Яснее ясного, что при переводе на иностранный язык произведение обязательно что-то теряет, но одновременно и обогащается оттенками чужеземной культуры. Говорю, разумеется, о грамотном, добротном переводе, когда переводчик живёт одновременно в двух языковых стихиях и не бранит недостатки той или другой, а напротив, благоговеет перед обеими.       Когда-то давно, ещё будучи десятиклассником, я сочинил стишок. Текст, конечно, не помню, а блокнот был сожжён на туристском костре по случаю творческого кризиса.       Единственное, пожалуй, сохранилось в памяти вот такое: "Вечер, вечер, / Он бывает странный, / Тёмный и колючий, / С тенью фонарей". Понятно, школярство, модничанье в духе тогдашней оттепели, подростковая неумелость и проч. Такой стих, отнеси я свой опус в журнал «Юность» или отправь на западную радиостанцию, никто публиковать бы не стал, хотя и по разным причинам: отсутствие здоровой социалистической идеологии и ничего такого, что бесчестило бы Советскую власть.       Наступили семидесятые. Кто-то из друзей-студентов взял гитару и превратил мой вполне невзрачный стишок в набиравшую популярность «дворовую» песню. Пресловутые три аккорда (хватило бы за глаза и двух). Несколько раз на задушевных студенческих посиделках слова были пропеты, мелодия протренькана и даже в шутку всё это записано на магнитофонную ленту, которую двое-трое знакомых размножили и пустили по рукам. Тем дело и кончилось.       Прошло примерно лет двадцать.       Много раз я пытался представить себе, что за штука «народное признание». Что под этим понимается? Если незнакомые подвыпившие попутчики в поезде Чита — Челябинск распевают во всё горло твой собственный стих, лишь чуть-чуть перевирая слова (например, «ветер» вместо «вечер»), то это признание или нет? Именно так со мной и произошло. Я с волнением подсел к тёплой компании, ударил себя кулаком в грудь, но был дружно поднят на смех: оказывается, эта песня давным-давно известна, её, якобы, пели ещё в довоенные времена.       Хорошенькое дело! Я сочинял эти строки собственными руками. Ну как я мог не признать родное дитя, даже и заблудившееся где-то в чужих подворотнях?       Тогда я самонадеянно думал, что подобные песенки я мог бы печь, как блины, но я ошибался. Во-первых, штамповать халтуру это тяжёлый труд. А во-вторых, у поэтов есть такой обычай: присваивать чужие сочинения, а потом с шумихой расследовать, кто у кого чего украл, и это естественно, потому что один «поэт» влияет на другого «поэта» и воруют иногда неосознанно. А я плохо подготовлен к судебным тяжбам.       Попробую теперь оживить настроение, с которым я, школьник, взялся сочинять стишок про вечер. Это дразнящее полудетское ощущение темноты, лёгкой тревоги и завораживающих предчувствий, безграничной свободы действий под покровом невидимости. Это стыдливо задёрнутые занавески окон. Это, наконец, желание рискнуть, совершить что-то дерзкое, непозволительное, а потом ловко уйти от погони, скрыться, замереть в проходном дворе под оглушительный стук собственного сердца. Кажется, опасность миновала... Вот какое настроение я решился доверить бумаге.
Вечер, вечер,/ Мне бывает страшно / Он похож на сказку,/ Тра-ра… Как же дальше?/ Дальше позабыл.
      Ну а вторая встреча с блудным детищем произошла совсем недавно: долго рассказывать, как попало ко мне в руки стихотворение неизвестного зарубежного автора. Оно было написано на английском. Не помню, что меня заинтересовало в нём. Не могу сказать, какой толщины был англо-русский словарь, которым я вооружился. Слово за словом я стал перепихивать текст на язык родных осин. Возиться с рифмами и размерами не хотелось, поэтому я соорудил лишь грубый подстрочник. Вот как он выглядит:
Иногда странно бывает вечером, От фонарей ложатся тёмные тени, Как будто в опасной сказке, Я никогда не ворую что-нибудь, И это моя главная добродетель, Но кто-то проницательный не поверит, Боязнь сесть в тюрьму, Совсем не есть личная порядочность…
      Признаться, я был потрясён. Чей-то вольный перевод с русского открыл передо мной бездну. Криминальный привкус моих наивных рифмованных строчек походил на унизительный розыгрыш с раздеванием. Но потом я успокоился. Что ж, получилось даже лирично и даже с некоторой иронией. Конечно, по некоторым несомненным деталям, я признал свой текст. Просто от времени физиономия у него слегка окаменела, сделалась более взрослой и осмысленной, и разве что экспертиза установила бы литературное родство двух произведений. Честно скажу, я слегка позавидовал. Жаль сделалось моего недоказуемого авторства. Насколько могу судить, передо мной был очень крепкий, по-шекспировски глубокомысленный подстрочник, он перспективен, решил я. Неизвестно, впрочем, сколько и каких вариантов предшествовало этому переводу, но он выглядел истинно английским, чванливым, без всякой там приторной арабщины и финноязычного утомительного многословия.
Темнота улицы это почти риск, Пальцам стало холодно в рукавах, Что предложишь взамен свободы, родная?
      Получается, пока я тут жил и работал, сынишка мой побывал за границей, вернулся и настиг меня, идя по пятам; пока я махал вслед ему кепкой, он подкрался из-за спины и загородил мне глаза ладонями. Ха-ха! Папаша всё-таки узнал в молодцеватом, респектабельном денди своего брошенного на произвол судьбы замарашку. Давно же мы не виделись, дружище! Меня так и захлестнуло чувство неожиданного отцовства. Оно восхитительно!       И ещё меня терзало любопытство: кто же он и откуда взялся мой таинственный соавтор? «Вхо аре йоу? Вхере?» — мысленно обращался я к нему. Ответом была тишина. Вхат ыз хис наме?.. Незнакомец виделся мне очень разно: то нервным, сентиментальным ковбоем, то, наоборот, мужественной старушкой, ухнувшей в Лас-Вегасе отложенное на чёрный день, или, например, это мог быть инвалид-спортсмен на рейнджерской мотоколяске… Вхо вас тхис странге ман? Невольно я проникался к нему симпатией. Так, постепенно, усилиями вот таких людей и в разные исторические времена, переталкивая (то талк) поэзию с языка на язык, можно добиться, что содержание шедевра становится доступным для народов всех цветов кожи и вероисповеданий. Взять того же Гомера. А особенно это касается челночных переводов Киплинга с албанского на хинди и обратно без промежуточной сверки с украинским подлинником — многоразовых языковых перевоплощений, когда слой за слоем соскребаются особенности индивида и шедевр покрывается глянцем общечеловеческих ценностей. Именно так столетия спустя читатель наконец-то проникает в мир идеалов давно умершего сочинителя.       Тогда-то мне и взгрустнулось. Пришлось согласиться с очевидным: тот первый мальчишеский порыв взяться за перо возник не от того, что я любовался предзакатными тенями и пейзажами. А дело в том, что во мне с изначала дремал примитивный жиган, щипач, несостоявшийся портяночник. Какая низость!       Совесть издала протяжный стон.       Невольно припомнились конфеты, взятые из коробки тайком, пока не видят взрослые; невозвращённые библиотечные книги, поднятые на улице три рубля. А поездки в автобусе зайцем? Вспомнилось, как я писал курсовые работы лентяям за бутылку «Армянского». Прозвенела в ушах халявная горсть монеток, добытая из телефона-автомата после удара кулаком. Липовые дни отъезда-приезда из командировок. А умыкнутое гостиничное полотенце? Пришли на ум когда-то принятые подачки и другие скрытые формы премирования. Профсоюзные льготы для активистов… Много что вспомнилось и о чём с горечью подумалось.       Так бывает, когда спохватываешься — дело близится к вечеру…
Вечер, вечер. / Он бывает странный, / Зябнут мои пальцы, / Спрячу их в карман / Трата-та-тата- та/… Нет, опять забыл/.