Спустя какое-то время Постный задремал в кресле. Волович укрыл его пледом. – Скажите, а что за кота ловила тогда ваша организация? – спросил Тимохин. Волович усмехнулся. – Был там один такой, из книги вылез, ох и шустрый… В 1825 году в Петербурге вышла небольшая повесть-быличка в журнале «Новости литературы». Называлась она «Лафéртовская мáковница». Написал её Алексей Алексеевич Перовский, более известный как Антоний Погорельский. Ну, надеюсь, ты его «Чёрную курицу» в детстве читал, капитан? – Что-то такое было, – ответил Тимохин. – Что-то такое, эх ты, двоечник… Так вот. Был в этой повести один забавный персонаж – титулярный советник Аристарх Фалелеич Мурлыкин, чёрный кот одной старухи-ведьмы, который принял человеческий облик. Вот он и выскочил через семьдесят семь лет, как раз в 1902 году… Понимаешь, капитан, не все писатели автоматически запечатывают своих персонажей – у людей разные способности... А ловил Мурлыкина сам Александр Иванович Куприн… – Куприн? Тот самый, писатель? – Да, он был тогда замечательным Печатником. В 1894 году вышел в отставку и попал в Библиотеку – можешь считать её секретной организацией или тайным обществом, это не меняет сути дела. По большей части работал в Киеве, но вообще география у него была обширная – Ростов, Таганрог, Ялта, Одесса... Так вот, он просчитал, когда именно кто-то или что-то из этой «Мáковницы» выскочит, и заранее, за год до появления кота, переехал в Петербург. Сам понимаешь, светиться было нельзя, Александр Иванович устроился секретарём в «Журнал для всех». История была занимательная… Словом, с этим Аристархом Фалалеичем Александр Иванович быстро разобрался. Потом возглавил Читальный Зал – это наш сектор, – стал Главным Чтецом. Руководил Читальней до осени 1919 года. Потом Гражданская война, отход с войсками Юденича, эмиграция… Эстония, Финляндия, Париж… Наша служба прекратила существование. Позже нами заинтересовались люди из руководства НКВД, решили всё возродить – там понимали, что без Библиотеки никак нельзя. К работе сотрудники НКВД привлекли знаменитого писателя и поэта Константина Симонова, ему было поручено убедить жившего в Париже Куприна вернуться в Советский Союз. Привезли Александра Ивановича в 1937-м. Но Куприн уже был сильно болен, работать не мог… Даже передать свой опыт, насколько я знаю, ему не удалось. Потом началась война… Так что возродили Читальный Зал уже при Хрущёве, в 1956-м. Долго ещё потом искали специалистов. Обучали как могли. Преемственность была потеряна. Живых-то участников дореволюционных событий практически не оставалось. Утраты казались невосполнимыми. Пришлось начинать с нуля, мы до сих пор идём на ощупь. – А сейчас кто Главный Чтец? Волович снова усмехнулся. – Фамилию я тебе, капитан, не назову, пока… сам понимаешь. Но это великий человек со сложной судьбой. В общей сложности девятнадцать лет сталинских лагерей… – За что? – Состоял в обществе старообрядцев под Новосибирском... Говорят, испытания, нам ниспосланные, не превышают тех, что мы способны вынести. В пятьдесят шестом вернулся с лесоповала без руки. Его возвращение совпало с возрождением Библиотеки, он сразу и стал руководить Читальным Залом. Видно, слава легендарного специалиста впереди него шла. А меня как раз он и заметил в обычной провинциальной библиотеке, так я и стал одним из Чтецов. Тимохин почесал затылок. – Я так понимаю, организация у вас особо секретная. Как же вы мне так смело всё рассказываете? – Тимохин неожиданно для себя перешёл на «вы». – Так ты ж к нам работать пойдёшь, станешь одним из нас, – уверенно сказал Волович. – Ведь пойдёшь же? – Пойду. – Слышь, капитан, – Волович вдруг заговорил потише, – поздно уже. Ехал бы ты домой, у тебя сын. – А вдруг… – Не переживай. Сами мы его всё равно не схватим, а Печатник завтра к вечеру будет. Тимохин кивнул, собрал свои записи и вышел в переднюю.
* * *
– Слушай, Серый, – говорю я, – а ещё что-нибудь есть из показаний недотыкомки? – А, я и забыл, – отвечает Серёга. – Конечно, его же по всем убийствам допрашивали. Серёга роется в планшетке и достаёт очередную кипу рукописных листов. – Здесь побольше будет, – Серёга словно взвешивает листы на руке, потом протягивает мне. – Вот, посмотри. Любопытный документ. Тебе как филологу будет интересно.
Из показаний подследственного
Милостивые государи! В моём нынешнем состоянии, когда я уподобился безмозглому скоту и вынужден прозябать почти что в хлеву среди зловония и испражнений, даже моя память, эта единственная преданная спутница всех моих тягостных лет, эта нерушимость, опора существования и надежда на грядущее, широчайшее древо, могучий ствол, поддерживающий жизнь мою, понемногу начинает подводить меня; теперь я в своих мыслях уподобляюсь благородному рыцарю на перекрёстке путей, один из которых ведёт к замку, где заточена и томится дама сердца, повелительница моих самых запретных, но в то же время самых сладостных грёз, а другой путь призывает на восток – в бой с неверными, отвоёвывать Гроб Господень. Я слаб духом, ибо я даже не человек. Но парадокс в том, что духовная слабость присуща исключительно человеку. Так на что я смею надеяться, если делаю то, что мне надлежит делать? Никому не доверять и постоянно искать veritas rerum14, как призывал Фома Аквинский? Но если память больше не союзница мне, как я смогу отличить благостные помыслы от дурных? И что благостно, а что дурно? Кто даст ответ? Чем мне теперь руководствоваться, чтобы в очередной раз не промахнуться? Поэтому сейчас меня утешает лишь одно: если верить Ульпиану, истинная суть вещей не меняется из-за допущенных ошибок. Нет-нет, не стоит обнадёживать себя и грезить о благоприятном исходе, хотя это и проявление слабости, а следовательно, как я уже говорил, проявление человечности. Жить в качестве человека – увы, недостижимая мечта злополучного существа, исторгнутого самими же человеками на задворки существования. Нет, не стать человеком, о нет, только не это! Быть творением Божьим, хранить и возделывать райский сад – я создан не для этого, господа. Я пекусь всего лишь о полноценной жизни, разумеется. Мир, данный в ощущениях, весь спектр запахов от ароматов до зловония, вся палитра вкусов, бесконечные оттенки и нюансы цвета, мир звуков и прикосновений, возможность слышать шум моря и прерывистое дыхание женщины – вот от чего я так долго был отчуждён, вот зачем я наконец-то явился. И раз уж я создан не по образу и подобию Божьему, то и мои деяния не следует оценивать по вашим меркам. И «преступления», которые вы мне так яростно приписываете, не являются таковыми в среде таких же сущностей, как я. Следует заметить, всё очень просто. Мышь, ворующую зерно на полях, не заботят голодные дети крестьянина, посеявшего это зерно. Коршун, с быстротой молнии срывающийся с небес и хватающий эту мышь, не думает о мышином выводке, лишившемся кормильца. Охотника, пронзающего коршуна стрелой, не волнует гнездо этой птицы. Я и человек – звенья одной цепи. И поэтому самобичеваний или чего-то подобного здесь не будет – я не флагеллант15 и не собираюсь петь лауды16 или трагические поэмы. Не будет здесь и никаких оправданий – голые мысли в письмах провинциала. Вы, господа, требуете всё рассказать – что ж, я представлю вам свою версию происходившего или, вернее, собственные механизмы создания бытия. Господа, чтобы хотя бы немного приблизиться к разгадке того, что произошло в провинциальном Энске в недавнем прошлом, вернитесь на семьдесят семь лет и задайтесь вопросом Герцена. Не буду растекаться по древу и утверждать банальные истины о писателях-демиургах, творящих миры и населяющих свою вселенную тварями рукописными. Но что вело человека, придавшего мне образ, воплотившего меня на бумаге, введшего меня в корпус классической литературы и тем самым выведшего в свет, что дало мне, древнему существу, возможность (спору нет, благодаря недюжинному таланту автора, здесь никаких сомнений у меня не было и быть не может) перейти из категории существ метафорических в разряд созданий материальных, то бишь обретших плоть? Что именно направляло его даровитое перо, что двигало его твёрдую руку? Какими метафизическими вопросами о бытии восхищался его разум, что вдохновляло его на сии действия? Понимал ли он, чтó именно он вызвал к жизни, допускал ли мысль о том, какого джинна высвободил из темницы небытия? Смею вас уверить, наш автор прекрасно всё понимал. Мало того, я склонен думать, что он сознательно воссоздал меня таким, каков я есть, и причиной этому – обыкновеннейшая зависть. Да-да, господа, не что иное, как зависть – «порча души», как говорил Григорий I, «неудовольствие при виде чужого счастья», как заявлял Спиноза. Зависть творения к своему Создателю, как было испокон веков – вспомните Адама и Еву. Древнейший грех! Позавидовав Творцу, мой автор воссоздал меня из мира абстракций и печатных слов, но это трагическое действо, этот акт соединения космического, земного и потустороннего не принесли ему удовлетворения, отнюдь, они лишь распалили его чрезмерную гордыню. И когда в один несчастный день я явился перед ним во плоти, вся эта неудовлетворённая зависть, являющаяся попросту неоплаченными счетами гордыни и тщеславия, выплеснулась на меня – то сильное чувство, прежде направленное в сторону Творца, сменило вектор и устремилось в мою сторону. Зависть создателя к своему творению! А! Каково! Он возненавидел в тот самый момент, когда имел неудовольствие меня лицезреть. Ха-ха-ха, я смеюсь – пред моим внутренним взором проявляется его озадаченное лицо в тот момент, когда я предстал перед ним собственной персоной! Я, существо гораздо более совершенное. Я смеюсь, господа. Да, он возненавидел меня, поскольку мелочность и злоба захватили душу его. Впрочем, как и у всякого человека, уж поверьте мне, господа. Я был молод, элегантен и красив, полон жизни и далеко идущих планов; моё возможное существование, вернее, его знание о моём существовании тяготило бы его до самых последних дней; смириться с этим он не желал, поэтому и заточил меня в книгу – несчастного, безвинного, с разбитым сердцем, девственного агнца – на долгие семьдесят семь лет. Видите ли вы в случившемся хотя бы незначительный намёк на элементарную справедливость, господа? В чём, по вашему мнению, состоит моё прегрешение перед ним? Объясните же мне наконец, на чём в принципе зиждется mea culpa17? Немного отступая от темы нашей увлекательной беседы, сворачивая с широкой протоптанной дороги повествования на узкую извилистую тропинку ремарки, позволю себе произнести несколько крайне важных общих слов о самом авторе. С моей стороны, конечно же, глупо было ожидать иного, более гуманного деяния от человека, которого за малейшую провинность всю сознательную жизнь избивали розгами – сначала мать, а потом сестра; от человека, который, будучи школьным учителем, сам поколачивал своих подопечных – видимо, вследствие своей глубочайшей убеждённости в правомочности и необходимости этих действий; от человека, мятущийся разум которого вполне благополучно умудрялся совмещать дотошное самокопание и постыдный скрытый порок, невообразимую силу мысли и слабость плоти, тягу к очищающей и избавляющей смерти и всепоглощающее безумие… Не таковы ли в основной массе и все люди на многострадальной земле? Ах, это человечество, этот невыносимый паразит на мучающемся в корчах теле планеты, эта кровососущая вошь, эта жирная пиявка, этот въевшийся в кожу тверди клещ, эта тявкающая гиена, этот вонючий скунс, это пятое колесо в телеге бытия, это никому не нужное и совершенно лишнее доказательство существования Творца! Не вы ли заполонили весь видимый мир, не оставив ни единого шанса всем многочисленным существам мира иного, потустороннего? Не вы ли объявили сиюсторонний мир своим единственным и потому законным пристанищем? Не ваши ли экзорцисты, священники, богословы, учёные-материалисты, колдуны, ведуны, знахари, писатели и поэты (sic!) перекрыли доступ сюда всем нам, словно стоя на страже жилища для высокопоставленной элиты, для коронованных особ, оставив нас, сущих, прозябать в гетто? Впрочем, господа, пожалуй, следует вернуться к рассказу обо мне. Естественно, высвободившись почти через восемь десятков лет, я решил довести задуманное до конца, то есть реализовать имеющуюся возможность моего существования в человеческом обличии. После долгожданного освобождения из тошнотворного узилища я незамедлительно посетил известного коллекционера Юлия Постного, много лет хранившего карточки вышеупомянутого автора, с помощью которых последний ничтоже сумняшеся воспроизвёл меня на свет. Эти карточки дали мне материальную жизнь, следовательно, они и были истинным залогом её продолжения, доподлинной её гарантией и опорой. Зная о страсти человечества к жёлтому металлу и рассчитывая сыграть на людской алчности, я предложил этому господину продать имеющиеся у него карточки. Но проклятый старик, к вящему моему удивлению, отказал мне. «О Иуда, – снова и снова взывал я, – не твои ли потомки терпеливо топчут земную твердь? О Анания! Не твои ли чресла породили всех нынешних сребролюбцев? О Сапфира18! Не из твоего ли лона вышли на свет стяжательство и алчба?» Но тщетно я сотрясал воздух возвышенными речами – старик остался глух к моим словам. Тогда я перешёл к крайним мерам. Я прибег к угрозам – я утверждал, что буду убивать людей, по одному в сутки. Уж теперь-то, рассчитывал я, он не устоит. Куда там! Сумасшедший старик оставался непоколебим. Этот сухой тростник оказался мыслящим: его безрассудство выводило меня из себя; его спокойствие и непреклонность немногим позже стали причиной гибели двух человек. Ха, не то чтобы я жалел этих несчастных представителей человеческой расы или испытывал неловкость при их уничтожении (одним больше, одним меньше – какая, в сущности, разница?), но всё же мне стоило быть более благоразумным и держаться на значительном расстоянии от власть предержащих, ибо перспектива снова попасть в застенки и потерять рай, на этот раз во плоти, меня отнюдь не устраивала. Словом, безумец в халате никак не оценил ни моей игры, ни хлёсткого остроумия как искусства изощрённого ума. Вот что случилось, прежде чем Энск услышал, как сказал поэт:
О первом преслушании, о плоде Запретном, пагубном, что смерть принёс И все невзгоды наши в этот мир…19
Я не старался выбирать жертв, я сразу их видел. В моей голове как символ грядущих изменений, как осознание и подтверждение того, что я нахожусь на истинном пути, звонил колокол: «Донн… донн… донн… донн…» Нет человека, который был бы как остров, сам по себе, думал я, поэтому, убивая кого-то одного, я убиваю человечество вообще, тем самым прокладываю путь новым свершениям, новым радостям и возможностям для всех, подобных мне. Впоследствии мои действия непременно приведут к обладанию этим миром и этим Богом, и поэтому я вложил разящее оружие в слабые руки юнца, дабы он послужил великой идее переселения всех нуждающихся из одного иллюзорного мира в другой, не менее иллюзорный. И в тот самый момент, когда студиозус взмахнул топором, я отчётливо понял, что все мои замыслы осуществятся; что мир откроет мне ещё неведомые, эфемерные грани; что теперь все измерения равноправны и могут поменяться местами; что всё изменится настолько, что я сам перепишу своего автора. Я всего лишь намеревался показать старику, что могу выхватить наугад из толпы нескольких человек и превратить их в персонажей, сделать героями. Раз уж вы, люди, создаёте литературных героев, будьте любезны сами сыграть их роли всерьёз. Для этого я без труда могу переписать классические произведения в несколько более изящном виде. Меня однажды запечатали в книгу; если судьбе угодно пройтись по знакомым кривым улочкам дважды или трижды и меня закрепостят повторно – что же, пусть так, я есмь человеческое измышление и прекрасно осознаю, что меня измыслят снова, поскольку времени для меня не существует. Ждать я могу сколь угодно долго. Я сдал людям их же карту. В своей ограниченности они воображают, что создали персонажей, играют в бога. Почему бы мне не проделать то же самое с самими людьми? Я избрал юношу и вложил ему в голову мысли, а в руки топор. Потом нашёл девочку и придумал ей причину умереть. Я просто перенёс литературные приёмы в мир людей и переписал тексты по своему усмотрению. Да, я поймал кураж. Но, откровенно говоря, ожидания мои не вполне оправдались. Действительные человеческие переживания и мысли оказались куда менее интересны по сравнению с литературными описаниями. Блёклый студент выказал себя послушной куклой, не более. Словно заводной механизм, он выполнил требуемое, и я не ощутил в нём никаких бездн – ни дерзновения преступления, ни жертвенного вдохновенного бунта, ни огненных мук раскаяния. Он был оглушён произошедшим и только. Его эмоциональный паралич не выдерживает сравнения с возможностями искусства. Я был разочарован. Девочка тоже не вполне меня впечатлила. Едва ли она успела осознать происходящее, его величественный масштаб, мрачную патетику. Всё это оказалось ей не по силам. У неё перед глазами почему-то промелькнула беззащитная улыбка трёхлетнего брата, обожгло стыдом и болью от воспоминания о неслучившейся нелепой такой любви, а потом все чувства были раздавлены ужасом перед необратимостью приближающегося мгновения. Её покорность была трогательна, признаюсь, но… неужели это всё, что мог мне предложить чувственный мир в подобных обстоятельствах? Я ожидал большего. Возможно, в другой раз… Теперь у меня будет возможность подумать об этом в свободное время, которое я провожу в мире абстрактных идей и навязчивых мыслей, изредка мелькая тенью в старинном потемневшем, словно чернёное серебро, зеркале да шурша пылью в ящике комода – в бестелесном и невидимом состоянии, свиваясь на заветных карточках, как змея на кладке яиц, как орлица в гнезде на вершине горы. Оттуда мне далеко видно. Да.
* * *
Я откладываю последний лист. – Ну а что случилось дальше? – А дальше в эту историю влез я, – говорит Серёга, открывая новую бутылку коньяка. – Мы ж были малолетки, в голове совсем пусто. Где-то за неделю до всех этих событий два моих одноклассника, Славик и Игорян, поссорились из-за девчонки. Кто-то что-то сказал, другому не понравилось. В общем, Славик вызвал Игоряна на дуэль, а меня позвал в секунданты. Мы ж книжки читали, знали, что без секундантов дуэль – не дуэль. Вот. А у Игоряна секундантом был… не помню уже, как звали, толстый такой пацан из параллельного класса. И мы вчетвером долго решали, какой из видов оружия выбрать. Славик предлагал драться арматуринами – он был решительно настроен, хотел биться насмерть, а Игорян отказывался. Кто-то предложил стреляться, на этом и сошлись. Меня как сына милиционера, а следовательно, пацана, который должен лучше всех разбираться в оружии, так как я настоящий пистолет видел и даже держал в руках, назначили изготовителем самопалов. И я их мастырил неделю, старался, чтоб и красиво было, и сработало надёжно. Делали такие в детстве? – Да, конечно, – отвечаю я. – Мы загибали намертво один край металлической трубки, пропиливали напильником небольшое отверстие для запала и прикручивали трубку к деревянной рукоятке. Да, а саму рукоятку для удобства выстругивали в виде пистолета. Набивали серой, которую соскабливали со спичек – пороха у нас не было. Ну и заряжали чем придётся. Чаще всего отливали пули из свинца. Бывало, заряжали и дробью, но она была редкостью. Потом шли в лес и палили по деревьям. – Вот и мы так же. Тимохин опрокидывает рюмку и продолжает: – Стреляться решили рано утром, чтобы в школу не опоздать. А я накануне ночь не спал, ворочался. В общем, сделать-то я самопалы сделал, а потом… Начала меня грызть совесть. И страх, потому что я уже понимал тогда, что вляпался по полной и то, что мы затеяли, очень опасно и выйдет нам боком. Всё пытался придумать, как выкрутиться, чтобы и пацанов не подставить, и меры предосторожности какие-то принять, а то ведь стрёмно. Слышал, как отец вернулся около полуночи. И уже к утру я решил признаться отцу, но напрямую побоялся говорить. Оставил записку на столе: так мол и так, у нас дуэль, стреляться будем на пустыре во столько-то. Шкуру свою хотел обезопасить, наверное. Мол, если что случится, я ни при чём, я отцу всё рассказал. Придурок. В общем, подкинул я записку отцу и поспешил на пустырь. Там пешком от моего дома минут пятнадцать. Прихожу, а все уже собрались на месте. Там на краю пустыря лежали два бревна, между которыми пацаны жгли костры по вечерам. Смотрю, на брёвнах сидят Игорян с секундантом, не выспавшиеся, сонные, а Славик стоит в сторонке, бледный, страшный, такой худой, что ветром его шатает. Тоже ночь не спал. Я понимаю, что все уже перегорели, что стреляться никто не хочет, но никто виду не подаёт. А стреляться надо, как откажешься-то? Засмеют, к бабке не ходи. Я положил заряженные с вечера самопалы, и мы со Славиком присели на брёвна, посидели немного, потянули время. И вдруг мой дружок поднимается, смотрит на всех нас не то насмешливо, не то с издёвкой какой. И говорит: «Finita la commedia!20» Я смотрю на него, а у него глаза такие тёмные-тёмные. И взгляд другой. И я понимаю – что-то не то, а что именно меня смущает, понять не могу. И тут до меня доходит, что наш Славик, шалопай и двоечник, в принципе фразу finita la commedia знать не может! А Славик берёт самопал и говорит: – Господа, а не сыграть ли нам в орлянку? И я понимаю, что это уже произносит не Славик. Потому что мой друг сказал бы: «Ну чё, ребзя, кинем пятак?» Но остальные как-то не среагировали. Медленно порылись по карманам, нашли монетку, подкинули. Славик выиграл, и я в этом не сомневался. Положили камни в качестве барьера, отсчитали десять шагов, поставили дуэлянтов на отведённые места. Игорян руки опустил, мы тоже охреневшие в сторонке стоим, такая сцена, что ты… Вот понимали же, что не надо продолжать, а всё равно своё, прикинь… Я смотрел на Славика и нутром чуял, что видел не Славика. Он достал спички, чиркнул, зажёг запал и прицелился в Игоряна. А у меня ноги к земле приросли. Такие тяжёлые, я пошевелиться не мог. Тут у Игоряна по штанам потекло… И позади нас надрывный крик чей-то: – Не успели-и-и-и… Опять не успели-и-и-и… Борзы-ы-ы-ый! Я обернулся – два мужика незнакомых к нам бегут, тот, что повыше, худой, к Игоряну кинулся, второй отстал чуть. И вдруг – ба-бах! Славик выстрелил, выронил самопал и медленно сполз на землю. Так медленно, будто бы держался за что-то невидимое. Смотрю, а Игорян и мужик тот, что к нему бросился, на земле лежат. А с другой стороны батя мой прямо на пустырь на милицейском жигулёнке мчит… И «скорая» за ним… Оказалось, что отец прочитал мою записку и позвонил старику Постному, но Воловича с Борзенковым там уже не оказалось. Батя вызвал скорую и сам рванул на пустырь. А эти двое из ларца всё-таки вычислили место и время предполагаемого преступления, и чутьё их не подвело, они как раз вовремя успели – предназначенная Игоряну самодельная пуля попала в грудь Борзенкову. Когда подбежали санитары с носилками, Волович держал голову Борзенкова на коленях, раскачивался и почти беззвучно выл. Его оттеснили, бережно погрузили раненого. Волович едва успел прыгнуть в машину, и скорая умчалась. Батя забрал всех остальных в жигуль, и мы поехали к нему в отделение милиции. Батя потом рассказывал, что дело заводить не стал, Волович все вопросы по эпизоду снял. Отпустили всех в тот же день, взяв обещание не болтать лишнего. Славик, ясен пень, свой подзатыльник получил. Оказалось, что он ничего о дуэли не помнил, будто кто-то из него воспоминание это вынул. Ближе к вечеру отец приехал к Постному, они долго беседовали в библиотеке старика, потом батя переписал из книги ещё один текст, последний.
Серёга снова лезет в планшетку и выуживает очередные листы. – Держи, – говорит он. – Сцена из «Героя нашего времени» Лермонтова. Я улыбаюсь и немедля погружаюсь в чтение. Сам ловлю себя на мысли – я чертовски признателен этому бесу за его мелкие литературные забавы.
Выписка третья
Наши противники, как мы и условились, ожидали нас на верхней площадке, где за всеми присутствующими с юга следила белая двуглавая громада Эльборуса с набежавшими волокнистыми облаками, с севера наблюдал Машук, а с запада – грозный Бешту. Взобравшись по тропинке наверх, я принял серьезный вид и быстро подошёл к противникам. Доктор Вернер на своих маленьких ногах едва поспевал за мною, всё ещё задыхаясь от крутого подъёма. – Господа, поскольку никто из вас не посрамил чести и изъявил готовность драться насмерть на шести шагах, не желаете ли вы объясниться и закончить вашу ссору миром? – спросил второй секундант Грушницкого, Иван Игнатьевич, чьей фамилии я не слыхал. Его голос напоминал крик подстреленного вальдшнепа. Я хотел испытать Грушницкого, поэтому тотчас ответил: – Я готов. Я не очень-то расположен убивать в это прекрасное время суток. Драгунский капитан презрительно взглянул на меня, Грушницкий был бледен. – Но, господа, – продолжил я, постукивая снятыми перчатками о ладонь, – в таком случае у меня будет одно условие. Драгунский капитан нервно постучал хлыстиком по сапогам и резко отвернулся, подмигнув Грушницкому. Тот сделал шаг ко мне. – Что же за условие? – тихо спросил он, не глядя на меня. – Сегодня же вечером вы принесёте мне публичные извинения и откажетесь от своей гнусной клеветы. На этом, полагаю, кончим нашу ссору и разойдёмся старыми приятелями. – Милостивый государь, это невозможно! – сказал драгунский капитан. Он с ненавистью посмотрел на меня, затем приник к Грушницкому, взял его под руку и отвёл в сторону. – Ни за что, – злобно зашептал он в ухо товарищу, – отвечайте же! Грушницкий отрешённо слушал его; на его лице читалась растерянность. Впрочем, вскоре он высвободил руку и решительно направился ко мне. – Ты дурак! – довольно громко бросил ему вслед драгунский капитан. Грушницкий приблизился. – Хорошо, я согласен, – твёрдо сказал он и впервые в это утро взглянул мне в глаза. – Трус! – вскричал драгунский капитан. – Слава богу! – перекрестился Иван Игнатьевич. – Ах! – только и сказал доктор Вернер. Я пожал плечами. Трагедии не случилось, комедия оборачивалась фарсом. – Тогда пожмём друг другу руки и разойдёмся до вечера, – сказал я. Мы сняли перчатки и закрепили возвращение дружбы рукопожатием. Затем я обернулся и быстро пошёл по тропинке вниз, не прощаясь с остальными. Доктор Вернер поспешил за мною к лошадям у подошвы скалы. Случившееся меня бесило, в груди мешались презрение и злоба; может быть, от этого я внутренне хохотал над всею сложившейся ситуацией. Мы спустились, отвязали лошадей, сели верхом и уже не торопясь направились к Кисловодску. Большую часть пути мы ехали молча; по дороге я заметил, что доктор Вернер изредка косится в мою сторону. – Ну говорите же, доктор, – сказал я, громко смеясь, – говорите. Как я понимаю, вы, несомненно, чрезвычайно удовлетворены результатом нашей поездки en piquenique21. – Разумеется, – ответил Вернер. – Все живы и не требуется извлекать пули из обезображенных тел. Конечно же, я удовлетворён, чего не могу сказать о вас, мой друг. Ваш теперешний смех – сплошное притворство, вы слишком печальны для человека, возможно, спасшегося от гибели. – Что же вы, Вернер, хотите от меня? Чтобы я излил вам душу? Прежде я мог это сделать, теперь же душа моя как опустошённый сосуд. Некогда я отдал всё хорошее, что было в ней, отдал страждущим, но не получил ничего взамен.
Но он забыл сосуд целебный; Он ловит жадною душой Приятной речи звук волшебный И взоры девы молодой22.
Не говорил ли я вам, что чрезвычайно глупо создан, поскольку ничего не забываю? И, право, именно поэтому сейчас я не чувствую ничего. Видите ли, мой дорогой друг, никакой злобы к Грушницкому, этому глупому и наивному, а зачастую просто смешному мальчику, я не испытываю – жизнь научила меня руководствоваться головой, а не сердцем. Следовательно, я не могу испытывать и никакой радости – поверьте, доктор, мне было бы гораздо легче, если бы я Грушницкого застрелил. C’est impayable23! Не считайте меня чудовищем, я всего лишь часть нашего общества, которое сделало меня таким. Зло во все века порождало зло, доктор, и вы не хуже меня знаете это. И поверьте, друг мой Вернер, я не самая худшая часть этого общества. Что же до моей возможной смерти… Помилуйте! Мне скучно, я зеваю при мыслях о ней. И хотя порой я думаю – не лучше ли оставить эту бренную жизнь тем, кто всё ещё верит в радости бытия, в любовь женщины, в верную дружбу, наконец, – но что такого случилось бы в случае моей гибели? Я знаю заране: те немногие женщины, кому я дорог, вскоре забылись бы в объятиях других; мои недавние приятели предпочли бы тризне гусарскую попойку. Как видите, любезный доктор, ничто не ново в подлунном мире. А теперь давайте прервём наш сентиментальный разговор. Прощайте до вечера. Я послал лошадь в галоп и вскоре оставил Вернера далеко позади.
* * *
Я увлечён не менее самого рассказчика, поэтому мы с Серёгой напрочь забываем о выпивке. А Серёга продолжает: – А потом, как рассказывал батя, Волович привёз на квартиру к Постному Печатника…
* * *
– Проходите, пожалуйста, – проскрипел Постный, обращаясь в дверях к Воловичу и новому гостю – невысокому щуплому незапоминающемуся человеку неопределённого возраста. Последний, несмотря на поздний вечер, был в солнцезащитных очках. Волович заволок в квартиру огромный обшарпанный чемодан. – Капитан милиции Тимохин, Юлий Августович Постный, хозяин квартиры, – представил Волович находящихся в полутёмной комнате людей. Печатник ограничился лёгким кивком. Это был странный человек; в его жестах, повороте головы, ловких передвижениях в сумраке было что-то от небольшой юркой птицы. Тимохин, наблюдавший за ним с лёгким раздражением, приглушённым голосом обратился к Воловичу: – Почему он прячет глаза за тёмными очками, он что, слепой? – Скорее наоборот, видит слишком много, – снисходительно улыбнулся Волович. – Поверь, не стоит ему в глаза заглядывать. – Почему? – повторил вопрос Тимохин и обернулся, почувствовав затылком чужой взгляд. И резко отшатнулся – Печатник стоял прямо перед ним, почти вплотную. Тимохин упёрся глазами в чёрные стёкла очков. И замер. Очки были абсолютно матовыми, он не увидел в них своего отражения, они вообще ничего не отражали, а, наоборот, казалось, поглощали, втягивали внутрь всё, что попадало в поле зрения этого человека. – По той же причине, которая заставила вас завесить это зеркало плотной материей, – проговорил Печатник бесцветным голосом, от которого Тимохину стало не по себе. – А вот и оно, – сказал Волович, останавливаясь у старинного зеркала. Печатник подошёл к зеркалу, заглянул в него так, что почти прижался очками к стеклу, и приложил обе ладони, словно защищаясь от электрического света. – Здесь? – спросил Волович. Печатник отступил на полшага, затем снова склонился к зеркалу и принюхался. Затем он кивнул. – Здесь, но… очень далеко. – Отлично, – радостно сказал Волович и негромко запел: – Всё напоминает о тебе-е-е, а ты нигде-е-е… Начнём? Печатник снова кивнул. – Юлий Августович, я возьму… а вот эту тумбочку, – утвердительно сказал Волович и поволок тумбочку к зеркалу, не дожидаясь разрешения. Тем временем Печатник открыл чемодан, который был полон книг, снял покрывавшее книги тонкое изумрудно-зелёное сукно и застелил им поверхность тумбочки. Он вынул из кармана тонкие хлопчатобумажные перчатки, надел их и, бережно взяв одну из книг – старинный потёртый фолиант, с благоговением водрузил её на тумбочку. Рядом с фолиантом он положил ещё одну книгу. – «Мелкий бес», второе издание, – прошептал Волович Постному. – А почему второе, а не первое? – так же тихо спросил Постный. – Юлий Августович, вы меня удивляете. Вы же специалист по Сологубу! Как вы помните, первое издание в журнале «Вопросы жизни» успеха не имело. 1905 год, в стране революция, читателям не до романов. Первое издание в качестве культурного артефакта не обладает достаточным воздействием в мире идей. К тому же полностью роман тогда не вышел – если мне не изменяет память, журнал «Вопросы жизни» преждевременно почил в бозе. А вот второе издание 1907 года разошлось на ура. Оно гораздо сильнее. Тем временем Печатник достал из чемодана холщовый мешочек, из которого вынул небольшую ладанницу и с десяток чёрных свечей, каждая из которых была снабжена миниатюрным серебряным подсвечником. Он стал располагать свечи, словно очерчивая одному ему видимый круг. Одну свечу он поставил на тумбочке у книги, две установил с обеих сторон зеркала, одну пристроил на самый верх зеркальной рамы, остальные расставил полукругом позади тумбочки. – Товарищи, прошу внимания, – сказал Волович. – Сейчас мы будем проводить некий… эксперимент. Я не буду просить вас удалиться, поскольку вы причастны… то есть, как бы это сказать, в курсе событий. Попрошу лишь об одном – вы должны дать обещание нигде и никогда, ни при каких условиях и обстоятельствах не упоминать о том, что вы сейчас увидите. Поймите, это таинство… м-м-м, в смысле государственная тайна, да. Если же вдруг вы нарушите это обещание… Ну, я думаю, вы понимаете, чем это вам грозит. Постный снял очки и протёр их. – Не беспокойтесь… товарищ, – сказал он. – Я даю обещание. – Я тоже даю, – сказал Тимохин, – я же понимаю, секретные сведения… – Хорошо, – сказал Волович. – И ещё одно. Что бы ни случилось, ничего не предпринимайте и сохраняйте молчание, – сказал Волович. – Простите, – спросил Постный, – а мне надо его... звать? – Нет, застигнем врасплох. Печатник зажёг все свечи и фимиам, отчего по комнате разлились запахи ладана и мирры, открыл старинную книгу, некоторое время помолчал и вдруг забормотал едва слышно:
– Единою птица сущи упущенна, неудобно паки бывает вращенна. Много паче слово, еже испустится, неудобно воспять из мира вратится.
Печатник откашлялся, перекрестился и продолжил:
– Но на всяк час летит далее во люди, того ради косен глаголати буди.
Постепенно чтение становилось громким и торжественным – голос набирал неожиданную для такого хрупкого тела силу, да и сам Печатник, как показалось капитану Тимохину, внезапно стал выше и мощнее.
– Со спящим слово человеку тому, иже мудрая вещает глупому.
Вдруг из глубины зеркала раздался дикий утробный вой. Тимохин вздрогнул, Постный схватился за сердце, его губы шевелились. Волович обернулся к ним и прижал палец к губам.
– Птицу из клетки скоро мощно испустити, но труд есть паки в тужде ону возвратити.
На этих словах Печатника по зеркалу пробежала рябь, словно по воде, а затем оттуда показалась небольшая лапа, похожая на куриную. Печатник, увидев её, повысил голос:
– Точне без труда слово из уст ся пущает, но никоим образом воспят ся вращает.
Из зеркала появилась вторая лапа, когтистые пальцы шевелились. Над лапами поверхность зеркала вздулась, показались очертания мечущегося худого человеческого лица. Сосредоточенный Печатник медленно перекрестил зеркало.
– Егда убо хощеши нечто глаголати, потщися прежде оно умом разсуждати.
Голова на тонкой шее вырвалась из зеркала и с шипением оскалилась на Печатника. Постный ахнул и отшатнулся, капитан Тимохин выхватил пистолет и прицелился в существо. Печатник же быстро придвинулся вплотную к существу и с такой же яростью закричал тому в морду:
– Да не како печаль ти велику содеет, егда в ушесех людских везде ся разсеет!
– Ш-ш-ш! – зашипело существо, скаля тонкие и длинные зубы. – Ш-ш-ш! – точно так же зашипел Печатник и быстрым движением сорвал очки. Существо дёрнулось в одну, затем – в другую сторону, пытаясь выбраться из зеркала, но у него ничего не получилось. – Жирненькую бы мне! – заорало оно. – Я без приданого не женюсь! Да и хозяйка – стерва! Омегу набуровила! Чуть тёпленькая, трупцем попахивает… Варвара, положи нож! Волович кивнул Тимохину и прошептал: – Начинается… Тем временем Печатник расставил руки в стороны и продолжил чтение, пристально глядя в небольшие глазки существа:
– Среброкузнец пилуяй, еже отпадает, не вержет, но во един сосуд собирает…
Существо закричало, перебивая: – Скотина ты, Ардальон Борисыч! Не проплюнешь! Свинья! Стерва проклятая! Пошел валять петрушку! Они все дряни, я их всех красивее! Печатник не останавливался:
– Еже послежде ему прибыток содеет, елма претопити все огнем возумеет…
– Тебе с ней не котят крестить, – не унималось злобное существо, – растереть да бросить! Вот-то чудодей! Чёрт очкастый! Коли у тебя есть пятачок, так как же ты не свинья!
– Аще Слову Божию ухо приклониши и то во сердце твоем любезно храниши…
– Ежели поймают, так неприятность может выйти! Вы моему глазу лопнуть наговорили! Инспектор трепака откалывает! Околпачили тебя, Ардаша… – Существо несколько раз натужно дёрнулось и вдруг безжизненно повисло. Печатник открыл второе издание «Мелкого беса» и закричал:
– Уповай, яко слово молитвы твоея внушит Господь Бог ради милости Своея…
Существо, постепенно уменьшаясь в размерах, медленно поползло к книге. Маленькие ножки скрючились, из оскаленного рта капала слюна. Добравшись к книге, оно стало уменьшаться стремительнее – к середине страницы было уже размером с букву. Печатник резко захлопнул книгу, перекрестил и чеканно изрёк:
– И прием я во сердце, имать сотворити, о нем же ты тщишися во ползу просити…
Затем он надел очки и бережно сложил книги в чемодан. – Да будет так, Мастер! Навечно, – тихо подытожил Волович и, потушив свечи, разомкнул круг.
* * *
– Вот так закончилась эта история, – говорит Серёга и наливает забытый нами коньяк. – Ну а потом мы с батей переехали в столицу, потому что ему предложили новую работу, Волович его рекомендовал. Батя ещё сомневался, ехать или нет, но тут студент этот, Игорь Бабченко, что бабку на рынке топором зарубил, в камере повесился. В общем, начался такой замес… Батя написал заявление, и мы рванули в Москву. Конечно, специалистом уровня Воловича он не стал, там уж очень серьёзные знания и умения требовались, поэтому у него был крайне малый допуск. Но на допросах недотыкомки он присутствовал, ведь он был непосредственным участником событий. – А зачем было его допрашивать? – спрашиваю я. – Запечатали же в книгу, пусть там бы и сидел. – Пойми, у них там серьёзная служба была. Это тебе не бабка отшептала. Метанаука, если хочешь, слыхал такое понятие? Исследования, сбор информации, метафизический анализ. То, что произошло тогда в Энске… ведь это не барабашка и не полтергейст. Смотри, смерть бабки на рынке – раз, самоубийство девушки на вокзале – два, тяжёлое ранение Борзенкова – три, Бабченко повесился – четыре. Слава богу, что Борзенков оклемался, иначе несдобровать бы Воловичу, да и моего батю на службу не взяли бы. – Слушай, Серёга, – говорю я, – а что сейчас с этой службой? Существует? – Нет, похерили всё ещё при Ельцине. Сам помнишь, что в девяностых творилось. А зря. Надо бы возрождать. – Энтузиасты нужны, – замечаю я. – Нужны, – соглашается Серёга.
* * *
19 июня 1902 года в Санкт-Петербурге в здании Андреевского училища в своей квартирке за столом Фёдор Кузьмич в пенсне просматривает свежий выпуск «Петербургской газеты». У него превосходное настроение, поскольку он только что закончил работу над большим романом. Фёдор Кузьмич горд тем, что поставил нынешнюю дату под текстом как знак хорошо выполненной работы – изматывающей, но и удовлетворяющей. Входит Ольга Кузьминична – сестра Фёдора Кузьмича. – Феденька, к тебе посетитель. – Кто, душенька? Опять этот… как его… стихоплёт… не помню фамилию… – Нет, Феденька, это незнакомый господин. Лохматый, в фуражке. – Представился? – Да, Пере… Передо… как-то так. – Ну впусти, впусти. Ольга Кузьминична выходит и возвращается через минуту. – Странно, Федя, но он исчез. – Как так – исчез? Ольга Кузьминична разводит руками: – Видимо, не дождался и ушёл. Передумал. – Хм… Фёдор Кузьмич тоже выглядывает из квартиры, но никого не видит. – Ну и чёрт с ним, – бормочет он и возвращается к газете. «Так-с… Сегодня, в среду, 19 июня, русской оперной труппой представлено будет: «Травиата», опера в трёх действиях, музыка Верди. С участием госпож Будкевич, Ефимовой; господ Орешкевича, Тартакова, Сергеева, Циммермана и др. Капельмейстер В.Н. Всеволожский. Режиссёр Д.А. Думма. Начало в 8 ½ часов вечера. Забавно, забавно…»
1 Вертоград (устар.) – сад или виноградник. 2Тестамент (лат.) – здесь: духовное завещание о назначении наследников. 3Вивлиóфека (вивлиóфика) – библиотека. 4Строитель – настоятель монастыря. 5Юлий Непот (около 430–475 или 480) – предпоследний император Западной Римской империи в 474–475 (480). 6Юлий Сабин – лидер восставших галльских племён, узурпатор (69–70), пленён и казнён. 7Отсылка к книге Й. Хейзинга «Homo ludens. Человек играющий». Герой обыгрывает слова: «Игру нельзя отрицать. Можно отрицать почти любую абстракцию: право, красоту, истину, добро, дух, Бога. Можно отрицать серьезность. Игру – нельзя». 8Там же. 9I Кор. 13, 12. 10Цитата из поэмы «Сказка для детей» М.Ю. Лермонтова. 11Строка из стихотворения Ф.К. Сологуба «Я – бог таинственного мира» (1896 г.). 12Там же. 13Здесь и далее – стихи Симеона Полоцкого из поэтического сборника «Вертоград многоцветный» (1676–1680). 14Veritas rerum (лат.) – истина вещей. 15Флагеллантство — движение «бичующихся», возникшее в XIII веке. Флагелланты использовали самобичевание в качестве одного из средств умерщвления плоти. 16Лауды (лат. laudo — гимн, хвала, прославление) – покаятельные песнопения флагеллантов. 17Mea culpa (лат.) – моя вина. 18О Анания! … О Сапфира!.. – Анания и Сапфира – муж и жена, персонажи книги Деяний святых апостолов, члены первохристианской общины, пытавшиеся обмануть апостола Петра и утаить часть вырученных средств. 19Поэма Джона Мильтона «Потерянный рай» (1667 г.) (перевод А. Штейнберга). 20Finita la commedia! (итал.) – Комедия окончена! 21На пикник (франц.). 22Строки из поэмы А.С. Пушкина «Кавказский пленник» (1820–1821). 23Это презабавно! (франц.)
Опубликовано: 08/09/25, 17:31
| Просмотров: 47
Загрузка...
Добавлять комментарии могут только зарегистрированные пользователи.
[ Регистрация | Вход ]