… – Да, так вот, про шинели. В сорок первом, осенью, ещё ничего не понятно было. Немец пёр, а мы отступали, огрызались, иногда в контратаки ходили. Ну и вот, пришли холода и выдали нам новенькие шинели. А бойцы-то у нас в основном деревенские да колхозные, для них тогда новая шинель была, как сейчас шуба соболья. Уж так они ими гордились, любовались, берегли. Раз как-то по болоту, по камышам идти пришлось, переходили на другую позицию. Так шли осторожно, шинели подвернули, чтоб не пачкать. И тут немцы нас засекли, давай из пулемёта строчить. Пока пристрелялись, пару секунд у наших было, чтоб залечь, и командир не растерялся, сразу скомандовал: «Ложись!» И сам первый, в болотную жижу – бух! И мы за ним в болото – те, кто шинели получить не успел, да те, кто не ценил их особо… А все остальные не легли: кто присел, кто нагнулся. Ну не могли они такую богатую вещь, как новая шинель в болоте запачкать! Не могли! Так почти вся рота там в камышах и осталась, в новеньких-то шинелях… – Дед, а макароны как же? Ты ж про макароны обещал! Дед мой был военным шофёром, прошёл всю войну, имел четыре ранения и кучу наград – орденов и медалей, которые надевал только на День Победы, да на торжественные мероприятия, куда его приглашали: и в школу, где я учился, и в другие школы. Я очень гордился своим доблестным дедом, и вместе со всеми слушал его рассказы о войне, об атаках, боях, наступлениях… Это были хорошие, правдивые, героические истории – хоть сейчас в книжку. Но когда я вырос и стал настоящим писателем, то не захотел включать в свои книги эти рассказы, таких историй хватало в других книгах и журналах, они походили друг на друга и, как говорится, трогали ум, не задевая сердце. И я стал писать рассказы по другим историям, которые дед рассказывал дома, в памятные дни, приняв «сто грамм наркомовских». Он сидел в простой рубашке с открытым воротом, его шрам на груди наливался краснотой, седая голова покачивалась в такт рассказу. Дед снова наливал свои «наркомовские», всё больше краснел, но рассказывал чётко и ясно, иногда повторяя свои сюжеты, но никогда не путаясь в деталях и не привирая. Потом приходила бабушка Катя и уводила деда спать – только её, свою жену, боевой своенравный дед слушался беспрекословно. А я шёл к себе и долго ещё переживал удивительные фронтовые истории своего любимого деда Андрея, который давно уже лежит на старом городском кладбище, рядом со своей верной Катюшей. *** – А макароны… То уже позже было, в сорок втором, – дед выпивал очередную стопочку, закусывал чёрным хлебом, и неспешно продолжал свой рассказ. – Тогда другое время настало. Перелом, не перелом, но некоторые города и посёлки уже начали освобождать. Ну вот, заканчивалось лето, наши выбили немцев из нескольких сёл, наступило на фронте затишье. А у нас беда: повара убило шальным осколком. Пока нового прислали, да пока он хозяйство принимал… В общем, на третий день только и получили горячую пищу. А повар-то этот, чтоб долго не морочиться, наварил макарон целый казан, да салом заправил – ешь, не хочу! Я до этого два дня толком не ел, горячего не было, так, сухпаёк намял, да водой запил, всё ласточку свою ремонтировал, двигатель там, то да сё, в порядок приводил, в общем. Ну, отладил, вымылся, почистился. А тут и макароны подоспели, новый повар разъезжает на телеге, да всем накладывает. И не просто пайку, а сколько хочешь, от пуза. Ну, я и оприходовал, чтоб не соврать, три котелка, чаем горячим запил, и мечтаю себе завалиться на пару часиков в тенёк – поспать. Да не успел спрятаться, вестовой прибегает, так и так, к командиру, срочно! Ну всё, думаю, пропал сладкий послеобеденный сон! И точно, всё как есть угадал. Отправляйся, говорит, срочно в деревню Михайловку, там у нашего лейтенанта семья – родители, да жена с сыном. Только вчера немцев оттуда выбили, мы завтра дальше пойдём, а у него такая возможность есть с семьёй повидаться. Ну и дальше уже лейтенанту, как старшему: – Захватишь с собой ещё старшину Сойкина, пока там будешь со своими миловаться, он с шофёром на склад заедет, возьмёт кой-какого довольствия. Потом за тобой в деревню, и чтоб к 22.00 были в расположении части! В общем, поехали мы. Лейтенант со мной в кабине, старшина в кузове. Ехать недолго, скоро и прибыли. Деревня небольшая, почти все дома целые – не успели немцы пожечь, не до того было, наши туда не заходили даже, те сами драпанули, как поняли, что дело швах. И полицаи за ними. Мы к хате подъехали, наш лейтенант выскочил, а ему навстречу жена, да родители. И малец рядом орёт, признавать не хочет – он же батю никогда раньше не видал. Тут мне старшина тихонько так и говорит: – Давай, товарищ красноармеец, пока тут суд да дело, на склад смотаемся, им не до нас сейчас, а через пару часов вернёмся! Так бы мы и сделали, но не дали нам никуда уехать, потащили за стол. Оказывается, немцев в деревне мало было, взвод – человек десять, да трое полицаев. Не зверствовали, побаивались – лес-то рядом, и кто там в лесу этом, поди знай. А местные там припасы прятали – муку, зерно, пару коров, немного свиней да кур. Немцы в лес не совались, полицаи – тем более. Ну и сохранили провиант да живность, и решили своих как положено встречать, даже кабанчика вчера забили. Так что стол нам накрыли по высшему разряду: и яйца, и сало, и творог, и молоко. Соседи тащат, кто что может – как же, наши бойцы, родные, освободители! А я смотрю на это всё, и чуть не плачу: у меня же полная утроба макарон этих, будь они неладны! Подумать только, ещё пару часов назад я ничего аппетитнее не предполагал, уплетал за милую душу, а тут вот они вкусности, на столе предо мной, только бери, да ешь! А я не могу! Чуть не плачу от такой несправедливости, а не могу! Ну что нам стоило на склад уехать, там часа бы три прошло, успели те макароны перевариться – ну, и в сортир потом сходить, делов-то. И тогда, пожалуйте к столу! Да и перед хозяевами как неловко! Они же от всей души всё это выставили, хлопочут, вокруг нас такие девушки вьются, да с лаской, с улыбками. Старшина, гляжу, творог наворачивает, да хлеб с салом, а там уже и мясо жареное несут, а я сижу, как дурак, глаза выпучил, не знаю, что делать. И тут слышу какие-то нехорошие звуки: шум мотора, крики, топот. Переглянулись со старшиной, вымахнули из-за стола, и бегом к выходу. Да так и не успели на улицу выскочить: дверь распахнулась, и в хату полезли немцы. Сбили с ног, отобрали оружие. Тут заходит ихний офицер – холёный, гладкий, крупный. Нас подняли, держат, ему показывают. Тот удивляется, откуда, мол, в оставленной деревне «русиш зольдатен»? Что-то они там болботали, выясняли, видать, не напоролись ли на наши войска, нет ли здесь ещё кого? А тут и лейтенанта приводят: без ремня и фуражки, лицо растерянное. Офицер посмотрел брезгливо, понял, что наших тут больше нет. А нас, видимо, за дезертиров принял. Махнул рукой на выход, сказал рослому фельдфебелю: «Эршиссен» – расстрелять, значит. И тут я понял, что всё, война для меня закончилась. Как и для нашего лейтенанта и старшины. Оружия нет, немцев десятка два, не меньше, у всех карабины, или даже автоматы. А я, не поверишь, об одном думаю: так и не успел всех этих яств на столе отведать! И так мне обидно стало, слов нет! А тут, смотрю, эта рожа фашистская, боров-офицер, стол накрытый увидал, и в улыбке расплылся. Идёт к этому самому столу и радостно гогочет, своим на него показывает. Те тоже заулыбались, затарахтели по-своему. И я вдруг представил себе, как нас сейчас выведут за хату, расстреляют по-быстрому, и бегом назад, к столу. И будут жрать проклятые фашисты вот это всё, от них сбережённое, и с любовью для нас приготовленное! И такое вдруг во мне поднялось, что и не рассказать! А фрицы чуть замешкались, никому отвлекаться неохота на расстрел русских швайнов, все поближе к столу придвигаются. Фельдфебель-то порядок быстро навёл, определил троих: ты, ты и ты шагом марш! Да пока он определял и командовал, пока все отвлеклись, и на еду смотрели, образовалась у меня та самая секунда, которая иногда в бою всё решает. Да и злость кипела нешуточная! Они нас даже не связали, думали, что сейчас кончат по-быстрому, и всё. И сапоги не сняли, не успели. А я как раз три дня назад их подбил новенькими каблуками, с подковками. В общем, двинул этим сапогом ближайшего ганса в колено, а кулаком в харю. Автомат у него вырвал, и очередью, по фрицам. А сам не своим голосом ору всё, что знаю по-немецки: «Хальт! Хенде хох! Аллес цурюк, шнеллер!», а дальше по-русски, густым таким армейским матом! Ну, и мои командиры не растерялись! Старшина, хоть и хозяйственник, лихо на самого фельдфебеля запрыгнул, и давай его душить. Тот автомат вскинул, да повернулся неловко от неожиданности, и в своих как пошёл палить! Ну, тут и началось: немчура в двери ломится, во двор, спасаться: своё же начальство по ним стреляет! Те, что снаружи остались, ничего не разберут, бегают, вопят, не понимают, что творится. А уцелевшие выбежали из хаты, за ними мы со старшиной с автоматами, и давай их добивать. В общем, дым, грохот, но чувствуем, немцев много, сейчас они сообразят, что к чему, и нас покрошат, как капусту в борщ. И тут из хаты вылетает наш лейтенант, как был – без ремня и фуражки, но тоже с автоматом, и морда у него самая зверская. Дал он очередь, да как заорёт, что было мочи: «Вперёд, в атаку! За Родину! За Сталина!!! Ур-ра-а!!!» – и прямо на фрицев. Мы – за ним, и тоже «Ура!» во всю глотку. Ну и сломались наши немцы. Те, что во дворе были, не понимали ничего, решили, что нас тут много: знали, сволочи, что такое русское «Ура!» Так и побежали, бросая оружие, поднимая в страхе руки. И попадали прямо к бабонькам местным, которые не побоялись, поддержали нашу атаку: кто с кольями, кто с палками, а кто и так. А уж они фрицев на землю положили, да на совесть упаковали их же ремнями. И жирного борова-офицера привели связанного. Так и разбили мы всех. Как потом узнали, это какие-то разгильдяи фашистские отстали, соблазнились деревушку пограбить, еды добыть, чтоб драпать слаще было. Ну и пограбили на свою голову… Нас бабы окружили, целуют, обнимают, хохочут. Девки на шее виснут, в хату к столу тащат. А я отбиваюсь и глазами всё рыскаю – о, вот он, домик деревянный, на задах. Еле отбился, и бегом туда. Пока воевал, да орал нечеловеческим голосом, ничего не чувствовал, а как всё кончилось, подпёрли желудок макароны-то! Вышел я вскоре, руки сполоснул, и бегом к столу, ибо чувствую, что после лихого боя да облегчения жрать хочу, как никогда не хотел! Так, наверное, сам всё и смёл со стола. Старшина остался немцев пленных караулить, лейтенант рядом со мной сидит, и только глазами хлопает, а я не могу остановиться, и ем, ем, ем… Так меня за столом наш полковник и застал. Ему по рации сообщили, про немцев этих, да и стрельбу они услыхали, как подъезжали. Он в хату ввалился со всею свитой; наш лейтенант докладывает, бабы галдят, а я, веришь, не могу остановиться, понимаю, что надо встать, старшего по званию поприветствовать, а не могу. Полковник наш был мужик правильный, только засмеялся, да велел другого шофёра найти, чтоб назад машину вести. Меня в кузов загрузили, и я заснул, как убитый. Вот так, Толька и воевали мы. И я часто думаю, что конечно, лейтенант наш со своим «За Сталина!!! Ура!» ход этой битвы переломил напрочь, можно сказать. Но ведь, по правде говоря, нечего б ему было переламывать, кабы я не заварил всю эту кашу со своими макаронами!
Спасибо. )