Литсеть ЛитСеть
• Поэзия • Проза • Критика • Конкурсы • Игры • Общение
Главное меню
Поиск
Случайные данные
Вход
Рубрики
Поэзия [47314]
Проза [10648]
У автора произведений: 279
Показано произведений: 251-279
Страницы: « 1 2 3 4 5 6

Во саду ли, в огороде
Ярче розы девка ходит,
Роза, роза ты моя,
Роза ро-о-озовая!

В огороде, во саду
Розан я пойду-найду,
Роза, роза ты моя,
Роза ро-о-озовая!

Ах, завертело молодца с девицей розовое цветение! Вот бывает – возьмёт судьба – да разом и вывалит на голову всё отпущенное тебе – что за прошлые годы, что за будущие… Только жмуришься одурело, в восхищении таешь от этих мягких сладостных ударов. И потом – после дрожи ожидания – смакуешь её, податливую тяжесть упавшего счастья.
Яркие Петровки! Лета венец! Всего в избытке. Солнца немеряно, веселья бесчисленно, веселья взахлёб. И – цветов! Цветов этих – луга полные, необозримые. Хмельное душистое марево над землёй. Голову кружит, душу обволакивает, уста дразнит…

Сперва бурно, точно с цепи сорвавшись – праздники встретили.
Праздник – на то и отпущен! В праздник – всё можно! Знай, радуйся!
А потому, отстояв обедню, сбежала Евлалия, сама не своя, с крылец церковных и – мимо девиц заносчивых, мимо ребят горделивых – порснула свиристящей пичугой скорей домой: Тодосье помочь на стол собирать: гостей ждут к обеду. Василь с женой обещались… и Стах. Стах придёт! А – чего не прийти? Как-никак - сосед, Васильев брат.

В храм, для праздника, да по-летнему – с усердием Лала платье сладила. Сарафан нарядный, к Пасхе сшит, как влитой – в притык. Из той матерьи – вот как вишня спелая! – что братец к Рождеству привёз. И сорочку с оторочкой, тончайшую, с рукавами вольными. На каждом рукаве – по китайской по розе малиновой, с белыми перепадами, с алыми переливами, багряными за́тихами. Округ стана рдяный пояс плетёный. И вся грудь в монистах коралловых… так и постукивают – легонько-вязко, словно влажные. И лент всяких вязка щедрая в косу вплетена! А надо лбом – по чёрным, как у матушки, волосам – одна, пунцовая.
А ещё на заре мальву-цвет сорвала в палисаднике, влажной трухой обложила кончик, листом-подорожником обернула, а поверх всего берестой нежной… Закрутила накрепко и с двух сторон на висках приладила. Пусть из волос глядят. На Стаха. Потому как – сама Лала в церкви глядеть на него не посмеет.
Тодосья всё утро посмеивалась, а брат хмурился и ворчал:
– Ну, куда? Опять? Сотый раз! Состаришься!
Уж и так, и этак извертелась сестра пред зеркалом в горнице. Мимо пройти не могла – всё прилипала. Вот как карась вокруг приманки ходит кругами – вот так девчонка при зеркале.

Поставлено зеркало меж двух окон и с двух сторон косой гранью лучи солнца ломит да зайчиков пускает – только лови! В дубовой тёмной раме зеркало… Поблёскивает загадочно, точно подмигивает – вроде, какая тайна тут сокровенная… Шепнуть грозится… а не шепчет…
Потому с малых лет робела перед ним Лала. Поглядывала опасливо. Особенно с тех пор, как в том зеркале девчонка яркая начала мелькать то и дело… и девчонку ту всё хотелось рассматривать… она ль, не она... а может, другая какая, неведомая, из царства иного... и мысли у неё иные, не Лалины, и на мир глядит глазами иными...
Сложные были у девочки с зеркалом отношения. Вот и выросла уже. И примирилась с лукавым стеклом. И всё ж…
Вот ведь какое! И тянет, и смущает. Иногда такое начнёт наговаривать – со стыда сгоришь. Недаром на него при близости горней холстину накидывают. Как было, когда батюшку с матушкой привезли…

Давно было. Лала – тогда и не поняла. Уехали батюшка-матушка – и так до сей поры и не вернулись. Где-то едут по горам бальзамическим. И всё ждёт-пождёт их дочка. Особо, как сон смыкает веки. Тогда всегда они ко двору подъезжают, светлые и радостные, и оба разом поднимают на неё ласковые глаза, оба улыбаются:
– Встречай, дочка! Привезли тебе гостинец: пряники-куклы-обновки: красный сарафанчик да саван белоснежный, весь в китайских розах…

С тех давних пор Лала нет-нет, а плакала: скучала. Уж больно долга разлука!
Особенно в праздники не хватало их. Всё есть, всё ладно, радость великая, Господь в небесах, и хлеб на столе… а за столом – два места пусты. И ничем их не заполнишь. Хорошая Тодосья – а всё ж не матушка. Хотя Лала давно её любит. И старается угодить. И не перечит. И хлопочет помочь.
Вчера в усердии все углы Лала повытерла, все полы повыскребла, а занавески снежные сквозные – это с Тодосьей вдвоём они приладили. А потом тесто замесили. И сейчас поскорей пироги надо лепить. Леп-лап! Лапша, лепёшка! Как раз гостям горячие будут, с пылу-жару. Посадят Стаха по леву руку от хозяина, а Лале носиться – подавать… возле вертеться… подкладывать, угождать… глазами встречаться… Ах! Такой радости ещё не было!
Поверх нарядов красных – передник Лала навязала и на шею накинула – в муке бы не запылиться, маслом не перемазаться. В заботы-работы столь рьяно ударилась, что когда чинные гости в ворота громыхнули – всё у них с Тодосьей было справлено, пироги под холстинкой млели, гусь – в печке, борща наваристого чугун – на лавке в перине прятался, стол веселила пёстрая окрошка, кулебяка румяная голодных утешала, а грустных – запотелый кувшин из погреба. Скатерть же белую украшали щедро усаженные в глиняную кринку разноцветные мальвы. Вот как всё было красиво!

Вошедший с гостями Зар от открывшейся взору картинки самодовольно подкрутил усы. Гости так же заулыбались при виде ярко устроенного стола, подхваченных ветерком из раскрытых окон узорных занавесок и запыхавшихся, едва успевших посрывать и бросить за печку холщовые передники Тодосью с Евлалией.
Женщины залюбовались убранством, мужчины – хозяйками.
Потому как – и Тодосья лицом нежна была и в нарядах себя не роняла. Уж этого бы Зар не допустил. Жену-то – куда как обряжал! Однако – при белокурой породе – не кораллы – жемчуга дарил, тешил шелками лазурными.

Кроме Василя, пригласил братец погодка его Фрола и второго по старшинству, Петра, с женами, и не мог не уважить Трофима Иваныча со старушкой, да и Яздундокту-тётку при них, ну и, конечно, Тодосьину матушку с зятем при старшей дочке. Как все расселись – весь стол и заняли.
Стах, чуть запнувшись у дверей, вошёл последним. Как положено младшему сыну. И уже следом за ним сунули в горницу носы, унюхав поспевшие пироги, три Заровых отпрыска.
Меньше всего интересовали деток скатерти да завеси, но, по двору набегавшись, против борща они не возражали, а более всего против округлых и весёлых пирогов, похожих на золотистых румяных зверьков, с которыми, пока они зверьки, поиграть занятно, а как опять пирогами станут, съесть вкусно.
Деток устроили в конце стола и дали по ложке. Ложки как-то сами собой тут же ударились одна об другую. Каждый от каждого получил по затылку. Грозный отец семейства блеснул на них свирепым глазом, и все трое съёжились и притихли.
За столом они долго не усидели. Молниеносно смолотили борщ да кашу, получили по гусиному ломтику, по плошке молока да пирогу. И – жалобно на батюшку уставились. А уйти – нельзя. Пришёл – сиди, томись, скучай. Привыкай к порядку.
Однако Зар пожалел деток. Кивнул на двери и палец к губам приложил. И все трое на цыпочках, боясь топнуть, вытекли в двери, выбежали в сени – а уж с крылец на двор – кубарем скатились.
А гости, понятно, засиделись. Потому как – самое удовольствие тут – беседа спокойная и праздное времяпровождение. Сиди при самоварном гудении, сдобном объядении, расслабленный-отдохновенный. В будни набегаешься!
Не всё устроилось так, как Евлалии мечталось. И больше пришлось ей крутиться не вокруг молодого сына, а вокруг старого отца.
Не потому что привередлив был Трофим Иваныч или чванлив, а просто такой уж устав.
Однако ж не в тягость показалось девушке старикам угождение: семья-то – Стахова! Что при нём – всё дорого-мило!
И вертелась. И не присела толком. Всё подавала-улещивала. И чувствовала на себе сдержанный Стаха взгляд. И взгляд этот словно маслил сердце. Что и говорить – приятно было Стаху, что девушка ублажает его родителей, что девушка старикам нравится. Хотя… как ни горько признать было – никакой корысти в том не было. Ни у кого не возникло сомненья – конечно, вовсе не Стах – другой жених нужен девице.

Сама скромность-вежливость был молодец. Всё в меру, всё бережно. Лишь одна только Лала ловила тот ладан и мёд, какой его взгляд источал.
Другие – другим были заняты. Разговоры заплетались по природе, по вкусу, по нраву. Как водится. Мужики – о сенокосе, бабы – о своей родне. Старушки – разумеется – про молодость. Особливо говорливая да бойкая тётка Яздундокта. Налили ей медовухи пенистой – и потянуло тётку на томные признанья:
– Я, – говорит, – в девках…
Начала и тут же оборвалась, вскинувшись на угодливую хозяйскую сестрицу:
– Лалу, да не егози ты!
И нетерпеливо рукой отстранив, пробормотала ворчливо:
– Красавица-девка! Только красота в глазах рябит… присядь ты хоть на миг!
И опять перешла на своё:
– Вот – в девках я, помнится, тоже не худа была – а только всех парней мимо ходила. На кого ни гляну – с души воротит. У того – нос, у того – рост, этот – прост, этот – хлёст. Всё мне мнился молодец, уж такой-такой, а какой – и вспоминать-то теперь смешно... Батюшка мой, Царствие Небесное, такого искать не стал, а выдал за Флора-соседа. Помню, в усмерть убивалась! Под руки меня к венцу ведут, как под топор… еле ноги волоку, а слёзы так и каплют… так и каплют… – тётка чувствительно всхлипнула и продолжала. – Вот поставили меня на полотенце… Жених то ли рядом, то ли нет – мне всё равно: знай, плачу. А вот – как венец накрыл, как вкруг аналоя обвели, как на амвон подтолкнули – вдруг у меня все слёзы куда-то делись… Вроде – полегчало. Потому как – дошло, наконец, что венчана, и другой мне судьбы не уготовано. Всё! По гроб! Голову подняла, на жениха глянула – и вроде ничего худого в нём. Смотрит ласково. И жалость в лице. Понимает, думаю. И зла не держит. И тут вот – сразу взяла – да вроде и – полюбила его. А уж как потом любила! Не сказать! Так до гроба и любила. Уж как тяжко мне без него стало, ой-ой-ой! одной-то… – аж подвыла тётка под конец.

Старушки кряхтели, поддакивали. Молодые бабы вздыхали, опершись на локти в пышных расшитых рукавах. Распарившимся от самовара – сладостно им обмахивалось белопёрыми курьими крылышками, для такого раза сохраняемыми. Мужики тётку не слушали, своё толковали:
– А вот если… а давай разом… вот, откосим… тогда сбросим…
Стах сидел против прекратившей егозить Лалы – глаза в глаза. Не таясь, глядел, сапогами под столом ноги прижимал, едва слышные речи вёл:
– Не расставаться бы нам с тобой, кралечка червонная! Так бы и сидеть, как сейчас, навеки вместе, неразлучно-нераздельно…
Медовухи щипучей-кипучей отведал Стах, оттого городилось у него нескладно-нетонко… не к месту.

Впрочем, не до них было гостям. Разговоры разговорив, мужики ещё себе позволили… – и кувшин иссяк. Последнюю каплю – капнули со всей торжественностью – Трофиму Иванычу.
После кувшина – одних на пенье потянуло, других на пляс. И то! Какой праздник без коленец ловких, без удали бесшабашной, без лихого противостояния?
Пока бабы пели, протяжно-надрывно, сердечное что-то – Зар вышел из дверей. Вышел – настежь ворота распахнул. Во всю грудь гаркнул:
– Эй! Дударей!
Дударей – так дударей! Как душа просит…

Душе вняв – пришли дудари Гназдовы. Старик, да степенный, да парнишка. Поглядывают выжидательно, с прищуром лукавым:
– Крепко гулять тебе, хозяин! Звал? Что скажешь?
Сказал Зар, головой тряхнув – и с оттяжкой рука рубанула воздух:
– Столько-то и столько-то плачу, чтоб играли на нашей улице дотемна – да и затемно!
Хоть Пётр и Павел час убавил, а всё равно не рано смеркается. Сообразил народ, что быть плясу до упаду.
На вёрткие, как угорь, да крепкие, что репка хрустящая, гуденья дударские понабрался люд на улицу. Потянулись со всех концов девки разукрашенные, следом ребята почтительные. С поклоном-обхожденьем держатся, плечами зазря не поводят, грудью не прут.
Это верно. На нашей улице гудёж-гульба – нам и хороводить! Здесь не заносись! Здесь Стах с Евлалией отплясывают!
И уж так им в тот день плясалось!

Одно другому не помеха! Народ щедро запрудил улицу, да и пару других, где игрецов слыхать. Мостовая укатанная гулом зашлась, как разом ударили в неё крепкие Гназдовские ноги. Пляши, ребята, раз охота! Оно веселей, когда танцоры подвалят! А вот порядков своих не заводи! Дай дорогу, когда молодец-Стах Евлалию-девицу в круг выцокивает! А ну-ка! Уноси, пока цел, полено – да ноги заодно!
Молодёжь, понято, в первую очередь каблуки отбивает, но и постарше чета в праздник не прочь сапоги промять. Потому – с увлечением плясали братья-Трофимычи с бабами своими, Зар с Тодосьей, и даже тётка Яздундокта до того развеселилась и расчувствовалась, вспомнив молодость, что не удержалась в зрителях, и – глядь! – уж в кругу платочек машет!
«А что?! Удала́!
Закусила удила́!
Нету старого? Пусть!
С молодым пройдусь!»
И – сквозь бойкий пляс – возьми да прорвись припевкой – жалобка слёзная:
– А и молоде́ц был старый! Любого младого бодрей! Али не удальцы мои Флоричи? Ведь все как один – в отца!

Никто не возразил ей, что два Флорича – в её родню, тот Трофим Иваныч вылитый, тот – Иван Трофимыч, старший сын… Пусть себе потешится бабка! Пусть черпнёт какой-никакой радости. Вот – хоть в пляске!
И до темна аж – выкаблучивалась да вывёртывалась, устали не чуя, вдовая тётка Яздундокта, да частушки задорные выкрикивала.
Какой там! Парня себе нашла! Какого-то хохотуна шустрого. Подкатил мальчишечка куражливо:
– Уж так ты ловко выплясываешь, тётушка! Дозволь, сплясать с тобой!
– Спляши, цветик алый! Спляши, голубь сизый! Уважь старуху!
И дробно-сухонько так каблучком притопнула, что сразу у всех вокруг внутри где-то защекотало и дух перехватило: ишь, как! И важно, плавно пошла выступать, хохотуну тому со всей царственностью руку подаёт, этакая пава – залюбуешься! Не скажи, что бабка!
Хохотун поначалу хохотать – хохотал, а потом не до хохоту стало: всерьёз расплясался, с удовольствием, с увлечением – забыл, что тётка! Вокруг тётки присядкой пошёл, коленца один другого старательней пред ней выделывает – и девки не надо!



Все развлекались этой парой, и потому Стах с Евлалией вниманья не привлекли.
И верно. Что за невидаль? Кому и составить пару, как ни Стаху одинокому с сестрицей Заровой незамужней? Ясно, им-то вместе и плясать! И никто не оговорил, не заметил… не истолковал превратно… не подумал лишнего. И оба знали это. И потому – глаза и уши, все чувства, все мысли – освободили от пустого. Друг для друга. И ничего-никого вокруг.
Ничего-никого вокруг! И со всей страстью пляске отдаться! Звукам влекущим! Порывистым движениям! Невесть каких вольных росчерков! Невесть каких рьяных взлётов! Движеньям – что в тугую струну мышцы вытягивает! Движеньям – что каждой мышцей – как стрелой из лука – выстреливает!

Всё есть в танце! Чувственность в танце! Безудержность в танце – и условность, которую нельзя преодолеть да нарушить… и, сквозь эту сдержанность – высказаться, выразиться – тем языком, какой только в танце красноречив. Какого порой в обыденной жизни-то – и не хватает!
Повседневно – всё просто. Некогда вычурами изгаляться!
Сказал – сделал! Второпях да поспешно!
Эй, не ленись, ребята!
Успеть бы до заката!
Это в танце – вокруг да около. Каждый вздох – опеть-оплясать. Каждый взгляд – ногами выпетлять! Ловкостью-статью – до сердца донести! Звоном-дробью – в душу вложить!

А красота! Когда девушка пред тобой и для тебя – как огонёк дрожащий, вся вьётся-мерцает! Когда такая она ладная да рядная, с весёлой томностью глазками блестит, и ножки-сапожки подковками звонкими – так и выцокивают, часто-быстро, так и дробят неистово! Когда колышется грудь под тонкой сорочкой – и дрожит вся! Так, что рукой придерживать приходится, и оттого рука всегда точно у сердца, как будто сердце вот-вот разорвётся от любви! Когда девку схватить можно да с собой повлечь, а невзначай и привлечь, как тебе вздумается, и тому возраженья не встретишь: пляска!
И сам ты – до того лих да пригож! До того ухарь разудалый! Вот как здорово можешь-умеешь! Вот какие выверты выделываешь! Девку крутишь всяко! Скрутишь всякого, кто поперёк тебе! Ничто тебе нипочём! Никто тебя, такого, не сокрушит! И народ дивится! И девка не наглядится! Восторгом глаза сверкают! И смех беззаботный из-за белых зубов сыпется! И щёки горят, как после сласти любовной! Словно – было…
Было, не́ было… Неважно! Горят!

Брррр! Ну, вот! Приехали! Пожалуй, допляшешься! Хоть бегом на исповедь! Недаром скоморохов бивали!
А всё ж – любо… Любо – что ни говори!
Нет! Молодцы! Молодцы ребята, что Лалу в круг не пускают! Надо будет разориться – каждому по шкалику! Так держать!
Лалу! Но сама-то – довольна ль теперь?
Лала едва стояла на ногах, восхищённо на Стаха взглядывая.
Присели вдвоём в сторонку на лавочку… ту самую, что недавно при воротах сладил молодец. Знал, что пригодится. Вот повод и притулиться. Никто ни слова: передохнуть – святое дело. Потом – опять в круг!
– Стаху! – заполошно выдохнула Лала, – я никогда в жизни ещё так не плясала! Вот, оказывается, что это такое – с тобой сплясать!
– Ещё не так спляшем, – еле слышно шепнул ей Стах, жадно разглядывая – и бережно-незаметно вдоль спины пальцами пробежал, – всё впереди…
А впереди – верно! – много чего было. Покуда неведомое – и куда как не розоцвет. Цветенье – вот оно! Сейчас! Лови часы-минуты!
Ибо не вечно гуденье дударское, теплынь Петровская, праздничная беззаботность. Не вечно розам цвесть! Всё пройдёт. Сыпанёт ветер буйный жёсткой крупой в лицо.
– Авось! – подумал Стах. И рукой махнул.

Опять завертелся у них звонкий пляс! То неистовый да стремительный – то любезный да ласковый. И так – дотемна.
До самого темна. Уж когда костры отгорели, фонари унесли, дудари умаялись-затихли – тогда рухнул Стах на самодельную скамью. Рухнул и замер. Вдруг недвижность охватила смертная. Всё сразу постыло.
Просто – девушка Лала скрылась за высоким забором. Тодосья кликнула. Мол, будет, дорогуша, ступай домой. И дорогуша не пикнула. Сразу разняла руки, от Стаха оторвалась – и, слабо оглядываясь, просеменила в калитку. Вот и всё.
Стах одурело плюхнулся на лавку: обратно в гости не звали. Ночь подошла. Отгулял. Впору к себе на двор возвращаться: кончилось веселье. Вновь – лишний и который раз – указала жизнь давно знаемое: девушка – не твоя, Стаху.
– Что, голубь? – услышал молодец добродушный вздох рядом, и сухая твёрдая ладошка похлопала его по опёршейся в коленку руке, – притомился?
– Тётушка… – промямлил Стах невнятно, – я и не заметил тебя…
– Так ещё б. Я, вон, в теньке, куст загораживает… посижу, отдохну – домой поплетусь. Хорошую ты скамеечку сладил.
– Чего ж не сладить? – лениво отозвался Стах, – добрым людям – не в труд. Хоть в праздник присесть. Тебе, вишь, пригодилась. Умаялась, поди? Ты уж так сегодня наплясалась! – Гназд усмехнулся. – Бойчей молодой!
– В праздник не грех, – задумчиво проговорила Яздундокта, – веселье ни старым, ни малым не заказано. Я – что? Я старуха. Меня не оговорят. Девку бы не оговорили.
Томное оцепенение разом слетело с молодца.
– Чего?! – он в ужасе вытаращился на тётку, – ты о чём это, тётушка?
– Да не то! – устало оттолкнула его руку Яздундокта и облокотилась на свою, пригорюнившись, – пляши себе! Не в пляске дело! Ты только с девкой поосторожнее. Не одна я такая глазастая.
– А. – Стах обалдело потряс головой, взъерошив пятернёй волосы. – Вот, значит, как… Глазастая…
Он спохватился:
– Напрасно ты, тётушка…
– Не надо, племяшечек!
– Гм… но что ж худого? В гостях-то...
– Ох, милый!
Свело мужику горло, захотелось откашляться.
– Давай-давай, покашляй! – одобрила Яздундокта, – не стесняйся! Тут закашляешь!
Стах не выдержал и взорвался:
– Пустое, тётушка, городишь! Бабьи выдумки! Я не шкодник, не прохвост! И девицу Гназдову – дурак оговорит!
Тётка тихо головой покачала:
– Знаешь ли – в «Притчах» предостережение… де, «может ли кто взять себе огонь в пазуху, чтобы не прогорело платье его?»… Не кипятись. Я не виню – упреждаю. Жизнь-то проживши… Ты всё ж послушайся. Будь подальше. А ещё лучше – ступай себе. Ты человек дорожный. Дела у тебя хватает. Бывай пореже. И – обойдётся.
Ничего не сказал Стах. Что тут скажешь? Посидел немного болваном недвижным – и встал. Постоял молча. Потоптался. Обернулся, было, к тётке. Рот открыл – да и закрыл без слов. Как на ходулях домой шагнул. В калитке за что-то ногой зацепился.
Проводила его печальным взглядом вдовая тётка Яздундокта, и со скорбным вздохом растаяли во влажном вечернем воздухе неслышные слова:
– Эх, ты… бедолага…
Бедолага. И не она ли – глупая тётка Яздундокта – виной беде! Не она ль – не доглядела вражьей хитрости, поддалась праздности да соблазну?! Не она ль по упущению сломала жизнь мальчишечке? Ленивая тётка Яздундокта!
Жалко было тётке племянничка… но тут уж ничего не поделаешь. Ничего… Пройдёт. В ней, в жизни-то – всё проходит. А уж сама она, жизнь – живей живчика! Пичугой лёгкой по ветру! Быстрым соколом в поднебесьи! Орлом стремительным, с-под-облак на землю павши! Аж вчера – девица Яздундокта за Флора-соседа замуж выходила!

Стах споткнулся в калитке – и оторопело посередь двора остановился. Постоял, прислушался к тишине. В доме уж улеглись. И сон нагнетал свою власть. Только цикады скворчили. Ярким лазуритом синела высь. И редкие звёздочки кое-где поблескивали. К Илье придёт самая красота небесная! А пока – так.
– Ничего себе! – произнёс сквозь цикадный стрёкот Стах, внимательно разглядывая звёзды.
Повременив, опять повторил:
– Ничего себе!
Долго стоял, задрав голову – и смотрел в небо. А потом вновь проговорил:
– Ничего себе – тётушка…
И ничего более не изрёк. А молча пошёл спать.
И спал. Как убитый.

«Всё это пустое, – решил Стах поутру на трезвую голову. – Тётка, конечно, глядеть поднаторела – ну, известно: бабы лупасты! Особенно, немолодые, особенно, вдовые. За столом рядом посидела… я, пожалуй, сомлел излишне… лишнее, может, чего попустил…
Всё – шалопуть! Про меня тётка не сболтнёт. И не стоит об этом тревожиться! Не расставаться ж нам, в самом деле, из-за страхов легковесных! Когда розы в цвету! Когда в преддверье сенокоса – выпадает гулянье праздничное! Ну, как не воспользоваться звонким днём воскресным? Не работают в воскресенье. А значит – едем на ярмарку. Как уже ране решено. Завтра в путь! Самое веселье! Цвет розов!

Розы на рукавах – опять пригодились Евлалии. На следующий день. Рядиться пришлось аж затемно, при свечах. Едва заря забрезжила – в ворота выехали!
Деток Азаровых оставили на попечение матушки Тодосьиной. А Васильевых-Петровых-Фроловых – на матушку Стахову, да Яздундокте троих подкинули – а сестрицам да невесткам – коров препоручили.
А дальше… Лихо-весело, на лошадках резвых-отдохнувших, тройкой в три телеги впряжённых – рванули от восхода вспять, в сторону Крочи, на Торжу.
Дух захватывало от лёгкости бега конского, от свежего утреннего ветерка, от предвкушения необычного, нового!
На три телеги в десятером поделившись – досталось всякому своё место. Стаху – с Васильем. Да Стах на Зарову телегу и не претендовал. Ясно – не с девушкой ему сидеть. Ну, и ладно. Всё равно – близко.
Растянулись телеги в един поезд. Замыкает основательная – там братцы-Трофимычи Фрол с Петром и бабы их. В середине – Василья с женой. А впереди всех – лёгкая – там при Заре Тодосья да Лала.
Ножки-сапожки, из вороха соломы через край свесившись, озорно болтаются – то так, то этак. Сидит Лала в первой телеге, обернувшись назад. Сидит да на Стаха поглядывает. А Стах на неё, как на огонёк правит, кнутом поигрывает, глазком подмигивает, усы крутит…
Светит солнце яркое, постепенно припекает, то и дело из оплетённой баклаги водицы тянет испить… то и дело на розовую девичью красу тянет взглянуть – воды глоток устам пересохшим отведать… точно лицо окунуть в развернувшуюся лепестковую чашу свежей влажной розы. Нет краше ни цветка, ни девушки. А уж розы-то Стах видывал! Маячит этакая роза невдалеке – и гонишь коней, словно догнать норовишь! Вот-вот догонишь! Вот-вот достигнешь! И тогда…
Стах на скаку натянул поводья:
– Тпрууу! Кажись, приехали, ребята! Вон Торжа!
Впереди летевший Зар уже завернул лошадей к заставе.
По улицам городка поехали неспешно, потому как любопытно было новизну вокруг рассмотреть и самим явиться с достоинством. Всё ж люди глядят, кто такие, многих знают, а каких не знают – познакомятся. Всё ж провести тут им весь день, и отдыху захочется, и желудок о похлёбке рано-поздно заскулит.
Они подъезжали к знакомой харчме, где к хозяину было доверие – а где-то вдали, за множеством улиц – уже будоражили душу, взводили нервы бурлящие истошные звуки. И столь неведомо было всё, столь притягательно – что каждая жилка подрагивала внутри, и спирало дыхание!
Соблюдая почтительность, раскланялись с харчмарём, устроили лошадей. Решено было: если кто отобьётся – тут, при телегах ждать.
И торопливо всё уладив, поспешили на влекущие звуки в превеликом возбуждении.
С приближением – звуки всё более определялись. Снабдились подробностями, сдобрились запахами, а когда Гназды вытекли на городскую площадь – то и красками… И не только красками! Столько диковинного и немыслимого представилось очам! Одно на другое громоздилось! Точно снопы крутящихся разноцветных лент замелькали со всех сторон! И сложились в самые невероятные сочетания по мере Гназдовского бега… Ибо не удержались молодцы с бабёнками – на бег сорвались! Кинулись на заманку яркую: к балаганам-райкам, игрунам-плясунам, рядам пестроцветным, лавкам нарядным, товарам броским! Столько всего взору открылось! Глаза ослепило!
И в ослеплении совсем позабыли все десятеро, что, в Торжу поспев до полудня, в день воскресный, прикидывали они в Божий храм заглянуть хоть на остаток службы… хоть ко кресту приложиться! Повылетело из головы! Ярмарка манить мастерица! Всякий купится!
То есть – как вышло… Слегка мелькнуло, конечно, в сознании – де, где тут церковь, кажись, в той стороне… Поначалу даже дёрнулись туда… ан – вдруг совсем рядом – как зазвенят бубны, загудят вязкие кожаные барабаны, зайдётся – металл о металл – россыпь дробящая, так что впору голову в плечи втянуть! И в этом грохоте – вдруг возникнет над людскими головами алым переливчатым пятном человек в воздухе, словно птица! Что с того, ну – видишь, да! к крепежам шатровым привязан он вервием двойным! Ну, и что?! А как крутится да вывёртывается там, в вышине! Как вьются с рук его раскинутых пёстрые шёлковые волны! Крылья – ну, не иначе! И как это всё головокружительно, притягательно! Туда, в поднебесье – мечтою тайной возлетаешь! А что выделывает он там, в поднебесьи – то ж и не приснится! Какие петли петляет! Вон ещё, ярко-жёлтого снизу подхватил! Вспыхнул, как солнце, жёлтый плат, рядом с рыжим, с алым – и разом ввысь взвились! Летят, крылья распахнув! Ах, Боже мой! Туда бы! Следом!
Лететь и лететь бы Стаху с Лалой, птицей алой! Вознестись в выси бескрайние! За облаком скрыться! И рука с рукой – всё стремиться куда-то… в неведомые края… куда Бог направит… только – полёт ощущая!
Сам не заметил Стах, как с Лалой рядом оказался. Как, совсем нечаянно, за руку её ухватил. И как, по мгновенной оплошности – выпустил Азарий сестрицыну ладошку. Спохватившись, дёрнулся вслед – ан, тут же разделила насевшая толпа. И только крик Стахов сквозь людской гвалт услышал:
– Не бось! Пригляжу!
Ну, пусть приглядит… выручит. Иначе – что Зару делать? Не жену же другой рукой бросать!

Обольстившись причудливыми забавами – головы Гназды всё ж не теряли. Внимание острое – это уж многолетняя привычка была. Следовало так же держаться вместе. Правда, с самого начала разнесло их по парам. Как-то сразу закружило – когда Гназды ещё в себя не пришли от первых впечатлений. Попозже, взглядом притеревшись, обнаружили своих в людском море, постепенно сбились вместе. Но Стах к этому не стремился – потому рванул, куда понесло. Увлёк молодец девицу в такие дебри, где вместо древес – ветвятся стволы возведённые, все в меди да серебре, от сосудов узкогорлых, либо широкобоких, либо как цветы распустившиеся… где вместо потоков – льются с высоких уступов рукотворных струи шелков сверкающих, бархатов шепчущих, шуршащей парчи, где вместо яблок средь листьев – янтарь, солнцем наполненный, вместо виноградов-гроздей – хризолиты-сердолики всякие, так и ложатся на ладонь всей тяжестью. Чего только не было в лесах ярмарочных! Знал примерно Стах эти тропы – и тянул Евлалию любопытную всё дальше, всё глубже куда-то… чтобы глаза разбега́лись! Нравилось молодцу померцать звездой путеводной!

Притомилась Евлалия – сразу ловкий Гназд тихий приют ей отыскал, в резное деревянное кресло усадил, на двоих, широкое, какого девица отродясь не видывала – и мановением руки возникла пред ней чаша сбитню имбирного да пряник печатный. И прохлада овеяла разгорячённое лицо под навесом глубоким, под завесями лёгкими - зелёными, как еловый лапник. И вдруг одни они остались! Лала да Стах! Так и прильнули друг ко другу. Уста к устам. Наконец-то! Ах, если б ещё в жаре и прохладе возникшей - полной чашей утолить кипенье крови…
Был такой момент. Недолгий, конечно. Всё ж – ярмарка. Не родной камыш.

Полетели они дальше пташками весёлыми. Ещё забав отведали, затей пригубили. Повидали – ну, точно – чародея! Хотя, сказывают, не чародей никакой, а чары – «фокус» называется. И вообще – хитрости его давно известны, и всё всегда у него в рукаве, хоть, не глядя, кричи: «Из рукава, из рукава!»
Может, кому известны – а только Лала смотрела на него, раскрыв рот… Да, если честно, и Стах – тоже.

Ещё кое-что занятное имело место: перед Стахом покрасоваться Лале было лестно.
Все уборы, подвески-запястья-ожерелья гремучие – надеть-примерить.
Пусть смотрит!

Торговцы вокруг вьются, то-сё предлагают, в уши льют мёдом похвал.
Пусть слышит!

А Лале ничего-ничего не надо! Вот! И рассматривает узоры просто так! Ничего просить не будет! Только – если сам одарить захочет.
Пусть знает!

Стах это понял. Правда, не сразу. Сперва думал – может, не особо нравится. И только – когда обалдело девушка уставилась на уклад из рдяного прозрачного камня – и робко приложила к себе пурпуровое ожерелье, и точно вишнёвым соком налитые серьги вдела в уши, и пальчик осторожно воткнула в тёмно-багровый перстень – Стах вдруг сообразил, что снять с неё всё это будет немыслимым святотатством. Да просто – последним злодеем он будет и до конца жизни себе не простит – если уведёт Лалу прочь после такого её дрожащего жаждущего взгляда!
– И почём? – как можно небрежнее спросил он у торговца. Тот внимательно воззрился на молодца, с пониманием на девицу покачал головою… – и голова покачнулась у Гназда… После того, как торговец назвал цену.
Стах слегка повременил… поставил голову на место… очухавшись, придал голосу насмешливости:
– Это алмазная цена. Не то просишь.
– Так у меня ж, – возмутился купчик, – яхонт-камень! Изделье мастерское! Другого такого нет! Ты глянь, как наливается! Как горит! Рубин кровавый!
– Да ну что ты городишь?! – буднично возразил Гназд. – Какой рубин? Ну-ка, на свет… Шпинель у тебя! Ты – чего ж? Не знаешь, чем торгуешь?
– Вот связался я с тобой! Да что ты понимаешь?! Ступай себе – я других подожду!
– Это ты ступай! Со мной, в ряд к ювелирам! Поди – там умеют определить! Знающие люди сидят! А не пойдёшь – я сам не поленюсь. Полюбопытствую, что за купец палый лист за золото продаёт!
– Ну! Ты уж чересчур!
– Лалу! Ты присядь, отдохни в тенёчке. Сейчас разберусь тут…
Велико искушение щегольнуть щедростью пред красавицей, но, право, не честь – в угоду хитровану без порток остаться! Никого ещё не украсил образ дурака. Потому Стах похлопотал слегка. И, наконец, сторговался. И поднёс красавице сердце пленивший уклад – жестом широким и красивым. Очень красивым!
Очень понравился Лале такой жест! Очень понравилась ярмарка и все затеи! Очень понравились качели высокие в бубенчиках и лентах! Не понравилась только – чернокожая плясунья.
И в такое место забрели молодец с девицей.
Что-то в прежние ярмарки Гназд плясунью проморгал, иначе никогда бы сюда Лалу не привёл. Но – бывает… старухе – прорухи… Машке – промашки… а Стаху – страху.

Выкрутасы те устраивались на небольшой площадке подальше от лавок, поближе к складам да тележным скопам, среди дальних улиц, где церковных маковок не видать: нечего народ смущать. Стах там оказался потому, что, прельстив девицу каруселью, решил путь напрямки срезать. Вдвоём они вытекли из мелких улочек – чтобы площадь перебежать – как обнаружилось на той площади любопытное увеселение – совершенно невероятное, скажем, для Гназдовской крепости. Жадная толпа обступала крепкое деревянное возвышение, вокруг которого – несколько ударников колотили в гремучие бубны, несколько дударей гудели истошно в дудки, а ещё стучали прочие в барабаны, а ещё другие – в трещотки…
Шуму-звону было порядком.
Оно – и стоило.

Всё окупала танцовщица на помосте. С первого взгляду – и не разберёшь. Вертится этакое немыслимое! Перемежаются пред глазами яркие пятна, рябь пёстрая так и бьёт, очи дурманя! А что это – приглядеться следует.

Стах пригляделся. А за ним и Лала, что было совершенно ни к чему. Потому что – раненый вскрик перекрыл все труды гудошников и барабанщиков. Даже танцовщица приостановила свой бешеный пляс и взглянула в сторону новоприбывших с удивлением. А потом – звонко расхохоталась, сверкнув полоской белоснежных зубов. Тем более ослепительных, что вспыхнули на чёрном, как просмолённая головешка, лице. И тут же – с весёлым восторгом – закрутилась быстрей, взвилась в остервенелых прыжках и кувырках причудных. И давай ломаться-дёргаться мелким бесом, всё чаще да напористей, точно её лихорадило. Ходуном ходило блестящее упругое тело, перекатывались полные и гладкие формы, а грудь цвета начищенных сапог так тряслась, что стонали близстоящие мужики.
Зрелище представляла она собой необычайно яркое. Чёрный стройный стан являл собой первородное откровение, а вокруг него взвивались алые и жёлтые ленты, на ногах и руках звенело множество сияющих браслетов, и целые связки бубенцов отражали солнечные лучи. Смеющееся лицо обрамляло сплетение цветов и перьев. Перья венчали макушку и возвышались над головой пышным султаном. Эти сочные краски, перемежались с угольными пятнами тела – оторвать взгляд было просто невозможно.
– О, Боже… – простонала Лала, в противоположность плясунье становясь точно под цвет коралловых бус, а кое-где и подаренной шпинели. В следующее мгновение она в ужасе посмотрела на Стаха. Который даже не заметил этого, вытаращившись на эбеновые прелести. Лицо девушки пошло меняться далее. Спелая калина медленно возвращалась к кипучему цветению. И вот уже щёки представляли скопления снежных лепестков. Слабо опершись на руку Стаха, Лала зашаталась, прошептала прерывисто:
– Дьявол…
И затем – разом обретя силы – обернулась и опрометью кинулась бежать. За ней струились пёстрые ленты, взлетал рдяный подол: она тоже представляла яркое зрелище – только несколько иных цветовых решений…

Стах рванулся вслед:
– Лалу!
– Стой! – грозно прозвучало ему вслед, – а платить? Зенки-то зырил!
– Прочь! – рявкнул Стах, стряхнув с плеч две ласковых руки.
– Держи этого!
Но Гназд уносился, не сбавляя ходу. Двое бросились, было, за ним – но потом рукой махнули…
Лалу настиг он как раз при распаде на три улицы, и она в беспамятстве кинулась именно на ту, где заплуталась бы среди нагроможденья амбаров, складов и телег… да и повстречать там улыбалось всяких занятных ребятишек…
– Да ты что, Лалу?! – взволнованный Гназд ухватил её за руку. – Что ты? Что ты? – растерянно повторял он, пытаясь её успокоить. – Ты чего придумала-то?
Девушка покорно замерла – но вся тряслась, закрываясь рукавами, повторяя:
– Дьявол… дьявол…
– Да какой это дьявол? – попытался урезонить её Стах. – Просто чёрная девка. Бывают. Есть племена – от нас на полдень, на самый край земли. Там все люди такие. Мне видеть доводилось.
Лала мелко дрожала:
– А чего ж она вытворяет-то?!
– Деньги зарабатывает. Кто как. Ей, вот – ничего. Они там, в краях полуденных-то – совсем одежды не знают. Жарища!
– А чего ж она с людьми-то делает?! – Лала медленно приходила в себя – и, наконец, из состояния потрясения выпала в пылкий гнев, – ведь ни одного лица вокруг человеческого! Все – как звери! Ни одной души христианской! Зубы оскалены, очи, как у волков из лесной чащи, горят! Страшные! Вот-вот кинутся! Загрызут! И не пощадят никого!
Она говорила всё горячей – и, наконец – разрыдалась в рукав. Стах, понятно, не выдержал. Жалость насквозь прострелила. Порывисто девицу за плечи обнял, её ладони к своим устам прижал, давай какие-никакие утешения нащупывать:
– Ну, что ты, право? Ты чего так перепугалась-то?
И тут осенило: не в испуге дело.
«Вот ещё напасть!» – пробрала досада. Стах смутился и примолк. Пришлось слова выискивать – убеждать девицу:
– Ну, случается… звереет народ… потом отойдут – уймутся! Мало ль – какие люди? Без того – довольно лиха на свете. Нам с тобой – что за печаль? Ушли прочь – и забудь!
– Не могу, – глухо проговорила Лала. – Не забыть мне, и никогда не буду спокойна, раз есть на свете чёрная девка, что прилюдно голая пляшет!
– Лалу… – вдруг тихо проговорил Стах с физиономией, что ни на есть, покорной – и ласковые светлые глаза пошли ловить ответный взгляд, – я тебя очень люблю, Лалу… ну – ради меня! Забудь!

И Лала – забыла. Тут же! Просто – места не хватило в душе да в мыслях для чёрной девки – всё заполнил-повытеснил молодец Стах. Опять они целовались среди возов, прижавшись к бревенчатой стене сарая, схоронившись за наваленной и свисающей из крошечного оконца кучей соломы, и только лошадиная морда невдалеке, высунувшись из-за угла, безразлично посматривала на них и похрупывала в торбе овсом.

И дальше опять всё было весело. Опять они полетели по ярмарке, и что-то рассматривали, и что-то расспрашивали. И смеху было, и шуток полно. И, взгляд юный уловляя, теперь не обманывался Стах: со щедростью деньги сыпал, там, где оно того стоило. Так что оказалась девица вся в подарках и преисполнена восхищения.

Солнце давно перевалило на запад, когда добрались они, наконец, до разукрашенной огромной карусели. Невиданная грандиозная постройка несла на себе много причуд. Вертелись на ней, как живые, львы да медведи, тигры, слоны, птицы райские, распростёршие крылья. И всё это взлетало вдруг высоко над землёй и неслось в воздухе, так что дух захватывало!
Парни да девки не отказывали себе в удовольствие. Где и полетать-то?! Визг испуганных девиц пронзал накалённое солнцем пространство площади. Ребятки входили в раж и заливались лихим посвистом. Простодушная публика упивалась забавой.
И не только молодёжь. В золочёную карету, запряжённую двумя единорогами – усадили степенную чету – широкого гордого купчину, разодетого не по жаре в дорогого сукна кафтан, и супругу его – столь дородную, что карета, явно, тесна ей пришлась – и затрещала сразу, как баба со стоном изнеможения ухнулась на мягкое сиденье. Карусель двинулась, треск постепенно нарастал, и томные стоны перешли в устрашённые вопли. Пришлось хозяину прерывать кружение и вытаскивать из сверкающей кареты бесчувственные телеса.
Посмеявшись, Евлалия со Стахом переглянулись:
– Покатаемся?
– Покатаемся!

Но не они одни были такие весёлые. Тут же, в толпе – повстречались свои, Гназды – о которых и думать забыли – Василь и Зар с жёнами. Тоже каруселями соблазнились.
– Ах… деток бы порадовать… – мечтательно вздохнула Тодосья.
– Неее… – провожая глазами несущегося над головами огромного слона, возразил Азарий, – свалятся!
– А мы бы в тележку… вон в ту, – разомлев от впечатлений, робко заикнулась жена. Ярко-красная тележка, влекомая чудо-рыбой с обозначенными вокруг волнами – промчалась в вышине.
– Эге! Вот и сестрица нашлась! – рассмеялся при виде вынырнувших из толпы Стаха с Евлалией брат Василь, обращаясь к Азарию – а потом и ко Стаху:
– Ну, вы совсем «ищи, свищи»! Мы уж затревожились!
Стах, растерявшись от неожиданности – замер и дрогнувшей рукой нахлобучил шапку на брови. Встретить Гназдов, ещё вдоволь не набегавшись с Евлалией, он ожидал меньше всего. Но – делать нечего. Пришлось бормотать в ответ что-то достаточно внятное:
– Да разве тут, на ярмарке – найдёшь кого? Всё разминешься…
– А! Обычное дело! – досадливым тоном определил Азарий, – это ж сестрица моя! Как ей и положено – пропала. Мой крест! Значит, Стаху, опять ты её спасаешь?
– Помилуй! – выразительно развёл руками Стах, – я ж обещал тебе, пригляжу! О чём и беспокоиться?
– На тебя вся надежда! – в тон ему отвечал Азар.
Далее – отвлеклись на поспевший черёд карусели. Круженье остановилось, возбуждённые пережитыми ощущениями – люди медленно да неохотно спустились с помоста. А новая толпа, изготовившись в захватническом порыве – рванула к облюбованным игрушкам.
Сразу всю карусель не заполнили. Хозяин подождал, покуда не притекут последние. Но Стах передышке был рад – удалось зачурать забавки, которые они с Евлалией приметили – и теперь прилаживал девицу половчее.
Прельстились оба птицами. Это ж – только во сне так полетать! Верхом на птичьей спине, устроившись среди широких белых крыл, свесив ноги куда-то в пустоту, в неизвестность! Вот бы так – лететь и лететь! Вместе с птицами! Говорят, они уносятся в дальние края, в южную сторону – и быть может, даже туда, где вечное лето, и синее море, и не отцветают огромные цветы, и люди черны, как уголь. Оттуда, верно, и прибыла девка-плясунья… Почто ж ей дома не плясалось? Евлалия нахмурилась. Но – тут же – сбросила тёмные мысли. А – ну её!

Взлетели – так, что дыхание перехватило! Никогда девушке такого не доводилось! Разве, в детстве – когда отец, шутя, к потолку подбрасывал. Евлалия помнила, как вскрикивала восторженно и хохотала – но самого чувства взлёта воспроизвести не удавалось…
А тут – вот оно! И детство тут, и праздничная радость, и мечта, что испокон веков каждым владеет: от земли оторвавшись, взмыть легко-свободно! И Стах рядом! С ним вместе, крыло ко крылу, улететь – и где-то там, невесть где – не расставаться и быть счастливыми!

Вокруг воздух рвался визгом и хохотом! Ёкало сердце, внутри холодело и свёртывалось! И голова кружилась, и всё рушилось куда-то, переворачивалось вверх ногами, дома и лавки ложились набок, а земля уносилась в небеса! Летели люди стремительно и вольно – над всеми заботами земными, хлопотами повседневными, рутиной жизни. Всё – долой! Пустое! Потом! Лети себе – пока крылья!
Сама не замечала Лала смеха своего и вскриков, безудержного колотящего хохота. Неслась на белоснежных крылах – и кроме радости на свете ничего не существовало!

Всё кончилось очень быстро. Но вовремя. Ещё б чуть-чуть – и девушка впрямь куда-нибудь улетела бы. С деревянного раскрашенного лебедя Стах снял её полубесчувственную. Поддержал, поставив на землю. Не сразу она нащупала под ногами твердь. Ступила – покачнулась.
Потрясение владело не только Лалой. Обе женщины так же едва приходили в себя.
– Боже мой! – слабо повторяла Тодосья, и Василиха слегка постанывала.
– Это вам, бабы, с непривычки, – поддел их Василь, – мало вертитесь! Всё на завалинке семечки лузгаете!
Хорохорился Василь. Сам чуть на седьмое небо не улетел! Хотя – пожалуй, верно – мужиков закружило меньше. Привыкли по белу свету скакать, из седла в седло сигать…
Повторить развлечение ни у кого даже мысли не возникло. Все были довольны вполне – и достаточно. Надолго хватит впечатлений. И баловство это, право…
– Ну, что же… – деловито сказал Василь, – пора братьёв поискать. Мелькнул, вроде, Пётр где-то там… – он указал направление.
– Пойдём… – Гназды неспешно тронулись.
Шли единой толпой, уже не разбирая, кто с кем. Женщины разболтались о своём, отойдя от карусельных переживаний. Зато карусельные переживания прежних дней припомнил Василь, развеселив честную компанию:
– Помню, было дело! Как взлетели девки на зверях – юбки все в небо, а сапожки на землю. Как яблоки по осени! Летят – и грохают оземь! Раз! Раз! Только голову пригибай: убьёт! Женский пол и под каруселью – визжит, и на карусели – визжит. Сперва от страха – потом от конфуза… да и за сапоги боязно. Верно. Потом шарили-собирали… у шести девок сапоги убежали. И как изловчилась нечистая сила – не заметил никто. Всё на карусель глазели. А девки босиком остались. Вот тебе и покатались! Прямо жалко! Но – ничего! Кавалеры новые купят!
Все смеялись, а Зар ворчал:
– Больно ты, Стаху, девицу забаловал.
Стах плечами пожимал – де, должен был взять на себя подарки, раз девушка оказалась с ним.
– Подарки есть подарки, – заявил он Зару, когда тот пытался деньги ему всучить. Вот так! Он, Стах, дарит! И никто другой!

Петра они, и правда, вскоре отыскали. Он стоял в конском ряду и мечтательно обнимал за шею вороную кобылу.
– Какую кралю нашёл! – куражливо хохотнул Василь. В двух шагах от мужа позабытая Пётриха только руками всплеснула с укоризною. Засмеялся и Стах. «Вороные лошадки, вороные девки», – подразнился про себя. Пошли шуточки и обсуждения конской стати, и его потянуло присоединиться к мужской беседе, отчего шагнул, было, от Лалы – как вдруг уловил в ней беспокойство.

И не попусту…
Лалу – будто дёрнуло что-то со спины. Бывает – вдруг вспыхивает тревога – и оборачиваешься! Она обернулась – и в ужасе ойкнула. Прямо на неё уставилась пара пистолетов.
То есть – речь не идёт о настоящем боевом оружии английского или другого какого образца. Конечно, были это не пистолеты, а глаза, которые никаким пистолетам не уступали. Это было – то, что убивает. От Лалы не ускользнуло жестокое выражение лица. Но само лицо не разглядишь: черты скрывались за надвинутой шапкой, за высоким воротником кафтана, за прикрытием поднятой руки. Лала смотрела на эту руку, на два тёмных жутких провала глаз – и не в силах была ни позвать, ни указать. Онемение поразило, точно лягушку пред змеёй.
А Стаха не поразило. Он взглянул, проследив взгляд Евлалии – вполне трезво. Увидел человека обличья барского, одетого богато и весьма сдержано. Сразу почему-то подумалось, что человек этот богаче, чем хочет казаться. И смотрит этот человек на Евлалию таким взглядом, что в ответ на его пистолеты тянет послать ему пулю в лоб.
Всё это длилось единый миг, после чего Стах толкнул Василя в бок:
– Глянь, братку!
Василь глянул – и сразу толкнул Зара.
В стане Гназдов произошло едва заметное движение. Однако, не оставшееся без внимания. Противоположная сторона неясно дрогнула. Рядом с тёмной личностью обозначились ещё двое – и все мгновенно растворились в толпе. Стах с Василем рванулись, было, вслед, ан, попусту: в глухом и крикливом людском океане та вода, что не процедишь.
Какое-то время Гназды молчали. Потом забывший о лошадях Пётр тихо пробормотал:
– Нехорошо…
Гназды подумали и согласились:
– Нехорошо.
Да уж! И взгляды, и действия были достаточно красноречивы. Встретив такое внимание – следует занимать оборону.
– Давай, ребята, к возам своим отходить… – помедлив, обронил Василь, – не стоит темноты дожидаться.
– Нас пятеро…
– Так ведь бабы с нами…
– Где Фрол?
– Да тут бродил… – с досадой обронил Пётр, – щас позвать его…
Фрол нашёлся достаточно быстро и немного удивился хмурости Гназдов. Впрочем, долго убеждать его не понадобилось.
– И то верно. Поедем пораньше. В основном, всё устроили. Дурак башку подставляет. Вишь как… поленились на службу-то… сразу чёрт в засаде!
– Эх-ма… Что верно – то верно…

Нигде более не задерживаясь, Гназды пошагали в сторону харчмы, где пристроили лошадей.
Женщины были несколько разочарованы, а, впрочем, к концу дня порядком притомились и на солому родных телег плюхнулись и разлеглись там с довольным смехом и мурлыканьем. Им даже не пришло в голову о чём-то тревожиться, поскольку были при мужьях, а уж мужья-то сами всё знают, знай – не перечь!
Гназды зарядили ружья и положили каждый о правую руку. И домой пришлось возвращаться далеко не в том приподнятом настроении, какое распирало всех в начале дня. Впрочем, так было половину пути. Потом немного расслабились: с чего бы недругам тянуться за ними так долго. Кабы что – давно бы себя проявили. Ни впереди, ни позади опасности не замечалось. Скорее всего – у той стороны иной прицел. Ну, что ж? Поживём – поглядим…
И хотя внимание Гназдов не ослабевало – весёлость вернулась. Правда, далеко не столь беспечная.
И то! Не жди от вечера беспечности утра! Все слегка устали за сегодняшний яркий день, а дома ещё оставались заботы… хотелось ткнуться головой в соломенный ворох и задремать.
Не дремалось, лёжа на соломе рядом с Тодосьей, Евлалии. Мужики велели не подниматься в пути. Что бабы с удовольствием и проделывали: когда ещё столько времени проведёшь, безмятежно в соломе раскинувшись? Тодосья позёвывала, а Лала в напряжении смотрела в меркнувшее небо, на первые слабые звёзды…
Звёзды ясные, голубые-ласковые – глаза Стаховы. А вот и другие бывают – дула зияющие. Чего только нет на свете?! Вроде плясуньи вороной! Вроде злых и алчных лиц, в какие превращались внезапно лица с виду обычные, только что спокойные и добрые…
На соседней телеге звякнул затвор.
Ах, что за беда? Разве со Стахом можно кого бояться? Не боятся же другие женщины! Но почему так беспокойно, и не оставляет мысль о дулах-пистолетах… И внутри всё крепнет и крепнет уверенность, что сегодняшний счастливый и незабываемый день ещё обернётся другой стороной.
Лале было очень страшно. Перед глазами так и стояли два злых провала.

Опасения Гназдов имели место. Но место вовсе не то, какое предполагала их бдительность. И не то, что возле конного ряда… Его странные люди моментально и навсегда покинули… сразу после замечания одного из них:
– Тебя увидели, господин мой…
– Уходить надо…
И дальше приглушённо зазвучал чудной разговор:
– Да.. не стоит привлекать внимание… каковы! осторожные… Не кинулись вслед. Оставили бы баб на одного…
– Да с этими – и с одним-то повозишься…
– Кто они?
– Гназды!
– Гназды? Любопытно… слыхал, слыхал… Выясни поподробнее.
– Слуга покорный… только… этих лучше не трогать…
– Давно ли робость поселилась в сердце молодецком?!
– Право, господин мой…
– И то верно, княже! Того не стоит… Слабые места подставим… Ради чего?
– Как тебе девка?
– Ну!
– А тебе?
– Ну! Кровь на снегу! Огонь в ночи! Да чёрная больно. Цыганка?
– Что ты, какая цыганка? Это фарфор тончайший! Такое лицо раз в сто лет встретишь! А встретить и упустить – это…
– Ну что ты, княже!
– Случай-то не в руку… Всё же – Гназды…
– Тем более занятно! Помнится, было что-то такое…
– Да! Дело давнее. Не повезло тогда.
– Ну, так в самый раз теперь! Будем квиты! Тем более… кажется, с Гназдами не может быть ошибок: одета девицей… А, надо сказать, красивое племя…
– Так порода.
– Кстати, этот… кто?
– Жених, небось…
– Полюбопытствуй. И… знаете мои пристрастья… учить не надо. Должно быть безупречно!
– Ну, княже! Уж мы столько лет!
– Ценю, дети мои! Потрудитесь!

Об этом разговоре никто из Гназдов так никогда и не узнал. И вообще – случай скоро забылся. Миловал Господь! Видать, простил непутёвым Гназдам забавы балаганные вместо Богослужения. Никаких дурных событий вслед не произошло. Ездили в полях разъезды, блюли спокойствие Гназдово. Тут, в земле родимой – кто ж тебя тронет? А на дальней стороне Гназд и сам не промах! Реже и реже Стах вспоминал пистолеты, направленные прямо в нежную девичью грудь. И Лале – они больше не снились по ночам. Ночами другие мысли волновали. Сокровенные!
Всё вернулось на круги своя, жизнь потекла по прежнему руслу. За Петровками – страда-сенокос. А там и Спас. Летом самое скорое времени течение!
А потом вовсе пошли ночи бархатные – и небо до самого края леса исходило звёздами…
Всё чаще Стах с Евлалией на лавочку возле двора присаживались. Посидят – поговорят. Чего? Дни короче – забирай у ночи! Где их взять для лесных свиданий? Да и разглядывай там, в полутьме, кто с кем на лавочке разговаривает! И что не поговорить? Поди, не грех…
Зар неспешно выходил из ворот, трубочой попыхивал. Улицу оглядывал. Окликал напротив сидевших, пустое болтающих:
– Эй! Шли бы домой! Скоро выпадет ночная роса! Это кто тут? Стах? Ты, женатик, с кем воркуешь?
– Птицы воркуют, Зару! А я сказы сказываю. Захотелось девице знать про страны роз вечноцветущих, куда птицы полетят вслед за листопадом…
Повести | Просмотров: 1263 | Автор: Татьяна | Дата: 05/08/16 16:06 | Комментариев: 0

Вот когда бы Дормедонта Стах
Удушил, не будь на нём креста…
Вот когда сердешный осознал
Под лопатку всаженный кинжал…
Вот когда постиг Лаванов зять –
Насмерть связан! Пут не развязать!

Точно пополам поделился мир для Гназда. На две несовместимых грани, два наглухо запаянных сосуда, меж которыми не может процедиться даже неразличимая струйка. Один – где призывно поблёскивает серебристой чешуёй рыбка из сетей. Другой – где тенёта вязкие Лаван разостлал.
Доселе Стах особо супругу не вспоминал, а тут по ночам пошла сниться! И всё больше тигрицей ярой, что недавно с коновязи рвалась и о поперечину билась. Повезло, что платок на ней новый да крепкий. Стах даже во сне от бросков её вздрагивал, но более в дрожь ввергала победная ухмылка. Кричала жёнушка, хохотала во всю клыкастую пасть… вопила-визжала, аж приседала со злорадства:
– Что, муженёк! Получил? Думал, отделался? А я – вот она! По гроб с тобой! Не обойдёшь, не объедешь! А наедешь – споткнёшься!

Сон тем и хорош, что скоро кончается. Тяжек – ан, вытерпишь. Вот наяву – иначе. Явь – она нож по душе измученной.
Со стоном просыпался Гназд и за голову хватался: «О, Господи! Что ж делать-то?!»
Василь-брат, что неотделимо, подспорьем, при старых родителях жил, а, стало быть, с бессемейным Стахом под одной крышей – заставал порой младшенького за такими подвываньями… спрашивал сочувственно, с горьким вздохом:
– Что?! Опять твоя? Плюнь, братку! Ничего не исправишь, а себя травить – только хуже. Как-то живёшь – и ладно. Конечно, грех – зато какое-никакое разнообразие».
Не знал Василь беды Стаховой… и родители не знали… да и вообще – никто. Разве что – месяц в небесах полуночных. И девушка Евлалия за соседским забором.

Порой они виделись. Да и как иначе – ворота в ворота проживая? Крепился Стах – но каждый раз искушенье взашей выталкивало наблюдательного молодца из тесовой калитки – когда планида-баловница через силу вытягивала в оконце привратное, властно ухватив за кончик хорошенького носика, разрумянившееся личико хлопотливой соседки. Всегда на улице дело ей находилось… а уж если девица со двора, то ему-то, Стаху – куда больше тут интересу.

Ну, какой интерес…
Перво-наперво – крепость забора. Ещё – брёвнышко-посиделка, можно приладить, авось пригодится. Или, к примеру, надёжность ворот… вот! – петли промазать!
Мазал и мазал петли молодец. Так, что уже через неделю ходили они, как шёлковые, и похлюпывали. А у девушки день за днём канавка вдоль забора всё ровней да глаже выходила. Просто струна натянутая!

Работали каждый на своей стороне. Через улицу друг на друга украдкой поглядывали, словами перебрасывались. Порой такое ронял невзначай пухлый улыбчивый ротик:
– Девки сказывают, все поляны за протокой нынче в землянике. Завтра с утречка Тодосья отпустить обещала.
Или:
– День жаркий, самая стирка у нас, щас на речку иду полоскать.
И знал Стах, что к вечеру станет привычным во рту вкус земляники, и земляникою пропахнет рубашка. И сверкающая речная рябь совсем закружит голову, и тихая прохлада воды обнимет его вместе в нежными всплеснувшими из волны руками. Да где и плескаться ей, рыбке блескучей, как не в волнах игристых?
Осторожно выбирал дорогу Стах, подгадывал подходы безлюдные, хоронился в березниках-ельниках. И всегда ссыпался – снег на голову!
– Как ты нашёл меня? – распахивала девушка удивлённые глаза, а губы давно цвели улыбкой.
Щурился Стах коварно:
– А ты меня не ждала?
– Нет, не ждала… – ещё шире размётывала хохотушка две частых щёточки чёрных ресниц, и плечиками пожимала, – я просто так сказала!
И ну! смеяться – звонко, заливисто. И следом, без всякого перехода – выливался плач горький-жалобный:
– Никогда-никогда, Стахоньку, не быть нам вместе.
И каждый раз – от смеха, от слёз, от слов – так больно было молодцу, что хотелось грянуться с размаху головой в сыру-землю – ничего бы не знать и не помнить.



Невозможно видеть, как исподволь, в глубине весёлых искрящихся радостью глаз – неумолимо наливалась эта тяжкая сверкающая волна – и в конце концов срывалась, переполнив через край огромные, но не бездонные очи. Начинался ливень, водопад, а то и град ледяной, смертельно-мучительный. И надо было прекратить… придумать… сделать что-то. И ничего не сделаешь.
Но солнце всё равно светило. Сквозь ливень, сквозь град. И в горечи странным образом ощущалась сладость. Нет вкуса притягательней, богаче, острее горечи со сладостью. Как-то так оно человеку приходится… Чудная тварь – человек… И счастлив он, и любится ему – и в слезах, и в муках…

В муках! Там, на полянах земляничных – по-прежнему ласковая ручка упиралась Стаху в грудь. И знал молодец, что надеяться ему не на что. Так и впредь упираться будет. Потому как – лежали душистые поляны в пределах Гназдовых земель, и девица Гназдова ступала там ладными ножками.
Порой – в тех красных узорных башмачках, что осмелился привезти ей Стах из последней поездки. Уж так ему понравились – как на девушкину ножку прикинул! Брат – ничего. По дружбе принял. Что ж? Не грех – по-соседски подарить, тем более из дальних краёв вернувшись.

Месяц путешествовал Стах, устраивая очередные дела. И за месяц – извёлся весь. Как не хватает ему Лалы – хоть грустной, хоть весёлой – только теперь прочувствовал он со всей тоской. Вот лишь за поворот дороги завернул – так сразу и подступила она, смертная! Хоть тут же возвращайся! Ехал вперёд – а сердце – назад. С каждым следующим конским переступом. Лала робко жалась у крепостных ворот, провожая его – и два неиссякающих ручья катились у ней по щекам и крупными каплями кропили придорожную траву. Боясь, что кто увидит – она прикрывалась рукавом, и рукав медленно и неотвратимо намокал – хоть выжимай! А Стах, страдальчески оглядываясь, удалялся дальше и дальше – и совсем пропал из виду… И ясно стало – что теперь уж не покажется. Уехал! И надо – домой возвращаться, к делам повседневным… Нечего ждать!
И всё равно – Лала напряжённо вглядывалась вдаль. Стояла – и не сводила глаз с поворота дороги. А – вдруг!

После такого прощания – все дела Стах наспех делал, торопился пораскидать скорей – а известно ведь: лентяй да торопыга переделывают дважды. Свалял Стах дурака… и увяз, как телега в распутицу.
Вот когда взвыл молодец! Тугим парусом домой рвался… и нарвался! Теперь разбирайся! Разгребай, что впопыхах натворил…
А какие тут дела – когда перед глазами постоянно девушка Евлалия в воздухе колышется, ни на минуту не забудешь… каждую улыбку так-сяк вспоминаешь… каждый вздох по сто раз в памяти перебираешь… Особенно вечерами, когда прикорнёшь в каком-никаком углу… дрёма одолевает – и начинает сниться… и снится-то вечно – то, чего нет, а желается…

Глупейшая была это поездка из всех, когда-либо пройденных Стахом. Единственное в ней путёвое оказалось – те самые красные башмачки. А остальное…
Впервые Стах наломал столько дров. Но с дровами-то он потом уладил. Всё же спохватился… встряхнулся. Это всё обошлось. Только ещё одну глупость сотворил Стах в тот раз. И этой глупости он себе до конца дней простить не мог.

Пришлось Стаху по-другому договор вести. Из-за своей оплошности. И раз так дело стало – по рукам ударять получалось неубедительно. Ошибка – она много дряни за собой тянет. Например, хвост бумажный. С хвостом долго и муторно возиться.
Так и сошлись однажды с другой стороной – хвосты накручивать. Да ещё тягомотина: ждать пришлось.
Сутки ждал! А происходило всё в одной харчме, где хозяин малознаком был, и вообще суетливое место, кутерьма неясная. Те – сторона которые – пообещали вроде: вот-вот… А что их «вот»? Наплакал кот! И не плюнешь: нужно!

Стах сперва на людях был, потом каморку испросил, ночевать: видит, увяз надолго. Хозяин уверил его, что лишь только – так сразу… И верно – не подвёл! В одиноком ожидании бумагу Стах приготовил, чернила налил, перо очинил, черкать опробовал – только приходи, сторона!

Сторона не спешила. Так что молодец успел и подёргаться, потому как сроки давили, и расслабиться, потому как – чего зазря дёргаться, если ничем не поможешь?
Расслабившись, Стах пёрышком баловался… так… сяк…. А тут и дом, конечно, вспомнился… и земляничные дебри, и камыш речной… да и не камыш, собственно…
Ну, и понесло… Сперва про себя проговорил сложившиеся слова… как – если бы вот тут, сейчас – была с ним Лала драгоценная, и он ей бы всё это проговорил…

Сперва одно произнёс… потом другое… третье… Потом взял – и сдуру всю нежность словесную на пустой клок бумажный вылил: если попусту бумага белеет, и перо нервно-зло то и дело подтачиваешь – чего не вылить, чтоб тяжко не переполняло.
Вылил – вроде, полегчало… Тогда ещё подлил, добавок. А к добавку – последнее, что ещё внутри оставалось.
А то! Грамотен был Стах, на свою голову. Привык бумагу черкать…

Едва лишь отцарапал Стах пёрышком последнюю кавыку – зашумело внизу, и в двери стукнулись. Пришлось бумажонку сердечную куда-то затолкать, а каморка сразу людьми наполнилась: сторона, в числе трёх, да свидетели, да любопытные… в общем, закрутилось. Шуму-гвалту стояло в тот вечер, что дыму под потолком…

Не сразу сложилось. Спорили. Трижды зазря бумагу марали, рвали, под стол кидали. До рукоприкладства, слава Богу, не дошло. Затихло на подступах. Но пистолетом Стах поигрался. Скромно. Взор потупив и в некоторой задумчивости. Вроде как – нехотя извлёк и, так это, между дел, заряд вложил.

Ребятки миролюбивыми оказались. Грозные очи пригасили. Руками стали показывать, устами доказывать… Хозяин самовар прислал, чтоб, значит, мир поддержать, харчму бы не спалили: у него и так один угол подпалён, кое-как подправлен… Кто подъезжал, сразу замечали, задумывались – а то и мимо трусили… Оттого хозяину второй палёный угол был не надобен. Вот он и старался. Даже стопку ненавязчиво пододвинул… Но Стах – напористо прочь оттолкнул. Не делают Гназды дела при стопке! Это уж правило у них такое! Чтоб серьёзность не нарушать.

Короче – дело сделали. Без стопки, без стрельбы и без пожара. Потом уж – когда стороны обоюдно довольны остались – и стопку эту опрокинули, и самовар опорожнили, хлеб преломили и по-дружески руки скрепили…
Всё соблюли. С чем и разошлись.

В умиротворении Стах бумагу прибрал и гостей проводил со всяческим уважением, до низу спустившись да на люди выйдя. Там ещё потолкался, словами перебрасываясь, потом лошадку глянул, всё ль ладно: присматривать надобно, самовары самоварами… Потом ещё по мелочи кое-чего проверил – и в каморку к себе ночевать отправился. Войдя, обратил внимание на метёный пол. Окинул взором лавки. Всё на месте. Да – нехитрый скарб – проверить недолго. Седло снятое прощупал – в порядке. Расслабился, было, и стал себе на лавке стелить – ан, клок исписанный вспомнился. И куда сунул? Давай шарить, где мог – нигде нет. Что там писано – и сам-то уж толком не разумел, а всё нехорошо, если попадёт кому… неловко… да и ни к чему чужим знать…

То есть – очень не хочется, чтоб чужим это знать! То есть – стыдно, противно, гадко – если чужим в руки! То есть – немедленно найти надобно, а то покою не будет! Найти – и в печку!
Ругаясь на чём свет стоит – облазил Стах всю камору. Злой, как чёрт – вывалился в людскую, отыскал хозяина:
– Слышь? Кто у меня мёл? Бумага пропала.
– Мемелхва! – обернувшись, кликнул тот тощую бабу-прислужку. Стах обратился к ней с досадой и надеждой:
– А? Красавица! Ты у меня убрала?
– Да я… – растерялась жердь, одновременно робко ёжась и млея от удовольствия, – самую малость… вот, хозяин послал… у тебя больно раскидано было… и клочьев полно…
– А… и куда ты – клочья?
– Да вон… в печке…
Стах успокоился. И даже монетку тётке подарил. И невдомёк ему было подробней порасспрашивать. Может, и уразумел бы что. Да… Дрянная получилась поездка!

Впрочем – была в ней добрая встреча. Совершенно случайно и в месте неожиданном. Хартику встретил. Глядь! – свернул с дороги мужик в телеге, ухватка знакомая. Окликнул – точно! Хартика!
– Ты как тут? Откуда? Какими путями?
– Да у меня, – Хартика тихо и грустно усмехнулся, – родня тут. Всё, что ещё осталось. Тем и дорога́. Тётка жены. Добрая старуха. Я, как выдаётся день – навещаю, пособляю… потому как – одна она… и у меня никого…

На самом краю деревни жила тётка Харитоновская, даже от деревни в сторонку, обособлено. В лес углубившись… К уединению, что ли, тяготела… Или от людских обид подальше, к огородам-выпасам поближе?

Старушка оказалась простоватая, смирная. Личико тощенькое, взгляд детский – одни лучики у глаз морщинятся. Сама – ещё на ногах и в разуме, хлопотливая, заботливая. Сердечно приветила – Стах умилился сразу да проникся, тихонько Хартике бросил:
– Славная бабка!
Харт ухмыльнулся:
– А то! Бабка золотая! Жена в неё нравом была, – это добавил, уже затуманившись, голос понизив, – аки голубица… ни разу ни словом, ни делом не поперечила… не упрекнула ни разу… хоть и погубил её…
Стах спохватился: Харитон вновь явно-устремлённо проваливался в тину тоски, и следовало как-то его оттуда вызволить.
– Э! – Стах поёрзал и нашёлся, – а чего по имени-то не представил? Звать-то как?
– Нунёха… – угрюмо буркнул Харт. Рука тянулась в карман за трубкой.
Гназд напористо посыпал вопросами:
– А чего двор-то на отшибе? Чего так одна-то живёт? Своих-то детей – что ж? – нет?
Старушка, как раз притащившая жбан квасу на стол, услышала. Не спеша, расставляя плошки, вместо примолкнувшего зятя пустилась в нехитрые объяснения:
– Своих во младенчестве не уберегла. А там и состарилась. А там и дедо́к представился. Вот одна и осталась. А двор прежде по краю был. Тут ещё три двора. А средний – возьми за займись от молоньи! Так, что и не вышел никто. А от него – оба крайних. А потом и жить никто тут не стал. Да и жить некому.
Стах с любопытством взглянул на старуху:
– А ты-то как убереглась?
Бабка отмахнулась:
– А! Кому я, старая, нужна? Вон… и огонь обошёл!
Прислушавшись к занятному объяснению, Хартика вмешался:
– Это верно. За чудо принимают! Люди балакали, никак, заговорённая старушка… Такой пожарище был, что близко никому не подойти! Все службы выгорели – строго до бабкиного плетня. А плетень – даже не занялся. Искры летят – и словно в сторону их сдувает. Многие теперь Нунёхин двор за версту обходят. Да и саму. Тому уж пять лет. Пал зарос, ольхой пошёл, а до сих пор никто его не вспахал. Разве что скотина забредёт…
И, помолчав, закончил весьма гордо:
– Потому стараюсь почаще хаживать. Чтоб знали: есть, кому заступиться.
– Неразумен народ, – подогревая беседу, вставил Стах, – чего зазря худое думать? Мало ль, как пламя повернёт. Стихиям – Господь управитель.
– В травах сведуща, ещё смолоду, – обронил Харт.
Хозяйка вздохнула:
– Шептуньей не слыла, а травы знала, вот и звали: приди, полечи. Я никому и не отказывала. Кличут – шла, торгу не вела. До пожара всяк был мне рад, а после звать перестали. Нет… попрёков не слыхала… а только с опаской поглядывали. Не все… про всех не скажу… но многие… даже из тех, что в подружках считались… вот то и дивно… знают же: крест на мне. Одно – церковь далеко, лошади нету. Напраслины не возведу – подвозят Христа ради, а только не всегда, не каждый. Вот к Троице я пешочком сходила. Десять вёрст.
Стах крякнул. Даже смутился:
– Что ж за мужики-то у вас на деревне?
– Всякие, – махнул рукой Харт, – отовсюду народ. Которые друг другу родня, а которые пришлые, что работали на князя Кремечского.
Стах слыхал это имя.
Лет двадцать назад Гназдам пришлось уточнять некоторые шероховатости при несхожих интересах с князьями Кремечскими… их тогда было трое… а может, четверо…

– Чудно вот что… – достраивая мысли Гназда, заметил Хартика, – вроде, владенья небогатые… невелик удел… и род-то захирел… А – последний Кремечский в силу вошёл. Везде встревает, всем заправляет. Куда ни сунься – он тут набольший и закон правит.
Стах прищурился с интересом:
– А ты сталкивался с ним?
– Как не сталкиваться? – огорчённо распахнул глаза Харт, – артель уговорилась уже… прежнюю наработку-то сбыть… и вдруг – точно подменили заказчика… Ничего, говорит, не могу. Не берусь, пока князь Кремечский не соизволит.
– Ого! – тут и Стах глаза распахнул, негромко и протяжно засвистел… но, спохватившись, смущённо глянул на старушку…
– Да свисти себе, милый, – добродушно рассыпалась та дребезжащим смехом, и дрогнули-заструились частые лучики от глаз, – свисти, коль душа просит! Чего мне, старой, сделается?
– Свисти, Гназд! – развеселившись, мигнул Харт. – У других нельзя, у Нунёхи – можно! Говорю же – золотая старуха! – он ласково похлопал хозяйку по оперевшейся о деревянную столешницу сухой сморщенной пясти. И опять подморгнул Стаху:
– Свисти! А хочешь – споём! – он свирепо покосился в оконце на деревню. – Пусть знают, что есть у старушки родня!

Старушка разулыбалась во весь щербатый рот:
– А и верно! Спой, родимый! Я теперь уж петь не гожа… да и пенье-то моё кукушечье. А ты по-своему спой, по-молодому, по-соколиному! Сто лет никто тут не пел!
И Хартика неожиданно вздохнул.
И неожиданно запел.
По-соколиному.

«Летал сокол в поднебесье,
Грустил сокол о невесте
На закате…
По невесте златоокой
Плакал сокол одиноко:
Где искати?!

Злые вороны и совы
Крепко заперли засовы,
Не сорвати!
Не сорвать засовы к ночи,
Совы-вороны хохочут
На закате…»

Хорошо Хартика пел. С тоской туманной. С печалью скрытой. Так что дрогнуло сердце у Стаха, стал подпевать… Так они, оба разнежившись, и завершили сей меркнувший день, и про закат на закате пелось очень чувствительно, а там и ночь не замедлила. И старуха Нунёха, притащив с сеновала ворох соломы, постлала обоим на полу у печки.

Наутро Стах уехал. Торопили договора безотлагательные. Харт остался на денёк: старушке подсобить. А Стах лишь улыбнулся виновато да плечами пожал: де, простите, люди добры, благодарствуй за хлеб, за соль, ан – мне не досуг! И – в седло! Что делать?
Но про себя – принял Стах решение
впредь заезжать-пособлять не пением,
а трудовым рвением…
А пока – рвением рвал вёрсты дальних дорог, стремительно дела рассекая.

Рвала меж тем пряди когда-то золотых волос, в досаде и злобе, Агафья, младшая Дормедонтова дочка, рыдая пред высоким стрельчатым зеркалом… Так – на то и доля женская! – пред зеркалами рыдать…
«А будьте вы! Чтоб вас!» – яростно шипела она сквозь стиснутые зубы, подцепляя гребнем частым, из чащи густой выволакивая седые волоски, а то и пряди, чересчур щедро и рано побившие янтарные косы.
Оно – не велика беда – седина мужней бабе! Кому видна проседь под богатым женским убором? На то бабам кокошники жемчужные да парчовые платы!
Только ведь – платы в палатах, а в спальне? Что-то часто стал муженёк попрекать её безвременной сединой… и на разобранную для спален-постель красу поглядывать с прохладностью… да и в спальню-то заглядывать не часто… Больше ночевал в гостевой горнице, а то и невесть где…
Нет… с сединою можно бы справиться… Вон – шелухой луковой поцветить. Только цвети, не цвети – не заметит, раз не глядит. Что за ведьма глаза ему отводит? И карты бросала Гата, и воск лила, и за палец дёргала… а толку – в сено иголку!

Сперва-то – всё было, как положено при жене-красавице. Муж души не чаял и в шелка рядил. Да и Гата вела себя умело, чутко улавливая прихотливые струи настроения мужнина и к ним подлаживаясь. В этом деле она толк знала. С начала самого, правда, не задалось с детьми… но не старуха, слава Богу, всё ещё могло устроиться, если бы…

Чего случилось… как и когда? – вот здесь Гата явно что-то упустила… видать, на шелка отвлеклась… Ну, а – куда ж без шелков? Без них, без шелков – не удержишь мужиков! Ан – и шелка не помогли… Но – навещая родительский дом, когда дозволял муж – Агафья неизменно держалась гордо и внушительно, уверенно говоря о своей жизни и ни словом не обмолвливаясь про семейную прохладу. В такие приезды особенно богато поблёскивали парчовые складки душегрей, роскошней колыхался изукрашенный сарафан, ярче мерцал жемчуг причудливо шитого, сложно украшенного трёхрядного кокошника, полнее и тягучей позванивали бусы, с его краёв до плеч спадающие, или свисающие с шеи до грудей. И каждый раз было что-то новое и дорогое, что усердно выставлялось пред родными, особенно пред чёрной тучею глядящей, астрашенной сестрицей Гаафой, так и не заарканившей собственного законного муженька. Каков, однако, гордец попался! Ишь! Обидели его!
За все годы ни разу Агафья о нём не пожалела. Только фыркала самодовольно, что так ловко поймала парня. Это вам не сестрица-чумичка! Да… Агафьина краса – слава не только семьи, а, почитай, всех сёл окрестных! Чрез дочкину красу и папаша дела свои продвинул, зятьевой поддержкой. Да бывало, иные подрядчики сразу же бумаги спорные подписывали, стоило Гате из дверей улыбнуться.
Заносчиво поглядывала Агафья на невзрачных девиц да жёнок, горделиво погружалась взором в зеркала. Да! Всё ещё красавица! Не поблек её блеск и цвет! Складочка у губ обнаружилась? А вот так, к окну повернись – и нет её! Морщинка проступает? А – белилами подмазать! И брови подсурьмить, если не ярко!
Выходила Гата на люди – картинка картинкой. Про то, какая в бане была – народ не знал.
– А супруг меня – так любит, так любит! – с насмешкой колола глаза уродине-Гаафе, которая всё золотое детство пинала-щипала её, да родителям ябедничала, – ну, просто у ног моих цельны дни сидит и в очи заглядывает. И всё – красоту мою нахваливает, ты, говорит, алмаз сверкающий, вишня цветущая, роза китайская!
– Роза – китаёза! – не выдерживала Гаафа, – жёлтая, глаза-щёлочки? Как тот старый китаец, что на ярмарке выкрутасы показывает?
Агафья хохотала:
– Дурёха! Ты хоть раз розу настоящую видала? Не шиповник-цвет, а розу земель китайских! Иначе – чайной зовётся. Вот уж красота-то! И крупная – с кулак, почитай! Вся в лепестках заверченных – считать замаешься! В нашем саду растёт! Супруг садовника держит! Вот – пригласим вас всех с батюшкой на Петра и Павла – поглядишь… да и на ковры в покоях… да на завеси бархатны… да на ларцы мои с уборами… Твой-то – что? Ничего не дарит? Так носа и не кажет?
Ужасно забавляло Агафью поддразнивать сестру. Да и утешало. Не так уж ей, Гате, худо – похужей есть! Ну, муж хмурится… Так иных, вон, и вовсе знать не хотят!
И опять, по-кошачьи развлекаясь да тешась, поддевала Гаафу:
– Что ж ты не смогла, милая, ничем муженька привадить? Ни потрафить, ни увлечь, ни подластиться… Девушка ты у нас крепкая, бойкая, никому спуску не даёшь, а своего законного никак не стреножишь! А он, поди, лапушку какую ласкает да тебя похоронить мечтает…
Вот после одной из таких сестрёнкиных шуточек и прошла у Дормедонтова семейства та самая баталия – поимка беглого мужа.

Агафья сама ж и взболтала ил со дна. И сестру накрутила, и матушке выговорила, да и батюшке попеняла: мол, что ж да как же вы, родные, глядите да глазами хлопаете на такой явный произвол? На нашей стороне, де, правда и закон, а мы её, правду, установить робеем? Слабы? А – коль слабы – от нас и подельники отвернутся, и заказчики отойдут, и подрядчики отступятся!
В терему-то – скучно одной… а тут – такое море, куда кипучую страсть выплеснуть! И повод славный!

После той баталии нескоро братцы подлечились… и добро пропало… а Гаафа совсем осатанела. Всегда обида в девице сидела, что дурной родилась… а уж когда, подростком, на стоящую пяткой в траве косу, споткнувшись, лицом упала – стал и вовсе свет не мил. Встанет порой у зеркала, вперившись в своё несчастное отражение – и долго смотрит, выискивая в надежде: а ну! вдруг шевельнётся в лице хоть какая черта приятная? Поглядит-поглядит – да и взвоет! Да и швырнётся чем в гладкое равнодушное стекло. А-а-а!
Тут ещё подкатятся дразнилки сестрицыны… Всех! Ненавижу!
Ишь… жемчуга ясные… густые бархаты… парчи-соболя… Убила бы!
Супруг так и вьётся вокруг, в очи заглядывает, желанья угадывает… Задушу!
Алмаз сверкающий… вишня цветущая… роза китайская… Уж я эту розу!

– Алмаз сверкающий… вишня цветущая… роза китайская… – жадно шептал Стах Евлалии, перехватив её по возвращении в орешнике у речки. Густ орешник, Гназдами лелеем, не ломан, и ветки его тонки и часты, как сети – и все в округлых широких и крупных листьях, до земли свисают, образуя шатёр. Оттого много чего в том орешнике тянет шептать.
– Глаз не отвести от лица твоего, Лалу… Так бы и глядел на поступь твою, Лалу… на стройность и плавность твою, Лалу… Сияешь подобно росе утренней, утренней зари ярче, и закатной! Белогрудая чернокрылая птица-ласточка – так белы твои плечи и черны твои кудри… Так же стремительна и легка, и нежно щебечешь! Как долгий упругий ласточкин хвост, ножки твои стройны и упрямы… Не бойся… не отвергай меня! Ты же знаешь – я не причиню тебе вреда…
Совсем свихнулся Стах от любви, от страсти, от разлуки…
– Мы уедем с тобой на край света… мы будем вместе и навсегда, и никто не разлучит нас…
– Что такое говоришь ты, Стаху? – растерянно лепетала Лала, – как можно такое помыслить!
Сладко ёкало внутри: ах, если бы! Всегда вместе, неразлучно, не страшась… но!

Но, дрогнув, отвращалась девушка – и нарастал в душе тихий ужас: без венца? А Господь!
Жарко да напористо Стах увещевал:
– Одно слово твоё, ненаглядная-бесценная – и всё я устрою-сооружу. Я знаю пути. Никто никогда в жизни нас не отыщет, о нас не узнает. Будем счастливы! Разве счастье того не стоит?
Точно! Безумны были речи!

Безумны речи твои, Стаху! Опомнись!
Да я и сам знаю… против Гназдов только безумец пойдёт… и только безумец отвергнет Гназдову опору и поддержку… только безумец подставит любимую под те удары суетного мира, что тут же обрушатся, едва лишь покинешь Гназдову защиту…
Но только безумец затопчет любовь, вспыхнувшую с такой силой…

И Стах не тушил огня. А подбрасывал полешки суше да звончей, так что пламя всё возрастало и всё яростней ревело, рвалось в самые небеса… И всё заметней становилось из-за частых и тёмных тайных лесов…
Смотри, Стаху!

Ах, Боже мой! Целомудрие Гназдовских дев! Вот это был утёс! Ни слева, ни справа не объедешь, не подкопаешься и штурмом не возьмёшь.
Сквозь гудящее пламя трезво понимал Гназд, что́ обоим уготовано. Когда-нибудь отполыхает костёр – золой станет. Нескоро. Ещё леса окрест попалит. Ещё пожары страшные раздует ветер. Это до́ма, при семейной жизни – печка мирным уютным жаром согревает, горит и горит себе. Костры лесные – ветра разносят!
Ну, год… другой… ну, пять лет… и неотвратимо встанет вопрос о замужестве. Зар этот вопрос решит уверенно и твёрдо. Сестру пристроить он обязан. И никакие слёзы не помогут. И тогда…
Всё – тогда!
Но… – дрогнуло внутри, – может быть, тогда… когда лезвие коснётся горла… Лала отпрянет и бросится прочь… Лала решится и уйдёт с ним… не в петлю же лезть!
И ни разу, нигде внутри не зашевелилась холодная змея: а – разлюбит?

Дудки! Скажете, тоже! Разлюбит…. Немыслимо! Это – как снегом печку топить! Или в огонь лезть для прохлаждения! Лала любит меня!
Лала любит – и мы ещё будем счастливы! Я устрою дела так – что щедрой струёй потечёт злато туда, откуда черпнуть можно! Да, интересы Гназдов несколько пострадают. Но – ведь я и никто иной ношусь по свету, такие дела правя! Кому, как не мне – делёж рядить?

То есть – ты, Стаху – родному отцу Трофиму Иванычу, не тушуясь в глаза глядя, так-таки и скажешь: вот, де, все наши счета и устроения, батюшка, и ни копейки больше… глянь, всё я тут своей собственной сыновьей рукой понаписал… а куда сестрица соседа Азария, дружка Васильева, делась – знать не знаю, так что чешите, Гназды, землю-матушку тщательней-внимательней… скачите весями недели-месяцы… может, когда отыщется…
Чушь, молодец! Никогда ты так не поступишь! И сестрицы Азаровой ты не увезёшь! Бога побоишься! И бродить вам тайно, несолоно, орешником-камышом-земляникою, и надрывать сердце тоской смертною, пока не разорвётся. Похоронят вас рядышком, аки голубей чистых, аки святых преподобных Петра с Февронею, прости, Господи, дерзость! и вырастет из твоей, Стаху, могилы, куст алых роз, а из Лалиной – куст белых роз… и сплетутся они крепко-накрепко, и помыслить нечего разнять, и слезами роса покроет их листья и лепестки…
Тьфу!
Стах яростно швырнул шапку оземь. Помирать, что ли? Помирать – отложим на потом. Пока живы – будем искры счастья ловить и в ладонях лелеять. Хоть что-то! Хоть – самую малость! И кто знает, что ждёт каждого в следующий день! Как сложится мир через мгновение! Переменчив он и затейлив. И всякое в нём выпадает. Тёмное перетерпим, а яркое – к сердцу прижмём! Пригубим и насладимся до головокружения!
Свети, надежда, звездой далёкой! Пока ты в небе – на земле жизнь! И камыш цветёт, и орех ядрится, и земляника душистая прячет под листьями алые капли ягод. Сладки ягоды, сладки уста. Сладко целоваться сквозь источаемый земляничный сок. И Стахий с Лалой выискивали сросшиеся вместе земляничины – и бережно раскусывали пополам, с двух сторон, разом коснувшись губами и зубами…
– Что бы всегда быть нам вместе! Так же неотделимо – как двойная ягода!
Вот, значит, зачем…

Со стороны, ежели из-за берёзы подсмотреть – и не подумаешь про мучения. Лазают себе девица с молодцем в земляничных листьях, ягоды рвут, переговариваются. Легко говор сыпется, и смех порой слышится, и шуточки летят. И старается Стах. Балагурит. Веселит девушку. Чтоб не плакать ей. Чтоб явь грустная мягкой стороной к ней оборачивалась. Не так больно.

Относительно ягоды-земляники – тут слабинку Стах проявлял. Не было у него ловкой привычки ягоду брать, и высматривал их невнимательно, и пальцы девушкиной быстротой не отличались… да и не по ягоды пришёл…
Потому Лалино лукошко наполнялось куда живей. Лала смеялась, кормила Стаха из пригоршней молниеносно собранными ягодами, а Стах отшучивался, упирая на то, что не его это промашки – просто земляника так и льнёт к красавицам.
– Тебе же, признайся, и собирать не надо. Поставила лукошко, прилегла на травку – ягоды сами прибегут да ещё торопливо друг друга в корзинку подсаживать будут. А когда в уста тебе попадают – гибнут с криками восторга, истекая кровью во славу твою. Да что там! Будь я земляникой – первым бы бросился под твои острые зубки. И ты бы меня перекусила и ещё этак, вкусно, – Гназд изобразил смачный звук, – сок втянула-причмокнула…. Представляешь, какая им досада – когда ты их рвёшь – а в рот мне кладёшь. Вон! Ни одной не вижу красной! Все зелёные! От ревности!
Лала хохотала и млела одновременно. Стах, уловив положительное воздействие, продолжал болтать:
– Красавица – это ж как солнца луч. Легко скользит, куда не попадёт, по прихоти своей, всех согревая – и мила всем. Радость земли! Только приказывай!
– А почему же тогда, – прищурилась Лала, – ливень меня в реку смыл?
– А… – ворчливо пробормотал Гназд, – решил прикарманить под шумок. Пока гроза, то, да сё… вот он, значит, к себе и поволок… думал, с Гназдами такие шутки пройдут!
И он всё забавлял девицу, и придумывал новые потешки… А когда заминка случилась: примолк Стах дух перевести – девушка, тихо и задумчиво, вдруг поведала ему удивительную вещь:
– А ты знаешь, Стаху… всё не так, как ты думаешь. Бывало, слышишь… если случайно кто проронит… «красавица, красавица»… Не знаю, красавица я или нет – но если, да – то красавицы – это несчастные девицы.
Стах растерянно приоткрыл рот:
– Почему?
– Изгои.
– Да что ты такое говоришь? – даже рассмеялся Стах, – что может быть драгоценнее красивой девушки? Да за неё каждый же душу положит!
– Насчёт души – не знаю, а вот что достаётся ей, и отнюдь не пряников – это уж точно. Надо, видно, хитрой быть – чтоб душу за тебя клали. Тут, пожалуй, и не в красоте дело. Хитрость и без красоты справится. А сама по себе красота – она беззащитна.
– Но, – Гназд замялся в растерянности, – всегда же красоте найдётся защита.
– Не всегда.
– Что ж? Ребята, разве, не бегали за тобой? Не старались угодить?
– Да, считай, и нет, Стаху. Может, шутили, когда помладше была, но это ж – сеголетка. А сейчас – никто. Вот как братец дважды женихам отказал – пожалуй, с тех пор. Все ребята за версту обходят и глаза отводят. Точно сговорились.
– Интересно… – Стах усмехнулся, соображая, что же это за поветрие, и его, наконец, осенило, – да они, и правда, сговорились, паршивцы! Друг друга караулят! Что? Небось, и поплясать не зовут?
– Не зовут… – озадачено глянула Лала, – а я, между прочим, очень хотела бы поплясать! Меня, иной раз, просто подёргивает, как хочется! Всех девиц в танец зовут! А меня – обходят! Как-будто я больная какая. А девицы ещё подтрунивают, мол, не того ты сорту, не по нраву, видать: косами черна!

Тут девушку как прорвало. Понесло выговориться, пожаловаться! И слеза блеснула! Как малое дитя – давай Стаху выливать свои обиды застарелые!
– Придёшь на вечерку – и стоишь одна. Девицы злыми глазами косятся. Пришла, говорят… вырядилась! А я – как все одета. Единственно – раз позволила себе выдумку. Вышила на рукавах по китайской розе. Гладью – точно живые получились! Тодосья захвалила! – просто разахалась! Она меня часто похваливает, не скупится. А я рада, когда хвалят. Ещё больше стараюсь. Люблю, когда кому нравится. Думала – и девушки доброе скажут. А сказали, что я женихов ловлю, а те всё одно меня обходят: одна черномазая на всю крепость. А я не одна! Вот и Пела с тёмными косами, и Зинда, и Степана, а Тата и вовсе чёрная! А только им худого не говорят. И ребята их в пляску дёргают! А на меня, если взглянут – хмурые, злые. Или ещё хуже. Будто убить готовы! Такая ненависть, такое презрение – вот-вот плюнут!

Стах слушал – и ему рисовалась необъяснимая картина всеобщего отвержения бедной девушки. Но, когда, прикидывая, попытался уложить свою физиономию в состояние «презрения и ненависти» – до него внезапно дошло подлинное происхождение таких взглядов. Он сам недавно так же смотрел на голую Минду.
И окатила яростная волна. «Что?! Это вы на мою Лалу такие взоры кидаете, скоты! За ноги – об стенку! Об коленку поломаю! На колокольню зашвырну! Я вам покажу – не своё делить!»
И пальцы от злости скрючились, в кулаки сжались. «Что ж вытворяют! И ведь – Гназды! Должны бы благочестие блюсти. Девицу не обижать. Где ж это видано – за красоту девчонку наказывать!»

Лала вдруг притихла. Продолжительно посмотрела на молодца. Осторожно шепнула:
– Ты что? Тоже так смотришь… Сердишься? Неприятно, что я такое нарассказывала?
– Нет… рассказывай. Это я не на тебя. А что… я – смотрел на тебя так? Замечала?
Лала слабо пожала плечами:
– А… пустое… ну, может на краткий миг… тебе-то – можно! Тебе – я верю!
Конечно, верит! Не объяснять же ей, что злоба и страсть не только рожей схожи…
– Лалу! – после некоторой заминки стряхнув мрачность, решительно и с подъёмом объявил Стах, – знай! в ближайший же праздник, при всём честном народе – плясать тебе, не наплясаться! Никто не оговорит. А взгляды завистливые – по ветру! Не парень я, конечно – но до упаду с тобой попляшу всем назло! Ничего! Я не чужой. И брат одобрит.
Лала в первый миг просияла, а потом глянула озабочено:
– А знаешь, Стаху, что было с тем единственным, приезжим парнем, что вот так же смело, на всех, подбочась, усмехнулся – поплясать меня позвал? Уж так я рада была, в кои-то веки каблучками постучать… а только не дали нам доплясать. Парню в пляске полено под ноги швырнули, так и рухнул, сердешный… а мне кто-то со спины в самое ухо прошипел, де, ещё с ним спляшешь – ворота измажем! И побили его потом. Девки перешёптывались, которые незлые… я сама бедолагу видела… с лицом синячным… и больше в танец не звал… Видать, ребятки ему объяснили.
Стах хмыкнул:
– Поглядим. Я постарше. Со мной на равных не выйдет.
И опять поспешил обрадовать девицу:
– А мы, знаешь, что с тобой сделаем! В воскресенье после Петра и Павла всем скопом, с братом твоим и моим, с их жёнами – на ярмарку махнём! Я потружусь, уговорю, уверю! Слыхал, Василь как-то обмолвился, что, де, прогуляться бы! Бабы просились. Обновок захотелось! Вот и будет нам день! Подумай! Весь день, с рассвета дотемна – вместе! Весело да нарядно! Никто слова не скажет! Вот и надевай тогда свои розы китайские! И уж я-то – нахвалю!
Что и говорить! Умел Стах девиц радовать!

А китайская роза, иначе чайная, крупная да роскошная – и впрямь расцвела меж тем в саду супруга Агафьи. Серёдка июля – самое время розам цвести!
Чинно, с достоинством проследовало Дормедонтово семейство ко крыльцу, стало подниматься в горницу, блюдя старшинство. Впереди, как положено, батюшка Дормедонт Пафнутьич об руку с супругою, следом старший, ещё глуховатый от страшного удара сосновой лавкой, сын с женой, далее – второй сын, с неподвижной рукою, сунутой за пояс, и тоже со своей половиной, и младший сын с молодухою. И позади всех – одна одинёшенька – замужняя сестрица Гаафа, разнаряженная и накинувшая на голову и лицо кисейный туманный плат. Соседи и прислуга, из окон-дверей глядящая, сочли её младшею, на выданье, сестрою – и полагали привлекательною.
Бледновато жилось Агафье в супружеской спальне, но прилюдно муженёк соблюдал обычаи строго и скрупулезно. И родственную сторону встретил, как подобает – торжественно, церемонно, хоть и прохладно. За столом вёл с тестюшкой беседы степенные, с шуринами раскланивался. Невесток да сестрицу Гаафу отдарил серьгами да шелками.
Обед подавался обильный да прихотливый, на драгоценных многочисленных блюдах, в десяток перемен. Мог себе позволить зятюшка пороскошествовать, нос утереть холодной родне. Двадцать мяс да заквас на цветной узорной скатерти перебывало. И от каждого блюда собственноручно зять тестюшку оделял – в знак почтения.
После обеда по приглашению хозяина семейство чопорно прошествовало по покоям да горницам, где были наглядно представлены все богатства-чудачества, злато-серебро, камни-яхонты, парчи-бархаты да дива заморские. Семь раз выходила к родичам дочка в разных нарядах, один шикарней другого. Позванивали на шее-запястьях блескучие драгоценности. Отчего у Гаафы отнимались ноги, и в висках дёргало.
А в конце пошли сад осматривать. И верно. Среди кудрявых дерев, цветущих кущ – более всего выделялись и притягивали взор – несколько низких кустов, каждый из которых увенчивался двумя-тремя большими чайными розами – розовыми, как им и полагалось, а так же белыми да пурпуровыми. Розы томно и стыдливо выглядывали из глянцевых листьев, отягощённые своей красотой и пышностью.
Вежливо постояло семейство у цветника и двинулось дальше. Розы – розами, только это ж не сундук с богатствами. Есть чего полюбопытней.
Немного задержалась Гаафа. Что-то тянуло её к розам…
Зыркнув глазом по сторонам, девка воровато шагнула к кусту и быстрым движением отщипнула самую крупную алую розу. Вот она! Роскошная, сволочь! Пальцы потискали нежную шелковистую плоть, с неприязнью оторвали крайние лепестки. Блаженно вздохнув, Гаафа бросила цветок под ноги. И с тягучим стоном наслаждения смачно и яростно втоптала в землю.
Повести | Просмотров: 1084 | Автор: Татьяна | Дата: 02/08/16 21:42 | Комментариев: 0

«Как солнышко не сходится на небе с ясным месяцем –
Так молодцу не сходится дорожка с красной девицей…
Как молодец по улице – так девица за ставнями…
Как девица по улице – так молодец задворками…
Как молодец дубравою – так девица березничком…
Как девица по ягоды – так молодец за речкою…
Так и венчались нехотя однажды в церкви Божией…
И молодец с немилою – и девица с несуженым».

Пелось и пелось Стаху.
Бывает.
Прицепится песенка – и вот себе поётся – аж надоест! Ты её прочь пинаешь, от неё зарекаешься – а чуть забудешься – тут она, сердешная! Не бросишь её, не стряхнёшь, не откинешь прочь. Тянется за тобой, как пыль дорожная.
Уж не помнил Стах, где подхватил её: от хозяйской ли дочки, что прошлым вечером задумчиво за стенкою пела, али нынче от попутчика случайного.
И чего пристало?

Пелось Стаху оттого, что уж больно тягуч и скучен был путь, однообразна дорога, печальны и хмуры лесистые холмы вокруг. И от скуки той, от мерности конского хода всякое в голову приходило, рисовалось то ясно, то смазано.

Поначалу про Хартику думал. Как приняли его мужики артельские, и как Харитон невозмутимо на артель глянул… Как глянул – так и поняли сразу: ничего не боится молодец, но – слово давши – умрёт, а сдюжит. Такой удержится. Дай-то Бог!
Потом стал думать Стах про другие артели и промыслы. Потом про дела дальние. Потом про дела ближние. Потом про пустое всякое…
А песня тянулась… грудь дышала спокойно и мерно… голос лился из горла сам собой, струёю вольною, сильной – неторопливо, раздольно…
И стал Стах размышлять про молодца да про девицу… как это так выходило у них: одной улицей ходяше – не встречахуся… Чудно́! Бывает же такое!
Потом про суженых пришло в голову. Кому кого суждено. И как это так – вон, сколько людей на свете, а суженый – один. Угадай его! Да разве угадаешь? И он, Стах, не угадал. И сколько других людей промахивается – и всю жизнь потом маются…

«На милой женатый –
Что хлебушек жатый…
Женат на немилой –
Что градом побило…»

И точно… Едва лишь выплыла в памяти новая эта песня – где-то далеко громыхнуло – слабо и едва различимо… И почти не дрогнула сухая пыльная хмарь над окрестными холмами, и ни травы, ни листья не шелохнулись, точно не слыхали долгого звука… Так что и Стах на минуту усомнился: не почудилось ли… Однако ж смутная тревога повисла душными петлями в воздухе – и уж не рассеивалась более…
Молодец прикинул путь. Ещё две версты – и дорога, огибая крутой холм, поросший ползучим кустарником, вильнёт влево, к излучине реки, – и пойдёт вдоль берега, приближаясь к нему и удаляясь по мере соблюдения своей ровности и удобья.
А дальше… дальше – за уступистыми кряжами, разделёнными подмывающим их быстрым протоком, заросшими густым диким бором – начнутся земли Гназдов, куда возвращался Стах после очередной своей поездки, едва не ставшей последней…
Далеко-далеко приток срывался с каменистой гряды и был куда норовистей широкой и плавной реки, в которую врывался весьма стремительно, образуя омуты и водовороты…

Когда грохнул второй удар, Стах подбодрил тащившуюся лошадь: на открытом месте встречать грозу не хотелось. И стоило поторопиться – добраться до мелкого леска, что показался где-то близко у реки, а, если повезёт, и до щедро испещренного уступами и провалами вымытой породы берега притока – укрыться от явно надвигающейся непогоды.
Что она не шутит – ясно читалось теперь в каждой черте притихшего вокруг поднебесного мира: в растерянном колебании венчиков высоких трав, в оборвавшихся повсюду щебетах и стрекотаньях их обитателей, в закипающем дрожью воздухе, уже подхватывающем верхние ветки…
А главное – в заслонившей всё небо, тяжёлой и непроницаемой туче, сперва сизой, а потом лилово-чёрной, гнетущей своей тёмной громадой лежащий внизу – ещё полный света, ещё хранящий солнечные блики – испуганный мир.
С неторопливым рокотом она всё ползла, всё надвигалась… грозно… неотвратимо…
И совсем приблизилась, заслонив последний свет.

Стах дрогнул. Ощутил холодок внутри. Откуда-то из глуби сознания, из детской смутной памяти полезли упрямые щупальца страха. Мысли колтыхнулись всякие опасливые: а ну как шарахнет молоньёй – и пропадёшь со всеми грехами нераскаянными… Лошадь, вытянув шею, тревожно заржала – и тут же всхрапнула, подогнув книзу голову. И копытами невпопад заперебирала. И судорожно у ней бока заходили. А каково молоденькой кобылке, той, что завелась у него с прошлой зимы и ждёт-пождёт хозяина дома под навесом стойла! То-то, небось, пугается...
Внезапно ударил шквал ветра, и сразу зашумел лес, как обезумевший, и пошёл раскачиваться, равняя макушки с травой… Тотчас полоснуло в чёрной вышине, глаза ослепив – раз, другой, третий… И – грохнуло следом… и, наталкиваясь друг на друга, забились гулкие раскаты, сотрясая холмы и кряжи… Пошли разражаться страшные удары, от которых закладывало уши, сжималось сердце, ссыхалось нутро… Удары – придавливающие к земле, вбивающие в землю – всё живое…
Оно никло и трепетало… Вздымался над сущим древнейший ужас земли – гнев небес…
Но то, что небеса свергнули дальше на грешную землю – превзошло всё мыслимое и немыслимое. Ничего подобного молодец ещё в жизни не видывал.

Он добрался почти до речного глинистого косогора, до зарослей, густившихся здесь особенно часто, когда вместе с молниями и громами рухнул на мир свирепый ливень.
Не было первых капель. Не было и первых струй. Сразу же накрыло водяным спудом. Показалось Гназду – бухнулся он в бурный поток – с такой силой обвалилась на голову лавина дождя. Остервенелая вода сбивала с ног. Укрываться от такого ливня не имело смысла: что могло намокнуть – намокло мгновенно. Лило – не разглядишь собственного коня в поводу.

Прежде намеревался Гназд нырнуть под береговой уступ. Потому и гнал коня к реке нещадно.
В пустую вышло. Не поспел. Точно в стеклянный футляр заключило молодца – и стекло было неровно, бугристо и непрозрачно.
Стало мужику досадно… Вымок, как курица. А ведь и кожаный походный мешок на спину набросить поторопился… и провощенную холстину, пополам сложенную да на одном конце сточенную – как раз для таких случаев – на голову накинул… Ничего не помогло! Враз и холстина промокла, и под кожан хлынуло… Но кое-что, особо сокровенное – Стах знал – наверняка уцелело. Уложенные в кожу грамотки под седлом. Ну и – надеялся – армяк, затиснутый в тороку.
Он ещё поколебался, искать ли ему убежище. Наставница-туча доброжелательно подсказала, ненавязчиво грохнув на голову первую горсть льда.
– Учит… учит, – понимающе усмехнулся Гназд, направляя лошадь по низу глинистого холма, где – помнил – был срыт крутой скат, тем самым образуя хоть неглубокий, а навес. Спустившись – всё крепче и крепче получая частой увесистой крупы по спине – молодец нежданно был вознаграждён!
Кто-то – относительно недавно, поскольку Стах этого пока не видал – серьёзно вкопался в вертикально срезанный бугор. Кто-то не поленился, имея, несомненно, свой интерес – довольно глубоко выдолбить уступ, навалив глину по обе стороны выбоины. Получилось весьма ёмкое убежище, куда можно было завести коня и надёжно укрыться самому. Что Стах немедленно и сделал, сквозь ливень и град не особенно разбирая, куда его прижало.

Осмотрелся уже внутри, под защитой нависшего уступа, когда ледяная бомбёжка перестала последние мозги вышибать. Отряхнувшись кое-как и сбив мёрзлое крошево, облепившее голову и плечи – осмотрелся. Глаза ещё застилала стекающая с волос вода – однако же рассмотрел он, что находится в пещере глубиной не менее трёх шагов, с широким входом, укреплённым, дабы не обвалилась глина, поперечным бревном, поддержанным снизу двумя стояками. Похоже, сюда временами загоняли скот. Навозу на земле хватало – подсохшего, частично уже употреблённого для топки. Посерёдке нашлись остатки кострища. Стах жадно кинулся к нему, разгребая золу и уголь – но понял, что отсюда огонька не добыть. Впрочем, он не огорчился. Судьба и так явно благоволила ему, предоставив столь славный приют, да вдобавок снабдив запасом соломы, хвороста и брёвен, сваленных у задней (где не замочит) стенки.
Первое, что сделал Гназд – едва отжав, сколь сумел, воду с кафтана – это разнуздал коня и устроил так, чтобы неровно, порывами валившийся и понемногу нагребавший глухую хрустящую стену град не особо задевал его. Поить лошадь при таком положении было явно лишним, а вот устроить к морде торбу промокшего овса, пожалуй бы, не мешало. Наладив лошадиную жизнь, Стах попытался развести огонь.
Благословляя того, кто соорудил замечательный вертеп и оставил бедствующему путнику сушняк – он привалил друг к другу в кострище два небольших бревна и обложил их хворостом, в дебрях которого пристроил пук соломы. Ветер задувал основательно. Стах, прикрывая солому и снятым с коня седлом, и всем своим телом, легонько ударил огнивом. Вместе с армяком в кожаной тороке оно уцелело от воды.

Повозиться пришлось изрядно, искря на солому и нежными дуновениями пытаясь удержать пламя, но рано или поздно – огонь ожил и охватил сухие ветки, а там и бревно обнял. Несмотря на порывы ветра, костёр разгорелся. Горел себе то с мирным потрескиванием, то со внезапными бросками языков к дальней стене.
Стах устроился возле неё, надеясь согреться. Пришлось снять с себя платье верхнее да исподнее. Воткнул по краям костра несколько крепких длинных веток: просушить одежду. Сапоги, плотно сидящие на ногах, вымокли только поверху.
Когда со всем разобрался и согрелся, напялив армяк на голо тело – только тогда, прислушиваясь к рёву непогоды, уразумел, от какой заварухи спасся. За пределами землянки бушевала буря. Ливень хлестал пополам с градом, причём мелкая сечка то и дело перемежалась с крепкими порциями увесистых ледышек. Они пригоршнями отскакивали во все стороны от постепенно, но упорно нарастающего снежного вала на границе с вертепом и порой с шипением прыгали в огонь. Те же, которые почти долетали до Гназда, оказывались с лесной орех величиной. Молодец поднял один такой, пальцами повертел, поглядел – и печально посвистел, загрустив о зеленях в поле, о звериной да птичьей молоди.

Некоторое время он посидел у костра, расслабленно примостившись между внутренней стеной и дрожащим пламенем, неподвижно глядя на него и совершенно не слыша треска горящих сучьев: грохот от падающего льда стоял невообразимый. Било о землю, о прибрежные камни, о гнущиеся и ломающиеся деревья. Било лёд об лёд. В какой-то момент град вроде бы слабел, приостанавливался – а затем, будто спохватившись, свергался с небес утроенной силой. Временами где-то там, во внешнем мире, не закрытом толщей уютных глинистых стен – содрогалась земля, рушились смытые откосы, валились вывороченные деревья. Река ревела и бугрилась мощными бурунами, брыкалась, как норовистая лошадь. Гназд только плотнее закутывался в армяк и с сочувствием думал о тех, кому не попалось накануне подобное убежище.
Он уже стал поклёвывать носом, и пламешки костра смазывались пред усталым взором, когда раздался такой ужасный грохот, что только мёртвый не подскочил бы на месте. «Где-то рядом», – с тревогой приподнялся молодец, в тщетных попытках что-то разглядеть сквозь летящий лёд. Прислушиваясь к заглушаемому свистом ветра стону земли, отметил про себя: похоже, при притоке откос смыло.

Трудно было даже вообразить себе, что там, с этим откосом, и каковы последствия обрушений. Стах представил, как оползает огромный береговой пласт, увлекая за собою крепкие дубки – и, поёжившись, отбросил такие мысли – ухватился за молитву: «Господи! Отведи беду от ближних-дальних, дома родного, гнезда Гназдова…» Когда такое творится, молитва – первое дело…
И, видать, отмолил. При всех грехах своих. Ибо Господь милосерден. Во всяком случае, что-то ведь заставило Стаха не отводить пристального взгляда с бушующей реки. И что-то приостановило в этот миг гремучую завесу градову – аккурат углядеть молодцу несущийся в сивых волнах, подскакивающий на гребнях ствол, весь серебряный от облепившей его ледяной крошки. И самое невероятное – подтолкнуло что-то Гназда вскочить, армяк скинуть, схватить лежащий возле лошади скрученный аркан – да и выпрыгнуть, пригнув голову под секущим градом, из ласкового убежища – в гиблую стынь.

Что понесло его – позже Стах и сказать не мог. А – словно бы – почудилось. Что-то – что сразу же из сознания исчезло. Не до того было. Думать некогда – только единым движеньем аркан раскрутить – да и метнуть со свистом.
Петля чётко обняла узловатый хобот растопыренного корневища – и, скрипнув зубами, упершись ногами в прибрежный огромный валун, всей тяжестью закинувшись за могучий дубовый кряж, нависающий над рекой – Гназд удержал плывущий комель, поворотил его ход против теченья – и вытянул к берегу, закрутив аркан за дуб.
Следом – шагнув в морозливую воду – торопливо зашарил руками со всех сторон шершавого дерева. Руки сразу же замёрзли, ноги закоченели. В ладони пригоршнями обваливался налипший град. В какой-то момент вместе с заледенелым пластом на ладони мужику медленно сползло в поверхности ствола нечто дрогнувшее, тяжёлое – будто крупная рыба. С неё слабо посыпалась почти не тающая крошка.

Гназд вдруг осознал важность обретённой находки – и, бросив комель, взвалил её на голую спину – а потом выскочил из воды да бегом понёсся в свою пещеру, где чуть уже послабел огонь, и конь стоял, переминаясь и похрупывая овсом.
И только там, у костра, кое-как очухавшись и дрожа – свалил рыбину на землю. Сразу на плечи армяк натянул. И лишь, как чуть отпустило болезненно сведённые мышцы – глянул на свой улов.

Улов не шевелился, не пытался сбить свой ледяной панцирь. Пришлось Гназду за дело браться и зернистую наледь с животины скалывать. Сразу с серёдки начал. Где самое сущное – сердце да живот. Кое-как счистил. Из градин мокрое-серое что-то проглянуло. Мужик быстро к другому концу переметнулся. Осторожней уже стал поскрёбывать. Потому как – пожалуй, не рыба была.
И верно. Не рыба. Из градовой крупы на молодца глянул внезапно открывшийся коричневый глаз.

Позже, вспоминая эти минуты – представлялось Стаху, что вызволяет он из мёртвых оков, ледяной тюрьмы – весенний незадачливый росток, что не в пору пробился сквозь землю, не ко времени выпустил слабый дрожащий бутон... И ещё – когда-то слышанное вскользь: как расколол царевич гроб хрустальный, и мгновенно ожила заключённая в нём царевна.

Царевну – едва лишь удалось стряхнуть с неё град – ткнул Стах между тёплым лошадиным боком и костром – и накрыл сброшенным с плеч армяком. Разглядывать тут было некогда, да и не разглядишь в облепивших лицо мокрых спутанных волосах – а вот ободрать с неё мокрые холодные тряпки стоило.
– Ну-ка, девка, – встряхнул её Стах, – сбрасывай одёжку! Щас подсушим.
Девка, вся сизая – стучала зубами, но колебалась в нерешительности.
– Давай-давай! Не спорь! – поторопил её молодец, начиная сердиться, – не мне ж с тебя стаскивать!
– Ага… – едва выдохнула трясущаяся девка, склизская от глины с градом и одновременно шершавая из-за гусиной кожи – и запыхтела в борьбе с прилипшим к телу платьем. В этой борьбе царевне надлежало хоть сколько согреться – так Стах определил – и, избавив её от всякой помощи, деликатно отошёл. Кстати, и о себе подумал. Армяком гостья накрыта, сам гол, как сокол. Следовало поинтересоваться подсохшими портами и прочим. Всё-таки, – смущённо крякнув, поморщился Стахий, – хоть мокрая-скользская, как лягушка, холодная-синяя, как падаль – а полу-то женского... убедился, пока наледь сгребал.

Портки совсем высохли, рубаха ещё хранила ливневые воспоминания, но вполне годилась. Погодить просился кафтан, и Стах только перестелил его другой стороной. Не спеша, досадливо хмурясь, молодец облачился в выстиранное стихиями платье – и почувствовал некоторое удовлетворение: сразу потеплело, поспокоилось. Хотя – чего беспокоиться было, в пещере-то?
Краем глаза глянув на девку, молодец усёк, что наряды с себя она соскребла да наземь хлюпнула – и сразу со страстной жадностью зажалась в армяк, слегка попрыгивая на одном месте.
С той стороны всё ещё стоял дробный стук. Не от прыжков – определил Гназд. От зубов. Потому у девки ни слова нельзя было добиться.
«Ладно, – подумал он, – прыгай себе... А мне придётся тряпки твои над костром устраивать. От тебя, видать, толку не будет». Пожалел мужик рыбину, не поленился – ухватил, подошед, брошенное платно – выкрутил, сколь вышло – и укрепил на колышках у костра. Развесившись, платно платьешком оказалось, рябеньким таким, сереньким... потому и не разобрал Стах поначалу... в хрустком граде оно серебристой чешуёй помнилось... и впрямь – рыба...
Ещё кое-что мокрое подобрал он, на ветки у огня нацепил – а девка всё скачет, всё стучит зубами-костями, всё дрожит – аж в глазах мельтешение. Думал – вот-вот согреется, да только дело нейдёт. Что-то неладно с русалкой. Сколько ж можно дёргаться?

Гназд подложил в огонь древесный комель. Обернувшись к поскакушке, покачал головой, усмехнулся сочувственно:
– Что, плотва? Никак не сомлеешь?
– Ага... – едва слышно пролепетала та и зашлась судорогой, едва не нырнув в костёр.
– Ах, ты... – озабоченно вздохнул молодец, – чего ж с тобой делать-то? Кипяточку б тебе... али винца повеселей, – и добавил с досадой, – ай, нет ничего... и плошки-то никакой... всегда носил – а нынче...
Девка всхлипнула.
– Ну-ну-ну! – строго одёрнул Гназд, – щас обойдётся.
С сомнением приподняв перевёрнутые на жердинах сапоги, прикинул их глазом на рыбку. Сапоги, конечно, оставались влажноваты, но попытаться обуть в них эту прыгалку не помешало бы. Авось, поможет.
Скривившись от душевных колебаний, Стахий стащил сапоги с жердей и поставил перед закутанной в армяк девкой:
– Суй ноги!
Девка замерла от неожиданности – и, помедлив, осторожно погрузила в сапог одну ногу, в другой – другую...
Зрелище предстало нелепейшее. Стах едва сдержался, чтоб не плюнуть с досады. «Ну, и чучело! – подумал зло, – небось, и дура. И то! Кого понесёт в грозу по откосам? Чего дома не сиделось?»

И всё ж дуру было невыносимо жалко. Покряхтев сердито, повздыхав тяжело – перебрав в голове все возможные способы обогрева – наконец решился мужик: придвинул к себе жертву стихии обеими руками за плечи и, усадив рядом, притиснул в самому боку. Девка молча шарахнулась.
– Тише, тише... – удержал её Гназд, – огонь огнём, а вместе лучше...
И закручинился:
– Эх, ты... карась!
Она возражать не посмела, слегка ещё потряслась меленько, осторожно потопорщилась – и затихла.
– Эх, ты... – ещё побурчал Стах, прижимая мерзлячку к себе и через армяк растирая спину широкой ладонью.
Даже пошутил несколько раз.
Вспомнил, как мальчишкой баловался, дружков дыханьем сквозь тулуп обжигая.
Особенность есть такая у тулупов да шуб: чем они толще – тем жарче нагревается проходящий чрез них напор горячего воздуха, кой образуется от плотного прижимания рта к рыхлой поверхности одежды и с силой направленного туда дыхания. Порой вскрикивали мальчишки, когда внезапно такой жгучий заряд получали.
Кикимору свою Стах тоже прожарил таким образом. Подмигнул озорно меж крепких выдохов:
– Ничего, ёрш! Терпи жа́ру – ради пару!
И с удовлетворением заметил, что дрожать она принялась всё легче, да реже – а там и совсем никак.

Некоторое время Стах старательно тёр девке бока и плечи, потом притомился и бросил. Но рук – не отпустил. Всё-таки – была она девкой, и держать её, какую-никакую, в руках было приятно. Приятность эту мужик ощущал.
Рыбка постепенно подсыхала, согревалась, шевелилась уже мирно, не заполошно. Перестала судорожно зажимать на себе армяк и даже, наконец, руку из него высунула – волосы растрёпанные поправить. Волосы – точно! – здорово сплетенья водорослей напоминали и падали на лицо. Всё ещё влажные – они теперь, однако, не представляли собой сплошной водяной поток, и вполне имело смысл их разобрать. Чем рыбка потихоньку и занялась, уже сама жадно притиснувшись к Стахову боку и боясь отодвинуться.
У Гназда на сердце отлегло: всё в порядке, девка жива-невредима, паника в прошлом, можно расслабиться.

Он и расслабился, задумчиво глядя на пламя костра, уже привычно и по-свойски, хоть и скромно, обнимая рукой свой законный улов. Обретённая русалочка трепала свои космы и сушила их у самого огня. И чрезмерно увлеклась этим, так что Стах остерёг:
– Ты смотри… не заметишь, как вспыхнут.
Наконец-то услышал он её голос – хрипловатый, конечно, и едва слышный – но вполне человеческий:
– Не… Я осторожная.
Стах хмыкнул:
– Ишь ты… осторожная. Как же тебя, осторожную – в реку-то окунуло? Ты! Окунь!
– Упала, – последовал жалобный ответ.
– Упала, – передразнил Стах, – а чего в грозу бродишь? Чего тут тебе? Никакого жилья поблизости. Чья ты? Гназдов?
– Ага… – слабо выдохнула рыбёшка.
– Ну, что ж ты? Гназдова – а экую даль ушла? Одна. Разве так можно?
Девка всхлипнула:
– Козлёнок потерялся…
Стах опять почувствовал жалось. Только и крякнул смущённо:
– Эх, ты… пескарь…
Потеплев, успокаивающе потрепал девку по плечу, спросил сочувственно:
– Чего? Здорово напугалась?
Из влажных тёмных дебрей глянул коричневый глаз.
– Да нет, Стаху… не очень, – доверительно проговорила девка.
Стах вздрогнул:
– Чего?!
– Ну… я знала, что спасёшь… – пояснила рыбёшка, уже совсем оправившись, и несколько неестественно засмеялась: крепко натерпевшись, пытаются храбриться, – ты меня всегда спасал.

Стах не заметил шутливого тона. Не до шуток.
– Постой-постой… – дёрнулся ошарашено, – откуда знаешь-то меня? Ты кто?
Он рывком повернул русалку к себе лицом:
– Хоть гляну, дай!
Раздвинуть длинные спутанные пряди никак не получалось. Стах разволновался и всё цеплял одни, а под ними оказывались другие. Кикимора старательно и неторопливо подобрала густой поток волос всеми десятью пальцами, прочесала сквозь них и развела на обе стороны. К Гназду обернулось светлое приветливое лицо:
– Не узнал?
Он взглянул – и рёв бури внезапно сменился совершеннейшей тишиной. Даже не тишиной, к которой ухо всё ж прислушивается. А просто - ничем.



Нет, то, что сидящая с ним рыбка оказалась давным-давно известной ему Евлалией, соседа Азария сестрицей – это всё несущественно. То, что мало Стах дома бывал, редко девчонку видал, а она, между тем, росла да росла себе – тоже понятно. То, что девчонка в красавицу матушку пошла – давно не секрет, и Стах это знал всегда. Всегда мимо девчонки той ходил, в полглаза глядел, всерьёз не принимал. Да и чего глядеть-то? И так полна крепость голопузой мелочи. И палочек-щепочек всяких без конца там-сям попадается: повыше-пониже, потемней-посветлей, потише-пошумливей – а всё верхоплавки глупые!
И вдруг – по волшебному ли мановению, роковому ли грома грохоту, ослепительной вспышке молнии – преобразился мир! Оказалось, никакая это не верхоплавка и не девчонка привычная, а красотища немыслимая-чу́дная, от которой нет сил отвести глаз! И вовсе не та она щепочка-палочка, как в крепости представлялась – а чаровница влекучая! И – вся мягкая, ласковая, податливая – меж ладоней она у Гназда! И нет сил разомкнуть обнявшие её руки!

Руки сами собой всё тесней сжимались, и унять их не было никакой возможности. Задохнувшись, Стах притянул красавицу к груди. Та лёгонько засмеялась, осторожно отстраняясь:
– Да я уж согрелась, Стаху...
– Нет! – весь задрожав, хрипло прошептал Стах – и ещё повторил, – нет... я же вижу, как тебе холодно…
Хотя знал – пустое городит. Не до холоду тут – глупому понятно. С какого-такого холоду?! – вон, как вспыхнули – ярким закатом! – плавно обрисованные щёки белого овального лица, и, словно крылья вспорхнувшей испуганной птицы, затрепетали густые чёрные ресницы, пряча глаза.
Что-то случилось с этими глазами, с этим лицом, с пламенеющим ртом... Что-то, что внезапно рухнуло на них обоих куда яростней грозы, сотрясающей небеса и землю. Что мгновенно оборвало все прежние мысли, чувства и заботы… Даже дыхание! Даже течение крови по жилам! Перевернуло, поломало, куда-то унесло – а заполнило собой, чудной силой, которая приходит незвано-нежданно, негаданно-неведомо, сама собой, по своим каким-то законам да прихотям.

Сразу изменилось всё на свете.
Люди, звери, деревья и травы.
И Стах стал не Стах.
И девушка Лала не Лала.
И конь, задремавший у самого входа – не прежний старый коняга-дружище, а сказочный золотой скакун с крыльями.
И вертеп – дворцом сверкнул, сплошь из ослепительных радужных алмазов.

Только добрый костёр остался прежним, потому как уж больно тепло и сладко было сидеть возле него, жадно вцепившись друг в друга, друг с друга не сводя пристальных, широко распахнутых глаз – в этом крохотном замкнутом мире, где их только двое – и ничего-никого больше. Нигде и никогда.
А бедовая гроза, сделав своё дело, удалялась куда-то затихающими раскатами.

Они же – сразу – точно речь человеческую забыли. И заговорили на своём, только им доступном языке. Где почти нет слов. А если и роняется устами – что-то неведомое означает, чего никогда бы не понял и не разобрал посторонний слух. Может, нечто подобное и случилось когда-то, во времена незапамятные – когда рассыпались по свету языки, так и не достроив Башни Вавилонской.

Ах, Боже мой, какую же чушь Стах понёс, с жадной нежностью обняв девушку и заглядывая в сияющие глаза:
– А я ведь думал... живое, вроде... дрогнуло... зверь или рыба...
– А я думала... – еле успевая дыхание переводить, роняла девушка, – волной меня подхватило... а это руки...
– Я ведь совсем не думал...
– А я подумала...
– Я знал, Лалу...
– И я знала, Стаху...
За всю жизнь не произнёс он столько глупостей, сколько набормотал за ту пару часов, пока прогорали запасы хвороста в пещере. И не пришло ни разу голову усомниться, поколебаться, дело ли плетёт, и что прёт из него, и как девушка на это поглядит. Почему-то – ни к чему было. Само лепеталось, само обнималось. И рдяные уста сами собой навстречу, задохнувшись, открылись, и вылилось всё это в умопомрачительный поцелуй. А там – без передыху – второй. И пошло! Как канонада. Разряды молний, раскаты грома. Вслед уходящей грозе.

Пожалуй, могло и дальше зайти. Пылкий Гназд ненароком уже скользнул ладонями вглубь армяка, извлекая оттуда гладкие плечи и прочие округлости, но тут, спохватившись, гроза спешно придержала свои громы и молнии. Узкая девичья ладонь неожиданно упёрлась ему в грудь.
Стах поморгал глазами, не сразу сообразив, что за странности, совершенно против налаженных живых токов и вразрез с прежней струёй, совершает эта ласковая ручка, вся мягкая-плавная, с лёгкими длинными пальцами и тонким запястьем. Но смирился. Беспрекословно. Разве можно возражать такой ручке?

Всё дальше и дальше уходила гроза, оставляя за собой потрёпанный мир. Отдельные капли ещё кропили измочаленную землю, но в целом дождь иссяк. Уже солнца луч прорезался на западе. Следом сквозь слабеющие тучи прорвалась их целая связка. Седая земля настойчиво темнела. Туманя дали, поднимался пар. Град таял.
В притихшем мире на Стаха сошло некоторое отрезвление. Он вдруг осознал, что окончательно и бесповоротно застопорилась его жизнь и повернула вспять. Евлалия, приникнув к нему, покоилась в его объятьях, и Стахий стонал от мысли, что объятья – разнять он должен. Должен.

Он не разнимал их долго. Солнце всё ближе и ближе подтягивалось к самой кромке леса. Гназд с девушкой тоскливо замечали, как низко оно опустилось. И всё не могли друг от друга оторваться.
Лала подняла от его груди побледневшее лицо и глянула, в страхе распахнув тёмно-янтарные глаза. Пролепетала как открытие, едва слышно:
– Стаху… а ведь я не смогу без тебя жить…
Вот ведь как просто. «Не смогу». Ещё утром – могла, и запросто!
Только ведь – с утра – тыщи и тыщи лет прошли. И вообще – это с кем-то другим было. А они родились только что. Здесь. Друг для друга.

Стахий прижал её голову к себе и погладил по беспорядочно вьющимся волосам, зашептав:
– Мы будем вместе, моя серебряная рыбка! И никогда не расстанемся! И где бы ты ни была – я всегда буду рядом. И когда бы ты ни захотела – я подле окажусь. По первому зову явлюсь. По первому желанью твоему.

И вот занятно: чистую правду говорил Стах. Говорил и свято в это верил. Да, много глупостей звучало в тот день в вертепе. Только разве с новорожденных спросишь?
А взрослый человек – сказал бы на младенческий этот лепет:
– Это что ж ты такое болтаешь, дурак? Пустое обещаешь – молодой девчонке женатый мужик! Вспомни о той пропасти непреодолимой – и отступись, уйди в сторону, прочь беги, пока беды не натворил! За сто вёрст близко не подходи, обходи, как смерть-пагубу!
Всё верно. И надо было уйти. И нельзя было уйти.
Но об этом не думал Стах. Не пришло ещё время этим мыслям. Это потом, позже заклинит душу. А пока – другая заноза была: расстаться не было мочи.

И всё ж – пришлось. Чуть не до самой зари медлили Стах с Евлалией. И так уж не поспеть в крепость засветло. И так тревожиться будет семья, и Зар, чего доброго, на поиски пустится. Ни разговоров, ни косых взглядов, ни сомнительного положения – ничего этого нельзя было допустить. Да и возвращаться по размытым скользким откосам не дело затемно.
Стах со вздохом разнял руки и шагнул прочь из пещеры. Привязанный арканом ствол на плаву, поднатужившись, выволок на берег и – по скользкой глине, сколь хватило мочи – дотащил до убежища. «Благослови, Господь, человека, что устроил сей приют, – воззвал про себя, – что запас дрова и даровал нам счастье этого костра. Даровал нас друг другу. Пусть сопутствует ему удача, довольство не покидает его дом, а каждый день озаряет радость!»

Вернувшись под гостеприимный свод, Стах застал Евлалию наряженной в высохший пестровато-серый сарафан. Она стояла у входа, заплетала свои длинные чёрные волосы и не сводила с молодца восхищённых глаз.
А Стах с неё.
Вглядывался – будто впервые увидал. Не то, чтобы дивился себе, как это он мог спокойно мимо ходить, не сходя по ней с ума. Нет. Обо всём, что до сего дня – намертво запамятовал Гназд. Точно не бывало. Просто глядел и любовался. Потому что – невозможно не любоваться такой… таким… было что-то такое в лице, в движениях, во всём существе – от чего нельзя не сойти с ума.
Боже мой! Да одни только уста! Так и пышут огнём! Гназд снова ощутил их вкус, словно не отрывался. Одновременно – нежные пунцовые цветы вспомнились. Как причудливые дрожащие мотыльки. Чиной зовут лесной, хоть и не лесная она, а по светлым дубравам, откосам открытым рассыпана. В чужих местах – петушками прозывается. А то ещё жар-жабрей в лугах встречается. Вроде и другой – а по-своему тоже похожий. Каждый цветок из соцветья – формой, очертаньями. Эта изогнутая вздёрнутая верхняя кромка! Эта полнота выпуклых губ! Ну, а улыбка, приоткрывающая сверкающий ряд белоснежных зубов? Да за такую улыбку можно горы свернуть, в небо взлететь, камнем пасть в самую глубь морскую!
А глаза… да ещё когда так, с любовью, глядят! Громадные, как мир. Сияющие, как солнце. Завораживающие своей бездонной, таящей жаркий свет глубиной.
И стан… словно туго-натуго перехваченный в поясе, а далее – со всей свободой отпущенный. Девушка вся была из этих зажимов и свобод… что в запястьях, что в щиколотках. А если ещё добавить округлые плечи, шею, как у голубя, и изящную на ней посадку головы, упругую и высокую грудь…
Чёрные, чуть вьющиеся волосы обрамляли это безупречное лицо, в котором всё было соразмерно, и все черты доведены до предела законченности и совершенства.
Красота немыслимая, в дрожь вгоняющая. Как! Откуда взялась! Как можно прежде такое не видеть!
Но не то было бедой. Беда была в том, что любил её теперь Гназд со всею болью и мукой.
Но ещё мучительней любила девушка. Ни один горный обвал не сравнится с силой первой любви. А это была именно она. Так вышло – что здесь и сейчас – вдруг накрыло её, с головой, как та волна на реке – с высоты повергло в пучину, словно рухнувший нынче откос – это доселе неведомое чувство, и она покуда не успела понять его… но уже чутьём, смутно – осязала весь ужас свершившегося.
«Горе, горе!» – тоскливо вскрикнула и пронеслась, перечерчивая заалевший круг солнца, ночная птица.
Горе и счастье простёрли незримые руки навстречу друг другу, сплели нерасторжимые объятья и слились воедино в затухающем свете дня.

День прощался с землёй.
Стах ехал верхом и вёз в седле, бережно к себе прижимая, тихую прильнувшую к нему Лалу. Его ладонь лежала на её груди, а уста их то и дело тянулись друг к другу. Лошадь ступала неторопливо и осторожно, выбирая путь. Стах не понукал её – слегка по холке трепал, чтоб руку чуяла.
Они двигались через покорёженный лес, потом побитым полем. Повсюду виднелись следы разорения. Не до влюблённых было этому миру. Попадались голосящие женщины, мужики чесали затылки. Стах укрывал Лалу полой кафтана. Но чаще никого вокруг не было. И они продолжали целоваться. «Наверно, это нехорошо, – слабо мелькало в туманном сознании Лалы, – что я не могу оторваться от его губ… И не должна рука его лежать на моей груди… Но невозможно совладать с этой рукой, такой тяжёлой и ласковой… Невозможно не влипнуть устами в такой затягивающий и впивающийся рот… Горячая сила исходит от крепкого упругого тела… как лава из земной глуби… А плечи – скалистые уступы, под которыми спрячешься от ливня и зноя полдневного… на которых взберёшься-спасёшься от половодья вешнего».
И она хватала ртом воздух, с трудом смиряя дыханье… И сердце колотилось внутри, с болью разламывая грудь. Девушка всматривалась Стаху в лицо, в поисках ответа и успокоения. Чего ждала она от ласково синеющих стаховых глаз? Любви? В каждом взгляде сквозила любовь! Безмерная, безудержная, безоглядная! Но чего-то ещё душа просила. А чего – и сама не знала. Может, надежды? Надежды – верно… – не было. И приходилось это принять. И без неё, без надежды – душа взрослела и крепла – и стойко смирялась с испытаниями.

Лес всё гуще чернел, когда продвигались по нему верхом Гназд и девушка. А полями близ крепости – едва разбирали дорогу. И совсем уж в глубокой тьме достигли западных ворот.
Незадолго от ворот Стах спешился, взяв коня в повод.
Потому что увидал впереди понуро бредущего человека. Усталым злым шагом тот возвращался в крепость, и Стах поторопился догнать его и приглядеться. Осмотрительность не обманула. Слабый блеск проглянувшего месяца высветил строгий профиль и чёрную бороду Зара.
– Эге! – весело крикнул ему Стах. И Зар обернулся. Угрюмо пробурчал ответное приветствие и хотел далее – на беду пожаловаться – как вдруг уловил некую интонацию в голосе Стаха, насторожился и вгляделся во тьму. Из чернил ночи выступал глухой силуэт лошади, на которой кто-то сидел. Зар заволновался в слабом предчувствии:
– Слышь… Стаху! Кого везёшь?
Стах рассмеялся:
– Кого, как не сестрицу твою!?
Зара как подменили.
– Чего?! – заорал он и с восторгом, и с недоверчивостью – и лупанул молодца по плечу, – не шутишь?
С этими выкриками он подскочил к Стаховой лошади, секунду пытался хоть что-то разглядеть.
Наконец, позвал:
– Ты, сестрица?
– Я, братец… – голос Евлалии прозвучал не в меру жалобно.
– Уфф…– ослабело выдохнул Азарий и тут же поспешил добавить в речь стальных нот, – и где ж тебя носило, девчонка?! – резко развернулся к Стаху, – слышь? Друже! Где ты её отыскал?!
– Там… – Стах неопределённо махнул рукой в темноту.
Лала робко всхлипнула:
– Козлёнок… беленький… пропал…
– Одно к одному… – проворчал Зар, – зеленя, вон, побило… Я ведь думал – тебя потоком смыло! Думал, деревами завалило, молоньёй шарахнуло! Что ж ты за девка – что с тобой со страху помрёшь!
Евлалия вздохнула.
Мрачное оцепенение, сопровождавшее Зара всю дорогу, стремительно разрядилось не в меру радостным возбуждением. Он разболтался и развеселился. Оживлённо заговорил:
– Вот ведь на мою голову забота! То и дело что-нибудь начудит! Поскорей бы замуж, что ли, спихнуть! Пусть муженёк по лесам разыскивает!

Шутил… шутил Азарий. Стращал. А так – что б спихнуть – такого и в мыслях не допускал. Наоборот – придерживал. Это уж заметил народ. Не хотелось братцу с единственной сестрой расставаться. Двоим отворот-поворот указал. Молода, де! Но – подтрунивал порой. Особенно с хорошего расположения.
– Нет чутья у тебя, девчонка! Не знаешь, когда голову спрятать, когда высунуть – вот и попадаешь в истории глупые. То заплутаешь, то упадёшь… вон, о прошлый год… в старый колодец угодила… Стаху! Ты, вроде, её вытащил?
Стах ухмыльнулся:
– Кто – как не я…
Было… было дело. Поменьше, что ль, была девочка? Не заметил тогда Стах того, что нынче… Зацепил верёвкой, вытянул и дальше зашагал… Ни грозы… ни вертепа…
– А, ведь если вспомнить, – хохотнул Азарий, – ты на то везуч. Всё как-то получалось… что ни проруха – ты сестрицын спаситель. Этак – за нами, пожалуй, долг!

Балагуря, Зар первым подошёл к укреплённым металлическими скобами дубовым воротам. Старик сторож ещё не замкнул их – только красноречиво постукивал по чугунным засовам:
– Давайте поживее, мужики… Я понимаю… такое дело… экая погибель свалилась… но полуночничать тоже не с руки… больше никого ждать не буду…
Почтительно поклонившись сторожу, Гназды откликнулись на стариковские сетования, пробормотали в ответ что-то сочувственно-виноватое – и провели лошадь в ворота.

В ночной тиши улицы были пустынны. Здесь уже как-то само собой не болталось, не шумелось. Только копыта поцокивали по вымытым ливнем камням мостовой. Добравшись до своего двора, Зар остановился проститься с соседом и между дел, не глядя, протянул сестре руки – садить с коня.
– Ну, друже! Слава Богу, что так вышло. Жива, цела – тебе спасибо. Выручил. Как – не спрашиваю, сама потом расскажет. До завтра! Покою-отдыху тебе да снов золотых!
С этими словами снял Азарий со Стахова седла покорно и растерянно соскользнувшую к нему Евлалию, на землю поставил, за плечо ухватил, подтолкнул в калитку и…
И всё.
Замер Стах – и рта не раскрыл. Что? Конец?
За те тысячи лет, что прошли с минуты, когда девушка отбросила волосы с лица там, в уединённом их убежище – Стаху ни разу не пришло в голову, что может так оно оборваться. Взял брат заполошно оглядывающуюся сестру за плечо, развернул к родному дому и увёл. Перед Стаховым носом – калитку закрыл. Ласковый!
А он, Стах – ничего тут не мог.
Он уж привык, иначе не мыслил, что с девушкой они одно целое, навек неразлучное, и друг без друга им и минуты не прожить. И вдруг…
Живи, Стаху! Уж как сумеешь. И минуту. И другую. И день. И…
А? Сколько, Стаху, ты сможешь прожить без своей рыбки серебряной?
Гназд с глухим стоном стиснул пальцами виски.

Где-то кликала ночная птица. Шелестели листвой яблони в садах. Конь потряхивал головой, дёргая уздечку и переступая ногами. За высоким забором заворчал пёс. Лампадами да свечами уютно теплились окна, какие проглядывались с улицы. Улица пролегала перед Гназдом, вся родная, с детства привычная. Улица разделяла Заров двор от Стахова. Улица – всего-то сажени две – расширилась вдруг непреодолимым морем, горными пиками вздыбилась и разверзлась пропастью бездонной.
Улица перед родимым домом…
Вся она до мелочей знакома.
Сколько ты по ней ходил да бегал!
Шли по ней и радости, и беды.
Шли друзья и недруги по ней.
Шли заботы и беспечность дней,
Лиц, привычных с детства, череда,
Дни, недели, месяцы, года…
А когда по ней прошла любовь –
Превратилась в пропасть без мостов…

Не было чрез неё мостов.

Ни мостов –
Свести.
Ни костров –
Свети!
Не обнять
Огня.
Не нагнать
Коня.

Ничего.

На мир опустилась глухая ночь. Всё гуще чернело небо. Всё плотней туман обволакивал крыши, скрывал да прятал до поры, до утра, до свету – то, чему следовало пребывать бы в покое-сне. Сторожил-сберегал пуще крепких затворов – от злого умысла, дурного глаза, жадной руки – всё тихое и доброе, что всего дороже душе человеческой.
– Так тому и быть, – обречённо подумал Стах, зажал в кулак непреодолимую боль и понуро шагнул к своим воротам.
Выше да выше вздымался туман. А – сколь ни вздымался – всё не мог застлать блещущий месяц в вышине. Слабозаметный тонкий язычок – он стремительно летел и нырял в тучах, подобно идущей против течения, сверкающей серебряной рыбе.
Повести | Просмотров: 1048 | Автор: Татьяна | Дата: 31/07/16 16:31 | Комментариев: 0

Молодцу жилось неплохо.
Может, и не очень,
Но вполне, чтобы не охать
И не выть по-волчьи…
А неведома зверушка –
Жизнь возьми, да и нарушь-ка…

Пусть и не беспечную.
Ну, какую получил. Принимай, что есть. Будешь губы топырить – и то отымется!

Стах и не топырил – вежливой улыбочкой складывал: научила жизнь улыбаться.
На Бога не роптал – поклоны низкие отвешивал, благодарил со смирением.
А – и было, за что. Ладились работы, достаток лепился. Разбирался тонко Стах в делах купецких, с артелями ладил, в промыслах смекал – а главное, мимо кармана не сыпал.
Однако – и не жадничал. Ну, настолько, насколько благоразумие подсказывало. Угодить – все не угодишь, а делу навредишь. Для пользы можно и попоститься. И люди поймут. Им же тоже интерес – крепкое дело накатанное.

Кроме крепкого дела – яблоневые сады цвели у Стаха, и яблоки зрели. Тут уж он с боязнью на иконы в храме поглядывал, особенно где страшный суд или во ад сошествие. На исповеди – горько каялся: прости, Господи, беспутного. Но – сколько раз пытался на путь стать – столько раз с пути воротил: не стоялось по младости лет. Все блуждал в благоуханных дебрях.

И бежали себе годы бойко, увлеченно. Бежали – да к тридцати подкатывали…
Вот тогда и попустил Господь.
За грехи. За яблоки.
Юркий и пакостный бес высунул из тайной норки шильца рогов – и молодца боднул…

Для исполнения злодейских козней бес свел вместе и сплетенья дорог, и соцветья времен, и букет соблазнов. Все в один узел закрутил! И не в препон оказался нечистому день праздничный, Троичный. А, может, как раз и в помощь: тем негожей Гназду незадачливому на женскую красу пялиться и по той красе соками исходить. Это – только что в храме причастившись! Едва многотонные грехи с плеч свалив!
Попался мужик!

В чужом городишке оказавшись и не имея, где главу преклонить – Стах после службы в харчму заглянул: брюхо подводило: со вчера не ел и пред тем постился. Ничего худого не чуял. Привлек запах похлебки.
Вот – пока Гназд похлебку ложкой черпал – меж крепко сколоченных столов оно и появилось. Фламинго заморское-кучерявое! На этаких ножках, всем на обозрение выставленных из-под юбки короткой, которая в коралловых да снежно-палевых фестонах, там, да закрутах завивалась – вся как жар горя, выступала фря! И самое главное – чего Стах ни в жизнь не видал и чего понять не мог – голова у этой фри сплошь в золотых колечках.
Встречал он, конечно, людей кудрявых, и даже очень – но тут что-то иное, чудное было. Никакие кудри не скрутятся тебе такими чёткими, литыми кольцами и вкруг головы выложатся рядами твёрдыми и нерушимыми, как металл.
Так прям и винтились над румяным лицом с чёрными, блестящими глазами червонные спирали! Простоволосая, да ещё кольца эти у ней во все стороны торчат, а не вниз свисают, как бы положено. Не ходят бабы так.
Бабы не ходят, а на эту взглянешь – и глаз не отведёшь! Царица Клеепудра!

Вот как-то так устроен мужик, что все может он выдержать и всему отпор дать, а перед фрёй в колечках – грохает замертво на истоптанный заплеванный пол.
То же и со Стахом случилось. Грохнул.
Нет, не сам. Ложка упала. А миску Стах поймал.
Этак ловко поймал – что фре уж больно понравилось! Обернулась на звон – и смотрит, как молодец, танцором балаганным вывернувшись, посудину подхватывает.
И подходит к нему.
Такими шажками – как вот бабочка порхает. Легонько так – аж земли не касаясь. А сама – тугая да налита́я вся. Колышется да переливается – фестоны не спасают! Какая там бабочка!

Стах не совладал с искушением – глаза в глаза упер – и точно потянул на себя взглядом. И девка повлеклась – ближе некуда. Молодцу колени обволокла текучим телом. Обняла руками шелковыми могучую Гназдовскую шею. А потом вдруг – от шеи одной рукой – как пробежит пальчиками-игрунчиками, ласковыми да цепкими, по спине, по бокам. Хохочет, щекочет, под кафтан забирается – сама долго так в очи смотрит: зовет…

Молодец дыханье затаил. Грудь теснится, горло сохнет, слова нейдут… Еле-еле с надрывом из себя вытолкнул, хрипло да прерывисто:
- Чего хочешь, кралечка? Ну? Назови!
Краля называть не торопится. Шутит-жмётся, льнёт-шалит. Баловство ей, что мужик доходит – гляди, помрёт. Голос ласковый журчит-перекатывается, слабенко так усмехается:
– Угоди мне – может, и столкуемся… Ты ссади мне, молодец, чёрна ворона – вон того, что с берёзины каркает!

Стах стрелял хорошо: нужда заставляла. В другое время плечами пожал бы: чего губить зря тварь Божью? А тут – и не задумался: в открытое окно руку выставил. Каркнул ворон перепугано…
Кабы Гназд хоть сколько прислушался – может, уловил бы в грае сдавленном: «Опомнись, дурак! Оглянись в обе стороны!» Да только с такими фрями – разве услышишь? Грянул Гназдовский выстрел – грянулся вран о сыру землю.
Девка в ладоши захлопала, разахалась, развосхищалась:
– О! Меткий же стрелок ты, добрый молодец!
Только больше никто Гназду не славословит, хвалебных рулад не выкрикивает и цветы не бросает, хоть и не безлюдна харчма. Стаху заботы нет: он себе цену знает: знай, на фрю косится – нет бы коситься на двери, входные да хозяйские. Фрям-то что? Спляшут вам да хвалебных рулад напоют! У них отработано. Вот такие штучки, например…

– Молодец уда́лый! Дозволь-ка подержать… – прошептала фря низким, дрожащим шёпотом – и глаз угольный сощурила. А розовый точёный носик вдруг возьми да и сложись пятачком… Стах и не заметил: перевернуло всего, аж задёргало:
– Ах, роза эдемская… пух лебяжий…
Лебёдушка покатилась со смеху. Выкрикнула звонко:
– Погоди! Не сторговались! Ты сперва вот это… дуло железное… дай подержать! Дай стрельнуть!

Стах сник. Отрезвел – но весьма незначительно. Хмуро повертел в руках хороший английский пистолет, вынул кремень. Досадливо протянул девке за ствол. Девка с подчеркнутым любопытством долго его разглядывала и болтала всякий вздор:
– Откуда стреляют? Отсюда? А здесь что? А это зачем?
Потом совсем разыгралась:
– А ну-ка! Вон тот горшок разобью!
И капризно надулась:
– А почему он не стреляет? Верни, что вытащил!
– Полно, красавица… – глухо простонал измученный Гназд, – еще убьешь кого… Пойдем!
– Нет-нет! – раскокетничалась эдемская роза, – я непременно – непременно! – должна разбить этот горшок!
И – прихотливым жестом направляя дуло в стоявший над хозяйской стойкой большой глазурованный горшок – она меж тем изящно и бесцеремонно стянула с головы кавалера шапку и с важностию надела на себя:
– Я меткий стрелок! Похоже?

Стах залюбовался.
Эта женщина, определённо, умела себя преподнести. Грубая мужская шапка, напяленная на голову Гназда неприхотливо и абы как – на золотистых кручёных кудрях черноглазой красавицы сидела с очаровательной лихостью, лёгким озорством. Мерцали, переливались изумрудные, рубиновые искры – и призывно таяли в червонной гуще колец, оттенённых потёртым и выцветшим сукном шапки. Краля коварно взглянула на Стаха – и многозначительно мигнула. Стах мучительно зарычал.

– Угу… – лукаво согласилась бабёнка, а пятачок опять – раз! – и возник на кончике изящного носика. И на миг кого-то напомнил молодцу…
– Напоминаю сейчас я стрелка? – спросила фрюшечка, понизив голос. – Дай второй пистолет! Буду смотреться?
– Будешь-будешь… – пробормотал несчастный хахаль, попусту ловя ртом хохочущие губы увёртливой красотки. Красотка, знай себе, покатывается:
– Что ж ты нетерпеливый такой? Уж коль выбрал меня – потрудись! Я по красной цене! А мы покуда не сторговались…
«Щас убью…» – внезапно понял Стах. Внутри разом ослепительно вспыхнули то ли звёзды, то ли молнии – и с размаху стрельнули в голову. Всё это вылилось в рёв раненого зверя:
– Ну, сколько?!
Девка только метнула в потолок россыпи смеха – и, с криком:
– А вот как поглядишь на меня при двух пистолетах – так узнаешь! – мгновенно спрыгнула со Стаховых колен, да так проворно, что Стах прозевал её. Крутанувшись причудливым зигзагом, замерла перед затравленным мужиком, дерзко потребовала:
– Давай второй!

Истерзанный Гназд с отчаяньем выхватил из-за пояса другой ствол.
– Ну? – шикарно повела полулунными плечами красотка, перехваченная на талии блестящим поясом, за который она с вычурной бесшабашностью заткнула два верных Стаховых пистолета.
– Да… – Стах судорожно и жалко покивал головой и через силу протолкнул в горло глоток воздуха, – звонка́ ты, краля! Хоть с пистолетами, хоть с пушкой… – но потом, запнувшись, скромно признался, – только мне без них больше нравится…
– Ах, вот как? – кокетка многозначительно подняла алебастровый пальчик:
– Значит, – изрекла важно, – картина неполная. Чего-то не хватает.

И внезапно тягуче уставилась на Гназда широко распахнувшимися глазами. Разом налившимися вишнёвой спелостью устами жарко и жадно вдруг забормотала дрожащим низким полушёпотом:
– Чего же не хватает мне, молодец удалый, для гордой стати твоей, обличья княжеского? Мощью ты точно зубр упрямый! По земле ступаешь царственным львом. Как олень легконогий – быстр и строен! Зорок, как орёл! Стремителен, как сокол!

Ну, что говорить… Умела краля подливать, где надо – масло, где надо – мёд. Да и вообще… когда роскошная баба ползает у тебя в ногах и всякое такое говорит… орёл ты… лев… ещё, там, другое зверьё… – поднимать её как-то не хочется… приятно, что ползает!
Потому Стах и купился, когда преданно и восхищённо вытаращившись ему в глаза, сирена начала вдруг медленно стекать ко Стаховым ногам, пылко и трепетно их обнимая и прижимаясь взволнованно вздымавшейся грудью. Опустившись до сапог, прилипла к ним с таким огнём, что – ещё мгновение – Стах рухнул бы вместе с девкой тут же на пол без всякого торга. Но вот дальнейшие женские нежности ему не понравились. Потому как во мгновение ока движеньем ласковым и страстным красотка выдернула из-за голенищ его два засапожных ножа. Устрашающие лезвия хищно блеснули во мраке закопчённой харчмы.
Спохватившись, Стах успел сграбастать тонкие запястья:
– Ну-ну-ну, сладкая… – забормотал растерянно и несколько испуганно, – не балуйся, девочка, оставь… это нехорошие игрушки…
Глаза коленопреклонённой красавицы мгновенно наполнились слезами. Самые настоящие слёзы крупными градинами побежали по её щекам, а влажный рот приоткрылся так трогательно, так беззащитно:
– Пожалуйста… – дрогнувшим голосом пролепетала она и взглянула Стаху в глаза столь жалобно и покорно, что у него сама собой ослабла хватка, и чувства стыда и сострадания отключили все остальные, – пожалуйста, не отбирай у меня… мне так хочется… совсем чуть-чуть, одну минуту… я думала, ты позволишь… только в зеркало посмотреться, а главное, – тут она всхлипнула и заглянула Стаху в самую глубину зрачков с такой нежностью, что мужика окончательно развезло, – чтоб ты́ на меня посмотрел! Как я выгляжу при настоящем молодецком оружии.
Стах не выдержал атаки. Стах сдался.

Красотка тут же взвилась ослепительной кометой, сверкая двумя ножами – и закружилась перед Стахом в пространстве меж столами. Ножи быстро вращались, со свистом рассекая воздух. Девка ловко перекидывала их из руки в руку, взметала над головой, стремительно роняла вниз, высоко подбрасывая ноги – и быстрый напористый звон ножей и стук подбитых гвоздочками каблуков успешно заменял ей музыку.
Таких кручёных дробных танцев Стах в жизни не видал. Аж голова закружилась от грома и мерцанья! До того рьяно выплясывала девка, до того истово лупила каблуками в земляной утоптанный пол – что Стах лишь восхищённо глазами её пожирал и прыгающее сердце в груди даже унять не пытался. Девка плясала – потихоньку к низкой двери в глубине тёмной харчмы отступала. Девка плясала – сквозь пляску то и дело к молодцу обёртывалась, чёрным отчаянным глазом мигала и кричала задорно:
– А так погляди! – и пускалась в новые невиданные выкрутасы. Ножи звенели, пистолеты гремели, сердце Стаха колотилось неистово, мучительно… Сквозь всё это вязко тянулась мысль: ах, не дело это… отобрать бы… не ровён час…



В какой-то миг стряхнул Гназд наваждение. «Не дело… не дело…» – продолжало стучать внутри, а хорошенький фрюшечий носик внезапно шевельнулся и сплющился в откровенный пятачок. И Стах его наконец разглядел.
Он решительно поднялся. «Ну, будет, – подумал, вдруг ощутив тревогу, – наплясалась, поди…»

Под стук каблучков подстроившись, сам сапогом притопнул. Следовало плясать: с ней, с девкой-то, иначе, видно, не столкуешься. Повёл Гназд плечами, подбоченился – лениво в танец вступил. Не лежала душа на ловкие коленца, на размахи залихватские. По старой привычке потянуло шапку на затылке заломить… ах, ты! Шапка-то на девке… вон, занятно этак средь колечек торчит – не падет. Ничего у этой крали не падает. Всё ладно, всё притёрто-пристроено.
Кое-как размялся Стах, приладился. Этак небрежно – вроде как для начала, для затравки – вкруг девки пошёл, приноровляясь поближе подплясать… Девка весело в сторону скакнула, расхохоталась, к молодцу голыми коленками развернулась и ну! каблуками дробить – искры высекать из пола негорючего, из Гназда горячего. Чего ж? Горел Гназд – а к ножам мелькающим всё ж подступался. Да и к девке. Одно другому не мешает.
– Погляди на меня, удалец, ясный сокол, орёл могучий! – всё так же лихо крикнула забавница.
– Гляжу, козочка резвая, – отозвался Гназд как-то уж очень вкрадчиво… без надрыва жаркого, без угара тёмного, а даже с прохладцею. – Уж так хороша ты, белочка прыткая! Уж так-то пригожа!
В ярких чёрных глазах кудрявой чаровницы мелькнуло сомнение. Ещё быстрей завертевшись, откатываясь от теснящего Гназда, она высоко завскидывала стройные белые ноги. Ноги стремительно выстреливали из множества пенистых кружевных юбок, вихрящихся вокруг. И – несомненно – эти выстрелы сразили бы Гназда наповал, если б звоном им не вторили ножи, рассекающие воздух не менее стремительно.
– Погляди же на меня! – уже с отчаяньем взвизгнула танцорка. Гназд не ответил, прицеливаясь перехватить её руки.
В этот самый момент у молодца за спиной раздался голос, со странной усмешкой прозвучавший:
– А на меня поглядеть не хочешь?
Яростный голос, едкий, горький. Женский голос – и это сбило с толку. Будь мужской – Гназд разом разоружил бы отступающую к стене красотку и не с голыми руками обернулся бы на злой вызов. А тут – миг недоумения стреножил молодца. Растерялся он, – да и повернулся на голос. Уловил только тёмный силуэт в светлом проёме раскрытой двери. Не успел ничего разглядеть. И понять не успел. Дальше произошло всё молниеносно. Порснуло что-то сзади – и Гназд мгновенно уяснил, что за ножами-пистолетами дёргаться поздно: с двух сторон ринулись на него два здоровых бугая.
Бугаёв Гназд успел за грудки ухватить и вместе сшибить, а сам вниз ушёл. Вывернулся, было. Тут же другие навалились. Но тех уж встретил. Ближнюю лавку из-под кого-то выдернул.
Не так много людей было в харчме – это Гназд, ещё входя, отметил. Случайные сразу в стороны отлетели, к стенам прибились. Из каких углов понаползли бойкие молодчики, Стах после только диву давался. Но – вот они, деваться некуда. Против Гназда пятеро. Люди, не люди – серой вёрткой стаей подступают. Недобро, по-волчьи, глаза поблёскивают, а лиц не видать: тёмными платками тщательно лица повязаны. Отчего-то им не по сердцу миру личико казать – точно невестам подмененным. Прут на Гназда неотвратимо – но осторожно. Каждый миг схорониться-отпрыгнуть готовы.
Не успели отпрыгнуть – угодила в самое скопление своры сосновая лавка. Кому по лбу, кому по спине, кто увернулся.
Смёл Гназд кодло подкрадывающееся – к выходу отступил. А дальше – некогда стало удары считать. Слева-справа кинулись волки – и крушил их молодецкий кулак, долго не метя, налево-направо – под дых ли, промеж глаз – куда придётся. И почти к дверям уж пробился Стах – как откуда-то сзади да сверху метнулась на него сеть рыбачья с грузилами по краям, обернула единым махом, руки спутала – и враз повисли на плечах хрипящие от злости вороги. Рванул Стах сеть, тряхнул с плеч ненашей безликих – но сразу сбили его с ног, затоптали, башкой о пол ударили, горло сдавили, так что в глазах померкло. Обмяк Гназд. Издаля, из тумана услышал голоса: истошный женский, потом беспокойный мужской… и проплыло в сознании, что уж слышал их где-то… Где и когда?
– Легче! Вы! Медведи! Убьёте же! – вскрикнула женщина, и мужчина подтвердил:
– Вы побережней! Череп расколете – на что нам калека? – и пророкотал примирительно, – ничего! Это он здесь такой! В порубе покиснет – отгладится!
«В порубе… в порубе… в порубе… в порубе…» – запульсировало в звенящей голове. Сознание слабо прояснялось – но независимо от него, привычкой отработанной, напрягались все мышцы и жилы, пытаясь сбросить противников. И, всё не сдаваясь, корчился да вывёртывался придавленный Стах на полу.
– Вяжите… вяжите… – по-хозяйски советовал всё тот же давно слышанный мужской голос, – щас скрутим – уймётся.
– Легко в стороне болтать, – с тяжким хрипом пробурчали ему в ответ, – не даётся!
– Давай… как есть… вожжами обкручивай! – прикрикнул хозяйский голос, – что бревно, вынесем… вон телега… в сено зароем, – и скомандовал напористо, – ну! быстрей, ребята! И так завозились.
Всё ещё выкручивающегося Гназда облепили пыхтящие от напряжения недруги. «Погубить опасаются… – мелькало в блёклом сознании, – в колодки, значит…»
Стах рванулся с неожиданной силой. «Эк!»
Насевшие враги крякнули. В какой-то миг все три головы ненароком оказались вместе.

И тут же – тяжкий снаряд просвистел через всю харчму, точно приземлившись на три взъерошенные, мокрые от пота кочки голов.
Это ещё одна сосновая лавка выступила на сцену, сметая на своём пути не к месту торчащие кочки.
Дружно грохнулись три головы, как пустые горшки о пол. Стаху – вскользь: чутьём в сторону дёрнулся молодец.
И тут же прыгнул кто-то, дробный и быстрый. И тут же выстрел грянул под низкой крышей продымлённой харчмы. И тут же рядом рявкнул мужик – и тоненько, с подвыванием – застонал. А Стаху – совсем рядом, аж, под правую руку – нежданно отлетел нож.

Встряхнувшись, глазам Гназд не поверил: на вершок от него лежал хороший большой нож и поблескивал голубой наточенной гранью…
Сколько удалось собрать сил – потянулся Стах спутанной рукой к тому ножу. С мукой выворачивая – кое-как выпростал из крепкой сети два пальца. Самыми кончиками еле-еле дотянулся до острия. Осторожно захватил его – и подтащил к себе. А там – перехватывая лезвие ещё… ещё – аккуратно подвёл к тонкой верёвке сетки…

Освободив руку, сразу заработал молодец ножом. Как можно быстрее и незаметнее. Но никто не препятствовал ему. Отвлеклась боевая братия. Четверо из строя выбыли, двое других под дулами двух пистолетов дыхнуть не смели, и покорные руки подрагивали на уровне белых от страха глаз.
Два пистолета в обеих руках направлял на них невысокий жилистый молодец. Глаза его из-под нахлобученной шапки, над повязанным лицом – торжествующе сверкали. Голос меж тем рокотал сдержанно и насмешливо:
– Что? Не узнал, Дормедонт Пафнутьич?

Вот от этого имени у Стаха по мышцам холодная волна прошла. Господи! Да разве могло прийти в голову?! Вон, что за призрак из прошлого! Не то, чтобы Стах его напрочь из памяти вымел – но если и вспоминал когда – только так:
«Ну, почему умерла добрая любящая Токла – а дочка его всё живёт и живёт?!»
А самого давно похоронил мысленно. Думал – никогда и не столкнётся. Ан – объявился Дормедонт Пафнутьич. И – похоже – в большую силу вошёл, коль на Гназдов замахнуться дерзнул. А это кодло его – поди, наймиты? Э, нет… не все… вон тот, что рядом – похоже, сын. Смутно помнил Стах это лицо – тогда ещё мальчишеское. Что ж? Возмужал. А сам Дормедонт раздался да поседел ещё. Только всё – не старик. Объявился, значит.
Что ж нужно Лавану спустя десять лет? С какой стати так понадобился ему Гназд в порубе – что на лихое дело рискнул?
Так ведь, – заскулило с тоской в душе у молодца, – у него ж вся жизнь – лихое дело. Вот и до этого дозрело. Не хочешь, зятёк, доброй волею – будешь в колодках – а стад Лавановых тебе не миновать.
Плюнуть захотелось Гназду. Недаром – подумалось – всегда в харчме пол заплёван. Не где-нибудь – а в харчме, девки пляшут, роняют ложки дураки да Лаваны сети развешивают.
– А? Дормедонт Пафнутьич? – звучал едкий и негромкий голос удалого молодца с прицельными пистолетами, – вижу, запамятовал. А ну – как напомню? – слова поцедились медленней, размеренней, – вот как среднему твоему… ишь, поёт! Ладошка-то… сможет ли ещё ковшичком воды черпнуть?

Хрипящий мужик мычал и корячился на полу.
– Помилосердствуй… – почти прошептал Дормедонт, – ты ж мне двух сынов покалечил. Будет!
– Тот отойдёт, – хмыкнул грозный молодец, – жив. Это мне ты жизнь обломал – не поправить.
Пристальный взгляд его сделался безжалостным. Концы ржаных усов приподнялись лютым оскалом:
– Ты ж мне семью сгубил! Мне ж теперь, трудами твоими – вот эти два ствола – всё, что есть в жизни! Зато уж, – обнадёжил злорадно, – не промахиваюсь!
– Слышь… милый… не губи, – тихо и со слезой пролепетал Дормедонт, – я тебе денег дам… все дам, что с собой.
Молодец хохотнул:
– Ты мне дашь… Я и сам возьму… не чужое, поди!
И жёстко произнёс:
– Умереть боишься? Да я за твою жизнь поганую греха на душу не возьму – только не дёргайся, не искушай.

Уразумевший ситуацию Стах не торопился поднялся на ноги. Голова ещё звенела, но тело слушалось, руки-ноги действовали. Однако нужно было обезопаситься – а значит оговорить условия. И он спокойно и предупреждающе произнёс:
– Эй! Товарчу! Я тебе подспорье. Согласен?
– Давай, – не глядя, обронил воитель с пистолетами.
– Тогда так… – Стах решительно встал с замызганного пола, – сеть порезал, за вервие сойдёт… и ещё есть… про меня заготовлено. Гляди в оба – свяжу нижних, потом верхних…

И Гназд добросовестно и ловко проделал обещанное. Крепко-накрепко сплёл попарно и троекратно шесть рук лежащих рядом с перевёрнутой лавкой – да и с лавкой соединил для верности. Потом так же по-деловому подошёл к Дормедонту с сыном. Обоим по две вместе руки связал, обоих подтащил с поддерживающему крышу столбу и прикрутил к нему. Тут же прощупал, отобрал оружие, а был навар недурен: плохого Дормедонт не держал.
Новый товарищ опустил два пистолета. Третий, из которого пробил руку Дормедонтычу-среднему, колыхался сбоку на ремне. Впрочем, стрелок не прятал пушки, ненароком приглядывая: дверь, окна, народ, за углами да столами хоронящийся. Однако ж увязанных розеткой пленников обыскал основательно. И ножи, и стволы отобрал – а денег при них не было. Деньги у Дормедонта все были. Как и следовало ожидать. Их и забрал молодец все до последнего, пройдясь по пазухам-карманам вдругорядь. И табак выгреб.
– Уходим, – кивнул ему Стах.
Задерживаться – верно – не стоило. Неизвестно, что за силы заполнят в следующие минуты пространство под чёрной от копоти крышей просаленной харчмы. Ещё раз внимательно оглядев покидаемые рубежи, оба молодца быстро выскользнули за двери и, покуда не отходя, осмотрелись.
У коновязи не было лошади Стаха. Стах не удивился – только с досадой дёрнул ртом. Переведя взгляд левее, он вдруг обнаружил её, уже без седла – на постромке впряжённую в ладную телегу, с каурым коренным. Призывно толкнул товарища. Рванулись, было, оба к обретённой упряжке, как вдруг, прыгнув невесть откуда, невиданное явление преградило Стаху дорогу…

Тигрица!
Свирепая и кровожадная, ощерила клыкастую пасть – тут любой закалённый в боях воитель дрогнет и оторопеет…
Ну – это, конечно, в первый момент причудилось. В самом деле – откуда ж в белых краях метелей и берёз – этакая тропическая живность. Понятно, никакая не тигрица – хоть поразительное сходство доне́льзя потрясало. Дыбом вставшая шерсть на загривке. Сощуренные глаза, мечущие злобный пламень. Разъятый в глухом рычании провал жадной глотки. Стена готовых вгрызться в трепетную плоть зубов. Выпущенные на всю природную длину, скрюченные и отточенные – когти-пальцы. И – клокочущая ярость в каждом движении. Вся эта стихия насмерть встала у Стаха на пути:
– Думаешь, вырвался?! А я – не пущу! От меня не уйдёшь! – рыкнула – и блеснула на солнце рыжей полосатой спиной. Спина выгнута – словно бросится зверюга. Из оскаленного рта безумные речи летят:
– Вот этими руками вцеплюсь – и не пущу! Зубами вопьюсь – не вывернешься! Хватит! Жила одна – больше не хочу! Это что ж ты творишь-то?! Меня, венчанную – знать не хочешь, а девке в ноги стелешься – головы не жаль!
С ужасом и омерзением признал Стахий в страшной твари законную супругу.
Разменяв четвёртый десяток – краше Гаафа не стала – стала злее. От обиды ли, от безбрачия… или просто от чёрной души. Поняла, наконец, что не дождётся мужа – и вот, любой ценой готова заполучить.
Стах, приостановившись, несколько мгновений разглядывал свою «судьбу». Такую – с лихорадочно горящими глазами, с зубами оскаленными – не успокоишь, не уговоришь. Вздохнув, он тихо спросил:
– А на что я тебе, Гаафу? Ты ж видишь – жить с тобой не буду. Не заставишь же…
– Заставлю! – выкрикнула Гаафа, нацеливаясь паучьими пятернями, – за глоток воды… за кусок хлеба… смолой прилипну – а муж законный у меня будет! Не отцепишься! А уйдёшь – чёрта тебе вслед! Порчей изведу! Яду подошлю!
– Да ты никак рехнулась, жёнушка? – как можно холоднее и насмешливей бросил Стах, отстраняясь от девки. Бежать и бежать от её страстной ненависти. Бывает всесокрушающая страсть любви – а тут…
Однако ж – любовь ли, ненависть – а ведь сожрёт, и без шуток. Приходится признать. Её бы – на цыпочках и подальше – миновать. Кто знает, что может необузданная девка выкинуть…

Стах повертел головой в лёгкой панике. Товарищ слегка приостановился, оглянувшись на него. Присмотрелся к обезумевшей тигрице, мигнул Гназду на коновязь. Эта мера была не лишней. Не хочется терять время – но оставлять в тылу бешеное чудовище неразумно.
И другой вариант у Стаха в голове мелькнул… Вот повздорь он с Миндой (а с Миндой сильно задержались яблоневые сады… из-за редких встреч ли… из-за хорошего ночлега… из-за тягучих зелёных глаз… да и привычка…) – что б предпринял Стах, дабы смирить женский гнев? Глянул бы нежно в глаза, за плечи притянул, сказал бы голосом дрогнувшим, и с придыханием: «Никого на свете, миндаль мой цветущий, нет тебя прекрасней…» И сработало бы! Сразу!

Содрогнулся Стах, представив что-то подобное по отношению к остервенелой Гаафе: взгляд свой нежный, посулы ласковые – и ту тигриную лапу, которая пройдётся когтями вслед сладким речам. Ну, нет! Подавишься таким словом, и от взгляда такого окривеешь!
Торопливо шагнул к Гаафе и, полоумных глаз стараясь не видеть, цепко схватил за острые локти. Девка рявкнула – и как саблями, локтями взмахнула, коленками запинала, зубами заклацала, норовя цапнуть мужа. Однако ж, удержал её Гназд, закрутил локти концами повязанного на ней – крест-накрест через всё тулово – рыжего полосатого платка, притянул к коновязи – и, отскочив, в три прыжка оказался в телеге, где союзник честно поджидал его. Тот сразу стегнул лошадей, лошади рванули с места – повозка мгновенно исчезла в поднявшейся дорожной пыли, и сквозь пыль ещё долго слышал Стах вопли и проклятия драгоценной супруги.

Товарищ гнал и гнал лошадей. Так и гнал бы – столько, сколько хватит лошадиного духу. Оно и понятно: хотелось уйти как можно дальше от возможных враждебных промышлений. Упряжка, разумеется, у Лавана не одна, и ружья могут найтись, и развяжут, гляди, добрые люди. Только добрые. Потому как – корыстным с Дормедонтовой своры сейчас и взять нечего.
Оттого – едва дорога пошла поглаже, и пыль развеялась – удивлённо нахмурился спутник, когда Гназд вдруг сжал его плечо. Мрачно оглянулся:
– Чего?
– Постой… – Стах напряжённо всматривался в придорожную листву.
– Чего там?
– Вон… видишь? – подельник махнул рукой в мелькающий мимо кустарник – и спрыгнул на землю.
Всё, чего смог разглядеть сквозь частые ветки склонный к возмездию мужичок – это торопливо продвигающееся, то и дело выныривающее из зелени розоватое пятно.
– Фрюшка! – радостно выкрикнул Гназд – и на бегу пояснил:
– Танцорка! Тропка там. Небось, фрями протоптана, к маклакам, – и, ломая кусты наперерез розовому существу – грозно засвистел в два пальца.

Напарник приостановил лошадей и напряжённо следил за ним, вытянув шею. Вслед за мелькающим розовым низкие поросли стремительно захрустели под несущимся Гназдом. Свист – ещё оглушительней – завершился далёким, но пронзительным поросячьим, визгом.
– Брось! Не трону! – долетел до возницы требовательный Стахов крик, и спустя какое-то время он сам с шелестом и треском выбрался из ольшаника прямо к поджидавшему партнёру. Со смехом потряс кожаным мешком, высоко подняв его в руке:
– Перепугал бабёнку… Швырнула – и дёру! Ничего! Поделом!
И Гназд окинул товарища благодарным взглядом:
– Спасибо – дождался.
Тот только плечами пожал:
– Вместе – значит вместе. Что ж я – брошу, что ль?
И – вслед за этими словами – с усмешкой полюбопытствовал:
– И почто такая прыть?
Вскочив в телегу, Гназд смущённо крякнул. Запнувшись, раскрыл мешок. Молча вынул и показал спутнику два родных и милых сердцу пистолета. Следом извлёк оба ножа, что недавно сверкали в изящных ручках, причудливо вертящихся в диковинном танце.
Приятель, постёгивая лошадей, заметил:
– Да ты, вроде, и так не безоружный…
Гназд кашлянул и поморщился. Пробормотал, точно извиняясь:
– Это верно… Только к своему – больно привык уже. По руке. С чужим – когда ещё подружишься, а моё – и целиться не надо. Само всё умеет.
Товарищ понимающе покивал. Потом задумчиво хмыкнул:
– Ишь как… Привычка… Есть такое. Кажется, пустяк – а ведь хоть не живи без этого.
И, помолчав, неторопливо молвил:
– Я слыхал историю… как один удалец от погони уходил. Враги за ним по пятам гнались, а всё ушёл бы, не оброни трубку. Вот представь – за трубкой за этой за своей – с коня долой – да в траве шарить. Ну, и пропал, конечно! Во как! – и внезапно, будто вспомнив что – прервал речь, – ну-ка, держи вожжи! Поделиться надо.
Не глядя, Стах забрал у спутника вожжи – и при этом свободной рукой наконец-то вытащил из глубины мешка старую потрёпанную шапку. Обрадовался так, что лошадок аж в галоп пустил!
– Ах, ты, драгоценная моя! – чмокнул шапку и напялил по самые брови, – вот теперь – всё в порядке! Теперь – заживём!
Товарищ не ответил, озабоченно и хмуро обшаривая кафтан.
– Слышь… – спохватившись, обернулся к нему Стах, – а тебя как звать-то?
– Харитон, – глухо пробурчал приятель, старательно выгребая содержимое карманов, что было, несомненно, удобнее и надёжнее кисетов на поясе, которые так же имели место.
– Харитон? – дружески повторил Стах, – Хартика? Ну, будем знакомы! – и, назвавшись сам, шутливо спросил, – а ты чего распотрошился-то весь?
– Да вот… пока затишье, не одолевает никто… давай добычу делить, – Харитон со скрипом выпростал последний карман.
– Чего? – удивился Стах и глянул на ссыпанную в шапку груду монет. Хартика пояснил:
– Мы с тобой добычу взяли? Взяли. Давай поделим.
Гназд насмешливо поддел его:
– Да ты, никак, разбойник?
– Разбойник, – уверенно и с удовольствием согласился Харт. Стах откровенно расхохотался.
– Чего? – приподнял бровь союзник. Стах, наконец, отсмеялся:
– Ну, какой ты разбойник? Ты ж честный человек. Богобоязненный. Дормедонта, вон – и то не порешил. Ни жадности в тебе, ни жестокости, душа открытая. И глаза, вон – как у славной дворняги!
Харт угрюмо помолчал, потом сказал:
– У меня ни кола, ни двора. Все близкие по могилам лежат. В душе тоска лютует, а глаза – света б не видели… Мне терять нечего.
Стах подумал, спросил:
– Давно так?
– С год, - пожал плечами Харитон.
– И чего? – поинтересовался Гназд, – многих ограбил?
– Да было пару раз, – нехотя пробормотал отчаянный мужик, – как вижу – гад – наблюдаю за ним и случая ищу. Ну, и находил…
– Ну, это понятно… А всё ж не дело, – Гназд задумчиво опустил вожжи, – тут… погоди… помозговать надо…
– А ты голову-то не ломай зазря, – осадил его задетый Робин Гуд, – хватит, что моя обломанная. Как складывается – так и складывается. Лучше не болтать, а дело сделать. Давай доход пополам рассчитаем.
– Какой доход, Харт?! – Стах даже привстал в телеге, – ты меня из беды выручил! Я ж в долгу у тебя!
– Да не выручал я тебя, – с досадой проворчал товарищ, – я Дормедонта выслеживал – о тебе думать не думал. Я его ещё вчера заприметил. Так и караулил с тех пор. Видел, как на тебя указывали, как в харчму засели, как с девкой уговаривались. А что помог тебе – так это его пресёк – потому как зарок себе дал – Дормедонту от меня до последнего дня будут препоны да обломы – за что б он ни взялся!
– Зарок хороший, – согласился Гназд, – только не будешь же жизнь на Дормедонта тратить. Год прошёл – и другой пройдёт, а там и третий. Оно проходит, Харт! Ты мне поверь, уж я-то знаю…
И примолк: знал же... Много чего теперь Стах знал.
Известно: битые – мудрые. Вон – даже на советы щедры. Особо, когда прошло оно... Когда всё, что осталось – это юная кобылка , что уж вторую весну таращилась на белый свет доверчивыми детскими глазами из стойла у родного дома. Стах вспомнил её и улыбнулся. Точно по пушистой холке погладил. Отчего ему сразу радостно становилось. И о хорошем думалось. Печки-то забываются, а живая лошадиная душа – её разве забудешь!
Вот и тряхнул головой – былое сбросил. И, подумав, заявил приятелю решительно:
– Тебя бы к хорошему делу пристроить…
Харитон сердито отвернулся и промолчал.
– Чего воротишься? – с усмешкой поддел его дотошный союзник, – я тебе доброе говорю. Будет ещё жизнь.
– Ладно… – буркнул напарник, – проповедник ещё тут.
– Ну, бурчи, бурчи… – усмехнулся Стах.
– Да хватит тебе! – неожиданно взорвался Харт и с силой шмякнул шапку с тяжёлым содержимым в рыхлость соломы, – будем мы делиться или нет?! Что ты мне зубы заговариваешь?!
– Не будем! – отрезал Гназд. – Мне Дормедонт денег не должен. Скорее, я ему. Он тебе должен. Вот и забирай. С телегой и конём. Всё по-честному.
– Ладно! – с неожиданной злостью гаркнул Харион и яростно пнул шапку с деньгами, – два раза не предлагаю! Тогда – и табак весь мой! – и, словно опомнившись, он вдруг заполошно зашарил в поисках трубки – и тут же, по нечайности, проронил – совсем мирно и даже жалобно:
– Сто лет без табаку…
– Ну, вот и покури, – ухмыльнулся Стах, – а то больно свирепый… Разбойничек…
От трубки Хартика размяк и разнежился. Перестал хмуриться, стал на Стаха поглядывать с любопытством, потом с вопросами не удержался:
– Слушай… объясни мне… ты – никак – родственник Дормедонтов?
– Зять, – скрипнул зубами Стахий, так что чуть трубка не хрустнула. Пришлось поведать новому приятелю грустную и глупую историю, которой предпочёл бы не касаться.
– Верно… – со вздохом подытожил Харитон, – денег тебе Дормедонт не должен. Он тебе жизнь должен. Да ведь – и мне тоже.
Харт разговорился. Пыхтя густыми клубами, поведал собеседнику историю ещё более драматичную.
– Я ведь чего стреляю без промаха? Я на заимке вырос. С малых лет белку бил. А потом – пофартило мне. Хозяйство завёл. Какое-никакое богатство пришло. Думал – в люди выйду. Ну и – сиганул в дело купеческое. В петлю. Поначалу, вроде, получалось даже. Показалось, разумею, кумекаю. Взял – да женился. Тоже, вроде тебя – запал на девку. Ну, а раз женился – дочка поспела. Вот такая вот совсем… – широкими грубыми ладонями мужик отрезал малое расстояние, явно ещё уменьшив – и внезапно по-щенячьи скульнул – отчего торопливо смолк. И потом, чередуя слова с долгими злыми затяжками – глухо забормотал:
– Коль в это дело влез – там оно уже само катится – своей волей не остановишь. И рад бы выбраться – а уже повязан. Тебя несёт – а на узде не повиснешь. Ну, и напоролось колесо на камень… на Дормедонта вот. Распотрошил меня в пух и прах! Всего разом лишился! А при мне ещё мать хворая, ей бы на печке лежать. Я у Дормедонта этого в ногах извалялся, ниже земли кланялся. Многого-то не просил – лишь бы до весны обождать, а там уж как нибудь… – бедолага опять смолк и яростно затянулся. И вдруг к собеседнику обернувшись – яростно выдыхнул:
– В самые морозы Крещенские, самую стынь… псы казённые понаехали… скрутили меня… да ещё за отпор насчитали… и должен кругом остался… жену с дочкой грудной… мать… на снег выкинули… а меня месяц в кутузке продержали. Дочку и не видал уже… мать успел схоронить… а потом и жену…
Харитон точно подавился клубом дыма. Враз смолк и задохся.
Лошадки всё катили ладную лёгкую тележку, унося молодцов всё дальше и дальше. Влажный лёгкий ветер носил в вышине шелестящие кроны дерев. Сквозь редкую листву мелькнула вдали развилка дороги.
– Слышь… – снова заговорил Харт, – вот после жены-то – я и решил. Сначала решил Дормедонта пристрелить. А потом подумал: ну, дёрнется он и сдохнет… ну – даже если помучается – и что? Жена с дочкой вернётся? Сердце уймётся? Не-а… Ничего не изменится. И тогда я решил – не чтоб Дормедонта не было… а чтоб Дормедонтов не было… Чтоб житья им не давать и дела их глушить. Истребить злодейства.
– Ну, ты и задумал, дружок… – холодно усмехнулся Стах, – дурных людей прижимать, может, и стоит – однако ведь тонкость нужна. Разобратся в чужой душе – чёрная она, там, али белая, али сероватая, рябоватая какая – ой, непросто! Хитрый народ – Дормедонты! Так тебе мозги завернут – что сам себя заподозришь, а уж невинного-то подставить – это такая порода мастерски умеет! И не заметишь, а глядь - сам тать! В каждой душе бес попрыгивает. И в каждой душе Господь читает. И не бери это на себя.
Харитон горько сморщился:
– Да понимаю, поди… Только так думаю: раз иной жизни мне нет, раз по-другому не могу – может, направит Господь? Может, такое мне предназначение? Может, откроется мне – как возьмусь-то?
– Ты погоди, – оборвал его Стах, – ты вот что послушай. С Дормедонтом в денежном деле тебе не потягаться. Завалил он тебя. И оставь. Ты по себе дело возьми. Где такие, шибко ловкие – не мастера. Вот тогда и направит Господь. Тогда и узнаешь да поймёшь – где и как. Ты битый-учёный. Дормедонты, глядишь, не объегорят. Будет у тебя ещё в жизни победа над ними, – и тут же положил ему спокойную ладонь на кисть упавшей на колено руки, – вот сейчас развилка будет. Куда путь направишь?
– Да всё равно мне… куда ни двинь…
– Едем со мной, Харт! Ты хороший стрелок. Я тебя к артели промысловой прилеплю. Строгая артель – зато крепкая. И сбыт верный, и значимость. Хрипят Дормедонты – а считаются. Если притрёшься, прикипишь – может, и сладится. Может, как раз это и планида? Как знать? Ну?
– А на что оно мне? Сбыт да значимость… Мне теперь ничего не нужно, ни достатка, ни навара.
Стах разозлился:
– Ну – тогда табак отдавай! Не нужен же!
И ухмыльнулся про себя – хоть и сердит был.
Харитон растеряно вздрогнул:
– Да погоди!
Стах не дал ему опомниться:
– А нечего годить. Решай. Вон дорога расходится. Веришь мне? Едешь со мной?
– Ну, шут с тобой… ладно! Согласен!
Гназд подцепил его на слове:
– Всё! Решено! Веришь!
Харт проворчал:
– Верю – всякому зверю…
– Вот-вот! – Стах хлопнул его по плечу, – на свете, дружище – всякие звери есть!
Повести | Просмотров: 1023 | Автор: Татьяна | Дата: 28/07/16 22:36 | Комментариев: 0

Крепко сладкая Агафья молодца срубила.
Рдяных-алых ягод россыпь больше не рябила:
Ни рябина, ни малина не зовёт, не манит,
Сгиньте, косы-абрикосы в золотом тумане…

Туман золотой разом с очей спал – как только Стах уразумел, какого гопака с ним девка сплясала. Больше ни видеть её, ни знать не хотел. Красоту её сдобную вспомнить тошно: вместо Гаты – чёрт рогатый. Плюнуть бы – да забыть!

Только одно засело в душе, как заноза: как же это можно так ласково улыбаться да глазами взглядывать – когда такое замыслила?
Ведь ложь – вот она… прёт беззастенчиво, похихикивает себе – а ни в глазах, ни в устах – не читается! Сколько ни гляди – не заметишь! Ведь смотрела – будто беспрестанно, день и ночь, только о нём, о Стахе, помышляла, о нём лишь и мечтала… как же это можно-то?

Недоверчиво стал молодец на девок, на баб поглядывать…. Как нарывался на улыбку – сразу внутри вспыхивало: шалишь, голубушка! это чего ж ты замышляешь-то? какие подкопы да козни?

Потому Стах – на женскую улыбку не покупался. И вообще – правило себе вывел. От баб – держись подальше. Так и от греха убережёшься, да и не обманут…

И держался. Когда мысли в кулак хватаешь, жар в себе не распаляешь, в душе препоны ставишь – ничего, можно держаться…
И год. И другой. А был – взрослый человек. Семейным мужиком считался. Родные вздыхали: жалели. Особенно бабы – осторожно шуршали в уши:
– Принял бы жену-то… уж, какая есть, раз так вышло… что ж? – с младых лет в бобыли…
И тетка Яздундокта, не в силах унять еще тот в душе клокочущий гнев – сузив холодные сухие глаза – мстительно советовала:
– Привози! Пусть хоть потрудится на Гназдов. И пусть фату свою тройную – до самой смерти теперь не снимает. Она в фате-то – ничего смотрится. А на ночь можно – мешок на голову…
И все теткины товарки – озабоченно, тревожно, тайным шёпотом – бухтели: «А то и до греха недалеко…»

Пресекал шёпоты батюшка Гназдовой церкви, сухой и тонкий, как жердь, с тёмным, сеченным морщинами ликом:
– Каждому – своя жизнь. Вон… Алексий, человек Божий… от венца жену покинул…
– Так то́ – подвижник святой!
– Всяк сам о своей душе печётся. Попусту нечего болтать!

Пёкся Стах о душе? Пёкся… Но жарче пекла обида кипучая… да ещё в тяжёлые минуты отец родной горестно попрекал:
– Это за такое-то счастье – лоб отбил, коленки измозолил! Приспичило! Клал бы Богу поклоны покаянные – дурь, глядишь бы, не окорячила!
Но тут же угрюмо смолкал: ведь и сам не доглядел…

Обижался Стахий на женский пол – а всё ж ненароком – да заглядывался.
Однажды взял да загляделся на соседскую жену. Стоит баба, юбку подоткнув, по колено в воде – в малом притоке бельё полощет. Вся плотная, сбитая, движенья сильные, складные, под белой рубахой двумя валунами грудь перекатывается. Совсем на Гату не похожа: не улыбается. Зыркнула глазом сердито, подол оправила, плечом дёрнула:
– Чего вытаращился!

Стах спохватился, старательно глаза отвёл, чинно-солидно зашагал себе – и всю дорогу вдоль реки зубы стискивал, чтоб не оглянуться. А с другого бережка напротив хмуро посматривал на него некстати там оказавшийся муж, сосед через двор…

Тем же вечером, присев на брёвнышко на улице с мужиками, соседушка трубочку покуривал. И, попыхивая сердито, озабоченно затягиваясь, брату Ивану глухо бурчал:
– Не дело это – бирюком жить. Чай, не монах. От него, вон – аж искрой сыплет! Надо что-то делать…

Иван, выпустив изящное колечко дыма, насмешливо глянул, неторопливо проронил:
– Что? Так заботит?
Сосед вскинулся:
– Заботит! И не один я такой заботливый! Кому охота на порохе сидеть, на углях плясать? Верно, мужики? – тут же обратился он к остальным. Те покряхтели, рассеянно поплевали в уличную пыль, постучали о бревно, трубки выколачивая… но, в конце концов – нехотя согласились:
– Это есть… На всё Гназды горазды – а тоже ведь люди… Чего искушения сеять? Парень ладный, живой… Подтолкнуть бы его к какой… есть же! Может, братцы, на примете кто держит?

Иван крепкой ладонью по коленке хлопнул:
– Я́ вам! Подтолкнуть! Без вас разберётся.
И Стах разобрался.
И очень быстро.

Было обыкновение у молодца – как в дальнюю поездку отправляется – в привычных местах останавливаться на ночлег. Ещё отцом так завелось – притёрто и скреплено. Семьи известные, люди надёжные, приятельства давние.

Было в Гназдовой крепости четверо ворот. Вели от ворот восемь дорог. На запад, вдоль крутого берега широкой полноводной реки… На юг, по берегу малого притока… Да две дороги промеж ними, да две расходились за северным мостом, да две – за восточным…
И на каждой дороге были у Стахия добрые знакомцы. Без этого нельзя. Пропадёшь.

На расстоянии конного хода с восхода до заката, в Балге, Кроче, Лахте, Здаге, Пеше, Хвале, Винце и Чехте – знал молодец, кому в ворота стукнуть. Дальше – тоже вехи стояли. Да и третий переход большей частью налажен был.

Когда всё гладко, всё в порядке – знай себе скачи да в ворота стучи. А только – всякое случается… Не доглядишь… подкова слетит… – вот тебе и задержка! Или, там, договора не ладятся, в делах просчёты… – заминка, стало быть. А однажды – просто заплутал…

Зимой случилось.
Поторопился тогда Стах. Махнул рукой на сизую хмарь над лесом. Хозяин советовал поостеречься, только скучно показалось молодцу при старике целый день провести. Хотелось дело завершить. Да и дорога – такая привычная, столько езженная – родной матерью мнилась.

И как же она – матушка – вдруг лик свой изменила да почище Гаты той оборотнем явилась – когда пополудни настиг всадника колючий ветер. Пронизал иглами, ухватил крючьями, завертел в снежном колесе… Враз отвёл очи, задурил голову, застонал в уши плачем похоронным…

Не успел Стахий толком уразуметь захватившую его кутерьму, как дёрнулся конь, хоронясь от хлёстких порывов ветра, и понесло его невесть куда сквозь белые стремительные росчерки, заполнившие внезапно свинцовый тяжкий воздух вокруг. Божий мир встал на дыбы и перевернулся. Где земля… где небо?! Что впереди… что позади?! Исчезла дорога… Да что дорога?! Мир исчез! Словно не было дня творения! Злая бездна открылась! Гуляет сила тёмная, бьёт в лицо ледяной крупой, студит сердце человечье робкое, живую плоть мертвит…

Стах поводья бросил, на коня понадеялся. Похлопал по шее ласково – вывози, лошадушка!
Крутится на месте конь, вихря пугается, спасенья ищет, не поймёт ничего глупой звериной головой… Заморочила чуткую тварь круговерть бесовская… Визжит истошно, хохочет-надрывается, лупит остервенело – помрачает разум…
Понесла нелёгкая конягу – по прихоти метели, по вьюжной указке – а куда – не разберёшь! Заполошно! Не по пути! И мотало кольцами-петлями… и роздыху не давало… и толкало всё… и гнало…

И не видать бы Стаху порога родного, отца-матери… И лежать бы до весны ему в снеговой домовине – кабы где-то вдали не мелькнул огонь… не залаяли собаки… И прибило Стаха к незнакомому частоколу.

В частоколе том приоткрыты ворота… В воротах кто-то стоит, фонарём светит. Свет неверный, дёрганый. Бьётся в стекле, точно пугается. Вокруг собаки носятся, прыгают, бешеным лаем заливаются… Деревня ли… хутор…

Хозяин с фонарём посветил ещё на гостя, поразглядывал, глуховатым, с морозу, голосом произнёс невнятно:
– Мил человек… как же тебя замаяло…
Потом палкой на собак замахнулся, прикрикнул – и Стаху кивнул:
– Иди, обогрейся…

Еле жив – сполз молодец с коня. Отвёл его в стойло, куда фонарём ему было указано, и откуда клубился пар, надышанный скотиной. Присмотрелся к хозяину. В тулупе, платком крест-накрест повязан. Бабёнка…

Стах ей низко в ноги поклонился:
– Кабы не ты, хозяюшка…
– Ступай, ступай в избу! – поторопила баба, пропустила в сени и нешироко, бережно низкую дверь отворила. Стах протиснулся в натопленное жильё.
– Скидава́й сапоги да лезь на печь, – деловито посоветовала спасительница, – не обморозился? Дай, гляну!
И обронила жалостно:
– Ох, сердешный! Кто ж в такую пургу…



Долго и мучительно растирал Стах окоченевшие ступни.
– На-кось… – прибилась сбоку хозяйка с плошкой горячего молока, – пей потихоньку… щас отойдёт…

О тёплые глиняные бока посудины грея ладони, Стах медленно цедил томлённое в печке, душистое, уютное до одури, наполняющее тело жизнью и покоем молоко. И – как согрелся – усталая голова сама собой на грудь свесилась…
Баба добродушно усмехнулась:
– А и поспи, мил-сокол… вон как натерпелся…

Прохрапел Стах, пока в окно не забрезжило. Привычно на первый свет глаза приоткрыл, шевельнулся – и ткнулся локтем в лежащее рядом сонное мягкое тело. Испуганно голову приподнял. Хозяйка, привалившись к нему, сладко посапывала. Стах подскочил, как ужаленный:
– Ты чего, баба?!
Та сквозь сон почмокала припухшими губами – и опять замерла.

Минуту обескураженный Стах рассматривал её. Вчера с морозу толком не разглядел… Светлые, выбившиеся из-под платка пряди волос со слабой проседью… Широкое спокойное лицо, всё в россыпи веснушек, а нос короткий, вздёрнутый, смешной… как у девчонки…. Вот только – лёгкие морщинки кое-где. Немолодая бабёнка-то. Годам к сорока тянется. А лицо – доброе, славное. Глаз вот только не видать. К такому бы лицу – небольшие озорные глаза серые… А можно – наоборот – большие, зеленоватые, туманные и неподвижные, как вода…

Глаза оказались карими и весёлыми – раскрылись, наконец, после очередного толчка гостя.
– Ты чего притулилась-то? – осторожно, понизив голос, спросил Стахий, – под бок-то чего легла?

Баба ещё сонно – умиротворённо и широко – улыбнулась, не заботясь скрыть отсутствие одного из зубов – впрочем, белых и ровных. Пробормотала тихо:
– А куда ж ещё-то лечь? Печь одна…

Отряхивая дремоту, колыхнулась, пытаясь подняться. Села на печи, поправляя платок на голове и подтянув съехавшую овчину, которой укрывалась. Зевнув, глянула в маленькое оконце:
– Ишь! Забирает! Видно, на весь день…
За окном бешено крутилась вьюжная карусель.

Медленно сползая с лежанки, баба неторопливо пробормотала:
– Я уж вставала пару раз… к корове… да на лошадку твою глянула… да полешка подкинула… А ты всё спишь…
И шутливо обернулась к Стаху:
– Здоров спать-то, а? – и тут же рассудительно добавила, – а и верно… Чего ещё делать в метель? Ишь! Как в трубе завывает!

Стахий прислушался. Тонко-тонко постанывало где-то вверху и разражалось сложными руладами, переходящими в душевыворачивающий визг… Мимо оконного стекла неслись неистовые снежные полосы…
Нечего было и думать соваться за ворота.

– Видно, дневать тебе у меня, – проводив глазами его взгляд на окно, задумчиво молвила хозяйка, – за порогом валит с ног…

Ноги в валенки сунув, облекшись в короткую шубейку, она завозилась у печки.
– Слышь… парень… тебя как звать-то?
– Стахом.
– Слышь… Стаху… спускайся кашу рубать… небось, оголодал? – с этими словами хозяйка энергично задвинула ухват в печь и выволокла оттуда дымящийся горшок.

Стах не возражал. А потому свесил ноги с лежанки, нащупывая ступнями сапоги. Обувшись, сунул руки в рукава тулупа – на двор смотался… Помочиться, снежком умыться, лошадку проведать…

Буран точно обрадовался Стаху. Взвизгнул торжествующе. Вчера, де, скрылся от меня, забрался в убежище – теперь не уйдёшь! Заверчу! Подхвачу! Заморожу!

Прикрывая лицо от ледяной сечки, пробрался Стах к лошади… Пригибаясь и уворачиваясь, проваливаясь в снег по пояс – добежал обратно. Ввалился в избу с мёрзлой коркой на бороде, весь покрытый хрустким, точно стеклянным панцирем…

А возле печки на столе густой вкусный пар стоит над миской каши, и молоко в кружке ждёт горячее… И хозяйка, понимающе улыбаясь, уж ложкой черпнула и рукой приглашающее на скамейку рядом указывает:
– Садись, милый! Хлеб да соль!
А про молитву-то забыла. Да и Стах забыл… С того, видать, и началось…

Ел Стах, ложкой загребал да похваливал. Смотрел на хозяйку и всё гадал: кто такая? как живёт?
По всему выходит – одна, и привыкла уже. Мужской руки не видать. Вдова? Или старая девка? На девку не похоже: с мужиком держится запросто, не боится… Значит, вдова.

Наевшись, отвалился Стах от стола, умильно провёл ладонью по животу, проурчал сыто и шутливо:
– Ну, хозяюшка! Накормила! Дай Бог тебе всяческого блага! Смачная у тебя каша, и молоко густое-пахучее… и дома у тебя славно-уютно. Тебя звать-то как?
– Зови Токлой, парень… – легко отозвалась баба.
– Да я не парень. Я женат, – брякнул Стах. И зачем сказал?
– Женат? – Токла прищурилась, – а не похоже…
– Может, и не похоже… – досадливо поморщившись, согласился Стах, – а только женат я, в церкви венчан, и ничего с этим не поделаешь…
– Ишь как… – сочувственно вздохнула хозяйка, – тяжёл, видать, пришёлся венец… Жаль… молодой ты… Видный, ладный, здоровый… Как же это?

Отмолчаться сперва Стахий собрался – а потом вдруг взял да выговорился. Всё, как есть, про себя изложил. Пожаловался. Прочёл сочувствие в глазах – и пожаловался. И – как пожаловался – сразу облегчение почувствовал. Сразу – как будто дышать легче стало. Даже сам удивился. И обиды все забылись. И женщины перестали казаться враждебными. Потому как – вот Токла… – какая ж она враждебная? Так и тянет к ней – ясно же, что добрая! А что немолода и не красавица, как Гата – так это слава Богу! Да и… чем не красавица? Хорошее же лицо! Так и смотрел бы, глаз не отводя…

– А знаешь, Токлу, – помолчав, вдруг выронил Стах, – я б от тебя век не уезжал!

Токла с любопытством глянула Стаху в глаза, уловила тайный пламень – и тихо рассмеялась, легонько потрепав его по светлым вихрам:
– Дурашка! Это сейчас так кажется. За ворота выйдешь – там другая жизнь. День пройдёт – и всё забудешь.
Стах жадно поймал её широкую мягкую руку и, быстро наклонившись, припал губами.
– Мальчонка ты ещё, – задумчиво разглядывая его, вздохнула Токла и, помедлив, добавила, – у меня осьмнадцати лет сынок родился… два годка пожил… сейчас бы – такой был…

«Сынок… – растерянно подумал Стах, – такой был бы… Так ведь нет! Чего давнее поминать? Чего ж она и нынче с тоской такой? Так, что даже пожалеть хочется…»

Стах не нашёлся, что ответить – только, предано глядя, потянул за руку. Токла почувствовала – и вспыхнула улыбкой:
– Дурашка!

Стах спохватился, заторопился:
– Ты, Токлу, не думай… Давай я тебе дров поколю… по дому чего сделаю… ты сама-то – кто? Как живёшь? Давно без мужа?
– Да семь лет уж… – всё так же, задумчиво тлея улыбкой, промолвила женщина, – тут два двора на выселках… наш да брата мужнина… ничего… помогают, дай Бог здоровья… дров привозят…
– А что это за место-то? Далеко ль село?
– Ну… как – далеко… От рассвета до полудня при наших лошадях… А село Плоча… не слыхал?
– Нет… не слыхал… – признался Стах, – ан – теперь услышал… Это что ж за село-то? Где оно? Какие тут дороги?
– Дороги… – засмеялась Токла, – да какие ж тут дороги? Пу́стынь. Глушь неоглядная!

Два дня Стах у Токлы провёл. Хлев разгрёб, в сарае дрова поколол, засов у двери отладил… Первый день остался – из-за метели. А второй – из-за хозяйки.

Баньку Токла ему протопила… Сухой мяты на горячий камень сыпанула. Утиральник чистый положила, рубашку мужнину из сундука вынула… Подержала её, рассматривая, перед собой… Повертела так и сяк – головой покачала:
– Ношеная, но из новых была… Самые-то новые я деверю отдала, а эту…
Она примолкла на миг, потом проронила чуть слышно:
– Первые-то годы всё доставала её… всё к щекам прижимала да ревела… А сейчас вот – время прошло – уже и не плачется… Надевай-ка, милок… Может, добром когда меня вспомнишь…
– Да ты что, Токлу?! – жарко прервал её Стахий, сильным порывистым движением за плечо к себе повернув, – что ты городишь?! Как я могу тебя забыть?!
Банька-то у них на второй день была. Уже после печки.

Печка та много лет потом в душе Стаха откликалася. С тех самых минут, как, блаженно растянувшись на ней, разомлевший, довольный – он украдкой наблюдал за хлопочущей внизу хозяйкой – а потом осторожно позвал. Тихо так:
– Токлу… ну, иди.
Женщина подняла голову и рассмеялась – озадаченно и растеряно… А потом – словно рукой махнув… словно с обрыва вниз… в речку прыжком – звонко и отчаянно:
– Приду! Куда денусь?! Печка-то одна!
И пришла. Забралась на лежанку торопливо да ловко. Мягко бухнулась рядом с парнем, притиснулась к нему и рукой шею обвила. И Стах тут же накрыл всей грудью и обхватил обеими руками – ласковое сладостное и пушистое облако. Ощутил его безбрежность, бездонность и полноту – и потонул в нём весь без остатка…
Ничего не видно было в тёмной избе на печке… Только вспыхивало пламя сквозь щели заслонки… Только тускло лампадка где-то тлела… Только глаза поблёскивали… И казалась Стаху лежащая Токла немыслимой завораживающей красавицей. И ни о чём другом сейчас и помыслить парень не мог. Только она, Токла – и существовала для него…
За окном ревела буря и билась в стекло. А на печке бешено колотились и содрогались два сплетённых тела, и хрипло вскрикивали, и распадались, обессилев, и затихали, как мёртвые… И снова оживали, и снова сбивались воедино, как грозовые тучи, пронизанные молниями, громы исторгающие…
Дорвался молодец…

Поутру, как всё утихло: и буря на дворе, и буря на печи – озабочено пощупала хозяйка шершавый её кирпич:
– Вроде, цело…. Я боялась, развалится…
Неподвижный, как рухнувшая колонна, Стах одной рукой собственнически обнял крепкое тело женщины. Через силу выдавил:
– Корми… а то помру…
И не сразу, слабо шевельнувшись, добавил едва слышно:
– А потом… ещё приходи…
После второй такой же сумасшедшей ночи Стахий всё ж покинул хозяйку. А хотелось побыть ещё. Задержаться надолго. Бесконечно глотать вожделенную сладость, пить и пить из бездонного сосуда…
Но дела не ждали. Стах и так потратил день. Не скрывая досады, с мрачным лицом – Стах прощался с хозяйкой у ворот, держа коня в поводу.
Токла молчала – только тоскливо смотрела на него, не сводя глаз. Стах понял: навек прощается. Потому – наглядеться хочет…
За эти два дня – как подменили бабу. Каждая жилка, каждая чёрточка в ней – вдруг расцвела и запела. И сама-то вся сдобная, пышная. И глаза – как орехи блестящие. И походка-то павья. Откуда что берётся в бабах? Где это хранится-то?! Каким-таким образом в один миг баба из тусклой-неказистой в прекрасную и царственную превращается?!
Стах Токлой искренне любовался. У ворот ей так сказал:
– Ты жди меня, Токлу – ладно? Я – как обернусь с делами, как сумею близко оказаться – тут же к тебе прилечу.
Токла печально глянула и улыбнулась.
Стах для убедительности так весь и склонился к ней, руку к сердцу прижал:
– Ты чего? Не веришь?
Токла всё улыбалась покорно и кротко. Только вымолвила:
– Словам твоим верю. А что прилетишь – нет…
Стах озадачено поморгал и шапку набок сдвинул, затылок почесав:
– Это как же так?
– Верю, – пояснила Токла, – что говоришь, не лукавя. А только – завтра же ты иначе на это всё взглянешь… Стара я для тебя… Да и кто я тебе…
– Никогда так больше не говори! – загорячился Стах, – ты молодая и красивая! Ты моя любимая! Ты лучше всех!
Ничего не отвечала Токла – только всё улыбалась грустно. И ведь права была. Назавтра уж не вспоминал о ней Стахий, другими заботами заверченный… Разве только так… дымку зыбкую, что окутывала её лицо при прощании или поутру, на лежанке, в жарко натопленной избе с холодным и тусклым светом в оконце…
А – с хутора уезжая – старательно места запоминал, мысленно вешки ставил. Всё позабылось, стёрлось в памяти за два месяца, что отвлёкся молодец.
Потому – когда случилось вдруг рядом очутиться – едва нащупал Стах нужный путь.
А нащупывал старательно, кляня себя за легкомыслие… – оттого, что по приближению к Плоче вновь внезапно окатила его жаркая волна… И сразу захотелось броситься к ней, к Токле… И доказать, что зря она не верила ему… Вот – вернулся же!
Вернулся Стах. И потом – ещё не раз возвращался. Порой дороги выбирал – чтоб ближе к Плоче проехать… хотя уж ка́к не по пути приходился Стаху её двор… И каждый раз удивлялась и радовалась Токла – и каждый раз потом прощалась – точно навеки. Знала – что рано-поздно это наступит.
Это всегда наступает. Но не знает человек того дня…
Когда тебе двадцать с лишком – чудно́ говорить о последнем дне… Впереди у тебя – светлое-бесконечное! Когда ещё кончится!
Когда тебе без лишка сорок – за плечами вехи потерь. Ты уже знаешь – всё когда-то бывает в последний раз…

Однажды повстречались на тропке луговой два друга-приятеля… Поздоровались, погуторили, как всегда… С детства знались, каждый день видались… И один другому и говорит, де, вечером загляну в гости… А другому и сомненья не пришло… Разумеется, зайдёт! А как же иначе? Частенько заходил. И невдомёк ему – не быть больше встречи. Всмотрись, беспечная душа! Вот этого – как рукой товарищ на прощанье махнул, как улыбнулся – больше никогда не увидишь! Никогда не встретитесь!
А то – сын с матушкой прощался. И тоже не навсегда. Толком и не оглянулся, о делах раздумывая. Легонько, небрежно ладонью покачал – да коня тронул. Всего ненадолго… Всего недалёко… Краем глаза глянул – привычно всё: матушка на крыльце, каждый раз так при отъезде… Ничего не запомнил. Ни лица её в тот час, ни платочка цвета, ни слов напутственных… Одно и тоже всегда… А больше сын матери – никогда не видал.
Влюблённые расставались после нежного свидания. И клялся юноша, что завтра ж, в это же время – умрёт, но будет под этим же окном! И ничто ему не помешает! И ничто его не остановит! А и в самом деле – что может ему помешать? Что пылкой младости во препятствие? Разве – потоп или конец света! Не было ни потопа, ни света конца. Но ни разу в жизни, до самой смерти, они больше не увиделись.

В последний раз уезжал Стах от Токлы медовым яблочным августом, свежим солнечным утром. С улыбкой по волосам пушистым гладил; с ласковым укором пенял:
– Ну, что ж ты так глядишь-то всё – словно хоронишь?! Скоро ещё приеду! Уж три года езжу – привыкнуть пора! Что ж ты всё во мне сомневаешься?
Верно. Как в родной дом – заваливался Стах на знакомый хутор. И всегда – как снег на голову. Скажем, возится Токла себе в огороде, или, там, к корове с подойником вышла – и вдруг ржание дальнее, топот копыт, молодой весёлый долгожданный крик: «Эгей! Токлу! Гостей принимай». Только ахнет женщина – и сразу истома на сердце: Стах приехал, молодец ненаглядный! Ничего дороже не было для Токлы. Каждая минута с ним – счастье бесценное! Пусть немного этих минут, пусть своя, другая жизнь у парня, и не она, Токла, судьба его – пусть! Малое счастье – всё равно счастье. Уж - какое есть…
Не задавала Токла лишних вопросов, не корила за долгое ожидание… Хотя догадывалась: где-то там, в других краях – есть, поди, зазноба-разлучница… Как не быть? Мужик статен-ладен, речист-плечист… Месяцами где-то гуляет… Что ж? Всё один? Навряд ли… Только ведь она, Токла – не пара ему и не указ… Понимала баба – а сердце всё равно ныло да постанывало – что ты с ним сделаешь? Днём работа отвлекает, а как ночь, да ещё ветер воет в трубе, да хлещет ветками клён за окном, хлопает влажными листьями, как птица крыльями – вслушивалась Токла в тёмные тревожные звуки – и ждала сквозь шелест и плеск ливней-снегов – дальнего стука копыт… Всегда ждала.

А разлучница – это верно! – была… Не так, чтобы совсем разлучница – но бабёнка интересная. Это сразу Стах отметил, с первого взгляда. Занятная бабёнка. И – палец в рот не клади. Ну, Стах и не собирался. Зачем палец-то? И почему в рот? Совсем другое обхождение с бабой надобно.
С бабёнкой этой свёл Стаха и случай, и братцев дружок закадычный… Был такой у Василя, погодка Стахова… Азарием звали. Так с юных лет прибились они друг к другу – и друг друга держались. Хорошим парнем был Зар, весёлым, деловым, трудолюбивым. Ну, а что к бабёнке той в гости хаживал – кто ж без греха? Это Стах разумел. По себе знал.
Бабёнку, бойкую да яркую, Зар навещал два года. И вот теперь расставался. Перво-наперво – потому что женился. Ну, а потом – про́сто расставался. Хватит.
Замечал Стах – такие дружбы большей частью и длятся по два года. Это – как в саду яблоневом. Поначалу – цветенье. Дух забирает от вешней лепестковой красы. От ароматов влекущих голова кру́гом. Да ещё повсюду птичье пенье-щебетанье. Пестрокрылые бабочки вдруг тихо опускаются в розоваые нежные чашечки. Шмели густо, басовито – серьёзно так – гудят…
Потом отцветает сад – и приходит ожидание плодов. Затихают восторги – но душа жадно ждет чего-то: знает – будет… И бывает – если зелёным не сорвать… если зазря с ветки не сбить… Наливается яблоко янтарём до прозрачности. Аж светится, солнцем пронизанное! И жалует – то! – зрелое, уже спокойное, уверенное, роскошное во всей своей щедрости. Неисчерпаемое! Всеутоляющее… да и – разве скажешь?! Жаль только – сочной этой сладости тоже когда-то конец наступает…
Ну, а как яблоки осыпались, листья завяли – тут уж чего ждать? Кабы брак законный – были б детки. А коль нет – так и нет ничего. Кто ж останется в засохшем саду пустом – когда где-то там, вдали, в других садах уж пускают яблони молодые почки?
Короче – Зар посадил себе новый сад, да ещё свой собственный у самого дома родного – и оттого тщательно ухаживал за ним, обрезал, поливал, окапывал – и, понятно, вокруг забор городил. От ветров-суховеев, от зимних бурь… Вот из-за этого забора и пришло ему в голову молодца-Стаха к месту пристроить. Чего оно пропадает? Да и баба пусть ещё поцветёт – не жалко. А – чтоб на него, Зара, не обижалась. Азарий ссориться не любил. Мирный был мужик.

Место хорошее оказалось, удобное. Как раз второй переход по Бажской дороге. Когда пути заказаны – хоть какая там краса ни цвети, а на что она? А тут цвела в Липне, где в надёжном ночлеге Стах весьма нуждался.
Втроём и нагрянули в гости. Стах да Василь с Азарием. Так случилось, что ехали все по одному делу… То есть – мог бы Стах от братца с дружком ещё в Пеше отстать и на Спех поворотить. Договор отладить. Так и прикидывал сперва. Да Зар в рукав вцепился… умильно глядя, в сладкие уговоры пустился: умел, смола, уговаривать! Василь с усмешкой послушал – и тоже кивнул:
– А чего не навестить-то? Там посмотришь. А и впрямь – пригодится. А в Спех – обратной дорогой. Спех не в спех. Подождут ребята.
Никогда Василь не давил на брата. И нынче не стал. Но Стахий всегда к его словам прислушивался.
Особо не упирался. Самого тянуло. Краля Зарова так и сяк воображалась. И Зар ещё словами-намёками сахару подсыпал да дров подкладывал.

В общем, весьма заинтересованный, цокал Стахий по Бажской дороге и заранее подробно расспрашивал про новую молодуху, которая и превзошла все его ожидания. Пожалуй, и на Гату потянула бы… В то же время – нисколь не похожа, что всего ценней. Сливочно-золотистых Стах с тех пор видеть не мог. А эта – белолица-черноброва… Брови долгие-прямые-пушистые. Из-под их мрака, как ночные болотные огни, влекуче-тягуче поблескивают прищуренные зеленоватые, чуть косящие глаза… Словно кошка… И движенья томные, вкрадчивые… Не идёт – плывёт. Тело своё – как сокровище несёт.

Есть чего нести. Зело в теле вдовушка. Плечи, грудь так и колышутся… Переливается по ним волнистым блеском павлиний шёлковый платок. А голову другой – как россыпь яхонтов-сапфиров – покрывает. Только один тёмный завиток упал из-под платка на белый гладкий лоб. Ну, платок – дело временное. Для начала, для знакомства. Стахий знал: придёт черёд, и соскользнёт с тёмных кудрей пёстрый сине-зелёный шёлк, да и тот, что на плечах, да и остальное не задержится. Иначе бы не стал Зар его, Стаха, сюда приманивать.

Красотка Зарова так же с пониманием на Стаха взглянула. Не смущаясь, с любопытством рассматривала. Широкие полные губы, как подвижные змейки, в усмешке изогнула. Вот и понимай ту усмешку… То ли с интереса, то ли с пренебреженья… Задумаешься. А как задумался – тут и потянуло тебя уздой – да и привязало к коновязи. Уже не ускачешь.
Впрочем, не затем прибыл Стах в Липну, чтоб оттуда стрекоча давать. Обстоятельно следовало познакомиться. Не такой Гназды народ, чтобы при них с пренебреженьем вдовушки усмехались. А значит – будет так, как Стах решит. Пока – всё ему нравилось. И сама хозяйка, и с гостями её обхожденье. Горница тёплая, чистая, в белых занавесках, шитых полотенцах. Тут же живенько хозяйка стол накрыла – будто только и ждала их, Гназдов – аж прямо-таки томилась и в нетерпении в окно глядела. Белой скатертью стол застелила, обливных расписных мисок-крынок понаставила… С капустой квашеной, яблоками мочёными, брусникой-клюквой, с грибами – груздями, рыжиками солёными… Солонин-ветчин не пожалела. С селёдкой не пожадничала. А там – хлеба ломтями накроила и дымящийся горшок каши из печи выхватила. И всё скоро, ладно, ловко – залюбуешься! Хороша была вдовушка!



Гназды умолять себя не заставили, быстренько по лавкам расселись и ложками нацелились. А тут ещё хозяйка каждому, с поклоном, на подносе по шкалику поднесла. Сперва Зару, дружку стару, следом Василю, знакомому, ну, и напоследок Стахию, человеку новому. С приветливым словом нагнулась к нему. Вроде невзначай грудью задела. Значительно глянула: откушай, де, гость дорогой…
Поднялся Стах – и, в глаза ей долго и пристально глядя, медленно выцедил зелено-вино из тяжёлого гранёного стекла. При последнем глотке сладко клёкнуло внутри, влажным туманом очи застлало. В том тумане любезная краля распавлиненная – птицей райской Алконостом представилась.
Утерев усы, наклонился Стах, и, блюдя обычай, почтительно коснулся губами алых изогнутых в улыбке змеек. Хотел сдержанность-воспитанность, уважение проявить, а – не удержался. Все обычаи поправ – впился вдруг сокрушительным алчным поцелуем…
Гназды наблюдали понимающе, одобрительно… Василь – с долей печали, Азар – с долей досады. С небольшой такой долей и даже лёгким вздохом, которые, едва прорвавшись, тут же иссякли.
Взбудораженный Стах еле перевёл дух. Не глядя, из-за пазухи гребанул казны, что попалась – вывалил всю хозяйке на звонкий медный поднос. Зелёные глаза удовлетворённо вспыхнули. «Жадна…» – заметил про себя Стах – и махнул рукой: какая краля не жадна? Это тебе не Токла.
О Токле вспомнил тепло и спокойно. С сожалением подумал, что никогда казны ей не отваливал. В голову не приходило. Да она б и не приняла, пожалуй. Не по гордости, а от заботы – о нём, о Стахе. Де, пригодятся: ты молодой, а мне хватает… А что – хватает? Одинокая баба, лишний раз к деверю обратиться не смеет… Болезненно засосало внутри у Стаха: нехорошо… не дело…. что-нибудь подарить следует Токле… как-нибудь наградить…
Пришла мысль – и ушла. Не держатся такие мысли под изумрудными томными взглядами. Попробуй, думай о далёкой Токле, когда рядом плавно перекатываются округлые бёдра, когда змеятся-смеются лукавые сочные уста.

Нет, в тот вечер от греха Стах воздержался. Сообразил, что крале, Минодоре этой, такое обхождение занятней будет. Что – вот, де: и покорила, и приветила – а всё не бросается мужик, очертя голову. Не торопится. Выжидает. Чего? И отчего?

Угадал Стах. Интерес у бабы проклюнулся. Провожала – руку в руке задержала. Недоумение в кошачьих глазах. Даже робость. Это хорошо – что робость… Чего и добивался. Должна баба пред мужиком робеть.
Самым ласковым взором напоследок утешил её Стах – и коня пришпорил. Знал, что теперь уж – скоро приедет, и тогда всё по-жаркому выйдет… тогда и начнётся… расцветёт сад яблоневый…

Сад цвёл буйно. Остервенело и даже с каким-то надрывом. Враз Минда из редкостного горделивого павлина в аппетитную куриную тушку превратилась… Из бархатной потягивающейся кошки – в игрушку пушистую…
Вся изломанная, размазанная по лавке – в хлюпах смачных дрожала, вскрикивала, как безумная, и теряла сознание.
Обо всём об этом, не скрываясь и запросто, говорил Стах Азарию, по случаю возвращаясь с ним, седло к седлу, пару месяцев спустя из поездки домой, в земли Гназдов.
– Нравится, стало быть? – задумчиво подытожил Азарий, выслушав все Стаховы восторги и откровения. Стах поднял большой палец:
– Во – баба!
Помолчав – внезапно ощутив смутное недоумение – вопросительно взглянул на Зара:
– Только ты вот что мне скажи… – Стах замялся – и чуть сморщился, как с досады, – скажи: неужели и с тобой всё это было? Вот – всё – так же?
Спокойно глядя на дорогу впереди себя, Азарий кивнул невозмутимо и равнодушно. Мгновение Стах смотрел на него – изумлённо расширенными глазами. Потом уронил голову и отвернулся. Минуту они ехали молча. Пока, наконец, Стах не обернулся к спутнику устало и обречённо.
– Зару… – тусклым голосом позвал он.
– Ну? – лениво откликнулся Зар.
– Ты мне скажи, За́рику, – жалобно попросил Стах, – куда же… куда оно всё девается-то?
– Тратится, - пожал плечами Зар. И, подумав, добавил:
– Как деньги…
Зар возвращался к юной жене – нежной, хрупкой и быстрой, словно лёгкая птичка трясогузка – и о Минде вспоминал, как о том приметном дубке, что обнаружили они оба сломанным у поворота дороги. Тяжёлая ветвь, неровно вывернувшись, рухнула, вероятно, в грозу – и перегородила путь. Азарий молча поглядел – и сдержанно перекрестился: «Слава Богу – не по башке».
О молодой супруге поговорить Азарий любил. Вполне в уставах «яблоневых». Поскромнее, чем Стах о Минде – и куда нежнее – но знали друзья о факте пребывания юной белой лилии в горячих Заровых тисках, или что весёленькое выдала лапушка поутру, и какими словами расщедрилась нынче выразить своё восхищение мужем обожаемым…
Как следствие обожаний – полгода спустя нежная Тодосья утратила изящные лилейные очертания, с каждым месяцем всё более тяготея к положенной в устроенном для неё саду форме яблока. Впрочем, в этой форме Зар её любил ещё больше…
А ведь и правда – славная была бабёнка. Красавица, конечно. Как раз такая, из сливочно-медовых, от которых с некоторых пор шарахался Стах… Так ведь Азария судьба пощадила от золотистых ударов – потому палево-жемчужная, как пшеница в утренней росе, супуга пришлась ему в самый раз. Тем более – милая, добрая была. Женской лаской-заботой сердце радовала. Младшую сестричку Зарову как родную приняла… Сестрёнка была у Зара. Смешная кукла лупоглазая. Лет десяти. Сколько помнили её – всегда помалкивала – слова не вытянешь – и всё глазами хлопала, как будто вместо языка глаза у ней – похожие на большие чёрные блестящие пуговицы. Знай, моргает! В шутку по-всякому её звали: кукла, кнопка, лялька. А так – Лала. Евлалия.
Вот эту девчонку глупую Тодосья Зарова обихаживала и всему учила, чему мать не успела. Год, как осиротела отроковица – и жила теперь при брате и семье его. Зар и жениться-то поторопился – из-за сестрёнки. Впрочем, даже в спешке – не ошибся. Не каждый так и после тяжких раздумий женится…
Зар с сестрёнкой обличьем выпали из Гназдовской породы. Так как-то выходило, что испокон веков светловолосы Гназды были и светлоглазы. Но временами сквозь породу просачивалась тёмная струя. Вот и Зар с девчонкой-лялькой вышли в мать… А та – в свою… Шёл смуглый язык из полуденных краёв по женской линии…
Был Зар чёрен волосом, а борода и усы – аж в синеву ударяли. Женщины по-разному на это смотрели. Одних пугало и раздражало, другим нравилось.
Только – известно! – Гназдовы женщины блудных помыслов остерегались, потому чёрная борода Зара понапрасну мерцала синими искрами в солнечных лучах.
Девчонка – братцу под стать – на галчонка походила. А впрочем – была хорошенькой и подавала надежды.
Про девчонку Стахий много забавного помнил. Самому однажды крепко потрудиться пришлось. Было дело – на закате дня, под многослойные Заровы чертыханья, торопливо и лихорадочно укладывал вместе с ним развалившийся на лесной дороге воз. Случайно оказался рядом – и, как водится у Гназдов, на помощь пришёл. «Бог послал!», – горячо благодарил потом Стаха товарищ. Стах благодарность принял – потому понимал: не управиться Зару до темноты – хоть пропадай.
И как же воз-то развалился? Не такой Зар человек, чтоб ненадёжно увязать. Зар небрежно-худо никогда не сделает. И тогда сложил ладно, затянул добротно. А только – свою глупую девчонку поставил лошадь в поводу вести. Сам же позади воз подправлял-поддерживал.
Девчонка – хоть маленькая, хоть глупая – а невелик труд за узду держать. Иди да иди рядом с гнедым.
Вот за эту недальновидность Зар и поплатился.
Топала-топала поначалу сестричка по дороге, потягивала за собой конскую морду, не глядя: глядела по сторонам… Тут кустик, там камушек, тут кашка, там ромашка… А – вот и земляничка-ягодка спелая… Зреет себе по обочине – в рот просится.
Шагнула чуток в сторону… ещё… ещё… потянулась рукой… лошадь невольно за собой повлекла. Самую малость – да много ль надо? Лошадь тварь чуткая, послушная… Тут же в бок повернула – воз дёрнулся, накренился – оглобля вывернулась… Ну, и чеши, братец, крутой затылок! Будешь знать, как девке повод в руки давать!
А потом еще с ней всякое случалось… Все так и знали – с ней чего-нибудь да случится! Уж больно чудна́я была. Однажды – пропала. Это – постарше была. Лет двенадцати.
Не секрет – в девчоночьем стаде заведено по ягоды ходить. И – если далёко в лес – то непременно гуртом… малина, скажем, увлекательна… Или, там, земляника… черника, брусника… Возьмешь – да увлечешься! Ищи тебя!
Конечно, и в крепком гурте можно голову потерять. Особенно, если ягоды обвалом. Бывает. Но двадцать голов – не одна. Все вместе – чего да сообразят. Во́лос, конечно, долог, а ум короток, а все же – пусть плохонький – а имеется. Опять же – сплоченные, как плотва в ведре, девчонки – какая-никакая сила, за себя постоят. А уходили порой девчонки далеко. К самым границам Гназдовским. Там, по малине, и на медведя можно набрести…
Девчонки есть девчонки. Все они – больше ли, меньше – глазами хлопают. Но такой хло́палы, как Зарова матрешка, даже в этой болтливой и лупастой стае не найти.
Потому – когда пополудни к воротам Зара примчалась разноцветная и растрепанная ватага – и долго истошно вопила, прежде чем Азарий сумел уловить суть – никто из взрослых мужиков не удивился. Повздыхали только тяжело, сочувственно на Зара поглядели – и три на́меньших брата Стаховых, сам Стах и, конечно, Зар – потянулись вслед за босоногой подпрыгивающей девчоночей россыпью в сторону леса.
Молча, изредка ворча на житейские заботы, утяжеленные этакой глупостью – Гназды тащились за лохматым, конопатым и тонконогим сообществом, постепенно расспрашивая пигалиц о подробностях. Сведения поступали Гназдам сквозь такой пронзительный писк, что закладывало уши.
– И за ельником нет!
– И за орешиной!
– За оврагом!
– Уж и звали!
– Так кричали!
– По стволам стучали!
– К болотцу спускались…
– И в речке шарили…

– Давно потеряли?»
– Еще до полудня! Только-только роса подсохла... Сошлись в круг – а ее нет!
И опять невообразимый гвалт поднялся – который, собственно, постоянно сопровождал каждое сказанное слово.
– Один раз аукнулась… – вдруг вспомнила какая-то подружка, но ее немедленно перебили горячечные выкрики:
– Да! Вон там! Там! Мы туда! Там никого! Никого нет! Русалка! Русалка это!
Опять воздух зазвенел на все лады, наполненный стремительными, сталкивающимися и сокрушающими друг друга звуками.
– А ну – смолкните! – не выдержав, приказал брат Петр. Девочки были послушными. Прыткие – кто быстро внял сердитому требованию – сразу смолкли. Но, услышав завершающие звуки, договариваемые медлительными – с жаром потребовали от них исполнения приказа. Звон сменился грозным шипением: «Тише! Тише!» Так и заклубилось в воздухе меж еловых лапников: «Ш-ш-шшш». Шипящая волна ударила в уши, как океанский вал о скалистый берег. На эту волну с запозданием откликнулись теперь уже те, кто не любил торопиться. Шипевших призвали к порядку: «Тише! Тише!» Вторая океанская волна грянулась о гранитные утесы.

Мужики уже сообразили, что им предстоит схватка с разбушевавшейся морской стихией. И, с грустным пониманием взглянув на братьев, Фрол и Василь сломали по хворостине: «А ну – домой! Быстро!»

Хватило двух свистящих взмахов, чтобы платочная команда с визгом бросилась бежать. Когда растаяли средь изломанной зеленой поросли голые пятки, мужики, перекликаясь, потихоньку двинулись от полянки, куда привели их девчонки, в разные стороны, то и дело, оглашая лес мощными призывами: «Эгей! Лалу!»
Теперь была хоть какая-то надежда – рано ли, поздно – услышать ответный зов: в наступившей тишине – хоть что-то можно стало услышать.
Так и вышло. Петр скоро определил направление, откуда доносился слабый, как стон, голос – и свистнул остальным. Мужики двинулись следом, хмурясь и предвидя осложнения: девчонка ж не бежала навстречу – значит, не могла. Гназды рассеялись цепью: непонятно, откуда шел звук. Он откликался то здесь, то там. Несколько раз пришлось пройти по одному месту. Что-то явно было не так.

Было очень «не так». Особенно «не так» стало Стаху, когда, проходя под корявым дубком, он случайно задел головой нечто, сильно отличающееся от сухой полусломанной и потому свисающей вниз ветки. Навершие суконной шапки коснулось чего-то – пусть напоминающего ветку – но куда более податливого и мягкого. Стах осторожно поднял голову – и похолодел. Над его макушкой слабо покачивались две тонкие, как палки, ноги, завершающиеся голыми испачканными в земле ступнями. Но тут же – сообразив, что мертвое тело не аукнулось бы – Стах оглушительно свистнул остальным – и лишь тогда попытался что-то разглядеть в кучерявой дубовой листве.
– Лалу… – взволнованно позвал он, – ты?
Наверху что-то чирикнуло, всхлипнуло и выдохнуло едва слышимую гласную: «Я».

Собравшиеся Гназды осторожно и слажено сняли с сучковатого дубочка чуть живую, изрядно задохшуюся девочку. Она висела, зацепившись за остро обломанный, но достаточно крепкий сук той крученой пестрой веревкой, что подпоясывала ее льняную рубашку и с размаху съехала ей в подмышки – когда девчонка сорвалась с верхней ветки и пролетела с две сажени. Поранилась она несерьезно.
– Зачем залезла-то? – только и буркнул полумертвый от ужаса Зар едва пришедшей в себя сестрице. Девчонка пролепетала дрожащим голосом:
– Дорогу хотела узнать…
Зар еле слышно проворчал:
– Вечно с тобой что-то случается…
И, больше ни слова не сказав, отошел прочь, трясущимися руками набивая трубку. Стах посмотрел на него – и понял: родителей вспомнил.

Родителей Заровых Стах хорошо знал. Семья по соседству напротив жила. Отец – здоровенный мужик. Вертел оглоблей – что барин хлыстиком. И добрый был. Никогда ни с кем не ссорился. На все против себя выпады – знай, басовито похохатывает.
Ан – своих обижать не давал. Кто по злобе сунется – ему оглобля поперёк. Вот и не совался никто.
Статью Зар в него пошёл, тёмным взглядом – в матушку.
Матушка у Зара – как вышла замуж красавицей – так в красавицах и осталась. Вот и морщинки пошли по гладкому лицу, и волосы угольные точно пеплом посыпало – а всё любовался на неё народ. В молодости, сказывают, платье у ней было бесценное, златого узоречья, старинной работы… От родительницы в приданое досталось… Так вот в платье том была соседка краше любой царевны. Аж – дыханье в груди замирало. Глянешь – глазам больно – а взор отвести невозможно. Во! – какая была!
Много раз Стах думал-мечтал: вот бы не тускнела красота! Вот бы вечно цвела! Дюже жалко красавиц! И красоту их дивную, да и – их самих. Это ж, каково – такое терять?! Особливо, когда привыкнешь…
Толком и не помнил Стах – как и когда в последний раз повидал матушку Зарову. Уезжал Стах по делам, дом родной покидал, с близкими прощался… Простился ль с соседкой? Может, и простился…. А, может – в суете-заботах – и мимо проскочил. Теперь уж не установишь…
Чёрную весть Стах услыхал, лишь, когда через месяц назад вернулся.
По дороге к Чехте, между сёлами Нижжей и Хромной, вырыла в незапамятные времена быстрая речка глубокий овраг. Через овраг мост перекинут. Испокон веков там народ ездил. Сёла ближние за мостом доглядывали и побор брали. Ну, и не доглядели… Разбирай потом, кто прав, кто виноват – людей-то не вернёшь. Батюшка с матушкой Заровы как раз на ярмарку поспешали…
Стах у них и на похоронах-то не был. И в гробу-то не видал. И последнюю минуту – не запомнил. И прощанье-то смазалось…
Что ж осталось ему от них?
В памяти – знакомый с детства голос, смутный образ таявший, зыбкое светлое ощущение присутствия где-то рядом человеческих душ.

Матушка в детстве Стаху рассказывала – душа походит собой на маленькую белую птичку, что вдруг выпархивает, невидимая, изнутри тела умершего – и летит себе прочь.
А Стах часто видел в храме на иконах – душа в виде крошечного младенчика бывает. Умиляло Стаха: при Успеньи Богоматери держит Спаситель запеленутого в белое ребеночка – душу родительницы своей – ну, так бережно! так нежно! – что ясно каждому: как любит Господь матушку свою – так любит и каждую душеньку, что тянется к нему!
А некоторые говорят – напоминает собой человечья душа язык пламени у свечи. Вот как стоит свеча пред иконой – так и человек пред Господом. Свеча из воска пчелиного – как человек из плоти. Но лишь когда горит ее пламя, волнуется, трепещет и топит ярый воск – лишь тогда суть в ней и смысл. Так и в человеке. Только когда душа его огнем служения Господу, любви и неустанной молитвы полыхает – лишь тогда Господь ее приемлет.
А еще – сам, по-своему понял Стах – какая она, душа человеческая.
Это позже снизошло – когда не стало у Стаха Токлы.

Не думал и не гадал Стах. Редко у Токлы бывал – и не приходило в голову, что может это так болезненно оказаться… так невосполнимо! Вроде и жил без нее нехудо – вот и не осознавал ничего, не замечал, и как само собой разумеющееся принимал – казалось, всегда так будет, а иначе – как же… Сердце согревало, что есть она там где-то… и что всегда ему рада… ждет его и дышит им. Стах чувствовал это всегда, каждую минуту – даже когда совершенно не вспоминал ее. А так чаще всего и было. Далеко, не по пути жила Токла. И не было нужды ни навещать ее, ни вспоминать. Тем более – когда с Миндой еще лепестки не облетели…
Никогда не думал Стах, что может так сердце оборваться… Что можно вот так, запросто, между дел – заехать на привычный хутор, обыденно в ворота ударить, гаркнуть, как всегда, чего-нибудь несуразное и потешное – и чуть не помереть на пороге… Потому что – как теперь жить-то?

Ворота отворил ему молодой мужик – и Стах не понял ничего, глазами заморгал. Чего тут этому-то делать? Тут же Токла живет! Можно было б чего худое подумать – но даже не подумал. Про Токлу такое не подумаешь – иначе она бы не она была!
Вот он стоял и смотрел мужику тому в глаза, забыв рот закрыть – потому как все спросить хотел, мол, чего ты, мужик, здесь делаешь? – и все почему-то не спрашивал… будто боялся чего… Где-то исподволь поднимался темный страх. Что щас спросит – и умрет…

Мужик сам спросил. Негромко, неторопливо, буднично:
– Это ты, что ль, к тетке-то все шастал?
Стах хотел кивнуть – и не смог. Как аршин проглотил. Шея не слушалась. Мужик еще поразглядывал его, помолчал чуток – потом ляпнул с размаху:
– Померла тетка-то! Все теперь! Отгулял!
Не спеша – стал прикрывать ворота. Потом подумал – придирчиво прищурился на Стаха, смерил его взглядом – и миролюбиво кивнул головой в сторону своего двора:
– Чего? Иди, переночуй, раз уж явился. Куда ж тебе, на ночь глядя…

Стах машинально шагнул – и тут его прорвало… Неистово, заполошно к мужику бросился, за кафтан на груди его пятерней сгреб, задохся. Хрипло, с болью еле выговорить сумел:
– Постой… ты чего говоришь-то?! Ты – чего?!

Мужик с укором глянул, настойчиво стиснутые пальцы его от кафтана своего отцепил. Покачав головой, поморщился – буркнул:
– Чего-чего… Не знаешь, что ль, как люди помирают? Живут-живут – а потом помирают. Вот и тетка. Скоро три месяца, как…
Стах почувствовал, как все в нем – словно вниз поехало и об землю грохнулось. Гулко так. И земля ухнула, задрожала вся, загудела. Холодно стало и пусто – и как будто кончилось все на свете… застыло… занемело… исчезло куда-то…
Мужик пристально посмотрел на гостя – и хмыкнул:
– Ну, ты прям – как наледь по весне. А ну – пошли! Свалишься, того гляди, – и крепко ухватив Стаха подмышки, настойчиво поволок за собой.

Стах внезапно осознал, что сидит за столом в знакомой горнице, только вместо Токлы у печи хлопочет молодая брюхатая баба. И знакомый горшок из печи тащит. И знакомые миски на стол мечет. И полотенце знакомое стелет. А Токлы – нет. Только слабый ласковый свет как будто колышется в воздухе и плывет – над столом, над печью, возле оконца… И знает Стах, что это – она. Стало быть – никуда не делась. Существует на свете. И значит – еще можно дышать, жить, видеть и слышать. Можно.
– Скрутило ее чего-то, – спокойно рассказывал мужик за столом, – сперва знахаря звали – а потом попа. Видим – доходит баба. Четыре дня кричала, вся пятнами покрылась… Намучилась… Но – прибрал Господь. Это верно – жалко. Баба добрая была. И не старая пока… Пожить могла б. Это тебя, что ль, Стахом звать? Звала всё... Завтра покажу, где похоронили…

Ехал Стах от хутора, и слезы, не иссякая, кропили дорожную пыль. А мир цвел вокруг - потому, как шел веселый месяц май – а в май, как известно, все в цвету, все в начале, все в надежде… все еще впереди! Благоухали травы, и березы пускали соки… и вдоль сел тянулись яблоневые сады, которые, казалось, никогда не осыпятся.
Нет на свете вечноцветущих садов. И вечной жизни нет. Ну – что делать? Нет – так нет. Не в том беда.
А в чем? Отчего так больно, и ноет сердце? Оттого, что никогда уже Токле к груди не припасть? Словом не перемолвиться? Глазами не встретиться? Не подарить ей себя – лучше всех наград? Но ведь жил же он все эти месяцы – и неплохо это у него получалось… Интересное дело завязалось… и, похоже, прибыльное, надежное… и казна у него водилась… и Минда с ним на лавках то змеей, то ящерицей вывертывалась… а в дальнем городке еще красотка обрисовалась…
А только – по всему по этому – помирать не будешь. Дело наживное. Токлы – вот её не вернуть…
Стах вдруг подумал, что если бы в жизни у него была одна только Токла – а больше ничего… – ничего она, жизнь, была бы… Хорошая жизнь!

Средь буйного цветенья мая и в блесках солнечного дня – ехал Стах – и плакал.
Потому что с Токлой – не было у него никаких садов. Ни в бело-розовом кипенье, ни в щедром яблочном изобилии. А значит – не сохнуть деревьям тем… яблок не ронять… лепестков не сыпать… И потому – не исчезнуть. Никогда.
Повести | Просмотров: 1430 | Автор: Татьяна | Дата: 21/07/16 21:33 | Комментариев: 1

Давным-давно… так давно, что кажется неправдой… и – вообще – сказкой! Так вот, правда это - самая что ни на есть! И вы уж мне поверьте! В то - что было мне - четыре года…. Тогда – всё было по-другому! Небо – ярко-синим! Солнце – огненно-рыжим! Листья и травы – прозрачно-изумрудными! Деревья – высоченными! Дома – громадными! Люди – все до одного – весёлыми! Лица – все до одного – улыбчивыми! Все – добрыми! А злых – не было вообще! Это уж потом они появились…. Как постарше стала…. Но – не будем об этом…. Не к месту. Рассказ-то – Пасхальный. А в Пасху – чего про злое говорить? В Пасху – про Пасху надо…
Так вот. Всё началось с яйца. Как положено… Философия, кажется, есть такая…. Что-то вроде рассуждений о курице и яйце. Мол, что раньше создано – курица или яйцо? Для меня такого вопроса не стояло. У меня всё началось с яйца. Да и где мне, московской девочке, куриц увидать? Увидала я, конечно, яйца, и не простые – а золотые…. Ну, может, не золотые, но ужасно привлекательные! Красные. И жёлтые. Лежат горкой на белом блюде – и сверкают намасленными боками. Ловят солнце и блики пускают. А день за окном – ослепительный! Радость – в воздухе разлита! Счастье – в каждом звуке, в каждом взгляде! Что это?! Что происходит?! Отчего это всё?! Мама!
Погладила мама по головке. Помолчав, объяснила: «Праздник». И всё. Что за праздник? «Весенний праздник». Годы такие. Гагарин в космосе. Потому и праздник – весенний… Дитё ж четырёхлетнее. Гляди, впитывай – и будет с тебя пока…
Я впитывала. Ничто так не впитывается, как счастье, что вокруг мир заполоняет. Искрами вспыхивает там и тут! Лучами пронзает! В глаза, в уши льётся! Катится с ладони на ладонь яйцо золотое – в нём, как в зеркале, предметы, люди отражаются, комната – необычная, чудесная, лучше, ярче, чем наяву…. Нырнуть туда, в сказочный этот мир, и походить, погулять, пожить там – в необыкновенном, в интересном, в непознанном…. Что там?
А там – ничего. Там – просто яйцо. Скорлупа красная. А под скорлупой? Облупили яйцо – и пришлось мне, четырёхлетке, подавить тяжёлый вздох. Не красное, не золотое было яйцо под скорлупой. Обычное, белое. Просто сверху покрашено. Вот уже одним чудом в мире меньше. Одним разочарованием – больше. Пронёсся лёгкий вздох – и забылось оно – разочарование…. В четыре года-то – чего о нём думать? Что - яйцо? Пустяк – яйцо! Съела – и нет! Не в нём – суть. Радость-то – осталась! А в ней - всё и дело!
В детстве столько радости! Шагнула – радость! Взглянула – радость! Повернулась, обернулась, налево, направо – радость, радость! Длиннющая коммуналка – и полно детей! Все, как родные. Все – друзья. Бегаем по коридору, друг к другу в гости заныриваем, никому мы не помеха, все нас любят. Вот вышла в коридор, красное яйцо в кармашке, рукой зажато. Поглаживаю его, как живое. Пока в кармашке лежало – совсем своё стало. Точно зверёк какой - приник ко мне, уютно в кармане устроился, носом ткнулся, задремал. Из соседней двери Леночка вышла. Ревниво на меня взглянула. Тоже что-то к себе прижимает, прячет. Я к ней на цыпочках – и шёпотом: «Покажи…». Она строго, губки поджав, головой качнула, отодвинулась. Постояла, подумала - и тогда уж призывно на меня глаза подняла, ладонь приоткрыла. Так и есть. Яйцо. И тоже – красное. Не такое, как у нас, светлее, но похожее. Я посмотрела, сразу всё поняла и спрашиваю: «Спит?». Леночка кивнула, и пошли мы с ней вдоль по коридору, осторожно, важно, не спеша – ну, точно – две мамаши с младенцами – яйца наши красные-прекрасные тетёшкать-укачивать. А навстречу нам Юрик идёт, из дальней двери вышел. Он ничего не прячет, руку с яйцом вверх поднял, всему миру показывает, нам протягивает: «А вон у меня что!».
Вот уж сколько лет прошло, а коридор наш коммунальный, обшарпанный, облупленный, по-казённому крашенный – помню во всех подробностях. Каждый угол, каждый выступ, каждую щель, каждую половицу. Был он длинным, как дорога. Идёшь – и кажется, нет ему конца. Нет, понимаешь, преград, ни в море, ни на суши! Так и будет он длиться, и никогда не пройти его. Ни сегодня, ни завтра. Ни когда вырастишь. А уж старость-то…. Я и не знала тогда, что постареть можно. Я думала, взрослые – это взрослые, это их качество такое. А дети – они дети. Ну, вырастут. Когда это ещё будет! Через сто лет! Вырастут – в школу пойдут. Ой, да это вообще, как сказка! Может, будет, а может, нет! Сказка-то – она ведь – то ли есть, то ли нет. Мне уже объяснили к тому времени умные взрослые: сказка – это неправда. Пожалели деточку, когда заплакала: колобка жалко стало. И вот это – то, что сказка неправда – абсолютно не укладывалось в моей голове. На картинке смешной, такой круглый, такой забавный колобок, пока сказку читали – я уж и к голосу его привыкла, и дружбу к нему почувствовала. И вдруг – нет. Нет его. И не было. Непостижимо!
В тот же год я о смерти узнала. И очень спокойно. Опять же – когда это ещё будет!
Как узнала? Фразу от кого-то из соседей услышала, когда на кухне возле бабушки вертелась: «Растёт! Растёт внучка, всё вверх! А бабушка-то – уж вниз растёт…». Значит, бабушка уже выросла до максимального размера и теперь вниз растёт. Понятно. А что дальше будет?
- Ты мой, мой руки-то, - поторопила бабушка, - намыливай мылом!
- А чего оно такое маленькое?
- Смылилось!
- И ещё меньше будет?
- Меньше будет. А там и совсем смылится….
- И что?
- Ничего. Исчезнет – и нет.
Вот, значит, как…. Всё меньше, меньше будет бабушка. А там исчезнет – и нет….
Представить это было совершенно невозможно. Но что когда-нибудь бабушка станет меньше, меня чрезвычайно заинтересовало.
И увлекло. Ночью, засыпая, я мечтала, как буду водить бабушку за ручку и катать в коляске. И будет она – такая маленькая! Такая маленькая! Вот – как яйцо!
Яйцо лежало в кармашке - совсем родное.
От соседей я услышала тогда и это: «Христос Воскресе!». Но слова эти пролетели бы мимо ушей. Если б не крест. Опять же случайно.
В коммуналке – как в деревне. Вся жизнь на виду, к кому хочешь зайти можно. А уж нам, детям-то, при нашей непосредственности….
Жили у нас и люди семейные, жили и одинокие старушки. Почему-то подобрались все интеллигентные, начитанные – и добрые.
В их одинокой старости мы, дети, им радостью-утешением были. Хоть и не родные – а всё равно привязанность. Причём, обоюдно. Мне эти старушки половину воспитания дали. Стучишься, заходишь – и тебе улыбаются, тобой занимаются, тебе рады. Сидишь в гостях – у бабы Веры, там, бабы Лиды, у «Ванны-Ванны» - болтаешь ногами, несёшь несусветную детскую чушь, разглядываешь новые предметы. И свои демонстрируешь.
Вот с яйцом я в гости и пришла.
К «Ванне-Ванне».
Что Ванна-Ванна - Анна Ивановна, было для меня китайской грамотой. Я твёрдо верила, что прозывается она в честь нашей общей, могучей, незыблемой и уважаемой ванны, единственной на пятнадцать семей, о которой велись частые разговоры и задолго занимались очереди.
«Ванна-Ванна» была типичной старой девой. Сухонькой, миниатюрной, строго одетой, вопиюще-аккуратной – и мужественно-терпимой ко всему и всем. Она редко готовила и оттого мало пребывала на кухне, и посему именно её чаще всего заставала я в комнате. Ну, а раз заставала-то….
От неё, например, я узнала, что на свете бывают жаркие страны, слоны и обезьяны. Или о шарообразности Земли. Правда, с её подачи у меня сложилось впечатление, что мы живём не снаружи, а внутри Земли, а небо видим через отверстие, краем которого является горизонт.
Небольшая комнатка Ванны-Ванны окном глядела на север. И казалась синей. Было ль оно так на самом деле, или только производило впечатление из-за вечного полумрака, сказать я не могу. Всю её заставляла старая потёртая и очень тёмная мебель. Ни одной свободной стены – все скрыты - где громоздкими, резными, в причудливых фестонах и загогулинах, шкафами-буфетами, где сплошняком, сверху донизу, картинами, картинками, фотографиями…. Кажется, ещё чего-то было. Всякие кручёные изящные безделушки. Ну, и распятие. Бронзовый крест.
Я, помню, впервые заметила его именно с крашенным яйцом в кармане. То ли Ванна-Ванна раньше прикрывала его чем, из политических соображений, то ли мне доселе хватало всякого другого обзору….
В общем, увидела я его. Сухой букетик возле приколот, ленточкой перевязан – ужасно мне понравился! На столе перед ним – тонкая свечка в бронзовом подсвечнике. И, смотрю – яйцо. Такое же, как у меня. Я-то похвалиться пришла: вон что у меня! А тут, оказывается….
Всех соседей я называла на «Вы». И здоровалась всегда первая. Воспитанная была девочка. Натренировали. К Ванне-Ванне, понятно, тоже на «Вы»: «А Вы что – в него играете?». Голос у старушки, помню, был тихий, чуть дребезжал. Говорила неторопливо, размеренно, спокойно:
- Это не играть. Это в честь Пасхи.
Я похлопала глазами:
- А цветочки тоже?
- И цветочки.
- А это что? - кивнула на распятие.
- Это Христос.
- А почему он так...?
- Распят, - голос Ванны-Ванны прозвучал проникновенно, мудро, со вздохом.
- Его так привязали?
- Да.
- А почему?
- А плохие были, - последовало объяснение в расчете на неокрепшую детскую голову, - враги….
- А он был хороший?
- Хороший. Он был сын Божий, - это опять тихо, доверительно.
- А зачем они его?
- А чтобы он умер. А он воскрес. И жив. И поэтому Пасха. Христос Воскрес, - тут просто, твёрдо, безо всяких объяснений.
- И яички красные поэтому?
- И яички. Надо вот так протянуть яичко и сказать: «Христос Воскресе». А я тебе своё вот даю и говорю: «Воистину Воскресе». И поменяемся.
Я с удовольствием поменялась с Ванной-Ванной крашенными яйцами.
«Христос Воскресе».- «Воистину Воскресе».
- А давайте ещё!
Мы поменялись ещё. И ещё. И ещё.
«Христос Воскресе». - «Воистину Воскресе».
Менялись, пока моё яйцо не вернулось ко мне на своё насиженное место, и я не отвлеклась, спросив:
- А почему «Воскресе»?
- А это по-старинному. Праздник-то старинный. Твои прабабушки и прадедушки, и их бабушки-дедушки, и тех прадедушки, и пра-пра-пра-пра-дедушки – все этот праздник справляли.
- И всё время менялись?
- Ну… не только менялись. Службу выстаивали. Куличи пекли. Из творога Пасху делали. Яйца катали. Вот смотри….
И тут моему взору было явлено уникальное, увлекательное и назидательное: зов из прежнего, отошедшего мира, мира бабушек и забытого уклада, материал музейный – целая россыпь открыток и картинок, отличавшихся от привычных настолько, что даже я, при всём своём неискушённом малолетстве, поняла и почувствовала призму времени. Неторопливо, важно, с пространными объяснениями, передо мной проходили доселе неведомые сюжеты и герои: девочки, одетые как принцессы, мальчики, как Иван-царевичи, дети - на лужайке катающие разноцветные яйца по жёлобу – или идущие с этими яйцами в руках и со свечами по вьющейся в горку дорожке – к возвышающемуся вдали причудливому, в башенках и узорных кокошниках, зданию с золотыми луковками поверху.
Нигде в нашем районе не могла я увидеть церковь и не знала, какая она. Впервые в церковь я зашла только десять лет спустя – уже сама, без взрослых. Не помню, что это было за время дня, но была она пустынна, и я шла по ней на цыпочках, со страхом - и озираясь, и всё время, какое я пребывала там, меня не покидало чувство, что я нахожусь в другом мире и в другой эпохе. Я стояла посреди храма и ощущала перевёрнутость пространства. Голова кружилась. В ушах звенела тишина.
Это в первый раз. А потом, в тот же год, мы уже вместе все, дружной компанией, к полуночи, к крестному ходу – ходили – и довольно далеко – к единственному храму, какой знали. Весёлая прогулка, ночной спящий город, весенние шелесты и запахи, романтика, восторженно-радостное настроение – всё в одно сплеталось.
В храм не протолкнёшься. Народные толпы заполоняют весь тихий переулок перед входом: тяжёлыми, может, и старинными многостворчатыми дверями. И двери вдруг отворяются, распахиваются настежь, из церкви вырывается пение и - тысячеглазой волной - горящие свечи – целое море! Потоком льётся, лавой изрыгается. И летит громогласно, торжественно, в самое поднебесье долгожданное и возжеланное, ради чего и стеклись сюда все: Христос Воскресе!- Воистину Воскресе!
Вот и по-атеистически воспитаны были, и Пионерскую Правду читали, и в школе нас в нужную сторону затачивали, и подковывали соответственно – а на Пасху никто равнодушным не оставался. Все – вольно-невольно – в едином порыве – Христос Воскресе! – и ничего ты не попишешь! Не обойдёшь, не объедешь! Что Леночка, что Юрик…. Да и не только они….
С Леночкой, Юрой мы и в этом возрасте засиживались у Ванны-Ванны. Она, конечно, к тому времени ещё постарела и уж совсем сухонькая-трясущаяся была. Но собеседницей оставалась занимательной и рада нам была, как и раньше. Пасху она отмечала всегда и неизменно. Говорила – как в её детстве. И мы собирались к ней и дарили на праздник свои произведения. То есть, было что-то вроде художественной выставки. Детки всё подобрались изобретательные, пытливые, рисующие, и с воображением. И если в пять лет мы пребывали в восторге от ярко-красных яиц, то в пору подростковых исканий и брожений нас эта простодушная окраска не устраивала.
А значит, за день до праздника начинались – в секрете друг от друга – творческие потуги.
Ну, каждый тужился в меру отпущенного. А, в общем, выдавали находки оригинальные, интересные. Да просто – красивые. К нам подключались и другие - из нашего коридора, школьные друзья, друзья дворовые. Работа кипела.
Почему-то Пасха связывалась у нас всё же с Ванной-Ванной. Были у нас и другие старушки, и у них мы тоже гостили, но вот Пасху – только с ней. Как-то так получалось…. С раннего утра она нас уже ждала. А и мы долго не томили – едва проснёмся-приберёмся, нос намоем, макушку причешем – и – торжественно – в гости. Родители уже знали.
Пасха же – всегда выходной, даже и в наше пионерское детство. В школу не надо. С бессмертными шедеврами на вытянутых пальцах осторожно выплываешь из своей двери, несёшь, как драгоценный фиал – два-три варёных в крутую яйца, раскрашенных гуашью, испещренных крючочками-завиточками, разрисованных цветами-птичками, изузоренных так, что живого места не найдёшь.
Вежливо-сдержано, а по сути, возбуждённо-радостно – стучишься в знакомую дверь, потом распахиваешь её, и – Христос Воскресе! Думаешь, ты первая, а уж тебе целый хор отвечает: «Воистину Воскресе!».
Но не обидно. Наоборот, самое веселье. У них уж чай накрыт, кулич на столе. На широком блюде, в зелёной свежей травке – подаренные яйца. Есть красные, а есть напоминающие радугу. И вот их разглядываешь, и вот любуешься-ахаешь! А про себя думаешь: ишь как! Надо и мне так попробовать!
Свои – тоже в травку кладёшь. И красуются они там, среди других – всем на радость!
Куличи Ванна-Ванна всегда пекла. Говорила – так, как пекла её мама. Это было щедрейшее смешение мака, орехов, цукатов в сдобном, высоко взошедшем и точно в нужной степени пропечённом тесте. Всё это было мастерски облито белой глазурью и напоминало башню с замётанной снегом крышей и свисающими с неё сосульками.
Создавалось архитектурное творение старательно и хлопотно, а съедалось нами молниеносно. Ничего не поделаешь: здоровый юный аппетит…. Но до чего ж весело и радостно это было! А вкусно-то до чего!
Наши многоцветные произведения так и оставались несъеденными. Когда травка изживала себя, Ванна-Ванна перекладывала их в старинную широкую вазу в буфете. И там они оставались - навсегда. Со временем их внутренняя часть высыхала и гремела, если потрясёшь. Их было много – этих раскрашенных яиц. И каждый год добавлялись новые.
А потом мы выросли. И разъехались. А Ванна-Ванна осталась в своей маленькой комнатке. До самого конца.
Иногда мы наведывались к ней, но уже гораздо реже. Учились. Потом работали. Устраивали свою жизнь.
В последний раз я навестила Ванну-Ванну уже со своими детьми. Конечно, на Пасху. Мне хотелось хоть в какой-то мере дать почувствовать детям то, что сама переживала и любила когда-то. Конечно, все мы понимаем: нельзя дважды войти в одну реку. И всё ж….
Ванна-Ванна всё так же сердечно встретила нас, хотя едва ходила. И уж не могла угостить нас своим куличом – такой же или похожий кулич поставила на стол я. И яйца мы принесли раскрашенные. И, в общем - пожалуй, что-то и получилось. Ванна-Ванна - старая-престарая – всё ещё сохраняла ясность ума и не разучилась радоваться празднику и любить людей. И мы так же, как когда-то, пили чай и беседовали, а дети разглядывали странные и таинственные предметы - такие диковинные, прямо-таки сказочные, каких сейчас и не бывает! - и от впечатлений разговаривали шёпотом. Травки не было – хозяйке это было уж не по силам. И наши писанки лежали просто на тарелочке.
В какой-то момент Ванна-Ванна вспомнила что-то и поманила меня таинственным жестом. Через силу поднявшись, опираясь на палочку, она добрела до своего заслуженного буфета и сухонькой невесомой рукой приоткрыла створку. И тогда я увидела. То есть – всё, что когда-либо было нами, детьми, раскрашено, все эти неумело и наивно разрисованные пасхальные яйца – множество! – все они хранились в нескольких вазах и блюдах и полностью занимали полку.
Целый вечер мы разбирали их, рассматривали каждое, вспоминали, кто, как и когда это сделал. Вспоминали каждого. Что сказал. Как подарил. Так, в обычной жизни – не помнили, а в руки взяли – и сразу в памяти всплыло! Вот ведь как! Я узнала от неё, что в своей одинокой старости она так и отмечает Пасху: разглядывает раскрашенные яйца и думает о нас.
Похоронили её в тот же год. Зимой.
Рассказы | Просмотров: 860 | Автор: Татьяна | Дата: 01/05/16 20:15 | Комментариев: 0



Бывает же так…
И грамотен Стах.
И про Лавана того,
Что жил когда-то давно,
И про жестокий обман,
Тот, что устроил Лаван,
Читал не раз –
А сам увяз…

Как не доглядел – всю жизнь потом понять не мог! Вроде, не глуп… сноровист, ловок, оборотист… Что же в голове заплелось да перекрутилось, не туда куда-то закосило-занесло?! Верно, говорят – дуреет человек от счастья. А счастья Стаху в тот день привалило немеряно… немыслимо… необозримо! И казалось – нет конца тому счастью! И нет сомненья в том счастье! Внутри звёзды вспыхивали и в голову ударяли. Вот она и не сработала. Подсидел его Лаван. Точно перепела, птаху глупую, шапкой накрыл…

А только – просчитался Лаван. Нет, всё крепко прикинул, сообразил, с совестью сторговался и Бога не побоялся. Видел Стаховы дурацкие глаза сияющие… улыбку разомлевшую… взволнованную поступь неверную и дрожь в коленках. Напряжённо за молодцом наблюдал: выгорит, не выгорит.
Не заметил Стах в восторгах трепетных того напряжения. И выгорело у Лавана.
Всё у него выгорело и сложилось удачно. Кроме одного.
Не учёл Лаван, на кого напал. На парнишку рода Гназдова. А с Гназдами не шутят.

Спросите, у кого хотите в ближних и дальних краях… у человека ли крепкого-богатого, у горемыки последнего, что за Гназды такие… и любой скажет вам… и протянет так уважительно: «Ооо! Гназды…» – или крякнет солидно: «Нууу! Гназды!» – или присвистнет восхищённо: «Иэээх! Гназды!»
И узнаете вы, что нет на свете роду-племени сильней, удалей, бесстрашнее. Что уж много веков, со времён незапамятных, держат Гназды стать и врагам отпор дают. И сломить их, захватить, зауздать, данью-поборами обложить – ни у кого покуда силы не хватило. Откатывалась от Гназдов любая мощь. Поерошится – да и обходит стороной. На рожон не лезет.
Всякие есть Гназды: побогаче, победней, пахари, купцы, дельцы, воины… а только все они друг другу подмога и защита, и пропасть ближнему не дадут… и уделы свои блюдут, хранят и защищают.
Честь Гназдов по свету такая, что если известно где, что Гназд слово дал, обещался – на том обещанье, как на базальте скальном, можно смело крепость возводить, дело начинать и не сомневаться: не прогоришь! Не подведут Гназды! А уж если девушка из Гназдова рода в церкви под венцом тебе слово дала – живи без сомнений с ней до самой смерти и ни сном, ни духом не тревожься: под надёжными запорами-засовами счастье твоё схоронено, и верней тех запоров ничего нет!
Стахий так и мыслил со младенчества. В гназдовых землях, в медвяных травах возрастая – много ль хитрости людской увидишь. Да, бродят волки по лесам – так на то и волки. Таится сила злая по чащобам-оврагам, а порой и к жилью прибивается – так на злую всегда добрая найдётся. Молодой был. Только-только из гнезда порхнул. Не поднаторел ещё в людских повадках. Слыхать – слыхал про всякое. А вот чтоб так… чтоб прилюдно да в храме… чтоб совсем уж без стыда…

Первый раз послал его отец по несложному купецкому делу. Прежде при отце, при старших братьях ездил он, к промыслам присматривался. И смекалистым себя показал. И находчивым проявил. Отец уж доверять ему стал. И многое поручал. И порой даже советовался. А одного покуда не посылал. До двадцати лет удерживал. В двадцать лет пустить обещался. Вот – пустил… А дальше – прямо как по-писаному.
«И встал Иаков и пошел в землю сынов востока. И увидел: вот, на поле колодец, и там три стада мелкого скота, лежавшие около него, потому что из того колодца поили стада…»

Ну, колодец – не колодец… речка небольшая – хоть перешагни… а остальное всё сходится. Такая девка пригнала на речку ту коз, что случайно глянувший Стах так и обмер, и онемел, забыв, куда шёл и зачем… Эх! Не затем его отец посылал…
«…пришла Рахиль с мелким скотом отца своего, потому что она пасла. Когда Иаков увидел Рахиль, дочь Лавана, брата матери своей, и овец Лавана, брата матери своей, то подошел Иаков, отвалил камень от устья колодца и напоил овец Лавана…»

Вот повремени он чуток, или, наоборот, поторопись-успей – миновал бы речку, жизни своей не поломав. А он с налёту, с повороту – в самое пекло угодил: глаза в глаза с девкой встретился… Рыжие глаза, весёлые! Озорные, лукавые! Искрятся-блестят, лучи яркие мечут – сердце зажигают, как полешко берёзовое… Губы алые витиеватой изысканной рамкой окаймляют бело-сахарную улыбку. А лицо и стан такие, что и думать ничего не можешь – только любуешься – и внутри где-то ёкает и звучит убеждённо: «Красавица!»
Смерила красавица парня прищуренными глазами – и глаз не отводит, смотрит с интересом. Травинку-былинку, не глядя, выдернула, губами сочными прикусила – Стаха изнутри точно пламенем опалило, а потом морозом обожгло. Ну, что тут скажешь? Стоит пред тобой краса несказанная, прелесть девичья. Солнце полуденное тугие плетенья кос, вкруг лучезарного лица уложенных, пронизывает, так что глазам больно – и вся она золотой-светящейся кажется! И готов Стах век не есть, не пить, и сна-отдыха не ведать, с места не сходя – лишь бы смотреть и смотреть на неё!
Да… влип паренёк.

С места Стах не сходил всё то время, пока девка коз поила. Как погнала их прочь – следом увязался. Спохватившись, заговорил, в глаза заглядывая:
– Кто ж ты такая, душа-радость, красна девица? Где твой двор, и кто твой батюшка?
Спрашивал осторожно-вкрадчиво – потому как обхожденью любезному обучен был и знал, что не дело это – молчать, как рыба, да таращится попусту…
Девка – точно! – не фыркнула, гнать от себя не стала – очень даже охотно да приветливо, грудным мелодичным голосом, отвечала, влекуще поглядывая:
– Агафьей звать… Дормедонтова дочь... третий справа двор… лемехом крыто…
Горделиво, с вызовом проговорила – и тугими грудями качнула, испытующе на парня глянула. Стах с трудом взор от упругих грудей оторвал и еле ком внутри сглотнул, чтоб выдыхнуть. Сердце колотилось в груди, как бешенное, и мышцы узлами скручивались. Однако ж спесь в девке уловил – и только усмехнулся про себя: что Гназдам лемех? Гназды иначе, как черепицей не кроют!

Долго, тащась за девкой, удерживался Стах – имя Гназдово не поминал. Не торопился. Пусть она, девка, не на славу родовую купится, а на его, Стахову, стать молодецкую, на умное приветное обхождение. А подмывало её, Агафью эту – так и сразить… Особенно, когда при виде родного двора, заторопилась девка и стала косо-зло на парня поглядывать, словами покалывать:
– А ступай-ка себе, малый, по своим делам! Не ровен час, батюшка глянет…

Батюшка… ишь как… Дормедонтом звали… не Лаваном. Да и девку – Агафьей… не Рахилью ветхозаветной. Да и не думалось в тот час Стаху ничего такого… даже в голову не вступало… даже и Библия-то забылась разом, словно не слыхал никогда. Никаких Рахиль вовек бы не вспомнил! Какие Рахили – когда Гата-красавица плавно плечами поводит да глазами янтарными из-под густых ресниц искрит?!

Не выдержал Стах. После обидной девкиной усмешки – оборвался. Назвался. Что вот, мол, есть я из рода Гназдова… Девка приостановилась, внимательно на Стаха посмотрела, с ног до головы глазами окинула – и ещё едче усмехнулась. Однако ж тут же следом задумчиво на него уставилась и порядком поразглядывала… А потом туманно так обронила:
– Ну, коль до ворот не поленился – ищи пути за ворота… Слыхала я, Гназды бедовые… Поглядим, что за Гназд такой…

Стах слова её за добрый знак принял, искры глаз золотые да рябь рубиновую – за интерес влекущий… И в следующий же день нашёл подход – явился пред очи Лавановы… Дормедонтовы, то бишь. Грузный широкий мужик с окладистой, по пояс, сивой бородой так же замедлил на нём задумчивый взгляд. Глаза были странные: одновременно внимательные и какие-то равнодушные. А, в общем, неразборчивые глаза: мутные, бесцветные, расплывающиеся, точно сквозь тебя смотрят. Если добавить снизу кривобокую бугристую грушу, да под ней долгую, плотно сжатую борозду безгубого рта – то шевелилось недоумение, как же это от такого булыжника-папаши народилась такая красавица-дочка… Стах по домашним разговорам знал, что к родне надо приглядываться серьёзно, узнавать про неё получше, не стесняясь расспрашивать и до всего докапываться. И потому с папашей пришлось иметь долгую беседу. По беседе – вроде, ничего выходило. И окружающий домашний достаток выдавал уклад крепкий, надёжный, размеренно-правильный. Но… что-то было в папаше такое… не то, что обличьем подкачал… не в плотской красе дело, а…
С младых ногтей слыхивал Стах от отца, да от старших братцев бывалых, да от товарищей добрых – де, прежде чем по рукам ударить – глянь человеку в лицо. Потому как – на ином, словно в толковой грамотке – выписана-выведена душа человеческая… И – если у кого из правого глаза плут мигает, а из левого вор щурится – обойди такого стороной… бережёного Бог бережёт…

Не уберёгся молодец. Поглядел, было, на грамотку повнимательней… всмотрелся – ещё б чуть-чуть – попристальней… ан, Агафья-краса… Гата медовая – вдруг в двери глянула… лучистым глазком сверкнула… как молоком, улыбкой плеснула, и повлёкся парень всеми чувствами, всеми помыслами вслед улыбке той… а про батюшку думать забыл. Один раз только из дебрей золотисто-розовых вынырнул… через силу туман мечтательный разогнал-рассеял – рассеяно спросил, с Гаты глаз не сводя:
– Ну… так как, Дормедонт Пафнутьич… пришлю сватов… отдашь за меня дочку?
Слегка поломался Лаван… не без этого… Ну – как же! Цену-то набить! Мол, мы сами с усами, и крыша у нас лемехом крыта. Стах такое дело понимал и мимо ушей пропустил. Как положено – уважение к родителю блюдя – до трёх раз кланялся, слово в слово:
– Отдашь дочку, Дормедонт Пафнутьич?
Два раза, дрожь нетерпения скрывая, папаша чопорно молчал. На третий – кивнул торопливо, и даже слишком:
– Присылай сватов! Отдам.
И ведь не лукавил. Правду говорил. Это Стах на мёд-молоко больно сладко рот раззявил… Не знал тогда, что есть у хозяина и другая дочка. Старшая. И звали-то её именем, на Агафью похожим, только куда более редким… Гаафа. Вот Гаафа-то эта – вся в папашу вышла. Тут Дормедонт Пафнутьич мог быть спокоен и не сомневаться. И глазки тятины, и носик… да и души потёмки: те же углы, те же впадины…

Нет… не то, чтобы совсем Стах про сестру не слыхал. Конечно, обстоятельно поспрашивал. Семьёй поинтересовался. Пред тем, как свою всколыхнуть – о чужой узнал всё, что мог. Только вот про Гаафу-дочку – в голову не пришло подумать. Гата всё улыбалась ему, скромно потупившись, быстро глаза вскидывая… там и сям, в дверях, во дворе, на улице попадалась ненароком…
Стах млел… всё разглядывал её закрученные на голове косы, похожие на спелые колосья… всё мечтал, как разовьёт их, с головы по плечам распустит, и тело у неё будет похоже на спелый полуденный плод абрикос… упругий и сочный… точно солнцем налитой… так соблазнительно разделённый на две половинки…

Две недели Стах у родного отца в ногах валялся. Умолял, убеждал, уверял: свет не мил ему, жизнь не выносима без Агафьи-красы, дочки Дормедонтовой. Разжалобил. Согласился батюшка дела оставить, в путь собраться – глянуть на невесту и с роднёй познакомиться.
И уж ясно было: раз тронулся в путь – значит, сватаемся. Потому собрались основательно… по достоинству обрядились… подарки приготовили… телеги изукрасили… чтоб выход был серьёзный – знай наших! Путь дальний предстоял. Далёко сынок невесту сыскал. Два дня добираться. И очевидно стало – лишний раз туда-сюда не намотаешься… уж если приехали – всё одно к одному – и сватовство, и свадьба следом.
Потому и двинулись Гназды таким числом, чтоб свою сторону представлять честью-силой. Вместо хворающей матушки батюшка сестрицу свою прихватил, тётку Яздундо́кту, ибо без баб такие дела не делаются. Кроме батюшки все старшие братья поехали, а их у Стаха пятеро насчитывалось. По старшинству: брат Иван, брат Никола, брат Пётр, брат Фрол и Василь-брат. А для верности двоюродных – тёткиных сыновей подключили, четверо брательников.
При виде грозной Гназдовой мощи Дормедонт Пафнутьич заметно оробел. Одно дело – влюблённого дурака желторотого обставить, другое – выдержать натиск дюжих бугаёв с плечищами-кулачищами, да и взглядами упрямыми-твёрдыми… Но – дело задумано, деваться некуда, отступать поздно. Главное – не сплоховать, а там – кто знает? Сила хитрости не помеха… А Гназды, слышно, народ богобоязненный… честный… – стало быть, глуповатый… Лишь бы сразу голову не снесли – а потом – отбесятся, примирятся.
Приободрился новоиспечённый Лаван и гостей встретил, низко кланяясь, с объятьями распростёртыми и всяческим обиходом, такому случаю подобающим.
Гназды, прищурившись, разглядывали хозяина и слегка хмурились. Так же и по сторонам посматривали – недоумевали: не было резона родниться! И лишь когда невесту вывели на погляд – такую всю стыдливую, нерешительную, глаз не смеющую поднять – и при том этакую сливочно-медовую, янтарём-кораллами разубранную, изукрашенную – Гназды потеплели взглядом и одобрительно закивали. Такая невеста окупала и родство так себе, и дорогу дальнюю, и неприятную хозяйскую суетливость…
О приданном поговорили. В этом вопросе Лаван не торговался. Пообещал щедро. Провёл по службам дворовым, показал доподлинно: вот, де, всё на месте… и коровка, и овечки… и сундук раскрыл… и деньги высыпал… Ничего была невеста! Не без приварка. Такая невеста самого-рассамого жениха стоит! А – вот идёт за нашего… Стало быть – ценит-понимает… любить-жалеть будет…
Гназды почувствовали себя польщёнными.
На том – по рукам ударили…

Молод был Стах. Мужицкой стати-дерзости ещё не набрал. И лицо юное, простоватое – слабым светлым пушком только-только покрылось, да притом глупейшим восторгом сияло. Зато станом тонок, строен, плечист… Как эти-то плечики облёк жар-злат-алый кафтан парчи узорочатой, да кушаком алым же и подпоясанный, а светло-русую голову увенчала той же парчи шапка-мурмолка – всем на загляденье вышел жених!
Ему под стать и невесту вывели – в затканном золотом белоснежном сарафане, всю закрытую кисеёй в кружевах.
До того – краем глаза исхитрился Стах заметить, как невесту убирали… Не утерпел – сунулся в девичью горницу: мол, да когда ж, наконец?! невмочь ждать! Зашиками на него девки-бабы, подружки-сродницы, руками замахали:
– Куда?! Рано глаза пялишь! Не готова невеста!
Стах, однако ж, подглядел… на одно лишь мгновение прекрасную Гату в парчовом сарафане узрел… ещё без фаты кисейной, которая потом всю её скрыла, так, что и не видать… Обернувшись на приоткрывшуюся дверь, Гата опять молочно улыбнулась ему – тут дверь и захлопнулась. А что дальше там, за этой дверью было – Стаху потом не один год в страшных снах снилось.
В церковь двинулись двумя поездами. Три телеги Гназдовых, три – Дормедонтовой родни. На телеге, убранной полотенцами расшитыми да зелёными ветками, посреди подруг ехала невеста. Плавно колыхалась кипенно-белая фата согласно ходу тележному, сияло на солнце золотое шитьё…
Стах то и дело оборачивался на возвышавшуюся в зелени веток светлую фигурку и не верил своему счастью… Оно, счастье – подумать только! – при дверях уж было! От него, от счастья – голова кружилась, мысли путались… Абрикосы, яблоки персидовы винограденьем переплетались, патокой обволакивались… Только б до заката продержаться! Стах думал об этом, зажмурившись, стиснув зубы, то краснея, то бледнея…

А рядом с ним пристроились весёлые дружки-брательники, богато разузоренными полотенцами перевязанные. Посмеивались, пошучивали, по плечу хлопали, раззявившимся на поезд жёнкам проходящим глазами мигали…
Нарядный получился поезд. Весь зелёно-красно-золотой. Ибо и Гназды разоделись в пух и прах, в цветные кафтаны, и бархатные шапки на крепких затылках заломили, и полотенец приходилось по две дюжины на каждую телегу…
Насчёт полотенец – больше всех тётка потрудилась, Яздундокта… Тётке вообще через край забот досталось: и блеск, и треск, и плеск… То бишь – внешнюю сторону обустроить… в красоте праздничной не промахнуться… потом – все бабьи толки-разговоры на себя взять… да и при невесте в бане быть… тут строгий глаз нужен: какова?
После бани тётка на ушко, осторожненько жениху шепнула:
– Ох, и красавица! Ну, как сметана сбитая! Пышна – ну, что каравай свежепечёный! Проведёшь рукой – шёлк заморский!
И, совсем понизив голос, едва губами шевеля, добавила многозначительно:
– А на левом бедре – тёмное пятнышко, с горошину будет…
Стах представил – аж застонал. И до самой церкви всё в голове перемешивались караваи тёплые с шелками да со сметаной, а в сметане – горошина…

Но на пороге церкви спохватился Стах. Приосанился, подобрался весь. Приструнил плотские наваждения. Чтоб не отвлекало суетное от высокого, духовного… Пред Богом же стоял и решающий шаг невозвратный готовился в жизни совершить. Шутки в сторону! Не до шуток тут! Либо пан – либо пропал! Так вот надо – чтобы не пропал! Чтоб благословил Господь на всю жизнь и десницу над тобой простёр! Чтобы навек им с Агафьей сладостной хватило любви да согласия! Хотя – Стах и не сомневался. Иначе и быть не может – когда Гата так ласково-призывно улыбается ему!
В церкви и весь народ заметно посуровел и посерьёзнел. И брательники, шапки за пояс заткнув, головами поникли. И братцы укротили бойкие взоры. И Стахов батюшка, седую бороду на груди огладив, бережно и торжественно персты на лоб возложил, крестом осеняясь, и поклонился потом низёхонько, сколь позволяла стать…
Ах, кабы знал ты, Трофим Иваныч, что в сей час сотворяется! Кабы ведал-догадывался! Не вразумил тебя Господь – видать, в поклонах ты больно поберёг себя… не утрудился довольно… Ниже надо бы! Ниже! Сестрица твоя Яздундокта – прости её, Спасе! – не доблюла за невестой… В последний миг пред выходом покинула её… к своему поезду поспешила – в церковь-то ехать… А невесту свои вывели… к Дормедонтову поезду…

И Яздундокта-тётка, ещё беды не чуя, в церкви молилась смиренно – и, глаза ввысь воздев, с умилением на Спаса взирала. Спокойно было тёткино сердце. Вот она, невеста! Стоит рядом с женихом! Всё тётка Яздундокта сделала добросовестно. Своей рукой парчовый сарафан на ней оправляла. И фату кисейную сама её прилаживала. Пышная, складчатая, богатая, в три ряда фата… Узорами витиеватыми рябит. Плотно скрывает под собой до поры, до времени и щёки алые, и уста рдяные… Таков обычай… чтоб в храме на девичью красу не пялились.
Складки, правда, у фаты что-то не так лежат, как тётка строила… ну, да – поди, дорогой растрепалось.

Невеста стояла на цветном полотенце возле жениха ни жива, ни мертва – и холодный пот стекал по спине, а голова горела под златым венцом. Внутри, в потрохах, что-то меленько подрагивало. «Господи, прости! Господи, спаси! Господи, пронеси! Не могла родителя ослушаться…»
Страшно было девке. Меж двух огней корчилась девка. С одной стороны – женихова родня свирепая, с другой – грозен батюшка Дормедонт Пафнутьич. Вот кому бы корчиться!
С Дормедонтом Пафнутьичем – и верно! – было что-то неладно. Это все заметили. Пред святым алтарём и строгим Спасовым ликом колыхался он, едва с ног не валясь, весь серо-зелёный, с губами трясущимися, и диву давались соседи и дальняя родня, что это так расчувствовался всегда непробиваемый и бревноподобный Дормедонт Пафнутьич, что позабыл о всегдашней своей спеси: как-никак двор лемехом покрыл, отчего и в храме вокруг свысока поглядывал. Наверное, прикинули про себя простодушные сельчане, о дочкиной доле так рьяно молится. Оно понятно. Родительская любовь.
«Ишь, как волнуется о дочке, – подумал Стах, краем глаза углядев зелёного, бухнувшегося пред Голгофой Дормедонта, – поди, боится отпускать в чужую семью, за сотни вёрст. Думает, обидим… Эх, Дормедонт Пафнутьич! Да я твою дочку не то, что не обижу – лишний раз на землю ступить не дам! – на руках буду носить!». И по-доброму о тесте своём новоприобретённом Стах подумал, и внутренне примирился с глазами его плутоватыми, и с речами двусмысленными… да и с рожей противной!
Один раз только недоуменно моргнул Стах. Как-то странно священник во время венчания имя Гаты выговорил… так как-то уж очень протянул долго… ну, да читал он плавно, звуки сливались, да и голос у него уже был старческий, чуть дребезжащий… Старый был иерей. Потому, когда послышалось Стаху: «Венчается раба Божия Гаафа…» – не обеспокоился он, и внимания не заострил, и пропустил словесную закавыку мимо ушей… Ну, пусть Агаафа… Всё равно ведь Агафья! Гата несравненная!
А Гназды и вовсе ничего не заметили. Гаафы этой все дни как не было. И никто её не поминал.

С бело-злато-парчовой невестой выстоял Стах всё венчание, ощущая свет Божественный, чувствуя осеняющее крыло благодати… И проникся помыслами добрыми… И внутри, в душе – клятву себе дал: всячески крепить и лелеять блаженный этот союз и до гроба сохранить-сберечь чистоту его и безупречность.
И – так и сохранил и сберёг бы – коль задумал. Твёрдый был парень!
Ан – не уловил, что рядом с ним иное сердце бьётся – не то… Подавал, поди… подавал Господь знаки! – но отшибла чутьё абрикосовая мякоть…
Так и вышел из храма об руку с невестой под кисейной трёхрядной фатой…
Тут уж новобрачных весёлая да балагуристая толпа окружила. Повела к самой нарядной телеге, усадила чинно-торжественно, хоть и с прибаутками. Ещё туда ж усадили отца Стахова и мать посаженную, то бишь, тётку Яздундокту. А от невестиной родни – понятно, Дормедонта Пафнутьича с супругою, которая так же ничем не напоминала влекучее личико Гаты. Потому и в телеге свадебной молодой вёл себя строго-благопристойно. Уж как хотелось ему край фаты тройной приподнять и глянуть на то личико – не посмел. Не положено. Да и молодая, точно прозревая обуревавшие его порывы, край фаты цепко пальцами придерживала. Так и поехали от церкви – в полном нестрастии… да и неведении.
Следом двинулись телеги, менее изукрашенные, зато более живым игривым народом битком набитые: дружками-подружками и прочей роднёй. Там резвилась молодёжь, сыпали шутками, хохотали, острословили, покрикивали, повизгивали, песни запевали.
Братья-брательники Гназды охотно веселье разделяли. Все они были женатые солидные мужики, имеющие детей, но здесь, вдали от привычной жизни, вспомнили они прежние забавы и вошли в раж. Увлеклись Гназды… Отпускали словечки кучерявей овечки. Девкам мигали. Баб попихивали. Но – всё в меру. Чтобы – без скандала.
У двора Дормедонтова, с телег сгрузившись, всей толпой устремились гости в дом. Валом народ повалил – чуть двери не вышиб. Молодых князя со княгиней, однако ж, первым делом на почётное место препроводили. Рядом устроили посаженных родителей. А там – вся свадьба хлынула за столы. Загудело, зашумело, заходило водоворотами море людское. Но – море морем – а положенный порядок был соблюдён: мужская сторона с женской строго разделялись. Вот друг против друга – это пожалуйста. Моргай себе. А рядом – ни-ни!
– Горько! – сходу завопили радостные Гназды, едва за стол уселись. Поддержка от братцев – понял Стах. И, поднявшись во весь рост, обернулся к оробевшей княгине. Хотел одним движением фату с лица отвести, да молодая сжала край фаты что было сил и всхлипнула. Стах смутился, растерялся.
– Через фату лобызай, – подсказал благожелательный Дормедонт Пафнутьич, подобострастно в глаза зятю заглядывая, – стыдится девка…
– Непорядок! – подали голоса бдительные Гназды – да в этот миг каждому из них расторопные сыновья Дормедонтовы плеснули в чарки хмельной медовухи.
Стах наклонился к белой кисейной завеси и осторожно-бережно поцеловал слабо ощутившиеся под тканью губы… Через три слоя кисеи много не ощутишь… Хоть бы один… И кто это сказал, что кисея тонка-прозрачна?!

Вновь зашумела свадьба, и брага полилась в чарки с царской щедростью. Разомлела, расслабилась мужская сторона. Да и женская чопорность забыла, болтать-похохатывать начала, заёрзала, задвигалась, глазами заиграла…
Кабанчика порубив, пирогов натрескавшись, осоловела свадьба, пояса на тугих животах развязала, кафтаны настежь распахнула. И опять, всё рьяней и выше, поднимались чарки за здоровье и счастье молодых князя со княгиней, за родителей и за будущее потомство. И чаще, чем прочим, подливали услужливые ребятки зелена вина крепко гулявшим Гназдам.
Стах чинно сидел рядом с парчовой невестой, жадно поглядывал на кисейные складки и ласково пожимал ей руку под столом. Рука была недвижна и холодна. Молодая сидела, как каменная.

– Горько! – опять взревели Гназды и грохнули чарками о стол. Опять Стах всей свадьбе на обозрение встал с места и княгиню за собой потянул.
– Не бойся… – шепнул ей тихо, коснувшись узорного края фаты, – откройся…
Молодая судорожно ухватилась за этот край и прижала к себе. Пришлось Стаху опять довольствоваться кисейной нежностью.
– Это что ж за уклад?! – возмутились Гназды, – что за кислятина вместо сласти! Эдак до заката не сведём!
– Успеется! – завозражали гости степенные, да спокойные, да, особливо, ко Гназдам приставленные, – чего торопиться? Пусть пообвыкнется.
Не соглашались упрямые Гназды, и брага не валила их с ног:
– Нету такого порядку – на свадьбе тряпки мусолить! Долой их! Не робей, братку! – подзадорили Стаха. И грянули во всю глотку:
– Горько!
Стах послушал – и быстрым рывком внезапно отдёрнул фату…
Что было с ним дальше – лучше не поминать к ночи и не говорить при малых детях.

Сказки такие слыхивал Стах. А то и случаи всякие… от очевидцев, либо со слов чужих…
В годах отроческих, как стемнеет, да ещё зимой, у тёплой печки, когда за окнами вьюга воет, мороз щёлкает, будто зверь ступает – соберутся, бывало, ребятки, набьются в избу – и пойдут разговоры… Осторожно, с оглядкой, тихим шёпотом… Темно, только угли в печи потрескивают, огоньки быстро вспыхивают и гаснут… Мышь зашуршит – аж вздрогнут все: страшно! Уж больно страшное от сказок-слухов тех очам представляется! То – как злые духи людей по ночам губят… кикиморы в болото заманивают, русалки топят… То – про страшилищ всяких… про лихо одноглазое… про девок пригожих, завлекательных, которые на поверку мертвяками-вурдалаками оказываются… или змеями огнедышащими… царь там один думал, жена у него красавица – а она по ночам агромадной змеёй обращалась, людей душила-жрала. Про них, про оборотней – такое говаривали! Оборотни эти – с виду вроде и люди обычные, даже обличьем приятные, никогда и не подумаешь… Вот идёт напереди тебя такой приятный… в лесу, там, в поле, в месте пустынном… Ты с ним беседуешь себе… словами перебрасываешься… думаешь, свой, приятель добрый. А он – вдруг как обернётся к тебе – а вместо лица у него морда волчья… или вообще несусветное что! Сила крестная!

При виде невестина личика Стах порывисто перекрестился. Вытаращив глаза – всё глядел на ужасное видение. Хрипло дыхание перевёл – жарко молитву зашептал:
– Да воскреснет Бог, и расточатся врази его…
Не исчезала навь. Ни туманом не подёргивалась, ни волной воздушной не колыхалась… Явью была.
Вместо щёк абрикосовых – жабья кожа болявая, вместо очей янтарных – зенки бесцветные, как будто нет их… без ресниц, без бровей… на левой бельмо, вместо уст ярких – безгубая щель кривая, подковой вниз концами загнулась, а через всё личико наискось выпуклый и толстый, как верёвка, сизый рубец…
Долго и молча Стах смотрел на это личико, и постепенно в его сознании осколки разбитых догадок сложились в целостную картину. Всё разом в голову ему вступило: смертельная обида, отчаянье от улетевшего счастья и чувство отвращения: Боже мой! этакую рожу через кисею целовал… всего через три слоя! Да тут дюжины войлоков мало! «Горько…». Вот уж точно – горько.

От всего свалившегося на него впору было Стаху завыть, завопить, зарыдать в голос.
А только вместо всего этого – сграбастал Стах несчастную девку крепкой гназдовской дланью, рывком высоко поднял на обеих руках – и с размаху швырнул прямо на праздничный стол.
Не стал смотреть, куда угодила бедолага – по внезапному хрусту и звону, по мгновенной тишине и вслед разразившимся воплям и визгам – догадался, что нанёс ненавистной свадьбе сокрушительный удар… А не до того было: развернувшись, дотянулся через освободившееся от невесты место до перепуганного Дормедонта, притянул его к себе за борта цветного кафтана… его бледное лицо – к своему, яростному, оскаленному… к самым зубам… Со свистом прошипел в подлые глаза:
– Ты что мне подсунул, змей!
Крутанул и Дормедонта, с размаху грохнул его мерзкой рожей в объедки, расколов тем нарядное расписное блюдо… И, уже излив душу в этот удар, взревел истово, во всю мочь:
– Где моя невеста!
Мгновенно протрезвевшие Гназды вскочили на ноги. Неоспоримое доказательство было налицо: пред обомлевшим народом возилась посреди свадебного стола, вся в грязи и крови, безобразная девка, вовсе не та, что сосватали они за меньшого брата. Возилась, глотала слёзы, хлюпала соплями – и, через силу обернувшись, зло выкрикивала:
– А в церкви-то венчался! Куда денешься!
Зря кричала. Мог и убить сгоряча. Но – Бог миловал.

В гневном упоении крушили Гназды всё вокруг. Разогнали свадьбу. Рассекая воздух перевёрнутым столом, смели напрочь Дормедонтовых защитников. Об их спины лавки надвое поломали. Вслед сундуки кованые сразмаху-сразлёту с высоких крылец повыкидывали, аж земля дрогнула, аж перекосило металл, добро выворотило. А лёгкие постройки во дворе – те в щепки разнесли.
– Ах, вот как вы с нами, Гназдами, обошлись! Думали, с рук сойдёт!
С визгом разбежались-попрятались бабы с девками. Мужики, кто посмелей, порывались, было, унять расходившихся свояков, но тут же отлетали назад и хоронились за углы да заборы.
– Ну, держись, родня! – неистовствовали Гназды, – до гроба запомнишь!
Во всём виноватый Дормедонт Пафнутьич ухитрился заползти в тайный погреб, где отсиделся, мелко крестясь и трясясь. Сыновья по лопухам отлежались.
А красавицы Гаты давно не было в селе. Едва лишь поезд отвалил в церковь, вскочила скоренько ловкая Дормедонтова дочка в заранее запряжённую резвой лошадкой старую телегу, зарылась в сено, и отвёз её младший брат в соседнюю деревню, у тётки укрыться.

Буйных Гназдов унял старый сухонький священник из храма. И вовремя. Брательники уж сеновал раскурочили, братцы Фрол и Василь сеном избу обложили, а брат Иван в печи смоляной факел запалил и решительно к сену тому шагнул…
– Остановитесь, православные! – воззвал иерей, возвысив голос – и вынесенный из алтаря крест в руке воздел, – удержитесь от произвола!
И дальше – уже спокойно увещевать принялся… де, на всё Божья воля… и раз так сложилось – считай это промыслом Всевышнего, испытанием и крестом своим… де, неизвестно, как жизнь складывается… бывает, горе счастьем оборачивается, счастье горем – и над всем Господь. И если сочетал он, снизошёл Святым Духом – человек да не разлучает. Виноват Дормедонт, что и говорить – но за то ему Бог судья, Богу и ответит. А громить его, семью разорять – не дело. Простить надобно, как врагов прощают.
Гназды вняли, головы повесили, смирились, брат Иван факел в землю ткнул – и пошли ко кресту приложиться. И весь народ, что свидетелем оказался, ко кресту потянулся. И невестины братья из лопухов повылезли. И Дормедонт под конец, за чужие спины прячась, притащился. Только батюшка Дормедонта до креста не допустил.
– Тебе, – сказал, – покаяние ещё предстоит, а покуда отлучаю!
Тут Стах подошёл к Дормедонту. При виде зятька тесть испуганно вздрогнул – по старой памяти… Но зять зубов не скалил, кулаков не сжимал. Только хмуро спросил:
– Зачем ты обманул меня?
Прямо по Библейскому писанию слова получились. Да и спрашивать-то – что толку? Горечь излить? И так ясно, зачем. Но ответил Дормедонт, конечно, лукаво, а вовсе не по существу… Моментально перейдя от страха в наглость – потому как понял: бить его уже не будут – ответил, как Лаван Иакову. Как в Книге Бытия писано: «В нашем месте так не делают, чтобы младшую выдать прежде старшей…»
Тогда-то вспомнил Стах писание. И поразился. Надо же! Тысячи лет прошли – а ничего не изменилось на земле. Человек всё тот же. И слова всё те же…
Иерей сочувственно кивнул Стаху. Вздохнул:
– Смиряйся, вьюноша. Бог терпел – и нам велел.
И сердобольно добавил:
– Что ж делать? Паси стада Лавановы….
Тоже, видно, заметил, как совпало Бытиё с нынешним.
Стах помолчал – а потом так сказал:
– Да не ропщу я. Что вышло – то вышло. Сам виноват: с кем связался… Что Бог сочетал – не разлучу. А только не стану я пасти Лавану стада.
С тем и отошёл к своим.

Дальше – что ж? Не вернёшь веселья. Да и поломали свояки всё свадебное устроение. Да и смотреть-то на эту новую родню – с души воротит. И самим-то стыдно… Как же их, Гназдов славных, обвели вокруг пальца?
Крякнули, плюнули – стали коней запрягать. Печальную тётку Яздундокту, что всё набегающие слёзы роняла и в ситцевый платочек собирала, то и дело голосить принимаясь – в телегу усадили. Подарки недодаренные – назад забрали. Нарядное платье поснимали да в узлы попрятали. С тоской думали, что скажут дома. Срам!
На прощанье обернулся батюшка Трофим Иваныч к свояку Дормедонту Пафнутьичу. Постоял, головой покачал. Неохотно уста отверз. Произнёс насмешливо, изумлённо… даже восхищённо:
– Ну, Дормедонт Пафнутьич… далеко пойдёшь… кончишь каторгой. От нас ни поддержки, ни помощи не жди. И дела у нас с тобой никогда не будет. Где смогу – всячески тебя обломаю… это ты знай.
Тут Дормедонт применил и вовсе цыганский подход. Восплакался слёзно, и сокрушённо в грудь себя ударил:
– Каюсь! – кричит с надрывом, – кругом грешен, прости Господи! Только что ж делать-то мне, убогому! Ну, сами, люди, посудите! Не могу ж я, старшую дочку не пристроив, меньшую вперёд выдать! Неужто сердца каменны не дрогнут от жалости! Ну, не вина девичья, что красавицей не уродилась!
Трофим Иваныч только хмыкнул. Помедлил, подумал… де, что с этаким говорить… Но всё ж проговорил… не для Дормедонта ушлого, а для люда вокруг:
– Каждому своя судьба. Не всем девкам замуж идти. И не в красе дело. За светлую душу можно приветить. А вот за обман – нельзя!
И пошёл к ожидавшим его в телегах Гназдам.
– Э-э! – спохватился, засуетился Дормедонт, – а молодую-то забыли! Венчались же! Человек… того… да не разлучит! Забирайте!
Гаафа, переодетая в сарафан попроще, прикрывая платком лицо, стояла недалеко от отца вместе со своим сундуком и всхлипывала. Дормедонт в тон ей жалостно заскулил:
– Помилосердствуйте, родненькие! Виноват! Уж так виноват – да пожалейте девку! И так вы её обидели… вишь как плачет…
Дочка тут же усилила слёзы, заревела громко, с подвыванием, утираясь концом головного платка.

Гназды покряхтели, поморщились. Вопросительно глянули на Стаха. Даже Трофим Иваныч, чьё слово было законом, выжидательно кивнул сыну:
– Решай!
Стах неприязненно плечами передёрнул. Обернулся к молодой с тестем. Чуть помедлил, переводя глаза с одного на другую. Потом мрачно объявил:
– А пусть-ка девка тут, у отца поживёт. Соломенной вдовой. Для вразумления и осмысления. Больно прыткая
Гназды вздохнули с облегчением и коней стегнули. И слушать не стали кричавшего вслед им свата и голосящей девки.

Впрочем, печалилось Дормедонтово семейство недолго. Вскоре новую свадьбу играло. В наспех поправленном после разорения дворе. И новая свадьба была не в пример прежней веселее, надёжнее, без подвохов и подводных камней, без старательно удерживаемой трёхрядной кисеи, без погромов и поджогов – и гулялась сыто-пьяно три дня. Наконец-то красавица Агафья выходила замуж за своего долгожданного жениха, богатого, собой видного, за которого всё не могла выйти по причине никак не наступающего черёда: батюшка не благословлял – Гаафу никак пристроить не удавалось, и никакое приданное не спасало.

А Гаафе родные так объяснили:
– Не плачь. Отбесится. Никуда не денется. Другой жены ему не видать – значит, рано-поздно к тебе придёт. Тогда и заживёте. А что в отчем доме осталась – тебе ж и лучше. Лишний раз не ударят.
И когда Гаафу спрашивали, где её муж, она горделиво плечиком поводила:
– В поездке дальней. По делам купецким. Скоро вернётся. А пока у батюшки гощу.

И всё гостила. И год, и два, и десять лет.
Может, и смирился бы Стах с некрасивой-нелюбимой супругой, может даже, и пожалел бы её: понимал же: и так девке судьба не задалась, грех обижать беднягу. Но – обмана и коварства, и сердца своего разбитого – простить не мог. Так ни разу и не навестил свою половину. Село обходил, как чумное. Справлялся только через других: как? жива? Ну, жива – и жива. Пусть живёт, как знает. У Стаха своя жизнь. Не то, чтобы счастливая – обыкновенная. Дела. Он в делах поднаторел, приладился. Будучи свободным человеком – в разъездах пребывал. Дома почти не жил, разве что малое время. Дормедонт его никогда и не застал бы.
А приезжал. Два раза – точно. Подождал, подождал – и с дочкой, сундуком приданым и с двумя сыновьями для подмоги – отправился права править. Ну, как же! Что за порядок – муж жену в отчем доме забыл!

Трудный был путь, и дороги Дормедонт не знал толком. Искал-спрашивал, кружил-колесил – но добрался. На Торжской дороге Гназдов разъезд его перехватил. У Гназдов строго: уделы свои берегли и охраняли. Кто едет – держали под надзором. А – чтоб лихие люди не шастали.
Первый раз Дормедонт крепко сплоховал. Хитрость подвела. Порядков гназдовских не знал. Как ребятки остановили его, спрашивают, кто таков и по какой надобности, он возьми да скажи:
– Родственник ваш! Трофима Иваныча сват! Меньшого сына тесть!
Тут его лошадей враз под уздцы ухватили:
– Поворачивай оглобли! Стах пускать не велел! Знаем таких родственников! Пустишь – без порток останешься!

Под ружейными дулами не поспоришь. Убрался Дормедонт восвояси. Но недалеко. Смекнул, что назавтра разъезд будет другой. Переждал в ближней деревне – и на рассвете опять подкатил. И опять его остановили на первых рубежах. Другие, другие ребята. Этим он уже иначе назвался: де, по срочному торговому делу к Трофиму Иванычу, товарищ его… проездом, потому и с дочкой…
Ребятки хмуро его разглядывали. Потом перевели взор на дочку. После минутного молчания старший печально обронил:
– Это такую образину ты нашему молодцу всучил? И ты думал, твою рожу не узнаем? А ну – труси отсюдова, пока не вытрясли!
А третий раз Дормедонт Пафнутьич пытать судьбу не решился.

Он-то думал – разжалобит зятя, убедит, что, де, сколько можно холостяком-то? А тут ему хоть худая, хоть дурная – а всё жена. Думал, по прошествии лет гнев утих, одинокая жизнь постыла, Агафью, небось, позабыл… глядишь, простит… А тут – вишь ты! – к зятьку на ружейный выстрел не подъедешь!

Попытался поквитаться Дормедонт Пафнутьич. Да сгоряча плохо рассчитал. Решил оговорить Гназдов. В ближайшем селе. Мол, он с добром, гостем ко Гназдам явился – а они, злодеи, его ограбили, сундуки с добром отняли, сына, вон, ни за что поколотили… видали синяк под глазом?

Синяк – верно – имелся. Только происхождения иного. Сам в сердцах, из расстроенных чувств, надавал, когда вторая попытка не удалась. С досады. Ну, душу отвёл! А чего под руку лезет!
Однако – народу на площади Дормедонт прямо восплакался. Что ж, мол, за тати эти Гназды?! Где на них управа?!
Народ сельский подивился, призадумался. Не похоже на Гназдов… Ну, да всяко бывает. Тоже люди. Не святые.
– Сколько, говоришь, сундуков?
– Да четыре здоровенных сундучища! И добра там – в век не скопить!
– Ишь как? – перешепнулись мужики сельские, – и Гназды падки на манатки?
А кто-то из близстоящих к возку Дормедонтову возьми да на сена стожок, что возок занимал, и обопрись ненароком. И об угол-то сундучный и стукнись.
– А это что там у тебя?
– А – припрятал! Только этот и удалось сберечь! Прочие все отобрали!
– Да… знатно припрятал! Это – что ж? – не нашли? Плохо искали? Дети малые?
Расхохотались мужики:
– Уж если грабили – переворошили бы всё до донца!
И к досаде Дормедонта пошла встречная слава – о нём самом. Де, мужик один Гназдов охаивал – да вот на чём промахнулся…

Промахивался иногда Дормедонт. Но – как-то так выходило, что промашки его пустяковые были… ну, поговорит народ… ну, слухи погуляют… ну, где-то недоверие выскажется ему, торг не удастся, в лицо узнают… Так ведь – всегда отговориться можно… откреститься… на другого свалить! А вот – самому кого облущить-обставить – это без промашек проходило. Тут Дормедонт Пафнутьич очень даже хорошо соображал.
Потому стада у Лавана множились и тучнели…
Повести | Просмотров: 1268 | Автор: Татьяна | Дата: 24/04/16 20:09 | Комментариев: 2

Горе народу от змия!
Вроде бы - не обуза.
Правой рукой возьми, а
Левой свяжи в узел.

Ползает гад зелёный,
Ловкий, как обезьяна.
Бросишь стакан со звоном –
Не разобьёт стакана.

Не разобьёт – подаст,
Он и без рук рукаст,
Так и подхватит хвостом,
Так и нацедит грамм сто.

Сколько ни опрокидывай  –
Полон стакан опять!
Трагика Еврипидова,
Каинова печать.
Юмористические стихи | Просмотров: 1023 | Автор: Татьяна | Дата: 13/10/15 22:25 | Комментариев: 1

Если бы я проснулась, то подумала бы: какое ясное летнее утро! Я подумала бы: какая радость – вот так, настежь распахнуть окно, прочь откинув летучую занавеску. Но – выглянув из окна, я принялась трусливо в неё закручиваться – и пока закручивалась, поняла, что ещё сплю. Разумеется, это был сон: галлюцинациями я никогда не страдала.

За окном медленно тянулось покрытое ребристыми пластинами туловище с зубчатым хребтом, и увенчанная гребнем голова с тремя рядами острейших зубов достигала как раз моего седьмого этажа. Сон был неприятный, страшный – я согласилась бы даже на сон про Генку, который и так снится мне, считай, каждую ночь. Пусть больно – но не этот кошмар! Проснуться бы! Никак не удаётся.

Дракон пошевеливал перепончатыми крыльями, походя сносил хвостом «ракушки» и машины внизу – а глаза, жёлтые и пристальные, притом  вполне осмысленные и даже с немалым интеллектом, явно что-то высматривали в раскрытых окнах. И мне очень хотелось, чтобы не меня.

Вот ящер задел хвостом угол дома напротив – дом разом ухнулся в клубах пыли. Странно: ни криков, ни воплей… Нигде нет людей. Что лишний раз утвердило меня в мысли: сплю!

Увы! Не спала я. После полусотни щипков я поняла это. На пятьдесят первом. Как раз, когда дракон добрался до моего окна и сунул пасть в квартиру.

- Привет, - проговорил он обыденно – и голос у него был очень драконий: такой густой, глухой, гулкий. Как будто где-то далеко со скрежетом рухнул котёл металлургического завода.
Значит, занавеска не помогла. Заметил.

Деваться было некуда. Я раскрыла рот и попыталась выговорить: «Привет».
Тварь глянула сочувственно:
- Не тряслась бы ты… Давай-ка – приходи в себя: поговорим.
И я медленно начала приходить в себя. Вскоре я уже смогла произнести несколько внятных слов:
- А… откуда ты… взялось?
Змей усмехнулся:
- Это мне тебе не объяснить. Долго, сложно – и всё равно не поймёшь. Да тебя же не география интересует, верно?
Мне пришлось с усилием кивнуть.
- Верно, - подытожил ящер, - важна суть. Именно её я и собираюсь изложить. Короче….
Не обращая внимания на мои расширившиеся зрачки и отпавшую челюсть, пресмыкающееся обстоятельно разъясняло:
- Видишь ли,  я на самом-то деле не дракон. А прекрасный принц. К тому же наследный. Но, сама понимаешь, заколдованный. Помнишь «аленький цветочек»? Вот – нечто вроде.
Потусторонний голос вдруг сделался жалобным и даже всхлипнул:
- Карга старая одна домогалась, - пожаловался доверительно, - и вот… хожу теперь… в зеркало смотреть тошно.
Янтарные глаза остановились на моих в поисках сочувствия. Я посочувствовала. Легче мне было бы сделать это с закрытыми глазами, но тварь явно ждала ответного выражения. Пришлось выражать соболезнование глаза в глаза.
- Эх… не то! Не то, - устало вздохнул ящер и опустил бронированные веки.
Помолчав, он с досадой пробормотал:
- И ты такая же…
Я насторожилась, так что почти перестала дрожать – осторожно спросила:
- Как кто?
- Другие, - грустно обронил ящер.
- А где они? – ещё осторожней поинтересовалась я.
Дракон повернул игуанью голову и приковался ко мне прозрачным выразительным взглядом. Чуть помедлив, сообщил:
- Не оправдали надежд.
- И что? – уже прошептала я, боясь спугнуть известие явно роковое, но змей, похоже, шёпот не расслышал.
- Мне искренность нужна! – мрачно продолжал он, - в ней, в искренности-то, всё дело! За корону и королевство – это кто хочешь, что хочешь, наговорит, а вот чтобы от чистого сердца… чтобы полюбить! Вот что мне надо!
- И тогда… – постаралась я спросить погромче, - ты расколдуешься?
- Ну, ты прям чудачка! – хмыкнул наследный принц, - чего? Сказку не знаешь? Конечно, расколдуюсь! Вот ради этого-то я тебя и вытащил во вневременье!
Тут я совсем потеряла голову:
– Куда вытащил?!
– Из твоего времени вытащил, – доходчиво стал объяснять красавец-принц, – в его подобие, но условное, суррогат такой… Ну, ты, наверно, заметила некоторые несоответствия…
– Ооой!!! – схватилась я за голову, – это что же?! А мои родные?! А моя жизнь?! Всё, что мне дорого?! «Генка!» – вспыхнуло в голове, хотя давно пора понять: нет мне Генки, и не будет.
– Да будет, будет тебе! – снисходительно пообещал дракон.
«Волшебным образом!» – вдруг осенило меня. И верно! Он, конечно, может! Только вот….
– А что будет-то? – тихо осведомилась я.
– И жизнь, и родные, и всё, чего хочешь… если заработаешь, конечно.
– А как?! Как?! – впала я в панику.
– Полюби меня! – пожал плечами ящер – и зубчатый его хребет засверкал на утреннем солнце.

Полюби тебя… Я деликатно окинула взглядом экстерьер. Господи помилуй! Можно ли вообразить что-либо отвратнее! Да одна только эта складчатая кожа в пупырышках вызывает такое омерзение, что легче… Правда, зубы тоже впечатляют.

– Но почему именно я?!
– Ну, просто я тебя выбрал. Ты мне понравилась. Мне, знаешь ли, тоже не всё равно, кого выбрать. Я как честный человек обязуюсь жениться, так что кандидатура должна быть хорошо выверена.
С отчаянья я забыла про опасность:
– Ах, вот как?! И ты, значит, меня выверил?! И в это самое вневременье затащил! И если я надежд не оправдаю, обратно не вернёшь?! И что я тут буду делать?! Как жить?!
Дракон насмешливо скосил на меня жёлтый глаз:
– А кто тебе сказал, что ты будешь жить?
– Что?!
– Видишь ли, вневременье не имеет населения. Оно – только подобие жизни. На какое-то время растягивается, вмещая тебя, но возвращаешься отсюда в ту самую секунду, в какую была заброшена. Это в том случае, если возвращаешься. Однако – стимул, стимул! – раздражённо забил он хвостом, и последние «ракушки» рассыпались в металло-крошево. - Если я буду безнаказанно возвращать – со мной и разговаривать не станут – не то что искренне любить. Всё же – инстинкт самосохранения, согласись, здорово подхлёстывает – порой творя чудеса. А мне, с моим теперешним обличьем – остаётся только на чудо надеяться.
- То есть… ты… их…?!
- Разумеется.
Я сумела только коротко выдохнуть:
- Это как же?
- Я дракон, - выразительно скривила гадина пасть с ярусами зубов.
- Съедаешь! – догадалась я.
Рептилия скромно потупилась:
- Да… я не хотел сразу тебя пугать… стимул - только как крайний случай… любовь, всё же, хрупкое чувство: не знаешь, как подойти… но ты сама спровоцировала – так что… В общем – очень-очень рекомендую благоразумно полюбить!
Змей щёлкнул тройным ярусом.

Тут я тоже потупилась. Принц, конечно, милашка – но до дружеских с ним отношений вряд ли дойдёт. Придётся взвешивать каждый вздох: дипломатия, железная выдержка. Кто кого. У меня шансов никаких. Разве что чудо. Впрочем, у змея – тоже.

Щас-щас… Я возьму себя в руки и буду железной. Надо пореже смотреть ему в глаза. В конце концов – любовь зла, полюбишь и козла. А уж наследного принца-то! Лучше стать принцессой, чем мясным блюдом. Генка! Сколько горя ты мне причиняешь – а теперь вот жизнь моя на волоске, и ты не последняя причина. Если бы хоть чуточку этому монстру твоего обаяния! Я закрыла глаза.

Генка сразу возник передо мной тем неторопливым движением, которое всегда срезало меня на корню, со своей змеящейся улыбочкой и бесподобной манерой чуть наклонять голову. А ведь было в нём что-то драконье! Мне всегда приходило на ум это сравнение. Именно это, драконье, и делало его таким сногсшибательным!

Боже мой! Отчего сейчас, когда передо мной даже не «драконье», а настоящий дракон – я этого не чувствую?! Может, нужно какое-то самовнушение?

- Слушай, - обратилась я к змею, раскрывая глаза, - почему бы тебе не помочь мне? Ну, поухаживать, там, проявить некоторую галантность – как-то подействовать на женские чувства: насколько я понимаю, речь о мужских-женских отношениях? Ведь ты же умное животное…
- Принц! – с упрёком поправил он.
- Да-да! Конечно! Принц! – спохватилась я: ещё не хватало мне пострадать из-за этикета!
- Так вот, - продолжила я, прибегая к подобострастным ноткам, - ваше высочество! У вас же наверняка светское воспитание. Вы, несомненно, умеете вести беседу, очаровывать дам, придавать определённый шарм голосу… И вы – лицо заинтересованное.
- Нет, это исключено! – очень резко оборвал меня Дракон и отшатнулся. – Здесь я предельно осторожен! За этими комплиментами и сам не заметишь, как влюбишься! А если снова неудача?! И мне придётся тебя съесть?
- А. Да, понимаю. Это тяжёлое потрясение.
- К тому же, - добавил он, - всем известная фраза «Чем меньше женщину мы любим…».
- О! Конечно! – со вздохом согласилась я. Поразмыслив, совершила следующую попытку:
- А фотографий, портретов не покажете мне? Того времени, когда выглядели, как человек…
- Это зачем же? Только от замысла отвлекать? Суть-то в чём: не в принца влюбиться – а влюбиться вот в такого, в образе дракона!
- Угу. То есть – предполагается, я влюблюсь, а значит, посвящу вам жизнь – а взамен мне что? Корона? Та самая шапка Мономаха, которая тяжела?
- Корона – вторичное. Главное – жизнь. Пойми, крошка, - грустно пояснил наследник, - я не такой уж злодей. Стимул - это вынужденная мера. В интересах государства.
- М-да… Значит, любить меня вы не собираетесь…
- Ну, может быть, потом… со временем…
- Хорошо, а как вы узнаете, люблю я вас или нет?
Дракон глянул с откровенным презрением:
- А я ничего не узнаю. Это меня вообще не интересует. А вот колдовство – тут же рассеется. Что и требуется.
- Тут же?
- В ту же секунду. Да ты не волнуйся. Осмотрись. Поживи немного. Я тебя не тороплю. Я понимаю: серьёзное чувство. Сразу не выходит.

«Это какой-никакой выход, - подумала я, - возможно, удастся скрыться.  Да, прятаться несладко, но всё же лучше, чем смерть в трёхярусных зубах.

- Ну, тогда я, с вашего позволения, пожалуй, прогуляюсь? – воспользовалась я предложением и сделала подобие реверанса. Тварь оживилась:
- А вот тут у тебя недочёты. Надо бы поупражняться c тобой. Пригодится, если станешь принцессой.
- Как-нибудь вечерком. Всего наилучшего!

Можно было смело выходить на улицу в ночной рубашке, но, по привычке, я всё же надела джинсы и майку. Квартиру запирать не стала - и, поколебавшись, вызвала лифт. Он работал! Любопытно. А троллейбусы, автобусы?

Нет, представьте себе! Едва я дошла до остановки – как он тут же подъехал, мой каждодневный 41-й троллейбус! Двери открылись – я вошла. Салон был пуст, место у руля – тоже. Я ехала знакомыми улицами и крутила головой. Вероятно, такое зрелище предстаёт глазам тех водителей, которые выходят первым утренним рейсом. Вымерший город. Полное одиночество. Но водители-то знают – скоро улицы заполнятся людьми, и чем позже, тем больше, а посередине дня от народу спасу нет! А я знала иное.

Моё желание выйти сразу остановило троллейбус, он отворил двери. Я зашла в магазин, взяла с лотка плитку шоколада. Горячего чаю бы. И чай нашёлся. Нажала кнопку – получила чашку.

Шоколад я смолотила за здорово живёшь. И можно было есть его сколько хочешь. Но – сколько человек может съесть шоколада? Ну, плитку… ну, две – а потом тошнить начнёт при одной мысли. Брюлики в ювелирном? А на что они мне? Перед драконом красоваться? Которому я глубоко безразлична?

Тут меня посетила смелая мысль. Понравиться дракону. Против всех его принципов! Это выход! Пусть сначала Он влюбится! Почему я одна должна страдать?! Влюбится - простимулирует. Влюбится – и ЕСТЬ НЕ СТАНЕТ! Вот это идея!

А, может, станет? Со слезами на глазах. Ради государственных интересов или тому подобных загибов. Кто их знает, монархов, что у них за понятия? Для меня-то – всё ясно: не любишь – не ешь… То есть – наоборот.

Интересно, а что он вообще может? Поторговаться бы с ним. Мол, для любви нужно мне то-то и то-то. Конечно, не дурак он и на такие штучки не купится – но попытаться-то скрестить шпаги можно! Пусть наладит трансляцию к родным и друзьям. Пусть для тренировки любовных переживаний с Генкой контакт установит! Пусть во сне ему меня приснит! В шелках и туманах! Не всё же мне от таких снов корчиться! Пусть и Генка!
И Генка тогда поймёт… Генка спохватится! Почувствует! Полюбит! Сверкающий золотой чешуёй дракон Генка!
Ради этого – и в зубы ящеру не жалко!

Генка развернулся перед глазами во всём блеске! Всеми своими обаятельными кольцами! И поплыл где-то над головой в небесах – так болезненно-прекрасно, так горько-сладко!
Я смотрела на него с закрытыми глазами и всё повторяла, как помешанная: «Мой дракон! Милый дракон! Я так люблю тебя!» - и где-то внутри пылало сердце, как взорвавшаяся голубая звезда. И тогда, в самый последний миг – в Генке вдруг проступили несвойственные прежде черты. Что-то такое из пластинчатых поверхностей… растрескавшиеся веки… зубчатая спина… и зубы. У него были ослепительно белые зубы! Но это было неважно. Генка был Генка – хоть с зубами, хоть с пластинами… и даже с пупырчатой кожей. Я любила его!

А дальше всё было более чем обыкновенно. Ничего особенного. Я вышла замуж и стала принцессой.

Ну, да. Вернувшись домой, я обнаружила там прекрасного принца – который в порыве благодарности бросился мне на шею. Кажется, в дальнейшем, от радости – он даже меня полюбил. Во всяком случае, выражал чувства, необходимые для совместного проживания и супружеской жизни. Я научилась делать реверансы, так что причин  откладывать свадьбу не было. Никаких. А главное – главной! Главная же причина - это то, что Генка… Генка же – не любил меня!
Рассказы | Просмотров: 963 | Автор: Татьяна | Дата: 13/10/15 22:21 | Комментариев: 0

Космос образы дарит нам.
Вспомним лозунги броские.
Это слава Гагарина,
Это жизнь Циолковского

И мечта человечества,
Мол, когда-нибудь к звёздам
Улетим, звёздам нет числа.
Бросим старые гнёзда.

Наше Солнце погаснет,
Это каждому ясно,
Ну, а мы – мы спасёмся.
Будет новое Солнце.

Что там, в космосе, будет?
Ну, когда-нибудь люди
На вопросы ответят.
Люди – вечные дети!

Звёзды. Так и горят,
Миллионы парсеков,
То созвездье Персея,
То созвездье Плеяд...

Пусть доступны для вида
И Плутон, и Эрида -
Всё равно, что мы знаем
О космической нави,
Где пустыни небес?!
Голова даже кружится!
В нашем мире мы, здесь,
А как выйдем наружу-то,
Да ещё потерявшись
Меж скоплений горящих,
Где кометы летают
В галактических далях,
Где наглядно и цельно
Нам ясна беспредельность,
И куда ни взглянуть –
Триллион триллионов,
Световых и бездонных
Лет – какая же жуть!
Пробирает нас дрожь:
Звёзды, звёзды и звёзды
Ощетинились грозно
И пылают лучами,
Холод-жар источая -
Так с ума-то сойдёшь!

И тогда придут мысли,
А, скорей, даже чувства,
Что в космических высях
Всё не так уж и пусто,
И что где-то пространство
Возымеет предел,
Извернулись, мол, небеса,
Вроде ленты Мёбиуса,
Изменив свойства тел
И природы законы,
И, законом не скован,
Космос соприкоснётся
С тем, о чём надо шёпотом,
Чтобы нас не нашёл потом
В нашем тихом болотце…

Потому-то и прочат нам
Эти дали безмерные –
Прикоснуться, лишь сбросив плоть
И пройдя через тернии,
Ибо страшно и зло
Звёзды в небо вколочены,
Где в чернеющей тверди
Настежь двери у смерти.

Этот холод космический...
Не представишь. Лишь вычисли.
Где живому не место,
А живут лишь драконы.
Как живут? Да, известно,
По драконьим законам.
Не такие, как в сказке.
Не напишешь их в красках,
Скульптор бы не слепил.
Не хвостов и не глаз,
А космический газ,
Межпланетная пыль.

И скользят среди звёзд они,
На погибель нам созданы,
Не видны нам сквозь воздух –
А увидим, так поздно!

На ночь это ребятам
Не рассказывай: спят, и
Пусть себе, поспокойней.
Без концовки драконьей.
Философская поэзия | Просмотров: 880 | Автор: Татьяна | Дата: 09/10/15 19:52 | Комментариев: 0

У меня на балконе
Поселились драконы…

Нет, не злые соседи,
Тоже как звероящеры,
А покрытые медью
Чешуи – настоящие.

Настоящею пастью,
Где зубов три ряда,
Как ни выгляну – «Здрасте!»
Говорят мне всегда.

И, драконовы песни
Между дел напевая,
Свили гнёзда неспешно –
И живут-поживают.

И пустили уж корни
Под диезы-бемоли:
У семейных драконов
Так и множится молодь.

Динозавры на крыльях –
Это вес-то какой! –
То, глядишь, воспарили,
То в гнездо на покой.

Как балкон не уронят!
А они по балкону
Лепят новые гнёзда.
Спохватилась я - поздно.

Завожу с ними речи
(Вижу - хватит потехи):
- Вам бы сделать скворечник,
Или взять ипотеку.

Да, мы вас уважаем
И с балкона не гоним,
Только разве не жалость,
Если рухнут балконы?

Мудрым взглядом драконы
Посмотрели в печали:
- Мы юдоли другой не
Хотим, - прорычали. –

Мы сюда прилетели
С благородною целью.
Ну, а что потеснили –
Не глядите уныло.

Мы, драконы, знакомы
С укрепленьем балкона.
Укрепляем их тонкими
Ящероперепонками,

Ящероперехватами,
Ящероперескобками.
Мы драконы. Крылаты мы.
И умелы, и ловки мы.

Мы, драконы, летучи,
По-соседски поможем,
И летать вас научим,
Пожелаете, тоже.

Ну а если мы съедем –
Заедят вас соседи,
Ибо мы их кусаем
Понемножечку сами

За увядшие души,
Корку злобы разрушив
До мельчайшего крошева.
Скоро станут хорошими.
Юмористические стихи | Просмотров: 1084 | Автор: Татьяна | Дата: 09/10/15 19:49 | Комментариев: 4

Было дело, уж тому полвека…
Председатель на колхоз приехал –

Долго вспоминали хлеборобы:
Как-то бабка продала корову.

Продала, а денежек излишки
Положила сразу на сберкнижку.

Той же ночью бабке стук в окно:
«Открывай, достану всё равно!»

Бабка в стахе: «Кто тут хулиганит?»
«Не узнала, бабка? Чёрт с рогами!»

В дверь ввалился - и давай скакать,
Нацепив коровью шкуру, тать

По всему старушечьему дому,
И как будто голос-то знакомый:

«Что? На книжке деньги?! Значит, завтра -
Чтобы не устраивать театра –

Снимешь и отдашь мне тет-а-тет,
Если не наскучил белый свет».

Бабке не наскучил. Пожила б.
- Ладно. Чёрт с тобой. Согласна. Грабь!

- Только пикни!
Бабка зареклась - и
Рано утром - со слезами в кассу.

В кассе бабке: «Чересчур большая
Сумма. Сразу всё – не разрешают.

Завтра приходи…» А ночью валит
Чёрт к старушке: «Почему так мало?!»

Бабка на колени: «Чёрт! Помилуй!»
Чёрт запугивает с новой силой:

«Чтобы завтра принесла! Иначе…»
Где старушке спорить? Только плачет.

Завтра – снова в кассу обречённо,
А кассир ей: «Ты чего, Семённа?

От каких-таких, скажи, проблем
Денежки снимаешь, и зачем?»

Шёпотом старушка молвит: «Тише!
Потому свою снимаю тыщу,

Что приходит чёрт, в рогах, шерсти́ –
И грозится в пекло унести».

У кассиров вытянулись лица:
«Что? Не стало по стране милиций?

Не поленимся! Старушку жаль», – и
Дружно заявленье написали.

И, явившись из родного ада,
Попадает бедный чёрт в засаду,

Весь в рогах, шерсти́ и при копытах,
И по-председательски упитан.

В общем - получил нечистый срок,
Щедро, на орехи, на горох…

Ибо, согласитесь, председателям
Грабить бабушек необязательно…

Что ж? Овации и слава всем
Авторам сбербанковских систем!
Юмористические стихи | Просмотров: 891 | Автор: Татьяна | Дата: 04/10/15 20:34 | Комментариев: 1



Пьеса в двух действиях

Действующие лица:

Пигмалион, скульптор
Его друзья:
Хрисанф
Ромил
Девушки:
Гало
Ктисто
Мино



Действие первое

Картина первая
На переднем плане - тропинка среди зарослей, вдали за деревьями на фоне моря колонны античного храма.

Явление 1
Девушки: Гало, Мино, Ктисто.
Гало проходит с корзиной и амфорой, из-за кустов выбегают
Мино и Ктисто

Мино:
- Гало!
Ктисто:
- Ах, бедняжка! Совсем согнулась под тяжестью корзины! О Деметра! Чего там только нет! Груши и виноград! Сыр и свинина! Россыпи пампушек! А что в амфоре?
Гало (растерянно):
- Молодое вино…
Мино:
- Куда ты тащишь столько снеди?! Хватит накормить целый логос! Ты подрядилась снабжать наше доблестное войско?!
Ктисто:
- А может, надеешься щедростью снискать расположение какого гоплита?!



Гало:
- Что вы этакое говорите, девушки?!
Мино:
- Когда нет в приданом такой драхмы, как красота…
Ктисто:
- Мино! Не смущай её. Она прибавила шагу и, того гляди, споткнётся! Куда ты?! Постой, Гало! Ты не ошиблась? По той тропинке – мастерская Пигмалиона!



Мино:
- А! Пигмалион! Так это для него ты разоряешь свою матушку?! Сыром и молоком ты питаешь его вдохновение?! Благодаря твоим лепёшкам он почти закончил статую своей богини – и теперь сидит недвижно, как египетский сфинкс, и не сводит с неё глаз!
Ктисто:
- А ты не сводишь глаз с него.
Мино:
- Весьма недостойно для благочестивой девицы! Ты дочь свободного отца – а ведёшь себя, как презренная рабыня!
Гало:
- Пусть даже так… что вас заботит?
Ктисто:
- А нас, подруг, ты этим унижаешь! Мужчины будут думать, мы за ними побежим! Нам жалкий вид твой ни к чему! На что похоже?! Сиротливо стоишь возле камнереза – и слёзы точишь …
Мино:
- Ну, точно Семела над Эндимионом!
Ктисто:
- Так же бледна и печальна!
Мино:
- А он – так же бесчувствен!
Гало:
- Ах, девушки… к чему вы мне об этом?
Ктисто:
- К чему? А почему бы тебе не сплясать для него танец дикой вакханки? Может, хоть тогда он глянет на тебя краем глаза?
Мино:
- Хахаха! Такой боязливой скромнице – танец дикой вакханки?! Ой, умора!
Ктисто:
- Хахаха! Мино, вообрази! С такой корзинищей! С амфорой на голове! Танец дикой вакханки! А ну, как посыплется всё?! Да с обрыва – в море!
Мино:
- И потонет в пене волн! А пена оценит вкус твоей стряпни! Гало! Станцуй – и к тебе снизойдёт Киприда, рождённая из пены!
Ктисто:
- Авось, поможет! Хахаха! (со смехом убегают)
Гало (вздыхает)
- Ах, подружки… вам бы подразнить… (уходит).



Картина вторая

Кусты раздвигаются. В глубине сцены: вдали море, сцена - высокий берег, по краям деревья и кусты, средь нагромождений камней и разбитых колонн – мастерская скульптора. Отдельно, выделяясь на фоне моря - статуя богини в человеческий рост. С обеих сторон окружает её кустарник.



Явление 1
Пигмалион (сидит возле статуи), Ромил, Хризанф (выходят из-за деревьев)

Ромил:
- Приветствую тебя, служитель Прометея!
И рад увидеть плод твоих трудов,
что столько сил и чувства поглотили…
Хризанф:
- Прими и мой привет, Пигмалион.
К тебе я хаживал нередко – и лишь нынче
твой замысел оформился вполне,
как понимаю…
Пигмалион (нехотя):
- Да… Похоже, я
резец оставлю. Больше не посмею
к её живому телу прикоснуться…
чтоб не поранить…
Ромил:
- Не поранить?! Мрамор?!



Хризанф:
- Дружище, ты теряешь под ногами
земли опору! Это не годится.
Нельзя столь предаваться впечатленьям,
что забывать: живёшь не на Олимпе.
Ты можешь изваять себе богиню,
и даже поклоняться как мечте,
как красоте, любезной сердцу, но –
страшись бессмертных прогневить, нарушив
устои, созданные ими: камень –
природа мёртвая. Она без чувства.
Пигмалион:
- О! Камень – да…! - покуда только камень…
Хрисанф:
- Покуда – камень? Хочешь ты сказать –
теперь не камень?
Пигмалион:
- Знай, Хрисанф – в ладонях
я ощущал и трепет нежной кожи,
и перекаты плавного движенья,
и дрожь волненья, и под левой грудью –
биенье слабое живого сердца…
Ромил:
- Ох, эти скульпторы…! Но жертва Прометею,
быть может, возвратит тебя назад
из плена чувств. А заодно напомнит
тебе титан могучий, что на свете
другие камни ждут – они не хуже
способны трепетать в твоих руках,
когда звенит резец, идёт работа…
Не стоит останавливаться, мастер,
на созданном – а надо устремиться
на новые порывы и восторги!
Лишь в том стремленьи состоит искусство.



Хрисанф:
- Прислушайся, мой друг Пигмалион!
Я восхищён прекрасною скульптурой.
Как грациозен стан, изящна поза!
Как руки плавны, словно бы в движеньи!
Лицо, и кудри… Да, влюбиться можно.
Тебя я понимаю. Но – не надо.
Ромил:
- Да, статуя достойна восхищенья.
Как ты измыслил, как нашёл такое
литое сочетание пропорций?!
Где подсмотрел переплетенья линий,
гармонию текучих плоскостей?!
Как всё здесь ясно, цельно, лаконично!
Лицо! Как необычно выраженье!
Черты… Да, безупречны… но черты…
кого-то, явно, мне напоминают…
Хрисанф:
- А ну-ка… что ты говоришь, Ромил?!
Неужто, есть в природе… да, пожалуй…
как-будто видел… где… когда… не помню…
Пигмалион! Ты не подскажешь мне?
Пигмалион:
- Луна и солнце были мне натурой.
И свежесть утра. И прохлада ночи.
И часто приходила Афродита –
влагала в пальцы выпавший резец…
Ромил:
- Ах, даже Афродита…? Но тогда,
она, наверно, мне являлась тоже –
раз узнаю знакомые черты.
Да и тебе, Хрисанф, она знакома?
Хрисанф:
- Я приносил ей жертвы – но давно.
Да и не так, чтобы черты запомнить…
Вокруг полно хорошеньких девчонок.
Да вот – сейчас попались по дороге.
Ромил (со смехом):
- А! Эти? Мино. Ктисто. Как же, как же!
Плясать горазды, на язык остры.
Оно, конечно, весело – но знаешь –
менады пляшут, а не Афродита.
И острота порой надоедает.
Хрисанф:
- Вон… что-то шевельнулось… за кустом…



(Из-за куста показывается Гало. Помедлив, скрывается. Хрисанф и Ромил приходят в движение, расходятся по сцене. Пигмалион неподвижен, созерцает статую. Некоторая пауза.)

Явление 2
Те же и Гало
Ромил:
- Там белое мелькнуло…
Хрисанф:
- Край пеплоса…
Ромил:
- Девица? Легка на помине!
Хрисанф:
- Да! Стоит лишь заговорить о них…
Ромил:
- Эй, красавица! Не бойся! Мы добрые люди!
Хрисанф:
- Небось, твоя почитательница, Пигмалион? (зовёт Гало) Подойди, нимфа! Экая робкая… наверно, Гало… кому и быть, как ни ей…
Ромил:
- Гало? Это – такая? (показывает руками в воздухе) А! Та, что кругами ходит вокруг Пигмалиона? Ты, мастер, жесток! Заставить девушку так порхать над собой – и даже головы не повернуть….
(Пигмалион медленно и неохотно поворачивает голову, Гало выходит из-за куста)
Гало: - О Пигмалион…
Пигмалион (к Гало):
- А… это ты? (отворачивается к статуе)
Ромил:
- Ну, ты и скряга, Пигмалион! Неужто жаль тебе для девушки пригоршни любезных слов и ласковой улыбки?! (к Гало) Красавица! Не трать движений сердца на этот ледяной утёс! Не стоит! Есть более весёлые сердца и более внимательные люди!
Хрисанф:
- И верно! Идём с нами, Гало! Клянусь Дионисом, мы рассмешим тебя и увлечём такими шутками, что ты печаль забудешь! Ну, соглашайся! Пусть ваятель наш своей богине фимиамы курит. А мы добудем лучших благовоний – не мрамору, а девушке живой!
Гало (качает головой):
- Прости, о славный муж и любочестный – не следовать мне слову твоему (скрывается)
Ромил:
- Отказываешь? Очень огорчаешь… (порывается бежать за Гало)
Хрисанф:
- Оставь, Ромил… Всё это бесполезно.
Сии болезни фимиам не лечит,
и ничего ты шуткой не исправишь.
А жалко. Ведь красивая девчонка…
Ромил:
- Да, хороша… А кстати – ты заметил?
Хрисанф:
- Заметил? Что?
Ромил:
- Взгляни-ка на богиню,
перед которой млеет скульптор наш.
Не правда ли… похоже…
Хрисанф:
- Ну-ка, ну-ка…?
Ведь верно… необычное лицо…
черты его, при тонкости рисунка –
наивны и мудры одновременно.
Такое выражение, наверно,
У сильно любящих.
Ромил (оборачивается к Пигмалиону):
- Эй, ты! Слепой художник!
Ты – что?! Не видишь, что изобразил?!

(Пигмалион, оторвавшись от статуи, удивлённо оглядывается на него)
Пигмалион:

- О чём ты?
Хрисанф:
- Да о том, камнедробитель!
О том, точащий белоснежный мрамор!
О том – что вожделенная богиня,
Которой молишься ты – вылитая Гало!
Ромил:
- И то неудивительно! Ведь Гало
Вокруг тебя кружится постоянно.
Ты к ней привык – она в твоём сознанье
Давно слилась с зелёною листвою,
С лучами солнца, с облаками в небе –
А так же – с хлебом, молоком и сыром,
что принимаешь ты, не замечая.
Ты никогда не думал: вдруг однажды
она сюда дорогу позабудет?
Чем скульптор наш изволит пообедать?
Пигмалион:
- Кто? Гало?! Да брось ты! Я не помню дня, чтоб не пришла. Стоит и отбрасывает тень. А мне надо побыть одному.
Хрисанф:
- Она тебе мешает? Это странно.
Она тиха, послушна, исчезает
по первому же слову твоему.
Ты, друг мой, попросту неблагодарен.
Ромил:
- Ах, что, Хрисанф, ты хочешь от таланта?!
Художник не бывает благодарен –
Поскольку никого не замечает,
Кто не является его твореньем.
Хрисанф (Ромилу):
- Ты задеваешь друга.
Ромил:
- Задевай,
не задевай – он даже не заметит.
Как не заметил до сих пор, что Гало –
богиня, пред которой он простёрся.
Ты слышишь?! Эй, очнись, Пигмалион!



Пигмалион:
- Тебя я слышу, друг Ромил. Но только –
всё, что сказал ты – шелуха ореха,
граната кожура и прочий мусор,
который недостоин поминанья.
Как можно – рядом поместить две вещи,
Несовместимые?! Огонь и воду!
Ущелье – и вершину снеговую!
Звезду в ночи – и жалкую стекляшку!
Как можно светлую мою богиню
Всерьёз равнять с какою-то девчонкой?!
Тут если есть какое-то подобье –
Лишь в том, что две ноги да две руки!
Да! Я не отрицаю! Боги образ
Божественный свой людям передали!
Мы созданы, по их уразуменью,
На них похожие – но всё ж – не боги!
Девчонка! Гало! Ну, и насмешили!
Я помню Гало тощей и патлатой,
Похожей на сверчка или омара.
К тому же хнычет, глупости болтает!
Согласен – нынче выросла и в возраст
невест вошла – но чтоб с моей богиней,
с моей сияющей прекрасной девой
её сравнить…?! да вы, друзья, безумцы!
Вы отличить не можете смарагда
От черепка, облитого глазурью!
Моя богиня! Сладостная Тео!
Вся жизнь моя – одной тебе служенье!
(склоняется перед статуей)
Гало (выглядывает из-за дерева):
- О, сердца боль! Какая это мука –
услышать и понять – всё безнадёжно!
О Афродита, озорного сына
никак не приструнишь – так пусть же следом
стреле любви пошлёт другую в грудь мне –
ту, что любовь исторгнет из неё! (уходит)
Ромил:
- Ну, что ж! Служи придуманной богине!
Устраивай ей жертвоприношенья!
Смотри лишь – как бы боги не отняли
За дерзости таланта или жизни!
(вдали слышно женское пение)
Хрисанф:
- А мы с Ромилом на земле цветущей
Найдём живые радости. Зовут нас
Весёлые певучие девчонки,
чей голос нежен, и рука тепла… (оба уходят).

Звучит песня:
- Расцвёл нарцисс у вод.
Что ж Эхо слёзы льёт?

Явление 3
Пигмалион

Пигмалион (простирает руки в мольбе):

- О Тео! Никогда и никого
Я не любил так! Лишь тебя люблю!
Не мрамор шелковистый, не резец,
Тебя извлекший из него, отсекший
Всё лишнее – чтоб ты явилась миру –
И озарила жизнь мою навеки!
Тебя! Тебя люблю, моя богиня!
Я знаю – видишь ты и понимаешь!
Меж нами тот язык, которым мастер
беседует с творением своим.
Но я хочу, чтоб не моим твореньем –
Чтоб ты собою стала, и жила,
Имела волю, душу и желанье –
и отвечала взгляду и словам.
Взгляни! Ответь! Открой уста немые –
Скажи мне так же о своей любви!
Скажи словами, плоти трепетаньем!
Но ты молчишь, как прежде – твёрдо тело,
Грудь не вздохнёт, рука не шевельнётся…
Какая это мука – всякий раз
В осколки разбивать свои надежды!
О Афродита! Ты к моим мольбам
Вниманьем снизойди – творенье это
Пусть оживёт и станет смертной девой –
Лишь с ней возможно счастье и блаженство!
Тебе дарую я талант и жизнь,
Все помыслы отныне вдохновенья –
а так же тучновскормленную тёлку,
Всю белую, без пятен и изъянов… (убегает).



Действие второе

Картина 1
Кусты и деревья задвигают мастерскую Пигмалиона и статую.

Явление 1
Хрисанф с Мино, Ромил с Ктисто
(попарно выбегают на сцену, на переднем плане)


Хрисанф:
- Сюда… под сень деревьев! Тут ручей!
Ромил:
- Ну, солнце распалилось! Задумало меня испепелить – от ревности, небось, прельстившись прекрасной Ктисто! (обернувшись к Ктисто) Признавайся, Ктисто – ты солнцу строила глазки?!
Ктисто:
- Хахаха! Зачем мне строить солнцу глазки? От его любви сгоришь, пожалуй!
Хрисанф:
- Конечно, солнце красавицу румянит (касается щеки Мино), но она и так румяна! Уста её рдяны и без солнца, зато в прохладе – она нежна и ласкова, а это гораздо важнее! Не так ли, Мино?
Мино:
- Ха! Ничего не ласкова! Просто прохлада приятнее!
Хрисанф:
- Конечно! Ополоснёшь лицо журчащею водой – и разбирает истома. Так и хочется склониться на плечо тому, кто рядом… А рядом – я, благородный и храбрый Хрисанф, готовый ради красавицы сразиться со всеми львами и гидрами… Дело только за ними!
Мино:
- Ну, что же? Как только появится гидра…
Хрисанф:
- О! Как только появится гидра… Вся Аттика знает, что Хрисанф первый после Геракла истребитель гидр… а так же львов… лернейских, немейских и прочих… но только в том случае, если рядом красавица! Это непременное условие!
Ктисто:
- А если нет красавицы?
Хрисанф:
- Ну, зачем стараться – если красавицы нет? Пусть себе топают своим путём. Я их не трону.
Мино:
- Ха! А они?
Хрисанф:
- Они? Ну…
Ромил:
- У Хрисанфа тайный замысел: издалека заметив гидру или льва, он подхватит красавицу и вместе с ней благополучно удалится. В прохладу. Отсюда соображение: красавица в прохладе и в безопасности, тогда зачем…?
Ктисто:
- Ах, вот как?! Хрисанф герой, поскольку имеет ноги!
Ромил:
- Ну, Хрисанф герой – когда необходимо… А знаете, кто будет стоять насмерть подле своей возлюбленной?
Ктисто:
- Догадываюсь!
Мино:
- Пигмалион! Ведь его статуя с места сойти не может!
(все хохочут)
Хрисанф:
- Прямо беда! Что нам делать с этим влюблённым безумцем?!
Ктисто:
- А что нам делать с этой влюблённой безумицей?!
Ромил:
- Да… жалко бедную девицу.
Мино:
- А Пигмалиона-то как жалко!
Хрисанф:
- Да… Жалко…
Мино:
- Жалко…
Ромил:
- Жалко…
Ктисто:
- Жалко…
(все вздыхают)
Ромил:
- А вообще… так им и надо! Друг друга стоят!
Ктисто:
- СтОят!
Мино:
- Стоят!
Хрисанф:
- СтОят! (после паузы) Придумать бы чего…
Ктисто (живо):
- Придумать?!
Мино (живо):
- Это мы не против…!
Ктисто:
- Это мы очень даже…!
Мино:
- Это мы, можно сказать, уже…!
Ромил:
- Да? Девушки, кажется, придумали? Любопытно, до чего это додумался короткий женский ум….
Хрисанф (разводит руками):
- Чем короче – тем надёжней! Ты же знаешь, Ромил: всего ничего нажмёшь на короткий конец журавля – а другой поднимет груз, какой и немыслимо!
Ромил:
- Ну, поведайте, красавицы – что у вас за груз…
Ктисто (таинственно):
- А вот какой груз… Слушайте: припасён у меня рог от чудного и странного заморского зверя… и если в тот рог что сказать – меняет он голос до полного неузнавания…
Хрисанф (с усмешкой):
- Так-таки, до полного?!
Мино (таинственно):
- До полнейшего, клянусь Гермесом!
Ромил (с интересом):
- И вы задумали…?
Мино и Ктисто (разом):
- Да!
Хрисанф (недоверчиво):
- И надеетесь…?
Мино и Ктисто (разом):
- Да!
Ромил:
- Ха! Занятно!
Хрисанф:
- Ха! Почему бы, нет?
Мино:
- Вы сами слышали - Пигмалион потащил белую тёлку в храм Афродиты…
Ктисто:
- Клянусь Афродитой – Гало торчит сейчас в мастерской возле статуи со своими пампушками: Пигмалиона ждёт…
Хрисанф:
- Что же? Пойдём, посмотрим… Авось, хоть с перепугу бедняжка отвратится пагубной страсти…
Ромил:
- А там и в другого влюбится…

Картина вторая

Кусты и деревья раздвигаются, открывая мастерскую скульптора. Возле статуи - Гало. Хрисанф, Ромил, Ктисто, Мино, прячась за кустами, осторожно расходятся, скрываются.

Явление 1
Гало

Гало (смотрит на статую)
:
- Какая ты счастливая, богиня!
Тебя Пигмалион так сильно любит!
Скажи – зачем тебе любовь его?
Ведь правда – не нужна? Ответь же – правда?!
(пауза, Гало ждёт ответа)
Я, видно, от любви и впрямь безумна…
Как может отвечать холодный мрамор?
Ещё не видывали под луною –
Чтоб мрамор говорил по-человечьи.
О Тео, изваяние из камня!
Как ты безмолвна, холодна, жестока!
Как зла – не любишь ты Пигмалиона!
Из-за тебя, бездушной, он страдает!
(за кустами мелькают тени, Гало не замечает)
Всё ты да ты! Ты – камень между нами!
Меж мной – и этим мастером чудесным!
Мной – и Пигмалионом ненаглядным!
Желанным, дорогим Пигмалионом!
Ах, как резец в руках его играет!
Поёт и свищет иволгой весенней!
А ты – ты камень! Мраморная глыба!
Ты разве можешь мастера понять?!



Явление 2
Гало, Ктисто, Мино
(из-за листвы за спиной статуи показываются головы Ктисто и Мино, в руках большой рог, который говорящая прикладывает к губам)


Ктисто:
- Презренная и подлая рабыня!
Как смеешь предо мною сквернословить?!
Как смеешь поносить мой белый мрамор
И посягать на резчика по камню?!
Гало (в страхе пятится):
- Ааа! Ожила! Заговорила Тео!
Мино (перехватывая рог):
- Заговоришь – когда такие речи!
Когда такая дерзость в жалкой твари!
И через край заносчивости, спеси!
Гало (дрожа)[[color=gray]/i]:
- Богиня! Если ты живая, если можешь
Ты отвечать, беседовать словами,
И понимать, как человек, не мрамор –
То почему молчишь с Пигмалионом?!
[i]Ктисто
:
- Что мне с Пигмалионом говорить?
Меня речами он не оскорбляет!
Мне молится и курит фимиамы –
И я за то вполне терплю его.
Гало (вдруг вскипает):
- Как?! Терпишь?! Моего Пигмалиона?!
Что изваял тебя со всем талантом?!
Что посвятил тебе такие чувства,
О коих я и не мечтаю даже?!
Да если б я… да если б мне… о, боги!
Она же не богиня! Просто дура!
Мино:
- Сама такая! Отойди подальше,
Не пачкай мрамор грязными руками!
Гало (в гневе):
- Конечно! Если вымазать – то вряд ли
Пойдёшь ты к морю, чтобы искупаться!
Но я тебя не вымажу, злодейка –
Не смею огорчить Пигмалиона!
Нет, какова! Её ваятель любит –
Она ж его ничтожеством считает!
Нет! Мастер сделал только внешний облик –
И сути внутренней пока не знает.
Когда узнает… только не узнает!
Ну, до чего хитра колода эта!
Ктисто:
- Эй! Глупая девчонка! Что болтаешь?!
Что замышляешь?! Подойди, попробуй!
Твой мастер будет мне рабом навеки!
И никогда не отпущу на волю!
Гало:
- Рабом?! Твоим?! Пигмалион?! Не будет!
Сгинь – и тебе не быть его кумиром!
(Подбежав, толкает статую. Статуя летит с обрыва)
Гало (в ужасе):
- Ааа!!!
(В кустах видны разбежавшиеся в разные стороны Мино и Ктисто, на переднем плане выбежавшие Ромил и Хрисанф. Все замерли. Пауза.)

Явление 3

Гало, Ктисто, Мино, Ромил, Хрисанф

Хрисанф:
- О боги! Как же это получилось!
Ктисто:
- О Афродита! Мы никак не ждали!
Мино:
- Мы ничего такого не хотели!
Ромил:
- Пожалуй, все слегка погорячились…
Хрисанф:
- Что же теперь делать?! Ведь Пигмалион…
Ромил:
- Пигмалион… увидит… да он не переживёт!
Ктисто:
- О горе! Он так носился со своей статуей! (плачет)
Мино:
- Всё говорил с ней… дарил подарки, украшенья - точно живой! (плачет)
Ромил:
- Статуя и без украшений была совершенством! Какое прекрасное творенье – и вот его нет! Припадок гнева – и мир лишился чуда! А ведь изваянье толком ещё никто не видал! И что? Сейчас придёт Пигмалион…
Хрисанф:
- Пигмалион! Да он просто всех поубивает!
Мино:
- Спрятаться!
Ктисто:
- Бежать!
Хрисанф:
- Как бы кстати сейчас была нам гидра…

Ромил (оглянувшись):
- Шаги! Пигмалион идёт!
(все, кроме Гало, разом скрываются средь кустов, Гало, потрясённая, неподвижно застыла на месте статуи)

Явление 4

Те же, и Пигмалион (появился из кустов в глубине сцены и замер на месте)
(Пауза)


Пигмалион (негромко):
- Благодарю тебя, рождённая из пены!
О Афродита! Мне не показалось!
Действительно – знак был! Как вспыхнул пламень!
Я верил – так случится! И случилось!
(делает шаг)
Ты ожила, о Тео! Ты моя
Из мрамора извАянная дева!
И мрамор мягким стал. Чуть розоватый –
Таким остался. Но теперь он тёплый! (берёт Гало за руку)
О, ты – моя! Моя – и ты живая!

В тебе люблю я каждую крупицу!
Любой изгиб! Любое углубленье!
Я всё прочувствовал, тебя ваяя!
Извлёк из глыбы – но вдохнуть не смог я
Дыхания! Вдохнула Афродита!
Отныне и вовеки ей кумирни
Я стану воздвигать, где лишь сумею!

(Гало, придя в себя, поднимает голову)

Гало:
- Пигмалион… но я…
Пигмалион:
- Заговорила!
И голос твой и звонок, и приятен,
И чем-то, кажется, родным он веет…
Как лёгкий ветер… шёпоты листвы…
Пожалуй, даже он похож немного
На голос этой девушки… а впрочем,
Не помню… с ней почти не говорили…
Какие-то черты её, возможно,
В тебя привнёс я… Аттика богата
На дев красивых… всё, что есть на свете –
Прекрасного – в твой воплотил я облик…
О Тео! О любимая моя!
(протянув руки, обнимает)

Ромил, Хрисанф, Ктисто, Мино выглядывают из кустарника на переднем плане
Ромил:
- Неужто, обошлось?!
Хрисанф:
- Ещё неясно… А если догадается?
Ромил:
- Лишь бы девчонка сама не выложила всё начистоту!
Ктисто:
С неё станется!
Мино:
- Возьмёт – да и раскается с испугу!
Ромил:
- Не осмелится. Да и понимает, небось: на что нужна ему – правда-то!
Мино:
- Да. Ни ему, и ей. Уж так решили мойры! А с ними, с мойрами – так даже Зевс не спорит!
Хрисанф:
- Похоже, мойры именно так и решили! Вы посмотрите! (указывает на любящую пару, выходит из зарослей – и следом за ним остальные)

Пигмалион (обнимая одной рукой Гало, оборачивается к друзьям и взмахивает другой):
- Друзья мои! Свидетелями будьте
О чуде белопенной Афродиты!
Моё творенье говорит и дышит –
И обнимает сладостно и нежно!
Услышала Киприда стоны сердца –
И вот пред вами юная невеста!
Её я представляю вам – и всех вас
Зову на свадьбу! Где там музыканты?!

Хрисанф:
- Клянусь богами, друг Пигмалион! Это лучшее решение всех проблем!
Ромил:
- Ну, что же! Свадьба! Как и положено в пьесе с хорошим концом!

Занавес

Пьесы | Просмотров: 1958 | Автор: Татьяна | Дата: 10/07/15 20:15 | Комментариев: 0

И пряными, и сладкими дымами
Восток окутан,
И грезится в душистом фимиаме
Багдад, Калькутта…

Богатые роскошные творенья
Народов смуглых…
Что долго говорить о теле бренном?
Черны, как угли!

Восток мерцает яхонтовой саблей,
Пурпурной лентой.
Восток и насторожен, и расслаблен
Покоем лени.

Но, в чём его бы жарко обвинили,
Чем он коварен -
Весь в запахах сандала и ванили,
Он кофе варит!

Серебряные джезвы закипают
В песке горячем.
Восток, ты в джезвы всей душою впаян,
Уж не иначе.

Восток, ты пьёшь тягучими глотками
Напиток жгучий,
И раскалённые внимают камни,
Дробятся кручи,

И скалы где-то рушатся, и вечность
Вступает в силу,
Ты воздымаешься, расправив плечи,
Свивая жилы…

Царишь над бренным человечеством, спасенья
Нет, и не будет,
И злые силы навалились и насели,
И строги судьи…

Пустыни ветер, стоны пальмы в бурю,
И крики ночи
Звук выстрела и свист летящей пули
Во мгле пророчат

Сумбурно, ярко, горько, сладко, терпко,
Добро, жестоко…
Из раскалённой джезвы можно черпать
Весь вкус Востока.
Лирика | Просмотров: 958 | Автор: Татьяна | Дата: 14/12/14 20:58 | Комментариев: 2

--------------------------------------------------------------------------------



Пеплос цвета тусклой стали,
Цвет гематия - графит.
Настороженный-усталый,
Взгляд недвижим и открыт.

Странный взгляд. Как будто ждущий,
И не знающий оков.
Словно он по наши души
Послан кем-то с облаков,

Где летает сокол смелый,
Где мелькают лук и стрелы
Гневной девы Артемиды,
Не прощающей обиды.

Там, средь облак - отлит облик,
Цвет металла и земли -
Средь жемчужно-серых облак,
Словно вьюги замели.

Облаков метели. Пурпур
Разливает в них закат -
Стали схожи с диким туром,
Что неистовством объят.

Страшен, рдяный, круторогий -
Острым рогом землю роет -
На закате тур багров.
Загоняет тур коров.

На рогах уносит он
Солнца круг за горизонт,
И сестра на смену брату
Катит новый диск из мрака...

"Брат мой! Брат мой! Я луна.
В мрак ночной я влюблена.
В тайный влажных листьев шёпот,
В тайны троп лесных без счёта...

Звери хищные земли -
Предо мною ниц легли!
И оленей строй живой -
Так послушен предо мной!

Брат мой, брат мой! Вместе нам
Всё лететь по облакам!
Мрак и солнце! Ночь и день!
Вечно мы в одной чете!

Аполлон, могучий брат!
Мы иной земли осколки,
Ястребы, медведи, волки,
Где-то лебеди кричат!

Ветром северным когда-то
Непогода пригнала -
Лебедей - сестру и брата
Из краёв, где княжит мгла.

Гром - отец наш, лето - мать!"
И как серп сверкнул в закатах -
Воплощает мрамор статуй -
Их божественную стать.

И под мастерским резцом -
Вдохновение и точность! -
И невинность, и порочность
Воплощается в лицо.

Вынь из мрамора руки
Столь стремительную чёткость,
Мастер! Кем же наречётся?
Артемидой нареки!

И Пракситель углублён
Разрешением загадки.
Мрамор ласковый и гладкий
Оживает день за днём.

Мрамор словно розовеет
Всё нежнее. Всё резвее -
Так естественно и просто -
Лёгкая живая поступь.

Кажется - в мерцаньи тонут
Гроздья вьющихся волос,
Как глубины небосклона
Зимней полночью, в мороз.

Но огнём горят рубины
Губ созревших и невинных,
Нецелованного рта
Жадность - кровью налита.
Мифологическая поэзия | Просмотров: 1170 | Автор: Татьяна | Дата: 15/07/14 13:19 | Комментариев: 1



Мир живой – трав и всяких древесных побегов –
Наивысшую форму служенья приемлет…
В яркой роскоши всех ароматов и неги –
Молодое цветение радует землю!

Но – природа, что где-то в глубинах сокрыта,
Тяжких недрах земных от времён сотворенья –
Бесконечно мертвее любых аммонитов,
Что прослыли синонимом вечности бренной…

И служение ей – так же вечно и строго,
Так же мёртво – холодным сверканьем неистовым.
Драгоценных камней блеск бесстрастен и ровен -
Но века человечество грешно убийствами…
Философская поэзия | Просмотров: 892 | Автор: Татьяна | Дата: 08/07/14 18:32 | Комментариев: 0



По весенним лугам одуванчики,
Тишь да гладь.
Светлорусые мальчики-Ванечки.
Что с них взять?

Я не трону голов этих золото,
Не коснусь.
Вы цветите задорно и молодо -
На всю Русь!

Вы цветите задорно и молодо -
Солнце-шар!
Вы цветите лугами, неполоты -
Как пожар!

Вы цветите, весёлые, истово
И взахлёб!
Ах, потратите золото быстро вы -
Взвьюжит лоб!

Поседеете, словно овеял вас
Снегопад.
Станут венчики белыми-белыми -
И взлетят!

Крылья быстрые лето гремучее
Раздаёт.
Что вам старость?! Летать вы научитесь! -
И в полёт!
Лирика | Просмотров: 886 | Автор: Татьяна | Дата: 03/07/14 12:27 | Комментариев: 1



Отважные люди водятся на свете!

Например, они женятся, живя безнадёжно в одной комнате с родителями. И даже заводят детей.

А иные и того не имеют. Гнездятся по друзьям и родственникам, снимают углы, чердаки, подвалы. И ничего! Жажда жизни так и переполняет. Они бывают веселы, влюблены, счастливы. Притом, что временами хнычут, жалуются. А им говорят: «Так вам и надо». Говорят: «Нечего жениться! Нечего радоваться! Вот у нас трёхкомнатная – и то не рады. Куда ж вы-то в калашный ряд? Да ещё младенца туда же?»

А они плюют! Они женятся! И случаются с ними порой удивительные вещи.

*

Красивую Веру мама мечтала пристроить за какого-никакого миллионера без жилищных проблем. А Вера вышла за Федю Холодного из Архангельска. И стала Верой Холодной.

Не той Верой Холодной, которую в далёком 19-м неистовые поклонники то ли уморили в белых лилиях, то ли удушили в объятиях... Нет, обычной. Неартистичной. Живой и здоровой.

Федя из Архангельска поселился у Веры в коммуналке Лефортово и тринадцатиметровую комнату перегородил шкафом. И, прежние домоседы, Верины родители сделались необычайно подвижными. Всё-то тянуло их в гости, по музеям, на пешие прогулки от Сокольников до Кусково. Таким образом, у Веры с Федей родился Василёк.

Кроватку втиснули между шкафом и Веро-Фединой постелью и зажили ещё счастливей, и никакой холод, вопреки фамилии, не остужал семейный очаг.

*

А у Феди водился родной брат. И тоже из Архангельска. Того звали совсем по-дремучему: Тихон. И жил он на семи ветрах, в свободном полёте, вольным соколом на птичьих правах. Потому то и дело заносило его в гости к брату, да так часто, что вскоре сделался он шестым членом семьи, и когда поздним зимним вечером, взявшись за шапку, деликатно начинал он откланиваться, дружная семья обычно восклицала: «Ну, куда ж ты в такую стужу, на ночь глядя?!», и стелила ему ветошку под столом. А потом раскладушку купила.

*

Жить бы, радоваться, да приехала тем временем в Москву Зина из Костромы. В поисках лучшей доли. Тоже, наверно, за миллионера собиралась. А встретила Тихона.

Такому событию никто не удивился: как-то естественно показалось, что у молодых симпатичных людей бывает личная жизнь.

В один знаменательный день на пороге коммуналки возникла ещё одна счастливая Холодная семья. Вере с мамой ничего не оставалось, как поспешно накрыть на стол: отметить судьбоносное событие. И стали Холодные Тихон с Зиной спать под столом. Временно, конечно! Когда-нибудь в далёком будущем будет у них свой угол, а пока…

Ну, не отправлять же родственников мыкаться по чужим людям!

…пока все предавались розовым мечтаниям. То Вера с Федей, то Зина с Тишей, то любящие старики-родители, а то общим сходом. О будущей благоустроенной жизни. О том, как будет у каждого из них по собственной квартире – разумеется, у всех на одной лестничной клетке (куда ж им друг без друга?! одна семья, считай!), и как они свою клетку отгородят от внешнего мира, и площадь увеличится за счёт общего холла, и как…

…а Вера с Зиной убаюкают Василька и вот шушукаются! Или крошат вдвоём огурцы да лук в салат и вот переговариваются! О том, что неплохо бы выделить одну из кухонь под прачечную-кладовую, где б машину-индезит поставить, и стеллажи бельевые, и доску гладильную, и сушилку, и…

…а у Василька и Зининого будущего ребёночка будет детская, где станут они жить-дружить, игрушками делиться, и комнату покрасят им Вера с Зиной в цвет пронизанной солнцем листвы, и занавеска будет, как облако, и ковёр, как лужайка в цветах, и…

И, и…!

много чего «и»!

А вот обведут вокруг мечтательным взором – и вся мечтательность долой: те же 13 метров, комод старенький, зеркало ещё от бабушки, в рамы рассохшиеся ветер снег бросает…

- Чего, девчонки, плачете? - зависнет в дверях вернувшийся с работы Тихон.

- Тесно…

- В тесноте, да не в обиде, - утешительно вставит папа.

- И верно! – спохватятся молодухи, - если б сто комнат, разве сидели бы мы за столом таким тесным кругом? Смотрите, как у нас уютно! Как в норке!

И мама добавит:

- Стены впритык – мышка не пробежит! – это же фэн-шуй! защита каждой спине. Прямо спиной ощущаешь: крепость несокрушимая!

И дальше – вся разулыбается, как солнце:

- Вот и Тихон пришёл, все дома, сердце на месте, своя коробочка. Садитесь-ка ужинать, всё готово, посидим-поедим, друг на друга поглядим…

И давай по-быстрому на стол метать всё, что есть в печи… то есть, при современной жизни – в кроватном углу, одеялом закрученное, подушками заваленное - чтобы с пылу-жару…

- Ах, мама! Что бы мы без тебя делали?!

А Тихон тихо-тихо скажет:

- Не плачьте, девчонки! Я придумаю что-нибудь.

И придумал! Такую простую вещь! Как раньше-то не сообразил?!

*

Зеркала расширяют пространство. Эту истину Тихон то ли слышал где, то ли читал. И поверил! В 13-ти метрах-то – и не тому поверишь!

На следующий день притащил он большущее зеркало, в деревянной раме, с косой гранью, пускающей зайчики. И все обрадовались.

Вера обрадовалась, потому что – говори, не говори – а приятно лишний раз убедиться, что ты Вера Холодная. Зина - потому что пускай ты не Вера – всё равно Венера. Мама – потому что – Венера, не Венера – но ведь была когда-то! Обрадовались папа с Федей и Васильком – потому что все рады, потому что весело в комнате, и смех и шутки под потолок, и зайчики во все стороны, и Новый год скоро, связку ельника над столом подвесим - и вообще – хорошо всем вместе!

*

Сразу возник вопрос – куда зеркало вешать?! Стены все сверху донизу заняты всяческими полезными для преодоления тесноты приспособлениями. Когда в доме два архангельских мужика – приспособления множатся, как грибы после дождя. Многоярусные полки, антресоли, раздвижные шкафы. О таком нефункциональном предмете роскоши, как зеркало, как-то не думали – а вот глядишь ты! – и оно имеет смысл!

- Дверь! – снизошло на Тихона гениальное решение. Федя от восхищения чуть не задохнулся. Не успел папа задаться инженерной мыслью «выдержит, не выдержит», как сразу выдержало: Федя с Тишей прижали настежь распахнутую дверь к простенку, взвизгнули дрелью, заскрежетали отвёрткой – и пожалуйте, любуйтесь – зеркальная створка мягко шевельнулась, блеснув на всю комнату.

- Здорово! – захлопала в ладоши женская половина – и папе оставалось только смириться:

- Ладно, пусть… Ну, дело сделали - закрывайте дверь-то!

И дверь закрыли.

Во мгновение ока скромная обитель удлинилась в два раза. Образовался светлый коридор, от которого не хотелось отводить взгляда. Грани зеркал искрились всеми цветами и кидали отсветы.

- Старое зеркало на комоде отражается, - объяснил эффект Тихон.

- А красиво! – заворожено пролепетала Вера.

- Сказка! – в тон ей шепнула Зина, - просто дворец хрустальный.

Мама уже вершила святое дело по устройству стола:

- Ну, замечательно! Дворцом обзавелись, теперь будем ужинать и в зеркала любоваться.

*

Поначалу так и сложилось: дружно повалили за стол, с удовольствием набросились на картошку с капустой.

Цепляя вилкой картофелину, Федя вытянул шею и замер.

- Ешь, ешь, Федь, - напомнила Вера и тоже подняла глаза.

- Ха, - озадачено пробормотал Фёдор, - а ведь и впрямь как-то свободнее стало.

Все оглянулись по сторонам. Нет, и стены, и шкафы были на месте.

- Чего-то не пойму…, - закрутил головой Тихон, - как будто на улице сидишь…

- Да голодные – вот и кажется, - разумно пояснила Зина, подкладывая мужу капусты, а потом зябко передёрнула плечами, - вообще, похоже, с давлением что-то…. Наверно, снег пойдёт.

И только Василёк на своём высоком стульчике продолжал сосредоточенно возить ложкой в эмалированной мисочке – его по-прежнему защищали родные стены.

- Как странно, - поёжилась Вера и уставилась в зеркало на двери, - такое впечатление, что мы в нём где-то далеко-далеко! Как-то слишком…

- Ну, потому что два зеркала друг на друга в упор глядят, - убеждённо проговорила Зина. - Гадание святочное - знаешь? – когда ставят зеркало против зеркала и на жениха гадают…

- Нам только женихов не хватает…, - пробурчал растерянный папа и отложил вилку. Все примолкли.

- Пусть попробуют! – довольно натянуто пошутил Тихон. Никто не услышал: каждый озирался и ёрзал на стуле. Над столом застыла тишина, на столе стыла картошка.

- Да нормально! – не очень уверенно высказался Федя, - чего мы вдруг…?

- Да, - промямлил папа, - действительно, всё в порядке.

- Давайте, налегайте! – энергично засуетилась мама, в попытке спасти привычную атмосферу, - кому ещё подложить? Тиша, давай, тебе ещё кусок! Ты у нас герой дня!

- Герой… за всех горой…, - поскрёб макушку Тихон, - ладно, поживём – увидим!

*

Увидели наутро. Вернее – не увидели.

В темноте зазвонил будильник, и Тихон продрал глаза. Хотел привычно накрыть его рукой – и не обнаружил. Будильник надрывался громко и отчётливо – но где-то не здесь.

- Федь! – сонно прохрипел Тихон, приподнявшись в сторону ФедиВериной постели, - угомони его: сына разбудит!

Ему никто не ответил. А будильник голосил что есть мочи.

- Федь! – сердито рявкнул брат и рывком сел, привычно нащупывая край стола, что б не врезаться лбом. Пальцы прошли пустоту.

*

А Фёдор в это время тоже искал ладонью звенящий будильник. И тоже натыкался не на него, а на вещи весьма непривычные.

Ну, не привык он, чтобы вместо вертикальной плоскости стены попадалась под руку плоскость горизонтальная неясного назначения, и выключателя как не бывало, и ничерта не разобрать в кромешной декабрьской мгле! А будильник надрывается, как сумасшедший! Найду – расшибу, заразу!

Федя поискал рукой решёточку Васильковой кроватки. Рука ушла в бесконечность. Господи! Федя подскочил, панически замахав во все стороны руками, как космонавт, шагнувший в открытый космос! Не было Василька! Но хоть Вера-то тут?!

Мужская длань нащупала привычные формы.

- Ты чего, Федь? – шевельнулась Вера и ойкнула, - а где стена-то?!

- Василёк где?! – прорычал Федя, кидаясь в неизвестность – и тут же навернулся на громоздкий предмет, перекрыв вопли будильника грохотом и нехорошей руганью.

К счастью, дополнительные звуки разбудили Василька, иначе бы родителей хватил удар. Детский плач раздался как будто издалека. Вера сорвалась с постели:

- Василёк! – и тут же налетела на стену, ощутимо ударившись, - вот она, стена!

За стеной, плакал сын.

- Тьма египетская!

- Волчья ночь!

- Подарки новогодние!

Наконец, Вера, шаря по стене в поисках прохода к ребёнку, нащупала выключатель, и под её радостный вскрик комната осветилась. И потрясённые супруги инстинктивно метнулись друг к другу.

Впрочем, следующим движением Вера устремилась в обнаруженную возле выключателя дверь, и только прижав сына к груди, огляделась.

Сказать было нечего. Пульс не зашкаливал, в голове не гудело, в глазах не троилось. Нет, на здоровье это не спишешь.

- Тихон! – отчаянно позвал Фёдор. Будильник отмучился, и в наступившей тишине прозвучал далёкий голос брата:

- Ау!!!

*

Пожалуй, только северные леса не уступят по грандиозности открывшейся картине. Чтобы увидеть потолок, приходилось запрокидывать голову, а стены разглядывать в бинокль. И это была их спальня. Да, по всем признакам – она. Знакомая кровать – с тем же одеялом, но какая-то уж больно здоровая! На своей они очень плотно умещались, благо молодые были и стройные, а на этой кувыркайся хоть вдоль, хоть поперёк, и ещё останется место. А вот другая мебель была уже незнакомой – но всё в лучших традициях классического интерьера. Во всяком случае, Вера именно так представляла спальню своей мечты.

Фёдор нервно ткнул кнопку мобильника:

- Слышь… друг! Задержусь: у меня дома чертовщина какая-то, прикрой с тылу, за мной не станет!

Сразу после этого в дверь ввалился Тихон, волоча в охапке вцепившуюся в него Зину:

- Не, я не пойму – чего происходит? Инопланетяне шуткуют, зверюги?! Зинку напугали! Ей же нельзя волноваться! Зин! Ну, чего ты за мной босиком? Лежала б уж, простудишься…

Зина слабо поскуливала:

- Я без тебя боюююсь!

- Вот! – развёл руками Тихон, - боится! А чего бояться? Вроде, не нападает никто. И вообще… неординарное явление, конечно, а всё ж… нечего паниковать. Зин! Мне на работу надо!

- Боюююсь…, - подвывала Зина.

- Звони, договаривайся, - вздохнул Фёдор, - ситуация требует. Как потом только объясняться будем?

Тихон окинул взглядом обширные апартаменты и тоже вздохнул:

- И у вас купол цирка? Мы с Зинкой до вас прямо стадион пересекли! Не, я не удивляюсь. По нынешним временам ничему удивляться не приходится. Аномальные явления, полтергейст… лишь бы не очень хулиганил. Ну… вас нашли – пойдём теперь маму-папу искать!

И впятером, считая Василька, они отправились в неведомое.

Неведомое впечатляло оглушающе. За массивной филёнчатой дверью в стебельчатых виньетках открылся по меньшей мере Большой зал Екатерининского дворца. На противоположном его конце в приоткрытые высокие двери виднелось что-то столь же грандиозное. Колонны, фестоны, гирлянды, Атланты… и немыслимое обилие зеркал.

- Размножились…, - пробормотал Тихон и сдавлено скомандовал, - так, ребята… всем держаться за руки – и быстро пересекаем….

Пригибаясь и суетливо оглядываясь, семейство затрусило к дальним дверям, отражаясь в зеркалах.

- Это всё мы виноваты…, - скулила Зина, и Вера жалобно поддакивала:

- Мы с Зиной альбом смотрели… и всё говорили: нам бы, нам бы…

- Ну, и чего страшного? - подал голос Фёдор, - пока всё нормально.

- Нам с Зинкой, когда шли к вам – тоже ничего показалось, - проговорил Тихон, - а щас чего-то жутко… сам не пойму. Ладно, смотреть в оба – идём на северо-запад, там по отношению к столу кровать родителей была.

В огромные романские окна брезжил рассвет.

После анфилады Версальских зал они достигли бело-голубых покоев, напомнивших расцветку покрывала и коврика папа-маминой постели. И действительно, ко всеобщему облегчению, с бледном свете, сочившимся сквозь прозрачные небесные гардины, многократно отражённая в каждой из зеркальных стен, показалась кровать со знакомым в полосочку пододеяльником. Да, кровать была непривычно велика и помпезна, но на ней спали папа с мамой – ничего покуда не подозревающие: видно, будильник, при всей своей истошности, до них дозвенеться не смог.

Сон уже отпускал их, и папа, наконец, открыл глаза, успев удивиться торжественному предстательству молодой смены и значительному выражению лиц.

- Вы чего, ребятки? – буднично спросил папа, прежде чем разглядел за их спинами нечто необычное. И тогда уже вытаращил глаза:

- Это что такое?!

- Так и так, - сурово доложил обстановку Фёдор. Папа долго и ошарашено оглядывался, после чего отчаянно затормошил жену:

- Мааать!

Но мама спала, как ангел.

- Мама! - наперебой зашумели дети, - проснись!

- Что? – заоблачным голосом отозвалась, наконец, та, не раскрывая глаз.

- Да проснись, мать! – заорал муж, - ты погляди, что вокруг!

- Вокруг? – переспросила мама и подняла веки. – Ничего особенного, - медленно обойдя взглядом величественные консоли, прошептала она, - ступайте, я хочу спать. Верочка, справляйся сама, раз не считаешься со мной. Я же говорила: Фёдор тебе не пара!

- Мама! – в ужасе вскричала Вера, хватаясь за голову. Фёдор вытаращил глаза, шатнулся назад и плюхнулся в случайно подвернувшееся кресло.

- Мать! – взревел папа, - да ты что говоришь-то?!

- Меня здесь нет, я не хочу вас видеть…, - медленно прошептала мама, отворачиваясь.

Час от часу не легче!

- Мам! Что с тобой? – озабоченно присела на кровать Вера, - ты что, заболела?

Остальные переглянулись:

- Плохо себя чувствует?

- Давление померить…

- Врача вызвать?

- Сюда?! Представляю, что с ним будет!

- Это всё снегопад, - всхлипнула Зина.

- Может, и снегопад, – задумчиво протянул Тихон, - может, и весь Версаль из-за него?

*

В голубые окна смотрели сумерки.

К вечеру все немного успокоились. В конце концов, ничего опасного не происходило. Даже Зина перестала вцепляться в Тихона и начала с интересом разглядывать внезапно явившийся дворец.

- А может, оно и ничего? – высказался Фёдор. – Может, нам за наши муки дар выпал?!

Зина с Верой оживлённо шушукались, заглядывая во все двери и углы. Среди обилия зеркальных зал отыскалась и вполне комфортабельная кухня, где девочки, поначалу опасливо, но с каждой минутой всё уверенней, принялись стряпать. Накормленный Василёк спал в своей кроватке, в комнате, удивительно схожей с той, какую они рисовали себе. И прачечная с бельевой отыскались – точь в точь, как обе нафантазировали: в синем кафеле, со всякими техническими наворотами.

- Вер, а ведь сбывается наша мечта! – хихикнула Зина, всё ещё не решаясь верить в чудо.

И Вера хихикнула в ответ:

- А что? Полтергейст не всегда же вредный.

В конце долгих блужданий обнаружили свою старую комнату и дверь с купленным вчера зеркалом, преданно смотрящим в бабушкино на допотопном рассохшемся комоде. Через неё и вышли в тесный коридор родной коммуналки, на обшарпанную кухню, где, на подоконнике докуривая чинарик, сосед поприветствовав их словами:

- Вас что-то не видать никого? Думал, уехали куда.

*

Вечером семья собралась к столу в большой шоколадной кухне.

- Вот что я думаю, - решительно произнёс Тихон, - раз уж выпало нам на долю такое приобретение – надо не бояться, а жить со всем удовольствием безо всяких объяснений. Какая нам разница, что за причины, и по каким метафизическим законам это действует? Обошёл дом: всё как прежде, даже трещина у подъезда и выбоина с торца. Версаль – он только в нашей комнате! Стало быть – наше! Давайте не гадать, а Новый год встречать. Мы с Федькой завтра ёлку купим. Пусть хоть раз в жизни нормальная будет. Хоть Василёк увидит, что это такое.

Папа согласился:

- Пожалуй. Тревога – тревогой, а радость – радостью. Законов мы не нарушали, совесть чиста – а пятое измерение и нехорошая квартира – это не к нам: у нас хорошая!

- Да, - задумчиво проговорила Вера, - я сейчас к маме ходила – она всё лежит, «уходи» говорит. Я ей поесть носила – нетронутое стоит. Давление померила – нормально.

- Да и я заходил… и меня гонит.

Вера тихо заплакала.

- Вер…, - преданно склонился к ней Федя, - не придавай значения! В таком возрасте могут быть внезапные странности…

- Перепады настроения, навязчивые мысли…, - склонилась Зина с другой стороны и предложила:

– Давай-ка, я загляну к ней. Может, со мной будет посдержанней: всё ж я не дочка, и в положении….

Это было мужественный шаг: Зина робела в зеркальных лабиринтах. Впрочем, Тихон тут же подхватился:

- Я с тобой!

Не успели они выйти за дверь, как все явственно услышали далёкие, но отчётливые шаги – и среди сверкающих кафелей пронёсся вздох облегчения:

- Слава Богу! Кажется, идёт!

И верно: спустя пару минут в кухню вошла мама. C ней всё было в порядке: спокойная поступь, спокойный взгляд. Правда, как и прежде, устремлённый в бесконечность. И отрешённое выражение моложавого - не скажешь, за пятьдесят – лица, похожего на античную маску в потолке, окружённую растительной лепниной.

Не произнося ни звука, мама как ни в чём не бывало, прошла на свободное место, и Вера поспешно поставила перед ней порцию каши.

- Мааать! – позвал папа, подбираясь ближе, но Вера сделала предупреждающий жест: пусть придёт в себя - и, переглянувшись, все уткнулись в тарелки. Одна мама так и не притронулась к еде. Сидя прямо и чопорно, она скользила равнодушным взглядом по убранству обстановки и лицам близких – до тех пор, пока зрачки её не остановились на Зине. Мать так и впилась глаза в глаза! Зина вздрогнула и затравленно уставилась ответным взглядом. И все видели, как плечи её передёрнуло.

- Ну-ну! – ободрительно потрепал её по плечу Тихон и отгородил ладонью, - не обращай внимания.

Так, в придавленном состоянии, состоялся семейный ужин.

Ночь встретили с лёгкой опаской, впрочем, бессонницы не случилось – зато утро опять удивило. Конечно, не так, как накануне! Теперь они ко всему были готовы.

Зеркал стало ещё больше. Зеркальные простенки, зеркальные потолки.

- Плодятся, как дрозофилы! – пробормотал Фёдор.

- Зеркала, зеркала…, - на Веру снизошёл поэтический тон, - двое встретились, полюбили друг друга, и пошли у них дети, внуки и правнуки…

- Ты чего, Веруш?! – захохотал Федя.

- Да так, к слову сказалось. Федя! А ведь если всё идти да идти – пожалуй, такОе отыщется!

- Да мы весь день вчера гуляли! Конца-краю нет! Интересно - жутко. Но жрать, Вер, чего-то надо. На работу пора. Апартаменты сдавать? Вопрос ещё не изучен.

В дверях возник Тихон:

- Слышь, Вер… Пригляди за Зинкой: чего-то вялая. Навести, померь давление, а мне бежать нужно.

- СчастлИво! – проводила Вера мужчин и пошла к Зине. Зеркальный паркет скользил под ногами, и Вера плыла Екатериной Великой через мраморно-хрустальные залы. Кружевная бело-персиковая спальня Зины напоминала подарочную коробку с атласных лентах, и Зине следовало бы бесконечно всплёскивать руками от радости и млеть от эстетического наслаждения. Вместо этого она неподвижно лежала в пуховых одеялах, уставившись на алебастровые лепнины потолка, такая же бледная.

- Зиночка, ты чего? – упала Вера на край резной кровати, торопливо вынимая тонометр: медицинское образование в какой-то мере позволяло обходиться своими силами:

- Ну-ка, дай, рукав закатаю!

- Ничего не надо, - медленно процедила Зина, не повернув головы. – Вера, нечего таскаться в нашу спальню! Думаешь, очаруешь моего мужа? Думаешь, ты красавица…?! Как же ты похожа на свою маму! У обоих зеркальные глаза!

Вера попятилась и осела на ковёр подле постели:

- Чего?!

- О Господи! – простонала она в следующую минуту, - Зиночка! Да что же это?! – и бросилась вон, зарыдав на бегу:

- Папа! Василёк!

Она сразу рванулась в детскую: захотелось прижать к себе Василька. Мальчик спал в кроватке, а возле неё стояла мама и недвижно глядела на внука.

- Мама! – в слезах вскрикнула Вера, - ты очнулась?! Мама! Ну, ты-то – ты прежняя?!

- Отойди от ребёнка, - гранёным голосом изрекла мама, - ни ты, ни Фёдор не должны видеться с ним!

Вера охнула и шарахнулась назад. Мама безжалостно посмотрела на неё светлыми блестящими глазами.

«И правда, зеркальные!», - задрожав, прошептала Вера, но самые зеркала ещё были впереди! Мать покосилась на Василька и чуть поморщилась:

- Какое, всё же, неприятное существо… дотронуться противно: пачкается, пищит… это всё вы! Вы отвратительные родители, ваше пагубное влияние погубит его: ну, что вы можете ему дать?! Даже квартиру купить не в состоянии! Сидите на моей шее, отравляете мне жизнь! Я подаю в суд о лишении вас родительских прав… на основании ювенального закона!

Вера, задохнувшись от слёз, кинулась к кроватке и выхватила сына – как вдруг почувствовала стальной зажим на запястье. Мать положила на него свою тонкую интеллигентную руку – и зафиксировала намертво. Вера рванулась – но мама холодно глядела ей в глаза и сжимала запястье. Становилось ясно: противостоять ей так же немыслимо, как кандалам, приваренным к железной стене.

- Папа! – истошно завопила Вера, с ужасом глядя на мать, - папа! Спаси меня!

Мама медленно и твёрдо отодвинула Веру – и сонный тёплый Василёк выскользнул из Вериных объятий столь естественно и легко, будто находился где-то в иной среде, и между ним и Верой не существовало соприкосновения.

- Папа! – из последней мочи заорала Вера, и тут вдали, в дальних залах послышались шаги. Они приближались, но как-то слишком медленно. Конечно, папа немолодой человек, но…

Вера всё ещё цеплялась за сына, но пальцы никак не могли ухватиться и срывались, а мать невозмутимо и твёрдо уносила ребёнка в распахнутые двери, за которыми начиналась парадная лестница – громадная, края её выпадали из поля зрения, и вела она куда-то вверх, и заворачивалась в немыслимой вышине… Господи! Ну, не было этой лестницы! Ещё утром не было! Куда? Куда она ведёт? А может, никуда? Может, это просто отражение?! Не разобрать, где стены, где потолки – сплошь нагромождение зеркальных плоскостей, всё от всего отражается, многократно повторяясь, сто, двести, тысячу раз - так, что кружится голова!

Папа! Ну, где же ты, папа?! Ну, что же так долго?! Вот же, рядом с дверью шаги! Я кричу тебе - неужели ты не слышишь?!

Не задерживаясь у двери, шаги зазвучали дальше и понемногу стали стихать, явно удаляясь.

Вера бросилась обратно через зал. Мать уходила с ребёнком – но неторопливо, и ничего не стоило добежать назад. Сильным ударом Вера распахнула дверь.

И в первый момент даже не удивилась – только вскипела от гнева: мать, спиной к дочери, неспешно двигалась прочь от дверей, через торжественный зал к высокой ампирной арке, унося Василька. Его было хорошо видно из-за левого маминого плеча: пушистая макушка с мягким хохолком, свесившаяся ручка с перевязочкой, а под правым маминым локтем - босые ножки в знакомых пижамных штанишках. Вера застыла на месте: её Василёк! И тут же оглушил кошмар – она крутанулась назад: мать поднималась по зеркальной дворцовой лестнице, из-за её плеча виднелся светлый хохолок. Обе удалялись и скоро должны были скрыться за поворотами – и тогда…? Ведь по этим залам – по ним же век можно бродить!

У Веры в голове понеслись странные мысли: так вот почему у людей по две ноги-руки?! Вот почему мозг разделён на правое-левое полушарие! Она представила себе выкройку для шитья: выкройка же прикалывается на ткань, сложенную пополам! Пополам! И так же мысленно – она взяла ножницы – и разрезала недошитое платье. На две половины, по линии сгиба. И тогда – стало легче. Она уже знала, что делать. Она побежала догонять маму. Вверх по лестнице и к арке через зал. Стремительный бег разом покрыл все расстояния, и Вера опять вцепилась в Василька:

- Мама! Отдай, мама!

- Негодная девчонка, - презрительно бросила мать и без усилия толкнула её, так что Вера полетела на пол – и возле арки зала, и на зеркальной лестнице, и, несомненно, покатилась бы по лестнице вниз, но успела схватиться за подол маминого платья – очень знакомого платья, домашнего, любимого платья! Платье оказалось не таким убийственным: оно не отшвыривало Веру и не выскальзывало из рук.

За аркой открылся громадный бассейн, похожий на озеро. Как он появился, Вера уже не думала. Она думала, что вода достигает края, и глубина не менее трёх метров, а лестница ведёт в бельведер. Бельведер – это беседка на крыше, и неё открывается вид на всю Москву, потому что она – высоко-высоко над Москвой! Может быть, даже выше останкинской башни! А Василёк – он ведь не птичка и не рыбка! «Мама! Опомнись!», - Вера всё тянула за мамино платье – только бы не разорвалось!

- Мне это надоело! – в раздражении пробормотала мать, - сколько лет я уже терплю этих дармоедов! Надо бы проучить!

Непостижимым образом бельведер отражался в бассейне. Градиции отражений. Игра света под разными углами друг к другу. Из бельведера был виден бассейн. Мать подошла к краю. Бассейна и бельведера. Она вытянула руки. В руках, свесив головку, повис сонный Василёк.

« Я схвачу его! – подумала Вера. – Я схвачу – или стану птицей! Или рыбой!».

И Вера стала птицей. Она метнулась вслед за летящим Васильком – и с размаху толкнула его… в бассейн. Мать кинулась с бельведера – наперерез: перехватить мальчика – но Вера же стала птицей! И попалась на пути, и обе столкнулись – и полетели. Им ничего не осталось, как летать!

Нет, Вера стала рыбой! Она нырнула в бассейн вслед за Васильком – и вынырнула, схватив его! И левой рукой, и правой! Он почти не нахлебался воды – только проснулся и заплакал.

Мать стояла на краю бассейна и, наливаясь гневом, тянула руки. Но Вера уже выпрыгнула из воды о противоположную сторону и перемахнула через бортик. И побежала! Быстро-быстро! Как только могут молодые ноги! Она бежала и бежала куда-то прочь, в непостижимую даль дворцовых лабиринтов, где её никто не отыщет. Бежала – и прижимала к себе Василька. Правой и левой рукой. И только уже на немыслимом расстоянии, заблудившись в невероятном количестве зал – сообразила, что держит в объятьях двух Васильков. Совершенно одинаковых. Одного правой рукой. Другого – левой.

*

Тихон долго и придирчиво выбирал ёлку, пока его не окликнул подоспевший с работы Фёдор:

- Ну, как?

- Да вот… облезлые все какие-то…

- Что делать? Это тебе не Архангельск.

После долгих блужданий по елочному базару они всё же подобрали более-менее симпатичную, закрутили шпагатом и двинули домой:

- Щас! Верка обрадуется!

- Слушай, чего у меня с Зинкой-то? Прямо чокнулась! Она мне утром такого наговорила! Я думал – меня кондрашка хватит!

- Положение…, - пожал плечами Фёдор, - они ж в это время все чудят! Не бери в голову.

- Федь… это чего такое?! – замедлил шаги Тихон на подходе к дому. Фёдор насторожился, тревожно вглядываясь:

- Что-то случилось…

Возле дома клубилась толпа, стоял неясный гомон, а главное, присутствовали символы беды: скорая помощь и милицейская машина. За спинами нельзя было разобрать источник волнений, но совсем с краю сосед по коммуналке, без обычного чинарика, что означало крайнюю серьёзность ситуации, поддерживал под плечи совершенно дряхлого старика в знакомом чёрном пальто:

- Держись, отец! Вишь, какое дело….

Старик неуклюже семенил ногами, без конца всхлипывал, из горла то и дело вырывались хриплые обрывки:

- Я ж ненадолго… я ж хотел сюрприз… на рынок… праздник… Федька ёлку купит…

И в этот момент тесть увидел Фёдора. Лицо его перекосила слёзная гримаса:

- Федька! Федькааа! Верка… и мать… вон там…

Фёдор выронил ёлку.

*

Поодаль хмурый милиционер бубнил в диктофон:

- Невероятно! В этой части дома ни одного окна! С крыши? Но чердак заперт, проверяли! Да, летальный исход. Две женщины, молодая и пожилая. Что я думаю? Молодую жалко. Вылитая Вера Холодная!

*

- Ну, вот что! – решительно произнёс Тихон. – Надо это всё кончать! – с этими словами он шагнул к зеркалу, привинченному ко входной двери, с зажатой в кулаке кувалдой:

- Я тебя, сволочь, сейчас ликвидирую! Как класс! Вали отсюда со всем своим семейством, - тут он с размаху ударил по стеклу, и зеркало разлетелось вдребезги, - на хрена нам такие Версали!

И далее принялся крушить зеркальную крошку до самого мелкого состояния:

- Чтоб памяти о тебе не осталось!

«Боммм!», - звякнуло позади, и все обернулись к комоду. Бабушкино старинное зеркало прошлось глубокой трещиной. И вслед за этим – разнёсся далёкий гул.

- Разбитое сердце моё…, - невзначай вырвалось у Феди, трепетно прижимавшего рукой вновь обретённую Веру.

Проблемы ещё оставались: Зина лежала в спальне, уставившись в потолок, мама бродила неизвестно где. Хотя – в целом история подошла к концу. На следующее утро от былых покоев осталась только старая 13-метровая комната. Где проснулись и мама, и Зина – и обе ничего из происшедшего не помнили.

И стало всё по-прежнему. Правда, чуточку похолоднее. Потому что – ничего на свете не проходит бесследно. А впрочем, Новый год не заставил себя ждать, и нарядили ёлку, подвесив её через весь потолок, и Васильки тянулись к сверкающим звёздам и дождям с восторженным: «Ууу!!!». Оба Василька.

Федя первые дни всё спрашивал Веру:

- Ну, какой же из них – настоящий?!

А Вера только в растерянности пожимала плечами и жалобно лепетала:

- Не знаю! Я их в бассейне перепутала!

А потом – все привыкли. Так, что казалось – иначе и быть не может! И стало в семье два Василька. И никто так и не узнал, который – зеркальный. Это и неважно: в детстве всё переносится легко….
Рассказы | Просмотров: 1474 | Автор: Татьяна | Дата: 28/06/14 23:07 | Комментариев: 5



Ты сверяешь путь посредством карт,
А меня скрыл сломанный баньян.
Я от крови, я от плоти пьян.
Я рудрапраЯгский леопард.

Я невидим, как ночная тень.
Я крадусь, вплетаясь в сеть лиан…
Застрелить меня ты захотел?
Но меня скрыл сломанный баньян…

Ты исчислил след мой, Корбетт Джим.
Друг за другом уж давно кружИм.
Я тебя подстерегал не раз.
Ты не видел блеск янтарных глаз.

Обо мне в горах несётся слух,
Что не леопард я - злобный дух,
Что меня ничем убить нельзя -
Убиваю Я, клыки вонзя...

Я не дух. Я просто людоед.
Но не раз за эти восемь лет
Ты напрасно ждал в засаде, Джим.
Людоеда путь непостижим.

Людоеда час рассудит рок.
Может быть, рука нажмёт курок.
Что тут проще? Лишь курка нажим.
Отчего ты содрогнулся, Джим?

Будь же осторожен, старина!
Нынче выйдет полная луна.
Как тосклив её неверный свет...
Как причудлив мой лукавый след…
Пейзажная поэзия | Просмотров: 975 | Автор: Татьяна | Дата: 24/06/14 16:47 | Комментариев: 1

В каждом звуке, в каждом звоне, в каждой капле –
Хрусталь.

Южный ветер чуть заметный запах яблок –
Раздал.

Рассыпается с бесчисленностью града
Вразлёт,

Источает переливчато прохладу,
Как лёд…

Хрупкий лёд туманен, отраженье зыбко
Стекла…

Эта странная далёкая улыбка
Светла…

В зеркалах двоится тонкий полумесяц
Щеки…

Так таинственны и тихи - не заметишь –
Шаги.

За окном переплетенье арабесок
Пальмет…

За окном – аквамарин в дрожащем блеске
На свет…

Свет скрещения лучей зеркал и окон
Мираж

Ветер вплёл одним налётом и наскоком
В вираж.
Пейзажная поэзия | Просмотров: 942 | Автор: Татьяна | Дата: 21/06/14 01:28 | Комментариев: 0



Кот! Подлая рыжая тварь! Прекрати смотреть мне в рот большими голодными глазами! Хочешь, чтобы я подавилась?! Ты ж минуту как выкушал свой законный пакетик Вискаса, крокодил! Ну, чего зубами щёлкаешь?! Таких диких и беспородных вообще Вискасом не кормят! Мышей лови! За что тебя только терплю...

Что? Принёс, живоглот? Предъявляешь. Дескать, не зря кормим. Убери эту гадость! Стой! Мне не надо мыша в тапок! Пшёл прочь, чтоб я больше не видела! Нет! Только не на моих глазах! Сожрал? А это что?! Не доел - мне оставил?! Тьфу! Тьфу! Мерзость какая! Кыш, зараза, и тапок тебе вслед!

Нет, за что мне такое наказание?! Навязали мне эту скотину! В каждом углу кладка!

Что, что... Яйца куриные, 100 рублей десяток! Научился б ты, кот, яйца нести - может, я б тебя и вытерпела... Только и убирай твои катышки, засранец! Как за младенцем пелёнки! Вон, опять дерьмо закапывает! Чем закапываешь-то, ты, дикарь?! Ах, ты тварь ядовитая! Моей нарядной юбкой! Почему она на полу-то?! Ах, цапалка когтистая! Когти точил? Об мою юбку?! Искромсал в лапшу, людоед! Да тебя самого сожрать мало! Кыш! Куда на стол?! К бабушке под защиту?! Ты её замучил совсем, зверюга! Жалеет тебя старушка, ты и пользуешься, вымогатель! Не смей царапаться! На шею ей лезешь, изверг! Пошёл-пошёл! Куда к бабушке в тарелку?! Отдай котлету!

Ну, и кто ты после этого, хищник?! Ворюга и уголовник, у кого повернётся язык тебя домашним назвать?! А чего орёшь? Ах, тебе мало! НА, тебе, кровосос, чтоб только не слышать тебя, разорение моё! Что?! Опять орёшь?! Ну, ты, кот, обнаглел! Ну, ты просто все мыслимые нормы перешагнул! А ну, кыш, отсюда - вот тебе, вот тебе, тряпкой тебя мокрой! Тапком!

О Господи! Кот, опять ты?! Что тебя разбирает?! Ну, чего орёшь, дикобраз?! Дай поспать, где ты есть-то?! Ах, да. Сама ж на улицу выгнала. Боже мой! Взвыл, как будто черти дерут! Убивают, никак?! Ну, конечно! Соседский чёрный! Местная гроза! А ну, пошёл отсюда! Темнотища, ни зги не видть! Где тут ступенька?! Из-за этих котов ноги переломаешь! А! Бац! Об угол! Плевать! Скорей! Чёрный - загрызёт же! Жалко ж, дурака! Кыш! Кыш, мерзавец! Не трогай нашего! Чем бы запустить? А... как назло - ничего под рукой! Вот! Тряпка мокрая! Тьфу, гадость! Кладка кошачья! Чтоб тебя чёрный сожрал!

Что? Притащился, гулёна? Эк тебя! Вырви клок, драный бок. А мало тебе, я, вон, ногу подвернула, и фонарь на лбу из-за твоих романов. Ладно, зубастый! Давай, зелёнкой тебя намажу! Вырывается, собака! Ну, и проваливай! Заживёт, как на собаке!

Слушай, ты меня не свалишь, бегемот? Здоровенный котище, откормила на свою голову. Что ты ноги-то мне хвостом обкручиваешь? Идём по дорожке - так и льнёшь, так и вертишься! Как преданный пёс. А! Вот оно что! Сосед чёрный! Из-за куста показался - аж замер! Так глазищами-то и магнетизирует! Ну, пока я рядом - тебе ничего не грозит. Ишь ты! Спокойный-спокойный! Выступаешь - хоть бы хны! Неужели, соображаешь?! Вроде, вы, коты, хозяина не признаёте? Тем более - меня, злющую! Я ж тебя тапком гоняю! Ты ж от меня торпедой носишься! А тут вдруг...

Ну, чего, сосед?! Слабо на нашего рыжего напасть! Это тебе не кот бесхозный! То-то! Ишь, моду взял - ближних угнетать! Всех котов передрал, спасу нет! Ну, только сунься! Я, вон, под каждым кустом по каменюке заготовила! Чего глядишь? Шёл-шёл - и стал, как табуретка растопыренная! Иди своей дорогой, пока не шуганули! А наш-то! Ноль внимания, фунт презрения, даже глазом не косит! Плевать ему на каких-то там чёрных! Видали-едали! Ему щас никто не указ: он при хозяйке! Дурак ты, дурак! Ведь этот чёрный тебя по сто раз на дню на дерево загоняет! Ты ж вопишь, как резаный! Хорошо, хозяйка у тебя сердобольная, да и какое сердце не дрогнет от твоего истошного мява! Я вчера затылком с лестницы съехала, на помощь кинувшись!

Кот! Всё-таки, ты паразит! Когда-нибудь я разобьюсь на этой лестнице. Или рехнусь от систематического недосыпания. Или кусок не в то горло попадёт. Кто ж тебя, тигру, тогда накормит? А ты ж, вон, мою защиту-оборону как должное принимаешь. И Вискас лопаешь без тени благодарности. Ну, чего хвост змеёй выгнул? Справедливо говорю! Чего когтишься-то опять? Опять чулки драть! Рысь нападучая! Как же ты мне надоел!
Рассказы | Просмотров: 1089 | Автор: Татьяна | Дата: 17/06/14 22:53 | Комментариев: 2

Ржавь макушек кленовых,
Апельсиновость липы…
Зелень этих не новых,
Износившихся листьев

У берёзы, а лиственниц
Недозрелый лимон -
Это прямо как лысина
Леса или бельмо.

Ярь багряного ясеня –
Это традиционно
И привычно – столь красен он
В октябре, как знамёна.

А чего всё про осень-то?
Настроенье осеннее?
Что-то летнего вовсе мне
Не дано настроения.
Пейзажная поэзия | Просмотров: 929 | Автор: Татьяна | Дата: 14/06/14 22:00 | Комментариев: 0



Пёсик-терьер, рыжеватой масти, до поры весело мельтешащий у ног хозяйки, невесть отчего вдруг дёрнулся в сторону, натянув поводок, и тут же повернул назад.
Мне совершенно не было дела до рыжеватого пёсика, но волею злого случая оказалась я возле милой девушки. Шагнув некстати, поставила рядом с её стройными ножками свою не менее стройную. И нас свела несчастная судьба.

- Да что же это такое! - заголосила я, пытаясь ослабить тугие петли, но не тут-то было: пёсик крутился и скакал, как бешеный. Сперва справа налево. Потом слева направо. Поводок против всех физических законов не раскручивался, а затягивался, дёргая меня во все стороны. Земля уходила из-под ног. Ещё чуть-чуть - я потеряю равновесие, и, вцепившись в милую девушку, вместе с ней свалюсь на мостовую.

Милая девушка странно помалкивала. Нет, пару раз она пролепетала "Фу", но едва слышно - так что собачка не услышала. А может, не сочла достойным внимания.
- Послушайте! Но отзовите же собаку! - рыкнула я, с возмущением глянув в прекрасные светло-зелёные глаза - и оторопела. О, этот несуетный взгляд!
"Сомнамбула?" - подумалось - и тут же улетучилось: было не до того.

"Ах, ты, тварь! - перебили более подходящие по ситуации мысли, - был бы у меня перечный баллончик..." Конечно, баллончик для пса - хотя, если честно, я бы и девушке не отказалась брызнуть в нос. Интересно, как бы она отреагировала. Может, всё тем же заоблачным взглядом?
- Ну, давайте же выпутываться! - подтолкнула я её, - возьмите собаку на руки - и раскручиваемся - ну?!

Пару секунд сомнамбула смотрела на меня без всякого выражения, потом медленно повернула голову в сторону собачки - та уже накрутила на нас весь поводок и теперь прижималась к хозяйке в ожидании ласкового поглаживания.
"И ведь погладит, дурёха!" - яростно предположила я. И точно. Девица грациозно нагнулась, насколько позволяли связанные ноги, и нежно провела бледной ладонью по собачьей спинке. Псина лизнула ладонь и с довольным повизгиванием полезла на руки.
"Держи-держи!" - подумала я, а вслух произнесла:
- Ну же, давайте с вами - вот так... и вот так... и вот так...

В голове отстукивало: раз-два-три, раз-два-три... Мы закружились в венском вальсе. Ничего. Девочка оказалась податлива и с вальсом не подвела. Когда мы, наконец, освободились друг от друга, даже расставаться не хотелось. Меня, честно, потянули и никак не отпускали ритмы. К тому же, первые секунды освобождения доставляют столько хороших чувств! Вольно-невольно улыбаешься, весело болтаешь и шутишь - над забавной ситуацией, над своей неловкостью или даже ловкостью, так что любая досада сама собой растворяется в уличном шуме, особенно когда замечаешь, что двигаешься с бывшим предметом негодования в одном направлении.

- Нам, оказывается, по пути, - примирительно бормочу я.
У меня всегда так: вскипаю и потом раскаиваюсь.
Ну, а действительно - чего напустилась на девку? Не нарочно ж она меня поводком закрутила. Ну, тихоня, ну, рохля, ну, у собственной собаки под каблуком - зато наверняка безобидная, терпеливая, возможно, добрая... да мало ли положительных качеств может быть у таких людей? Не хочется, чтоб на тебя обижались.

Девица, похоже, не обиделась. На вопрос, правда, не ответила, но проскользила по мне подводным взглядом и утвердительно заколыхалась.
"Рыба", - осенило меня. Вот откуда вальс! Вспомнились замечательные примеры синхронного плаванья, съёмки фридайверов и кадры из фильмов, скажем, "Человек-амфибия", или драматичное, но не менее прекрасное па погибшей девы в зале тонущего "Титаника"...

- А вы не занимаетесь танцами? - спросила я с живейшим любопытством. В отличие от погибшей девы, эта повернула ко мне голову. Неторопливо. Потусторонне. На меня обратились большие круглые глаза. А крупные, очень полные, полинезийские губы даже дрогнули. Вероятно, дева предполагала что-то сказать - но взгляд ненароком затуманился: по небу плыли облака, вокруг сновали прохожие. Взгляд отстранился - да так и остался. Понятно. Отвлеклась. Мир и без меня прекрасен.

"А похожа на рыбу, - вступила в голову мысль, - вот что-то неуловимое, какие-то отдельные черты - а точно: рыба! В мультиках так рыбок рисуют. Глаза и рот. И молчит. А ведь верно - о чём нам разговаривать? Нужна она мне?! Только время терять! Сделать ручкой и прибавить шагу", - приняла я разумное решение, но почему-то неразумно осталась. В конце концов, уйти никогда не поздно, а таких рыб не часто встретишь. Мы прошли ещё несколько шагов. Её шаги напоминали морскую волну погожим закатом. Тихо и плавно. Ничего походочка. Можно бы подстроиться и перенять. Не так недвижно, конечно, но кое-что в манерах не лишено очарования. А то я вечно ношусь, как торпеда, и кручусь, как шпулька.

Интересно, а что она любит, чем может увлекаться? На первый взгляд, непробиваемая особа, но нельзя сразу делать выводы. Я всегда подозревала, что подводный мир таит в себе также и богатейший духовный. И вообще, эти неисследованные глубины... Да что мы до сих пор знаем об океанах?! Даже сейчас, при использовании новейших методов. В конце концов - все методы не более чем эхо. Косвенные признаки. А вдруг они обманчивы? Разговорить, что ль, её? Даже интересно: такую рыбину - взять да раскрутить на разговор! Достучаться! Просто спортивная охота!

О чём же с ней? О погоде? Это не пошлость. Это классика. Не будем пренебрегать отработанными приёмами.

- Чудный день! Даже в городе. Городское лето суетливо, но по-своему мило. Особенно в центре. Одновременно и пестрота, и монументальность...
Рыба покачивалась и мерно шевелила плавниками. Возможно, кивала. А может, и нет. Интересно, есть ли у неё уши?
О чём я говорю! Какие уши у рыбы?!

Так, оставим погоду. И чего мне вздумалось? Ужасно глупо! Рыба... рыба...

Меня так и подбросило. Ну, конечно! Небось, и по гороскопу рыба. Даже если нет - не беда. Гороскоп - вторая тема после погоды.

И я выдала фразу. Они легко запоминаются при обострённом восприятии, а оно у меня именно такое, когда речь о гороскопах. Не то, чтобы я верила в эту чертовщину - но психология! типажи! образы! Русалка! Я представила себе спутницу, бередящую морской простор. Пожалуй... Если распустить её собранные в узел светлые волосы и предать на волю волн... Их золотой перелив сквозь воду, пронизанную солнечными лучами. Ужасно красиво!

- Вы, наверно, в марте родились? - предварительно закинула я удочку. Не проняло. Я так и думала. Не беда. Молчание - знак согласия. Итак...

Мой вдохновенный голос зазвучал патетически:
- Несомненно, в марте. Он удивительно подходит Вам, этот знак Зодиака. Что там в гороскопе? Кажется, мир, гармония, интуиция. Что ещё? Мечтательность, впечатлительность…
Про одиночество я не стала: обидится ещё!
Текучее рыбье тело слегка изменило амплитуду колебаний.
Я шпарила наизусть:
- Жизнь далека от совершенства, да? Вы разочарованы, сами себя не понимаете? Свойство тонкой натуры…
Боже мой, сколько ж можно бубнить эту чушь в парализованные рыбьи уши!
Я покосилась на её уши.
В полном порядке уши! На месте. Проколоты и украшены прозрачными светло-зелёными каплями. Ничего, смотрится. Да при её глазках... Не без вкуса девица. Я б и сама от таких не отказалась.
- Простите, а что это за камень? - неожиданно для себя переменила я тему, жадно глядя на светящиеся кристаллы.
Рыба пошевелила нежными губами и задумалась. Вот селёдка! Носит и не знает! Что бы это могло быть? Никогда таких не видела.

- Может, мартовские? Нефрит, амазонит? Нет! Хризолит, хризопраз? Не похоже. Изумруд? Не может быть, - бормотала я сдавлено, всё ещё с надеждой посматривая на рыбу. Рыба колыхалась, точно пойманная на блесну. Попалась! Теперь-то я тебя не отпущу, рыбка! Умру, но узнаю, что за блесна тебе за ухо зацеплена!

Битый час я убеждала рыбу открыть мне страшную тайну. Этот болотный оттенок, пронизанный солнцем - что это?!
Рыба не лукавила. Она просто молчала и всячески порывалась сорваться с крючка.
Всё очень напоминало рыбалку. Подсечь, вывести... Одновременно искусство и спорт. Захватывает. А камушки так и мерцали в полуденных лучах. Не камушки - подводное царство! Воображение уводило в морскую глубь и лес водорослей. Глаз не оторвать!

Нам всё ещё было по пути. Просто удивительно, как порой бывает по пути. Площадь, улицы, переулки... А вот и парк, шумящий тяжёлой листвой.
Ещё не доходя до него, рыба заколыхалась импульсивней. Ритмы явно участились. Амплитуда зашкаливала.
"Чего это с ней?" - изумилась я, глядя несколько даже опасливо. Рыба вдруг резко повернула в сторону, допереливалась до ближайшей скамейки и утомлённо уронила на неё чешуйчатое тело: плащик на ней надет был, под чешую выделанный. И сумочка такая же. Из этой сумочки трепещущей рукой рыба вытянула блокнот в жёсткой обложке с торчащей из страниц ручкой, раскрыла и, не переставая дёргаться, принялась убористо и нервно строчить. Чего-чего, а такого я никак не ожидала. Мне казалось, что если уж она и умеет держать ручку своим плавником - то пишет тоже, медленно им шевеля.

Я не стала к ней подходить. Не имею привычки заглядывать людям через плечо. Я уже догадалась, что пришла минута расставанья. И коль рыба сорвалась с крючка столь неожиданным броском, не стоит устраивать слёзных прощаний, а надо идти себе дальше, куда мне по пути уже без рыбы.

И тут судьба наградила меня. А может, подразнила. Она, как рыба. Тоже не знаешь, что выкинет. Пройдя пару шагов по улице, я ненароком погрузила взгляд в витрину ближайшего магазинчика. Кажется, это было что-то ювелирно-галантерейное, оно имеет у нас особенность удивительным образом сливаться воедино. На витрине поблёскивали симпатичные штучки, мимо которых ни одно существо моего пола не в состоянии пройти равнодушно. И там, в причудливых гирляндах разноцветных камешков я с волнением увидела такие. Светло-зелёные. Ну, точно, как у рыбы. Они - не они? Здесь, среди прочего обилия они терялись сами и теряли ту таинственность и морские чувства, какие очаровывали меня в рыбьих ушах. Солнце на витрину не заглядывало, и ни о какой игре света не могло быть речи. Так что я усомнилась, не обозналась ли: где сказка-то?!
В попытках вернуть её я толкнула дверь магазина.

Изнутри и вовсе едва что-то разглядела. В другое время вряд ли обратила внимание на зелёные побрякушки. Но сейчас искала целенаправлено - и после долгого изучения радужных россыпей нашла. Надо отдать должное рыбе - если она сумела открыть среди таких помех прелесть своих серег - ей при жизни памятник положен.
- А что это за камень? - осторожно спросила я продавщицу, явно по внешности подобранную к товару. Та облила меня холодным презрением и, не глядя, краем подведённых губ, процедила с хрипловатой усмешкой:
- Чешское стекло.
- Что?!
Какая ерунда! Вот не ожидала! А я-то насочиняла! Драгоценности из ларца со дна моря! Нет-нет, прекрасно, что даже стекло в рыбьем ареале смотрится, как драгоценность. Будет ли оно столь волшебно в другом образе, а тем более, подобии? Но может, я, всё ж, ошибаюсь? Купить, что ль? А, чего мне стоит купить чешское стекло?! Не велики затраты, а попытка не пытка! К тому же - есть возможность сравнить и убедиться. Неспешная рыба, небось, всё ещё колышется на скамейке.

Рыбы не было. Видать, уплыла. Или смыло течением. Так что я понапрасну вернулась ко входу в парк. На скамейке валялся скомканный лист. И я позволила себе полюбопытствовать.
Лист оказался нотной бумагой. Чётко отпечатанные линейки стремительно пересекались небрежными вертикалями.

Кое-что я в этом понимаю - и в голове разом зазвучала мелодия.
Боже мой! Что это?! Никогда ничего подобного не слыхала.
Где-то внутри, то ли в горле, то ли в груди, лопнуло и застонало...

Но опять же - может, показалось? Может, как камушки? Это надо немедленно сыграть!
Я сунула в сумку лист и опрометью понеслась домой. Как торпеда. Час прогулки с рыбой так ничему меня и не научил.

Дома застала сестру. Фортепиано было её профессией. Я молча протянула ей наспех разглаженный лист. Она с удивлением взглянула, повертела перед собой - и напряжённо уставилась. Потом быстро села за клавиатуру и прищепила его поверх стоявших на пюпитре нот. И нашу скромную обитель потрясли звуки... Через несколько минут мы обе глухо рыдали, привалившись друг к другу. Ещё через некоторое время, отсморкавшись, сестра забормотала:
- Это классика! Несомненно! Какая сила, какая глубина! Но я не помню, где и когда могла бы слышать! Чья это вещь?

- Эта вещь... - прошептала я, - эта вещь выбросилась из головы и улетело в мусор у одной дурочки, которая носит вот такие серьги.
Помедлив, я достала из сумки пакетик с зелёными стекляшками. А потом улыбнулась сквозь слёзы:
- Её можно найти во многомиллионном городе, как Золушку по хрустальной туфельке.

Но мы не стали искать. А плагиатом не занимаемся.
Рассказы | Просмотров: 1063 | Автор: Татьяна | Дата: 13/06/14 03:13 | Комментариев: 0

Наталья Сергеевна Гончарова (1881-1962)

«Ангелы и аэропланы»



Угол, угол – излом,

Прозвучало назло -

Нет.

Это зорровый знак,

Это значит – казнят.

Зэт.

Треплет пух облаков,

Золотистый альков

Рощ.

Перечёркнутый лист

Сверху – наискось – вниз –

Прочь.

Этот мир зачеркнул,

А за ним – только нуль.

Пуст.

Остов сломанных крыл,

И никто не открыл

Уст.

А в устах: «Он устал,

Не вини!», - и винта

Вой.

Но стремительный винт

Ангел остановил.

Стой!
Психологическая поэзия | Просмотров: 898 | Автор: Татьяна | Дата: 09/06/14 17:36 | Комментариев: 2



Что мне хочется... Боже мой, даже не спрашивай!
О желаньях безбрежных поведает томная скрипка!
Мне на тему такую немного пораньше бы...
А сейчас - измоталась душа, стала вялой и хлипкой.

Ничего мне не хочется. Всё надоело и попусту.
Пожелаешь чего - и рукою махнёшь: обойдёшься, мол.
Потому что уж больно стремительно крутятся лопасти
Этих лет, этих зим. Слишком дорого всё, слишком дёшево.
Философская поэзия | Просмотров: 1174 | Автор: Татьяна | Дата: 05/06/14 17:43 | Комментариев: 2



Мы еще совсем молодой журнал

http://nzem.ucoz.ru/load/moi-fajly/nomer_4/1-1-0-5

и надеемся, что найдем своих постоянных читателей и авторов (много, новых, разных, ярких).
Под обложкой мы соберем романы и повести в жанрах фэнтези, фантастики, мистики и хоррора.
Читайте, комментируйте, вносите предложения!
Повести | Просмотров: 968 | Автор: Татьяна | Дата: 01/06/14 23:28 | Комментариев: 0



Он родился от звёзд. На заре. Когда ночь достигла своей крайности. Так приморозило, что там, в вышине - лопались они с хрустом - и рассыпались, даже звон стоял! Это отец его, Астрей, царил над миром. А тут Эос. Заря. И ничего с ней не поделаешь. Вспыхнула - и шевельнулось небо. Задрожала его глубь от розовых её пальцев. Никакого холода не хватит против розовых пальцев. Сразу свернулся чёрный бархат Астрея, закрутился в узел с алым рассветным шёлком. Разбирай там - где-кто! Вьются рдяные стяги, ленты пунцовые, рубиновые перья - несутся по свету, наотмашь секут - слева, справа - крестами, зигзагами! Вот и пошли потоки воздушные. Всё быстрей. Всё стремительней, яростней! Свились они вместе и множество сил набрали. А там - рванули в небес на землю, с земли в небеса - с такой мощью, что с тех самых пор бег его не прекращался, и, рождённый борьбой, звался он Бореем. Он всегда мчался, всегда завывал. Уж такая перепала природа. Вечно влекло его - неукротимо, вперёд и вперёд - а куда...? Туда, где в зените сияло солнце. Гелиос, Фаэтон, Феб - неважно! Все одинаково - они раздражали ослепительным блеском. А нравились льды. Строгостью. Сдержанностью. Тем - что не давалось самому. Чувством меры. Он громоздил снеговые тучи и гнал их. На юг. С подвластного севера - в солнечный край. От его дыханья равнины покрывались морозным налётом, и он не давал им поблажек. Всё нагнетал, теснил полярные толщи воздуха. И те отступали под натиском Борея всё дальше на полдень. Льды росли и заполняли собой Европу. А предо льдами уходило к югу всё живое. Ветер гнал носорогов, оленей и мамонтов. Львов и медведей. А ещё этих мелких существ, которых поналепил из влажной глины Прометей. Благородный титан явно погорячился. Зачем было заполнять столь ничтожными тварями тело праматери Геи, где и так не особо развернёшься. Впрочем - Борея это почти не касалось. Он летал в вышине, над землёй, лишь порой ненароком цепляя грохочущие вслед ему горные кряжи, хлеща длинным чёрным хвостом поверхность океана. Стремление, воля - вот это была жизнь! А Прометей - просто удивлял. Спокойный, молчаливый, вечно корпел он над какими-то пустяками. Спина его не разгибалась от работ и забот. И главное - все эти, человечки, которым посвящал он столько времени - не принадлежали ему! Они жили сами по себе - и даже поклонялись не столько ему, сколько Зевсу, который оседлал уже светлый Олимп и теперь распоряжался в мире. И с ним приходилось считаться! Зевс завёл на земле свои порядки, обуздал норовистых титанов, а уж человечье-то племя! - кто вообще с ним чинится?! Трава гибка и, склоняясь под ветром, выживает. Деревья и скалы противостоят напору воздушных потоков крепостью тела и связью с земными глубинами. Звери ловки, чутки, быстроноги. А люди, глупая толпа - получились до того беспомощны, что Прометею только и остаётся нянчиться с ними. Небось, уж не рад, что понаделал! Понятно - свой-то труд жааалко! А признаться самому себе, что попусту силы угробил - это не каждый может - даже титан. По природной задиристости, Борей пошаливал с Прометеевыми бирюльками. Заносил их снегом, захлёстывал волнами. А то подхватит бешеным смерчем - и давай жонглировать где-то в высоте! Прометей увидит - кинется, догнал бы - бока намял - да разве Борея догонишь?! Озоруя, подбросит малявок повыше - и прочь со свистом. А Прометей с трепетом великим ловит их, падающих, туда-сюда ладони подставляет, кого успеет, кого нет. А переживаний-то! Совсем себя не бережёт: так и споткнуться недолго! Прометей - конечно, титан могучий, кто спорит? А только - бескрылый - ходит он по земле, и ухватить Борея за хвост - шалишь, приятель! Но сколь ни вредничал Борей, и сколь не потрясал кулаками вслед ему Прометей - а людей становилось всё больше.
Постепенно стал замечать вымораживающий живое ветер - меняться стали поделки Прометеевы. Ещё когда гнал он их на юг, и они брели, измученные стужей и голодом, спасаясь от наваливающегося позади ледника - выглядели они куда как неказисто. Ни луков, ни стрел. Огня толком развести не умели. Задуешь огонь им - считай, уморил. Да ещё всюду мамонты. Тигры саблезубые. Сколько раз Борей полагал уж - всё! Отвадил титана от дурацкого увлечения. Скинь фигурки с доски - и возьмётся титан за ум! Забудет свою чепуху. Однако ж, не тот характер у Прометея был. Упорен родился. Как что в голову вобьёт - ничем не искоренишь. И ведь добился своего! К тому моменту, как надоело дуть северному ветру в одном направлении, крепя ледник, и помчался буйствовать он по океанам - людское племя стало рослым, умелым и многочисленным. Разумеется, титановыми трудами. Возился с ним Прометей, как мамка с дитятей. Разным разностям научил. А главное - сам научился! В этом-то всё дело! Поначалу ведь налепил Прометей их наспех. В это время ещё тяжбы у титанов шли с олимпийцами. Время горячее, военное. Не до искусства. Тем более неловки привыкшие к боевому оружию пальцы в мелкой пластике. Потому выходило грубовато. А постепенно приноровился сын Япета. Талант созидания, видать, перепал ему от Геи-праматери, которая сама из себя исторгла всякие стихии и даже время, что и вовсе казалось немыслимым. Вот и славный потомок её добился похвальных результатов. Первые свои потуги вспоминал он с лёгкой улыбкой. Нынче достиг он изрядного мастерства, но и те, ранние, были ему дороги - тем уже, что напоминали о днях, когда был он сам наивнее, моложе, светлее в чувствах и пылко горел творческим желанием. Потому смахнуть с земли прошлое было ему жаль. Потому - навострившись ваять изящные и гармоничные фигурки, вселял он их по мере изготовления в уже устоявшееся человеческое общество - то под видом могучего вождя, возымевшего авторитет среди соплеменников, то под видом красавицы, за которую поднимались жаркие споры между всеми представителями молодого здорового мужского населения. Разумеется, этих новых, красивых и хорошо сложенных, требовалось всячески опекать, чтобы прежние, непропорциональные, но прижившиеся, обладающие весом в своих кругах, не смелИ их на первых шагах. Тут приходилось изрядно побегать - зато замысел воплощался в жизнь, человечество становилось всё симпатичнее, радовало создателя, да и многих богов и титанов, которые начали уже присматриваться к умножающемуся с каждым годом народу. Кинул и студёный Борей на обновлённые людские толпы недоверчивый взор. И нашёл их очень даже недурными, особенно по женской части. Занятные такие штучки порой попадались. С каждым веком - всё затейливей да притягательней. Больше и больше нравились они взбалмошному ветру. Пожалуй, больше благородных льдов и северных сияний, у которых прежде конкурентов не было. На самом полюсе хранил Борей свои сокровища. В сверкающем морозном дворце, в хладных снежных покоях. Там - всё самое изысканное и дорогое. Ледяные кружева, хрустали, алмазы...
Туда и отправлял на первых порах похищенных красавиц необузданный ветер. Подхватит вопящую в ужасе девицу, взовьётся с ней повыше, так что взбешённому Прометею не ухватить его со свистом уносящийся в чёрное небо змеиный хвост - и гонит вместе с мрачными тучами - туда, туда её, на северный полюс, в палаты сверкающие - пусть полюбуется, оценит, ахнет! Ни одна не ахнула. Как ни торопил Борей сивые облака, как ни летел стремглав к рыхлым пушистым перинам, наметённым под перламутровые своды с хозяйственной старательностью. Не успевали юницы нежные повосхищаться зимними богатствами. По вине Прометея, опять же! Недотёпа титан допустил качественный промах. Как говорится - и на старуху проруха! Вроде - всё учёл. Живут человечки положенный век, сами себя кормят и воспроизводят, совершенствуются от поколения к поколению, любо-дорого посмотреть, как! А вот полярных широт не выдерживают. Не рассчитывал Япетов отпрыск на вкусы потомка Астрея. Не привыкли людишки к морозам трескучим. Изнежились в солнцем гретой Греции. Вот и выходило, что заверчивал смерч красавиц сочных и упругих наощупь, розовых и румяных на вид - а опускал на брачное ложе жёстких, зеленоватых и совершенно не пригодных для уготованных им бурь. Сломал, негодный мальчишка! А ведь какая вещь была! - Ну, я тебе покажу! - клокотал Прометей при виде очередной замороженной прелестницы. Ещё бы! Столько работы, вложенных чувств, да и... саму-то девку жалко! Как-то так, невзначай, средь художества-ваяния - полюбил Прометей человеков, как отец родной.
Раздосадованный ветер взвивался вверх. Нашкодил - уноси ноги. К тому ж - опять неудача! Таскаешь, таскаешь зазря! Одних трудов сколько!
- Как же! Покажешь ты! Увалень! Руки-крюки! - огрызался пакостник и на прощанье титану препоганую рожу корчил. - Научись сперва нормальных лепить! Чтоб не мёрзли!
Не один раз пытался подстеречь Прометей паршивца. Разнообразные ловушки придумывал со всем своим созидательным талантом. Открытия у титана пошли, изобретения научные. Много из того потом людям в обиход перепало. Прогресс, опять-таки...
Западни бурану филантроп устраивал возле человечьего жилья. Специально для приманки самых-рассамых выставлял на обозрение. Борей сплоховал пару раз. Подстерёг его родственничек. Захлопнулся капкан, защемив вихрю северному - раз крыло, раз хвост. Ой, досталось тогда бедолаге! Отмутузил его разгневанный Япетид разом за все обиды:
– Вот тебе, Борька, вот! Не вырвешься!
Ветер только завывал пургой - так колотил его титан - и во все стороны пух и перья летели. Снежные. Метель тогда поднялась немыслимая, весь мир до самой Греции снегом занесло. Долго потом Борей еле ползал, постанывая, отлёживался в густых травах - а если колыхался - только чтоб раны зализать. Тишь да гладь стояла тогда на земле. На Океане - штиль великий. Что тоже плохо: ни одно судно не следовало в южном направлении. Прометей это дело сообразил, Борея из капкана выпустил - и весьма порадовался, что не порешил сгоряча. Хотя - как его убьёшь, бессмертного? Для назидания только пальцем перед носом ему покачал - ни-ни, мол. Борей исподлобья злобные взгляды кидал и отворачивался, закусив губу. И опять за своё! Что с ним сделаешь, с порождением Астреевым?! Так и шла жизнь. В борьбе и тревоге. Постепенно сообразил Борей: незачем доводить до крайностей! Вовсе не обязательно Прометеевы очаровательные поделки на полюс тащить. Можно проявлять галантность и в благословенной Элладе. Таким образом, куда меньший урон наносил снеговей Япетиду, а потом и совсем остепенился, папашей стал. И всё бы ничего - как вдруг тряхнула мир страшная весть. Метнул Олимпийский владыка молнию гнева - да как! Не угодил чем-то благородный титан эгидодержавному Зевсу. Вроде бы, недовольство это давно в нём тлело. Ещё с тех времён, как научил Прометей человечков огонь разводить. Хотя сами человечки громовержцу по вкусу пришлись, и чуть не каждый мало-мальски значительный герой почитал его родным отцом. А, тем не менее - рано ли, поздно - выплеснулось накипевшее, и как-то раз, после неумеренных возлияний амброзии, отдал тучегонитель такой приказ: отвести Прометея на Кавказ и приковать к скале, и пусть орёл каждый день прилетает и клюёт ему печень... Ужас какой! Весь Олимп содрогнулся! Но монарху не возразишь. Разумеется, Борей, в силу своей неумеренной подвижности, узнал новость одним из первых. И несказанно обрадовался. Вспомнились битые бока и унизительные нравоучения. То-то же, недотёпа! За всё получи! И красавиц не так лепил, и ловушки придумывал! У меня, у Борея - теперь руки развязаны! Крылья - вразлёт, и хвост зигзагом! Что хочу - то ворочу! Никто мне не указ! Засвистел грозный ветер, заулюлюкал. Давай девиц хватать да на полюс таскать. Вслед никто не бранится, каменья не швыряет. Чего хочешь, вытворяй! А - неинтересно. Грустно даже. Позлить некого. Так, чтобы на равных. А девиц самому вдруг жалко стало. Заморозишь - никто новых не налепит. Так и совсем извести недолго. И вообще... как приковали Прометея - как будто не достаёт чего. Чего-то, что было всегда, к чему привык. Всё-таки он, Прометей - ничего был мужик. Куколок лепил, придумывал вечно. Каждый день новое, одно другого занятней. От него, от Прометея - корабли пошли по морю, города встали по берегам, каналы рылись, колодцы копались. Дальше - больше. Пролетая над жилищем Прометеевым - заглядывал Борей чрез могучее титаново плечо... видел свитки мудрёные, а в тех свитках причудные замыслы... что-то, там, в небе среди звёзд летало, прямиком из Гефестовой кузницы, оттуда же по вечному телу Геи-матушки колесницы без коней стремились...
И главное - уж больно Зевс начал раздражать. Мало, что власть взял над миром - так всех титанов под землю заточил, а на прочих покрикивает. Каково это вольному ветру?! Борей повадился ему пакостить. Сперва по-мелкому. Вот хоть орла его с пути сдуть. Летит злобная птица Прометееву печень клевать - а Борей её с курса сбивает. Вместо Кавказа то в Африку загонит, то в Антарктиду. Орёл, конечно, упорный, властелину преданный - изо всей орлиной мочи крыльями машет, на верный путь вылётывает - а всё ж задержка. Зевсу досадно, Борею приятно. И Прометею полегче. Нет, жалко... жалко ваятеля! Если так талантами бросаться - это что ж получится?! Борей порой навещал его на Кавказе. Прилетит, опустится на соседнюю скалу - и глядит, пригорюнившись, виновато носом шмыгает:
- Ты это... не держи на меня обиды...
Простёртый на камне Прометей поворачивал к нему бледное от муки лицо. Едва разлеплялись застывшие в страданиях уста.
- А...! ты? - титан устало смыкал веки, еле слышался шёпот, - небось, опять балуешь?
- Да не особо... - признавался ветер, - я, знаешь, больше девиц не краду. Я только тех таскаю, на кого наш венценосец глаз положил. Прямо из-под носа у него уношу! НЕчего!
Борей рассмеялся, но Прометей был скорбен и недвижен. Кровавые клочья печени постепенно срастались, покрывались сукровицей, восстанавливалась кожа, но все знали, что это ненадолго, ибо уже слышался где-то плеск грозных орлиных крыльев.
- Ну, я ему задам! - взвивался Борей и принимался дуть навстречу зевсову посланнику, топорща тому перья и зашвыривая в отдалённые края ледяной пронизывающей струёй. - Нескоро назад вернётся! И уже сникнув, смирив струи, участливо спрашивал Япетида:
- Ты вот скажи... тебе же дар провидения открыт... доколе страдать-то ещё?!
Титан вздыхал:
- Ещё не родился тот, кто разобьёт мои оковы.
- А кто он? Как его имя?
- Геракл...
Недолго оставался ветер у Прометея. Природа не позволяла. Не мог усидеть на одном месте. Летел стремглав куда ни попадя - неважно куда, сперва взвивался, потом решал... Раз, мимоходом, по пути - высмотрел он несущуюся по облакам колесницу громовержца. И, заглянув ему в подёрнутые томной влагой глаза, злорадно заулыбался. Предвкушения оправдались - владыка опять отправился по любовным делам. Смиренно прикорнув под ближайшим кустом, Борей наблюдал семейную сцену: как храбрый воин, славный тиринфянин Амфитрион, отправляясь в поход, прощается с верной женой Алкменой. Но не успело войско скрыться за холмами - как старый греховодник Зевс принял образ благородного царя и подъехал к его супруге. Которая, понятно, ничего не подозревала! Которой объяснил бессовестный блудодей, что задержав войско, вернулся ради её прекрасных глаз. Ха! Только наивная и отсталая древнегреческая женщина могла поверить в такую чепуху! Борей даже затрясся от смеха, и ледяные порывы сорвали с головы Алкмены покрывало из драгоценного виссона. Ах, какие пышные и блестящие оказались у красавицы волосы! Борей с удовольствием закрутил непокорные локоны - и они клубились ярче всякого виссона. И вообще - женщина была ослепительно хороша. Зевс с Олимпа зря не спустится! Борей озорно глянул на распинающегося в сладкоречии псевдо-Амфитриона и дунул ему в лицо, свалив с головы пернатый шлем. Давай-давай, работай, начальник - а только тут шустрей тебя есть! Сказано - сделано. Не успел эгидодержавный глазом моргнуть - как подхватил нахал прекрасную Алкмену и, хлестнув на прощанье венценосца чёрным хвостом, унёсся с ней куда-то за леса и горы, и вообще прочь из Греции. Так надёжнее, безопаснее, к тому же - пусть поищет, сластёна! Прошли времена острых забав. Под блеск полярных сияний добычу ветер не потащил. Пусть красавица живёт и плодоносит. Не соврал Борей опальному титану. Он умел быть и ласковым - когда на то весомая причина. Нет спокойнее места для любовных излияний, чем уютные глубокие гроты среди скал, обвитые густым упругим плющом и цветущим ломоносом. А гроты - понятно, в гористой местности. Из прочих пришедших в голову мировых крыш Борей выбрал Кавказ, как достаточно удалённый, в то же время - в разумных пределах. Покоящаяся в пуховых тучах Алкмена нравилась ему всё больше и больше. Изнеженная и слабонервная царица не визжала и не дёргалась, как прежние простоватые милашки, а пребывала в глубоком и стойком обмороке, являя картину холодного покоя, чем вызывала в памяти милые северному ветру льды и торосы. Нет, обворожительная женщина! Какие формы! Какие линии! А эта высокомерная бледность! Отрешённый взгляд! Мечта северного ветра! Такая одна на всю Грецию! Борей возложил Алкмену на свежие листья заросшего розами грота и, обуреваемый жаждой угодить красавице - вылетел на поиски родниковой воды и приятного угощения. Он кружил над Кавказом, занося снегом убогие сакли - когда вспомнил вдруг о прикованном титане. Просто диву даёшься, как сносят голову женские прелести! Забыть о титане! Борей устремился к знакомой скале. Прометей, изогнутый в мучительной позе безжалостным железом, тяжело поднял на него усталые глаза:
- А...! Ты?
- А этот...? - Борей озабоченно заоглядывался.
- Только что улетел...
Тело титана являло собой кровавое месиво. Борей зарычал с досады, и ближайшая скала сорвалась в ущелье. Вот так вот! И не такое мог Астрид! А - снять цепи со страдающего Прометея - не мог. Никому было то не дано, кроме того самого неведомого Геракла, который всё никак не спешил родиться. Поторопить бы...
- Когда ж он явится-то, Геракл этот? - Уже скоро. Я не знаю дня и часа рождения. Знаю только, будет он сыном ничьим иным, как только Зевса. И матерью станет ему Алкмена, достойная супруга царя Амфитриона.
- Что?! - Борей даже подскочил, отчего в пропасть ушёл ещё один горный уступ. Вот те на! Эта чудная женщина, одновременно ледяная и не покойница! В кои-то веки найдёшь! Борей покраснел и почернел одновременно. От стыда и от горя. А хвост его, описав бешеный круг, стегнул по макушке самого Эльбруса, отчего макушка грохнулась в Дарьяльское ущелье, а Эльбрус с того времени вместо пика приобрёл двуглавую вершину.
- Ах, вот как... - отдышавшись, пробормотал буран сдавленным голосом. И более ничего не сказав, тяжело поднялся со скалы. Полёт его пролегал над вековыми елями, что лепились по крутым склонам. От мрачного его дуновения они целиком покрывались снегом. Снежной тучей ввалился он в облюбованный прежде грот, и розы разом заледенели. Очнувшаяся Алкмена задрожала от холода.
- О боги! - с болью простонала она, - откуда такая стужа? Где я? И кто ты, о мужественный и благородный воин? ты спас меня?
Она приподнялась на локте, и стан её изогнулся, как лебяжья шея.
- О воин! Как сияют очи твои! - это пошли действовать чары богов и титанов. Даже теперь Борей не мог отказать себе в желании предстать пред царицей в привлекательном образе. К тому же - зачем пугать любимую? И он придал и стройности осанке, и блеска глазам. И того, невидимого - чем бессмертные от века притягивали смертных дев. Сейчас он был неотразим - Алкмена ахнула и подалась навстречу. Но этим всё ограничилось. Ибо ветер подхватил её и понёс прочь, ни слова не говоря. Да и что тут можно сказать? Прощай, сдобная, мягкая Алкмена! Ничего не поделаешь - такая судьба. Я мечтал разделить с тобой ложе - но у меня есть друг, для которого я пожертвую всем. И потому - ступай себе в дом законного мужа, моя драгоценная. И да сбудется назначенное мойрами. Против которых - кто ж возразит? И он отнёс влюблено глядящую на него Алкмену на порог царского дворца в Фивах, где и нашёл её в ближайшее время Зевс в облике Амфитриона - и предначертанное сбылось. И долго потом метели да вьюги заносили луга, обмётывали горные кряжи, а с небес обрушивалась такая хлёсткая крупа, какой не помнили ни деды, ни прадеды. Может, месяц. А то и год. Равнины поседели от снега, а люди забыли блеск звёзд на бархатах отца его Астрея. И только румяная Эос сумела раздвинуть, наконец, тучи и обнять буйную голову сына ласковыми руками, и тот, всхлипнув, уткнулся носом ей в розовые пальцы. И тогда взошло солнце - и согрело выстуженный мир. И всё пошло своим чередом, как шло и доселе. Такая вот история приключилась в древние времена, когда по земле ходили титаны, и зелёные дриады жили в деревьях, и солнце с вышины глядело на землю человеческими глазами...
Сказки | Просмотров: 1442 | Автор: Татьяна | Дата: 28/05/14 18:12 | Комментариев: 0



Я затяну верней
Ленту пуанта...
Я лишь одна из фей
В этом анданте.

Я лишь одна из всех
Хлопьев метели.
Мы воплощаем всплеск
Снежных мистерий.

Злая пурга не здесь.
Здесь только сцена.
Мрак потайных завес,
Блеск освещений.

Не настоящий снег.
Это искусство.
Только – поверь же мне!
Только почувствуй

Шелест прозрачных крыл,
Искры и блёстки!
Это для нас излил
Вальсом Чайковский.

Вальсом упругость ног
Сердцу откроет
Это кипенье нот
Вьюжного роя,

В вихре под облака -
Взлёты в мир горний!
Это сейчас, пока,
Хаос уборной,

Это сейчас, пока,
Дрожь ожиданья...
Что это будет? как? -
Тайна!
Лирика | Просмотров: 1248 | Автор: Татьяна | Дата: 25/05/14 17:12 | Комментариев: 3



На рассвете доброта какая!
Лес устал от ночи, солнцу рад.

Леший тихо бродит, отмыкая
Каждый гриб, как сокровенный клад.

Лесе, Лесе! Я к тебе с поклоном.
Всякой сыроежке поклюнюсь.

Вот - прими! - ломоть свежепечёный
Принесла - и впредь не поленюсь.

Лесе, Лесе! Вылезли опята
Крепкою весёлою гурьбой.

Лесе, Лесе! Ты меня куда-то
Так и манишь россыпью грибной.

Рыжики в лукошко сами лезут,
И лукошко пОлно до краёв.

Исполать же, тароватый Лесе!
Мне б домой теперь, под отчий кров...

Полдень. Лесе, пошутил - и хватит!
Застит очи, тропки неяснЫ...

Лесе! А не ты ли, суковатый, в
Высунулся вдруг из-за сосны?!

Ярко-жёлтый глаз глядит сквозь ветки -
И неведомое всё кругом...

И куда бреду сквозь ельник редкий
И глухой колючий бурелом?

Сумерки... Пугают злые тени...
Лесе! отпусти меня домой!

Я сошью тебе наряд бесценный,
Изукрашу вышивкой цветной!

Сжалься! Сбила ноги и устала,
И ночная выпала роса!

Говорят, свирепы волчьи стаи,
А у пней во тьме горят глаза...

Говорят, морочишь ты и кружишь,
И тому, кто твой увидит лик,

Никогда не выбраться наружу
Из заклятых из чащоб твоих!

- ДЕвица! Торопишься роптать ты....
Хочешь знать, что выпало на дню?

Знай, дотла пожгли деревню тати,
Порубили всю твою родню.
Пейзажная поэзия | Просмотров: 1382 | Автор: Татьяна | Дата: 25/05/14 00:36 | Комментариев: 1
1-50 51-100 101-150 151-200 201-250 251-279