Алексей проснулся ночью, вышел на кухню попить воды. Ужасно хотелось курить. Вспомнил, что сигареты закончились. Пожалел, что не купил целый блок, забыл, а ведь собирался. В кухонном шкафу обнаружился дедовский самосад и аккуратно нарезанная газетная бумага. Свернув самокрутку, Мохов вышел во двор. Обычно в такие минуты в голову лезла всякая поэзия. Вот и сейчас не обошлось. Подкурив, Алексей посмотрел на небо, и тут же в мозгу пронеслось давно любимое гумилёвское: «так низко были звёзды, похожие на спелый барбарис». И ещё из Бродского: «тишина по всему околотку». Хотел вспомнить что-то там про осколок звезды, но не смог. Звёзды действительно выглядели потрясающе. Огромные, как никогда яркие, они не были похожи на всем привычные небесные тела, в эту ночь они казались рукотворными, словно по всему небу кто-то развесил новогодние гирлянды. Во всяком случае, именно этот эпитет пришёл Алексею на ум. Он с детства обожал смотреть на звёзды. На карте в старом отцовском учебнике на месте созвездий были нарисованы звери, и маленький Алёша пытался найти их очертания на ночном небе, но терялся в неимоверном количестве звёзд. А тех было так много, что если какое-нибудь созвездие и обнаруживалось, то мысленно обрисовать его хотя бы контуром соответствующего животного никак не получалось. Это его сильно огорчало. Любовь к звёздам отразилась на его школьном аттестате. Там красовалась всего одна пятёрка, да и та – по астрономии. Если когда-нибудь в разговоре с друзьями упоминался аттестат, Мохов имел обыкновение упоминать этот факт. Мол, вот какой я тогда был, любил девочкам звёзды показывать. Постепенно Алексей привык к тишине и стал различать звуки. Стрекотали неизвестные Мохову насекомые, где-то далеко нехотя лаяла собака. Падали редкие звёзды, и Алексею даже казалось, что он слышит создаваемое ими шипение. Хорошо было вот так сидеть на крыльце, молчать и слушать ночь. Докурив, он зашёл в дом, но там было душно. Тогда он отыскал дедовский тулуп, вышел, положил тулуп на крыльце. Заметив лестницу, по которой Гришка влезал на чердак, Алексей взял тулуп и забрался наверх. Там пахло мышами, но в целом было вполне уютно. Мохов постелил тулуп под чердачным оконцем. С трудом отворил окно – видимо, оно не открывалось много лет. Спустился за табаком, свернул из газеты кулёчек, отсыпал немного. Взял ковшик с водой и вернулся наверх. Улёгся, приспособив под пепельницу консервную банку, закурил. Спать не хотелось. Где-то рядом шуршали мыши. В окно заходил свежий воздух и относил дым от самокрутки в сторону входа. Около двадцати лет прошло с того вечера, когда они ночевали здесь с отцом. Весь сеновал недавно забили сеном до отказа – запасались на зиму для любимицы всей семьи Зорьки. До этого Алёше не приходилось спать не в доме, поэтому отцовское предложение забраться на сеновал, а с утра пойти на рыбалку он воспринял как награду. Ночь на сеновале – это что-то романтическое, загадочное, приключенческое, связанное с книгами Фенимора Купера. Алёша чувствовал себя Зверобоем и Чингачгуком одновременно, а старый дедушкин сеновал был домом на воде старика Хаттера. Отец соорудил постель из ватников и старых одеял, умелыми движениями сильных рук подоткнул сено, подтрамбовал, прихлопнул, где надо. Из окна так же, как и сейчас, тянуло прохладой. Ночи тогда были длинными, а лето – бесконечным. Алексей запомнил ту ночь потому, что именно тогда испытал чувство, которое много позже, после знакомства с одноимённым гумилёвским стихотворением, он назвал звёздным ужасом. Став взрослым, Алексей не раз пытался анализировать то своё состояние и всегда приходил к выводу, что составляющих у него множество. Основным компонентом был, несомненно, страх смерти. К нему примешивались и одиночество путешественника, ощущающего себя пылинкой на обочине космических дорог, и непередаваемая тоска по чему-то утраченному, и первобытная вера в ещё абстрактного, не воплощённого в слова и мысли бога. Но все эти рассуждения пришли позже, а тогда он просто испугался. Хотелось закричать, но рядом тяжёло, с похрапыванием, спал отец. Алёша слушал его дыхание и тихо, почти беззвучно плакал. Ему вдруг стало ясно, что это навсегда, что он не сможет забыть этого, что теперь с этим придётся жить. А началось всё с простого вопроса. – А что там, в космосе, папа? – Да ничего там нет, Алёша, – ответил отец. – Вакуум, то есть пустота. – Совсем-совсем ничего? – Совсем-совсем. Ладно, давай спать, Лёш. А то мы так весь утренний клёв проспим. Знаешь, как рыба утром клюёт… Не успеешь закинуть, а она хвать… А ты её – раз… Вот… Отец ещё что-то пробурчал. Вскоре Алёша услышал, что тот спит. Сам он уснуть не мог, хотя свежее сено было мягким и запах от него стоял чудесный. Мысли о космической пустоте звенели вместе с комарами, и что-то такое важное ускользало, не давалось, как скользкая рыба. А затем он подумал о бесконечности космоса… И сразу пришло это… И потом, даже спустя годы, стоило ему чуть дольше обычного задержать мысль на этой бесконечности, на этих чёрт бы их побрал расстояниях, беспощадный звёздный ужас тут же накрывал его, заставляя гораздо чаще колотиться сердце. Да, это чувство по мощи воздействия нельзя сравнить с тем, первым, детским, но всё равно каждый раз становилось жутко и страшно… Алексей подумал о том, что вряд ли когда-нибудь доведётся ему вот так же ночевать на сеновале с собственным сыном. Во всяком случае, предпосылок к этому пока никаких не появлялось. После нехитрых вычислений Алексей вдруг неожиданно для себя осознал, что его отец тогда был немногим моложе, чем он, Алексей, сейчас. А доживи отец до сегодняшнего дня, ему этой осенью исполнилось бы… Неприятно резанула мысль, что он подсчитывает возможный возраст отца вместо того, чтобы знать этот возраст. Если бы его сейчас спросили, сколько ему лет, Мохов не задумываясь ответил бы – тридцать. Но если бы ему задали вопрос о возрасте любого другого человека, даже самого близкого и родного, то так сразу ответить не удалось бы, понадобилось бы несколько мгновений для подсчёта. Было очень неприятно понимать это. Не так, чтобы это могло испортить настроение, но неприятно. И хотя отец уже умер, да и о его возрасте никто у Мохова никогда не поинтересуется, но всё же… Мохов отхлебнул из ковшика и снова уставился в окно. Он знал, что может легко вот так просидеть до самого рассвета, так как теперь ночи не бывают такими длинными, как в детстве. Для соотношения временных отрезков «тогда» и «сейчас» Алексей когда-то придумал термин «инфляция времени». Не спать одну ночь тогда было эквивалентно одной нынешней неделе, никак не меньше. Согласно этой логике получалось, что одна неделя детства равнялась целому лету теперешней жизни. Обычно он старался не думать о том, сколько лет прошло с того события, а сколько – с другого. Ему виделась в этом своеобразная неправильность восприятия жизни, которую, по его мнению, нужно было охватывать целиком, не деля на составные части. Но этот принцип практически всегда нарушался, когда Мохов был с похмелья, ведь мысли о смерти и, соответственно, о бренности бытия чаще приходили к нему именно в таком состоянии. …Три года назад Алексей рассказывал своей жене о том, как впервые ощутил «звёздный ужас». Постарался красочно описать всё свои тогдашние чувства, подробно останавливаясь на мелочах. Даже своего любимого Гумилёва процитировал:
Горе! Горе! Страх, петля и яма Для того, кто на земле родился.
Когда он замолчал, Лара смотрела на него так, словно ждала продолжения рассказа. – И это всё? – спросила она. – Да, всё, – ответил Алексей. Он понял, что его рассказ её не впечатлил. – Что скажешь? – А что я должна сказать? – снова спросила она. – Ну испугался мальчик, что здесь такого? – Ты разве никогда не испытывала этого? Никогда? – А что, я должна была это испытать? – Мне казалось, что это у всех так. То есть со всеми случается. – Мало ли, что тебе казалось. Не все же такие, как ты. – Но ты же смотрела в небо! И звёзды видела! – почти вспылил Мохов. – Ну, видела! И что? – Ну и наверняка думала о бесконечности Вселенной! – Да с какого перепугу я буду об этом думать? У меня что, других забот нет? Алексею стало даже как-то обидно за неё. С одной стороны, человека, никогда не испытывавшего «звёздный ужас», стоило даже пожалеть. А с другой – в её словах он услышал нечто вроде презрения, оттенок брезгливости к человеку, мягко сказать, недалёкому. И теперь на Лару были направлены векторы и обиды, и жалости. Алексей молчал. К тому, что его благоверная держит его за дурачка, он давно привык. Чаще всего это почти не затрагивало Мохова. Но сейчас – это другое дело. Она считает его идиотом, потому что он способен чувствовать то, что не может чувствовать она. Да дело даже не в идиоте. Алексей не мог понять, как можно было прожить четверть века и ни разу не подумать о бесконечности космических пространств. Это было дико и… жутко. Мохов допил остатки воды. Скрутил ещё одну самокрутку, закурил. Едкий дым попал в глаз, защипало. Алексей потёр глаз и, вспомнив гумилёвские строчки, проговорил вслух:
– И слеза катилась за слезою Из его единственного глаза.
И тихо засмеялся. Докурив, он взял ковшик и пошёл к лазу, то и дело натыкаясь на что-то в полной темноте. У самого лаза споткнулся, наступил на что-то круглое и чуть не загремел вниз. Ощупав всё вокруг, он нашёл то, что чуть не погубило его. Это была трёхлитровая банка с самогоном. – Твою мать… – пробормотал Алексей, взял банку и ковшик и полез вниз. На кухне взял в шкафу гранёный стакан, налил половину, выпил, запил водой. Достал самосад, свернул самокрутку, вышел на крыльцо, закурил. Пела горлица. – Чекушку, чекушку, – пробормотал Алексей. – Тут банка целая… Так и спиться можно. И никто не узнает, где могилка твоя… «А ведь действительно – никто не узнает, – подумалось ему. – Вот сдох бы сейчас на чердаке. Ну потом нашёл бы Гришка по запаху. Похоронили бы на местном кладбище. И всё. И никакой памяти обо мне не осталось бы. Детей нет, Моховых тоже на свете не осталось. Жена только, к тому же бывшая. Так я ей и не нужен совсем. Она только вздохнёт с облегчением. Да и узнает она не сразу – я вот про деда тоже не сразу узнал. Да и не поедет она сюда на могилку посмотреть. За всё время совместной жизни супруга никогда не ездила со мной в Мохово. Она наверняка не знает, в каком районе Мохово находится. А ведь он ей говорил. Или не говорил? В любом случае, она этим никогда не интересовалась».
Как-то раз, когда Алексей собирал свою дорожную сумку (помимо резиновых сапог он уложил туда гостинцы для деда – рыболовные снасти и пару книг), его благоверная походя спросила: – Ну и долго тебе ехать в этот колхоз? Алексей собирался объяснить, что сначала надо добраться в райцентр, потом оттуда… но Лара ушла курить на балкон, не дождавшись ответа. Он закрыл сумку и крикнул ей, что уходит. Она слышала его, он знал это, но даже не обернулась, только выпустила дым вверх по какой-то странной, только ей свойственной привычке. Он постоял несколько мгновений у двери и тихо вышел.
Было тихо, даже ни одна собака не лаяла. Только стрёкот невидимых сверчков оттенял и подчёркивал тишину. Мохов выпил ещё, это придало ему бодрости – похмелье пряталось, уходило в глубины организма, чтобы всплыть позже. – Эх, вернуть бы всё назад, – пробормотал он, скручивая самокрутку. – Лет пятнадцать хотя бы отмотать… Я бы не так всё сделал, не так… Алексей вышел на крыльцо, закурил, закрыл глаза и увидел деда…
…Летней звёздной ночью вдвоём с дедом они сидели на том же крыльце, курили. – Когда Евдокия померла, – говорил дед, – я всё думал, почему и меня Господь вслед не забирает? Мне всё казалось, что я пустой сделался, что моя душа вместе с ней ушла. Трудно было. Не потому, что один остался, нет. Отпустить её трудно было, не мог я. И ведь знал, что скоро её увижу, а отпустить не мог. А потом как-то Дуся моя во сне мне привиделась. Стоит у порога и тихо так, по-доброму говорит мне: «Отпусти меня, Паша, не мучай». И мне так хорошо сделалось, так светло, вся печаль ушла. Проснулся я с лёгким сердцем, Алёша, веришь? И не тоскую с тех пор по жене своей. Я знаю, что свидимся скоро. Вот так… – А я очень сильно скучаю по бабушке, – говорил Алексей. – Вот если б уметь время назад отматывать. Гораздо чаще навещал бы… – Прожитого не воротишь, – отвечал дед, – и жалеть об этом не следует. Так можно о всей жизни прожитой жалеть. Представляешь, как плохо жить стало бы? Всё, что впереди, всё, что осталось, было бы отравлено этой жалостью. Да это не жизнь была бы, а мука сплошная. Ты, Алёша, постарайся сейчас свою жизнь изменить. Глядишь, и назад возвращать ничего не надо будет. Раз уж нельзя назад вернуться, попробуй жить по-другому.
– А ведь он действительно знал, – снова вслух проговорил Алексей. – Знал, что скоро и сам уйдёт. А я-то, я… Даже не обратил внимания на его слова… И приезжать чаще не стал… Не стал… Ему обожгло пальцы, он бросил окурок, вскочил и затоптал его. «Какая длинная всё-таки ночь, – подумал Алексей. – Длинная и… глупая. Всё, спать». И он побрёл в дом.
Гришка появился к вечеру, Мохов ещё спал. – О! Кого сношать, всех моль побила! – закричал он, увидев спящего Алексея. – Всё дрыхнешь, ага? Кто ж спит на заход солнца? Алексей медленно поднялся. – Я гляжу, у тебя тут рюмочная опять заработала, – сказал Гришка, показывая на банку. – По пятьдесят? – Нет, дядь Гриш, я пропущу. – А, ну гляди. А я налью чуток. Гришка налил полстакана, достал из кармана луковицу, быстренько очистил её, разрезал, выпил, обмакнул четвертинку луковицы в соль, закусил. Грюкнула щеколда двери. – О, моя нюхом чует, – обречённо сказал Гришка. Зашла Зинаида с чугунком картошки в мундире. – Уже тут, гад, – пробурчала она. – Ну, не гуди, не гуди, я ить человека на рыбалку зашёл позвать. – А я думаю, чего это Алексея целый день не видать. Вот, картошечки принесла… А ты уже пьёшь тут, скотина, – обратилась она к мужу. – И где? Да я тока зашёл! – А это чего? – тётя Зина потянулась к банке. – Не туда в Тамбов дорога! – громко сказал Гришка, схватил банку и спрятал за спиной. – Да ладно, тёть Зин, я ему много не дам, – вмешался Алексей. – Да и поужинаем заодно.
… – Вот, а ты говоришь, – произнёс неизвестно к чему изрядно захмелевший Гришка. Соседка почистила картошку, порезала лук и солёные огурцы под неизменные байки своего мужа. Остановить Гришку было невозможно. – Ты сюда послушай, Алексей. Я ить чего говорю? Я говорю, что человек – он ить как та шалава, ага. – С чего это? – Ну ить, скажу, тебе в антобус надо, ага. А там людвы набито, как бочки в селёдке. Ну ты понял. И никак в ентот антобус не залезть. Стоишь, репу чешешь, какие, значить, вы там сволочи все. Одного человека впустить не можете, гады. Там жеж в середине пусто, я жеж вижу. А вот ежели люди подадутся чуток, как раз чтоб одной рукой-то ухватиться да одной ногой стать, тебе и счастье. А станешь туда, подожмёсси и подтолкнёшь – и усё, и ты ужо красавéц, – Гришка сделал ударение на последний слог, – залез, значить, ага. А тут мужичонка бежит, хлипкий такой, навроде меня. И за тобой влезть пытаитси. А ты стоишь и думаешь: гля, чего это он, куда это он. Тут и нам места мало! Нам, понимаешь, Алёша! Ты ж тока всех их за сволочей держал! А ужо – нам! – Во как ты завернул, дядь Гриш, – сказал Алексей, наливая ещё по одной. – Прямо философ! – Может, хватит вам, Алёша? – вмешалась тётя Зина. – Раз уж на рыбалку-то с утра… Гришка по-хозяйски зыркнул на супругу. – Не бзди в муку, не делай пыли! – Я те щас наделаю пыли, я те наделаю, – сказала тётя Зина и отпустила Гришке крепкую затрещину. – Зинаида! Ты... того... я тебя прибью, мне за тебя полтора суток дадут! Условно! – Я тебя щас прибью, век помнить будешь! Иди, тебе ещё червей копать! И поволокла упирающегося Гришку домой. – Погодь… Погодь… – бормотал Гришка, – Алёша, удочки у меня есть, я возьму… Ты это… возьми там… – Иди уже, рыбак хренов, – пробурчала тётя Зина, и соседи ушли. Алексей нашёл пустую бутылку, налил в неё из банки, остальное спрятал под стол. Завернул в газету оставшуюся закуску, сложил её в целлофановый пакет, туда же аккуратно поставил бутылку. – Вот и я готов, – сказал он вслух. Свернул самокрутку, вышел на крыльцо. – Эх, как хорошо-то, – прошептал он. – Хорошо.
День пятый
Гришка зашёл, когда ещё не рассвело. – Горят трубы-то, Алексей. Пока хозяин приводил себя в порядок, сосед налил и, крякнув, выпил. Потом развёл руки и произнёс: – Без пруда и рыбку… не того… Мохов засмеялся. – А я помню, – сказал он, – как вы с отцом на рыбалку ходили. Гришка хмыкнул. Алёше было тогда лет двенадцать. Отец с вечно подвыпившим Гришкой однажды приволокли несколько вёдер рыбы с речки – ловили самодельным волоком. Там трепыхались зубастые щуки, колючие полосатые окуни, бронзовые и золотые с зеленцой лини и ещё какая-то рыба красноватого, медного цвета. Огромные, чуть ли не с детскую руку рыбины лежали в большом корыте, которое тогда ещё моложавая бабушка Дуся называла «ночвы». Некоторые из рыбин всё ещё сопротивлялись неизбежному и упрямо били хвостами, а некоторые лишь лениво приподымали жабры, словно смирившись со своей участью. – Надо же… – сказал Гришка, указывая на банку. – Я взял, – ответил Алексей, поднимая пакет. – Молоток! – похвалил Гришка. – А бидончик?
Небольшой речушке Сухой дали такое название, видимо, за то, что её почти в любом месте можно было перейти вброд. Пацаном Мохов бегал сюда купаться. У него было любимое место там, где река делала небольшой поворот – на изгибе водой вымыло добротную яму, куда можно было прыгать, хорошо разбежавшись по плоскому берегу. Когда-то местные выпускали сюда гусей и уток, а на огромный луг на противоположном берегу дважды в день выгоняли коров. Деревенское стадо пасли по очереди. Бабушка Дуся с дедом тоже держали корову, и Алёша был счастлив, если их очередь выпадала на те дни, когда он был в деревне. У деда был большой кнут, которым тот, размахнувшись, щёлкал так, словно стрелял из пистолета. Сколько Алёша ни пробовал, такой звук у него не получался никогда – его глухой шлепок не мог сравниться с дедовским резким щелчком, который заставлял упирающееся стадо перейти реку. Сами же пастухи переходили по небольшому мосточку из кривых брёвен.
От основного русла реки отходила в сторону маленькая, совсем мелкая ветка, заканчивающаяся небольшим болотистым лужком. – Вот тут мы и сядем, Лёша, – сказал Гришка. – Они сюда любят заходить, я знаю. Спустились, сложили вещи, размотали две удочки. Гришка достал банку с червями. – Ты глянь, Алёша, какие черви-то, – прошептал он. – Жирные, как поросята. – Может, лучше на хлеб? – спросил Мохов. Он помнил с детства, что озёрная рыба лучше клюёт на червя, а речная – на хлеб. – Попробуй, – согласился Гришка. – Хрен её знает, что у неё сегодня на уме. Они ж хитрые, суки… Ловко нацепив червя, Гришка поплевал на него и закинул. – Я вот сюда, под кустик, – приговаривал он. – Ну а ты того… налей, что ли. Алексей разложил закуску, нацепил комочек хлеба, забросил удочку и открыл бутылку. – Я смотрю, – сказал он, разливая по стаканам, – следов коровьих нет. – Так нету ж стада в деревне, Лёша. Давно уже. Кто зарезал, кто продал. Я вон, Зорьку-то, последнюю нашу коровку, в город отвёз. На базар. – Ну так кто-то купил же? Значит, держат ещё. – Да не, так… – Гришка сделал жест, будто полоснул по горлу ножом. – Мясом… От воды шёл пар, солнце едва поднималось, так что туман над лугом на том берегу ещё не рассеялся. – Дело не в том, что по жопе кнутом, дело в том, что больно… Ты глянь, какая красота у нас, Алёша, – сказал Гришка. Мохов сразу понял, что сосед хочет сменить тему разговора. – Ну давай, дядь Гриш. За рыбалку. Выпить не успели – задёргался поплавок. – Лёша… – Вижу, дядь Гриш… Резко повело в сторону, и Алексей вытащил хорошего окуня размером чуть больше ладони. – С почином! – сказал Гришка и выпил. Окунь был колючий, шероховатый. Алексей наклонился к воде, набрал полбидончика воды, опустил туда окуня. Тот забил хвостом, заметался по кругу. Алексея охватила радость от пойманной рыбы, как в детстве. Стараясь не выдать это чувство, он встал, медленно вытер о траву руки, взял стакан, кивнул Гришке и выпил. Не спеша закусил, нацепил новый хлебный мякиш и, улыбнувшись, поплевал на него. Закинув удочку на прежнее место, достал пакет с самосадом. – Э-э, брось, – сказал Гришка и достал пачку «Примы». – На, моя купила вчера. Едва Алексей закурил, как поплавок снова повело. На этот раз попалась неплохая плотвичка. – Да ты прямо как этот, – сказал Гришка. – Ну… ударник. – Коммунистического труда? – спросил довольный Мохов. – Ага… Кому нести чего куда, – засмеялся Гришка. Он разулся. На его правой ступне повыше пальцев синела татуировка: «Им надо отдохнуть». На том же месте левой ступни красовалась надпись: «Они устали». – Дядь Гриш, – произнёс Алексей. – Наверное, надо было бы наоборот… – Чего наоборот? – Да надписи эти. Если слева направо читать, то сперва получается «Им надо отдохнуть», а потом уж «Они устали». А надо бы наоборот: «Они устали, им надо отдохнуть». – Эх, молодё-о-о-ожь, – протянул Гришка. – Ничего ты, Алексей, не понимаешь. Смотри! И Гришка с явным удовольствием закинул ногу за ногу. – Круто! – сказал Алексей и засмеялся. После выпитого разговорились. Видимо, рыбе мешало негромкое бормотание двух мужиков, так как клевать стало реже, а к одиннадцати часам утра клёв прекратился совсем, да и солнце припекало так, что пришлось собираться. Бутылку не спеша допили. Ни Алексей, ни Гришка пьяными не были. Алексею хотелось спать, но Гришка так аппетитно расхваливал будущую уху, что сонливость проходила. В бидончике плескалась в основном плотва, но были и окуньки. Оставили и одного тощего залётного пескарика. «Для смаку», – сказал Гришка. Уху решили варить не на газовой плите, а прямо посреди двора на костре. Пока Алексей чистил рыбу, Гришка положил друг на друга старые кирпичи, между ними приспособил ржавый колосник, поставил на него большую кастрюлю, которую взял на кухне, затем быстренько развёл огонь. Тётя Зина принесла лук и морковь, какие-то специи, принялась сосредоточенно чистить картошку. – Плохо без магазина, – озвучила она свои мысли. – Хлеба мы и сами напечём, зерна смолоть в Осиновке можно. И маслобойня у них там… А так за куревом – в Осиновку опять же, ещё чего надо – то в райцентр уже... Пивнушку-то давно закрыли... Десять годов уж... Закусочную, или попросту пивнушку, ранее располагавшуюся в самом первом строении со стороны дороги, бабушка Дуся называла «чебурешня». Связь этого слова с чебуреками Алексей уловил много позже, а тогда маленький Алёша был уверен, что это небольшое помещение, где детвора могла купить ситро, а мужики – пиво, каким-то необычным, может, даже сказочным образом связано с Чебурашкой. Конечно, некоторые из мужиков, перебрав алкоголя, могли и «чебурахнуться» с высокого крыльца пивнушки, но эту версию возникновения «чебурешни» Алёша считал несерьёзной. Над дверью «чебурешни» висела огромная вывеска с надписью: «Закусочная № 8». Алёшу всегда сбивало с толку это название. Если в деревне закусочная всего одна, почему она носит восьмой номер? И где находятся остальные семь? Ещё он предполагал, что правильнее ставить вопрос не «где», а «когда». Алёша к тому времени уже прочитал кое-что из Дюма и знал, что когда-то жили Людовик XIII и Людовик XIV. И если закусочная всегда располагалась на одном и том же месте, то вполне могло быть, что время от времени менялось её название, вернее, порядковый номер. Внутри пивнушки даже в самую сильную жару было прохладно. После хорошо прогретых камней, которые устилали мостовую, после совсем уж горячей мягкой придорожной пыли, по которой Алёша любил бегать босиком, холодный кафельный пол закусочной казался чудом. Если у Алёши имелись пять копеек, он покупал стакан томатного сока. За двумя высокими столиками всегда кто-нибудь из местных стоял с пивом. Мужики отдували пену от края, щепотью густо сыпали соль из тарелки на стенку бокала, не спеша отхлёбывали. Алёша становился рядом и после каждого глотка делал всё так же, как взрослые: брал тремя пальцами соль, сыпал на край стакана. Сок он пил медленно, стараясь не опережать мужиков. За одиннадцать копеек можно было выпить на месте бутылку лимонада, так как переплачивать двадцать копеек за пустую бутылку не имело смысла. Бабушка и дед иногда давали Алёше какую-нибудь мелочь, которую он складывал в майонезную баночку. Когда у внука собиралась внушительная сумма в шестьдесят шесть копеек, Алёша просил у бабушки трёхлитровую банку и шёл в пивнушку. Там он просил открыть шесть бутылок лимонада, аккуратно переливал их в банку и бережно нёс скользкую посудину домой, стараясь не споткнуться. Три литра лимонада можно было пить самому, угощать бабушку и деда, и даже в самое пекло всё равно часть оставалась не выпитой. Наутро остатки лимонада были тёплыми, выдыхавшимися и невкусными. А вот мороженое в закусочной летом не продавалось – говорили, что его негде хранить в такую жару. Мороженое из «чебурешни» Алёше удалось отведать всего лишь пару раз, когда мальчика привезли в деревню на зимние каникулы. Но зимой лакомство было таким же, как и в городе, поэтому особого восторга не вызывало.
– Ты, Алексей, пил бы поменьше, – нравоучительно произнесла соседка. – Моему-то что сделается? У него глотка лужёная, он сызмальства самогонку глушит. А тебе в город вертаться, на работу. – Ничего, тёть Зин. Сегодня у нас какой день недели? Да там и осталось немного… – Знаю я вас. Потом всё равно на бутылку клянчить будете. – Почему будем? Есть у меня деньги, – ответил Мохов и понял, что сказал что-то не то. – То-то же! Нажрётесь, как всегда! Ладно мой-то сдохнет, а ты ж молодой ещё, Алёша! – Не бойся, Маша, я Дубровский! – воскликнул Гришка. – Сиди уж, Дубровский…
…Уха получилась знатная. Ни пить, ни петь никому не хотелось. Объевшийся ухи Гришка гладил живот и бормотал: «Жизнь моя, держись меня…», что вызывало задорный смех у его супруги. «Да, жизнь, – подумал Алексей. – А ведь она могла сложиться и по-другому…»
Другая жизнь… Попробуй-ка, заживи другой жизнью. Это ж сколько всего поменять надо… Нереально… Настолько устоявшийся монолит, целый пласт породы просто так с места не сдвинуть. Да и стоит ли? Все эти разговоры о перемене жизни, всё это – мечты, мечты для подростков. Вот, скажем, как я воспринимал свою будущую жизнь лет в пятнадцать? Какими были тогда представления о себе тридцатилетнем? Я видел какого-то чужого дядечку, но точно не себя. Он не так выглядел, был успешным и респектабельным, словом, ничего общего не имел с тем типом, который получился в итоге. Я не понимал тогда, что почти ничего не изменится, что пройдут годы, но ничего после себя не оставят, что я по-прежнему буду тем же пацаном, разве что более опытным и циничным. И если я сам за прошедшие после пятнадцатилетнего возраста ещё пятнадцать лет практически не изменился, как я смогу что-либо поменять в своей жизни?
Я читал, что мы, потеряв близких, оплакиваем в них себя. Когда умирает кто-нибудь из знакомых, мы переживаем не столько оттого, что этого человека больше нет, а оттого, что его нет с нами. Мы говорим: «На кого ты нас оставил! Как же мы без тебя?» То есть живых волнует не то, что человек умер, а то, как они будут обходиться без него теперь. Все мы – законченные эгоисты.
Или ещё вот такая мысль. Родственники или просто близкие люди – это зеркала, в которых отражаются наши дела и поступки. Мы не можем объективно себя оценивать, нам проще увидеть себя со стороны разве что только с чужих слов. Поэтому сами себя мы воспринимаем именно как это отражение. Человек может отразить собой только то в нас, что есть в нём самом. Поэтому мы и способны общаться с этим человеком. И наоборот, если человек нас не отражает, то мы с ним и общаться-то, по сути, не можем. Мы просто не найдём общий язык. А когда исчезают зеркала, мы плачем, ведь нам больше негде отражаться. Никто не способен отражать меня в себе. И во всём мире не осталось ни одного зеркала, в котором я смог бы отражаться.
И поэтому теперь ничего существенного не происходит. Моя работа… впрочем, это никому не интересно, даже мне. Иногда кажется, что мир застыл, как сломанная заводная игрушка. Время остановилось или течёт очень медленно. Оно взяло паузу, ему, видимо, тоже необходим отдых. Как и мне. Как и всем нам.
Соседи засобирались домой. Алексей проводил их, присел в тень и задремал. – Что же ты, Алёша… – послышался такой знакомый голос. – Дед? – спросил во сне Алексей и тут же увидел родное лицо. – Пятый день самогонку глушишь, а ко мне так и не сподобился… Нехорошо, Алёша, нехорошо, – сказал дед и покачал головой. Мохову стало так стыдно, что от этого чувства он даже проснулся. На импровизированном столике из перевёрнутого корыта среди немытой посуды лежала Гришкина «Прима». Алексей закурил и произнёс вслух: – Завтра же, дедушка, завтра приду, обязательно… На трезвую голову… Оглянувшись, он увидел, что посреди двора с хозяйским видом стоит бравый петух. – Привет, – сказал Алексей. Петух посмотрел на Мохова, захлопал крыльями и закричал. Тут же сквозь приоткрытую дверь одна за другой зашли во двор три курицы. – Это ещё что за новости? Не замедлил явиться и Гришка. – А я гляжу, Алёша, убежали-то твои. – Мои? – Да как Павлó помер, моя-то забрала курей и энтого, горластого. А я щас дверку не закрыл, а они сюда. Домой, значит. Всякой твари домой хочется. Ну так я загоню обратно, ага? – Загоняй, дядь Гриш…
Примерно через полгода после росписи отношения с Ларой стали портиться. Нет, молодые не скандалили, просто области их жизненных интересов практически нигде не пересекались. Возможно, им стало скучно друг с другом. И если Алексей относился к жене с должным уважением, то она даже перестала делать вид того, что муж ей хотя бы немного интересен. Его злило то, что она его игнорирует. Она же всегда была спокойна и никогда не стремилась выяснять отношения – это было ниже её достоинства. Если же он пытался поговорить, обсудить создавшуюся ситуацию, она просто смотрела на него с непонимающим видом – проблемы? Какие проблемы? Всё в порядке, Алексей, ты загоняешься… Получался замкнутый круг, Мохову казалось, что он находится в осаде, в каком-то котле. И в этом котле приходилось вариться…
Опубликовано: 07/11/18, 16:42
| Просмотров: 779
Загрузка...
Добавлять комментарии могут только зарегистрированные пользователи.
[ Регистрация | Вход ]