Литсеть ЛитСеть
• Поэзия • Проза • Критика • Конкурсы • Игры • Общение
Главное меню
Поиск
Случайные данные
Вход
Главная » Теория литературы » Статьи » Психология творчества

Из чего сделаны писатели? (продолжение)

Автор: Дина Рубина

(Глава из рукописи новой книги «Одинокий пишущий человек»)

 

Начало на Литсети

 

Так вот, о достижениях

Интересно, как этот чертов «синдром классного шута» сочетался с отцовой мизантропией, которая с годами проявляется во мне всё сильнее.

И тем не менее.

Будучи ученицей девятого класса, я устроила вечер чтения коротких чеховских рассказов. В актовый зал собрали три девятых и три десятых класса. Приличное количество веселого народу, не спускающего промахов. Читала я наизусть, если правильно помню, три или четыре рассказа – память была свежей, литературный текст я запоминала легко и навсегда. Два часа гарцевала на сцене, изображая старух, генералов, присяжных поверенных, извозчиков и кобыл. Шептала, напевала, говорила басом, визгливо хохотала…

И знаете что: мне таки хлопали! Кричали, свистели, одобрительно топали ногами. Я кланялась – все же артисты кланяются. Маргарита Сергеевна, учительница русского и литературы, прилюдно назвала меня «мастером художественного слова». Пока ехала на трамвае домой, я сотни раз прошептала три этих чудесных слова – этот приз, это звание, снова и снова сплетая их в разном порядке. Наконец-то я была знаменита! – пока в масштабе школы; эскапада с журналом «Юность» маячила в недалеком будущем.

Но дома, кажется, ничего не рассказала. А зачем? К музыке это не имело отношения. Для отца же важны были только музыкальные достижения. Всё остальное не имело ровным счетом никакого значения.

 

Взять хотя бы историю о тающем пластилине…

Лет примерно в двенадцать я повадилась лепить из пластилина разные фигуры. Размера эти скульптуры были небольшого, но всё же материалу требовалось на них много. Поскольку мама была прижимиста и не то чтобы выдавала деньги по первому же намеку, я копила грошики, которые мне полагались на школьный завтрак: первый личный опыт на тему искусства и жертв. Пластилин был дешев – в каком прекрасном мире мы жили! – я покупала по три коробки сразу, энергично смешивала все цвета в единую бурую массу и лепила… лепила… Лепила! До сих пор мои пальцы помнят упругое ощущение проминаемой гладкости, тугую сопротивляемость материала. Я всегда умела погружаться в работу.

Зимой скульптуры можно было выставить на подоконнике. Проходя мимо, отец иногда останавливался и, склонив голову набок, рассматривал этих людей… Иногда говорил что-то вроде: «Тут у тебя в торсе пропорции нарушены», – или: «Попробуй сделать каркас из палочек». Потом наступило лето… Ташкентский климат был беспощаден к нежным пластилиновым людям. Оставалась морозилка в холодильнике.

Мать, надо отдать ей должное, терпела довольно долго. Но когда испортилась курица, купленная на Алайском, она в сердцах выгребла из морозилки мои труды и – не выбросила, конечно, это ж не почеркушки в тетрадках, всё же ребенок сидел, старался-трудился, не гонял ворон… просто выставила их на тот же подоконник, где они и осели, обрюзгли, размякли… и погибли.

Среди них было высшее достижение: бюст Юлия Цезаря, размером где-то с большую чашку, скопированный с портрета в одном из отцовых альбомов. У нас дома всегда было полно альбомов по живописи и истории искусства. Копия получилась настолько удачной, что отец трижды подходил, пока я лепила, давал советы и даже одобрительно хмыкнул.

Так вот. Юлий Цезарь полностью потерял лицо. Всё погибло… Я плакала горько, безутешно… Оплакивала свои будущие выставки, свою будущую скульптурную стезю. Свою «знаменитость». Провела, помнится, дня три в зоопарке перед клеткой с любимыми обезьянами, бормоча им что-то гнусавым от слез голосом… Ничего, пережила и это.

Писателей делают также из детских горестей, из растаявшей мечты, из обезьянок в клетке…

Много лет спустя, будучи в хорошем настроении и, кажется, опрокинув стопарик, отец признался, что заметил тогда во мне «очень хорошие способности к лепке». Я даже не удивилась. Просто полюбопытствовала: «Почему же ты не помог… были же детские студии… и твои же коллеги…» Он удивленно глянул на меня и головой покачал: «Женщина – скульптор? Обречь тебя на эту каторгу? Через мой труп!» Я, помнится, расхохоталась и сказала: «Папа… я сорок лет на каторге, правда, на другой…»

Для отца в нас с сестрой всегда всего было недостаточно: высоких оценок, тщательности проработки каких-нибудь долбаных сонат и этюдов…

В детстве всё это страшно обижало, даже ранило. Могла ли я представить, что когда-то буду вспоминать свои детские муки с благодарностью, ибо именно отец привил мне, точнее, вымуштровал во мне неистовую жажду совершенства. Моего личного проклятого совершенства.

Первый написанный вариант текста никогда меня не устраивает, и назавтра он переписывается. Послезавтра я к нему возвращаюсь, потому что он чудовищно слаб, и я переписываю его до неузнаваемости… И так бессчетное количество раз, пока, изможденная, я не оставляю этот текст в покое – просто чтобы не сойти с ума. Я и в молодости просыпалась в пять утра и садилась за пишущую машинку, и так изо дня в день. Всегда жила жизнью рабочей, выматывающей и строго воспитующей…

(Судя по фотографиям, в молодости я была, что называется, красива. Ума не приложу – зачем мне было выдано еще и это оборудование. Не помню, чтобы оно как-то и где-то мною толково использовалось, принималось мною же во внимание или по-особенному как-то пригодилось. Бесполезный дар – в моем случае. Могла бы и обойтись – много лет думала я. Но с годами пригодилось и это: собственное утреннее лицо в зеркале. Старение красивой женщины – пронзительный опыт, во многом трагический. И это пошло в ту же творческую топку.)

 

Звонкий поцелуй судьбы

Когда же произошло то, что произошло, и мой рассказ опубликовали в журнале «Юность»…

Нет, вот уж об этом я писала раз двести, надо и совесть иметь. Скажу только, что принадлежу к довольно редкому экземпляру личности, мечты которой сбылись в шестнадцать лет. Я проснулась если не знаменитой, то читаемой поневоле.

Мне известно несколько подобных случаев. Как правило, после такого в литературной судьбе головастика ставилась точка. Ведь для того чтобы писать, нужен изрядный характер, особенно в юности, когда твои гормоны отбивают во всем теле оглушительную барабанную дробь, и ты раздираем на части желаниями, и усидеть на одном месте практически невозможно. Нужен характер и писательский зуд от рождения. Мне повезло: я обладала и тем и другим.

Кстати, заплатили мне 98 рублей – это без малого была зарплата моей матери. Семью тряхануло, как любит говорить моя дочь, «конкретно». Немая сцена, «Ревизор»: опаньки-на! Поворот рычага, переключение скоростей, вышибло пробки, мы, оказывается, не туда ехали.

Мать оробела, а робела она не часто. Смутить ее было практически невозможно: сангвиник. Она осторожно поинтересовалась – а какой это э-э-э… рассказ? Я хотела сказать: «Который ты не успела выкинуть», – но не сказала. Тогда я еще не научилась хамить матери, да и сноровка в дуэлях «вопрос – ответ» не была еще мною отточена до блеска.

Главное, что всегда впечатляло мать, – хорошие отзывы (ну как же: «Люди меня уважали!»). И отзывы посыпались лавиной. «Ах, Рита Александровна, читали рассказ вашей Диночки! Какая талантливая у вас дочь, везет же родителям…»

Началось мое медленное восхождение от позора семьи до гордости нашей литературы – в масштабах родни, двора и школы, само собой.

Не так давно я обнаружила блокнот со своей повестью «Когда же пойдет снег?..», которую легко и быстро накатала за несколько вечеров. Там всего одна правка: зачеркнуто слово «пришел» и поверху написано «явился». Вот так я писала в юности – как в стенгазету.

Сейчас я думаю – мне страшно повезло, что этот ослепительный фонтан славы обрушился на меня в пятнадцать лет, а не в двадцать пять или в тридцать, например. Я рада, что прививка всей этой чепухи под названием «популярность» произошла именно в юности, вот как дети в детстве болеют ветрянкой. Во взрослом возрасте ветрянка очень опасна. Внезапную популярность во взрослом возрасте нести очень трудно, она может деформировать личность. В моем случае это было чуть ли не игрой. Так что сейчас я довольно равнодушна к свидетельствам своей известности.

Отец воспринял новость с восхитительным спокойствием и достоинством: типа «я никогда не сомневался». На следующий день вышел из мастерской облаченным в свой костюм-тройку, при галстуке, и велел мне одеться прилично. Когда отец что-то велел, у нас не принято было переспрашивать – ну, как бывает в нормальных семьях: зачем, па, куда там, да некогда, да неохота, да ладно… Нет! После слов отца должно было их исполнять. Я спросила только – что надеть, мать торопливо ввернула: «Надень белую водолазку».

В тот день мы с папой сфотографировались на память. Эта фотография много лет стоит у меня на книжной полке: волосы мои, обычно буйные, прилизаны и разделены отцовой расческой на прямой пробор; похожа я на дореволюционного приказчика в воронежском галантерейном магазине. Глаза мои – как обычно – смотрят далеко и безнадежно. Чего нельзя сказать о папе: у него тут на редкость благостное лицо, и вот на этой фотографии видно, как мы похожи.

Для художника тема родной семьи – самая болезненная. Это – твои внутренности, твоя суть, твое тело с содранной кожей. Беспощадная глава о твоей жизни и твоем творчестве. «Мы друг для друга – топоры, чтобы рубить под корень тех, кого любишь по-настоящему», – это Лоренс Даррелл.

Семья – самое мучительное и самое потаенное в жизни Одинокого пишущего человека. Литературу всегда интересовало только самое мучительное, только самое потаенное. Это и есть смысл, плоть и кровь литературы.

Да, отец воспринял мое преображение с суровым удовлетворением. Что не мешало ему в дальнейшем всю жизнь допекать меня разными глупостями вроде огромных тиражей дешевых детективных книжек. Он брал со своей прикроватной тумбочки очередной детектив в помойной обложке (пристрастился к ним в старости), раскрывал на странице выходных данных и, щурясь, громко читал: «Тираж… четыреста тысяч! Во! Пишут же люди!» Но тут ничего не поделать – таким уж он был, мой отец.

Он умер несколько лет назад, я горюю о нем, по-прежнему его боюсь и до сих пор не собралась свести с ним счеты – по крайней мере на бумаге.

 

Родня писателя как литературный фактор

Так. Что там у нас дальше на тему – из чего делают писателей? Родня – роднёй – родню…

При всех странностях, скучным наше семейство никто бы не назвал. Я не говорю уже о матери с ее спонтанными выплесками совершенно эстрадных штучек. Не говорю о бабке с ее неисчерпаемыми рассказами «из жизни». А мой любимый дядя Яша, мамин брат, мандолинист-гитарист, тоже где-то описанный! Помню саманную мазанку-хибару, которую, вернувшись с войны, он построил, вернее, слепил собственными руками. Во время одного из апрельских толчков ташкентского землетрясения одна стена хибары удачно выпала наружу. Если б она упала внутрь, я бы не писала эти строки – ибо спала в той самой комнате.

Дядька был сталинист, но беспартийный. Мама как преподаватель истории, разумеется, состояла в партии, иначе и быть не могло, но с молодости была, напротив, ярой антисоветчицей. Несколько раз в детстве я присутствовала при их стычках, чуть ли не драках, великолепных, зажигательных – хотя трудно в этих воплях было понять, чего не поделили брат с сестрой. Но оба вопили: «Я не хочу тебя знать до конца моей жизни!!!»

Каждый в моей родне был пронизан токами артистизма – каждый по-своему. Даже отец – при всей его мрачности. Кстати, у отца было прекрасное чувство юмора. Вообще, я никогда бы не удивилась такой фигуре: мрачный комик. Даже наоборот. Однажды приятели моей мамы, супружеская чета, отдыхали в каком-то прибалтийском ведомственном санатории и по случаю оказались там за одним столом с Аркадием Исааковичем Райкиным. Они с недоумением рассказывали, какой тот мрачный человек: «Войдет, кивнет, ест молча, и слова от него не дождешься!» А я совсем не удивилась. Мне это ничуть не странно, хотя, видимо, бедные поклонники таланта великого артиста надеялись на ежедневные послеобеденные спектакли. Окажись на их месте, я бы даже не здоровалась, чтобы глаза ему не мозолить. Человек, в котором живут десятки разных персонажей, просто не может быть другим в быту. В свободное время он должен всех их с себя стряхнуть. И молчать… Молчать. Молчать!!!

Говоря об артистизме матери, я не забываю и о других персонажах моего детства, о которых – так уж сложилось – я тоже всё уже написала. Или почти всё. Бабке, которая была необычайно колоритна, посвятила целую новеллу. О дедушке Сэндере (у него было двойное имя Сэндер-Александр, как у какого-нибудь австрийского барона) я писала тоже, в основном упирая на невероятный поздний факт его биографии: будучи шестидесятилетним стариком (в то время старели куда раньше сегодняшнего возрастного прейскуранта), он потерял под трамваем обе ноги, но встал на протезы и продолжал работать. Никогда не жаловался. «Живу то, что есть», – говорил. И если учесть, что он не бумажки в жилконторе перебирал, а целый день рубил туши на Алайском базаре, можно только восхититься физической силой и мужеством этого человека.

Так вот, я писала о героизме деда, но до сих пор ничего не написала о его поразительной способности формулировать явления и повадки окружающего мира. Сейчас, оглядывая людей своего детства с высоты писательского опыта, я понимаю, что мой дед выражался афоризмами: четкими, понятными ребенку и очень образными. Я всех их помню и ныне примерно так и разговариваю со своими внуками. В моем словесном обиходе застряло много дедовых словечек и выражений, и только недавно я поняла, что в каких-то поступках подсознательно следую его советам.

Он забирал меня из детского сада, торжественно выдавал карамельку – всегда одну карамельку! – веля «сосать ее внимательно», и мы довольно долго шли по бульвару. Мне в голову не приходило, что деду больно и трудно идти – «Ты надышалась в компании? Теперь дыши отдельно!» Затем он поднимался со мной на четвертый этаж – «На ребенке надо держать глаз!» – мало ли кто там стоит и подстерегает на площадке…

Но однажды мы всё-таки сели в трамвай – кажется, был гололед, и дед боялся поскользнуться, упасть: «Кто доведет ребенка домой?»

Мы стояли в толкучке трамвая над дюжим детиной, который продолжал сидеть, спокойно взирая на деда с его палочкой. Наконец, какой-то узбекский парнишка вскочил и с извинениями (не сразу заметил, ака, простите!) – усадил деда на свое место.

Мы доехали до нашей остановки, медленно спустились по ступеням трамвая: «Второй пары ног у меня в запасе нет, так что сползаем внимательно!» («внимательно» было его любимым словом), и пока шли до ворот в наш двор, кое-что с дедом обсудили – я любила с ним поболтать.

– Какой противный дядька был в трамвае, правда, деда?

– Не, – сказал дед. – Нормальный человек. Нормальные люди любят место, насиженное собственной задницей.

– А тот парень, узбек, – он добрый, деда, правда он хороший?

– Тоже нет, – ответил дед. – Может, хороший, может, плохой. Он еще не насидел своего места. И потом, его правильно научили, так что он в прибыли.

– В какой прибыли, деда? – недоуменно спросила я.

Дед немного подумал, открыл калитку во двор. Он всегда открывал передо мной все двери, калитки, ворота.

– А вот он покормил свою душу. Дал ей кусочек – сладкий, как твоя карамелька, и его душа посасывает эту карамельку, и она довольна. Потому что она ее заслужила.

Каждый раз, когда мне удается кому-то в чем-то помочь и вообще совершить нечто общественно дельное, я прихожу в хорошее настроение, мысленно усмехаюсь и говорю себе: «Карамелька? Соси ее внимательно!»

Однажды в детстве – мне было лет девять-десять – я украла тюбик губной помады у учительницы музыки. Она это обнаружила, случился страшнейший скандал, в присланной маме записке велено было «уплатить за почти целую помаду одну шт. три руб.» – которые мама немедленно и горько уплатила.

(Разумеется, и об этом есть у меня рассказ: нет ничего более привлекательного для писателя, чем собственные обгаженные в детстве штанишки. Я не помню, насколько стыдно мне было – скорее я просто отрабатывала этюд «стыдоба и покаяние», – но если даже и было, рассказ написан, значит, стыд окупился. У писателя вообще окупается всё, всё, всё – хотя и не сразу: хронические болезни, несчастья, любовные неудачи, тюрьмы-каторги, роды… Не окупается только собственная смерть, а жаль. Мечта любого стоящего писателя: личные впечатления о личных похоронах.)

Дома, вообще-то, растерялись. Мамин богатый педагогический опыт был приложим к кому угодно, только не ко мне. Мамина подруга тетя Роза уговаривала ее «не делать из чепухи трагедии» и бодро припечатала: «И Христос бы крал, кабы руки не прибили!»

А дед мой, мудрый мой дед, сказал: «Выплюнь, мамеле, эту историю и помни: чужое проглотить нельзя. А проглотишь – тебя еще три года будет тошнить». И я сразу представила, как выблёвываю проглоченную помаду, и расхохоталась, хотя до этого рыдала безутешно.

С тех пор я никогда не зарилась на чужое. В том, что касается материальных предметов нашего мира. Всё остальное при малейшей возможности я без зазрения совести утаскиваю в свою нору. Время от времени перебираю, перетряхиваю: вот эта деталь изумительна, надо использовать! А та кургузая бабка с кошелкой – ах! А этот матерный куплетик – чудо, чудо! Когда-нибудь пригодится.

 

И последнее…

…раз уж мы заговорили о материи, которая идет на производство этой малосимпатичной особи – «Одинокий пишущий человек».

В природе существуют плотоядные растения – они питаются живыми существами. Хищные, по сути своей, твари: присела бабочка на прекрасный цветок – гам-хруп-фьють! – лопасти захлопнулись, и нет мотылька. Его втянули хищными волосками в гибельное сопло, переварили, переплавили в какую-то иную субстанцию. В художественную прозу. Ибо жизнедеятельность писателя напоминает повадки именно таких вот хищников. Писатель всегда в поисках пролетающей, пробегающей мимо его воображения пищи. Лопасти его чувств готовы захлопнуться над добычей; щупальца всегда готовы втащить, втянуть, переварить… Писатель никогда не упустит своего и даже не придуривается, чтобы это скрыть. Мне в этом смысле особенно нравится одна реплика в «Интервью» Феллини: «Вор с лицом вора – это же честный человек!» Писатели – пираньи, они выщипывают гниль в сознании общества, тем самым поневоле это общество оздоровляя. Присутствие литературы – важная часть общественного сознания. Впрочем, иногда пациент безнадежен.

Я не знаю профессии более жестокой из всех якобы мирных занятий. Наёмный киллер убивает вас физически. Писатель может убить словом. Все его предуведомления «о случайных совпадениях» перед первой главой романа гроша ломаного не стоят, это отписка, отмазка от адвокатов оскорбленных прототипов. У меня для вас плохие новости (частая фраза в американских детективах): талант витает, где хочет, и разит наповал кого ни попадя заточкой гротеска. Как говорил один из героев Агаты Кристи: «Он принадлежал искусству, а значит, был аморальным человеком».

Что действительно меня интересует, так это человеческая природа – в таинственном молекулярном или клеточном смысле. Заповедные пути наших ДНК, прошивающие поколения одной семьи крепчайшей невидимой нитью.

С огромным любопытством наблюдаю за внучкой. Эта маленькая прохиндейка не только внешне на меня похожа. Куда интересней наблюдать за ее попытками обвести всех взрослых вокруг пальца, сочинить несусветную фигню, ловко вывернуться из «разбора полётов».

В погожий день, гуляя со своим псом Шерлоком, я иногда доходила до ее садика. В двенадцать всю группу выпускали погулять во двор, мы приближались… и ребятня бросалась погладить собаку сквозь прутья решетки… Это был звездный час моей внучки: до известной степени она становилась центром внимания.

В первый раз после такой приветственной возни мы с Шерлоком уже направились восвояси, и я услышала за своей спиной:

– Это твоя собака?

– Моя! – гордо ответствовала Шайли.

– А кто это с ней гуляет?

– Наша домработница, – прозвучало без малейшей паузы.

Дома я в полном восторге позвонила дочери, пересказать этот дивный диалог. Та рассвирепела:

– Ах, засранка! Ну, она у меня получит, пусть только домой вернется!

– Оставь ее в покое, – сказала я. – Может, она будет писателем…

Так о чем мы – о детстве? Бог с ним – оно давно уже прокручено в чудовищной писательской мясорубке. Раньше мне часто снились люди детства, люди моего двора, молодые родители, бабка с дедом на протезах… Но по мере того как я все это описываю, исчерпываю, додумываю и прощаюсь… – они снятся всё реже. А после окончания романа «На солнечной стороне улицы» и мой Ташкент перестал меня беспокоить. Счастливая структура писательского мозга: ты выплёскиваешь на бумагу свои сны, свою память, свои страхи и прегрешения, детство и отрочество – да в сущности, всю свою жизнь! – и дальше идёшь налегке, готовый воплотиться в чужие жизни, гулять по чужим городам и слушать чужой непонятный говор.

 

Источник (2020)



Материал опубликован на Литсети в учебно-информационных целях.
Все авторские права принадлежат автору материала.
Просмотров: 21 | Добавил: Анна_Лисицина 22/03/21 04:48 | Автор: Дина Рубина
Загрузка...
 Всего комментариев: 0
Добавлять комментарии могут только зарегистрированные пользователи.
[ Регистрация | Вход ]