Спасаясь от выведенной из терпения официантки какого-нибудь захолустного «Савоя», друзья, ухватив за четыре угла скатерть со всем, что на ней было недоеденным, скрутили в узел и, перекинув через плечо, поспешили к поезду, который стоял на станции Даргоглов около двадцати минут; вбежав в купе, взгромоздили поклажу на столик, а потом подняли глаза и увидели пассажира, мирно лежащего на верхней полке, и это был я. (Первая фраза далась мне не без труда, это был мой домысел, реконструкция вероятных предшествующих событий).       Тут к месту сказать о дорожных купейных застольях. Не знаю, как сейчас, а в прошлом пассажир сразу выкладывал домашние припасы и предлагал попутчикам хорошенько угоститься. В зависимости от времени в пути процесс мог занимать до нескольких суток. Новые друзья, кажется, не собирались нарушать обычай; об их нешуточных намерениях сообщала авоська, похожая на морскую мину из-за торчащих наружу бутылочных горлышек. Скатерть в развёрнутом состоянии... Нет, это нужно было видеть: во всем великолепии представлены оказались в ней добытые яства. Это была коллекция объедков, настоящий музей всего надкусанного и оставленного, не получившего достойной утилизации, когда съеденное отзывается приятной тяжестью в желудке и позывом ко сну. От распахнутой скатерти потянуло не то чтобы вонью, однако и не запахом человеческой еды. Запах напоминал об унылых посудомоечных блоках больниц и пионерских лагерей, но вызывал и законное любопытство.       Соседи по купе по возрасту годились мне в отцы. Они отрекомендовались наладчиками долбёжных станков, командированными в среднеазиатскую глушь на фабрику имени Лопе де Вега. Одного звали Серёнька, другого Сашок – именно так они вежливо и представились. Даже то, как сноровисто готовились они к возлиянию, как ловко откупоривали бутылки пива и портвейна «Яблочный» по рупь шестнадцать, как расставляли стаканы, вся продуманность их движений, отточенная тактика разливания – всё выдавало в них наладчиков-станочников, то есть до мозга костей рационалистов. Меня пригласили не допускающим возражений кивком. Поезд набирал ход, и я, дав себе слово поучаствовать в трапезе чисто символически, чтобы только людей не обидеть, спрыгнул с полки и подсел к столику. Приглядевшись к развёрнутой скатерти, я взялся за яблоко, стряхнув с него мокрые крошки хлеба и скорлупу.       Уже после третьего глотка я проникся тёплым чувством как к долбёжным станкам, так и к итальянской драматургии XVI века. Разом нахлынуло такое настроение, когда человека нельзя чем-то вдруг неприятно ошеломить, и он с покорной улыбкой плетётся на поводу у первого попавшегося дорожного впечатления. Мы трое обменивались немногословными тостами и обращались то один к другому, то к четвёртому «пассажиру» на верхней полке, которая пока пустовала. Кто бы мог быть наш отсутствующий попутчик? Неизвестно, жаль. И вот тут при взгляде на стаканы и объедки, я с лёгкой тревогой подумал о цели своего путешествия. Было обычное редакционное задание: съездить в глубинку и привезти очерк о передовике производства. Требовался образ социально активного советского человека, ударника труда, причём не какого попало, а непременно из рабочей или сельской среды. Коллеги, вышучивая формализм тогдашних установок, напутствовали уезжающих в творческую командировку похлопыванием по плечу: «Что, старик, письмо позвало в дорогу?» Меня ждал мой герой – заслуженный ветеран труда, нисколько не походивший на пьяниц Серёньку с Сашком, а ведь крамольная мысль почти сразу пришла на ум: эти двое буквально свалились с неба со своей скатертью-самобранкой. События стали развиваться по произвольному сценарию. Уже совсем вскоре меня перестало интересовать, что за продукцию выпускает необычная фабрика. Ну допустим, лопаты, гвозди и вёдра – и что? Главное, люди и предметы вполне встраивались в схему развернутого передо мной оперативного журналистского простора, и я не решался уточнять мелочи, чтобы от неловкого движения круги на поверхности не исказили истинных очертаний дна. Как-то сам собой пришёл на ум соллогубовский тарантас, а именно, идея исполинской чаши «преждепотопных обедов», внутри которой «дорожный пирог, фляжка с анисовой водкой, разные жареные птицы, завернутые в серой бумаге, ватрушки, ветчина, белые хлебы, калачи и так называемый погребец, неизбежный спутник всякого степного помещика». Добавлю, что дорожная встряска – традиционное российское бедствие – превратила снедь моих попутчиков в какой-то разноцветный сумбур – так на географических картах изображаются государства Океании – полусъедобный архипелаг, над которым веяли пахучие луково-сельдяные ветры.       По мере убывания портвейна «Яблочный» нам троим становилось всё очевиднее, что если мы трое условимся о нормальном сосуществовании народов Востока и Запада, если мы еще чуть поднапряжёмся и вкатим по полстакана водчонки, то уже завтра (с рассветом) планета Земля заживёт в полном благополучии, начнётся новый отсчет времени, где не будет места ни ядерной войне, ни казнокрадству.       Смеркалось. Пьянка вошла в обычный размеренный режим, яства на липкой, измятой скатерти были разве что слегка тронуты. Наладчик Сашок, кажется, заснул с открытым ртом, а второй наладчик отправился по нужде, но на обратном пути заблудился и полез в чужое купе, а оно возьми да окажись в другом вагоне, но тут на выручку пришёл добрый человек, который подхватил бедолагу и отвёл на место, и это опять был я.       Утро (с рассветом) ознаменовалось тем, что моих новых приятелей стало выворачивать наизнанку. Они поочерёдно исчезали куда-то и это, по-моему, был у них обязательный номер программы. Но вот пришла суровая баба в кителе и недолго думая надавала им оплеух – как есть, даже не сняв перчаток, посредством которых наводила в вагоне чистоту. Друзья не возражали, приняли взбучку как должное, но вскоре что-то скисли, уронили головы. Потом, окончательно проснувшись, неожиданно сцепились между собой. Это тоже входило в обязательную программу, смекнул я, – в программу романтического путешествия к фабричным станкам. Это было даже интереснее, чем потасовка Чернышевского и Добролюбова в набоковском «Даре». Сцепились малые капризные дети, они взмахивали маленькими кулаками, грозно пыхтели, захвативши один другого за грудки. Не знаю, в чём была причина. Исходя из тогдашней конъюнктуры на рынке портретных очерков, могу предположить, что один, например, долбёжник Серёнька, был бунтарь и конформист, а Сашок, наоборот, станочник-старовер, цеплялся за новаторские традиции предков, а может быть им двигало и что-то более высокое. Ближе к вечеру оба, всхлипывая басом, просили друг у друга прощения. Это были совсем разные люди, чем-то неуловимо похожие друг на друга. Серёнька был роста малого и щуплого телосложения, Сашок же – типичный тщедушный коротышка. Серёнька говорил громко, но ни слова не разобрать, а Сашок оглушительно мямлил, помогая себе выразительными жестами. Горбоносый Сашок неплохо смотрелся рядом с пучеглазым Серёнькой, был ему под стать. Седенькие пожилые дети, потасканные, побитые жизнью; с замиранием сердца наблюдал я их горьковатые будни.       Вообще, портретный очерк – дело хлопотное. Мой будущий очерк, вернее, его герой, уже срастался с Серёнькой и Сашком; авторское представление о нём безусловно будет носить на себе черты долбёжного станка, пьес Лопе де Вега и скатерти-самобранки. Уже наложен на моего будущего героя некий шаблон, и мне предстоит нудная писчая работа – втягивать одно впечатление в другое. Наконец я, потрясенный встречей, понял, что собираюсь заниматься чепухой, а настоящий материал вот он, сам лезет в руки: Русь (взятая с одного боку) бежит вдоль рельсов и шпал, швыряет камешки в окна скорого поезда, требуя обратить на себя внимание. Как я сразу не допёр до сути? Отцы и дети. Передо мной были самые настоящие дети, русский человек всегда, до гробовой доски, остается немного ребёнком, в данном случае дорвавшимся до лакомства, не знающим удержу и мысли о самоограничении, упившимся дешевым портвейном и ликующим по этому вздорному поводу – так открыто, трогательно, как умеют только дети. Два алкоголика, уверяю, вытряхнули бы без сожаления свою самобранку для миллиарда голодающих на планете, если бы была уверенность, что её не украдут политические проходимцы. Впрочем, когда друзья обмолвились о своих зарплатах и премиальных, у меня чуть речь не отнялась. Неслыханно! Начинающему журналисту два странствующих толстосума оказали честь отужинать без церемоний в их приятной компании. Вот что значит мастера «золотые руки»!       Теперь по плану исследований шёл социальный срез. Всегда интересен социальный срез, если видишь перед собой необычное человеческое явление или прецедент, просто изнемогаешь от желания отнести их к какому-нибудь социальному срезу, обнажить, так сказать, общественную значимость факта. Так и теперь. У рабочей элиты, как видно, не было обид на Советскую власть. В начале я не придал значения, что «отцы» представились наладчиками неважно каких станков, но чем больше об этом размышлял, тем органичнее казалась связь беспробудного, скотского пьянства с наладкой каких-либо станков, прежде всего, конечно, долбёжных. И почему среди крылатых выражений русского языка не отвоевало себе место «Пьян, как наладчик»? Уж сапожник-то, этот жалкий рюмочник, забрался в фразеологический словарь явно по ошибке. Довершало картину место их командировки – фабрика имени не кого-нибудь, а Лопе де Вега. Все прочерченные линии сходились в одной точке, перспектива выстроилась сама собой. Спектр впечатлений – от итальянской драматургии до выдалбливания посадочных гнёзд – был именно таков и по-другому выглядеть не мог.       Скатерть с объедками что-то важное символизировала, я так и не смог придумать, что именно: то ли изобилие, а вернее, мнимое изобилие материальных благ, то ли нищенский узелок с харчами, вернее, огромный такой узелище, в нём было что-то от новогоднего мешка Деда Мороза, запускающего внутрь лапу в рукавице и хитро подмигивающего из-под косматых бровей, причём никто не знает, кому достанется вынутый подарок. Пока я размышлял, наладчик Сашок протянул мне стакан пива и охвостье нерки – не первой свежести, но это уже ничего не решало....       Конечно, хотелось нащупать какую-нибудь глубинную символику в этом случайном нагромождении фактов. Жаль, я не умею создавать ощущение второго плана, и разные там тонкие аллюзии. Приходится обходиться минимумом доступных навыков. Загадочная фабрика – это пусть будет Родина, занимающаяся на смех всему миру то ли очередной «перестройкой», то ли другой скучнейшей чепухой. Серёнька и Сашок – чем не главари оппозиции (особенно Серёнька)? Долбёжные станки – это суть отечественная промышленность, так сказать, базис или совокупность средств производства... Ну а под скорым поездом с драчливой проводницей на борту подразумевался бы мировой технический прогресс, стремительный и безжалостный. Скатерть («скатертью дорога!») ... Тарантас... Нет, бричка Чичикова, управляемая нетрезвым Селифаном, – это она вихрем летит по дороге, распугивая другие народы и целые государства.. И наконец, по-детски простодушный русский народ, до тошноты облопавшийся идеологии марксизма-ленинизма, а вслед за ней «гласности» со свободой слова. Но куда теперь девать знатного стахановца, к которому я держу путь? Чем ближе я подъезжал, тем больше он отдалялся. Пожалуй, несостоявшийся герой моего очерка – мертвяк, кадавр, Господин Никто, он не вписывается в реальность; моё перо способно выдать только очередную безжизненную фальшивку.       Поезд прибыл наконец-то в Кекшиб. Мы прощались в тамбуре. Друзья выглядели как ни в чём не бывало: то есть, ни в одном глазу. Побритые, одинаково причесанные на косой пробор и благоухающие одеколоном «Спартак». В известной шкатулке Чичикова, надо думать, не было беспорядка, ведь Гоголь прямо указывает на это, перебрав личные вещи опрятного Павла Ивановича; каждой мелочи отведено свое место. Непохоже было внутри дорожной скатерти моих наладчиков – совсем даже непохоже. Какие-то невостребованные огрызки набросаны были в скатерть широким жестом: и свежее и с запашком, дурное и полезное, смешное и трагическое, множество разных нелепостей, уродств и совершенств, смесь точного и приблизительного, наглядного и не поддающегося описанию... Русь, куда несёшься ты?.. Нет ответа, приговаривал я, провожая взглядом спины моих наладчиков, шагающих в сомнительное будущее. Такими они и остались в моей памяти – исчезающими в привокзальной толпе, сутулыми, но несгибаемыми, и со скрученной узелком скатертью, на которой расплывалось кровавое пятно винегрета