Бывает же так…
И грамотен Стах.
И про Лавана того,
Что жил когда-то давно,
И про жестокий обман,
Тот, что устроил Лаван,
Читал не раз –
А сам увяз…
Как не доглядел – всю жизнь потом понять не мог! Вроде, не глуп… сноровист, ловок, оборотист… Что же в голове заплелось да перекрутилось, не туда куда-то закосило-занесло?! Верно, говорят – дуреет человек от счастья. А счастья Стаху в тот день привалило немеряно… немыслимо… необозримо! И казалось – нет конца тому счастью! И нет сомненья в том счастье! Внутри звёзды вспыхивали и в голову ударяли. Вот она и не сработала. Подсидел его Лаван. Точно перепела, птаху глупую, шапкой накрыл…
А только – просчитался Лаван. Нет, всё крепко прикинул, сообразил, с совестью сторговался и Бога не побоялся. Видел Стаховы дурацкие глаза сияющие… улыбку разомлевшую… взволнованную поступь неверную и дрожь в коленках. Напряжённо за молодцом наблюдал: выгорит, не выгорит.
Не заметил Стах в восторгах трепетных того напряжения. И выгорело у Лавана.
Всё у него выгорело и сложилось удачно. Кроме одного.
Не учёл Лаван, на кого напал. На парнишку рода Гназдова. А с Гназдами не шутят.
Спросите, у кого хотите в ближних и дальних краях… у человека ли крепкого-богатого, у горемыки последнего, что за Гназды такие… и любой скажет вам… и протянет так уважительно: «Ооо! Гназды…» – или крякнет солидно: «Нууу! Гназды!» – или присвистнет восхищённо: «Иэээх! Гназды!»
И узнаете вы, что нет на свете роду-племени сильней, удалей, бесстрашнее. Что уж много веков, со времён незапамятных, держат Гназды стать и врагам отпор дают. И сломить их, захватить, зауздать, данью-поборами обложить – ни у кого покуда силы не хватило. Откатывалась от Гназдов любая мощь. Поерошится – да и обходит стороной. На рожон не лезет.
Всякие есть Гназды: побогаче, победней, пахари, купцы, дельцы, воины… а только все они друг другу подмога и защита, и пропасть ближнему не дадут… и уделы свои блюдут, хранят и защищают.
Честь Гназдов по свету такая, что если известно где, что Гназд слово дал, обещался – на том обещанье, как на базальте скальном, можно смело крепость возводить, дело начинать и не сомневаться: не прогоришь! Не подведут Гназды! А уж если девушка из Гназдова рода в церкви под венцом тебе слово дала – живи без сомнений с ней до самой смерти и ни сном, ни духом не тревожься: под надёжными запорами-засовами счастье твоё схоронено, и верней тех запоров ничего нет!
Стахий так и мыслил со младенчества. В гназдовых землях, в медвяных травах возрастая – много ль хитрости людской увидишь. Да, бродят волки по лесам – так на то и волки. Таится сила злая по чащобам-оврагам, а порой и к жилью прибивается – так на злую всегда добрая найдётся. Молодой был. Только-только из гнезда порхнул. Не поднаторел ещё в людских повадках. Слыхать – слыхал про всякое. А вот чтоб так… чтоб прилюдно да в храме… чтоб совсем уж без стыда…
Первый раз послал его отец по несложному купецкому делу. Прежде при отце, при старших братьях ездил он, к промыслам присматривался. И смекалистым себя показал. И находчивым проявил. Отец уж доверять ему стал. И многое поручал. И порой даже советовался. А одного покуда не посылал. До двадцати лет удерживал. В двадцать лет пустить обещался. Вот – пустил… А дальше – прямо как по-писаному.
«И встал Иаков и пошел в землю сынов востока. И увидел: вот, на поле колодец, и там три стада мелкого скота, лежавшие около него, потому что из того колодца поили стада…»
Ну, колодец – не колодец… речка небольшая – хоть перешагни… а остальное всё сходится. Такая девка пригнала на речку ту коз, что случайно глянувший Стах так и обмер, и онемел, забыв, куда шёл и зачем… Эх! Не затем его отец посылал…
«…пришла Рахиль с мелким скотом отца своего, потому что она пасла. Когда Иаков увидел Рахиль, дочь Лавана, брата матери своей, и овец Лавана, брата матери своей, то подошел Иаков, отвалил камень от устья колодца и напоил овец Лавана…»
Вот повремени он чуток, или, наоборот, поторопись-успей – миновал бы речку, жизни своей не поломав. А он с налёту, с повороту – в самое пекло угодил: глаза в глаза с девкой встретился… Рыжие глаза, весёлые! Озорные, лукавые! Искрятся-блестят, лучи яркие мечут – сердце зажигают, как полешко берёзовое… Губы алые витиеватой изысканной рамкой окаймляют бело-сахарную улыбку. А лицо и стан такие, что и думать ничего не можешь – только любуешься – и внутри где-то ёкает и звучит убеждённо: «Красавица!»
Смерила красавица парня прищуренными глазами – и глаз не отводит, смотрит с интересом. Травинку-былинку, не глядя, выдернула, губами сочными прикусила – Стаха изнутри точно пламенем опалило, а потом морозом обожгло. Ну, что тут скажешь? Стоит пред тобой краса несказанная, прелесть девичья. Солнце полуденное тугие плетенья кос, вкруг лучезарного лица уложенных, пронизывает, так что глазам больно – и вся она золотой-светящейся кажется! И готов Стах век не есть, не пить, и сна-отдыха не ведать, с места не сходя – лишь бы смотреть и смотреть на неё!
Да… влип паренёк.
С места Стах не сходил всё то время, пока девка коз поила. Как погнала их прочь – следом увязался. Спохватившись, заговорил, в глаза заглядывая:
– Кто ж ты такая, душа-радость, красна девица? Где твой двор, и кто твой батюшка?
Спрашивал осторожно-вкрадчиво – потому как обхожденью любезному обучен был и знал, что не дело это – молчать, как рыба, да таращится попусту…
Девка – точно! – не фыркнула, гнать от себя не стала – очень даже охотно да приветливо, грудным мелодичным голосом, отвечала, влекуще поглядывая:
– Агафьей звать… Дормедонтова дочь... третий справа двор… лемехом крыто…
Горделиво, с вызовом проговорила – и тугими грудями качнула, испытующе на парня глянула. Стах с трудом взор от упругих грудей оторвал и еле ком внутри сглотнул, чтоб выдыхнуть. Сердце колотилось в груди, как бешенное, и мышцы узлами скручивались. Однако ж спесь в девке уловил – и только усмехнулся про себя: что Гназдам лемех? Гназды иначе, как черепицей не кроют!
Долго, тащась за девкой, удерживался Стах – имя Гназдово не поминал. Не торопился. Пусть она, девка, не на славу родовую купится, а на его, Стахову, стать молодецкую, на умное приветное обхождение. А подмывало её, Агафью эту – так и сразить… Особенно, когда при виде родного двора, заторопилась девка и стала косо-зло на парня поглядывать, словами покалывать:
– А ступай-ка себе, малый, по своим делам! Не ровен час, батюшка глянет…
Батюшка… ишь как… Дормедонтом звали… не Лаваном. Да и девку – Агафьей… не Рахилью ветхозаветной. Да и не думалось в тот час Стаху ничего такого… даже в голову не вступало… даже и Библия-то забылась разом, словно не слыхал никогда. Никаких Рахиль вовек бы не вспомнил! Какие Рахили – когда Гата-красавица плавно плечами поводит да глазами янтарными из-под густых ресниц искрит?!
Не выдержал Стах. После обидной девкиной усмешки – оборвался. Назвался. Что вот, мол, есть я из рода Гназдова… Девка приостановилась, внимательно на Стаха посмотрела, с ног до головы глазами окинула – и ещё едче усмехнулась. Однако ж тут же следом задумчиво на него уставилась и порядком поразглядывала… А потом туманно так обронила:
– Ну, коль до ворот не поленился – ищи пути за ворота… Слыхала я, Гназды бедовые… Поглядим, что за Гназд такой…
Стах слова её за добрый знак принял, искры глаз золотые да рябь рубиновую – за интерес влекущий… И в следующий же день нашёл подход – явился пред очи Лавановы… Дормедонтовы, то бишь. Грузный широкий мужик с окладистой, по пояс, сивой бородой так же замедлил на нём задумчивый взгляд. Глаза были странные: одновременно внимательные и какие-то равнодушные. А, в общем, неразборчивые глаза: мутные, бесцветные, расплывающиеся, точно сквозь тебя смотрят. Если добавить снизу кривобокую бугристую грушу, да под ней долгую, плотно сжатую борозду безгубого рта – то шевелилось недоумение, как же это от такого булыжника-папаши народилась такая красавица-дочка… Стах по домашним разговорам знал, что к родне надо приглядываться серьёзно, узнавать про неё получше, не стесняясь расспрашивать и до всего докапываться. И потому с папашей пришлось иметь долгую беседу. По беседе – вроде, ничего выходило. И окружающий домашний достаток выдавал уклад крепкий, надёжный, размеренно-правильный. Но… что-то было в папаше такое… не то, что обличьем подкачал… не в плотской красе дело, а…
С младых ногтей слыхивал Стах от отца, да от старших братцев бывалых, да от товарищей добрых – де, прежде чем по рукам ударить – глянь человеку в лицо. Потому как – на ином, словно в толковой грамотке – выписана-выведена душа человеческая… И – если у кого из правого глаза плут мигает, а из левого вор щурится – обойди такого стороной… бережёного Бог бережёт…
Не уберёгся молодец. Поглядел, было, на грамотку повнимательней… всмотрелся – ещё б чуть-чуть – попристальней… ан, Агафья-краса… Гата медовая – вдруг в двери глянула… лучистым глазком сверкнула… как молоком, улыбкой плеснула, и повлёкся парень всеми чувствами, всеми помыслами вслед улыбке той… а про батюшку думать забыл. Один раз только из дебрей золотисто-розовых вынырнул… через силу туман мечтательный разогнал-рассеял – рассеяно спросил, с Гаты глаз не сводя:
– Ну… так как, Дормедонт Пафнутьич… пришлю сватов… отдашь за меня дочку?
Слегка поломался Лаван… не без этого… Ну – как же! Цену-то набить! Мол, мы сами с усами, и крыша у нас лемехом крыта. Стах такое дело понимал и мимо ушей пропустил. Как положено – уважение к родителю блюдя – до трёх раз кланялся, слово в слово:
– Отдашь дочку, Дормедонт Пафнутьич?
Два раза, дрожь нетерпения скрывая, папаша чопорно молчал. На третий – кивнул торопливо, и даже слишком:
– Присылай сватов! Отдам.
И ведь не лукавил. Правду говорил. Это Стах на мёд-молоко больно сладко рот раззявил… Не знал тогда, что есть у хозяина и другая дочка. Старшая. И звали-то её именем, на Агафью похожим, только куда более редким… Гаафа. Вот Гаафа-то эта – вся в папашу вышла. Тут Дормедонт Пафнутьич мог быть спокоен и не сомневаться. И глазки тятины, и носик… да и души потёмки: те же углы, те же впадины…
Нет… не то, чтобы совсем Стах про сестру не слыхал. Конечно, обстоятельно поспрашивал. Семьёй поинтересовался. Пред тем, как свою всколыхнуть – о чужой узнал всё, что мог. Только вот про Гаафу-дочку – в голову не пришло подумать. Гата всё улыбалась ему, скромно потупившись, быстро глаза вскидывая… там и сям, в дверях, во дворе, на улице попадалась ненароком…
Стах млел… всё разглядывал её закрученные на голове косы, похожие на спелые колосья… всё мечтал, как разовьёт их, с головы по плечам распустит, и тело у неё будет похоже на спелый полуденный плод абрикос… упругий и сочный… точно солнцем налитой… так соблазнительно разделённый на две половинки…
Две недели Стах у родного отца в ногах валялся. Умолял, убеждал, уверял: свет не мил ему, жизнь не выносима без Агафьи-красы, дочки Дормедонтовой. Разжалобил. Согласился батюшка дела оставить, в путь собраться – глянуть на невесту и с роднёй познакомиться.
И уж ясно было: раз тронулся в путь – значит, сватаемся. Потому собрались основательно… по достоинству обрядились… подарки приготовили… телеги изукрасили… чтоб выход был серьёзный – знай наших! Путь дальний предстоял. Далёко сынок невесту сыскал. Два дня добираться. И очевидно стало – лишний раз туда-сюда не намотаешься… уж если приехали – всё одно к одному – и сватовство, и свадьба следом.
Потому и двинулись Гназды таким числом, чтоб свою сторону представлять честью-силой. Вместо хворающей матушки батюшка сестрицу свою прихватил, тётку Яздундо́кту, ибо без баб такие дела не делаются. Кроме батюшки все старшие братья поехали, а их у Стаха пятеро насчитывалось. По старшинству: брат Иван, брат Никола, брат Пётр, брат Фрол и Василь-брат. А для верности двоюродных – тёткиных сыновей подключили, четверо брательников.
При виде грозной Гназдовой мощи Дормедонт Пафнутьич заметно оробел. Одно дело – влюблённого дурака желторотого обставить, другое – выдержать натиск дюжих бугаёв с плечищами-кулачищами, да и взглядами упрямыми-твёрдыми… Но – дело задумано, деваться некуда, отступать поздно. Главное – не сплоховать, а там – кто знает? Сила хитрости не помеха… А Гназды, слышно, народ богобоязненный… честный… – стало быть, глуповатый… Лишь бы сразу голову не снесли – а потом – отбесятся, примирятся.
Приободрился новоиспечённый Лаван и гостей встретил, низко кланяясь, с объятьями распростёртыми и всяческим обиходом, такому случаю подобающим.
Гназды, прищурившись, разглядывали хозяина и слегка хмурились. Так же и по сторонам посматривали – недоумевали: не было резона родниться! И лишь когда невесту вывели на погляд – такую всю стыдливую, нерешительную, глаз не смеющую поднять – и при том этакую сливочно-медовую, янтарём-кораллами разубранную, изукрашенную – Гназды потеплели взглядом и одобрительно закивали. Такая невеста окупала и родство так себе, и дорогу дальнюю, и неприятную хозяйскую суетливость…
О приданном поговорили. В этом вопросе Лаван не торговался. Пообещал щедро. Провёл по службам дворовым, показал доподлинно: вот, де, всё на месте… и коровка, и овечки… и сундук раскрыл… и деньги высыпал… Ничего была невеста! Не без приварка. Такая невеста самого-рассамого жениха стоит! А – вот идёт за нашего… Стало быть – ценит-понимает… любить-жалеть будет…
Гназды почувствовали себя польщёнными.
На том – по рукам ударили…
Молод был Стах. Мужицкой стати-дерзости ещё не набрал. И лицо юное, простоватое – слабым светлым пушком только-только покрылось, да притом глупейшим восторгом сияло. Зато станом тонок, строен, плечист… Как эти-то плечики облёк жар-злат-алый кафтан парчи узорочатой, да кушаком алым же и подпоясанный, а светло-русую голову увенчала той же парчи шапка-мурмолка – всем на загляденье вышел жених!
Ему под стать и невесту вывели – в затканном золотом белоснежном сарафане, всю закрытую кисеёй в кружевах.
До того – краем глаза исхитрился Стах заметить, как невесту убирали… Не утерпел – сунулся в девичью горницу: мол, да когда ж, наконец?! невмочь ждать! Зашиками на него девки-бабы, подружки-сродницы, руками замахали:
– Куда?! Рано глаза пялишь! Не готова невеста!
Стах, однако ж, подглядел… на одно лишь мгновение прекрасную Гату в парчовом сарафане узрел… ещё без фаты кисейной, которая потом всю её скрыла, так, что и не видать… Обернувшись на приоткрывшуюся дверь, Гата опять молочно улыбнулась ему – тут дверь и захлопнулась. А что дальше там, за этой дверью было – Стаху потом не один год в страшных снах снилось.
В церковь двинулись двумя поездами. Три телеги Гназдовых, три – Дормедонтовой родни. На телеге, убранной полотенцами расшитыми да зелёными ветками, посреди подруг ехала невеста. Плавно колыхалась кипенно-белая фата согласно ходу тележному, сияло на солнце золотое шитьё…
Стах то и дело оборачивался на возвышавшуюся в зелени веток светлую фигурку и не верил своему счастью… Оно, счастье – подумать только! – при дверях уж было! От него, от счастья – голова кружилась, мысли путались… Абрикосы, яблоки персидовы винограденьем переплетались, патокой обволакивались… Только б до заката продержаться! Стах думал об этом, зажмурившись, стиснув зубы, то краснея, то бледнея…
А рядом с ним пристроились весёлые дружки-брательники, богато разузоренными полотенцами перевязанные. Посмеивались, пошучивали, по плечу хлопали, раззявившимся на поезд жёнкам проходящим глазами мигали…
Нарядный получился поезд. Весь зелёно-красно-золотой. Ибо и Гназды разоделись в пух и прах, в цветные кафтаны, и бархатные шапки на крепких затылках заломили, и полотенец приходилось по две дюжины на каждую телегу…
Насчёт полотенец – больше всех тётка потрудилась, Яздундокта… Тётке вообще через край забот досталось: и блеск, и треск, и плеск… То бишь – внешнюю сторону обустроить… в красоте праздничной не промахнуться… потом – все бабьи толки-разговоры на себя взять… да и при невесте в бане быть… тут строгий глаз нужен: какова?
После бани тётка на ушко, осторожненько жениху шепнула:
– Ох, и красавица! Ну, как сметана сбитая! Пышна – ну, что каравай свежепечёный! Проведёшь рукой – шёлк заморский!
И, совсем понизив голос, едва губами шевеля, добавила многозначительно:
– А на левом бедре – тёмное пятнышко, с горошину будет…
Стах представил – аж застонал. И до самой церкви всё в голове перемешивались караваи тёплые с шелками да со сметаной, а в сметане – горошина…
Но на пороге церкви спохватился Стах. Приосанился, подобрался весь. Приструнил плотские наваждения. Чтоб не отвлекало суетное от высокого, духовного… Пред Богом же стоял и решающий шаг невозвратный готовился в жизни совершить. Шутки в сторону! Не до шуток тут! Либо пан – либо пропал! Так вот надо – чтобы не пропал! Чтоб благословил Господь на всю жизнь и десницу над тобой простёр! Чтобы навек им с Агафьей сладостной хватило любви да согласия! Хотя – Стах и не сомневался. Иначе и быть не может – когда Гата так ласково-призывно улыбается ему!
В церкви и весь народ заметно посуровел и посерьёзнел. И брательники, шапки за пояс заткнув, головами поникли. И братцы укротили бойкие взоры. И Стахов батюшка, седую бороду на груди огладив, бережно и торжественно персты на лоб возложил, крестом осеняясь, и поклонился потом низёхонько, сколь позволяла стать…
Ах, кабы знал ты, Трофим Иваныч, что в сей час сотворяется! Кабы ведал-догадывался! Не вразумил тебя Господь – видать, в поклонах ты больно поберёг себя… не утрудился довольно… Ниже надо бы! Ниже! Сестрица твоя Яздундокта – прости её, Спасе! – не доблюла за невестой… В последний миг пред выходом покинула её… к своему поезду поспешила – в церковь-то ехать… А невесту свои вывели… к Дормедонтову поезду…
И Яздундокта-тётка, ещё беды не чуя, в церкви молилась смиренно – и, глаза ввысь воздев, с умилением на Спаса взирала. Спокойно было тёткино сердце. Вот она, невеста! Стоит рядом с женихом! Всё тётка Яздундокта сделала добросовестно. Своей рукой парчовый сарафан на ней оправляла. И фату кисейную сама её прилаживала. Пышная, складчатая, богатая, в три ряда фата… Узорами витиеватыми рябит. Плотно скрывает под собой до поры, до времени и щёки алые, и уста рдяные… Таков обычай… чтоб в храме на девичью красу не пялились.
Складки, правда, у фаты что-то не так лежат, как тётка строила… ну, да – поди, дорогой растрепалось.
Невеста стояла на цветном полотенце возле жениха ни жива, ни мертва – и холодный пот стекал по спине, а голова горела под златым венцом. Внутри, в потрохах, что-то меленько подрагивало. «Господи, прости! Господи, спаси! Господи, пронеси! Не могла родителя ослушаться…»
Страшно было девке. Меж двух огней корчилась девка. С одной стороны – женихова родня свирепая, с другой – грозен батюшка Дормедонт Пафнутьич. Вот кому бы корчиться!
С Дормедонтом Пафнутьичем – и верно! – было что-то неладно. Это все заметили. Пред святым алтарём и строгим Спасовым ликом колыхался он, едва с ног не валясь, весь серо-зелёный, с губами трясущимися, и диву давались соседи и дальняя родня, что это так расчувствовался всегда непробиваемый и бревноподобный Дормедонт Пафнутьич, что позабыл о всегдашней своей спеси: как-никак двор лемехом покрыл, отчего и в храме вокруг свысока поглядывал. Наверное, прикинули про себя простодушные сельчане, о дочкиной доле так рьяно молится. Оно понятно. Родительская любовь.
«Ишь, как волнуется о дочке, – подумал Стах, краем глаза углядев зелёного, бухнувшегося пред Голгофой Дормедонта, – поди, боится отпускать в чужую семью, за сотни вёрст. Думает, обидим… Эх, Дормедонт Пафнутьич! Да я твою дочку не то, что не обижу – лишний раз на землю ступить не дам! – на руках буду носить!». И по-доброму о тесте своём новоприобретённом Стах подумал, и внутренне примирился с глазами его плутоватыми, и с речами двусмысленными… да и с рожей противной!
Один раз только недоуменно моргнул Стах. Как-то странно священник во время венчания имя Гаты выговорил… так как-то уж очень протянул долго… ну, да читал он плавно, звуки сливались, да и голос у него уже был старческий, чуть дребезжащий… Старый был иерей. Потому, когда послышалось Стаху: «Венчается раба Божия Гаафа…» – не обеспокоился он, и внимания не заострил, и пропустил словесную закавыку мимо ушей… Ну, пусть Агаафа… Всё равно ведь Агафья! Гата несравненная!
А Гназды и вовсе ничего не заметили. Гаафы этой все дни как не было. И никто её не поминал.
С бело-злато-парчовой невестой выстоял Стах всё венчание, ощущая свет Божественный, чувствуя осеняющее крыло благодати… И проникся помыслами добрыми… И внутри, в душе – клятву себе дал: всячески крепить и лелеять блаженный этот союз и до гроба сохранить-сберечь чистоту его и безупречность.
И – так и сохранил и сберёг бы – коль задумал. Твёрдый был парень!
Ан – не уловил, что рядом с ним иное сердце бьётся – не то… Подавал, поди… подавал Господь знаки! – но отшибла чутьё абрикосовая мякоть…
Так и вышел из храма об руку с невестой под кисейной трёхрядной фатой…
Тут уж новобрачных весёлая да балагуристая толпа окружила. Повела к самой нарядной телеге, усадила чинно-торжественно, хоть и с прибаутками. Ещё туда ж усадили отца Стахова и мать посаженную, то бишь, тётку Яздундокту. А от невестиной родни – понятно, Дормедонта Пафнутьича с супругою, которая так же ничем не напоминала влекучее личико Гаты. Потому и в телеге свадебной молодой вёл себя строго-благопристойно. Уж как хотелось ему край фаты тройной приподнять и глянуть на то личико – не посмел. Не положено. Да и молодая, точно прозревая обуревавшие его порывы, край фаты цепко пальцами придерживала. Так и поехали от церкви – в полном нестрастии… да и неведении.
Следом двинулись телеги, менее изукрашенные, зато более живым игривым народом битком набитые: дружками-подружками и прочей роднёй. Там резвилась молодёжь, сыпали шутками, хохотали, острословили, покрикивали, повизгивали, песни запевали.
Братья-брательники Гназды охотно веселье разделяли. Все они были женатые солидные мужики, имеющие детей, но здесь, вдали от привычной жизни, вспомнили они прежние забавы и вошли в раж. Увлеклись Гназды… Отпускали словечки кучерявей овечки. Девкам мигали. Баб попихивали. Но – всё в меру. Чтобы – без скандала.
У двора Дормедонтова, с телег сгрузившись, всей толпой устремились гости в дом. Валом народ повалил – чуть двери не вышиб. Молодых князя со княгиней, однако ж, первым делом на почётное место препроводили. Рядом устроили посаженных родителей. А там – вся свадьба хлынула за столы. Загудело, зашумело, заходило водоворотами море людское. Но – море морем – а положенный порядок был соблюдён: мужская сторона с женской строго разделялись. Вот друг против друга – это пожалуйста. Моргай себе. А рядом – ни-ни!
– Горько! – сходу завопили радостные Гназды, едва за стол уселись. Поддержка от братцев – понял Стах. И, поднявшись во весь рост, обернулся к оробевшей княгине. Хотел одним движением фату с лица отвести, да молодая сжала край фаты что было сил и всхлипнула. Стах смутился, растерялся.
– Через фату лобызай, – подсказал благожелательный Дормедонт Пафнутьич, подобострастно в глаза зятю заглядывая, – стыдится девка…
– Непорядок! – подали голоса бдительные Гназды – да в этот миг каждому из них расторопные сыновья Дормедонтовы плеснули в чарки хмельной медовухи.
Стах наклонился к белой кисейной завеси и осторожно-бережно поцеловал слабо ощутившиеся под тканью губы… Через три слоя кисеи много не ощутишь… Хоть бы один… И кто это сказал, что кисея тонка-прозрачна?!
Вновь зашумела свадьба, и брага полилась в чарки с царской щедростью. Разомлела, расслабилась мужская сторона. Да и женская чопорность забыла, болтать-похохатывать начала, заёрзала, задвигалась, глазами заиграла…
Кабанчика порубив, пирогов натрескавшись, осоловела свадьба, пояса на тугих животах развязала, кафтаны настежь распахнула. И опять, всё рьяней и выше, поднимались чарки за здоровье и счастье молодых князя со княгиней, за родителей и за будущее потомство. И чаще, чем прочим, подливали услужливые ребятки зелена вина крепко гулявшим Гназдам.
Стах чинно сидел рядом с парчовой невестой, жадно поглядывал на кисейные складки и ласково пожимал ей руку под столом. Рука была недвижна и холодна. Молодая сидела, как каменная.
– Горько! – опять взревели Гназды и грохнули чарками о стол. Опять Стах всей свадьбе на обозрение встал с места и княгиню за собой потянул.
– Не бойся… – шепнул ей тихо, коснувшись узорного края фаты, – откройся…
Молодая судорожно ухватилась за этот край и прижала к себе. Пришлось Стаху опять довольствоваться кисейной нежностью.
– Это что ж за уклад?! – возмутились Гназды, – что за кислятина вместо сласти! Эдак до заката не сведём!
– Успеется! – завозражали гости степенные, да спокойные, да, особливо, ко Гназдам приставленные, – чего торопиться? Пусть пообвыкнется.
Не соглашались упрямые Гназды, и брага не валила их с ног:
– Нету такого порядку – на свадьбе тряпки мусолить! Долой их! Не робей, братку! – подзадорили Стаха. И грянули во всю глотку:
– Горько!
Стах послушал – и быстрым рывком внезапно отдёрнул фату…
Что было с ним дальше – лучше не поминать к ночи и не говорить при малых детях.
Сказки такие слыхивал Стах. А то и случаи всякие… от очевидцев, либо со слов чужих…
В годах отроческих, как стемнеет, да ещё зимой, у тёплой печки, когда за окнами вьюга воет, мороз щёлкает, будто зверь ступает – соберутся, бывало, ребятки, набьются в избу – и пойдут разговоры… Осторожно, с оглядкой, тихим шёпотом… Темно, только угли в печи потрескивают, огоньки быстро вспыхивают и гаснут… Мышь зашуршит – аж вздрогнут все: страшно! Уж больно страшное от сказок-слухов тех очам представляется! То – как злые духи людей по ночам губят… кикиморы в болото заманивают, русалки топят… То – про страшилищ всяких… про лихо одноглазое… про девок пригожих, завлекательных, которые на поверку мертвяками-вурдалаками оказываются… или змеями огнедышащими… царь там один думал, жена у него красавица – а она по ночам агромадной змеёй обращалась, людей душила-жрала. Про них, про оборотней – такое говаривали! Оборотни эти – с виду вроде и люди обычные, даже обличьем приятные, никогда и не подумаешь… Вот идёт напереди тебя такой приятный… в лесу, там, в поле, в месте пустынном… Ты с ним беседуешь себе… словами перебрасываешься… думаешь, свой, приятель добрый. А он – вдруг как обернётся к тебе – а вместо лица у него морда волчья… или вообще несусветное что! Сила крестная!
При виде невестина личика Стах порывисто перекрестился. Вытаращив глаза – всё глядел на ужасное видение. Хрипло дыхание перевёл – жарко молитву зашептал:
– Да воскреснет Бог, и расточатся врази его…
Не исчезала навь. Ни туманом не подёргивалась, ни волной воздушной не колыхалась… Явью была.
Вместо щёк абрикосовых – жабья кожа болявая, вместо очей янтарных – зенки бесцветные, как будто нет их… без ресниц, без бровей… на левой бельмо, вместо уст ярких – безгубая щель кривая, подковой вниз концами загнулась, а через всё личико наискось выпуклый и толстый, как верёвка, сизый рубец…
Долго и молча Стах смотрел на это личико, и постепенно в его сознании осколки разбитых догадок сложились в целостную картину. Всё разом в голову ему вступило: смертельная обида, отчаянье от улетевшего счастья и чувство отвращения: Боже мой! этакую рожу через кисею целовал… всего через три слоя! Да тут дюжины войлоков мало! «Горько…». Вот уж точно – горько.
От всего свалившегося на него впору было Стаху завыть, завопить, зарыдать в голос.
А только вместо всего этого – сграбастал Стах несчастную девку крепкой гназдовской дланью, рывком высоко поднял на обеих руках – и с размаху швырнул прямо на праздничный стол.
Не стал смотреть, куда угодила бедолага – по внезапному хрусту и звону, по мгновенной тишине и вслед разразившимся воплям и визгам – догадался, что нанёс ненавистной свадьбе сокрушительный удар… А не до того было: развернувшись, дотянулся через освободившееся от невесты место до перепуганного Дормедонта, притянул его к себе за борта цветного кафтана… его бледное лицо – к своему, яростному, оскаленному… к самым зубам… Со свистом прошипел в подлые глаза:
– Ты что мне подсунул, змей!
Крутанул и Дормедонта, с размаху грохнул его мерзкой рожей в объедки, расколов тем нарядное расписное блюдо… И, уже излив душу в этот удар, взревел истово, во всю мочь:
– Где моя невеста!
Мгновенно протрезвевшие Гназды вскочили на ноги. Неоспоримое доказательство было налицо: пред обомлевшим народом возилась посреди свадебного стола, вся в грязи и крови, безобразная девка, вовсе не та, что сосватали они за меньшого брата. Возилась, глотала слёзы, хлюпала соплями – и, через силу обернувшись, зло выкрикивала:
– А в церкви-то венчался! Куда денешься!
Зря кричала. Мог и убить сгоряча. Но – Бог миловал.
В гневном упоении крушили Гназды всё вокруг. Разогнали свадьбу. Рассекая воздух перевёрнутым столом, смели напрочь Дормедонтовых защитников. Об их спины лавки надвое поломали. Вслед сундуки кованые сразмаху-сразлёту с высоких крылец повыкидывали, аж земля дрогнула, аж перекосило металл, добро выворотило. А лёгкие постройки во дворе – те в щепки разнесли.
– Ах, вот как вы с нами, Гназдами, обошлись! Думали, с рук сойдёт!
С визгом разбежались-попрятались бабы с девками. Мужики, кто посмелей, порывались, было, унять расходившихся свояков, но тут же отлетали назад и хоронились за углы да заборы.
– Ну, держись, родня! – неистовствовали Гназды, – до гроба запомнишь!
Во всём виноватый Дормедонт Пафнутьич ухитрился заползти в тайный погреб, где отсиделся, мелко крестясь и трясясь. Сыновья по лопухам отлежались.
А красавицы Гаты давно не было в селе. Едва лишь поезд отвалил в церковь, вскочила скоренько ловкая Дормедонтова дочка в заранее запряжённую резвой лошадкой старую телегу, зарылась в сено, и отвёз её младший брат в соседнюю деревню, у тётки укрыться.
Буйных Гназдов унял старый сухонький священник из храма. И вовремя. Брательники уж сеновал раскурочили, братцы Фрол и Василь сеном избу обложили, а брат Иван в печи смоляной факел запалил и решительно к сену тому шагнул…
– Остановитесь, православные! – воззвал иерей, возвысив голос – и вынесенный из алтаря крест в руке воздел, – удержитесь от произвола!
И дальше – уже спокойно увещевать принялся… де, на всё Божья воля… и раз так сложилось – считай это промыслом Всевышнего, испытанием и крестом своим… де, неизвестно, как жизнь складывается… бывает, горе счастьем оборачивается, счастье горем – и над всем Господь. И если сочетал он, снизошёл Святым Духом – человек да не разлучает. Виноват Дормедонт, что и говорить – но за то ему Бог судья, Богу и ответит. А громить его, семью разорять – не дело. Простить надобно, как врагов прощают.
Гназды вняли, головы повесили, смирились, брат Иван факел в землю ткнул – и пошли ко кресту приложиться. И весь народ, что свидетелем оказался, ко кресту потянулся. И невестины братья из лопухов повылезли. И Дормедонт под конец, за чужие спины прячась, притащился. Только батюшка Дормедонта до креста не допустил.
– Тебе, – сказал, – покаяние ещё предстоит, а покуда отлучаю!
Тут Стах подошёл к Дормедонту. При виде зятька тесть испуганно вздрогнул – по старой памяти… Но зять зубов не скалил, кулаков не сжимал. Только хмуро спросил:
– Зачем ты обманул меня?
Прямо по Библейскому писанию слова получились. Да и спрашивать-то – что толку? Горечь излить? И так ясно, зачем. Но ответил Дормедонт, конечно, лукаво, а вовсе не по существу… Моментально перейдя от страха в наглость – потому как понял: бить его уже не будут – ответил, как Лаван Иакову. Как в Книге Бытия писано: «В нашем месте так не делают, чтобы младшую выдать прежде старшей…»
Тогда-то вспомнил Стах писание. И поразился. Надо же! Тысячи лет прошли – а ничего не изменилось на земле. Человек всё тот же. И слова всё те же…
Иерей сочувственно кивнул Стаху. Вздохнул:
– Смиряйся, вьюноша. Бог терпел – и нам велел.
И сердобольно добавил:
– Что ж делать? Паси стада Лавановы….
Тоже, видно, заметил, как совпало Бытиё с нынешним.
Стах помолчал – а потом так сказал:
– Да не ропщу я. Что вышло – то вышло. Сам виноват: с кем связался… Что Бог сочетал – не разлучу. А только не стану я пасти Лавану стада.
С тем и отошёл к своим.
Дальше – что ж? Не вернёшь веселья. Да и поломали свояки всё свадебное устроение. Да и смотреть-то на эту новую родню – с души воротит. И самим-то стыдно… Как же их, Гназдов славных, обвели вокруг пальца?
Крякнули, плюнули – стали коней запрягать. Печальную тётку Яздундокту, что всё набегающие слёзы роняла и в ситцевый платочек собирала, то и дело голосить принимаясь – в телегу усадили. Подарки недодаренные – назад забрали. Нарядное платье поснимали да в узлы попрятали. С тоской думали, что скажут дома. Срам!
На прощанье обернулся батюшка Трофим Иваныч к свояку Дормедонту Пафнутьичу. Постоял, головой покачал. Неохотно уста отверз. Произнёс насмешливо, изумлённо… даже восхищённо:
– Ну, Дормедонт Пафнутьич… далеко пойдёшь… кончишь каторгой. От нас ни поддержки, ни помощи не жди. И дела у нас с тобой никогда не будет. Где смогу – всячески тебя обломаю… это ты знай.
Тут Дормедонт применил и вовсе цыганский подход. Восплакался слёзно, и сокрушённо в грудь себя ударил:
– Каюсь! – кричит с надрывом, – кругом грешен, прости Господи! Только что ж делать-то мне, убогому! Ну, сами, люди, посудите! Не могу ж я, старшую дочку не пристроив, меньшую вперёд выдать! Неужто сердца каменны не дрогнут от жалости! Ну, не вина девичья, что красавицей не уродилась!
Трофим Иваныч только хмыкнул. Помедлил, подумал… де, что с этаким говорить… Но всё ж проговорил… не для Дормедонта ушлого, а для люда вокруг:
– Каждому своя судьба. Не всем девкам замуж идти. И не в красе дело. За светлую душу можно приветить. А вот за обман – нельзя!
И пошёл к ожидавшим его в телегах Гназдам.
– Э-э! – спохватился, засуетился Дормедонт, – а молодую-то забыли! Венчались же! Человек… того… да не разлучит! Забирайте!
Гаафа, переодетая в сарафан попроще, прикрывая платком лицо, стояла недалеко от отца вместе со своим сундуком и всхлипывала. Дормедонт в тон ей жалостно заскулил:
– Помилосердствуйте, родненькие! Виноват! Уж так виноват – да пожалейте девку! И так вы её обидели… вишь как плачет…
Дочка тут же усилила слёзы, заревела громко, с подвыванием, утираясь концом головного платка.
Гназды покряхтели, поморщились. Вопросительно глянули на Стаха. Даже Трофим Иваныч, чьё слово было законом, выжидательно кивнул сыну:
– Решай!
Стах неприязненно плечами передёрнул. Обернулся к молодой с тестем. Чуть помедлил, переводя глаза с одного на другую. Потом мрачно объявил:
– А пусть-ка девка тут, у отца поживёт. Соломенной вдовой. Для вразумления и осмысления. Больно прыткая
Гназды вздохнули с облегчением и коней стегнули. И слушать не стали кричавшего вслед им свата и голосящей девки.
Впрочем, печалилось Дормедонтово семейство недолго. Вскоре новую свадьбу играло. В наспех поправленном после разорения дворе. И новая свадьба была не в пример прежней веселее, надёжнее, без подвохов и подводных камней, без старательно удерживаемой трёхрядной кисеи, без погромов и поджогов – и гулялась сыто-пьяно три дня. Наконец-то красавица Агафья выходила замуж за своего долгожданного жениха, богатого, собой видного, за которого всё не могла выйти по причине никак не наступающего черёда: батюшка не благословлял – Гаафу никак пристроить не удавалось, и никакое приданное не спасало.
А Гаафе родные так объяснили:
– Не плачь. Отбесится. Никуда не денется. Другой жены ему не видать – значит, рано-поздно к тебе придёт. Тогда и заживёте. А что в отчем доме осталась – тебе ж и лучше. Лишний раз не ударят.
И когда Гаафу спрашивали, где её муж, она горделиво плечиком поводила:
– В поездке дальней. По делам купецким. Скоро вернётся. А пока у батюшки гощу.
И всё гостила. И год, и два, и десять лет.
Может, и смирился бы Стах с некрасивой-нелюбимой супругой, может даже, и пожалел бы её: понимал же: и так девке судьба не задалась, грех обижать беднягу. Но – обмана и коварства, и сердца своего разбитого – простить не мог. Так ни разу и не навестил свою половину. Село обходил, как чумное. Справлялся только через других: как? жива? Ну, жива – и жива. Пусть живёт, как знает. У Стаха своя жизнь. Не то, чтобы счастливая – обыкновенная. Дела. Он в делах поднаторел, приладился. Будучи свободным человеком – в разъездах пребывал. Дома почти не жил, разве что малое время. Дормедонт его никогда и не застал бы.
А приезжал. Два раза – точно. Подождал, подождал – и с дочкой, сундуком приданым и с двумя сыновьями для подмоги – отправился права править. Ну, как же! Что за порядок – муж жену в отчем доме забыл!
Трудный был путь, и дороги Дормедонт не знал толком. Искал-спрашивал, кружил-колесил – но добрался. На Торжской дороге Гназдов разъезд его перехватил. У Гназдов строго: уделы свои берегли и охраняли. Кто едет – держали под надзором. А – чтоб лихие люди не шастали.
Первый раз Дормедонт крепко сплоховал. Хитрость подвела. Порядков гназдовских не знал. Как ребятки остановили его, спрашивают, кто таков и по какой надобности, он возьми да скажи:
– Родственник ваш! Трофима Иваныча сват! Меньшого сына тесть!
Тут его лошадей враз под уздцы ухватили:
– Поворачивай оглобли! Стах пускать не велел! Знаем таких родственников! Пустишь – без порток останешься!
Под ружейными дулами не поспоришь. Убрался Дормедонт восвояси. Но недалеко. Смекнул, что назавтра разъезд будет другой. Переждал в ближней деревне – и на рассвете опять подкатил. И опять его остановили на первых рубежах. Другие, другие ребята. Этим он уже иначе назвался: де, по срочному торговому делу к Трофиму Иванычу, товарищ его… проездом, потому и с дочкой…
Ребятки хмуро его разглядывали. Потом перевели взор на дочку. После минутного молчания старший печально обронил:
– Это такую образину ты нашему молодцу всучил? И ты думал, твою рожу не узнаем? А ну – труси отсюдова, пока не вытрясли!
А третий раз Дормедонт Пафнутьич пытать судьбу не решился.
Он-то думал – разжалобит зятя, убедит, что, де, сколько можно холостяком-то? А тут ему хоть худая, хоть дурная – а всё жена. Думал, по прошествии лет гнев утих, одинокая жизнь постыла, Агафью, небось, позабыл… глядишь, простит… А тут – вишь ты! – к зятьку на ружейный выстрел не подъедешь!
Попытался поквитаться Дормедонт Пафнутьич. Да сгоряча плохо рассчитал. Решил оговорить Гназдов. В ближайшем селе. Мол, он с добром, гостем ко Гназдам явился – а они, злодеи, его ограбили, сундуки с добром отняли, сына, вон, ни за что поколотили… видали синяк под глазом?
Синяк – верно – имелся. Только происхождения иного. Сам в сердцах, из расстроенных чувств, надавал, когда вторая попытка не удалась. С досады. Ну, душу отвёл! А чего под руку лезет!
Однако – народу на площади Дормедонт прямо восплакался. Что ж, мол, за тати эти Гназды?! Где на них управа?!
Народ сельский подивился, призадумался. Не похоже на Гназдов… Ну, да всяко бывает. Тоже люди. Не святые.
– Сколько, говоришь, сундуков?
– Да четыре здоровенных сундучища! И добра там – в век не скопить!
– Ишь как? – перешепнулись мужики сельские, – и Гназды падки на манатки?
А кто-то из близстоящих к возку Дормедонтову возьми да на сена стожок, что возок занимал, и обопрись ненароком. И об угол-то сундучный и стукнись.
– А это что там у тебя?
– А – припрятал! Только этот и удалось сберечь! Прочие все отобрали!
– Да… знатно припрятал! Это – что ж? – не нашли? Плохо искали? Дети малые?
Расхохотались мужики:
– Уж если грабили – переворошили бы всё до донца!
И к досаде Дормедонта пошла встречная слава – о нём самом. Де, мужик один Гназдов охаивал – да вот на чём промахнулся…
Промахивался иногда Дормедонт. Но – как-то так выходило, что промашки его пустяковые были… ну, поговорит народ… ну, слухи погуляют… ну, где-то недоверие выскажется ему, торг не удастся, в лицо узнают… Так ведь – всегда отговориться можно… откреститься… на другого свалить! А вот – самому кого облущить-обставить – это без промашек проходило. Тут Дормедонт Пафнутьич очень даже хорошо соображал.
Потому стада у Лавана множились и тучнели…
"На прощанье обернулся батюшка Трофим Иваныч к свояку Домедонту"
Здесь опечатк