Крепко сладкая Агафья молодца срубила.
Рдяных-алых ягод россыпь больше не рябила:
Ни рябина, ни малина не зовёт, не манит,
Сгиньте, косы-абрикосы в золотом тумане…
Туман золотой разом с очей спал – как только Стах уразумел, какого гопака с ним девка сплясала. Больше ни видеть её, ни знать не хотел. Красоту её сдобную вспомнить тошно: вместо Гаты – чёрт рогатый. Плюнуть бы – да забыть!
Только одно засело в душе, как заноза: как же это можно так ласково улыбаться да глазами взглядывать – когда такое замыслила?
Ведь ложь – вот она… прёт беззастенчиво, похихикивает себе – а ни в глазах, ни в устах – не читается! Сколько ни гляди – не заметишь! Ведь смотрела – будто беспрестанно, день и ночь, только о нём, о Стахе, помышляла, о нём лишь и мечтала… как же это можно-то?
Недоверчиво стал молодец на девок, на баб поглядывать…. Как нарывался на улыбку – сразу внутри вспыхивало: шалишь, голубушка! это чего ж ты замышляешь-то? какие подкопы да козни?
Потому Стах – на женскую улыбку не покупался. И вообще – правило себе вывел. От баб – держись подальше. Так и от греха убережёшься, да и не обманут…
И держался. Когда мысли в кулак хватаешь, жар в себе не распаляешь, в душе препоны ставишь – ничего, можно держаться…
И год. И другой. А был – взрослый человек. Семейным мужиком считался. Родные вздыхали: жалели. Особенно бабы – осторожно шуршали в уши:
– Принял бы жену-то… уж, какая есть, раз так вышло… что ж? – с младых лет в бобыли…
И тетка Яздундокта, не в силах унять еще тот в душе клокочущий гнев – сузив холодные сухие глаза – мстительно советовала:
– Привози! Пусть хоть потрудится на Гназдов. И пусть фату свою тройную – до самой смерти теперь не снимает. Она в фате-то – ничего смотрится. А на ночь можно – мешок на голову…
И все теткины товарки – озабоченно, тревожно, тайным шёпотом – бухтели: «А то и до греха недалеко…»
Пресекал шёпоты батюшка Гназдовой церкви, сухой и тонкий, как жердь, с тёмным, сеченным морщинами ликом:
– Каждому – своя жизнь. Вон… Алексий, человек Божий… от венца жену покинул…
– Так то́ – подвижник святой!
– Всяк сам о своей душе печётся. Попусту нечего болтать!
Пёкся Стах о душе? Пёкся… Но жарче пекла обида кипучая… да ещё в тяжёлые минуты отец родной горестно попрекал:
– Это за такое-то счастье – лоб отбил, коленки измозолил! Приспичило! Клал бы Богу поклоны покаянные – дурь, глядишь бы, не окорячила!
Но тут же угрюмо смолкал: ведь и сам не доглядел…
Обижался Стахий на женский пол – а всё ж ненароком – да заглядывался.
Однажды взял да загляделся на соседскую жену. Стоит баба, юбку подоткнув, по колено в воде – в малом притоке бельё полощет. Вся плотная, сбитая, движенья сильные, складные, под белой рубахой двумя валунами грудь перекатывается. Совсем на Гату не похожа: не улыбается. Зыркнула глазом сердито, подол оправила, плечом дёрнула:
– Чего вытаращился!
Стах спохватился, старательно глаза отвёл, чинно-солидно зашагал себе – и всю дорогу вдоль реки зубы стискивал, чтоб не оглянуться. А с другого бережка напротив хмуро посматривал на него некстати там оказавшийся муж, сосед через двор…
Тем же вечером, присев на брёвнышко на улице с мужиками, соседушка трубочку покуривал. И, попыхивая сердито, озабоченно затягиваясь, брату Ивану глухо бурчал:
– Не дело это – бирюком жить. Чай, не монах. От него, вон – аж искрой сыплет! Надо что-то делать…
Иван, выпустив изящное колечко дыма, насмешливо глянул, неторопливо проронил:
– Что? Так заботит?
Сосед вскинулся:
– Заботит! И не один я такой заботливый! Кому охота на порохе сидеть, на углях плясать? Верно, мужики? – тут же обратился он к остальным. Те покряхтели, рассеянно поплевали в уличную пыль, постучали о бревно, трубки выколачивая… но, в конце концов – нехотя согласились:
– Это есть… На всё Гназды горазды – а тоже ведь люди… Чего искушения сеять? Парень ладный, живой… Подтолкнуть бы его к какой… есть же! Может, братцы, на примете кто держит?
Иван крепкой ладонью по коленке хлопнул:
– Я́ вам! Подтолкнуть! Без вас разберётся.
И Стах разобрался.
И очень быстро.
Было обыкновение у молодца – как в дальнюю поездку отправляется – в привычных местах останавливаться на ночлег. Ещё отцом так завелось – притёрто и скреплено. Семьи известные, люди надёжные, приятельства давние.
Было в Гназдовой крепости четверо ворот. Вели от ворот восемь дорог. На запад, вдоль крутого берега широкой полноводной реки… На юг, по берегу малого притока… Да две дороги промеж ними, да две расходились за северным мостом, да две – за восточным…
И на каждой дороге были у Стахия добрые знакомцы. Без этого нельзя. Пропадёшь.
На расстоянии конного хода с восхода до заката, в Балге, Кроче, Лахте, Здаге, Пеше, Хвале, Винце и Чехте – знал молодец, кому в ворота стукнуть. Дальше – тоже вехи стояли. Да и третий переход большей частью налажен был.
Когда всё гладко, всё в порядке – знай себе скачи да в ворота стучи. А только – всякое случается… Не доглядишь… подкова слетит… – вот тебе и задержка! Или, там, договора не ладятся, в делах просчёты… – заминка, стало быть. А однажды – просто заплутал…
Зимой случилось.
Поторопился тогда Стах. Махнул рукой на сизую хмарь над лесом. Хозяин советовал поостеречься, только скучно показалось молодцу при старике целый день провести. Хотелось дело завершить. Да и дорога – такая привычная, столько езженная – родной матерью мнилась.
И как же она – матушка – вдруг лик свой изменила да почище Гаты той оборотнем явилась – когда пополудни настиг всадника колючий ветер. Пронизал иглами, ухватил крючьями, завертел в снежном колесе… Враз отвёл очи, задурил голову, застонал в уши плачем похоронным…
Не успел Стахий толком уразуметь захватившую его кутерьму, как дёрнулся конь, хоронясь от хлёстких порывов ветра, и понесло его невесть куда сквозь белые стремительные росчерки, заполнившие внезапно свинцовый тяжкий воздух вокруг. Божий мир встал на дыбы и перевернулся. Где земля… где небо?! Что впереди… что позади?! Исчезла дорога… Да что дорога?! Мир исчез! Словно не было дня творения! Злая бездна открылась! Гуляет сила тёмная, бьёт в лицо ледяной крупой, студит сердце человечье робкое, живую плоть мертвит…
Стах поводья бросил, на коня понадеялся. Похлопал по шее ласково – вывози, лошадушка!
Крутится на месте конь, вихря пугается, спасенья ищет, не поймёт ничего глупой звериной головой… Заморочила чуткую тварь круговерть бесовская… Визжит истошно, хохочет-надрывается, лупит остервенело – помрачает разум…
Понесла нелёгкая конягу – по прихоти метели, по вьюжной указке – а куда – не разберёшь! Заполошно! Не по пути! И мотало кольцами-петлями… и роздыху не давало… и толкало всё… и гнало…
И не видать бы Стаху порога родного, отца-матери… И лежать бы до весны ему в снеговой домовине – кабы где-то вдали не мелькнул огонь… не залаяли собаки… И прибило Стаха к незнакомому частоколу.
В частоколе том приоткрыты ворота… В воротах кто-то стоит, фонарём светит. Свет неверный, дёрганый. Бьётся в стекле, точно пугается. Вокруг собаки носятся, прыгают, бешеным лаем заливаются… Деревня ли… хутор…
Хозяин с фонарём посветил ещё на гостя, поразглядывал, глуховатым, с морозу, голосом произнёс невнятно:
– Мил человек… как же тебя замаяло…
Потом палкой на собак замахнулся, прикрикнул – и Стаху кивнул:
– Иди, обогрейся…
Еле жив – сполз молодец с коня. Отвёл его в стойло, куда фонарём ему было указано, и откуда клубился пар, надышанный скотиной. Присмотрелся к хозяину. В тулупе, платком крест-накрест повязан. Бабёнка…
Стах ей низко в ноги поклонился:
– Кабы не ты, хозяюшка…
– Ступай, ступай в избу! – поторопила баба, пропустила в сени и нешироко, бережно низкую дверь отворила. Стах протиснулся в натопленное жильё.
– Скидава́й сапоги да лезь на печь, – деловито посоветовала спасительница, – не обморозился? Дай, гляну!
И обронила жалостно:
– Ох, сердешный! Кто ж в такую пургу…
Долго и мучительно растирал Стах окоченевшие ступни.
– На-кось… – прибилась сбоку хозяйка с плошкой горячего молока, – пей потихоньку… щас отойдёт…
О тёплые глиняные бока посудины грея ладони, Стах медленно цедил томлённое в печке, душистое, уютное до одури, наполняющее тело жизнью и покоем молоко. И – как согрелся – усталая голова сама собой на грудь свесилась…
Баба добродушно усмехнулась:
– А и поспи, мил-сокол… вон как натерпелся…
Прохрапел Стах, пока в окно не забрезжило. Привычно на первый свет глаза приоткрыл, шевельнулся – и ткнулся локтем в лежащее рядом сонное мягкое тело. Испуганно голову приподнял. Хозяйка, привалившись к нему, сладко посапывала. Стах подскочил, как ужаленный:
– Ты чего, баба?!
Та сквозь сон почмокала припухшими губами – и опять замерла.
Минуту обескураженный Стах рассматривал её. Вчера с морозу толком не разглядел… Светлые, выбившиеся из-под платка пряди волос со слабой проседью… Широкое спокойное лицо, всё в россыпи веснушек, а нос короткий, вздёрнутый, смешной… как у девчонки…. Вот только – лёгкие морщинки кое-где. Немолодая бабёнка-то. Годам к сорока тянется. А лицо – доброе, славное. Глаз вот только не видать. К такому бы лицу – небольшие озорные глаза серые… А можно – наоборот – большие, зеленоватые, туманные и неподвижные, как вода…
Глаза оказались карими и весёлыми – раскрылись, наконец, после очередного толчка гостя.
– Ты чего притулилась-то? – осторожно, понизив голос, спросил Стахий, – под бок-то чего легла?
Баба ещё сонно – умиротворённо и широко – улыбнулась, не заботясь скрыть отсутствие одного из зубов – впрочем, белых и ровных. Пробормотала тихо:
– А куда ж ещё-то лечь? Печь одна…
Отряхивая дремоту, колыхнулась, пытаясь подняться. Села на печи, поправляя платок на голове и подтянув съехавшую овчину, которой укрывалась. Зевнув, глянула в маленькое оконце:
– Ишь! Забирает! Видно, на весь день…
За окном бешено крутилась вьюжная карусель.
Медленно сползая с лежанки, баба неторопливо пробормотала:
– Я уж вставала пару раз… к корове… да на лошадку твою глянула… да полешка подкинула… А ты всё спишь…
И шутливо обернулась к Стаху:
– Здоров спать-то, а? – и тут же рассудительно добавила, – а и верно… Чего ещё делать в метель? Ишь! Как в трубе завывает!
Стахий прислушался. Тонко-тонко постанывало где-то вверху и разражалось сложными руладами, переходящими в душевыворачивающий визг… Мимо оконного стекла неслись неистовые снежные полосы…
Нечего было и думать соваться за ворота.
– Видно, дневать тебе у меня, – проводив глазами его взгляд на окно, задумчиво молвила хозяйка, – за порогом валит с ног…
Ноги в валенки сунув, облекшись в короткую шубейку, она завозилась у печки.
– Слышь… парень… тебя как звать-то?
– Стахом.
– Слышь… Стаху… спускайся кашу рубать… небось, оголодал? – с этими словами хозяйка энергично задвинула ухват в печь и выволокла оттуда дымящийся горшок.
Стах не возражал. А потому свесил ноги с лежанки, нащупывая ступнями сапоги. Обувшись, сунул руки в рукава тулупа – на двор смотался… Помочиться, снежком умыться, лошадку проведать…
Буран точно обрадовался Стаху. Взвизгнул торжествующе. Вчера, де, скрылся от меня, забрался в убежище – теперь не уйдёшь! Заверчу! Подхвачу! Заморожу!
Прикрывая лицо от ледяной сечки, пробрался Стах к лошади… Пригибаясь и уворачиваясь, проваливаясь в снег по пояс – добежал обратно. Ввалился в избу с мёрзлой коркой на бороде, весь покрытый хрустким, точно стеклянным панцирем…
А возле печки на столе густой вкусный пар стоит над миской каши, и молоко в кружке ждёт горячее… И хозяйка, понимающе улыбаясь, уж ложкой черпнула и рукой приглашающее на скамейку рядом указывает:
– Садись, милый! Хлеб да соль!
А про молитву-то забыла. Да и Стах забыл… С того, видать, и началось…
Ел Стах, ложкой загребал да похваливал. Смотрел на хозяйку и всё гадал: кто такая? как живёт?
По всему выходит – одна, и привыкла уже. Мужской руки не видать. Вдова? Или старая девка? На девку не похоже: с мужиком держится запросто, не боится… Значит, вдова.
Наевшись, отвалился Стах от стола, умильно провёл ладонью по животу, проурчал сыто и шутливо:
– Ну, хозяюшка! Накормила! Дай Бог тебе всяческого блага! Смачная у тебя каша, и молоко густое-пахучее… и дома у тебя славно-уютно. Тебя звать-то как?
– Зови Токлой, парень… – легко отозвалась баба.
– Да я не парень. Я женат, – брякнул Стах. И зачем сказал?
– Женат? – Токла прищурилась, – а не похоже…
– Может, и не похоже… – досадливо поморщившись, согласился Стах, – а только женат я, в церкви венчан, и ничего с этим не поделаешь…
– Ишь как… – сочувственно вздохнула хозяйка, – тяжёл, видать, пришёлся венец… Жаль… молодой ты… Видный, ладный, здоровый… Как же это?
Отмолчаться сперва Стахий собрался – а потом вдруг взял да выговорился. Всё, как есть, про себя изложил. Пожаловался. Прочёл сочувствие в глазах – и пожаловался. И – как пожаловался – сразу облегчение почувствовал. Сразу – как будто дышать легче стало. Даже сам удивился. И обиды все забылись. И женщины перестали казаться враждебными. Потому как – вот Токла… – какая ж она враждебная? Так и тянет к ней – ясно же, что добрая! А что немолода и не красавица, как Гата – так это слава Богу! Да и… чем не красавица? Хорошее же лицо! Так и смотрел бы, глаз не отводя…
– А знаешь, Токлу, – помолчав, вдруг выронил Стах, – я б от тебя век не уезжал!
Токла с любопытством глянула Стаху в глаза, уловила тайный пламень – и тихо рассмеялась, легонько потрепав его по светлым вихрам:
– Дурашка! Это сейчас так кажется. За ворота выйдешь – там другая жизнь. День пройдёт – и всё забудешь.
Стах жадно поймал её широкую мягкую руку и, быстро наклонившись, припал губами.
– Мальчонка ты ещё, – задумчиво разглядывая его, вздохнула Токла и, помедлив, добавила, – у меня осьмнадцати лет сынок родился… два годка пожил… сейчас бы – такой был…
«Сынок… – растерянно подумал Стах, – такой был бы… Так ведь нет! Чего давнее поминать? Чего ж она и нынче с тоской такой? Так, что даже пожалеть хочется…»
Стах не нашёлся, что ответить – только, предано глядя, потянул за руку. Токла почувствовала – и вспыхнула улыбкой:
– Дурашка!
Стах спохватился, заторопился:
– Ты, Токлу, не думай… Давай я тебе дров поколю… по дому чего сделаю… ты сама-то – кто? Как живёшь? Давно без мужа?
– Да семь лет уж… – всё так же, задумчиво тлея улыбкой, промолвила женщина, – тут два двора на выселках… наш да брата мужнина… ничего… помогают, дай Бог здоровья… дров привозят…
– А что это за место-то? Далеко ль село?
– Ну… как – далеко… От рассвета до полудня при наших лошадях… А село Плоча… не слыхал?
– Нет… не слыхал… – признался Стах, – ан – теперь услышал… Это что ж за село-то? Где оно? Какие тут дороги?
– Дороги… – засмеялась Токла, – да какие ж тут дороги? Пу́стынь. Глушь неоглядная!
Два дня Стах у Токлы провёл. Хлев разгрёб, в сарае дрова поколол, засов у двери отладил… Первый день остался – из-за метели. А второй – из-за хозяйки.
Баньку Токла ему протопила… Сухой мяты на горячий камень сыпанула. Утиральник чистый положила, рубашку мужнину из сундука вынула… Подержала её, рассматривая, перед собой… Повертела так и сяк – головой покачала:
– Ношеная, но из новых была… Самые-то новые я деверю отдала, а эту…
Она примолкла на миг, потом проронила чуть слышно:
– Первые-то годы всё доставала её… всё к щекам прижимала да ревела… А сейчас вот – время прошло – уже и не плачется… Надевай-ка, милок… Может, добром когда меня вспомнишь…
– Да ты что, Токлу?! – жарко прервал её Стахий, сильным порывистым движением за плечо к себе повернув, – что ты городишь?! Как я могу тебя забыть?!
Банька-то у них на второй день была. Уже после печки.
Печка та много лет потом в душе Стаха откликалася. С тех самых минут, как, блаженно растянувшись на ней, разомлевший, довольный – он украдкой наблюдал за хлопочущей внизу хозяйкой – а потом осторожно позвал. Тихо так:
– Токлу… ну, иди.
Женщина подняла голову и рассмеялась – озадаченно и растеряно… А потом – словно рукой махнув… словно с обрыва вниз… в речку прыжком – звонко и отчаянно:
– Приду! Куда денусь?! Печка-то одна!
И пришла. Забралась на лежанку торопливо да ловко. Мягко бухнулась рядом с парнем, притиснулась к нему и рукой шею обвила. И Стах тут же накрыл всей грудью и обхватил обеими руками – ласковое сладостное и пушистое облако. Ощутил его безбрежность, бездонность и полноту – и потонул в нём весь без остатка…
Ничего не видно было в тёмной избе на печке… Только вспыхивало пламя сквозь щели заслонки… Только тускло лампадка где-то тлела… Только глаза поблёскивали… И казалась Стаху лежащая Токла немыслимой завораживающей красавицей. И ни о чём другом сейчас и помыслить парень не мог. Только она, Токла – и существовала для него…
За окном ревела буря и билась в стекло. А на печке бешено колотились и содрогались два сплетённых тела, и хрипло вскрикивали, и распадались, обессилев, и затихали, как мёртвые… И снова оживали, и снова сбивались воедино, как грозовые тучи, пронизанные молниями, громы исторгающие…
Дорвался молодец…
Поутру, как всё утихло: и буря на дворе, и буря на печи – озабочено пощупала хозяйка шершавый её кирпич:
– Вроде, цело…. Я боялась, развалится…
Неподвижный, как рухнувшая колонна, Стах одной рукой собственнически обнял крепкое тело женщины. Через силу выдавил:
– Корми… а то помру…
И не сразу, слабо шевельнувшись, добавил едва слышно:
– А потом… ещё приходи…
После второй такой же сумасшедшей ночи Стахий всё ж покинул хозяйку. А хотелось побыть ещё. Задержаться надолго. Бесконечно глотать вожделенную сладость, пить и пить из бездонного сосуда…
Но дела не ждали. Стах и так потратил день. Не скрывая досады, с мрачным лицом – Стах прощался с хозяйкой у ворот, держа коня в поводу.
Токла молчала – только тоскливо смотрела на него, не сводя глаз. Стах понял: навек прощается. Потому – наглядеться хочет…
За эти два дня – как подменили бабу. Каждая жилка, каждая чёрточка в ней – вдруг расцвела и запела. И сама-то вся сдобная, пышная. И глаза – как орехи блестящие. И походка-то павья. Откуда что берётся в бабах? Где это хранится-то?! Каким-таким образом в один миг баба из тусклой-неказистой в прекрасную и царственную превращается?!
Стах Токлой искренне любовался. У ворот ей так сказал:
– Ты жди меня, Токлу – ладно? Я – как обернусь с делами, как сумею близко оказаться – тут же к тебе прилечу.
Токла печально глянула и улыбнулась.
Стах для убедительности так весь и склонился к ней, руку к сердцу прижал:
– Ты чего? Не веришь?
Токла всё улыбалась покорно и кротко. Только вымолвила:
– Словам твоим верю. А что прилетишь – нет…
Стах озадачено поморгал и шапку набок сдвинул, затылок почесав:
– Это как же так?
– Верю, – пояснила Токла, – что говоришь, не лукавя. А только – завтра же ты иначе на это всё взглянешь… Стара я для тебя… Да и кто я тебе…
– Никогда так больше не говори! – загорячился Стах, – ты молодая и красивая! Ты моя любимая! Ты лучше всех!
Ничего не отвечала Токла – только всё улыбалась грустно. И ведь права была. Назавтра уж не вспоминал о ней Стахий, другими заботами заверченный… Разве только так… дымку зыбкую, что окутывала её лицо при прощании или поутру, на лежанке, в жарко натопленной избе с холодным и тусклым светом в оконце…
А – с хутора уезжая – старательно места запоминал, мысленно вешки ставил. Всё позабылось, стёрлось в памяти за два месяца, что отвлёкся молодец.
Потому – когда случилось вдруг рядом очутиться – едва нащупал Стах нужный путь.
А нащупывал старательно, кляня себя за легкомыслие… – оттого, что по приближению к Плоче вновь внезапно окатила его жаркая волна… И сразу захотелось броситься к ней, к Токле… И доказать, что зря она не верила ему… Вот – вернулся же!
Вернулся Стах. И потом – ещё не раз возвращался. Порой дороги выбирал – чтоб ближе к Плоче проехать… хотя уж ка́к не по пути приходился Стаху её двор… И каждый раз удивлялась и радовалась Токла – и каждый раз потом прощалась – точно навеки. Знала – что рано-поздно это наступит.
Это всегда наступает. Но не знает человек того дня…
Когда тебе двадцать с лишком – чудно́ говорить о последнем дне… Впереди у тебя – светлое-бесконечное! Когда ещё кончится!
Когда тебе без лишка сорок – за плечами вехи потерь. Ты уже знаешь – всё когда-то бывает в последний раз…
Однажды повстречались на тропке луговой два друга-приятеля… Поздоровались, погуторили, как всегда… С детства знались, каждый день видались… И один другому и говорит, де, вечером загляну в гости… А другому и сомненья не пришло… Разумеется, зайдёт! А как же иначе? Частенько заходил. И невдомёк ему – не быть больше встречи. Всмотрись, беспечная душа! Вот этого – как рукой товарищ на прощанье махнул, как улыбнулся – больше никогда не увидишь! Никогда не встретитесь!
А то – сын с матушкой прощался. И тоже не навсегда. Толком и не оглянулся, о делах раздумывая. Легонько, небрежно ладонью покачал – да коня тронул. Всего ненадолго… Всего недалёко… Краем глаза глянул – привычно всё: матушка на крыльце, каждый раз так при отъезде… Ничего не запомнил. Ни лица её в тот час, ни платочка цвета, ни слов напутственных… Одно и тоже всегда… А больше сын матери – никогда не видал.
Влюблённые расставались после нежного свидания. И клялся юноша, что завтра ж, в это же время – умрёт, но будет под этим же окном! И ничто ему не помешает! И ничто его не остановит! А и в самом деле – что может ему помешать? Что пылкой младости во препятствие? Разве – потоп или конец света! Не было ни потопа, ни света конца. Но ни разу в жизни, до самой смерти, они больше не увиделись.
В последний раз уезжал Стах от Токлы медовым яблочным августом, свежим солнечным утром. С улыбкой по волосам пушистым гладил; с ласковым укором пенял:
– Ну, что ж ты так глядишь-то всё – словно хоронишь?! Скоро ещё приеду! Уж три года езжу – привыкнуть пора! Что ж ты всё во мне сомневаешься?
Верно. Как в родной дом – заваливался Стах на знакомый хутор. И всегда – как снег на голову. Скажем, возится Токла себе в огороде, или, там, к корове с подойником вышла – и вдруг ржание дальнее, топот копыт, молодой весёлый долгожданный крик: «Эгей! Токлу! Гостей принимай». Только ахнет женщина – и сразу истома на сердце: Стах приехал, молодец ненаглядный! Ничего дороже не было для Токлы. Каждая минута с ним – счастье бесценное! Пусть немного этих минут, пусть своя, другая жизнь у парня, и не она, Токла, судьба его – пусть! Малое счастье – всё равно счастье. Уж - какое есть…
Не задавала Токла лишних вопросов, не корила за долгое ожидание… Хотя догадывалась: где-то там, в других краях – есть, поди, зазноба-разлучница… Как не быть? Мужик статен-ладен, речист-плечист… Месяцами где-то гуляет… Что ж? Всё один? Навряд ли… Только ведь она, Токла – не пара ему и не указ… Понимала баба – а сердце всё равно ныло да постанывало – что ты с ним сделаешь? Днём работа отвлекает, а как ночь, да ещё ветер воет в трубе, да хлещет ветками клён за окном, хлопает влажными листьями, как птица крыльями – вслушивалась Токла в тёмные тревожные звуки – и ждала сквозь шелест и плеск ливней-снегов – дальнего стука копыт… Всегда ждала.
А разлучница – это верно! – была… Не так, чтобы совсем разлучница – но бабёнка интересная. Это сразу Стах отметил, с первого взгляда. Занятная бабёнка. И – палец в рот не клади. Ну, Стах и не собирался. Зачем палец-то? И почему в рот? Совсем другое обхождение с бабой надобно.
С бабёнкой этой свёл Стаха и случай, и братцев дружок закадычный… Был такой у Василя, погодка Стахова… Азарием звали. Так с юных лет прибились они друг к другу – и друг друга держались. Хорошим парнем был Зар, весёлым, деловым, трудолюбивым. Ну, а что к бабёнке той в гости хаживал – кто ж без греха? Это Стах разумел. По себе знал.
Бабёнку, бойкую да яркую, Зар навещал два года. И вот теперь расставался. Перво-наперво – потому что женился. Ну, а потом – про́сто расставался. Хватит.
Замечал Стах – такие дружбы большей частью и длятся по два года. Это – как в саду яблоневом. Поначалу – цветенье. Дух забирает от вешней лепестковой красы. От ароматов влекущих голова кру́гом. Да ещё повсюду птичье пенье-щебетанье. Пестрокрылые бабочки вдруг тихо опускаются в розоваые нежные чашечки. Шмели густо, басовито – серьёзно так – гудят…
Потом отцветает сад – и приходит ожидание плодов. Затихают восторги – но душа жадно ждет чего-то: знает – будет… И бывает – если зелёным не сорвать… если зазря с ветки не сбить… Наливается яблоко янтарём до прозрачности. Аж светится, солнцем пронизанное! И жалует – то! – зрелое, уже спокойное, уверенное, роскошное во всей своей щедрости. Неисчерпаемое! Всеутоляющее… да и – разве скажешь?! Жаль только – сочной этой сладости тоже когда-то конец наступает…
Ну, а как яблоки осыпались, листья завяли – тут уж чего ждать? Кабы брак законный – были б детки. А коль нет – так и нет ничего. Кто ж останется в засохшем саду пустом – когда где-то там, вдали, в других садах уж пускают яблони молодые почки?
Короче – Зар посадил себе новый сад, да ещё свой собственный у самого дома родного – и оттого тщательно ухаживал за ним, обрезал, поливал, окапывал – и, понятно, вокруг забор городил. От ветров-суховеев, от зимних бурь… Вот из-за этого забора и пришло ему в голову молодца-Стаха к месту пристроить. Чего оно пропадает? Да и баба пусть ещё поцветёт – не жалко. А – чтоб на него, Зара, не обижалась. Азарий ссориться не любил. Мирный был мужик.
Место хорошее оказалось, удобное. Как раз второй переход по Бажской дороге. Когда пути заказаны – хоть какая там краса ни цвети, а на что она? А тут цвела в Липне, где в надёжном ночлеге Стах весьма нуждался.
Втроём и нагрянули в гости. Стах да Василь с Азарием. Так случилось, что ехали все по одному делу… То есть – мог бы Стах от братца с дружком ещё в Пеше отстать и на Спех поворотить. Договор отладить. Так и прикидывал сперва. Да Зар в рукав вцепился… умильно глядя, в сладкие уговоры пустился: умел, смола, уговаривать! Василь с усмешкой послушал – и тоже кивнул:
– А чего не навестить-то? Там посмотришь. А и впрямь – пригодится. А в Спех – обратной дорогой. Спех не в спех. Подождут ребята.
Никогда Василь не давил на брата. И нынче не стал. Но Стахий всегда к его словам прислушивался.
Особо не упирался. Самого тянуло. Краля Зарова так и сяк воображалась. И Зар ещё словами-намёками сахару подсыпал да дров подкладывал.
В общем, весьма заинтересованный, цокал Стахий по Бажской дороге и заранее подробно расспрашивал про новую молодуху, которая и превзошла все его ожидания. Пожалуй, и на Гату потянула бы… В то же время – нисколь не похожа, что всего ценней. Сливочно-золотистых Стах с тех пор видеть не мог. А эта – белолица-черноброва… Брови долгие-прямые-пушистые. Из-под их мрака, как ночные болотные огни, влекуче-тягуче поблескивают прищуренные зеленоватые, чуть косящие глаза… Словно кошка… И движенья томные, вкрадчивые… Не идёт – плывёт. Тело своё – как сокровище несёт.
Есть чего нести. Зело в теле вдовушка. Плечи, грудь так и колышутся… Переливается по ним волнистым блеском павлиний шёлковый платок. А голову другой – как россыпь яхонтов-сапфиров – покрывает. Только один тёмный завиток упал из-под платка на белый гладкий лоб. Ну, платок – дело временное. Для начала, для знакомства. Стахий знал: придёт черёд, и соскользнёт с тёмных кудрей пёстрый сине-зелёный шёлк, да и тот, что на плечах, да и остальное не задержится. Иначе бы не стал Зар его, Стаха, сюда приманивать.
Красотка Зарова так же с пониманием на Стаха взглянула. Не смущаясь, с любопытством рассматривала. Широкие полные губы, как подвижные змейки, в усмешке изогнула. Вот и понимай ту усмешку… То ли с интереса, то ли с пренебреженья… Задумаешься. А как задумался – тут и потянуло тебя уздой – да и привязало к коновязи. Уже не ускачешь.
Впрочем, не затем прибыл Стах в Липну, чтоб оттуда стрекоча давать. Обстоятельно следовало познакомиться. Не такой Гназды народ, чтобы при них с пренебреженьем вдовушки усмехались. А значит – будет так, как Стах решит. Пока – всё ему нравилось. И сама хозяйка, и с гостями её обхожденье. Горница тёплая, чистая, в белых занавесках, шитых полотенцах. Тут же живенько хозяйка стол накрыла – будто только и ждала их, Гназдов – аж прямо-таки томилась и в нетерпении в окно глядела. Белой скатертью стол застелила, обливных расписных мисок-крынок понаставила… С капустой квашеной, яблоками мочёными, брусникой-клюквой, с грибами – груздями, рыжиками солёными… Солонин-ветчин не пожалела. С селёдкой не пожадничала. А там – хлеба ломтями накроила и дымящийся горшок каши из печи выхватила. И всё скоро, ладно, ловко – залюбуешься! Хороша была вдовушка!
Гназды умолять себя не заставили, быстренько по лавкам расселись и ложками нацелились. А тут ещё хозяйка каждому, с поклоном, на подносе по шкалику поднесла. Сперва Зару, дружку стару, следом Василю, знакомому, ну, и напоследок Стахию, человеку новому. С приветливым словом нагнулась к нему. Вроде невзначай грудью задела. Значительно глянула: откушай, де, гость дорогой…
Поднялся Стах – и, в глаза ей долго и пристально глядя, медленно выцедил зелено-вино из тяжёлого гранёного стекла. При последнем глотке сладко клёкнуло внутри, влажным туманом очи застлало. В том тумане любезная краля распавлиненная – птицей райской Алконостом представилась.
Утерев усы, наклонился Стах, и, блюдя обычай, почтительно коснулся губами алых изогнутых в улыбке змеек. Хотел сдержанность-воспитанность, уважение проявить, а – не удержался. Все обычаи поправ – впился вдруг сокрушительным алчным поцелуем…
Гназды наблюдали понимающе, одобрительно… Василь – с долей печали, Азар – с долей досады. С небольшой такой долей и даже лёгким вздохом, которые, едва прорвавшись, тут же иссякли.
Взбудораженный Стах еле перевёл дух. Не глядя, из-за пазухи гребанул казны, что попалась – вывалил всю хозяйке на звонкий медный поднос. Зелёные глаза удовлетворённо вспыхнули. «Жадна…» – заметил про себя Стах – и махнул рукой: какая краля не жадна? Это тебе не Токла.
О Токле вспомнил тепло и спокойно. С сожалением подумал, что никогда казны ей не отваливал. В голову не приходило. Да она б и не приняла, пожалуй. Не по гордости, а от заботы – о нём, о Стахе. Де, пригодятся: ты молодой, а мне хватает… А что – хватает? Одинокая баба, лишний раз к деверю обратиться не смеет… Болезненно засосало внутри у Стаха: нехорошо… не дело…. что-нибудь подарить следует Токле… как-нибудь наградить…
Пришла мысль – и ушла. Не держатся такие мысли под изумрудными томными взглядами. Попробуй, думай о далёкой Токле, когда рядом плавно перекатываются округлые бёдра, когда змеятся-смеются лукавые сочные уста.
Нет, в тот вечер от греха Стах воздержался. Сообразил, что крале, Минодоре этой, такое обхождение занятней будет. Что – вот, де: и покорила, и приветила – а всё не бросается мужик, очертя голову. Не торопится. Выжидает. Чего? И отчего?
Угадал Стах. Интерес у бабы проклюнулся. Провожала – руку в руке задержала. Недоумение в кошачьих глазах. Даже робость. Это хорошо – что робость… Чего и добивался. Должна баба пред мужиком робеть.
Самым ласковым взором напоследок утешил её Стах – и коня пришпорил. Знал, что теперь уж – скоро приедет, и тогда всё по-жаркому выйдет… тогда и начнётся… расцветёт сад яблоневый…
Сад цвёл буйно. Остервенело и даже с каким-то надрывом. Враз Минда из редкостного горделивого павлина в аппетитную куриную тушку превратилась… Из бархатной потягивающейся кошки – в игрушку пушистую…
Вся изломанная, размазанная по лавке – в хлюпах смачных дрожала, вскрикивала, как безумная, и теряла сознание.
Обо всём об этом, не скрываясь и запросто, говорил Стах Азарию, по случаю возвращаясь с ним, седло к седлу, пару месяцев спустя из поездки домой, в земли Гназдов.
– Нравится, стало быть? – задумчиво подытожил Азарий, выслушав все Стаховы восторги и откровения. Стах поднял большой палец:
– Во – баба!
Помолчав – внезапно ощутив смутное недоумение – вопросительно взглянул на Зара:
– Только ты вот что мне скажи… – Стах замялся – и чуть сморщился, как с досады, – скажи: неужели и с тобой всё это было? Вот – всё – так же?
Спокойно глядя на дорогу впереди себя, Азарий кивнул невозмутимо и равнодушно. Мгновение Стах смотрел на него – изумлённо расширенными глазами. Потом уронил голову и отвернулся. Минуту они ехали молча. Пока, наконец, Стах не обернулся к спутнику устало и обречённо.
– Зару… – тусклым голосом позвал он.
– Ну? – лениво откликнулся Зар.
– Ты мне скажи, За́рику, – жалобно попросил Стах, – куда же… куда оно всё девается-то?
– Тратится, - пожал плечами Зар. И, подумав, добавил:
– Как деньги…
Зар возвращался к юной жене – нежной, хрупкой и быстрой, словно лёгкая птичка трясогузка – и о Минде вспоминал, как о том приметном дубке, что обнаружили они оба сломанным у поворота дороги. Тяжёлая ветвь, неровно вывернувшись, рухнула, вероятно, в грозу – и перегородила путь. Азарий молча поглядел – и сдержанно перекрестился: «Слава Богу – не по башке».
О молодой супруге поговорить Азарий любил. Вполне в уставах «яблоневых». Поскромнее, чем Стах о Минде – и куда нежнее – но знали друзья о факте пребывания юной белой лилии в горячих Заровых тисках, или что весёленькое выдала лапушка поутру, и какими словами расщедрилась нынче выразить своё восхищение мужем обожаемым…
Как следствие обожаний – полгода спустя нежная Тодосья утратила изящные лилейные очертания, с каждым месяцем всё более тяготея к положенной в устроенном для неё саду форме яблока. Впрочем, в этой форме Зар её любил ещё больше…
А ведь и правда – славная была бабёнка. Красавица, конечно. Как раз такая, из сливочно-медовых, от которых с некоторых пор шарахался Стах… Так ведь Азария судьба пощадила от золотистых ударов – потому палево-жемчужная, как пшеница в утренней росе, супуга пришлась ему в самый раз. Тем более – милая, добрая была. Женской лаской-заботой сердце радовала. Младшую сестричку Зарову как родную приняла… Сестрёнка была у Зара. Смешная кукла лупоглазая. Лет десяти. Сколько помнили её – всегда помалкивала – слова не вытянешь – и всё глазами хлопала, как будто вместо языка глаза у ней – похожие на большие чёрные блестящие пуговицы. Знай, моргает! В шутку по-всякому её звали: кукла, кнопка, лялька. А так – Лала. Евлалия.
Вот эту девчонку глупую Тодосья Зарова обихаживала и всему учила, чему мать не успела. Год, как осиротела отроковица – и жила теперь при брате и семье его. Зар и жениться-то поторопился – из-за сестрёнки. Впрочем, даже в спешке – не ошибся. Не каждый так и после тяжких раздумий женится…
Зар с сестрёнкой обличьем выпали из Гназдовской породы. Так как-то выходило, что испокон веков светловолосы Гназды были и светлоглазы. Но временами сквозь породу просачивалась тёмная струя. Вот и Зар с девчонкой-лялькой вышли в мать… А та – в свою… Шёл смуглый язык из полуденных краёв по женской линии…
Был Зар чёрен волосом, а борода и усы – аж в синеву ударяли. Женщины по-разному на это смотрели. Одних пугало и раздражало, другим нравилось.
Только – известно! – Гназдовы женщины блудных помыслов остерегались, потому чёрная борода Зара понапрасну мерцала синими искрами в солнечных лучах.
Девчонка – братцу под стать – на галчонка походила. А впрочем – была хорошенькой и подавала надежды.
Про девчонку Стахий много забавного помнил. Самому однажды крепко потрудиться пришлось. Было дело – на закате дня, под многослойные Заровы чертыханья, торопливо и лихорадочно укладывал вместе с ним развалившийся на лесной дороге воз. Случайно оказался рядом – и, как водится у Гназдов, на помощь пришёл. «Бог послал!», – горячо благодарил потом Стаха товарищ. Стах благодарность принял – потому понимал: не управиться Зару до темноты – хоть пропадай.
И как же воз-то развалился? Не такой Зар человек, чтоб ненадёжно увязать. Зар небрежно-худо никогда не сделает. И тогда сложил ладно, затянул добротно. А только – свою глупую девчонку поставил лошадь в поводу вести. Сам же позади воз подправлял-поддерживал.
Девчонка – хоть маленькая, хоть глупая – а невелик труд за узду держать. Иди да иди рядом с гнедым.
Вот за эту недальновидность Зар и поплатился.
Топала-топала поначалу сестричка по дороге, потягивала за собой конскую морду, не глядя: глядела по сторонам… Тут кустик, там камушек, тут кашка, там ромашка… А – вот и земляничка-ягодка спелая… Зреет себе по обочине – в рот просится.
Шагнула чуток в сторону… ещё… ещё… потянулась рукой… лошадь невольно за собой повлекла. Самую малость – да много ль надо? Лошадь тварь чуткая, послушная… Тут же в бок повернула – воз дёрнулся, накренился – оглобля вывернулась… Ну, и чеши, братец, крутой затылок! Будешь знать, как девке повод в руки давать!
А потом еще с ней всякое случалось… Все так и знали – с ней чего-нибудь да случится! Уж больно чудна́я была. Однажды – пропала. Это – постарше была. Лет двенадцати.
Не секрет – в девчоночьем стаде заведено по ягоды ходить. И – если далёко в лес – то непременно гуртом… малина, скажем, увлекательна… Или, там, земляника… черника, брусника… Возьмешь – да увлечешься! Ищи тебя!
Конечно, и в крепком гурте можно голову потерять. Особенно, если ягоды обвалом. Бывает. Но двадцать голов – не одна. Все вместе – чего да сообразят. Во́лос, конечно, долог, а ум короток, а все же – пусть плохонький – а имеется. Опять же – сплоченные, как плотва в ведре, девчонки – какая-никакая сила, за себя постоят. А уходили порой девчонки далеко. К самым границам Гназдовским. Там, по малине, и на медведя можно набрести…
Девчонки есть девчонки. Все они – больше ли, меньше – глазами хлопают. Но такой хло́палы, как Зарова матрешка, даже в этой болтливой и лупастой стае не найти.
Потому – когда пополудни к воротам Зара примчалась разноцветная и растрепанная ватага – и долго истошно вопила, прежде чем Азарий сумел уловить суть – никто из взрослых мужиков не удивился. Повздыхали только тяжело, сочувственно на Зара поглядели – и три на́меньших брата Стаховых, сам Стах и, конечно, Зар – потянулись вслед за босоногой подпрыгивающей девчоночей россыпью в сторону леса.
Молча, изредка ворча на житейские заботы, утяжеленные этакой глупостью – Гназды тащились за лохматым, конопатым и тонконогим сообществом, постепенно расспрашивая пигалиц о подробностях. Сведения поступали Гназдам сквозь такой пронзительный писк, что закладывало уши.
– И за ельником нет!
– И за орешиной!
– За оврагом!
– Уж и звали!
– Так кричали!
– По стволам стучали!
– К болотцу спускались…
– И в речке шарили…
– Давно потеряли?»
– Еще до полудня! Только-только роса подсохла... Сошлись в круг – а ее нет!
И опять невообразимый гвалт поднялся – который, собственно, постоянно сопровождал каждое сказанное слово.
– Один раз аукнулась… – вдруг вспомнила какая-то подружка, но ее немедленно перебили горячечные выкрики:
– Да! Вон там! Там! Мы туда! Там никого! Никого нет! Русалка! Русалка это!
Опять воздух зазвенел на все лады, наполненный стремительными, сталкивающимися и сокрушающими друг друга звуками.
– А ну – смолкните! – не выдержав, приказал брат Петр. Девочки были послушными. Прыткие – кто быстро внял сердитому требованию – сразу смолкли. Но, услышав завершающие звуки, договариваемые медлительными – с жаром потребовали от них исполнения приказа. Звон сменился грозным шипением: «Тише! Тише!» Так и заклубилось в воздухе меж еловых лапников: «Ш-ш-шшш». Шипящая волна ударила в уши, как океанский вал о скалистый берег. На эту волну с запозданием откликнулись теперь уже те, кто не любил торопиться. Шипевших призвали к порядку: «Тише! Тише!» Вторая океанская волна грянулась о гранитные утесы.
Мужики уже сообразили, что им предстоит схватка с разбушевавшейся морской стихией. И, с грустным пониманием взглянув на братьев, Фрол и Василь сломали по хворостине: «А ну – домой! Быстро!»
Хватило двух свистящих взмахов, чтобы платочная команда с визгом бросилась бежать. Когда растаяли средь изломанной зеленой поросли голые пятки, мужики, перекликаясь, потихоньку двинулись от полянки, куда привели их девчонки, в разные стороны, то и дело, оглашая лес мощными призывами: «Эгей! Лалу!»
Теперь была хоть какая-то надежда – рано ли, поздно – услышать ответный зов: в наступившей тишине – хоть что-то можно стало услышать.
Так и вышло. Петр скоро определил направление, откуда доносился слабый, как стон, голос – и свистнул остальным. Мужики двинулись следом, хмурясь и предвидя осложнения: девчонка ж не бежала навстречу – значит, не могла. Гназды рассеялись цепью: непонятно, откуда шел звук. Он откликался то здесь, то там. Несколько раз пришлось пройти по одному месту. Что-то явно было не так.
Было очень «не так». Особенно «не так» стало Стаху, когда, проходя под корявым дубком, он случайно задел головой нечто, сильно отличающееся от сухой полусломанной и потому свисающей вниз ветки. Навершие суконной шапки коснулось чего-то – пусть напоминающего ветку – но куда более податливого и мягкого. Стах осторожно поднял голову – и похолодел. Над его макушкой слабо покачивались две тонкие, как палки, ноги, завершающиеся голыми испачканными в земле ступнями. Но тут же – сообразив, что мертвое тело не аукнулось бы – Стах оглушительно свистнул остальным – и лишь тогда попытался что-то разглядеть в кучерявой дубовой листве.
– Лалу… – взволнованно позвал он, – ты?
Наверху что-то чирикнуло, всхлипнуло и выдохнуло едва слышимую гласную: «Я».
Собравшиеся Гназды осторожно и слажено сняли с сучковатого дубочка чуть живую, изрядно задохшуюся девочку. Она висела, зацепившись за остро обломанный, но достаточно крепкий сук той крученой пестрой веревкой, что подпоясывала ее льняную рубашку и с размаху съехала ей в подмышки – когда девчонка сорвалась с верхней ветки и пролетела с две сажени. Поранилась она несерьезно.
– Зачем залезла-то? – только и буркнул полумертвый от ужаса Зар едва пришедшей в себя сестрице. Девчонка пролепетала дрожащим голосом:
– Дорогу хотела узнать…
Зар еле слышно проворчал:
– Вечно с тобой что-то случается…
И, больше ни слова не сказав, отошел прочь, трясущимися руками набивая трубку. Стах посмотрел на него – и понял: родителей вспомнил.
Родителей Заровых Стах хорошо знал. Семья по соседству напротив жила. Отец – здоровенный мужик. Вертел оглоблей – что барин хлыстиком. И добрый был. Никогда ни с кем не ссорился. На все против себя выпады – знай, басовито похохатывает.
Ан – своих обижать не давал. Кто по злобе сунется – ему оглобля поперёк. Вот и не совался никто.
Статью Зар в него пошёл, тёмным взглядом – в матушку.
Матушка у Зара – как вышла замуж красавицей – так в красавицах и осталась. Вот и морщинки пошли по гладкому лицу, и волосы угольные точно пеплом посыпало – а всё любовался на неё народ. В молодости, сказывают, платье у ней было бесценное, златого узоречья, старинной работы… От родительницы в приданое досталось… Так вот в платье том была соседка краше любой царевны. Аж – дыханье в груди замирало. Глянешь – глазам больно – а взор отвести невозможно. Во! – какая была!
Много раз Стах думал-мечтал: вот бы не тускнела красота! Вот бы вечно цвела! Дюже жалко красавиц! И красоту их дивную, да и – их самих. Это ж, каково – такое терять?! Особливо, когда привыкнешь…
Толком и не помнил Стах – как и когда в последний раз повидал матушку Зарову. Уезжал Стах по делам, дом родной покидал, с близкими прощался… Простился ль с соседкой? Может, и простился…. А, может – в суете-заботах – и мимо проскочил. Теперь уж не установишь…
Чёрную весть Стах услыхал, лишь, когда через месяц назад вернулся.
По дороге к Чехте, между сёлами Нижжей и Хромной, вырыла в незапамятные времена быстрая речка глубокий овраг. Через овраг мост перекинут. Испокон веков там народ ездил. Сёла ближние за мостом доглядывали и побор брали. Ну, и не доглядели… Разбирай потом, кто прав, кто виноват – людей-то не вернёшь. Батюшка с матушкой Заровы как раз на ярмарку поспешали…
Стах у них и на похоронах-то не был. И в гробу-то не видал. И последнюю минуту – не запомнил. И прощанье-то смазалось…
Что ж осталось ему от них?
В памяти – знакомый с детства голос, смутный образ таявший, зыбкое светлое ощущение присутствия где-то рядом человеческих душ.
Матушка в детстве Стаху рассказывала – душа походит собой на маленькую белую птичку, что вдруг выпархивает, невидимая, изнутри тела умершего – и летит себе прочь.
А Стах часто видел в храме на иконах – душа в виде крошечного младенчика бывает. Умиляло Стаха: при Успеньи Богоматери держит Спаситель запеленутого в белое ребеночка – душу родительницы своей – ну, так бережно! так нежно! – что ясно каждому: как любит Господь матушку свою – так любит и каждую душеньку, что тянется к нему!
А некоторые говорят – напоминает собой человечья душа язык пламени у свечи. Вот как стоит свеча пред иконой – так и человек пред Господом. Свеча из воска пчелиного – как человек из плоти. Но лишь когда горит ее пламя, волнуется, трепещет и топит ярый воск – лишь тогда суть в ней и смысл. Так и в человеке. Только когда душа его огнем служения Господу, любви и неустанной молитвы полыхает – лишь тогда Господь ее приемлет.
А еще – сам, по-своему понял Стах – какая она, душа человеческая.
Это позже снизошло – когда не стало у Стаха Токлы.
Не думал и не гадал Стах. Редко у Токлы бывал – и не приходило в голову, что может это так болезненно оказаться… так невосполнимо! Вроде и жил без нее нехудо – вот и не осознавал ничего, не замечал, и как само собой разумеющееся принимал – казалось, всегда так будет, а иначе – как же… Сердце согревало, что есть она там где-то… и что всегда ему рада… ждет его и дышит им. Стах чувствовал это всегда, каждую минуту – даже когда совершенно не вспоминал ее. А так чаще всего и было. Далеко, не по пути жила Токла. И не было нужды ни навещать ее, ни вспоминать. Тем более – когда с Миндой еще лепестки не облетели…
Никогда не думал Стах, что может так сердце оборваться… Что можно вот так, запросто, между дел – заехать на привычный хутор, обыденно в ворота ударить, гаркнуть, как всегда, чего-нибудь несуразное и потешное – и чуть не помереть на пороге… Потому что – как теперь жить-то?
Ворота отворил ему молодой мужик – и Стах не понял ничего, глазами заморгал. Чего тут этому-то делать? Тут же Токла живет! Можно было б чего худое подумать – но даже не подумал. Про Токлу такое не подумаешь – иначе она бы не она была!
Вот он стоял и смотрел мужику тому в глаза, забыв рот закрыть – потому как все спросить хотел, мол, чего ты, мужик, здесь делаешь? – и все почему-то не спрашивал… будто боялся чего… Где-то исподволь поднимался темный страх. Что щас спросит – и умрет…
Мужик сам спросил. Негромко, неторопливо, буднично:
– Это ты, что ль, к тетке-то все шастал?
Стах хотел кивнуть – и не смог. Как аршин проглотил. Шея не слушалась. Мужик еще поразглядывал его, помолчал чуток – потом ляпнул с размаху:
– Померла тетка-то! Все теперь! Отгулял!
Не спеша – стал прикрывать ворота. Потом подумал – придирчиво прищурился на Стаха, смерил его взглядом – и миролюбиво кивнул головой в сторону своего двора:
– Чего? Иди, переночуй, раз уж явился. Куда ж тебе, на ночь глядя…
Стах машинально шагнул – и тут его прорвало… Неистово, заполошно к мужику бросился, за кафтан на груди его пятерней сгреб, задохся. Хрипло, с болью еле выговорить сумел:
– Постой… ты чего говоришь-то?! Ты – чего?!
Мужик с укором глянул, настойчиво стиснутые пальцы его от кафтана своего отцепил. Покачав головой, поморщился – буркнул:
– Чего-чего… Не знаешь, что ль, как люди помирают? Живут-живут – а потом помирают. Вот и тетка. Скоро три месяца, как…
Стах почувствовал, как все в нем – словно вниз поехало и об землю грохнулось. Гулко так. И земля ухнула, задрожала вся, загудела. Холодно стало и пусто – и как будто кончилось все на свете… застыло… занемело… исчезло куда-то…
Мужик пристально посмотрел на гостя – и хмыкнул:
– Ну, ты прям – как наледь по весне. А ну – пошли! Свалишься, того гляди, – и крепко ухватив Стаха подмышки, настойчиво поволок за собой.
Стах внезапно осознал, что сидит за столом в знакомой горнице, только вместо Токлы у печи хлопочет молодая брюхатая баба. И знакомый горшок из печи тащит. И знакомые миски на стол мечет. И полотенце знакомое стелет. А Токлы – нет. Только слабый ласковый свет как будто колышется в воздухе и плывет – над столом, над печью, возле оконца… И знает Стах, что это – она. Стало быть – никуда не делась. Существует на свете. И значит – еще можно дышать, жить, видеть и слышать. Можно.
– Скрутило ее чего-то, – спокойно рассказывал мужик за столом, – сперва знахаря звали – а потом попа. Видим – доходит баба. Четыре дня кричала, вся пятнами покрылась… Намучилась… Но – прибрал Господь. Это верно – жалко. Баба добрая была. И не старая пока… Пожить могла б. Это тебя, что ль, Стахом звать? Звала всё... Завтра покажу, где похоронили…
Ехал Стах от хутора, и слезы, не иссякая, кропили дорожную пыль. А мир цвел вокруг - потому, как шел веселый месяц май – а в май, как известно, все в цвету, все в начале, все в надежде… все еще впереди! Благоухали травы, и березы пускали соки… и вдоль сел тянулись яблоневые сады, которые, казалось, никогда не осыпятся.
Нет на свете вечноцветущих садов. И вечной жизни нет. Ну – что делать? Нет – так нет. Не в том беда.
А в чем? Отчего так больно, и ноет сердце? Оттого, что никогда уже Токле к груди не припасть? Словом не перемолвиться? Глазами не встретиться? Не подарить ей себя – лучше всех наград? Но ведь жил же он все эти месяцы – и неплохо это у него получалось… Интересное дело завязалось… и, похоже, прибыльное, надежное… и казна у него водилась… и Минда с ним на лавках то змеей, то ящерицей вывертывалась… а в дальнем городке еще красотка обрисовалась…
А только – по всему по этому – помирать не будешь. Дело наживное. Токлы – вот её не вернуть…
Стах вдруг подумал, что если бы в жизни у него была одна только Токла – а больше ничего… – ничего она, жизнь, была бы… Хорошая жизнь!
Средь буйного цветенья мая и в блесках солнечного дня – ехал Стах – и плакал.
Потому что с Токлой – не было у него никаких садов. Ни в бело-розовом кипенье, ни в щедром яблочном изобилии. А значит – не сохнуть деревьям тем… яблок не ронять… лепестков не сыпать… И потому – не исчезнуть. Никогда.