Начинающим [62] |
Учебники и научные труды [43] |
Психология творчества [39] |
Об авторах и читателях [51] |
О критике и критиках [42] |
Техника стихосложения [38] |
Литературные жанры, формы и направления [105] |
Экспериментальная поэзия и твердые формы [11] |
О прозе [45] |
Оформление и издание произведений [21] |
Авторское право [2] |
Справочные материалы [12] |
Разное, окололитературное [84] |
Главная » Теория литературы » Статьи » Разное, окололитературное |
«Резон материться» (18+) (о ненормативной лексике в поэзии) Автор: Вероника Зусева |
...Но зато перебросилась брань Сплошной, хотя и далеко не всегда виртуозный, мат ворвался в русскую поэзию в начале 1990-х — поначалу в его употреблении удержу не знали. За десятилетие новизна и, соответственно, сила воздействия приема поистерлись, и поток несколько схлынул. Но это не значит, что совсем иссяк. Сегодня бывшенепечатные выражения вполне спокойно смотрят на читателя со страниц солидных литературных журналов и поэтических сборников, будто они уравнены в правах со всеми другими словами русского языка. И тем не менее полного и непритворного равнодушия к ним не получается — видимо, этому противостоит сама природа некогда табуированных культурой слов с их, как точно подметил Ю.Левин, “иллокутивной силой”: “ругательства не только стилистически маркированы... более существенно то, что, употребляя их, я не только хочу выразить это грубо (что относится к стилистике), но и хочу, так сказать, “выразить грубость”, совершить “акт грубости”, то есть, если угодно, “бранный иллокутивный акт””*. Вопрос в том, совместима ли брань с поэзией, причем поэзией, что называется, “высокой”, а не с ее малыми линиями — шуточной, кощунственно-обсценной или сатирически-“ямбической” (идущей еще от Архилоха). * Ю.Левин. Об обсценных выражениях русского языка. — Анти-мир русской культуры. М., 1996. Первое побуждение — заявить, что поэзия, будучи областью полной и совершенной свободы, может пользоваться всеми словами и регистрами русского языка. А если кому-то это кажется оскорблением общественной морали и порчей нравов, то можно и на этот счет привести мнение умнейшего мужа России, который в “Опровержении на критики” высказался в том духе, что литература существует не для пятнадцатилетних девиц и не для тринадцатилетних мальчиков. Защитники матерных выражений в поэзии тут непременно прибавят, что Пушкин и сам ими баловался. С другой стороны, Пушкин именно что баловался ими: допустимость матерщины тесно связывается у него — как и у всех его предшественников на поэтическом поприще, начиная с Ломоносова, — с вполне определенной жанровой системой. Мат допускался (и даже приветствовался) на ее нижних, “не для печати”, этажах — в пародиях, эпиграммах, стихотворных попытках поставить на место зарвавшегося врага, бурлескных стихах и даже в дружеских посланиях на неустаревающую тему веселой пирушки, участники которой готовы ревностно служить Вакху и Киприде. Здесь мат получает вид народной простоты выражений или “шутки, вдохновенной сердечной веселостию”, показателем “веселого и бодрого расположения духа”. Выходит что-то вроде воспоминания о вечере в тесном кругу друзей:
Мы пили — и Венера с нами Или забавнейшей ссоры Антипьевны с Марфушкою:
В чужой пизде соломинку ты видишь, Все это — не более чем беззлобная шутка, и матерные слова парадоксально маркируют здесь стихию домашности и простоты, без которых юмор вообще немыслим. Кстати, создается впечатление, что совсем изгоняют мат из поэтической практики люди и эпохи, лишенные чувства юмора и бегущие от простоты, как черт от ладана, — не случайно у символистов обсценных выражений в стихах не сыщешь: их общеизвестная склонность к мрачной эротике никак не совмещалась с матерной бесхитростной простотой и, в общем-то, антиэротичностью. “Стихотворения, коих цель горячить воображение любострастными описаниями... превращая ее божественный нектар в воспалительный состав” (Пушкин), писались ими в самых изысканных выражениях. Ну а в первой половине XIX столетия обсценная лексика в стихах еще воспринималась как игровой элемент и даже, по справедливому наблюдению Андрея Зорина, маркер принадлежности к узкому кругу интеллектуальной элиты, реализующей “элитарность культурной позиции через ее снятие”*. Иначе говоря, бравировать нарушениями табу склонны только “круги, уверенные в своем культурном статусе”, тогда как социальные слои, приобщившиеся к культуре недавно, напротив, пытаются упрочить свое положение через ужесточение запретов и воспринимают мат, по выражению Е.Тоддеса, как “нарушение неких правил игры, согласно которым литература должна говорить красиво, не должна воспроизводить некультурное”**. Утверждение это, кажется, совершенно универсальное: в 1990-х и далее литературный мат тоже будет производиться в основном культурной элитой, интеллигенцией. Кроме того, как будет и в ситуации 1980—1990-х годов, в пушкинское время использование ненормативной лексики нередко связывалось с “фигой в кармане” властям (и провоцировалось размышлениями о ситуации в России). Это заметил еще Огарев в предисловии к сборнику “Русская потаенная литература XIX столетия”, изданному им в 1861 г. в Лондоне: “...как ни странно встретить в одной книге поэзию гражданских стремлений и поэзию неприличную... они связаны больше, чем кажется. В сущности они ветви одного дерева, и в каждой неприличной эпиграмме вы найдете политическую пощечину. Любовь к непристойностям, общая всем народам, очень домашняя у русского народа, всегда — у нас, как и везде, — находила выражение в литературе”***. * А.Зорин. Легализация обсценной лексики и ее культурные последствия. — Анти-мир русской культуры. ** Е.А.Тоддес. Энтропии вопреки (О поэзии Тимура Кибирова). — “Родник” № 4/ 1990. *** Н.П.Огарев. Избранное. М., 1977. Больше, чем эпиграммы (вроде пушкинской “На Аракчеева”), в этом отношении интересно “Сравнение Петербурга с Москвой” П.Вяземского:
У вас Нева, Тут непечатные выражения употреблены с целью максимально точно — и в соответствии со стилистикой самой реальности — обозначить предметы (и отношение к ним поэта). Такой “резон материться” окажется востребован через столетие, в 1910-х годах, когда мат перестанет быть игровым, комическим, добродушным, — теперь это предельно серьезное обозначение вещей и явлений или сам образ речи в их грубой жизненной правде. Другое дело, что степень заложенной в тех же самых словах агрессии существенно возрастет — как, например, в стихотворении Маяковского “Вам!” (1915):
Вам ли, любящим баб да блюда, А в есенинской поэме о Пугачеве выстраивается неприкровенно, нарочито грубая речь:
Послушай, да ведь это ж позор, И то и другое звучит, несомненно, энергически — этого не отнимешь, однако ж агрессия — эмоция непоэтическая... Кстати, иное впечатление возникает в поэме “Во весь голос”:
Неважная честь, Ну да, эти стихи агрессивны — через всю поэму проходит развернутая метафора стихов как готового к бою войска, и бранное слово эту агрессию вроде как должно увеличивать (причем вообразить в таком контексте какое-то иное слово с тем же значением решительно невозможно). Но, вопреки намерениям автора — и, возможно, отчасти в силу своей неоконченности, — “Во весь голос” звучит воплем отчаяния человека, чья жизненная и поэтическая программа потерпела провал, и всем известное слово каким-то образом повышает градус этого отчаяния, отчетливее его проявляет. Без явной эмоциональности и совсем без стеснения употребляли мат “барачные” поэты. Это всего лишь знак окружающей действительности — подобно мужчинам, неизменно писающим где-нибудь в уголке картин голландских художников XVII столетия (и которые стали такой узнаваемой чертой, что англичанин Хогарт даже спародировал ее в одной из картин цикла “Модный брак”). Вот, например, у Игоря Холина:
Рыба. Икра. Вина. Вполне узнаваемый образ определенного сегмента реальности, и впечатления читатель выносит тяжкие. Кажется, впервые матерные выражения зазвучали как слова среди слов — не более и не менее, без шутки и без мрачности, — у Иосифа Бродского:
Приветствую тебя две тыщи лет По справедливому замечанию М.Крепса, мат Бродским “не используется специально, в пику или для эпатажа, а рассматривается в качестве одной из сторон реального живого языка, которым действительно пользуются его современники. ...Главное — ясность выражения мысли, а нужные для этого слова поэт может брать готовыми из языка, лишь бы они отвечали условию логической и экспрессивной точности”*. Бродским в принципе был достигнут в точности тот эффект, о котором писал Мандельштам в “Заметках о поэзии”, то есть “обмирщение речи”: “Первые интеллигенты — византийские монахи — навязали языку чужой дух и чужое обличье. Чернецы, то есть интеллигенты, и миряне всегда говорили в России на разных языках. ...Все, что клонится к обмирщению поэтической речи, то есть к изгнанию из нее монашествующей интеллигенции, Византии, — несет языку добро, то есть долговечность, и помогает ему совершить подвиг самостоятельного существования в семье других наречий” (совсем не случайно, кстати, что не табуированы в русской культуре только церковнославянизмы типа “совокупляться”, “член”, “седалище” ипр., а не собственно русские выражения). Но, как и многое другое, что сделал в поэзии Бродский, в долговременной перспективе это оказалось довольно опасным... * М.Крепс. О поэзии Иосифа Бродского. Ann Arbor, 1984. Современная поэзия пользуется обсценной лексикой по-всякому — с разными интенциями. Наихудшая разновидность — несомненно, та, где мат присутствует не потому, что представляется автору необходимым поэтическим средством, но лишь с целью привлечь внимание. Этот эффект исчерпывающе описал Константэн Григорьев в стихотворении “Рецепт успеха”:
Я раньше не хотел вставлять Невольно вспоминаются “Приключения Гекльберри Финна” — как известно, в классике уже все есть: “Ну, а вечером и у нас тоже было представление, но народу пришло немного, человек двенадцать, — еле-еле хватило оплатить расходы. ...Герцог сказал, что эти арканзасские олухи еще не доросли до Шекспира... На другое утро он... намалевал афиши и расклеил их по всему городу... ...Внизу стояло самыми крупными буквами: ЖЕНЩИНЫ И ДЕТИ НЕ ДОПУСКАЮТСЯ — Ну вот, — сказал он, — если уж этой строчкой их не заманишь, тогда я не знаю Арканзаса!”. И вот, когда “актер” выбежал из-за кулис на четвереньках совсем голый, “публика чуть не надорвалась от смеха; а когда король кончил прыгать и ускакал за кулисы, зрители хлопали, кричали, хохотали и бесновались до тех пор, пока он не вернулся и не проделал всю комедию снова”. Впрочем, немногим лучше такой клоунады стихи, где “матом не ругаются, на нем говорят” (и не ради стилизации), где он звучит не больше и не меньше, чем заурядное бытовое явление. Вот довольно бодрый пример:
От этого всего меня отвлек шум в кабинете... Обычно этот бытовой мат идет в комплекте с рядом других специалитетов: ритмической монотонностью, расшатанностью синтаксиса, “регистративностью” письма, тщащегося воспроизвести поток сознания, неряшливостью, механистичностью манеры и натужной серьезностью — при частой ничтожности предмета описания (даже не скажешь — размышления). Цитировать такие строчки скучно и мучительно, но все ж придется:
надоевший тягостный говорящий Или вот этак:
что это было? ребрендинг или пыль, Кстати, то же матерное выражение мы встречаем у Андрея Родионова, но за счет столкновения слов, игры интонацией и аллюзиями, ритмом и рифмой звучит это не так уныло, можно даже сказать — артистически:
Они называли нас гопниками Хотя вообще-то, самыми частотными обсценными выражениями в современной поэзии являются вовсе не производные от трех общеизвестных матерных корней, а слова, строго говоря, к мату не относящиеся: по Ю.Левину, — “сука”, “жопа”, “насрать” ипр., а также слово “блядь”, которое изначально имело не столько обсценный смысл (происходя от слова “блуд”), сколько социально уничижительный. Видимо, в какой-то степени это говорит о том, что вопреки всей браваде русская Камена все же сохраняет остатки стыдливости. Вообще, несмотря на, казалось бы, широкую распространенность нецензурной лексики в современной поэзии, эту линию все же нельзя назвать магистральной. Уже потому, что в стихах главных поэтов современности — таких, как Кушнер, Чухонцев, — обсценных выражений не встретишь. Значимое исключение из этого правила составляет Тимур Кибиров, у которого ненормативная лексика работает как смысловой удар, прерывающий автоматизм восприятия и разрушающий горизонт читательских ожиданий. Разумеется, такой эффект может возникнуть лишь на контрасте с серьезной, даже философской темой и/или высоким словарем. Вероятно, эта традиция идет еще от пушкинской “Телеги жизни” (1823) — чуть ли не единственного стихотворения той эпохи, где матерное ругательство было введено в философский контекст (вторая строфа: “С утра садимся мы в телегу; Мы рады голову сломать И, презирая лень и негу, Кричим: пошел, ебена мать!”). Нельзя забывать, однако, что Пушкин, чтобы напечатать стихотворение, с легкостью пошел на замену не только нецензурной строки, но и той, что первоначально с ней рифмовалась (“Мы погоняем с ямщиком” и “Кричим: валяй по всем, по трем!” соответственно); таким образом, “русский титул” здесь не был абсолютно незаменимой лексической единицей. Хотя, признаем, без него звучит не так выразительно. У Кибирова (который, как известно, и оказался чуть ли не первым современным поэтом, прорвавшимся в широкую печать с нецензурной лексикой — в послании “Л.С.Рубинштейну”, 1989) обсценные слова как раз таки незаменимы, поскольку поэт работает на контрасте, сталкивая с ними неожиданную цитату из классики — словесную или ритмическую, сопрягая высокий “штиль” с низким. Примеров — море, но мы ограничимся всего несколькими. Вот, например, о том, что “времена не выбирают” (кажется, тут — от противного — аукнулся не только Кушнер, но и Наум Коржавин с его “Нету легких времен. И в людскую врезается память / Только тот, кто пронес эту тяжесть на смертных плечах”):
“Я не трубач — труба! А это — из моего любимого кибировского стихотворения (которое по значимому для меня совпадению называется “Памяти любимого стихотворения”), где само по себе довольно неприятное слово “манда” при обращении к Смерти и в сочетании с евангельскими (!) аллюзиями не только не звучит кощунством, но и получает оттенок ритуальной брани, направленной на борьбу с тьмой:
Уж вечер. Уж звезда, как водится, с звездою Иногда, несмотря на вроде бы философский контекст, стихотворение с обсценной лексикой получает у Кибирова отчетливо комическую окраску:
Ницше к женщине с плеткой пошел. “Пояснение” из другого стихотворения, возвращающегося к той же теме, вообще смахивает на “гарик” Игоря Губермана, где собственно философское уже совсем съеживается и автор выдает сентенцию-гному, одновременно учительную и комическую:
По ту сторону зла и добра Кстати, нельзя не задуматься о том, что в середине 1990-х, на творческом пике, когда, в частности, были созданы “Двадцать сонетов к Саше Запоевой” — в противовес “Двадцати сонетам к Марии Стюарт” Бродского с их небрежно брошенным словом “блядь” и сожалением, что “фонтан мурлычет, дети голосят, / и обратиться не к кому с “иди на””, — Кибиров почти не пользовался матом (“Обсценное я сглатываю слово...”). В них неприличное для детских ушей слово встречается один раз, да и то в противовес собственно авторскому поэтическому кредо (на тот момент), — в замечательном, нежнейшем 20-м сонете:
...И пусть Хайям вино, И напротив, в середине 2000-х, в момент кризиса, Кибиров прежде непечатные слова нарочно педалировал... Кажется, эту мысль можно генерализировать: за редкими исключениями (пусть они и есть) в лучшие стихи современных поэтов обсценная лексика не попадает. Среди таких исключений — Вера Павлова (хотя чем дальше, тем реже эти слова у нее встречаются). В ее стихах матерные слова оказываются способом разговора о первопричинах, выражением простой, оголенной, женской, земной основы бытия:
Вопрос ребра Это и не удивительно для поэзии, сплошь построенной на акцентированном неразличении любви небесной и профанной (“Что такое порок, / я не знаю, зане / льнут, вслепую сплетясь, / друг ко другу тела, / всласть, у нас не спросясь, / не ведая зла”). Для лирической героини Павловой равно невозможны
Стоматология без боли. При этом еще в 1999 году, размышляя о своей ранней книге “Небесное животное”, она говорила так: “Мне казалось, что текст удержит нимфеточное несоответствие слова с устами, что он сохранит порывистость “сорвавшегося с зубов”, что, наконец, можно так организовать его, что табуированные слова станут словами среди слов... Мне казалось. Теперь мне кажется, что эти слова никогда, ни в речи, ни тем более на бумаге, не станут словами среди слов. Не стоило публиковать эти стихи. (Писать — дело другое. Писать надо все)”*. * “Выражается сильно российский народ!” — “Новый мир” № 2 /1999. Вопреки сказанному, матерные слова не исчезли вовсе из ее позднейших книг. Но это правда: их удачное использование в “серьезной” поэзии — большая редкость. Ведь поэзии всегда свойствен отрыв от земли (никто не убедит меня в обратном). А мат — он весь от земли, от ее чрева, и слишком к ней тянет. Не случайно, наверное, то тяжелое впечатление, которое возникает при чтении сразу очень большого массива текстов, пересыпанных ненормативной лексикой, — по крайней мере, такое впечатление возникло лично у меня, в процессе работы над этой статьей. Видимо, “ласточка Психея”, высвободить которую и является “целию и наградою истинного поэта” (Карамзин), — она с матом уживается с величайшим трудом. © Вероника ЗусеваЖурнальный зал, 2012 |
Материал опубликован на Литсети в учебно-информационных целях. Все авторские права принадлежат автору материала. | |
Просмотров: 1775 | Добавил: Анастасия_Гурман 22/04/14 05:08 | Автор: Вероника Зусева |
 Всего комментариев: 1 | ||
| ||