Со Славкой мы звонимся обычно два раза в год, на дни рождения. В этот день звонил я, его черёд был праздновать. Раньше мы жили в одном дворе, дружили с детства до тех пор, пока в начале девяностых меня не унесло в столицу – пробиваться наверх, убегая от провинциальной нищеты. Хотя Одесса и не считалась глухой провинцией, всё равно перспективы в столице вырисовывались совсем другие. Звал потом, когда зацепился и начал выкарабкиваться наверх, друга к себе, но он предпочёл обустраиваться в родном городе. Созванивались редко – вначале связь между городами была некачественной и дорогой, потом это стало проще и дешевле, однако совместных интересов оставалось всё меньше. Общие друзья-подруги переженились, повыходили замуж, разъехались, потерялись. У каждого была своя жизнь: дети, а вскоре и внуки, работа, дача. Последние несколько лет звонились просто по привычке: "Привет-привет, с днём рождения, здоровья-счастья, как дела, жена, дети, спасибо, пока-пока". Однако в этот раз отлаженные шестерёнки дали сбой, и Славка, чуть помявшись, вдруг спросил: – Сань, а ты дядю Борю помнишь? – Ну, ты даёшь, дядю Борю не помнить! Что он, жив ещё? – Да как тебе сказать... Жив, но счёт уже на дни пошёл. Он в больнице, позавчера увезли, рак у него оказался в последней стадии... – Да, блин, вы что там, все спите, неужели раньше не заметили, почему только сейчас опомнились? – А ты дядю Борю не знаешь? Сидел до последнего в своём подвале, работал, "Кубу" напевал, никому ни гу-гу. Буквально за день до того, как его скорая увезла, он ещё заказ у кого-то принял! – Славка помолчал, а потом вдруг неуверенно спросил: – Сань, а ты никак не сможешь приехать, попрощаться? Я понимаю, что ты деловой перец, но всё же... Мы поговорили ещё немного и разъединились. Я пообещал обязательно вырваться, в душе понимая, что это нереально. На работе запускался новый проект, при успешном воплощении которого наша контора значительно вырастала в статусе, а я в должности. Но там только начались согласования, и это могло затянуться ещё на неделю-другую. Да и моя Ксюша не одобряла одиночные поездки, считала, что съездить на отдых в город моего детства, как мы планировали уже лет пятнадцать, нужно всей семьёй. А так как семья недавно пополнилась горластым, требовательным и знающим себе цену внуком Витей, про общую поездку можно было забыть на несколько лет. Однако назавтра начались чудеса. К обеду меня вызвал шеф и в полной растерянности сообщил, что проект прошёл согласования с первого раза, на ура, и утром был утверждён. Весомая премия будет зачислена мне на счёт в ближайшие дни, а пока я могу взять небольшой отпуск, дней на десять. Я тут же написал заявление, шеф подмахнул его, и я стал свободным человеком. До следующего проекта. А Ксюша сказала, что нечего мне тут путаться под ногами, ибо они решили – пусть первые дни молодые поживут у нас, она поможет Светке с ребёнком, а заодно приглядит за её мужем – чтоб был обихожен, накормлен и обласкан, не чувствовал себя лишним и не смотрел по сторонам. Я благодарно поцеловал её, объявил о своём отъезде и пообещал, что, как только премия придёт мне на карту, тут же переведу её в пользу Его Высочества Виктора Первого. Покупка билета и сборы много времени не заняли, и уже на следующий день я сидел в мягком кресле возле иллюминатора. Вот мы взлетели, набрали высоту и словно оторвались от всей прежней жизни. Я откинулся на спинку и оказался в далёком прошлом. Исчез салон самолёта, подо мною уже не кресло, а бетонная тумба; по двору ковыляет маленький, сухощавый, с высоким лбом, на который сдвинуты круглые очочки, наш сапожник дядя Боря. И конечно, звучит его неизменная песня:
"Куба, любовь моя! Отблеск зари багровой... Песня летит, над планетой звеня, Куба, любовь моя!"
Он пересекает двор, напевая песню о кубинских повстанцах, перевирая слова и отчаянно фальшивя, исчезает в подворотне, а я, мальчишка, смотрю ему вслед, и какая-то влажная муть застилает мне глаза. Очень странно, почему, откуда слёзы у не умеющего плакать огольца и разбойника с Большой Арнаутской – улицы Чкалова? Наверное, это всё-таки плачет взрослый дядька, который словно с высоты видит ту картину, а потом вновь превращается в беззаботного, загорелого до черноты пацана из семидесятых…
*** Дядя Боря был в нашем дворе всегда, сколько я себя помню. Его сапожная мастерская выходила не на улицу, а во двор, и не имела никакой вывески. Однако недостатка в заказах он не испытывал. Дядя Боря умел делать чудеса. После его ремонта обувь выглядела лучше новой и служила ещё долгие годы. Не бывало случая, чтобы он не смог что-то починить или отказался это делать. Но перед тем как взяться за ремонт, сапожник полагал своим долгом отчитать клиента по полной: – И шо, вы хотите сказать, что берегли свои туфли? А тогда с чего не принесли их дяде Боре ещё у той сезон? Нет, вы думаете, шо дядя Боря волшебник? Вы будете топтать и разбивать свои туфли, а дядя Боря – их чинить? Надо любить свою обувь, молодой человек! Тогда она и послужит вам многие годы. Ладно, приходите послезавтра, посмотрим, что можно сделать. А через день счастливый хозяин забирал свои туфли, не узнавал их, так они были чудесно отремонтированы! Он благодарил дядю Борю, совал деньги. Мастер отсчитывал нужную сумму, всегда небольшую, остальное отдавал обратно, никогда не оставляя себе лишнего. В то время обувь ещё делали не на сезон, а на годы, и старые туфли не выбрасывали, а чинили. И клиентами дяди Бори были самые обычные люди, а не номенклатурные работники – тогдашняя элита. Я не знаю, когда он успевал делать свои чудеса, колдовать над сбитыми носами, скособоченными каблуками и дырявыми подошвами, превращая всё это в новые, прекрасные туфли и ботинки. Мы чаще видели его, сидящим на бетонной тумбе-завалинке, растущей из стены дома, рядом со входом в мастерскую. Там всегда лежала толстая войлочная подушка, которая убиралась лишь на ночь и в ненастную погоду. На ней, кроме хозяина, разрешалось располагаться только Нельсону, беспардонному местному котячьему авторитету. Кот, сидя на мягкой подушке, щурил свой единственный нахальный жёлтый глаз и следил за воробьями, скачущими в дворовой пыли. Однако понимал, что место это чужое, и всегда покидал его, когда сапожник выходил из мастерской. Делал вид, что его срочно ждут в другом углу двора, и отправлялся туда, покачивая кончиком тёмно-серого, в полоску, хвоста.
Сколько наших сандалий, ботинок и босоножек прошло через дяди Борины руки! Как он ругал нас, мальчишек, за сбитые каблуки и порванные ремешки! Как грозился отодрать всех за уши, потому что нельзя так обращаться со своей обувью! К нему шли все обитатели нашего двора, неся в починку добытые по блату, из-под прилавка, либо честно выстоянные в очереди свои обувки. И служили они потом не год-два, а добрый пяток лет. А дядя Боря сидел на своей завалинке, напевал неизменную «Кубу», покрикивал на пацанов, важно беседовал со взрослыми, иногда выходил со двора, чтобы выпить в будочке напротив кружку «Жигулёвского». И в перерыве между этими важными делами закрывался в мастерской и ухитрялся делать из рвани модельную обувь. Он был частью моего детства и юности, моего двора, пыльного поля за сараями, скамейки со столом из крашеных досок, футбола, «пекаря», а потом кинга и клаббера на этом столе, гитарных переборов по вечерам, песен под Высоцкого – петых нарочито хриплыми, полудетскими голосами и ещё многого, ускользающего, щемяще-прекрасного, острого и яркого, такого, что и бывает-то лишь в детстве и немного – в юности.
*** Как изменился город! Любимые улицы заставлены рекламными щитами, обочины и тротуары заняты рядами дорогих иномарок, дороги забиты транспортом. Я доехал почти до дома детства, заглянул в Александровский сквер поблизости – сколько воспоминаний с ним связано! Но и там уже всё по-другому. Нет старенького летнего кинотеатра, куда мы бегали пацанами по вечерам, забирались на деревья и «на шару» смотрели фильмы про индейцев и ковбоев. Став старше, водили туда девчонок, уже на «кино про любовь». Там начиналась наша взрослая жизнь: первые сигареты, выкуренные не тайком, в дворовых кустах, а в открытую, первые поцелуи с подружками на задних рядах, первые глотки дешёвого портвейна. Теперь на его месте располагалось кафе-караоке и летняя площадка. Напротив двора высился куб офисного центра с автостоянкой (или, по-современному, парковкой), да в фасаде первого этажа вместо столовой находился салон эксклюзивной мебели. А вот двор остался прежним. Конечно, на окнах появились спутниковые антенны, места «Москвичей» и «Запорожцев» заняли «Тойоты» и «Дэу», но сохранился чахлый газон посередине, скамейка под акацией, тот самый стол и многое другое. Друг детства тоже изменился мало. Конечно, раздался в ширину и в высоту – «закабанел», как у нас говорят, но выражение лица было тем же, разве что стало менее открытым, да во взгляде появилась некая мудрость, соответствующая возрасту. Мы крепко обнялись, гулко постучали ладонями по обширным спинам, и Славка потащил меня в комнату, где его Наташа уже накрывала стол. Но я воспротивился категорически: «Прежде всего – в больницу к дяде Боре!» Сначала нас не хотели пускать: больной-де без сознания, мы не родственники, да и время не приёмное… В конце концов, после некоторых движений и перемещений радужных бумажек, врач разрешил зайти «буквально на минуту, всё равно дед почти не приходит в себя». Тем не менее, как только мы вошли, дядя Боря сразу открыл глаза, словно ждал нашего появления. Он сильно исхудал, пожелтел, сморщился. Однако взгляд был по-прежнему ясен и немного насмешлив. – О, Славка пришёл! Привет, дорогой! А кого это ты привёл? Ба, надо же – столичная штучка, Санька с тринадцатой квартиры! Шо, приехал старика проводить в далёкий путь? Мы поговорили ещё немного и стали прощаться: дядя Боря снова начал впадать в забытьё.
***
А на следующий день старый сапожник умер. Позвонили из больницы, сухо сообщили о смерти, поинтересовались, кто будет забирать тело – родственников у дяди Бори не было. Он всегда жил один, никто не знал, есть ли у него жена, дети, внуки. Сам он молчал, а спрашивать было неловко. Поэтому печальные заботы взяли на себя соседи. Старого мастера знали и любили все, оттого проблем с финансированием и организацией похорон не было. Как-то так получилось, что Славка оказался главным хранителем бывшей мастерской. У него был ключ, и мы зашли туда – посмотреть, что к чему. Какие-то инструменты, куски кожи, колодки – ничего из личных вещей. Всё выключено, кран закрыт. Вещи неживые, пыльные, тусклые, словно вместе с хозяином из них ушла душа. Только красным пятном выделялись на полке яркие женские босоножки, нарядные, имеющие тот самый чудесный вид, который принимала вся починенная дядей Борей обувь. Толстая Галка Мирониха, вечно сидящая во дворе на лавочке возле древней акации, «держала кассу» – собирала деньги с жильцов. Ну, как собирала… Просто принимала разные купюры от тех, кто их давал. Все знали, что финансы стекаются к ней, все и вручали что могли. Никаких отчётов, никакого контроля. Когда было надо, просто брали у неё и тратили: на гроб, на венки, на продукты с Привоза и бутылки из «Темпа». Поминки, по единодушному решению, организовывали сами – никаких кафе, накроем общий стол во дворе, слава Богу есть кому готовить! Выносили столы, табуретки, скамейки, скатерти. Варили, жарили, пекли по квартирам с раннего утра в день похорон, чтобы не отвлекаться во время самой церемонии – прощаться поедут все. Хоронили дядю Борю на Втором Христианском кладбище, официально давно закрытом, принимавшем только по броне или очень уж важных персон. У дяди Бори брони не было, но директору кладбища позвонил из Израиля известный маэстро Горенштейн, который был когда-то мальчиком Сёмкой с нашего двора. Откуда они знали друг друга и какие их связывали отношения, мы не ведали, да и не интересовались. Главное, что для старого сапожника нашли очень приличное место, и даже недалеко от центральной аллеи. Отпевали в старой кладбищенской церкви, просторной, замечательно-красивой, с большими выразительными иконами. Истово крестились, держа плачущие воском свечи, а те, кто креститься не мог в силу другой веры, молча стояли поодаль, соблюдая уважение к торжественной церемонии отпевания. Клубы кадильного дыма, со строгим горьковато-сладким ладанным ароматом, возносились к высокому потолку, смешиваясь с гулким протоиерейским басом и стройным пением клиросного хора. И даже церковные нищие были в тот день не нахальными, а спокойными и важными, словно почётный караул на проводах высочайшей особы… А потом во дворе, где дядя Боря провёл всю свою жизнь, накрыли длинные столы разной ширины и высоты, к ним приткнули скамейки, табуретки, стулья. Столы застелили клеёнчатыми скатертями, заставили кастрюлями с борщом, блюдами с пирожками, котлетами, жареными окорочками, печёночными оладьями, биточками из рыбки-сардельки*, салатами, винегретами, и Бог ведает, чем только ещё! Я думал, что такие дворовые застолья ушли в прошлое, что они невозможны в нашем буйном двадцать первом веке, что так уже не собираются нигде. Но в тот день во дворе по Большой Арнаутской, или Чкалова, было именно так.
*** Вдруг я заметил возле запертой дяди Бориной мастерской неуверенно топтавшуюся женскую фигуру. Славка тоже смотрел в ту сторону. Не сговариваясь, мы подошли туда. Это оказалась молоденькая девушка, лет семнадцати-восемнадцати. Очень славная, но не из тощеньких фотомоделей, а такая, про которых в Одессе говорят: «Бэрэш у руки – маешь вещь!» Лёгкая жёлтая блузка оттеняла милое лицо, обрамлённое недлинными тёмно-каштановыми волосами. Девушка куталась от зябкой прохлады весеннего вечера в красно-коричневую накидку и растерянно смотрела то на запертую дверь, то на людей за столом на затоптанном газоне. – Это не из нашего двора, - сразу определил Славка. Мы подошли поближе, поздоровались. Оказалось, девушка сдала в ремонт свои босоножки, ещё неделю назад. Ей было велено прийти через два дня, но, когда она появилась первый раз, сказали, что мастер заболел. Не знаем ли мы, что с ним и как она может забрать свою обувь? Пока Славка доставал ключи, девочка начала рассказывать, что это её любимые босоножки, настоящие, кожаные. Они приносят ей удачу на экзаменах, а впереди последние тесты за одиннадцатый класс и поступление в институт, хочется отремонтировать их и поносить хотя бы ещё один сезон. Никто не желал браться за них, и ей посоветовали сходить в наш двор, попробовать уговорить старого мастера, который там работает. Тот долго ворчал, что обувь надо ремонтировать вовремя, но всё же взялся за дело. А теперь вот она не знает, как получить их обратно. Славка был рядом и, конечно, слышал этот рассказ. Несомненно, речь шла о красных босоножках, которые мы видели тогда, когда заходили сюда в день дяди Бориной смерти. Мы открыли дверь, зажгли свет. Босоножки стояли на том же месте (а куда бы они девались?), и мы вручили их счастливой девушке, которая не могла оторвать глаз от чудесной, выглядящей, как новая, обуви. Она сложила их в сумку, вынула оттуда кошелёк и спросила: – Сколько я должна? И кому отдать деньги – вам? Мастер сказал рассчитаться, когда заберу. – Милая девочка! – Славка придвинулся поближе, внимательно посмотрел ей в глаза, – Старый мастер дядя Боря ушёл от нас навсегда, успев починить твои любимые босоножки, но этот его заказ оказался последним. Он был очень хорошим человеком, и лучшей платой будет память о нём. Вспоминай иногда старого сапожника дядю Борю, а с этих денег купи и зажги в Успенском соборе самую большую свечку. Девушка ушла, бережно унося свёрток с босоножками, улыбаясь светло и немного растерянно, а в осиротевшей мастерской остался лёгкий аромат безмятежной юности и такой же светлой, как эта улыбка, грусти. Славка, оказывается, прихватил с собой початую бутылку, мы нашли в шкафчике пыльные стаканчики, протёрли три штуки и наполнили их. Дяди Борин поставили на столик, а свои – молча, не чокаясь, выпили. Светлая память тебе, старый мастер дядя Боря!
* Сарделькой называют в Одессе мелкую черноморскую кильку.
Не надо быть обязательно великим писателем или гениальным учёным, чтобы оставить светлый след на Земле и в памяти людей. Спасибо, потеплело на душе после прочтения.
Спасибо за такого живого дядю Борю.