Большие рыбы неторопливо плыли, создавая тем самым время и простанство. Создатель смотрел на них, потому что это было хорошо. Что-то изменилось - одна из рыб нарушала привычное. Создатель сконцентрировался, готовясь к появлению новых слов, и углубился сознанием - большая рыба... чешуя... сгусток... галактика... солнце... планета... Всё, определённо было хорошо, и слова тоже. Однако порядок нарушался. Создатель продолжал - планета... вода... суша... лес... дерево... Косматое кривоногое создание билось головой о дерево и выло: "О-о-о-о-о... У-у-у-у-у... Ы-ы-ы-ы-ы..." Создатель вник. Это было - хорошо. Пока остальные особи прыгали по деревьям, дрались, спаривались, добывали еду и прочее, этот, отвергнутый мохнатой самочкой, извлекал из себя... Слово не приходило. Создатель в задумчивости перестроил пару генов в организме лохматых кривоногих и вышел из концентрации в созерцание. Рыба нарушала. Создатель снова сконцентрировался. Чешуя... солнце... планета... Хм... Как всё изменилось. Впрочем, это тоже было хорошо. Пришло слово "угасание". Что ж, эксперимент с генам был интересен. Создания выпрямились, потеряли шерсть но не это главное - вот! Слова! Создатель впитывал - музыка... поэзия... Они нашли то, чего ему не хватало - творец, артист, художник... Создатель увидел, что это про него и очень хорошо. Но почему рыба нарушает? Создатель сконцентрировался - музыка... поэзия... ноты... слова... А ещё глубже - косматое кривоногое создание бьётся головой о дерево и воет: "О-о-о-о-о... У-у-у-у-у... Ы-ы-ы-ы-ы..."
2. Один день
Если летом смотреть на Фонтанку с Гороховой в сторону Невского, да ещё и не переходя мост дальше к Адмиралтейству, картина открывается необыкновенной красоты. Вот, в какую погоду ни посмотришь — просто невероятно, сказочно красиво. Нет там соборов и шпилей с открыток - стоят плотно пастельных цветов дома и отражаются - среди уточек. Или катеров. Или просто — сами по себе отражаются, и на этих отражениях мелкий дождь рисует еле заметные круги. Или солнце наводит резкость — и тогда можно подумать, что настоящие дома — там, в воде, а наверху — яркие их отражения. Так что неудивительно, что художники любят это место — что ни день — стоит кто-нибудь со своим мольбертом. Или сидит. Сидит даже чаще. Мне нравится иногда подойти и посмотреть — а они это как видят? Как я? Каждый раз удивляюсь — нет! Кто-то интересно, кто-то нет, но не так, это уж точно. В принципе — неудивительно: художниками чаще всего оказываются девушки, лет двадцати, или мужчины — за пятьдесят. Иногда молодые люди, эти где-то посерединке — тридцать-тридцать пять. Женщин как-то не наблюдается. Дела у них, наверное. В этот раз я спешила — некогда мне было по сторонам смотреть, и, уж тем более, подходить. Так, взгляд бросила... И остановилась. Во-первых, это была женщина. Нет, не так. Это была — даже с моста это было очевидно — старуха. Не очаровательная стройная старушка-одуванчик с седым пухом вокруг головы, от которой так и ждёшь — то ли романсов, то ли стихов, то ли рассуждений об импрессионистах, а самая обычная, в бесформенной, непонятной длины и цвета юбке, в вязаной кофте и этих ужасных - не разношенных, а убитых — чёрных кожаных туфлях без каблука и шнуровки. Во-вторых, у неё был стул со спинкой, на котором (это я смогла понять, только подойдя совсем близко) стояла коробка из-под конфет с наколотым на неё альбомным листом . Сама она сидела на табуретке (первая мысль — она, что, сама всё это притащила?!) и спокойно что-то рисовала (нет, я знаю, что художники «пишут» картины, но уж больно это ей не подходило). А потом я увидела и рисунок. Я видела много разных картин, сделанных на этом самом месте. Фотографически точных и сумбурно-кривых. С идущими людьми и плывущими катерами — даже когда их нет в реальности. С неизвестно откуда взявшимися Адмиралтейством и Исаакием - где-то в районе Невского. С Пушкиным и котами, гуляющими по набережной и парапетам. Много видела. Но такого... Вместо ясно-синего дневного неба Питера - огромное облако, тяжёлое, но стремительное, заворачивающееся уже темнеющими краями в грозовую лиловую тучу на горизонте. Реки не было. Был чужой — сухой, тёмный и некрасивый — безлюдный город с редкими низенькими домами, крыши которых я видела — откуда? Из окна? Тоже с крыши, но куда более высокой? Я не знаю. Я стояла и смотрела, как всё темнее и темнее становится в этом незнакомом городе, как наползает на него, разрастаясь, проглатывая остатки облака, туча. Я взглянула на художницу — она не обращала на меня внимания и, если бы не движение кисти, я бы решила, что она спит с открытыми глазами. Ещё раз взглянув на картину, я повернулась и пошла — через мост, в сторону Адмиралтейства. А потом — ещё через мост... Потом — через Тучков... Я шла и думала, потому что, когда идёшь, думается гораздо лучше. Я думала о том, что это мог быть за город. И что за день. И почему сегодня она решила его нарисовать. А потом я села на десятку и поехала домой. И написала вот это — как обещание, что однажды я тоже напишу один день, о котором так хотела забыть. Один день — с его зябким сумраком и слякотью под ногами. С пробками на Ваське и моросью, смешанной со снегом, сыпящейся с неба. С мальчиком-официантом в Маме Роме, молча собравшим всё, что высыпалось на пол из моей сумочки. Со всем этим городом — с его молчанием, с его серой вечерней толпой и обледеневшими крышами. Однажды я напишу этот день — просто чтобы он не умер вместе со мной.
3. Журавль
Солнце уже пряталось за край земли и длинные тени подбирались к самой воде, когда гордый Квак, окончательно распрощавшийся со своим хвостом и со своим детством, выбрался на берег. Несколько раз высоко подпрыгнув и подквакнув, поскольку душа требовала немедленных подвигов, Квак уселся на большой камень и стал рассматривать Новый Мир. Мир был хорош - как раз то, что требовалось лягушонку, который ещё пару минут назад был головастиком. Рядом темнела тёплая лужа, над головой, нежно звеня, пролетала еда, а перед ним расстилалось пространство для исследования. - Квак! Квак! Квак! - Громко и радостно закричал Квак, и вдруг кто-то прикрыл ему рот зелёной лапой. -Тс-с-с... Знакомые глаза... А! Это же тот головастик, которого он всё время таскал за хвост, когда появились лапки. - Тс-с-с... А я знаю, ты - Квак. А я - Квака. - Она мило засмущалась и убрала лапу с его рта.- Смотри... Рядом с колодцем стоял колодезный журавль. Он был очень, очень стар. А на краю колодца сидел пожилой, толстый, абсолютно голый дядька с маленькими крылышками на жирной спине. В одной руке он держал что-то вроде игрушечного лука, в другой - бутылку, к которой периодически прикладывался. - Всё стоишь, - сказал дядька. - Как тогда... Эх, молодость, шутки дурацкие... Я ведь в тебя пальнул, потому что сил много было, ума, ясно дело, мало... Так забавно показалось - колодезный журавль и журавль в небе... А мне, знаешь ли, по статусу положено - резвиться и озорничать... - он тяжело вздохнул. - Нам, Амурам, серьёзность ни к чему. - Он опять вздохнул и глотнул из бутылки. - И голышом летать положено. А я как представлю - как я, неглиже, в полёте, шалю и резвлюсь... Так жажда начинается - страшенная. Старый журавль молча продолжал смотреть в небо. - Эх, - продолжал Амур, - но ведь было ж в этом что-то, а? Какие ты ей песни скрипел... Про звезду, помню, которая в колодце даже днём отражается... Я даже проверил - правда, отражалась. Да... И колодец высох давно. Кончилась жизнь. - И он снова глотнул из бутылки. - Вот это да, - прошептал Квак. - Это что? - Сама не знаю, - Квака грациозно склонила очаровательную плоскую головку. - Только ужасно мне вот это нравится - про звезду... А звезда - это что, не знаешь? Квак смотрел на неё и... чувствовал. Он, правда, не понимал, что именно, но совершенно точно знал, что, чем бы ни была эта самая звезда, но когда он смотрит в эти прекрасные выпуклые глаза, он готов достать её откуда угодно... - Звезда... - сказал он. - Ква-а-а-а...брек, брек... бреке-ква-а-а-а... Запела птица, зашелестел в кронах деревьев ветер, зашуршала трава. - Ква-а-а-а-а... - пел Квак - и заслушались и Квака, и еда над головой, и толстый старый Амур на краю колодца... Только колодезный журавль ничего не видел, ничего не слышал - молча смотрел он незрячими глазами в небо, когда-то отобравшее у него всё.
И даже очень.
И вообще, если это "мелочи"...
Но что-то нарушало. Наверно то, что сам он не мог так писать (почти с)
Это я вспомнила благодаря твоему Буревестнику :))))