«Как солнышко не сходится на небе с ясным месяцем –
Так молодцу не сходится дорожка с красной девицей…
Как молодец по улице – так девица за ставнями…
Как девица по улице – так молодец задворками…
Как молодец дубравою – так девица березничком…
Как девица по ягоды – так молодец за речкою…
Так и венчались нехотя однажды в церкви Божией…
И молодец с немилою – и девица с несуженым».
Пелось и пелось Стаху.
Бывает.
Прицепится песенка – и вот себе поётся – аж надоест! Ты её прочь пинаешь, от неё зарекаешься – а чуть забудешься – тут она, сердешная! Не бросишь её, не стряхнёшь, не откинешь прочь. Тянется за тобой, как пыль дорожная.
Уж не помнил Стах, где подхватил её: от хозяйской ли дочки, что прошлым вечером задумчиво за стенкою пела, али нынче от попутчика случайного.
И чего пристало?
Пелось Стаху оттого, что уж больно тягуч и скучен был путь, однообразна дорога, печальны и хмуры лесистые холмы вокруг. И от скуки той, от мерности конского хода всякое в голову приходило, рисовалось то ясно, то смазано.
Поначалу про Хартику думал. Как приняли его мужики артельские, и как Харитон невозмутимо на артель глянул… Как глянул – так и поняли сразу: ничего не боится молодец, но – слово давши – умрёт, а сдюжит. Такой удержится. Дай-то Бог!
Потом стал думать Стах про другие артели и промыслы. Потом про дела дальние. Потом про дела ближние. Потом про пустое всякое…
А песня тянулась… грудь дышала спокойно и мерно… голос лился из горла сам собой, струёю вольною, сильной – неторопливо, раздольно…
И стал Стах размышлять про молодца да про девицу… как это так выходило у них: одной улицей ходяше – не встречахуся… Чудно́! Бывает же такое!
Потом про суженых пришло в голову. Кому кого суждено. И как это так – вон, сколько людей на свете, а суженый – один. Угадай его! Да разве угадаешь? И он, Стах, не угадал. И сколько других людей промахивается – и всю жизнь потом маются…
«На милой женатый –
Что хлебушек жатый…
Женат на немилой –
Что градом побило…»
И точно… Едва лишь выплыла в памяти новая эта песня – где-то далеко громыхнуло – слабо и едва различимо… И почти не дрогнула сухая пыльная хмарь над окрестными холмами, и ни травы, ни листья не шелохнулись, точно не слыхали долгого звука… Так что и Стах на минуту усомнился: не почудилось ли… Однако ж смутная тревога повисла душными петлями в воздухе – и уж не рассеивалась более…
Молодец прикинул путь. Ещё две версты – и дорога, огибая крутой холм, поросший ползучим кустарником, вильнёт влево, к излучине реки, – и пойдёт вдоль берега, приближаясь к нему и удаляясь по мере соблюдения своей ровности и удобья.
А дальше… дальше – за уступистыми кряжами, разделёнными подмывающим их быстрым протоком, заросшими густым диким бором – начнутся земли Гназдов, куда возвращался Стах после очередной своей поездки, едва не ставшей последней…
Далеко-далеко приток срывался с каменистой гряды и был куда норовистей широкой и плавной реки, в которую врывался весьма стремительно, образуя омуты и водовороты…
Когда грохнул второй удар, Стах подбодрил тащившуюся лошадь: на открытом месте встречать грозу не хотелось. И стоило поторопиться – добраться до мелкого леска, что показался где-то близко у реки, а, если повезёт, и до щедро испещренного уступами и провалами вымытой породы берега притока – укрыться от явно надвигающейся непогоды.
Что она не шутит – ясно читалось теперь в каждой черте притихшего вокруг поднебесного мира: в растерянном колебании венчиков высоких трав, в оборвавшихся повсюду щебетах и стрекотаньях их обитателей, в закипающем дрожью воздухе, уже подхватывающем верхние ветки…
А главное – в заслонившей всё небо, тяжёлой и непроницаемой туче, сперва сизой, а потом лилово-чёрной, гнетущей своей тёмной громадой лежащий внизу – ещё полный света, ещё хранящий солнечные блики – испуганный мир.
С неторопливым рокотом она всё ползла, всё надвигалась… грозно… неотвратимо…
И совсем приблизилась, заслонив последний свет.
Стах дрогнул. Ощутил холодок внутри. Откуда-то из глуби сознания, из детской смутной памяти полезли упрямые щупальца страха. Мысли колтыхнулись всякие опасливые: а ну как шарахнет молоньёй – и пропадёшь со всеми грехами нераскаянными… Лошадь, вытянув шею, тревожно заржала – и тут же всхрапнула, подогнув книзу голову. И копытами невпопад заперебирала. И судорожно у ней бока заходили. А каково молоденькой кобылке, той, что завелась у него с прошлой зимы и ждёт-пождёт хозяина дома под навесом стойла! То-то, небось, пугается...
Внезапно ударил шквал ветра, и сразу зашумел лес, как обезумевший, и пошёл раскачиваться, равняя макушки с травой… Тотчас полоснуло в чёрной вышине, глаза ослепив – раз, другой, третий… И – грохнуло следом… и, наталкиваясь друг на друга, забились гулкие раскаты, сотрясая холмы и кряжи… Пошли разражаться страшные удары, от которых закладывало уши, сжималось сердце, ссыхалось нутро… Удары – придавливающие к земле, вбивающие в землю – всё живое…
Оно никло и трепетало… Вздымался над сущим древнейший ужас земли – гнев небес…
Но то, что небеса свергнули дальше на грешную землю – превзошло всё мыслимое и немыслимое. Ничего подобного молодец ещё в жизни не видывал.
Он добрался почти до речного глинистого косогора, до зарослей, густившихся здесь особенно часто, когда вместе с молниями и громами рухнул на мир свирепый ливень.
Не было первых капель. Не было и первых струй. Сразу же накрыло водяным спудом. Показалось Гназду – бухнулся он в бурный поток – с такой силой обвалилась на голову лавина дождя. Остервенелая вода сбивала с ног. Укрываться от такого ливня не имело смысла: что могло намокнуть – намокло мгновенно. Лило – не разглядишь собственного коня в поводу.
Прежде намеревался Гназд нырнуть под береговой уступ. Потому и гнал коня к реке нещадно.
В пустую вышло. Не поспел. Точно в стеклянный футляр заключило молодца – и стекло было неровно, бугристо и непрозрачно.
Стало мужику досадно… Вымок, как курица. А ведь и кожаный походный мешок на спину набросить поторопился… и провощенную холстину, пополам сложенную да на одном конце сточенную – как раз для таких случаев – на голову накинул… Ничего не помогло! Враз и холстина промокла, и под кожан хлынуло… Но кое-что, особо сокровенное – Стах знал – наверняка уцелело. Уложенные в кожу грамотки под седлом. Ну и – надеялся – армяк, затиснутый в тороку.
Он ещё поколебался, искать ли ему убежище. Наставница-туча доброжелательно подсказала, ненавязчиво грохнув на голову первую горсть льда.
– Учит… учит, – понимающе усмехнулся Гназд, направляя лошадь по низу глинистого холма, где – помнил – был срыт крутой скат, тем самым образуя хоть неглубокий, а навес. Спустившись – всё крепче и крепче получая частой увесистой крупы по спине – молодец нежданно был вознаграждён!
Кто-то – относительно недавно, поскольку Стах этого пока не видал – серьёзно вкопался в вертикально срезанный бугор. Кто-то не поленился, имея, несомненно, свой интерес – довольно глубоко выдолбить уступ, навалив глину по обе стороны выбоины. Получилось весьма ёмкое убежище, куда можно было завести коня и надёжно укрыться самому. Что Стах немедленно и сделал, сквозь ливень и град не особенно разбирая, куда его прижало.
Осмотрелся уже внутри, под защитой нависшего уступа, когда ледяная бомбёжка перестала последние мозги вышибать. Отряхнувшись кое-как и сбив мёрзлое крошево, облепившее голову и плечи – осмотрелся. Глаза ещё застилала стекающая с волос вода – однако же рассмотрел он, что находится в пещере глубиной не менее трёх шагов, с широким входом, укреплённым, дабы не обвалилась глина, поперечным бревном, поддержанным снизу двумя стояками. Похоже, сюда временами загоняли скот. Навозу на земле хватало – подсохшего, частично уже употреблённого для топки. Посерёдке нашлись остатки кострища. Стах жадно кинулся к нему, разгребая золу и уголь – но понял, что отсюда огонька не добыть. Впрочем, он не огорчился. Судьба и так явно благоволила ему, предоставив столь славный приют, да вдобавок снабдив запасом соломы, хвороста и брёвен, сваленных у задней (где не замочит) стенки.
Первое, что сделал Гназд – едва отжав, сколь сумел, воду с кафтана – это разнуздал коня и устроил так, чтобы неровно, порывами валившийся и понемногу нагребавший глухую хрустящую стену град не особо задевал его. Поить лошадь при таком положении было явно лишним, а вот устроить к морде торбу промокшего овса, пожалуй бы, не мешало. Наладив лошадиную жизнь, Стах попытался развести огонь.
Благословляя того, кто соорудил замечательный вертеп и оставил бедствующему путнику сушняк – он привалил друг к другу в кострище два небольших бревна и обложил их хворостом, в дебрях которого пристроил пук соломы. Ветер задувал основательно. Стах, прикрывая солому и снятым с коня седлом, и всем своим телом, легонько ударил огнивом. Вместе с армяком в кожаной тороке оно уцелело от воды.
Повозиться пришлось изрядно, искря на солому и нежными дуновениями пытаясь удержать пламя, но рано или поздно – огонь ожил и охватил сухие ветки, а там и бревно обнял. Несмотря на порывы ветра, костёр разгорелся. Горел себе то с мирным потрескиванием, то со внезапными бросками языков к дальней стене.
Стах устроился возле неё, надеясь согреться. Пришлось снять с себя платье верхнее да исподнее. Воткнул по краям костра несколько крепких длинных веток: просушить одежду. Сапоги, плотно сидящие на ногах, вымокли только поверху.
Когда со всем разобрался и согрелся, напялив армяк на голо тело – только тогда, прислушиваясь к рёву непогоды, уразумел, от какой заварухи спасся. За пределами землянки бушевала буря. Ливень хлестал пополам с градом, причём мелкая сечка то и дело перемежалась с крепкими порциями увесистых ледышек. Они пригоршнями отскакивали во все стороны от постепенно, но упорно нарастающего снежного вала на границе с вертепом и порой с шипением прыгали в огонь. Те же, которые почти долетали до Гназда, оказывались с лесной орех величиной. Молодец поднял один такой, пальцами повертел, поглядел – и печально посвистел, загрустив о зеленях в поле, о звериной да птичьей молоди.
Некоторое время он посидел у костра, расслабленно примостившись между внутренней стеной и дрожащим пламенем, неподвижно глядя на него и совершенно не слыша треска горящих сучьев: грохот от падающего льда стоял невообразимый. Било о землю, о прибрежные камни, о гнущиеся и ломающиеся деревья. Било лёд об лёд. В какой-то момент град вроде бы слабел, приостанавливался – а затем, будто спохватившись, свергался с небес утроенной силой. Временами где-то там, во внешнем мире, не закрытом толщей уютных глинистых стен – содрогалась земля, рушились смытые откосы, валились вывороченные деревья. Река ревела и бугрилась мощными бурунами, брыкалась, как норовистая лошадь. Гназд только плотнее закутывался в армяк и с сочувствием думал о тех, кому не попалось накануне подобное убежище.
Он уже стал поклёвывать носом, и пламешки костра смазывались пред усталым взором, когда раздался такой ужасный грохот, что только мёртвый не подскочил бы на месте. «Где-то рядом», – с тревогой приподнялся молодец, в тщетных попытках что-то разглядеть сквозь летящий лёд. Прислушиваясь к заглушаемому свистом ветра стону земли, отметил про себя: похоже, при притоке откос смыло.
Трудно было даже вообразить себе, что там, с этим откосом, и каковы последствия обрушений. Стах представил, как оползает огромный береговой пласт, увлекая за собою крепкие дубки – и, поёжившись, отбросил такие мысли – ухватился за молитву: «Господи! Отведи беду от ближних-дальних, дома родного, гнезда Гназдова…» Когда такое творится, молитва – первое дело…
И, видать, отмолил. При всех грехах своих. Ибо Господь милосерден. Во всяком случае, что-то ведь заставило Стаха не отводить пристального взгляда с бушующей реки. И что-то приостановило в этот миг гремучую завесу градову – аккурат углядеть молодцу несущийся в сивых волнах, подскакивающий на гребнях ствол, весь серебряный от облепившей его ледяной крошки. И самое невероятное – подтолкнуло что-то Гназда вскочить, армяк скинуть, схватить лежащий возле лошади скрученный аркан – да и выпрыгнуть, пригнув голову под секущим градом, из ласкового убежища – в гиблую стынь.
Что понесло его – позже Стах и сказать не мог. А – словно бы – почудилось. Что-то – что сразу же из сознания исчезло. Не до того было. Думать некогда – только единым движеньем аркан раскрутить – да и метнуть со свистом.
Петля чётко обняла узловатый хобот растопыренного корневища – и, скрипнув зубами, упершись ногами в прибрежный огромный валун, всей тяжестью закинувшись за могучий дубовый кряж, нависающий над рекой – Гназд удержал плывущий комель, поворотил его ход против теченья – и вытянул к берегу, закрутив аркан за дуб.
Следом – шагнув в морозливую воду – торопливо зашарил руками со всех сторон шершавого дерева. Руки сразу же замёрзли, ноги закоченели. В ладони пригоршнями обваливался налипший град. В какой-то момент вместе с заледенелым пластом на ладони мужику медленно сползло в поверхности ствола нечто дрогнувшее, тяжёлое – будто крупная рыба. С неё слабо посыпалась почти не тающая крошка.
Гназд вдруг осознал важность обретённой находки – и, бросив комель, взвалил её на голую спину – а потом выскочил из воды да бегом понёсся в свою пещеру, где чуть уже послабел огонь, и конь стоял, переминаясь и похрупывая овсом.
И только там, у костра, кое-как очухавшись и дрожа – свалил рыбину на землю. Сразу на плечи армяк натянул. И лишь, как чуть отпустило болезненно сведённые мышцы – глянул на свой улов.
Улов не шевелился, не пытался сбить свой ледяной панцирь. Пришлось Гназду за дело браться и зернистую наледь с животины скалывать. Сразу с серёдки начал. Где самое сущное – сердце да живот. Кое-как счистил. Из градин мокрое-серое что-то проглянуло. Мужик быстро к другому концу переметнулся. Осторожней уже стал поскрёбывать. Потому как – пожалуй, не рыба была.
И верно. Не рыба. Из градовой крупы на молодца глянул внезапно открывшийся коричневый глаз.
Позже, вспоминая эти минуты – представлялось Стаху, что вызволяет он из мёртвых оков, ледяной тюрьмы – весенний незадачливый росток, что не в пору пробился сквозь землю, не ко времени выпустил слабый дрожащий бутон... И ещё – когда-то слышанное вскользь: как расколол царевич гроб хрустальный, и мгновенно ожила заключённая в нём царевна.
Царевну – едва лишь удалось стряхнуть с неё град – ткнул Стах между тёплым лошадиным боком и костром – и накрыл сброшенным с плеч армяком. Разглядывать тут было некогда, да и не разглядишь в облепивших лицо мокрых спутанных волосах – а вот ободрать с неё мокрые холодные тряпки стоило.
– Ну-ка, девка, – встряхнул её Стах, – сбрасывай одёжку! Щас подсушим.
Девка, вся сизая – стучала зубами, но колебалась в нерешительности.
– Давай-давай! Не спорь! – поторопил её молодец, начиная сердиться, – не мне ж с тебя стаскивать!
– Ага… – едва выдохнула трясущаяся девка, склизская от глины с градом и одновременно шершавая из-за гусиной кожи – и запыхтела в борьбе с прилипшим к телу платьем. В этой борьбе царевне надлежало хоть сколько согреться – так Стах определил – и, избавив её от всякой помощи, деликатно отошёл. Кстати, и о себе подумал. Армяком гостья накрыта, сам гол, как сокол. Следовало поинтересоваться подсохшими портами и прочим. Всё-таки, – смущённо крякнув, поморщился Стахий, – хоть мокрая-скользская, как лягушка, холодная-синяя, как падаль – а полу-то женского... убедился, пока наледь сгребал.
Портки совсем высохли, рубаха ещё хранила ливневые воспоминания, но вполне годилась. Погодить просился кафтан, и Стах только перестелил его другой стороной. Не спеша, досадливо хмурясь, молодец облачился в выстиранное стихиями платье – и почувствовал некоторое удовлетворение: сразу потеплело, поспокоилось. Хотя – чего беспокоиться было, в пещере-то?
Краем глаза глянув на девку, молодец усёк, что наряды с себя она соскребла да наземь хлюпнула – и сразу со страстной жадностью зажалась в армяк, слегка попрыгивая на одном месте.
С той стороны всё ещё стоял дробный стук. Не от прыжков – определил Гназд. От зубов. Потому у девки ни слова нельзя было добиться.
«Ладно, – подумал он, – прыгай себе... А мне придётся тряпки твои над костром устраивать. От тебя, видать, толку не будет». Пожалел мужик рыбину, не поленился – ухватил, подошед, брошенное платно – выкрутил, сколь вышло – и укрепил на колышках у костра. Развесившись, платно платьешком оказалось, рябеньким таким, сереньким... потому и не разобрал Стах поначалу... в хрустком граде оно серебристой чешуёй помнилось... и впрямь – рыба...
Ещё кое-что мокрое подобрал он, на ветки у огня нацепил – а девка всё скачет, всё стучит зубами-костями, всё дрожит – аж в глазах мельтешение. Думал – вот-вот согреется, да только дело нейдёт. Что-то неладно с русалкой. Сколько ж можно дёргаться?
Гназд подложил в огонь древесный комель. Обернувшись к поскакушке, покачал головой, усмехнулся сочувственно:
– Что, плотва? Никак не сомлеешь?
– Ага... – едва слышно пролепетала та и зашлась судорогой, едва не нырнув в костёр.
– Ах, ты... – озабоченно вздохнул молодец, – чего ж с тобой делать-то? Кипяточку б тебе... али винца повеселей, – и добавил с досадой, – ай, нет ничего... и плошки-то никакой... всегда носил – а нынче...
Девка всхлипнула.
– Ну-ну-ну! – строго одёрнул Гназд, – щас обойдётся.
С сомнением приподняв перевёрнутые на жердинах сапоги, прикинул их глазом на рыбку. Сапоги, конечно, оставались влажноваты, но попытаться обуть в них эту прыгалку не помешало бы. Авось, поможет.
Скривившись от душевных колебаний, Стахий стащил сапоги с жердей и поставил перед закутанной в армяк девкой:
– Суй ноги!
Девка замерла от неожиданности – и, помедлив, осторожно погрузила в сапог одну ногу, в другой – другую...
Зрелище предстало нелепейшее. Стах едва сдержался, чтоб не плюнуть с досады. «Ну, и чучело! – подумал зло, – небось, и дура. И то! Кого понесёт в грозу по откосам? Чего дома не сиделось?»
И всё ж дуру было невыносимо жалко. Покряхтев сердито, повздыхав тяжело – перебрав в голове все возможные способы обогрева – наконец решился мужик: придвинул к себе жертву стихии обеими руками за плечи и, усадив рядом, притиснул в самому боку. Девка молча шарахнулась.
– Тише, тише... – удержал её Гназд, – огонь огнём, а вместе лучше...
И закручинился:
– Эх, ты... карась!
Она возражать не посмела, слегка ещё потряслась меленько, осторожно потопорщилась – и затихла.
– Эх, ты... – ещё побурчал Стах, прижимая мерзлячку к себе и через армяк растирая спину широкой ладонью.
Даже пошутил несколько раз.
Вспомнил, как мальчишкой баловался, дружков дыханьем сквозь тулуп обжигая.
Особенность есть такая у тулупов да шуб: чем они толще – тем жарче нагревается проходящий чрез них напор горячего воздуха, кой образуется от плотного прижимания рта к рыхлой поверхности одежды и с силой направленного туда дыхания. Порой вскрикивали мальчишки, когда внезапно такой жгучий заряд получали.
Кикимору свою Стах тоже прожарил таким образом. Подмигнул озорно меж крепких выдохов:
– Ничего, ёрш! Терпи жа́ру – ради пару!
И с удовлетворением заметил, что дрожать она принялась всё легче, да реже – а там и совсем никак.
Некоторое время Стах старательно тёр девке бока и плечи, потом притомился и бросил. Но рук – не отпустил. Всё-таки – была она девкой, и держать её, какую-никакую, в руках было приятно. Приятность эту мужик ощущал.
Рыбка постепенно подсыхала, согревалась, шевелилась уже мирно, не заполошно. Перестала судорожно зажимать на себе армяк и даже, наконец, руку из него высунула – волосы растрёпанные поправить. Волосы – точно! – здорово сплетенья водорослей напоминали и падали на лицо. Всё ещё влажные – они теперь, однако, не представляли собой сплошной водяной поток, и вполне имело смысл их разобрать. Чем рыбка потихоньку и занялась, уже сама жадно притиснувшись к Стахову боку и боясь отодвинуться.
У Гназда на сердце отлегло: всё в порядке, девка жива-невредима, паника в прошлом, можно расслабиться.
Он и расслабился, задумчиво глядя на пламя костра, уже привычно и по-свойски, хоть и скромно, обнимая рукой свой законный улов. Обретённая русалочка трепала свои космы и сушила их у самого огня. И чрезмерно увлеклась этим, так что Стах остерёг:
– Ты смотри… не заметишь, как вспыхнут.
Наконец-то услышал он её голос – хрипловатый, конечно, и едва слышный – но вполне человеческий:
– Не… Я осторожная.
Стах хмыкнул:
– Ишь ты… осторожная. Как же тебя, осторожную – в реку-то окунуло? Ты! Окунь!
– Упала, – последовал жалобный ответ.
– Упала, – передразнил Стах, – а чего в грозу бродишь? Чего тут тебе? Никакого жилья поблизости. Чья ты? Гназдов?
– Ага… – слабо выдохнула рыбёшка.
– Ну, что ж ты? Гназдова – а экую даль ушла? Одна. Разве так можно?
Девка всхлипнула:
– Козлёнок потерялся…
Стах опять почувствовал жалось. Только и крякнул смущённо:
– Эх, ты… пескарь…
Потеплев, успокаивающе потрепал девку по плечу, спросил сочувственно:
– Чего? Здорово напугалась?
Из влажных тёмных дебрей глянул коричневый глаз.
– Да нет, Стаху… не очень, – доверительно проговорила девка.
Стах вздрогнул:
– Чего?!
– Ну… я знала, что спасёшь… – пояснила рыбёшка, уже совсем оправившись, и несколько неестественно засмеялась: крепко натерпевшись, пытаются храбриться, – ты меня всегда спасал.
Стах не заметил шутливого тона. Не до шуток.
– Постой-постой… – дёрнулся ошарашено, – откуда знаешь-то меня? Ты кто?
Он рывком повернул русалку к себе лицом:
– Хоть гляну, дай!
Раздвинуть длинные спутанные пряди никак не получалось. Стах разволновался и всё цеплял одни, а под ними оказывались другие. Кикимора старательно и неторопливо подобрала густой поток волос всеми десятью пальцами, прочесала сквозь них и развела на обе стороны. К Гназду обернулось светлое приветливое лицо:
– Не узнал?
Он взглянул – и рёв бури внезапно сменился совершеннейшей тишиной. Даже не тишиной, к которой ухо всё ж прислушивается. А просто - ничем.
Нет, то, что сидящая с ним рыбка оказалась давным-давно известной ему Евлалией, соседа Азария сестрицей – это всё несущественно. То, что мало Стах дома бывал, редко девчонку видал, а она, между тем, росла да росла себе – тоже понятно. То, что девчонка в красавицу матушку пошла – давно не секрет, и Стах это знал всегда. Всегда мимо девчонки той ходил, в полглаза глядел, всерьёз не принимал. Да и чего глядеть-то? И так полна крепость голопузой мелочи. И палочек-щепочек всяких без конца там-сям попадается: повыше-пониже, потемней-посветлей, потише-пошумливей – а всё верхоплавки глупые!
И вдруг – по волшебному ли мановению, роковому ли грома грохоту, ослепительной вспышке молнии – преобразился мир! Оказалось, никакая это не верхоплавка и не девчонка привычная, а красотища немыслимая-чу́дная, от которой нет сил отвести глаз! И вовсе не та она щепочка-палочка, как в крепости представлялась – а чаровница влекучая! И – вся мягкая, ласковая, податливая – меж ладоней она у Гназда! И нет сил разомкнуть обнявшие её руки!
Руки сами собой всё тесней сжимались, и унять их не было никакой возможности. Задохнувшись, Стах притянул красавицу к груди. Та лёгонько засмеялась, осторожно отстраняясь:
– Да я уж согрелась, Стаху...
– Нет! – весь задрожав, хрипло прошептал Стах – и ещё повторил, – нет... я же вижу, как тебе холодно…
Хотя знал – пустое городит. Не до холоду тут – глупому понятно. С какого-такого холоду?! – вон, как вспыхнули – ярким закатом! – плавно обрисованные щёки белого овального лица, и, словно крылья вспорхнувшей испуганной птицы, затрепетали густые чёрные ресницы, пряча глаза.
Что-то случилось с этими глазами, с этим лицом, с пламенеющим ртом... Что-то, что внезапно рухнуло на них обоих куда яростней грозы, сотрясающей небеса и землю. Что мгновенно оборвало все прежние мысли, чувства и заботы… Даже дыхание! Даже течение крови по жилам! Перевернуло, поломало, куда-то унесло – а заполнило собой, чудной силой, которая приходит незвано-нежданно, негаданно-неведомо, сама собой, по своим каким-то законам да прихотям.
Сразу изменилось всё на свете.
Люди, звери, деревья и травы.
И Стах стал не Стах.
И девушка Лала не Лала.
И конь, задремавший у самого входа – не прежний старый коняга-дружище, а сказочный золотой скакун с крыльями.
И вертеп – дворцом сверкнул, сплошь из ослепительных радужных алмазов.
Только добрый костёр остался прежним, потому как уж больно тепло и сладко было сидеть возле него, жадно вцепившись друг в друга, друг с друга не сводя пристальных, широко распахнутых глаз – в этом крохотном замкнутом мире, где их только двое – и ничего-никого больше. Нигде и никогда.
А бедовая гроза, сделав своё дело, удалялась куда-то затихающими раскатами.
Они же – сразу – точно речь человеческую забыли. И заговорили на своём, только им доступном языке. Где почти нет слов. А если и роняется устами – что-то неведомое означает, чего никогда бы не понял и не разобрал посторонний слух. Может, нечто подобное и случилось когда-то, во времена незапамятные – когда рассыпались по свету языки, так и не достроив Башни Вавилонской.
Ах, Боже мой, какую же чушь Стах понёс, с жадной нежностью обняв девушку и заглядывая в сияющие глаза:
– А я ведь думал... живое, вроде... дрогнуло... зверь или рыба...
– А я думала... – еле успевая дыхание переводить, роняла девушка, – волной меня подхватило... а это руки...
– Я ведь совсем не думал...
– А я подумала...
– Я знал, Лалу...
– И я знала, Стаху...
За всю жизнь не произнёс он столько глупостей, сколько набормотал за ту пару часов, пока прогорали запасы хвороста в пещере. И не пришло ни разу голову усомниться, поколебаться, дело ли плетёт, и что прёт из него, и как девушка на это поглядит. Почему-то – ни к чему было. Само лепеталось, само обнималось. И рдяные уста сами собой навстречу, задохнувшись, открылись, и вылилось всё это в умопомрачительный поцелуй. А там – без передыху – второй. И пошло! Как канонада. Разряды молний, раскаты грома. Вслед уходящей грозе.
Пожалуй, могло и дальше зайти. Пылкий Гназд ненароком уже скользнул ладонями вглубь армяка, извлекая оттуда гладкие плечи и прочие округлости, но тут, спохватившись, гроза спешно придержала свои громы и молнии. Узкая девичья ладонь неожиданно упёрлась ему в грудь.
Стах поморгал глазами, не сразу сообразив, что за странности, совершенно против налаженных живых токов и вразрез с прежней струёй, совершает эта ласковая ручка, вся мягкая-плавная, с лёгкими длинными пальцами и тонким запястьем. Но смирился. Беспрекословно. Разве можно возражать такой ручке?
Всё дальше и дальше уходила гроза, оставляя за собой потрёпанный мир. Отдельные капли ещё кропили измочаленную землю, но в целом дождь иссяк. Уже солнца луч прорезался на западе. Следом сквозь слабеющие тучи прорвалась их целая связка. Седая земля настойчиво темнела. Туманя дали, поднимался пар. Град таял.
В притихшем мире на Стаха сошло некоторое отрезвление. Он вдруг осознал, что окончательно и бесповоротно застопорилась его жизнь и повернула вспять. Евлалия, приникнув к нему, покоилась в его объятьях, и Стахий стонал от мысли, что объятья – разнять он должен. Должен.
Он не разнимал их долго. Солнце всё ближе и ближе подтягивалось к самой кромке леса. Гназд с девушкой тоскливо замечали, как низко оно опустилось. И всё не могли друг от друга оторваться.
Лала подняла от его груди побледневшее лицо и глянула, в страхе распахнув тёмно-янтарные глаза. Пролепетала как открытие, едва слышно:
– Стаху… а ведь я не смогу без тебя жить…
Вот ведь как просто. «Не смогу». Ещё утром – могла, и запросто!
Только ведь – с утра – тыщи и тыщи лет прошли. И вообще – это с кем-то другим было. А они родились только что. Здесь. Друг для друга.
Стахий прижал её голову к себе и погладил по беспорядочно вьющимся волосам, зашептав:
– Мы будем вместе, моя серебряная рыбка! И никогда не расстанемся! И где бы ты ни была – я всегда буду рядом. И когда бы ты ни захотела – я подле окажусь. По первому зову явлюсь. По первому желанью твоему.
И вот занятно: чистую правду говорил Стах. Говорил и свято в это верил. Да, много глупостей звучало в тот день в вертепе. Только разве с новорожденных спросишь?
А взрослый человек – сказал бы на младенческий этот лепет:
– Это что ж ты такое болтаешь, дурак? Пустое обещаешь – молодой девчонке женатый мужик! Вспомни о той пропасти непреодолимой – и отступись, уйди в сторону, прочь беги, пока беды не натворил! За сто вёрст близко не подходи, обходи, как смерть-пагубу!
Всё верно. И надо было уйти. И нельзя было уйти.
Но об этом не думал Стах. Не пришло ещё время этим мыслям. Это потом, позже заклинит душу. А пока – другая заноза была: расстаться не было мочи.
И всё ж – пришлось. Чуть не до самой зари медлили Стах с Евлалией. И так уж не поспеть в крепость засветло. И так тревожиться будет семья, и Зар, чего доброго, на поиски пустится. Ни разговоров, ни косых взглядов, ни сомнительного положения – ничего этого нельзя было допустить. Да и возвращаться по размытым скользким откосам не дело затемно.
Стах со вздохом разнял руки и шагнул прочь из пещеры. Привязанный арканом ствол на плаву, поднатужившись, выволок на берег и – по скользкой глине, сколь хватило мочи – дотащил до убежища. «Благослови, Господь, человека, что устроил сей приют, – воззвал про себя, – что запас дрова и даровал нам счастье этого костра. Даровал нас друг другу. Пусть сопутствует ему удача, довольство не покидает его дом, а каждый день озаряет радость!»
Вернувшись под гостеприимный свод, Стах застал Евлалию наряженной в высохший пестровато-серый сарафан. Она стояла у входа, заплетала свои длинные чёрные волосы и не сводила с молодца восхищённых глаз.
А Стах с неё.
Вглядывался – будто впервые увидал. Не то, чтобы дивился себе, как это он мог спокойно мимо ходить, не сходя по ней с ума. Нет. Обо всём, что до сего дня – намертво запамятовал Гназд. Точно не бывало. Просто глядел и любовался. Потому что – невозможно не любоваться такой… таким… было что-то такое в лице, в движениях, во всём существе – от чего нельзя не сойти с ума.
Боже мой! Да одни только уста! Так и пышут огнём! Гназд снова ощутил их вкус, словно не отрывался. Одновременно – нежные пунцовые цветы вспомнились. Как причудливые дрожащие мотыльки. Чиной зовут лесной, хоть и не лесная она, а по светлым дубравам, откосам открытым рассыпана. В чужих местах – петушками прозывается. А то ещё жар-жабрей в лугах встречается. Вроде и другой – а по-своему тоже похожий. Каждый цветок из соцветья – формой, очертаньями. Эта изогнутая вздёрнутая верхняя кромка! Эта полнота выпуклых губ! Ну, а улыбка, приоткрывающая сверкающий ряд белоснежных зубов? Да за такую улыбку можно горы свернуть, в небо взлететь, камнем пасть в самую глубь морскую!
А глаза… да ещё когда так, с любовью, глядят! Громадные, как мир. Сияющие, как солнце. Завораживающие своей бездонной, таящей жаркий свет глубиной.
И стан… словно туго-натуго перехваченный в поясе, а далее – со всей свободой отпущенный. Девушка вся была из этих зажимов и свобод… что в запястьях, что в щиколотках. А если ещё добавить округлые плечи, шею, как у голубя, и изящную на ней посадку головы, упругую и высокую грудь…
Чёрные, чуть вьющиеся волосы обрамляли это безупречное лицо, в котором всё было соразмерно, и все черты доведены до предела законченности и совершенства.
Красота немыслимая, в дрожь вгоняющая. Как! Откуда взялась! Как можно прежде такое не видеть!
Но не то было бедой. Беда была в том, что любил её теперь Гназд со всею болью и мукой.
Но ещё мучительней любила девушка. Ни один горный обвал не сравнится с силой первой любви. А это была именно она. Так вышло – что здесь и сейчас – вдруг накрыло её, с головой, как та волна на реке – с высоты повергло в пучину, словно рухнувший нынче откос – это доселе неведомое чувство, и она покуда не успела понять его… но уже чутьём, смутно – осязала весь ужас свершившегося.
«Горе, горе!» – тоскливо вскрикнула и пронеслась, перечерчивая заалевший круг солнца, ночная птица.
Горе и счастье простёрли незримые руки навстречу друг другу, сплели нерасторжимые объятья и слились воедино в затухающем свете дня.
День прощался с землёй.
Стах ехал верхом и вёз в седле, бережно к себе прижимая, тихую прильнувшую к нему Лалу. Его ладонь лежала на её груди, а уста их то и дело тянулись друг к другу. Лошадь ступала неторопливо и осторожно, выбирая путь. Стах не понукал её – слегка по холке трепал, чтоб руку чуяла.
Они двигались через покорёженный лес, потом побитым полем. Повсюду виднелись следы разорения. Не до влюблённых было этому миру. Попадались голосящие женщины, мужики чесали затылки. Стах укрывал Лалу полой кафтана. Но чаще никого вокруг не было. И они продолжали целоваться. «Наверно, это нехорошо, – слабо мелькало в туманном сознании Лалы, – что я не могу оторваться от его губ… И не должна рука его лежать на моей груди… Но невозможно совладать с этой рукой, такой тяжёлой и ласковой… Невозможно не влипнуть устами в такой затягивающий и впивающийся рот… Горячая сила исходит от крепкого упругого тела… как лава из земной глуби… А плечи – скалистые уступы, под которыми спрячешься от ливня и зноя полдневного… на которых взберёшься-спасёшься от половодья вешнего».
И она хватала ртом воздух, с трудом смиряя дыханье… И сердце колотилось внутри, с болью разламывая грудь. Девушка всматривалась Стаху в лицо, в поисках ответа и успокоения. Чего ждала она от ласково синеющих стаховых глаз? Любви? В каждом взгляде сквозила любовь! Безмерная, безудержная, безоглядная! Но чего-то ещё душа просила. А чего – и сама не знала. Может, надежды? Надежды – верно… – не было. И приходилось это принять. И без неё, без надежды – душа взрослела и крепла – и стойко смирялась с испытаниями.
Лес всё гуще чернел, когда продвигались по нему верхом Гназд и девушка. А полями близ крепости – едва разбирали дорогу. И совсем уж в глубокой тьме достигли западных ворот.
Незадолго от ворот Стах спешился, взяв коня в повод.
Потому что увидал впереди понуро бредущего человека. Усталым злым шагом тот возвращался в крепость, и Стах поторопился догнать его и приглядеться. Осмотрительность не обманула. Слабый блеск проглянувшего месяца высветил строгий профиль и чёрную бороду Зара.
– Эге! – весело крикнул ему Стах. И Зар обернулся. Угрюмо пробурчал ответное приветствие и хотел далее – на беду пожаловаться – как вдруг уловил некую интонацию в голосе Стаха, насторожился и вгляделся во тьму. Из чернил ночи выступал глухой силуэт лошади, на которой кто-то сидел. Зар заволновался в слабом предчувствии:
– Слышь… Стаху! Кого везёшь?
Стах рассмеялся:
– Кого, как не сестрицу твою!?
Зара как подменили.
– Чего?! – заорал он и с восторгом, и с недоверчивостью – и лупанул молодца по плечу, – не шутишь?
С этими выкриками он подскочил к Стаховой лошади, секунду пытался хоть что-то разглядеть.
Наконец, позвал:
– Ты, сестрица?
– Я, братец… – голос Евлалии прозвучал не в меру жалобно.
– Уфф…– ослабело выдохнул Азарий и тут же поспешил добавить в речь стальных нот, – и где ж тебя носило, девчонка?! – резко развернулся к Стаху, – слышь? Друже! Где ты её отыскал?!
– Там… – Стах неопределённо махнул рукой в темноту.
Лала робко всхлипнула:
– Козлёнок… беленький… пропал…
– Одно к одному… – проворчал Зар, – зеленя, вон, побило… Я ведь думал – тебя потоком смыло! Думал, деревами завалило, молоньёй шарахнуло! Что ж ты за девка – что с тобой со страху помрёшь!
Евлалия вздохнула.
Мрачное оцепенение, сопровождавшее Зара всю дорогу, стремительно разрядилось не в меру радостным возбуждением. Он разболтался и развеселился. Оживлённо заговорил:
– Вот ведь на мою голову забота! То и дело что-нибудь начудит! Поскорей бы замуж, что ли, спихнуть! Пусть муженёк по лесам разыскивает!
Шутил… шутил Азарий. Стращал. А так – что б спихнуть – такого и в мыслях не допускал. Наоборот – придерживал. Это уж заметил народ. Не хотелось братцу с единственной сестрой расставаться. Двоим отворот-поворот указал. Молода, де! Но – подтрунивал порой. Особенно с хорошего расположения.
– Нет чутья у тебя, девчонка! Не знаешь, когда голову спрятать, когда высунуть – вот и попадаешь в истории глупые. То заплутаешь, то упадёшь… вон, о прошлый год… в старый колодец угодила… Стаху! Ты, вроде, её вытащил?
Стах ухмыльнулся:
– Кто – как не я…
Было… было дело. Поменьше, что ль, была девочка? Не заметил тогда Стах того, что нынче… Зацепил верёвкой, вытянул и дальше зашагал… Ни грозы… ни вертепа…
– А, ведь если вспомнить, – хохотнул Азарий, – ты на то везуч. Всё как-то получалось… что ни проруха – ты сестрицын спаситель. Этак – за нами, пожалуй, долг!
Балагуря, Зар первым подошёл к укреплённым металлическими скобами дубовым воротам. Старик сторож ещё не замкнул их – только красноречиво постукивал по чугунным засовам:
– Давайте поживее, мужики… Я понимаю… такое дело… экая погибель свалилась… но полуночничать тоже не с руки… больше никого ждать не буду…
Почтительно поклонившись сторожу, Гназды откликнулись на стариковские сетования, пробормотали в ответ что-то сочувственно-виноватое – и провели лошадь в ворота.
В ночной тиши улицы были пустынны. Здесь уже как-то само собой не болталось, не шумелось. Только копыта поцокивали по вымытым ливнем камням мостовой. Добравшись до своего двора, Зар остановился проститься с соседом и между дел, не глядя, протянул сестре руки – садить с коня.
– Ну, друже! Слава Богу, что так вышло. Жива, цела – тебе спасибо. Выручил. Как – не спрашиваю, сама потом расскажет. До завтра! Покою-отдыху тебе да снов золотых!
С этими словами снял Азарий со Стахова седла покорно и растерянно соскользнувшую к нему Евлалию, на землю поставил, за плечо ухватил, подтолкнул в калитку и…
И всё.
Замер Стах – и рта не раскрыл. Что? Конец?
За те тысячи лет, что прошли с минуты, когда девушка отбросила волосы с лица там, в уединённом их убежище – Стаху ни разу не пришло в голову, что может так оно оборваться. Взял брат заполошно оглядывающуюся сестру за плечо, развернул к родному дому и увёл. Перед Стаховым носом – калитку закрыл. Ласковый!
А он, Стах – ничего тут не мог.
Он уж привык, иначе не мыслил, что с девушкой они одно целое, навек неразлучное, и друг без друга им и минуты не прожить. И вдруг…
Живи, Стаху! Уж как сумеешь. И минуту. И другую. И день. И…
А? Сколько, Стаху, ты сможешь прожить без своей рыбки серебряной?
Гназд с глухим стоном стиснул пальцами виски.
Где-то кликала ночная птица. Шелестели листвой яблони в садах. Конь потряхивал головой, дёргая уздечку и переступая ногами. За высоким забором заворчал пёс. Лампадами да свечами уютно теплились окна, какие проглядывались с улицы. Улица пролегала перед Гназдом, вся родная, с детства привычная. Улица разделяла Заров двор от Стахова. Улица – всего-то сажени две – расширилась вдруг непреодолимым морем, горными пиками вздыбилась и разверзлась пропастью бездонной.
Улица перед родимым домом…
Вся она до мелочей знакома.
Сколько ты по ней ходил да бегал!
Шли по ней и радости, и беды.
Шли друзья и недруги по ней.
Шли заботы и беспечность дней,
Лиц, привычных с детства, череда,
Дни, недели, месяцы, года…
А когда по ней прошла любовь –
Превратилась в пропасть без мостов…
Не было чрез неё мостов.
Ни мостов –
Свести.
Ни костров –
Свети!
Не обнять
Огня.
Не нагнать
Коня.
Ничего.
На мир опустилась глухая ночь. Всё гуще чернело небо. Всё плотней туман обволакивал крыши, скрывал да прятал до поры, до утра, до свету – то, чему следовало пребывать бы в покое-сне. Сторожил-сберегал пуще крепких затворов – от злого умысла, дурного глаза, жадной руки – всё тихое и доброе, что всего дороже душе человеческой.
– Так тому и быть, – обречённо подумал Стах, зажал в кулак непреодолимую боль и понуро шагнул к своим воротам.
Выше да выше вздымался туман. А – сколь ни вздымался – всё не мог застлать блещущий месяц в вышине. Слабозаметный тонкий язычок – он стремительно летел и нырял в тучах, подобно идущей против течения, сверкающей серебряной рыбе.