Безумен ты! В моих загадках
Ты не найдёшь своих надежд.
Фёдор Сологуб
* * * Москва, сентябрьский вечер 1680 года.
В своей келье, что в Заиконоспасском монастыре, отец Сильвестр сидит с пером в руке за непокрытым деревянным столом, посреди которого потрескивает одинокая свеча в простой глиняной плошке. Перед ним большой лист – отец Сильвестр пишет письмо приятелю своему Иоанну Дмитриевичу.
«…Протекшаго лета от создания мира 7188 августа в 15 и 16 дни, со исповеданием у отца духовнаго своих грехов, безкровную жертву Симеон совершаше…»
На глазах отца Сильвестра появляются слёзы. Ему больно вспоминать о последних днях упокоившегося в боге любимого учителя отца Симеона. Это самая большая потеря в жизни Сильвестра.
«…Под осмый же на десять день в нощи, скорбь к нему приступиши, нача по малу день дне возрастати и здравие его растлевати. Но обаче он весьма крепляшеся и правила своего и в церковь хождения не оставляше…»
Отец Сильвестр закрывает глаза и как бы видит соседнюю келью, где за несколько дней до болезни отца Симеона у них состоялась важная беседа. Сильвестр заметил тогда, что учителя что-то гложет, а в его усталых глазах пробегает нечто едва уловимое – не то дерзкий отблеск тревоги, не то мягкий свет печали. Отец Симеон по-доброму посмотрел на любимого ученика и, улыбнувшись, мягко ответил, что вот и ему пришла пора уходить в царство Божие, ко Иисусу Христу. «Беззакония моя аз знаю, – говорил он, – обаче не отчаяваюся ради бездны грехов моих, взираю бо на бездну милосердия Божия».
Отец Сильвестр утирает слёзы, уже падающие на эпистолу, и продолжает писать:
«…И ко осьмому того дня часу тяжце нача изнемогати. И во оно время посещающу его отцу Филарету Твердикову, в беседе своей ко отцу Симеону, нача с жалостию о краткости жизни человеческия предлагати, ему же пречестный господин отец Симеон, уже на одре лежай, отвеща: отче святый, вем аз и о седмидесятих и осмидесятих летех. Но аще и седмьдесят или осмьдесят лет доживше, и тогда умирати же. Воля Господня во всем да будет, яко тогда, тако и ныне умирати же. И по беседе, отходящу отцу Филарету, возстав от одра своего, отца Филарета проводи даже до дверей келлии, и друг друга благословивше и поцеловавшеся, простишася. И потом, мало посидев в креслах, возляже на одре свой…»
И снова слёзы застят глаза Сильвестру. Велика была его любовь к учителю, не менее велико теперешнее его горе. Он откладывает перо и воскрешает в памяти минуты, проведённые с отцом Симеоном. И видит Сильвестр, словно воочию, как, привычно приглаживая бороду, рассуждает старец – даёт напутствие человеку, остающемуся здесь, по эту сторону смерти. Сильвестр снова чувствует ласковый взгляд и слышит кроткий голос, и сыплются семена слов, остаются и расцветают в его душе, словно дивный вертоград
1.
Это и потребные и тёплые слова о богоугодных делах и помыслах, о благоустройстве монастыря, о создании школы для юных воспитанников. Это и более скорбные речи о грядущей близкой кончине: «тело же мое окаянное, и замножество грехов и скаредств моих паче пса согнившаго мерзское и смердящее предаю матери всех изнеяже взято бысть, чая оттуду во последнее трубоглашение востати». Это и весьма практичные наставления о духовнице, или тестаменте
2 : передать всю собранную за долгие годы вивлиофеку
3 в Киевский Братский Богоявленский и Полоцкий Богоявленский («тамо бо постригохся») монастыри, в своём же Заиконоспасском оставить «книги моих грешных трудов, обед душевный, и вечеря душевная», пусть «будут во церкви всемилостиваго спаса за иконным рядом, да и по преставлении моем чтутся во храме божием», а «честному отцу силвестру агафониковичю возлюбленному ученику моему рублев тридесять, и шубу лисью, и писма моя».
И не в силах писать далее отец Сильвестр, потому как приходят ему на память грешные, упрекающие слова его, в сердцах брошенные любимому старцу под ноги, словно камень нищему вместо подаяния, – почему отец не оставляет все книги ему, а передаёт только рукописи? Не он ли более всех заслужил получить сие? Не он ли был примерным учеником? Не его ли пригрел учитель словом отеческим, не жил ли он праведно бок о бок, в соседней келье, не с ним ли делил отец Симеон тяготы и радости бытия монастырского?
На этот раз он закрывает глаза, чтобы не видеть укора в сверкнувших на миг очах отца Симеона, но видит, всё видит отец Сильвестр… И слышит: «Ащеже кто дерзнет препятие некое исполнению воли моея творити, или коем либо обычае пакостити, да мстит ему десница вышняго в сем и будущем веце».
И ещё слышит отец Сильвестр, как оттаял незлобивый учитель и изрёк, что всю жизнь шёл двумя дорогами – правоверной и книжной. Что собирал книги, да и они сами, как Сильвестру ведомо, часто находили его, особенно в годы после побед над поляками. Что на самом деле книги – не только кладезь бездонный, не только нескончаемая манна, не только вертоград наук, но и неизмеримая сила, впечатанная литерами, непоколебимый дух, вписанный пером, незнаемый мир, хотя и часть мира Господня, прошитый переплётом. И что в том незнаемом мире заключено, как в темнице, прошлое и будущее человеков.
И безропотно внимал речам старца отец Сильвестр. А в речах тех изъяснялись странные вещи, и Сильвестру удивительно было слышать их из уст приближённого к царю иеромонаха – будто бы силе той книжной нет равенства на земле, окромя самого Господа; будто бы населяют незнаемый мир существа тонкие, невидимые, эфирные; будто бы владение книгами – дело богоугодное, но весьма и весьма опасное. И потому не отдаёт он Сильвестру вивлиофеку, что заботится о нём, ограждает его, ибо было отцу Симеону видение о смертном часе ученика. И хотя судьбы людские в деснице божией, но любовь защищает и стремится отодвинуть этот час.
Говорил тогда отец Симеон, что чтение есть занятие избранных, и не всякого человека книга признает, не всякого подпустит к себе, не всякому откроется и доверится. Говорил, что оставляет он Сильвестру за его честные труды рукопись «Вертограда многоцветного» – ту самую, первую, не переписанную. И ещё загадывал отец Симеон, что в сей книге сокрыт тайный ключ, но и сама она – ключ.
Забывается отец Сильвестр, переносится в сегодняшний день, в монастырское обиталище своё, но потом снова уж в который раз зрит он тот памятный день – вот в келью вошёл архимандрит Амвросий из соседнего Богоявленского монастыря, вот по хозяйственным вопросам явился ещё кто-то из братии. И смягчился тогда отец Симеон, глядя на душевные муки своего ученика, и смирно произнёс: «Посих вся вы молю со слезами, да помолитеся о душе моей грешней господеви оеже простити ми согрешения моя».
Отец Сильвестр осеняет себя крестом, снова берёт перо и продолжает: «Он же, лежа на одре, по малой беседе с племянником своим Михаилом, перекрестися трижды. Мы же надеющеся, яко он хощет сну вдатися, покой ему дахом. И егдаже собрахуся ко малосвятию, аз же начах его звати: отче Симеоне, до трижды; он же ничтоже отвеща, точию очима зрить прямо. Видяще мы, яко кончина жизни его прииде, отец духовный его нача молитвы ко исходу души читати и канон на исход души. И егда она вся совершишася, абие мне ему приседящу, испусти дух. И тогожде дне тело его изнесохом в храм».
Отец Сильвестр кладёт перо и смотрит на дрожащее пламя свечи. Дальние углы строителевой
4 кельи темны.
* * * – Это самое, – говорит Тимохин и выбрасывает вперёд указательный палец. Этот жест означает, что сейчас Серёга выдаст очередную историю. У него всегда так – неожиданно и без предисловий. Я разливаю коньяк, чтобы потом не перебивать рассказчика. Тимохин кивает.
– Батя мой тогда ещё в Энске служил, – начинает он. – В конце семидесятых. А я пацаном был, в пятом классе учился. Часть того, что произошло той осенью, я и сам видел, но всю историю узнал от старика гораздо позже, когда уже сам пошёл в милицию. Батя просил никого не посвящать в детали, пока жив хотя бы один из тех, о ком речь. Я пробил всех по базе… В общем, можно теперь обнародовать… Нет, статью в газету писать не надо, всё равно никто не поверит. А вот саму историю записать как память об отце – это в самый раз. Запишешь?
– Запишу, – отвечаю я.
Тимохин снова кивает.
– Давай за старого не чокаясь.
Мы выпиваем.
– Помню, был большой пожар. На окраине города, на улице Пушкина, сгорела библиотека. Она тоже носила имя Пушкина, перед входом стоял бюст поэта, поэтому в народе её называли «пушкинский дом». А потом случилось несколько убийств. Я тогда слишком мало знал, ну и не увязывал всё – было и было. А когда отец мне всё рассказал, не поверил, долго не мог прийти в себя, думал, крыша поедет.
Тимохин улыбается, от чего становится похож, как и его отец, на артиста Николая Сличенко. Мы на Серёгиной даче, сидим во дворе в уютной беседке, увитой виноградом, поминаем новопреставившегося раба божьего Николая, полковника Тимохина. Сегодня сорок дней. Я видел его несколько раз, когда заезжал к Серёге. Колоритный был старик.
Серёга – майор ФСБ. Живёт тихо, скромно, часто в командировках. Когда дома – возится в огороде. Женой Серёга не обзавёлся, да и о существовании каких-либо родственников он не распространяется. Поэтому и на поминках его отца никаких гостей нет.
Серёга отлучается на минутку и приносит старую, потёртую по краям кожаную планшетку. Я включаю диктофон.
– Вот она, та самая, – говорит он. – Её как раз тогда носил молодой капитан советской милиции Тимохин. С детства помню её. Батя в ней хранит… хранил все бумаги по этому делу. Я тебе по мере продвижения рассказа всё покажу. Так вот… С пожара в библиотеке всё и началось. А на следующий день…
* * * Пожар в библиотеке был первым в череде страшных событий, захлестнувших Энск осенью 1979 года. И если после пожара город взбудоражился, то на следующий день произошло событие, повергшее многих горожан в шок.
Одну из бабушек, торговавших на местном рынке зеленью и овощами, зарубил топором, взятым с соседнего прилавка, студент областного института культуры Игорь Бабченко, приехавший на каникулы к родителям в Энск. Убийство произошло среди бела дня при многочисленных свидетелях, многие из которых знали парня в лицо. Он не собирался никуда уходить – сразу же после убийства бросил на землю топор, облокотился на прилавок рядом с кочанами капусты, закурил и сел, опустив голову, дожидаться милицию. Видимо, он сразу понял, что сопротивляться бесполезно. Продавцы и покупатели отошли подальше и оттуда глазели на него. Его молчание, спокойствие, равнодушие к жертве и собственной участи вызывали у людей суеверный страх. Убийство в пьяной драке, на почве ревности, зависти или корысти – это было бы понятным человеческим преступлением, вызывающим человеческие эмоции. Люди бы кричали, возмущались, обвиняли, требовали справедливого суда, последующего неизбежного наказания. Со временем они смогли бы понять и, возможно, простить. Того, что произошло сейчас на рынке, они понять не могли. Поэтому вокруг студента образовалась зона холодного отторжения, в которой его окружало безмолвие и, кажется, даже воздух был разрежённый. Люди смотрели с ужасом, потрясённые, кто-то плакал.
Вскоре прибыл наряд милиции на уазике и служебном жигулёнке. Студента посадили в уазик. Милиционеры принялись опрашивать зевак, но только трое – седоволосый мужчина с портфелем и местные пьяницы Волович и Борзенков – согласились дать свидетельские показания. Остальные в момент убийства расплачивались, принимали товар, как раз отвернулись, кормили детей, читали «Энскую правду», зевнули и вообще находились далеко.
Парня увезли в отдел, а троих свидетелей расспросили по отдельности. К седому подошёл смуглый милиционер, похожий на артиста Николая Сличенко.
– Капитан милиции Тимохин, – представился он и козырнул.
Капитан достал блокнот из кожаной планшетки и попросил свидетеля назвать имя, фамилию, год рождения и адрес.
– Фёдор Кузьмич Соло… – свидетель закашлялся, – Солошенко. Тысяча девятьсот второй. Я приехал в гости к своему давнему приятелю, Юлию Августовичу Постному. Он проживает на улице Гоголя, дом тринадцать.
Милиционер всё записал.
– Расскажите, пожалуйста, что вы видели.
– Да то же самое, что и все, – ответил Солошенко. – Этот парень, студент, подошёл туда, где продают топоры, лопаты, тяпки и прочие железки. Он долго выбирал топор. Помню, я ещё подумал… Впрочем, это к делу не относится. Так вот. Студент взял топор, взвесил его в руке, ну, знаете, покачал так, будто примерялся к чему-то. А потом сделал два шага к той старушке и… Размахнулся и ударил изо всех сил. Она сразу же и упала. Ну, тут закричали все, отбежали. Вот эти двое, свидетели, хотели подойти и топор забрать, а потом увидели, что студент орудие бросил и уселся, так и не стали подходить. А он сидел там, курил, пока вы не приехали. Вот, собственно, и всё.
– Так, – сказал Тимохин, быстро записывая показания в блокнот, – собственно, и всё… Скажите, а вы ничего не слышали? Ну, может, сказал он что-нибудь перед этим?
– Нет, он ничего не говорил. Понимаете, я стоял достаточно близко, в двух метрах, так что даже если бы он что-то пробормотал, я бы услышал. В это время на рынке не шумно.
– Да, – согласился капитан, – не шумно. А может, старушка что-то сказала? Ну, эта, убитая?
– Нет, она тоже ничего не говорила. Она, как и я, в то время на студента этого смотрела. Ну, то есть внимательно за ним наблюдала. Я бы даже сказал, пристально рассматривала.
– Хм… А вам это не показалось странным?
– Нет, отнюдь. Фирменные джинсы, рубашка, расстёгнутая на груди, волосы до плеч, усики эти… жидкие. Вот бабушка и уставилась. Просто не каждый день таких видела. А вообще, говорят, она хорошая бабулька была. Тут одна женщина рассказывала, что овощи у неё всегда покупала. Картошку там, свёклу. Так вот эта старушка ей иногда в долг давала.
– В долг, – повторил милиционер, записывая. – И всё же… У меня такое чувство, словно вы знаете больше, чем рассказали.
Свидетель пожал плечами.
– Ну не знаю… Хотя постойте…
– Да? – капитан насторожился.
– Перед самым моментом убийства… Возможно, я ошибаюсь, но мне кажется, что эта несчастная старушка… Она знала, что её сейчас убьют.
– Знала?
– Да. В её глазах было что-то такое… Будто бы она предвидела свою судьбу. Что-то неуловимое промелькнуло.
– Так… Допустим. Тогда почему же она никак не отреагировала? Позвала бы на помощь или убежала.
– Я думаю, что она хотела, чтобы её убили, понимаете?
– Нет, не понимаю, – недоумевал Тимохин. – Как человек может хотеть, чтобы его убили?
– Ну, разные случаи бывают. Например, кто-то больше не может жить из-за непереносимых болей. Или, скажем, у него умер любимый человек, без которого дальнейшее существование просто бессмысленно. Или вот случай был…
– Постойте, – милиционер поднял палец, – не уходите от нашего… м-м-м… случая. Вы хотите сказать, что гражданка… Воскобоева Мария Петровна, 1913 года рождения, сознательно подставилась под топор?
– Именно.
– По-моему, это чушь.
– Как знать…
Некоторое время капитан Тимохин обдумывал услышанное.
– Так. Хорошо. Допустим, она знала, что её сейчас стукнут топором. Почему всё-таки она ничего не предприняла? Вот вы сказали, что она хотела, чтобы её убили. У вас нет никакого предположения, почему она этого хотела?
– Предположение есть. Кажется, я смогу вам объяснить. Дело в том, что это была её жертва. Да, жертва.
Милиционер удивился.
– Видите ли, Мария… – свидетель щёлкнул пальцами.
– Петровна.
– Мария Петровна отдала свою жизнь в качестве некой жертвы. Как Иисус. За всех нас.
Тимохин посмотрел на него как на сумасшедшего.
– Как-то не по-советски, – произнёс он. – Верите в бога?
Солошенко утвердительно кивнул.
– Как можно верить в то, чего вы никогда не видели и не увидите? – спросил Тимохин.
– Ну вы же верите в существование водорода или кислорода, – усмехнулся свидетель, – хотя никогда ни того ни другого не видели.
– Это веский довод, – сказал капитан. – И всё-таки мне кажется, что вы несёте какой-то бред.
Солошенко улыбнулся.
– Послушайте… Пусть это бред, но представьте хотя бы на минутку, что я прав. Я не заставляю вас верить на сто процентов. Просто на какое-то время допустите возможность моей правоты, хорошо?
– Хм… Давайте, я постараюсь.
– Представьте себе, что нас всех в недалёком будущем ожидает некое событие, что-то действительно ужасное, возможно, катастрофа вселенского масштаба. Хотя и не обязательно катастрофа, но событие весьма значительное и страшное. И предотвратить это может только один человек. Допустим, он знает об этом. Да, он знает, что его смерть спасёт от смерти многих людей. И он добровольно соглашается на эту жертву. За всех людей, понимаете? За вас, за меня, за родственников и соседей, за знакомых и незнакомых. Таким образом эта Мария Петровна словно расплатилась за всех нас. Так сказать, смертию смерть поправ. Да, я думаю, что Мария Петровна в этой трагедии – искупительная жертва, а студент… он взял на себя чужой грех.
– О чём это вы?
– Мне это так представляется, ведь не было же никаких причин.
– Не думаю, что Мария Петровна Воскобоева только что мир спасла. А вам бы фантастику писать. Как братья Стругацкие.
– Мне больше по душе классика.
– Хорошо, продолжайте.
– Я думаю, что Мария Петровна – необычный человек. Она знала что-то важное, что-то такое, что и вам знать бы не помешало. Я бы на вашем месте проверил и эту версию. Прошерстил бы всю её подноготную, узнал, с кем она общалась, куда ходила, что делала в последнее время.
– Проверим, – деловито сказал милиционер. – Мы отрабатываем все версии.
Он снял фуражку и взъерошил смоляные волосы.
– Ну что ж, спасибо, вы нам очень помогли.
– Что вы, я рассказал то же, что и все.
– Надо будет протокол подписать. Свидетельские показания. Я всё оформлю и завтра зайду к вам.
– Да, конечно.
Капитан козырнул и пошёл к машине. Приблизившись к ней, он обернулся и крикнул:
– Так, значит, вы и в чёрта верите?
– А как же, – громко ответил свидетель. – Вы же его недавно в своём уазике увезли.
Тимохина передёрнуло. А свидетель улыбался.
* * * – Да, всё началось с пожара… В батиной планшетке есть интереснейшее свидетельство, – Тимохин хитро улыбается – совсем как отец – и достаёт мятые листы. – Вот оно. Это из допроса… подследственного.
– Пацана этого, студента?
– Нет, там другой засветился… Дело, как ты скоро узнаешь, забрали в Москву, а моего отца московские опера позвали с собой. В том же, семьдесят девятом, мы с батей переехали в столицу. Мать меня бросила, когда я в детский сад ходил, да ты знаешь. Так вот. Когда моего старика взяли в этот… секретный отдел, он получил право доступа к разной информации, в том числе к записям показаний преступника. Отец это с магнитной ленты стенографировал. Держи, – и Серёга протягивает мне бумаги.
Я читаю.
Из показаний подследственного Да, всё расскажу, что случилось, что видел, а видел я немало, и не утаю ничего, как не утаил один аббат сундуков своих от друга своего. Видел, видел, как полыхнуло в воздухе, а потом занялось и в умах зевак, зевающих позёвкою призывающей. И слюна летела сквозь искры от пламени – то ли от зевоты, то ли от споров с соседями их, сосуществующими нещадно и повсеместно. И одни, слюнозахлёбываясь, говорили, что это поджог, да, поджог, говорили они, подожгли, говорили они, и ничего более пока не говорили. И огонь овладел мыслями их, и заратустрило их головы, и стали мысли их горячи и обжигающи, яко геенна. Ибо на выдохе выдавали они шипение, змеящееся и кудлатое, и потом имена повторяли они, и имена эти тревожили их. Да, тревога была, большая тревога, на все три стороны тревожилась тревога-двунога-однобока. И замирало, и умирало шипение без имён, и они говорили эти имена, сладострастные и вызывающие в шипении своём. Волович, говорили они, выпивоха, он поджигатель, он злодей, а не добродей. Он паскудник, шибкошипели они шипами, подшипниками несмазанными. И второго называли они, и имя ему было Борзенков. Да, Борзенковым звался он, но это не тот самый Борзенков, у которого тётка в промтоварном, Галина Васильевна, а другой Борзенков, пришлый, чужой, а тот Борзенков совсем ни при чём, говорили они, у того Борзенкова красавица жена и двое детей, мальчик и девочка, а здесь тревога, шипение и огонь.
И видел я, как пришло время и с фарами явилось племя фараоново, и огненно-алый туз бубён уже возникал и разгорался, раздувался, как натянутый парус, на спинах злодеев, и никто не пришёл к ним на помощь, ни зюйд и ни вест, да и никогда не придёт, ибо сказано в толпе иглошумящей: там, где шипение змея, не бывать истине. Из тины возникающая болотная морось посыпалась из туч, что бурнокосматились, переплетаясь с дымом пожара. И наградой на город грянул громадный град, град наград, град на град, горохом громыхал из грязного окошка гудящего запоздалого поезда. И гудел свисток и продлевал сирену улетающих колесниц фараонова племени.
И был среди них один рома, выслушавший злодеев, лично сличивший показания и выяснивший, что злодеи на самом деле никакие не злодеи. И, хотя они сидели на крыльце хранилища скрипучих манускриптов у каменнокурчавой головы и распивали, что послал им бог их, а именно 0,5 «Пшеничной», которую они честно заработали, разгрузив колесницу торговцев заезжих, они говорили, что поджигателями не являются, а являются интеллигентными и начитанными людьми. Никто из нас не видел рай, утверждали они, и каждый представляет его по-своему, но нам, Воловичу и Борзенкову, с детских лет рай видится библиотекой. И то, что случилось здесь сегодня, повторяли они, похоже на адское пекло в раю. Мы твари твои, твердь, твердили они, и пристанище книг – наше святилище. Иногда кто-нибудь из нас, утверждали они, заворачивал кусок селёдки в «Известия» или «Энскую правду», но чтобы вырвать листок из книги для этого дела – нет уж, увольте. Так что о поджоге не может быть и речи, утверждали они. Впрочем, на всякий пожарный случай задержали их, но при первых лучах солнца отпустили их.
Вот так было и так будет, говорили первые, и шипящие затыкали им уши, и не слышали они, что говорят другие. Да, были там и другие, отличные от тех, первых, но такие же неразумные и трепещущие, ибо и этим тревога и страх застили взоры, как платок платоновский, но не того Платона, о котором упоминал однорукий идальго, а того, который закрывал глаза. Кожей – чу! – чуяли они жар многоискрый, и таяла их воскофигурная речь и текла повсеместно. Нет, говорили эти другие, не Волович и Борзенков, пусть и злодеи, виноваты в случившемся, они – орудия, орущие в осенней облачной ночи, оглашая округу. Да, говорили другие, жар пышет пышно, и пока у брандмейстеров на пашне вода не объяла его, но не человеческих рук деяние сие, а господне творение, воспарение и воспаление, дуновение и отдохновение, на огонь, воду и работу других глядючи.
О богиня, воспой с каланчи, рукава пожарные засучи! Трубами медными грянь нам немедля, мы подхватим оду трудовому народу! Раздуй мехи за наши грехи!
Да, говорили другие, примите наказание за ваше образование! Это за грехи наши плата, на дела заплата. Ибо погорельцев по головам по осени пересчитывают, перечитывают, почитают, а в Энске – осень, и, стало быть, всё логично, раз уж дважды два – четыре и придётся венчаться.
Так говорили они, и космопылал огонь в ладони великого факира и мага, и случилось наказание за то, что срубили они зеленошумные сады их и возвели на том месте универмаг их, всеми возможными товарами-растабарами торгующий. А может, говорили те, другие, не в Энске это дело сидело, а виною всему космические колесницы, палки им в спицы, что восемнадцать лет дырявили озон, в печень вам аполлон, в ус вам союз, в бок вам восток. Или, что ещё хуже, говорили они, наказание возгорелось от глуподеяний местной блудницы Ленки Урывкиной, главной соблазнительницы добропорядочных женатых энских мужей. В бурнокипящем чреве своём принесла она этот краснопышущий пожар, бросьте в неё камень.
Но были и третьи, да, стояли стеною столбов, сто страдающих и стенающих страстотерпцев. Вопили и возражали они, такого не может быть, твердили они. Чтобы такой пожар – да из-за склочницы Ленки, повторяли они, и слова их вплетались в её рыжие пряди, куда они желали занырнуть ладонями, и сама она возвышалась среди них – гордая, огненная самка, пленённая античным зрелищем. И казалось всем, поскольку ветер разметал её волосы, будто бы проносится она над землёй, бежит по волнам народного инородного гнева, и совершенно никто ей, Елене Прекрасной, не указ.
Вот то, что я видел, говорю я и повторяю. А хранилище то стояло на окраине града, на улице, что носила имя потомка эфиопского, и зарево вздымалось так, что видели его даже в ближайших селениях. Говорили потом знающие, что в Осиновке один юродивый, имя которому Анатолий, а прозвище которого «Муковоз», сломя свою голову неразумную бегал по сельской улице и словокричал во всё горло: «Время горит! История горит!» Но мало кто слушал его. А зря.
И со всех ближайших улиц мотыльками на свет спешили на пожар дети малые. И взрослые тщетно отгоняли их от огня, гамельнского похитителя, не давая узреть действо сие. Но не сдержать малых чад, когда копоть и чад.
И тут заплакали дети малые, узревшие чудо. Из огня-пламени вышло нечто непонятное – юркое, серо-зелёное, бесформенное, меняющееся, неопределённое, странное. Да, это я показался им во всей красе своей – саламандрой явился я им, ящерицей огнеживущей.
А брандмейстеры их всё тушили, разве что туш не играли, и иссиня-чёрной тушью ночь размалёвывала всё, что не было огнём. Но осталось тлеть пепелище, где сгорело всё, что могло сгореть. И только один я знаю, как всё было на самом деле, ибо один я видел всё изнутри.
Да.
* * * – Да уж, ничего себе… Какой странный текст, – говорю я. – Витиеватый, замаскирован под псевдопритчевый, но на самом деле – стёб чистой воды. Кто это мог вообще рассказать такое? Тем более на допросе. С такой наглостью, даже с неким издевательством. Что это за подследственный, который так стебётся? Он симулирует психическое расстройство?
– Скоро узнаешь, – понижает голос до шёпота Тимохин. – Подобные ему – занимательные… личности, они способны и не на такое. Ладно, продолжим. Сейчас начнётся самое интересное.
Он закуривает, откидывается назад и продолжает:
– На следующий день мой отец пришёл по указанному свидетелем адресу…
* * * 18 сентября утром капитан Тимохин пришёл на улицу Гоголя, 13, поднялся на нужный этаж и позвонил. Хозяин подошёл к дверному глазку.
– Вам кого?
– Гражданин Постный, откройте, милиция.
Щёлкнул замок и дверь немного приоткрылась. В образовавшуюся щель милиционер показал удостоверение.
– Капитан Тимохин.
Хозяин рассмотрел корочку и снял цепочку.
– Входите, будьте любезны, – просипел, распахивая дверь, сгорбившийся старичок в помнившем лучшие времена шёлковом халате и с натянутой на волосы декадентской сеточкой-паутинкой – Тимохину вспомнился Геша из «Бриллиантовой руки».
Милиционер вошёл вслед за хозяином в прихожую и принюхался.
– У вас что-то горело? Дымом пахнет.
– Это аромат уда, – едва слышно ответил Юлий Августович.
– Чего?
– Это смола агарового дерева.
– А-а-а…
Шаркая тапками, Постный провёл милиционера в зал. Посреди стены висело большое зеркало в роскошной бронзовой раме, оформленной диковинным орнаментом, ещё хранившей следы позолоты. Тимохин подошёл ближе – в тёмной металлической поверхности зеркала отражения просматривались плохо. Сквозь причудливые пятна на амальгаме он разглядел два шкафа с книгами, секретер, часы на полке, тёмные картины на стенах и фотографии, черно-белые изображения на которых были едва различимы.
– «Ровна поверхность моего зеркала и чист его состав», – продекламировал старик. Увидев удивлённый взгляд посетителя, он добавил: – Это Сологуб. Не обращайте внимания, старческие причуды.
Тимохин обвёл рукой комнату:
– Коллекционируете?
Старик сделал жест, который можно было понять как «что вы» или «куда уж нам».
– Разве что книги… Видите ли, я специалист по Сологубу. А это, – он указал на картины, – так, баловство… Я разбираюсь в хороших книгах, это… не скажу, что профессия, но призвание. Это сродни научной работе. Настоящий коллекционер – прежде всего исследователь... К тому же я просто люблю старые книги, их неповторимый запах. Люблю просто держать их в руках.
Постный указал на потёртое кожаное кресло:
– Присаживайтесь, пожалуйста. Я полагаю, разговор пойдёт не о литературе?
– Совершенно верно, – ответил Тимохин, погружаясь в глубокое кресло. – Меня интересует ваш гость.
– Кто?
– Ваш гость, Фёдор Кузьмич Солошенко.
– Фёдор Кузьмич?!
– Да.
– У меня нет никаких гостей!
– Как нет? Позвольте… А как же…
Капитан достал бумаги из планшетки.
– Так… Вот. 17 сентября в 12.20 на рынке города Энска гражданин Бабченко И.В. ударом топора нанёс увечья, несовместимые с жизнью, гражданке Воскобоевой М.П. Так… дальше… Вот. Свидетель – Солошенко Фёдор Кузьмич, адрес вот ваш, – милиционер оторвался от бумаг. – Сказал, что приехал к вам, что ваш давний приятель.
Юлий Августович побледнел. Он тяжело опустился во второе кресло.
– Нет, он мне не знаком, – тихо пробормотал он. – Но если это тот, что приходил ко мне вчера утром…
– Так-так, расскажите.
Постный на минуту задумался.
– Этот человек разбудил меня телефонным звонком. Он утверждал, что у него есть нечто, что меня наверняка заинтересует. Как вы понимаете, в нашем кругу доверять незнакомому человеку… скажем так, не принято. Но я любопытен… Когда я спросил, что именно он может мне предложить, он ответил, что интересуется рукописями писателей Серебряного века и сейчас ему попались черновые автографы романа «Мелкий бес» Фёдора Сологуба.
– Черновые автографы?
– Да. Дело в том, что Сологуб сначала набрасывал пратекст, как называют его специалисты, – это заметки и куски текста на небольших карточках, потом переписывал всё в тетради, их принято называть черновым автографом, затем уже писал набело, в беловой автограф.
– Хм… интересно.
Старик поднялся, медленно пошаркал к старинному резному секретеру, с которого строго смотрел бюст лысоватого человека с бородкой клинышком, снял с худой шеи тесёмку с ключом и отпер. Из секретера он вынул большую картонную коробку, откуда с чрезвычайной осторожностью извлёк бархатный фотоальбом.
– Вот, посмотрите. Я вам из своих рук покажу.
Он раскрыл альбом. Вместо фотографий в прорези на картонных листах, переложенных калькой, были вставлены карточки с написанным чернилами старым текстом.
– Часть пратекста «Мелкого беса». Всё остальное сейчас в рукописном отделе Пушкинского дома, в Ленинграде.
Тимохин присвистнул.
– Ничего себе!
– Да, судьбы некоторых книг интереснее человеческих. Но время идёт, памятников становится меньше. Тем они ценнее.
Он поставил коробку в секретер, запер его и снова пошаркал к креслу.
– Поскольку я точно знаю, что черновые автографы хранятся в Ленинграде, я понял, что он бессовестно лжёт. Я уже намеревался распрощаться с ним, но тут он в разговоре ничтоже сумняшеся упомянул имя профессора Ивана Евстафьевича Магницкого, моего давнего и хорошего приятеля. Сказал, что постигал науку под его руководством, писал кандидатскую… Вам, Юлий Августович, говорит, от Ивана Евстафьевича пламенный привет. Потом продолжил снова о рукописях, говорил, что автографы, которые у него имеются, ещё не изучены. Это был бред, конечно же. Не могу объяснить себе, почему я его пригласил.
Он пришёл сразу же после звонка. Я удивился, что он появился у меня так скоро, поэтому обратил внимание на время – была половина девятого. Он явился с кожаным портфелем – знаете, такой… модный ныне, многие носят.
– Дипломат.
– Да-да, так, кажется… Так вот, не прогнал я этого молодого человека, но и слишком привечать не стал. Мало ли учеников у Магницкого…
– Молодого? Постойте-ка, а как он выглядел?
– Лет тридцати пяти. Среднего роста, одет прилично, пиджак, галстук. Шатен.
– Вот как, тридцати пяти... – разочарованно протянул Тимохин. – Вы уверены? Хорошо, продолжайте.
– Он сказал, что интересуется книгами, особенно редкими, попросил посмотреть мою коллекцию. Я в свою очередь попросил показать то, что он принёс. А он всё о чём-то говорил и свой портфель… то есть дипломат не спешил открывать. Я сразу понял, что это какой-то проходимец, и сказал ему, что всех любителей книг в Энске знаю лично. И тут он мне заявил, что сам-де он живёт не в Энске, здесь ненадолго, а приехал в гости к своей двоюродной бабушке, известной писательнице Зинаиде Станиславовне Погребельской. Тут я окончательно понял, что передо мной аферист, так как у Зинаиды Станиславовны нет ни внуков, ни детей, ни каких-либо других родственников. Всё-таки ныне необразованные аферисты пошли, поневоле вспомнишь наши времена. Чему их только учат в университетах…
– Вы хорошо знаете Зинаиду Станиславовну?
– Я знаком с нею ещё с довоенных лет, с конца тридцатых. Я тогда в редакции газеты работал, а по вечерам при клубе рабочей молодёжи вёл литературный кружок, куда Зинаида Станиславовна принесла первые рассказы. Можно сказать, я ей открыл путь в большую литературу. Да и сам я печатался тогда, правда, под псевдонимами: Юлий Непот
5, Юлий Сабин
6. Впрочем, это всё дело былое… А этот молодой человек… У него было что-то такое в глазах, что я… почувствовал себя не в своей тарелке, а когда я себя так чувствую, то это означает, что мне грозит опасность. Это я определяю безошибочно – моя молодость, знаете ли, пришлась на бурные годы. Я ровесник века, да…
Видимо, я выдал себя, потому что он вдруг ощетинился, когда понял, что я его раскусил, и сразу перешёл к делу – предложил не продать, а купить у меня вот эти карточки, – Юлий Августович указал на секретер. – Он знал, что они у меня. Впрочем, это не секрет. Когда я их приобрёл, об этом говорили в наших кругах. Да и серьёзные библиофилы зачастую осведомлены о коллекциях друг друга. Естественно, я отказал ему. Тогда он перешёл на крик и заявил, что эти карточки – вот тут я не ручаюсь – то ли принадлежали его семье, то ли должны принадлежать по праву… Словом, он вёл себя дерзко, нагло, в выражениях не стеснялся и к моему возрасту никакого почтения не выказывал. Я сказал ему: «Окститесь, какие карточки, я вас не знаю и знать не желаю! Подите прочь!» На что он совсем рассвирепел и стал мне угрожать.
Ну, тут я нажал свою секретную кнопку…
– Секретную кнопку?
– Да… Вот здесь, на ручке кресла. У меня есть небольшая страховка – договорённость с соседом Виталием. Я вызываю его, если мои гости ведут себя неадекватно. Мало ли что. Виталий в прошлом боксёр, чемпион Союза, заслуженный тренер, сейчас на пенсии. Так вот. Вскоре после того как я нажал кнопку, раздался звонок в дверь. Я подумал, что это Виталий, и открыл дверь. Но это были другие люди. А мой гость быстро ретировался. Как-то так незаметно исчез. Вот, собственно, и всё.
– Ну что ж, всё понятно, – сказал милиционер, – будем искать пропавшего свидетеля.
Он попрощался с Постным, взяв с него обещание позвонить, если тот что-нибудь вспомнит.
Старик закрыл дверь за милиционером и прислушался. Потом вернулся и остановился посреди комнаты.
– Так, – прошептал он, – убийство. То-по-ром.
Он открыл шкаф, пробежал пальцами по книжной полке и вынул книгу. Усевшись в кресло, старик надел очки, полистал, нашёл нужную страницу и принялся читать. Вскоре старик уронил книгу на пол, дрожащей рукой снял очки, и они тут же упали рядом с книгой. Потом стянул сеточку с волос и пробормотал:
– Не соврал, шельма…
* * * Серёга Тимохин достаёт из отцовой планшетки следующий документ.
– Вот, держи. Забегая немного вперёд, скажу, что отец потом сфотографировал текст из книги того старика… Постного, а затем и переписал на всякий случай.
Я беру листы и впервые вижу почерк Тимохина-старшего. Ровные строгие буквы уверенного в себе и спокойного человека, разве что у «д», «з» и «у» чересчур длинные хвосты, выдающие амбициозность. Я принимаюсь за чтение.
Выписка первая Дверь отворилась на крошечную щёлочку, и вострые глаза вперились на него из тёмной комнаты. Раскольников вдруг понял, что его предприятие сорвётся, если он выкажет страх.
Он потянул дверь и так решительно вошёл, что старуха отскочила от него в испуге.
– Кто вы такой? – злобно осведомилась она, семеня в комнату вслед за Раскольниковым.
– Здравствуйте, – как можно спокойнее обратился к ней он, изо всех сил стараясь, чтобы голос его не дрожал, – я принёс вам небольшую вещицу… а пройдёмте сюда, к свету…
– Что вам угодно? – не унималась старуха, и Раскольников понял, что она его не узнала.
– Я Раскольников, студент, я был у вас, сейчас заклад вам принёс.
И он протянул ей свёрток дрожащей рукой.
Старуха мельком глянула на свёрток, но тут же уставилась прямо в глаза Раскольникову. Прошло с минуту; и тут у Раскольникова на миг помутнело в глазах, комната поплыла, ему стало страшно оттого, что он сейчас же при ней повалится, упадёт в обморок и выронит топор из петли. Тогда его обман скоро раскроется и ему несдобровать.
– Папиросочница… серебряная… – едва выговорил Раскольников.
– Да что ж ты, батюшка, так смотришь, али хворый? – поинтересовалась старуха смягчаясь. – А руки-то как дрожат…
– Лихорадка, – прошептал он, – неделю как есть нечего.
Затем он протянул руку к старухе и громче добавил:
– А верните-ка…
Она в недоумении вытаращилась на него, ничего не понимая.
Раскольников чувствовал, что силы опять покидают его.
– Верните, верните, – тихо повторил он, – я передумал.
Старуха возвратила ему заклад. Раскольников вышел из комнаты.
– А чего приходил-то? – пробурчала она вслед студенту. – Ходят тут… Ишь…
И она со стуком захлопнула дверь.
Раскольников сошёл на три ступеньки и присел.
«Не смог, – подумал он, – и хорошо, что не смог. Иначе было бы совсем невыносимо». Его затрясло в лихорадке. Он вообразил, как было бы, если б ему хватило решимости. Он выхватил бы из петли топор и тюкнул бы старуху прямо в жиденькие жирные волосы. Его руки и одежду наверняка обдало бы кровью. Затем он кинулся бы обшаривать всю старухину комнату метр за метром, рылся бы в её вещах в поисках денег и драгоценностей, – в вещах, которые перебирали её сухонькие руки. Он подумал о том, что все эти вещи – вследствие того, что старуха их касалась, – уже несли бы на себе печать смерти. А она сама валялась бы сейчас на полу со свёрнутым набок раздробленным черепом.
От этого ему стало дурно, и он едва не свалился на грязные ступени.
– Надо идти, – бормотал он вслух еле слышно, – надо подниматься. Иначе она всё поймёт… иначе все они поймут, зачем я приходил…
Он встал, держась за стену, и хотел было идти, но ступени проваливались под ним, затягивали ноги, и идти по ним не было никакой возможности.
«Господи! Я, наверное, с ума схожу», – подумал он и испугался собственных мыслей.
Он услыхал чьи-то шаги – снизу поднимались. Оказалось, что это торопилась домой старухина сестра Лизавета, которая внимательно с минуту разглядывала его, словно запоминая, но не вымолвила ничего и прошла мимо к двери.
«Вот, и её пришлось бы… топором по лбу, – подумал Раскольников, – ну это уже никуда не годится, это уже слишком».
В воображении он увидел Лизавету, лежавшую в луже крови с подвёрнутой рукой и задравшейся юбкой. От этого его вырвало желчью.
Вытершись рукавом, Раскольников поднялся и побрёл вниз.
Послышались шаги на лестнице в самом низу. Раскольников сразу догадался, что поднимается посетитель к старухе, сюда, в четвёртый этаж. «Да как же так, – мелькнуло в его голове. – Этак они меня увидят и заподозрят». И только потом он припомнил, что ни в чём не виноват, что он отступился от своего плана, что волен идти, куда ему вздумается. Снова закружилась голова, и он прислонился к стене. «А ведь заподозрят! И досмотр учинят, а у меня топор спрятан! А потом поди докажи, что ничего такого не замышлял – с топором-то за пазухой!»
Он побежал вниз, надеясь, что его не остановят. На втором этаже кто-то вырвался из квартиры и едва не сшиб его с ног:
– Эй, леший, Митька!
Квартира, где красили рабочие, осталась пуста. Он вбежал туда в ту же секунду и замер. Что-то невероятно бухало и колотилось. Раскольников огляделся, едва не сбил черепок с краской, а затем понял, что бухает его сердце. И вот уже шаги донеслись с третьего этажа, потом с четвёртого, и он тут же выскользнул за дверь и через ступеньку покатился вниз, пересёк подворотню и выскочил на улицу. Хотелось послать всё к чёрту и побежать, но ни под каким видом этого делать было нельзя.
Он свернул в переулок, где толпился народ и можно было затеряться. Силы уходили из него, но он сделал крюк и вернулся домой с другой стороны.
Заглянув в дворницкую, он оставил топор. Проскользнув никем не замеченным к себе, он кинулся на диван и лишь тогда понял окончательно, что невиновен ни в чём, что он не совершил ничего подлого, грязного, что старуха осталась жива. «Не смог, и это хорошо, что не смог», – повторял он без конца, словно в бреду. Да он, собственно, и начинал бредить; мысли текли бессвязно, бессистемно, в его голове появлялись и исчезали бесконечные странные образы и видения. Он увидел, как в его комнату вплыла Алёна Ивановна с сестрой Лизаветой, как они били поклоны и называли его спасителем; затем Лизавета растворилась в воздухе, а Алёна Ивановна превратилась в большую рыбу и только шевелила головой влево-вправо. Раскольников хотел её прогнать, зажёг лампадку, а затем провалился в глубокую яму и проспал трое суток.
* * * – Это было в книге? – спрашиваю я.
– Ну да, я же говорю, отец потом выписал. Что скажешь?
– Ничего не понимаю, – отвечаю я. – Кто-то по-своему переписал Достоевского. Это розыгрыш? Мистификация?
– Нет. Отец выписал из книги, из подлинного издания 70-го года, а потом сверял с другими изданиями, и нашёл там этот же текст.
– Не может быть.
– Однако это так.
– Да бред какой-то.
– Поверь, так всё и было. Ты чуть позже поймёшь.
Я пожимаю плечами.
– Хорошо.
– Здесь даже фотки есть. У меня была Смена-8М, отец брал иногда. Смотри.
Сергей передает мне несколько снимков. На первом снимке седой старик с томиком Достоевского в руках, видимо, Постный. Тяжёлый печальный взгляд из-под густых бровей, тонкие губы. Похож на дешифратора письменности майя Кнорозова. На втором – сам капитан милиции Тимохин – улыбающийся смуглый красавец. Ещё на двух снимках изображение размыто – видны очертания разных людей, но лиц не разобрать. На остальных фотографиях – текст седьмой главы «Преступления и наказания». Слова легко различимы: «Не смог, – подумал он, – и хорошо, что не смог. Иначе было бы совсем невыносимо». Я ощущаю, как по телу бегут мурашки.
– А что же тогда было в остальных главах? Наказание без преступления?
– Не знаю, я видел только эту выписку. Ладно, поехали дальше, – вздыхает Тимохин. – В тот же день, когда отец приходил к Постному, на железнодорожном вокзале Энска случилась ещё одна трагедия…