Закончив делать уроки, я накрыл написанное бледно-рыжей промокашкой и закрыл тетрадь. На зелёной обложке чернели профиль Пушкина с характерными бакенбардами и напечатанное крупным шрифтом слово: “Тетрадь”. Дальше синими чернилами поверх тонких линий было написано: “по русскому языку ученика 4-го ‘Б’ класса 23-ей школы Тюренкова Васи.”
Часы показывали восемь вечера, на улице давно стемнело. За дверью комнаты раздавались нервные шаги мамы. Папа обычно приходил с работы в семь, и задержка давала основания предполагать, что он вернётся, пошатываясь, и сбивчиво расскажет какую-нибудь труднопредставимую историю.
Скоро в парадной загудел лифт, послышался звук автоматически открывающихся дверей и раздался звонок — дёрганый, тревожный, нехороший. Мама, придав лицу каменное выражение, бросилась к двери и захрустела замками. Папа вошёл — абсолютно трезвый, радостный, увешанный разными пакетиками и свёртками. Бросались в глаза блестящий алюминиевый дуршлаг и большая картонная коробка. А звонок провучал так подозрительно нечётко потому, что из-за занятости рук папа был вынужден нажать кнопку носом.
Мы недавно переехали в новую квартиру на воcьмом этаже только что построенного дома, и родительские помыслы были направлены исключительно на её обустройство. Всё вокруг было завораживающим и непривычным. Летом в парадной из подвала вылетали комары и посредством лифта распространялись по этажам. Зимой трубы центрального отопления бормотали, взвизгивали, постанывали — казалось, они живут собственной жизнью. А я жил своей — нoвoй, не похожей на прежнюю — ужасно интересной и многообещающей.
— Это ходики, — сказал папа и положил коробку на пол.
Ходиками оказались настенные часы в виде избушки на курьих ножках с чёрными ажурными стрелками, маятником и двумя серебристыми гирьками на цепочке, своим весом приводящими в действие часовой механизм. В этот же вечер их повесили в кухне на стену рядом с холодильником, подтянули гирьки, и ходики пошли, наполняя пространство уютным убаюкивающим шелестом.
На следующий день я пришёл из школы как обычно — в два пятнадцать. Разделся, испытывая лёгкий озноб от ощущения пустоты квартиры, почитал, сделал уроки и вошёл в кухню. По радио передавали драматическую постановку — проникновенный мужской голос рассказывал о смятённых чувствах некого Вовки. Я сел на табуретку и стал смотреть через стекло на улицу. В окнах напротив отражался закат. От трамвайной остановки шли люди, исчезая за углом дома. Всё было как вчера, и только время монотонно шуршало стрелками ходиков, напоминая: ничто не стоит на месте. Даже тишина.