Литсеть ЛитСеть
• Поэзия • Проза • Критика • Конкурсы • Игры • Общение
Главное меню
Поиск
Случайные данные
Вход
Гендерный диптих
Юмористическая проза
Автор: Семен_Губницкий
Гендерный диптих
(из серии «Мастер-класс неподсудного плагиата»)

Ревность и грусть

_____ Он — саксофон-подражатель (воплей в ночи)
_____ и режиссер-постановщик (точек над «И»).
_____ Может в обнимку с великим (Кафка иль Пруст)
_____ в сущность процессов вглядеться (ревность и грусть)...
_____ (Семён Г., «О нēм»)

Чудовищность сведений, содержавшихся в письмеце-доносе, обусловила, казалось бы, нестерпимую боль, идущую из неопознанного внутреннего органа, расположенного, несомненно, в непосредственной близости к страдающей душе получателя письмеца, и, чтобы унять эту боль, физиологически необходимо было безотлагательно узнать всю правду, какой бы горькой она ни оказалось. Но федеральный завод-ящик есть завод-ящик, и трудовую дисциплину пришлось блюсти неукоснительно... Однако все кончается, и вечерняя смена не исключение.
Долгожданная сирена, теплый душ, быстрое переодевание, рутинный обыск при выходе, опостылевшее ожидание последнего трамвая, пять остановок и еще семь минут пешком. И вот уже она — Света — стучит условным стуком в привычную дверь с отсутствующим звонком, и вот уже он — Иван — открывает.

Света сняла плащ и осенние сапожки, надела домашние тапочки и подсела к Ивану поближе, но не решалась поцеловать его, так как не знала, чтО пробудит поцелуй и в нем, и в ней самой: ярость, страсть или безразличие. Пять-шесть минут она молчала — она подглядывала, как корчится в предсмертных муках их незаконнорожденная любовь. Наконец-то отважилась.
— Иван, возлюбленный мой, — трудно вымолвила Света трамвайную заготовку, — я сознаю, что это неэтично, и все-таки мне надобно спросить тебя кое о чем личном. Помнишь, я как-то опрометчиво подумала вслух о тебе и о нашем заводском коллеге мастере Прустове? Скажи, было ли у тебя что-нибудь на самом деле с ним или с другим мастером?
Иван, поджав объективно тонковатые губы, субъективно покачал изящно вылепленной головой, — так обыкновенно отвечают несговорчивые люди, что они не пойдут, что это им не интересно, когда кто-нибудь их приглашает: «Поедемте смотреть футбол! Не хотите ли почитать литературное обозрение?»
Один классик художественного слова, хоть и давно, но тонко, подметил, что «такое покачивание головой, обычно выражающее нежелание принять участие в чем-нибудь, что еще только должно быть, вносит некоторую долю неуверенности в отрицание участия в том, что уже совершилось». Опытный современный психиатр же уловил бы в таком покачивании не столько порицание, не столько подтверждение безнравственности того или иного сексуального влечения, сколько заботу Ивана о безупречности своей репутации. Света не читала ни этого классика, ни журналов по психиатрии, но как только Иван сделал движение в знак того, что она ошибается, поняла, что уже близка к печальной истине.
— Я же тебе говорил, ты же превосходно знаешь, — сказал он с наигранной обидой и прорвавшимся искренним раздражением в голосе.
— Да, знаю, но ты-то сам уверен? Ты мне не говори: «Ты же превосходно знаешь», а скажи: «У меня никогда ничего подобного не было ни с одним мастером».
Иван со скрупулезной точностью бухгалтера повторил этот весьма шаблонный языковый конструкт как затверженный в малопрестижном слесарном техникуме урок, повторил скучным тоном и втайне желая, чтобы она от него отстала.
— У меня никогда ничего подобного не было ни с одним мастером.
Изрядно помедлив и кое-что обдумав, он добровольно расширил свое признание:
— Более того — у меня никогда ничего подобного не было ни с одним мужчиной на нашем заводе.
— А можешь мне поклясться на твоем нательном крестике?
Света надеялась, что Иван остережется дать на этом крестике лживую клятву. Так оно и вышло.
— Это же просто истязание! — дернувшись, воскликнул Иван, — он надеялся выскользнуть из тисков вопроса. — Что на тебя нашло сегодня? Какое Пелевинское насекомое тебя укусило? Ты создаешь предпосылки к тому, чтобы я к тебе охладел и даже возненавидел. А я-то еще вчера решил с завтрашнего дня быть с тобой горяч и романтичен, как в наши лучшие времена, и вот женская благодарность!
Но Света, не отпуская Ивана, точно высококвалифицированный стоматолог, который дожидается, пока минет у пациента болевой шок, вынуждающий его не отказаться от удаления зуба мудрости, а лишь ненадолго прервать операцию, заговорила с ним тоном фундаментальным и притворно ласковым:
— Ты в корне ошибаешься, Иван, если полагаешь, будто я хоть капельку на тебя сержусь. Я говорю с тобой лишь о том, что мне стало известно сегодня, а в совокупности мне известно гораздо больше, чем ты можешь предполагать. Но чистосердечным признанием ты сможешь успокоить то, что вызывает у меня озлобление к тебе, — вызывает только потому, что я узнаю об этом от других. Ярость будят во мне не твои поступки, — я тебе многое прощаю, потому что люблю тебя, — а твоя безрассудная лживость, заставляющая тебя упрямо отрицать то, что мне известно. Как же я могу тебя любить, если ты меня уверяешь, но при этом не даешь клятвы, хотя мне достоверно известно, что это ложь? Не тяни, Иван, — это жестокая пытка для нас обоих. Тебе стоит только захотеть — и с этим будет покончено в один миг, ты будешь избавлен от этого навсегда. Поклянись на твоем крестике, скажи «да» или «нет», было ли это у тебя когда-нибудь с каким-либо мужчиной на земном шаре.
— Ну откуда же я знаю! — в бешенстве и не совсем логично крикнул Иван. — Может быть… очень давно… причем я сам не отдавал себе в этом отчета… пять-шесть раз.
Еще на работе Света прокручивала в гудящей голове черно-белые видеоряды-фантазии грехопадения Ивана и возможные варианты его ответа на ее сакраментальный вопрос. Теперь же мягкое лимфатическое уплотнение теоретической возможности «да» обратилось в твердую приапову кость неоднократной гомосексуальной осуществленности. С омерзительным визгом лезло наружу что-то, не имевшее никакого отношения к тому, что она пыталась предугадать, так же, как не имеет отношения нож, убивший Брута, к кирпичу, недавно упавшему с крыши заводоуправления (без трагических последствий для администрации завода-ящика). Чуткий спинной мозг Светы, умевший проникать в неглубокое будущее, нисколько не удивился, ибо знал про «да» наперед, но количественная конкретика ответа потрясла и его. До корней, до основанья, до нейронов и аксонов...
Приблизительно цитируя, никому не дано предугадать, как чьи-то те или иные слова в ком-либо отзовутся. Предположительно, именно три последних слова Ивана, — «пять-шесть раз» — образно говоря, разорвали Свете сердце, а точнее — отравили его, как отравляет яд. Под действием этой отравы Свете совсем некстати вспомнились слова, которые она недавно вычитала у писателя Юлиана Семēнова: «Меня еще ничто так не потрясало, если не считать «Тропиков Рака» и «Архипелага ГУЛАГ»».
Через мистические «пять-шесть» минут, прошедшие в обоюдном молчании, Свете удалось весьма четко и складно сформулировать, что ей «больно не только от того, что, когда она теряла к Ивану всякое доверие, ей все же редко представлялась такая степень испорченности, но еще и от того, что даже когда эта его испорченность возникала в ее воображении, она неизменно рисовалась ей расплывчатой, неопределенной, — в ней не было и тени того ужаса, что исходил от слов: «пять-шесть раз»; она не заключала в себе той особой жестокости, которая была так же непохожа на все, что было ею пережито до сих пор, как не похожа на другие болезни та, которой мы заболеваем впервые».
И все-таки, хотя Иван являлся носителем гендерного зла, он был по-прежнему дорог Свете, — нет, даже еще дороже: чем сильнее она страдала, тем как бы усиливалось действие успокоительного, действие противоядия, которым обладал только этот мужчина. Ей даже приземленно захотелось выносить за ним судно, как за тяжелобольным. Но еще больше ей захотелось, чтобы то ужасное, в чем он ей признался и что было у него «пять-шесть раз», больше не повторилось ни разу. Для этого нужно было тщательно следить за Иваном. Зрителям эротических телешоу часто приходится слышать от участников, что когда кто-нибудь указывает женщине на недостатки ее любовника, то это только еще больше привязывает ее к нему, потому что женщина этому не верит, ну, а если б даже и поверила, то привязалась бы еще сильнее. Света была именно такой женщиной.
«Но как же уберечь его?» — спросила себя «именно такая женщина». Она еще могла бы, пожалуй, оградить его от какого-то одного мужчины, но ведь найдутся же другие... И тут почти умирающее сердце осознало, какое это было безумие, когда его хозяйка, нагрянув как-то ночью в поисках Ивана к мастеру Прустову и проторчав несколько часов перед безжалостно безответной дверью, возжаждала — в отместку — обладания другим существом, существом того же пола, что и она.
К счастью человечества, психика женщин сконструирована Создателем так удачно, что каким-то чудом уцелевшие клеточки отравленных мужчинами органов тотчас приступают к целебному самоочищению. Таинственные механизмы внутри Светы взялись за незримую восстановительную работу, которая создает для выздоравливающего после мучительной операции (например, удаления без наркоза уже упомянутого зуба мудрости) иллюзию покоя.
Успешно самоочистившееся сердце Светы ненадолго дало ей отдых от боли, и она вспомнила поздние вечера, когда, натружено развалившись в малолюдном трамвае, мчавшем ее к месту постоянного проживания на улицу Красноармейскую, она с наслаждением вызывала в себе чувства влюбленной, не помышляя о том, что они неминуемо принесут отравленный плод.
Однако, как опытным путем установило человечество, все неприятное, что случилось однажды в жизни, стремится к повторению. Все сладкие мысли промелькнули у Светы в голове мгновенно, и она опять начала задавать горькие вопросы. Ранее упомянутый опытный психиатр объяснил бы эту настойчивость так: «Ее ревность поставила перед собой цель, какой не поставил бы перед собой и злейший враг Светы, — нанести ей страшный удар, причинить ей такую адскую боль, какой она еще никогда не испытывала, — ее ревность, полагая, что она еще не дострадала, старалась нанести ей более глубокую рану. Точно злой дух, ревность воодушевляла Свету и толкала ее к гибели».
— Ну, моя радость, с количеством «раз» раз и навсегда покончено, — скаламбурила женщина, — но я этого мужчину знаю?
— Не знаешь, клянусь тебе! И потом я по глупости наговорил на себя лишнего — до ослепительного экстаза, как у нас с тобой, с ним у меня никогда не доходило.
Света ухмыльнулась очевидному перебору и принялась расширять брешь в крепостной стене:
— Очень хорошо, что не доходило... Жаль только, что ты не хочешь сказать — с кем не доходило. Если б я его себе ясно представила, я бы перестала о нем думать. Ведь я о тебе же забочусь: тогда бы я от тебя отстала. Когда кого-нибудь себе представишь, это так успокаивает! Но самое ужасное — это когда нельзя вообразить, как именно это происходило. Но ты и так уже был со мной достаточно откровенен — больше я не буду тебе надоедать. Ты для меня столько сейчас сделал — огромное тебе спасибо! С этим покончено. Еще только один вопрос: давно это было?
— Ах, Света, «радость моя», ты меня извела! В ветхозаветные времена. Я об этом почти забыл — можно подумать, что ты намеренно мне об этом напоминаешь. Что ж, ты достигнешь своей цели, — отчасти по врожденной глупости, отчасти по едкому уму уколол ее Иван.
— Мне только хотелось уточнить, было это до нашего знакомства или после. Вопрос вполне естественный. Это происходило здесь, в этой комнате? Не скажешь ли, в какой из дней, чтобы я восстановила в памяти, чем я была занята в тот трагический для меня день? Согласись, Иван, гордость моя, что ведь ты не мог забыть — с кем? И где?
— Да нет же, не помню! Кажется, в последний день июля, в Таращанском лесу, когда ты поехала отдохнуть от работы и от меня на Труханов остров. Ты еще в тот отнюдь не трагический день ужинала у табельщицы Деломовой, — сказал Иван, радуясь, что припомнил подробность, свидетельствовавшую о его правдивости. — Итак, лето. Теплый поздний вечер. Я ел сосиски в кафетерии, расположенном на опушке леса. За соседним столиком сидел привлекательный мужчина не с нашего завода-ящика, с которым мы со школьных лет не видались. Он мне тогда предложил: «Зайдем вон за тот камень, посмотрим на лунную дорожку в проточной воде ручейка». Я зевнул и ответил ему как в выпускном классе: «Нет, я устал, мне и здесь хорошо». Он начал уверять меня, что сегодня лунная дорожка как-то особенно прекрасна. Я ему поначалу отказал: «Вранье!» Я ведь отлично понимал, чего ему хочется.
Иван рассказывал со смешком — то ли потому, что это казалось ему вполне естественным, то ли желая показать, что он не придает этому особого значения, то ли боясь, что его лицо может принять виноватое выражение, то ли по любой из тысячи других причин. Но, скрытно взглянув на Свету, он изменил стратегию сражения:
— Противная! Тебе нравится меня мучить, заставлять меня лгать, — я лгу и сейчас, чтобы ты оставила меня в покое.
Второй удар, нанесенный Свете, оказался еще больнее первого. Мучительница никак не могла предполагать, что это произошло, можно сказать, у нее на глазах, а она ничего и не заметила, что это относилось не к «ветхозаветному» прошлому Ивана, которого она не знала, а в те дни, которые она хорошо помнила, которые она уже проводила с Иваном, дни, о которых, как ей казалось, она знала все и в которых теперь, когда она на них оглядывалась, она видела нечто коварное и жестокое; в этих «новозаветных» днях их любви и верности внезапно разверзлась пропасть. Этот кошмарный Таращанский лес, этот жуткий кафетерий на опушке... Иван был, как уже указывалось, не слишком умен, но он отличался пленительною естественностью. Он рассказал эту сцену с такой непринужденностью, что тяжело дышавшей Свете с поразительной четкостью открылись и общий вид, и мелкие детали: сосиски, зевок Ивана, камень. Она услышала, как он — увы, весело! — ответил: «Вранье!» Она почувствовала, что в этот «раз» Иван ничего ей больше не скажет, что сейчас бесполезно ждать от него дальнейших саморазоблачений, и она двусмысленно сказала измученному Ивану:
— Прости, бедняжка, я сознаю, что делаю тебе больно, с этим покончено, я не буду больше об этом думать.
И тут твердая убежденность больно вошла в подневольного лгуна снизу и, нигде по пути не задержавшись, уткнулась в подсознание. По какой-то причудливой ассоциации Иван вспомнил яблоко, застрявшее в спине несчастного коммивояжера, превратившегося в жуткого инсекта. Эта знаменитая история, пересказанная Ивану начитанным мастером Прустовым во время их совместного отдыха после «третьего раза», легла в основу мучительного для Светы встречного симметричного вопроса.
— Скажи и ты, моя верная Света, было ли и у тебя «что-нибудь на самом деле» с какой-нибудь табельщицей?!
Очередные пять-шесть минут собеседники красноречиво молчали. Но Иван уже ясно представил себе и общий вид, и мелкие детали, и азу по-татарски, и другой камень, за которым укрылись Света и табельщица Деломова с целью наблюдения прекрасной лунной дорожки, отражающейся в проточной воде, окружающей Труханов остров.
Однако логичного разрыва интимных отношений лирических героев не произойдет, поскольку Света и Иван привыкли думать, что жизнь интересна, привыкли восхищаться любопытными открытиями, которые можно было совершать в ней, и, даже сознавая, что такой обоюдной муки им долго не вынести, они оптимистично говорят себе: «А ведь жизнь и правда удивительна — вон сколько в ней неожиданностей!»
Здесь в личную жизнь своих героев не совсем этично и непонятно зачем вламывается автор и пытается размышлять: «Очевидно, гендерные пороки намного шире распространены в нашем мире, чем мне представляется на основе личного жизненного опыта. Вот, например, Иван — мужчина, которому Света так верила, который казался ей таким простодушным, таким порядочным, пусть даже легкомысленным, но, во всяком случае, нормальным, здоровым. Вот, например, Света — женщина, которой Иван так верил, которая казалась ему такой простодушной, такой порядочной, нормальной и здоровой, но которая, как вот-вот выяснится, «пять-шесть раз» играла в нехорошие лесбийские игры с табельщицей Деломовой...»
В унисон с бесцеремонным автором размышляют и его герои. Света размышляет: «Получив неправдоподобный донос от табельщицы Деломовой, я допрашиваю его, и даже то немногое, в чем он сознается, открывает мне гораздо больше, чем я могла подозревать». Иван размышляет: «Получив неправдоподобный донос от мастера Прустова, я не хотел, но уже начал допрашивать ее, и даже то немногое, в чем она через пять-шесть минут сознается, откроет мне гораздо больше, чем я могу подозревать».

Так или примерно так размышляли, лгали, признавались и решали свои гендерные проблемы женщина Света и мужчина Иван, счастливо забыв на пять-шесть часов о загогулинах построения нового капитализма с человеческим лицом, о неурядицах производственных отношений и перманентных бытовых заботах. А завод-ящик, не прерываясь ни на минуту, грохотал, производя номерные изделия со знаком качества, предназначенные для защиты (и только для защиты!) мирного федерального неба, широко и привольно раскинувшегося над головами грешных ревнивцев.

Без баб-с

Федеральный завод-ящик есть завод-ящик, и трудовую дисциплину пришлось блюсти неукоснительно... Однако все кончается, и вечерняя смена не исключение.
Долгожданная сирена, теплый душ, быстрое переодевание, рутинный обыск при выходе, опостылевшее ожидание последнего трамвая, пять остановок и еще семь минут пешком. И вот уже он — Петр — стучит условным стуком в привычную дверь с отсутствующим звонком, и вот уже он — Иван — открывает.

Петр снял плащ и осенние сапожки, надел домашние тапочки и подсел к Ивану поближе, но не решался поцеловать его, так как не знал, чтό пробудит в них этот поцелуй: ярость, страсть или безразличие. Пять-шесть минут Петр молчал — он подглядывал, как корчится в предсмертных муках их незаконнорожденная любовь. Наконец-то отважился.
— Иван, возлюбленный мой, — трудно вымолвил Петр трамвайную заготовку, — я сознаю, что это неэтично, и все-таки мне надобно спросить тебя кое о чем личном. Помнишь, я как-то опрометчиво подумал вслух о тебе и о нашем заводском коллеге мастере Прустове? Скажи, было ли у тебя что-нибудь на самом деле с ним или с другим мастером?
Иван, поджав объективно тонковатые губы, субъективно покачал изящно вылепленной головой, — так обыкновенно отвечают несговорчивые люди, что они не пойдут, что это им не интересно, когда кто-нибудь их приглашает: «Поедемте смотреть футбол! Не хотите ли почитать литературное обозрение?»
Один классик художественного слова, хоть и давно, но тонко, подметил, что «такое покачивание головой, обычно выражающее нежелание принять участие в чем-нибудь, что еще только должно быть, вносит некоторую долю неуверенности в отрицание участия в том, что уже совершилось». Опытный современный психиатр же уловил бы в таком покачивании не столько порицание, не столько подтверждение безнравственности того или иного сексуального влечения, сколько заботу Ивана о безупречности своей репутации. Петр не читал ни этого классика, ни журналов по психиатрии, но как только Иван сделал движение в знак того, что он ошибается, понял, что уже близок к печальной истине.
— Я же тебе говорил, ты же превосходно знаешь, — сказал Иван с наигранной обидой и прорвавшимся искренним раздражением в голосе.
— Да, знаю, но ты-то сам уверен? Ты мне не говори: «Ты же превосходно знаешь», а скажи: «У меня никогда ничего подобного не было ни с одним мастером».
Иван со скрупулезной точностью бухгалтера повторил этот весьма шаблонный языковый конструкт как затверженный в малопрестижном сантехническом техникуме урок, повторил скучным тоном и втайне желая, чтобы Петр от него отстал.
— У меня никогда ничего подобного не было ни с одним мастером.
Изрядно помедлив и кое-что обдумав, он добровольно расширил свое признание:
— Более того — у меня никогда ничего подобного не было ни с одним мужчиной, кроме тебя, на нашем заводе.
— А можешь мне поклясться на твоем нательном крестике?
Петр надеялся, что Иван остережется дать на этом крестике лживую клятву. Так оно и вышло.
— Это же просто истязание! — дернувшись, воскликнул Иван, — он надеялся выскользнуть из тисков вопроса. — Что на тебя нашло сегодня? Какое Пелевинское насекомое тебя укусило? Ты создаешь предпосылки к тому, чтобы я к тебе охладел и даже возненавидел. А я-то еще вчера решил с завтрашнего дня быть с тобой горяч и романтичен, как в наши лучшие времена, и вот мужская благодарность!
Но Петр, не отпуская Ивана, точно высококвалифицированный стоматолог, который дожидается, пока минет у пациента болевой шок, вынуждающий его не отказаться от удаления зуба мудрости, а лишь ненадолго прервать операцию, заговорил с ним тоном фундаментальным и притворно ласковым:
— Ты в корне ошибаешься, Иван, если полагаешь, будто я хоть капельку на тебя сержусь. Я говорю с тобой лишь о том, что мне стало известно сегодня, а в совокупности мне известно гораздо больше, чем ты можешь предполагать. Но чистосердечным признанием ты сможешь успокоить то, что вызывает у меня озлобление к тебе, — вызывает только потому, что я узнаю об этом от других. Ярость будят во мне не твои поступки, — я тебе многое прощаю, потому что люблю тебя, — а твоя безрассудная лживость, заставляющая тебя упрямо отрицать то, что мне известно. Как же я могу тебя любить, если ты меня уверяешь, но при этом не даешь клятвы, хотя мне достоверно известно, что это ложь? Не тяни, Иван — это жестокая пытка для нас обоих. Тебе стоит только захотеть — и с этим будет покончено в один миг, ты будешь избавлен от этого навсегда. Поклянись на твоем крестике, скажи «да» или «нет», было ли это у тебя когда-нибудь с каким-либо мужчиной, кроме меня, на земном шаре.
— Ну откуда же я знаю! — в бешенстве и не совсем логично крикнул Иван. — Может быть… очень давно… причем я сам не отдавал себе в этом отчета… пять-шесть раз.
Еще на работе Петр прокручивал в гудящей голове черно-белые видеоряды-фантазии грехопадения Ивана и возможные варианты ответа на его сакраментальный вопрос. Теперь же мягкое лимфатическое уплотнение теоретической возможности «да» обратилось в твердую приапову кость неоднократной гомосексуальной осуществленности. С омерзительным визгом лезло наружу что-то, не имевшее никакого отношения к тому, что он пытался предугадать, так же, как не имеет отношения нож, убивший Брута, к кирпичу, недавно упавшему с крыши заводоуправления (без трагических последствий для администрации завода-ящика). Чуткий спинной мозг Петра, умевший проникать в неглубокое будущее, нисколько не удивился, ибо знал про «да» наперед, но количественная конкретика ответа потрясла и его. До корней, до основанья, до нейронов и аксонов...
Приблизительно цитируя, никому не дано предугадать, как чьи-то те или иные слова в ком-либо отзовутся. Предположительно, именно три последних слова Ивана, — «пять-шесть раз» — образно говоря, разорвали Петру сердце, а точнее — отравили его, как отравляет яд. Под действием этой отравы Петру совсем некстати вспомнились слова, которые он недавно вычитал у писателя Юлиана Семēнова: «Меня еще ничто так не потрясало, если не считать «Тропиков Рака» и «Архипелага ГУЛАГ»».
Через мистические «пять-шесть» минут, прошедшие в обоюдном молчании, Петру удалось весьма четко и складно сформулировать, что ему больно не только от того, что, когда он терял к Ивану всякое доверие, ему все же редко представлялась такая степень испорченности, но еще и от того, что даже когда эта его испорченность возникала в его воображении, она неизменно рисовалась ему расплывчатой, неопределенной, — в ней не было и тени того ужаса, что исходил от слов: «пять-шесть раз»; она не заключала в себе той особой жестокости, которая была так же непохожа на все, что было пережито Петром до сих пор, как не похожа на другие болезни та, которой мы заболеваем впервые.
И все-таки, хотя Иван являлся носителем гендерного зла, он был по-прежнему дорог Петру, — нет, даже еще дороже: чем сильнее он страдал, тем как бы усиливалось действие успокоительного, действие противоядия, которым обладал только этот мужчина. Петру даже приземленно захотелось выносить за ним судно, как за тяжелобольным. Но еще больше ему захотелось, чтобы то ужасное, в чем Иван ему признался и что было у него «пять-шесть раз», больше не повторилось ни разу. Для этого нужно было тщательно следить за Иваном. Зрителям эротических телешоу часто приходится слышать от участников, что когда кто-нибудь указывает мужчине на недостатки его любовника, то это только еще больше привязывает его к избраннику, потому что мужчина этому не верит, ну, а если б даже и поверил, то привязался бы еще сильнее. Петр был именно таким мужчиной.
«Но как же уберечь его?» — спросил себя «именно такой мужчина». Петр еще мог бы, пожалуй, оградить Ивана от какого-то одного мужчины, но ведь найдутся же другие... И тут почти умирающее сердце осознало, какое это было безумие, когда его хозяин, нагрянув как-то ночью в поисках Ивана к мастеру Прустову и проторчав несколько часов перед безжалостно безответной дверью, возжаждал — в отместку — обладания другим существом, существом иного пола, нежели он сам.
К счастью человечества, психика мужчин сконструирована Создателем так удачно, что каким-то чудом уцелевшие клеточки отравленных любимыми мужчинами органов тотчас приступают к целебному самоочищению. Таинственные механизмы внутри Петра взялись за незримую восстановительную работу, которая создает для выздоравливающего после мучительной операции (например, удаления без наркоза уже упомянутого зуба мудрости) иллюзию покоя.
Успешно самоочистившееся сердце Петра ненадолго дало ему отдых от боли, и он вспомнил поздние вечера, когда, натружено развалившись в малолюдном трамвае, мчавшем его к месту постоянного проживания на улицу Красноармейскую, он с наслаждением вызывал в себе чувства влюбленного, не помышляя о том, что они неминуемо принесут отравленный плод.
Однако, как опытным путем установило человечество, все неприятное, что случилось однажды в жизни, стремится к повторению. Все сладкие мысли промелькнули у Петра в голове мгновенно, и он опять начал задавать горькие вопросы. Ранее упомянутый опытный психиатр объяснил бы эту настойчивость так: «Его ревность поставила перед собой цель, какой не поставил бы перед собой и злейший враг Петра, — нанести ему страшный удар, причинить ему такую адскую боль, какой он еще никогда не испытывал, — его ревность, полагая, что она еще не дострадала, старалась нанести Петру более глубокую рану. Точно злой дух, ревность воодушевляла Петра и толкала его к гибели».
— Ну, моя радость, с количеством «раз» раз и навсегда покончено, — скаламбурил Петр, — но я этого мужчину знаю?
— Не знаешь, клянусь тебе! И потом я по глупости наговорил на себя лишнего — до ослепительного экстаза, как у нас с тобой, с ним у меня никогда не доходило.
Петр ухмыльнулся очевидному перебору и принялся расширять брешь в крепостной стене:
— Очень хорошо, что не доходило... Жаль только, что ты не хочешь сказать — с кем не доходило. Если б я его себе ясно представил, я бы перестал о нем думать. Ведь я о тебе же забочусь: тогда бы я от тебя отстал. Когда кого-нибудь себе представишь, это так успокаивает! Но самое ужасное — это когда нельзя вообразить, как именно это происходило. Но ты и так уже был со мной достаточно откровенен — больше я не буду тебе надоедать. Ты для меня столько сейчас сделал — огромное тебе спасибо! С этим покончено. Еще только один вопрос: давно это было?
— Ах, Петр, «радость моя», ты меня извел! В ветхозаветные времена. Я об этом почти забыл — можно подумать, что ты намеренно мне об этом напоминаешь. Что ж, ты достигнешь своей цели, — отчасти по врожденной глупости, отчасти по едкому уму уколол его Иван.
— Мне только хотелось уточнить, было это до нашего знакомства или после. Вопрос вполне естественный. Это происходило здесь, в этой комнате? Не скажешь ли, в какой из дней, чтобы я восстановил в памяти, чем я был занят в тот трагический для меня день? Согласись, Иван, гордость моя, что ведь ты не мог забыть — с кем? И где?
— Да нет же, не помню! Кажется, в последний день июля, в Таращанском лесу, когда ты поехал отдохнуть от работы и от меня на Труханов остров. Ты еще в тот отнюдь не трагический день ужинал у табельщика Деломова, — сказал Иван, радуясь, что припомнил подробность, свидетельствовавшую о его правдивости. — Итак, лето. Теплый поздний вечер. Я ел сосиски в кафетерии, расположенном на опушке леса. За соседним столиком сидел привлекательный мужчина не с нашего завода-ящика, с которым мы со школьных лет не видались. Он мне тогда предложил: «Зайдем вон за тот камень, посмотрим на лунную дорожку в проточной воде ручейка». Я зевнул и ответил ему как в выпускном классе: «Нет, я устал, мне и здесь хорошо». Он начал уверять меня, что сегодня лунная дорожка как-то особенно прекрасна. Я ему поначалу отказал: «Вранье!» Я ведь отлично понимал, чего ему хочется.
Иван рассказывал со смешком — то ли потому, что это казалось ему вполне естественным, то ли желая показать, что он не придает этому особого значения, то ли боясь, что его лицо может принять виноватое выражение, то ли по любой из тысячи других причин. Но, скрытно взглянув на Петра, он изменил стратегию сражения:
— Противный! Тебе нравится меня мучить, заставлять меня лгать, — я лгу и сейчас, чтобы ты оставил меня в покое.
Второй удар, нанесенный Петру, оказался еще больнее первого. «Мучитель» никак не мог предполагать, что это произошло, можно сказать, у него на глазах, а он ничего и не заметил, что это относилось не к «ветхозаветному» прошлому Ивана, которого он не знал, а в те дни, которые он хорошо помнил, которые он уже проводил с Иваном, дни, о которых, как ему казалось, он знал все и в которых теперь, когда Петр на них оглядывался, он видел нечто коварное и жестокое; в этих «новозаветных» днях их любви и верности внезапно разверзлась пропасть. Этот кошмарный Таращанский лес, этот жуткий кафетерий на опушке... Иван был, как уже указывалось, не слишком умен, но он отличался пленительною естественностью. Он рассказал эту сцену с такой непринужденностью, что тяжело дышавшему Петру с поразительной четкостью открылись и общий вид, и мелкие детали: сосиски, зевок Ивана, камень. Он услышал, как Иван — увы, весело! — ответил: «Вранье!» Петр почувствовал, что в этот «раз» Иван ничего ему больше не скажет, что сейчас бесполезно ждать от него дальнейших саморазоблачений, и он двусмысленно сказал измученному Ивану:
— Прости, бедняжка, я сознаю, что делаю тебе больно, с этим покончено, я не буду больше об этом думать.
И тут твердая убежденность больно вошла в подневольного лгуна снизу и, нигде по пути не задержавшись, уткнулась в подсознание. По какой-то причудливой ассоциации Иван вспомнил яблоко, застрявшее в спине несчастного коммивояжера, превратившегося в жуткого инсекта. Эта знаменитая история, пересказанная Ивану начитанным мастером Прустовым во время их совместного отдыха после «третьего раза», легла в основу мучительного для Петра встречного симметричного вопроса.
— Скажи и ты, мой верный Петр, было ли и у тебя «что-нибудь на самом деле» с каким-нибудь табельщиком?!
Очередные пять-шесть минут собеседники красноречиво молчали. Но Иван уже ясно представил себе и общий вид, и мелкие детали, и азу по-татарски, и другой камень, за которым укрылись Петр и табельщик Деломов с целью наблюдения прекрасной лунной дорожки, отражающейся в проточной воде, окружающей Труханов остров.
Однако логичного разрыва интимных отношений лирических героев не произойдет, поскольку Петр и Иван привыкли думать, что жизнь интересна, привыкли восхищаться любопытными открытиями, которые можно было совершать в ней, и, даже сознавая, что такой обоюдной муки им долго не вынести, они оптимистично говорят себе: «А ведь жизнь и правда удивительна — вон сколько в ней неожиданностей!»
Здесь в личную жизнь своих героев не совсем этично и непонятно зачем вламывается автор и пытается размышлять: «Очевидно, гендерные пороки намного шире распространены в нашем мире, чем мне представляется на основе личного жизненного опыта. Вот, например, Иван — мужчина, которому Петр так верил, который казался ему таким простодушным, таким порядочным, пусть даже легкомысленным, но, во всяком случае, нормальным, здоровым. Вот, например, Петр — мужчина, которому Иван так верил, который казался ему таким простодушным, таким порядочным, нормальным и здоровым, но который, как вот-вот выяснится, «пять-шесть раз» играл в нехорошие игры с табельщиком Деломовым...»
В унисон с бесцеремонным автором размышляют и его герои. Петр размышляет: «Получив неправдоподобный донос от табельщика Деломова, я допрашиваю Ивана, и даже то немногое, в чем он сознается, открывает мне гораздо больше, чем я мог подозревать». Иван размышляет: «Получив неправдоподобный донос от мастера Прустова, я не хотел, но уже начал допрашивать Петра, и даже то немногое, в чем он через пять-шесть минут сознается, откроет мне гораздо больше, чем я могу подозревать».

Так или примерно так размышляли, лгали, признавались и решали свои гендерные проблемы мужчины Петр и Иван, счастливо забыв на пять-шесть часов о загогулинах построения нового капитализма с человеческим лицом, о неурядицах производственных отношений и перманентных бытовых заботах. А завод-ящик, не прерываясь ни на минуту, грохотал, производя номерные изделия со знаком качества, предназначенные для защиты (и только для защиты!) мирного федерального неба, широко и привольно раскинувшегося над головами грешных ревнивцев.
Опубликовано: 15/04/21, 13:00 | Просмотров: 45
Загрузка...
Добавлять комментарии могут только зарегистрированные пользователи.
[ Регистрация | Вход ]
Рубрики
Рассказы [1071]
Миниатюры [1025]
Обзоры [1382]
Статьи [396]
Эссе [188]
Критика [95]
Сказки [208]
Байки [53]
Сатира [50]
Фельетоны [15]
Юмористическая проза [295]
Мемуары [69]
Документальная проза [92]
Эпистолы [20]
Новеллы [71]
Подражания [10]
Афоризмы [21]
Фантастика [120]
Мистика [38]
Ужасы [7]
Эротическая проза [4]
Галиматья [257]
Повести [251]
Романы [46]
Пьесы [35]
Прозаические переводы [4]
Конкурсы [15]
Литературные игры [37]
Тренинги [2]
Завершенные конкурсы, игры и тренинги [1800]
Тесты [12]
Диспуты и опросы [93]
Анонсы и новости [104]
Объявления [89]
Литературные манифесты [247]
Проза без рубрики [430]
Проза пользователей [119]