Третьи сутки ты в коме. Длинное тело вытянулось на всю кровать. Грудь еле вздымается, тени от ресниц неподвижны, крылья носа не подрагивают. Весь опутанный трубками, катетерами и датчиками. В углу монотонно жужжит аппарат, отмеряя пульс и рисуя диаграмму работы мозга. Твои черты чуть заострились, и ты, словно тут и не тут одновременно. И от сумасшествия меня спасает только твоя бледность, обычная бледность, а не жутковатая восковая желтизна, как бывает... Как уже было, помнишь?
* * *
... Высокий молодой мужчина ползёт по раскалённой мостовой среди волн зловония от разлагающихся помоев и... трупов. Лошадь, загнанная до смерти, пала еще вчера. Сил идти уже нет. Ноги перестали слушаться, и он, цепляясь ногтями за края истертых временем камней брусчатки, бросает тело вперед, с каждым рывком теряя силы, но приближаясь, приближаясь к цели.
Вот и дверь, до боли знакомая дверь обычного дома, прилепившегося сбоку от другого, так строят, когда места мало, а людей много.
С размаху грудью он бьется в эту дверь, руки опадают плетями, до кованной дверной ручки не дотянуться. Перебрасывает непослушное тело через порог, цепляясь за торчащий из него гвоздь полой длинной рубахи. Еще рывок, и вваливается в душный зев комнаты, точнее, комнатушки. Убогой комнатушки со следами былого достатка. На комоде коптит огарок свечи, лампада у статуи Девы Марии в углу потухла. Молитвенник валяется на полу, упав страницами вверх, четки, которыми она всегда закладывала страницу, порвались и рассыпались по полу. И только обрывок нити показывает, что она читала последним.
«Domine Iesu, dimitte nobis debita nostra, salva nos ab igne inferiori, perduc in caelum omnes animas, praesertim eas, quae misericordiae tuae maxime indigent. Amen».*
«Милая, родная, что же ты молилась только обо мне? Почему не просила о себе, о вас?» — задыхается мужчина и, отшвыривая молитвенник, делает последний рывок.
На большой кровати, срубленной на совесть из крепкого дуба, лежит молодая темноволосая женщина. И он ползет из последних сил в надежде, что успел. Маленькая фигурка застыла на боку, прижимая к обнаженной груди их сына - трупик младенца, которому она пыталась засунуть сосок в уже отвердевший рот. А сейчас её руки, тонкие руки с длинными пальцами, вкус каждого из которых он знал, обнимают мертвое тельце.
Порывом ветра в распахнутую дверь доносит гул колоколов, скрип телег, собирающих мертвецов на улице, клубы жирного дыма от сожженных покойников. И все-все в этом проклятом городе пропитано сладковатым смрадом дыма. Дыма и смерти.
Отчаянным усилием воли он цепляется за изголовье кровати и подтягивается к жене. Она лежит совершенно неподвижно. Но он надеется, надеется до последнего. Горячими, спекшимися губами касается её руки. Она обжигает холодом. И он сползает с кровати с диким воем на пол.
Плотные шишки под мышками уже открылись и источают кровь и гной. Ему осталось пару часов от силы.
Чума.
Он скакал более недели, узнав о том, что город навестила черная смерть. Мчался от самых гор, надеясь, безумно надеясь успеть, спасти..… Не успел. Жена была на сносях, когда дела потребовали покинуть её ненадолго. Всего на месяц - два. Оказалось — навсегда.
Тонкий стилет вытянут из-за голенища сапога, быстрый удар в сердце отбирает победу у чумы, даря ее все той же смерти. И восковая бледность покрывает вмиг заострившиеся черты.
« Любимая, я иду к тебе...»
*
Какой это был век? Шестнадцатый? А город? Париж? Наша первая встреча и первое расставание... Ты так и не нашел меня, там — за гранью... Господи, как я могла забыть? Как мы могли это забыть?...Мне кажется, или у тебя вздрогнули веки? Ты слышишь меня, милый? Ты видишь то, что вижу я? Можно, я тебя поцелую, как в тот раз? ...Ты помнишь?...
...Хрупкая девушка в белом батистовом платье, с разметавшимися по плечам прядями длинных черных волос, бежит по коридору большого дома. Бежит неровно, частя ногами, хватается за стены одной рукой. Другой прижимает к груди таз с водой, на плече — порванная на полоски отбеленная ткань. Вода из таза расплескивается, и девушка кусает губы и прибавляет шаг, иногда замирая на миг, чтобы отдышаться. Её лоб покрыт испариной, вздохи не глубокие и торопливые. Временами её пошатывает, но решительное выражение точенного лица, показывает, что она дойдет любой ценой до цели. Вот, наконец, комната. Их комната. Врач уехал с утра, обещал вернуться к обеду. Папенька и маменька почили еще третьего дня. Слуги — кто умер, кто разбежались в страхе. Весь край объят свирепой эпидемией. Но Он должен жить! Он должен! Она же просто не сможет без него... Ты слышишь, Боже?
Девушка кусает губы до крови, чтобы не разрыдаться вслух. Шаг, еще шаг... Таз бряцает медью о мрамор туалетного столика.
— Милый, родной мой... Это я. Сейчас, сейчас я оботру тебя. Сейчас тебе станет легче. Ты выздоровеешь, ведь ты такой сильный. Я знаю, ты не покинешь меня. Не бросишь...
Он шевельнулся, застонал хрипло:
— Не подходи ко мне! Ты должна жить! Хотя бы ты! — все его силы ушли на этот рык раненного зверя.
Шаги приближаются, и прохладная пахнущая лавандой рука, кладет кусок намоченного льна на пылающий лоб. Она подносит чашку к его спекшимся устам и почти насильно вливает отвар. Коричневатые струйки сбегают по судорожно вздрагивающему кадыку, оставляя мутные следы на воспаленной коже. — Зачем? Зачем ты делаешь это? — Молчи... Я тоже больна. Мне уже нечего терять. Я останусь с тобой, пока смогу ухаживать... Пока смогу помочь... — Уходи... Ты молодая, ты должна жить... Я сам, сам... — Молчи... На его лице давно просохшая ткань, заскорузлая, в дурно пахнущих пятнах. Она размачивает её, чтобы снять. — Не смей! Не смей глядеть на меня такого... Не смей, любимая... Не надо тебе меня таким видеть... — хрипит он, пытаясь помешать её действиям. — Глупый. Я ведь люблю тебя. Я сердцем тебя вижу...
И снимает повязку. На том, чем стало его лицо, — узнаваемы только губы. Кровь и сукровица из десятков язв превратились в ужасную маску. Мягчайшими движениями она обтирает каждую до боли любимую черточку. Мужчина вздрагивает и затихает, его рука, сжимающая её локоть, внезапно обмякает. Жилка на виске, трепыхнув в последний раз, прекращает биться. Она еще механически обтирает родное лицо, не поняв того, что произошло. Вдруг её ладонь застывает. Дикий вой вонзается в сизое, словно застиранное небо, из раскрытого окна спальни.
— Неееееееееет! Боже, за что??? Меня забери! Меня! Но его оставь!
Маленькая женщина сползает на пол и долго, скукожившись, бьется в рыданиях. Затем, цепляясь за простыню плохо слушающимися пальцами, вскарабкивается на кровать, закрывает глаза мужа и целует в губы. Ложится рядом, обвивает пылающими руками и замирает, шепча, как заклинание одну фразу: « И только смерть разлучит нас...»
Их так и находят. Дядя, приехавший из дальнего поместья, и его слуги. И хоронят вместе, не посмев разжать её объятий. — А барыня-то беременна была... — мелко крестится приземистый рябой мужик над могильным холмиком. — Царство небесное голубкам, — шепчет барин, утирая слезу. — Пусть хоть там будут вместе... Чертова оспа! Им жить бы да жить еще!
*
Боже мой! Как же страшно я тогда умирала, одна, в пустой усадьбе. Как хотелось пить! Но я не могла уже встать, разжать рук не могла. Боясь потревожить твой покой, боясь оторваться от тебя даже на миг... Я надеялась, что эти объятия приведут тебя ко мне..… там — за гранью... Но ты опять не нашел меня...
Солнечный луч несмело вырвался из-за туч и скользнул по твоему лицу. Можно, я проведу пальцем по губам твоим? Можно, как тогда? Ты же помнишь?
...Канонада утихала. После артобстрела на позицию зашли истребители, штурмовики и бомбардировщики. Днепр вспенился от разрывов мин, бомб и снарядов. Там, за бурлящими водами великой реки, — её город. И маленькая перемазанная грязью девчушка неумело молится, представляя купола Софии. Молится не за себя — за ребят, ставшими ей давно родными. За её названных «бать» и «братцев» и, конечно, — за Него. Высокий лейтенант сумел покорить сердце мед-сестрички, сам не догадываясь об этом. Что-то увидела она в глазах его такое, что сразу и безоговорочно поверила.
Почему мужчины стыдятся своих слез? Почему им, чтобы вылить боль нужно побыть одним? Она не знала. Но когда после особенно жаркого боя заметила, как он отошел от части в сторону леска, пошла следом. И, прислонившись к березке, долго глядела, комкая в руках косынку, как он, стесняясь своих слез, плачет, не вытирая их. Как воет раненым псом, катаясь по траве. И только после того, как он утих, закурив и успокоившись, вышла из темноты. И так много было в её взгляде, что заматеревший старшой все сразу понял.
Она провела по его губам кончиками дрожащих пальцев, и мир внезапно взорвался, рассыпавшись на отдельные кадры:первые её объятия за недолгие восемнадцать лет, первый поцелуй солоновато-горько-сладкий — вкуса пота, гари и его губ, и ночь, которую теперь ей никогда не забыть. И утро, когда она проснулась и долго любовалась на его профиль, боясь пошевелиться, так как его пальцы запутались в прядях её распущенных темных волос. А завтра, нет уже сегодня, они войдут в её город! И после боя она приведет его в Софию, прикоснется коленями к древним плитам храма и выпросит у Бога право принадлежать её лейтенанту, только ему и навсегда. Ведь совсем не важно, распишет их комбат потом или все это случится уже после войны. Не важно. Она перед Богом возьмет в мужья его — самого родного, самого сильного, смелого, отчаянного и бесконечно любимого.
Но это будет позже. Осталось всего лишь ничего — переплыть Днепр и взять с боем Киев. Вот и канонада утихает, понтоны наведены под непрерывным обстрелом. «Спасибо вам, мальчики», — шепчет она, понимая цену, заплаченную за это.
— Всем на понтоны! — орет комбат, и его приказ дублирует каждый командир роты, взвода, отделения.
Медсестричка запрыгивает на один из них почти последней. Её хрупкое тело, словно случайно, пытаются прикрыть собой сразу десяток сильных мужских тел. Но она юрко пробирается в центр, понимая, что отсюда лучше будет видеть кто ранен и сможет помочь.
Она кивает радостно и встревоженно одновременно. По воде зачпокали первые пулеметные очереди с того берега. Их жужжание начало сливаться в один непрерывный звук. Вот начали падать наши ребята на передних понтонах. Некоторые прямо в воду. И она рванулась помогать - удержали крепкие руки: — Не смей, сестренка! Ты закреплена за нами! Она еще рвется во вспененные воды, уже окрашенные алым, но видит, как, охнув, вдруг присел старшина, заваливаясь набок. И ползет к нему, зубами разрывая пакет. Не успев толком перевязать сквозную рану бедра, замечает, как побелевшими губами шепчет молитву солдатик, удивленно разглядывая оторванную по локоть руку, болтающуюся на лоскуте гимнастерки. Рывок к нему: « Тихо, тихо, родненький... Тихо, тихо... Сейчас жгут наложим и еще на свадьбе твоей потанцуем. Все будет хорошо...»
Из распоротого осколком живота взводного пульсирует, вылезая, серая змея кишок... « Ох, родной... Потерпи, ради Бога, потерпи... Я сейчас, сейчас...»
Завеса огня такой плотности, что кажется чудом, что хоть кто-то еще жив. А только середина Днепра. Алого от крови Днепра. Грохот разрывов перемежается стоны и вопли раненых.
Внезапно тряхнуло, это мина разорвалась совсем рядом, подняв вал воды, их понтон бросило на край второго, оба вздыбились, и раненые, мертвые и живые бойцы посыпались в пенную пучину. Пальцы соскользнули, и она падает туда же, в последний момент поймав чью-то руку. Он! Значит, он был на том понтоне. Случайно? Их взгляды на миг впиваются в зрачки друг-друга, словно тайная морзянка сердец звучит в ушах: — Не ранен? — Не бойся, только царапины... — Я осмотрю? — Ребятам помогай и... Себя береги... — Я не успела тебе сказать... — Что?
Взрыв оглушает, ударной волной отбрасывает два понтона, и они опять занимают привычное горизонтальное положение. Все, кто может плыть, гребут к ним. Сестричку подхватывают, как котенка, за шиворот и подбрасывают вверх сильные руки.
— Держись, дочка! Вон уже берег.
На понтоне едва треть от тех, кто был при посадке. Причем, из разных взводов и даже рот. В воде мешанина из трупов, раненых и живых. Некоторые пытаются стрелять прямо на плаву. Шквал немецкого огня не утихает.
— Боже, сколько же их? — шепчет перепуганная девчонка и опять ползет к бойцу, разрывая пакет зубами, и бинтует, бинтует, бинтует жуткие раны.
Бой идет вторые сутки, все, кто смог доплыть, зацепились на том берегу и пытаются удержать его любой ценой. Ряды наших редеют. Раненых некуда относить, и они лежат вперемешку с трупами и живыми, стреляя, пока не теряют сознания или умирают. Многие скончались от шока. Перевязочные материалы закончились. Медикаменты на исходе. А она устала бояться. Сил нет даже вжимать голову в плечи при звуке мины или снаряда, а пули жужжат как мухи, надоедливо и противно. Пару раз и ей досталось уже, кое-как наложила перевязку: «Спасибо, что не в живот... Господи, лучше я, чем он! Слышишь, Отче? Меня забери, только оставь ему жизнь!»
Как он выжил в этом аду, одному Богу известно.
— Силен мужик, почти без царапин, — уважительно отметил комбат, похлопав по плечу. Из его роты осталось в живых только трое. Усталость навалилась внезапно настолько чудовищная, что трудно даже дышать. Она сплющила его, пригнула к земле, вырвала из легких лающий кашель до рвотных позывов.
«Где она? Где ОНА?»
Он полз вдоль окопа, наскоро отрытого ими под непрерывным огнем. Неглубокого и наполовину залитого водой. « Вроде тут её ребята дрались... Вроде тут я видел её в последний раз...»
Она лежала, раскинув руки, словно птаха, маленькая и неподвижная, даже в смерти прикрывая тело пожилого сержанта-сибиряка. Лейтенант зачем-то стащил с неё пропитанную кровью пилотку и высвободил длинную косу. Запутавшись в мокрых от крови прядях, затряс её за хрупкие плечи, заглядывая в глаза, поцеловал в губы, не веря в то, что эта сломанная кукла — его женщина. Та самая, которую встретил так поздно и полюбил так горячечно.
« Прости, любимая, я не успел... Не уууууспеееел!»
Он выл и рычал, бросаясь на тех, кто пытался отобрать её у него. Безумца пришлось связать и оглушить, чтобы похоронить девушку.
А потом поседевший лейтенант дошел до Берлина. Майором дошел. Вся грудь в орденах, а глаза стылые-стылые. А встретил её опять на японской границе. В Маньчжурии. Осколок гранаты черкнул по яремной вене, и жизнь выходила толчками, и таяла стыль в глазах.
« Милая, родная... Я иду к тебе...»
* * *
Ты помнишь? Я так хотела, чтобы ты выжил... Так просила Бога сохранить тебе жизнь. А ты упорно искал смерти. Все время искал... Но она обходила тебя стороной долго, словно боясь заглянуть в твои глаза. Она-то точно знала, что ты опять не сможешь найти меня — там... Нас там найти. Ведь ты уже догадался? Ты плачешь? Не надо... Не надо плакать! Может, в этот раз все у нас получится. Ведь должно же быть хоть раз все хорошо! Господи, в чем же мы согрешили так, что ты все время нас разлучаешь, как только мы находим друг друга? За что ты наказываешь нас из века в век? Почему, почему, скажи, почему мы не можем быть вместе? ...Боже, а можно в этот раз, он и я просто ...будем? Можно?..
— Дарья Александровна! Ну нельзя же так. Третьи сутки без сна. Вы уморите себя. Я вам гарантирую, что все будет хорошо. Выживет ваш Василий, выживет. Состояние стабильное, ему просто нужно прийти в себя. Ну зачем вы так плачете? Ведь не молоденькая уже, а как девчонка, честное слово. Ну хватит, хватит, вот возьмите платок, — бурчал, делая грозный вид, врач, смешно коверкая слова с легким кавказским акцентом.— Идите, прилягте. У меня в ординаторской прилягте, раз не можете отойти от него далеко. Ну, что вы в самом деле? — Вы не понимаете, доктор... Вы ничего не понимаете... Я ждала его целую вечность... — Ну конечно, конечно... Кстати, вы хорошо сохранились, — неловко шутит хирург, мягко выпроваживая меня за дверь.
Я устало улыбаюсь и вытираю глаза протянутым платком, а мысленно шепчу тебе: « Ты ведь вспомнил, милый?» И внезапно слышу родной бархатистый голос: « Здравствуй, любимая... Кажется в этот раз я таки успел»...
— Доктор, он пришел в себя! — кричит медсестра из-за двери его палаты, а я внезапно сползаю на обмякших ногах по стене и проваливаюсь в никуда.
* О, милосердный Иисус! Прости нам наши прегрешения, избавь нас от огня адского, и приведи на небо все души, особенно те, кто больше всего нуждаются в Твоём милосердии. Аминь.