К сорока он почти перестал различать цвета. Пил таблетки и капли – напрасно, не стало лучше. Доктора разводили руками: тяжёлый случай. Мир чернел по краям и стремительно выцветал.
В сорок два он смирился. Распродал свои холсты, сжёг засохшие кисти и запил, не зная меры: нелегко выбирать между ядом и револьвером, легче горькой залить ощущение пустоты.
Он отвадил друзей, что устали давать взаймы. Разругался с женой, стал неряшлив и неприятен. Всё, что видел теперь – мельтешение серых пятен, на полтона светлее сжимающей кольца тьмы.
Тьма грозила вот-вот превратиться в густой мазут. Но не зря говорится, что клин вышибают клином: он нашёл на пороге мешок превосходной глины, и почувствовал в пальцах давно позабытый зуд.
Неизвестный даритель являлся потом не раз, оставляя мешки и отчётливый запах серы. В еле видимом мире, погасшем, загробно-сером, вся надежда на пальцы, прозревшие вместо глаз.
Он замешивал глину – и глина была живой. Он шептал ей, смеялся, а то принимался плакать, и, сминая в ладонях упруго-сырую мякоть, был до одури нежен, каким не бывал с женой.
А когда обессилел – внезапно, в один момент, и усталость упала на грудь, как могильный камень, то сама темнота завладела его руками, превращая его из создателя в инструмент...
Он очнулся от жара: по дому гулял огонь. Поздно было бежать – оставалось расправить плечи. Галатея из глины шагнула ему навстречу, и паркет затрещал под тяжёлой её ногой.
Пламя плавило тьму, словно грязный весенний снег: он увидел её. Замер в ужасе и блаженстве. Безупречный гротеск, инфернальное совершенство потянулось к нему, как в кошмарном, но сладком сне.
Безнадёжно податлива глине живая плоть... Приникая к шедевру в прощальном порыве страсти, он успел изумиться, как жарко целуют пасти, как прочна обожжённая глина – не расколоть.
Возможно - это совершенство. Как минимум, поэзия - точно.
как же интересно вы пишете, очень нравится