Начинающим [62] |
Учебники и научные труды [43] |
Психология творчества [39] |
Об авторах и читателях [51] |
О критике и критиках [42] |
Техника стихосложения [38] |
Литературные жанры, формы и направления [105] |
Экспериментальная поэзия и твердые формы [11] |
О прозе [45] |
Оформление и издание произведений [21] |
Авторское право [2] |
Справочные материалы [12] |
Разное, окололитературное [84] |
Главная » Теория литературы » Статьи » Литературные жанры, формы и направления |
Проблемы лирики (часть 2) Автор: Готфрид Бенн |
Пер. И. БолычеваОпубликовано в журнале Крещатик, номер 3, 2006
Возможно, некоторым из вас показалось, что я слишком часто употребляю слово «очарование». Должен сказать, что считаю понятие «очарование» важным и интересным, жаль, что оно слишком редко употребляется в немецкой эстетике и литературной критике. У нас все должно быть глубокомысленным, сумрачным, основательным — как в обители (гетевских) Матерей, в этом любимом местопребывании немцев — и тем не менее я уверен, что внутренние изменения, которые производит настоящее искусство, настоящее стихотворение, подлинные изменения и превращения в духовной сфере, которые передаются в следующие поколения, они проистекают куда чаще от людей восторженных и очарованных, чем от уравновешенных и спокойных. И еще одно замечание. Я говорил, что у автора вначале есть некий смутный творческий сгусток психической энергии. Иначе его можно назвать неким предметом, подлежащим, которому предстоит воплотиться в стихотворение. На эту тему есть интересные наблюдения в основном у французов, вслед за ними у По, и наконец все это кратко изложено в статье Элиота. Один писал: тема — только средство для достижения цели, цель — стихотворение. Другой: стихотворение ничего не имеет в виду, кроме самого себя. Третий: стихотворение ничего не выражает, оно существует. У Гофмансталя, известного на склоне лет своими пристрастиями к религии, воспитанию молодежи и национальным вопросам, я нашел такое вот радикальное высказывание: «из поэзии в жизнь нет прямых путей, так же как из жизни — в поэзию» — это означает не что иное как то, что поэзия и соответственно стихотворение автономны, своего рода жизнь для себя, и это подтверждает другое высказывание Гофмансталя: «слова — это все». Самой знаменитой на эту тему является максима Малларме: «стихотворение состоит не из чувств, а из слов». Элиот придерживался крайне показательной точки зрения: сама poesiepure (чистая поэзия) должна содержать известную толику нечистоты (грязнотцы), для того, чтобы стихотворение ощущалось как поэзия, его предмет, «содержание» до известной степени должно представлять самостоятельную ценность. Я бы сказал, что за каждым стихотворением в очень сильной степени ощущается присутствие автора, его сущность, его бытие, его внутренние обстоятельства, таким образом в стихотворение входят и «темы» и «содержание», таким образом в любом случае обеспечивается та самая нечистота, о которой говорил Элиот. А в целом я считаю, что у лирики нет никакого другого «предмета», кроме самого лирика. Сейчас я перехожу к третьей специальной теме моего доклада и попытаюсь ответить на вопрос, который, наверное, уже давно вы хотели мне задать: что это за такие особенные слова, о которых столько толкуют и теоретики лирики и сами лирики? Ведь мы тоже пользуемся словами, у вас что, какие-то особенные слова? Итак: как обстоит дело со словом? Очень трудный вопрос, но я постараюсь на него ответить, во всяком случае, поделюсь с вами собственным опытом, собственными переживаниями. Цвета и звуки существуют в природе, слова — нет. У Гете мы читаем: «из растирателей красок получаются прекрасные художники». Должен заметить, что чувство слова — врожденное, ему нельзя научиться. Вы можете научиться эквилибристике, плясать на канате, стоять на руках, бегать по гвоздям, но поставить слова в чарующем порядке — это либо дано, либо нет. Слово — это фаллос духа, укорененный в самом его центре. К тому же в центре национального духа. Картины, статуи, сонаты, симфонии — интернациональны, стихи — нет. Стихотворение можно определить как нечто непереводимое. Сознание прорастает в слове, сознание трансцендирует в слове. Забыли, что означает это сочетание букв? И — ничего, ничего не возникает в воображении. Эти буковки дают сознанию определенное направление, сознание озвучивается ими, расположенные рядом в определенном порядке эти буковки создают в нашем сознании эмоционально окрашенный звук. И потому oublier — это не «забвение». А nevermore с его короткими сжатыми начальными слогами и темным протяжным more, в которым нам слышится «мор», а французам laMort, — это не «никогда» — nevermore красивее. В словах прежде всего слышится сообщение и некое содержание, с одной стороны они — дух, с другой — бытие и двуликость вещей и природы. (…) Лирическое Я — это разорванное Я, в пробоинах и разрывах, Я-решетка, гонимое, обреченное на печаль. Но оно постоянно ждет своего часа, когда в мгновение ока оно встрепенется, ждет своего «южного ветра», волнения, порыва, чтобы нарушить привычные связи, вырваться из обыденной действительности на свободу, которая и создаст стихотворение — из слов. …Остается довольствоваться тем, что слово обладает собственной скрытой сущностью, которая в известных обстоятельствах действует как волшебство и это волшебство способно длиться. Похоже, слово — последняя тайна, перед которой вынуждено остановиться наше вечно бодрствующее, тотально анализирующее и лишь изредка подверженное трансам сознание. Здесь оно чувствует свою границу.
Подведем предварительные итоги. Мы с вами рассмотрели три темы: 1) как не должно выглядеть современное лирическое стихотворение, 2) как возникает стихотворение и 3) я попытался поговорить о слове. В лирике существует еще очень много важных вопросов, например, один из важнейших, — рифма. Гомер, Сафо, Гораций, Вергилий рифмы не знали, она появляется у Вальтера фон дерФогельвейде и трубадуров. Для тех, кто заинтересуется историей рифмы, могу порекомендовать фундаментальное исследование Куртиуса«Европейская литература и латинское Средневековье». У Гете я обнаружил удивительное замечание: «Клопшток избавил нас от рифмы», сегодня можно сказать, что свободные метры и ритмы, которыми мы обязаны тому же Клопштоку и Гельдерлину, в руках посредственности еще отвратительнее, чем традиционная рифмованная продукция. В любом случае рифма — это внутренний организующий принцип стихотворения. Я убежден, что Верлен и Рильке, оба принципиальные сторонники рифмы, были последними, у кого рифма предстала во всем своем блеске и очаровании, кому удалось вновь заставить нас ощутить сакральность и утонченность рифмы. С тех пор наблюдается известная исчерпанность рифмы, в тысячах стихотворений мелькают одни и те же рифмы, и увидев одну, уже почти знаешь другую. Некоторые поэты пытаются освежить рифму, используя иностранные слова или имена собственные, но все это — полумеры, причем не очень действенные. Из книги Куртиуса я узнал, что такая ситуация складывается в литературе не впервые, вот, например, он пишет: «провансальские поэты перенапрягли рифму, и из этих стихов с вычурно-виртуозной рифмой уходила музыка и почти испарялся смысл». У каждого современного поэта свой рифменный закон, но не выдуманный, а выбранный из уже имеющихся в языке, причем закон этот постоянно проверяется, пересматривается. В одной из американских анкет я прочел вот такое суждение известного поэта РэндаллаДжаррела: «В рифме есть известная прелесть, даже если она используется как автоматически подразумеваемый структурный элемент стихотворения, но мне больше нравится, когда рифма не регулярная, живая, когда ее не слышно». Таковы, что называется, специальные темы лирики. Давайте теперь, имея все это в виду, попытаемся заняться непосредственно лирическим субъектом, рассмотрим его enface и в разных обстоятельствах. Что это за существо, лирик, что это за феномен с точки зрения психологии и социологии? Прежде всего, вопреки распространенному мнению, он — не мечтатель. Это другим позволено мечтать, лирик р а б о т а е т с видениями, он должен облечь эти самые «грезы» в слова. Он также не интеллигент и не эстет — лирик делает искусство, а это значит, ему необходим крепкий и трезвый ум, ум с железными челюстями, которыми он способен перемалывать все противоречия, в том числе и те, в которые впадет сам. В жизни это типичный маленький человек, от природы с полувзрывным, полуапатичным темпераментом. С точки зрения общества — это совершенно неинтересный тип: Тассо в Ферраре — все это в прошлом, никаких Леонор, никаких лавровых венков на челе. Никакого титанизма, никаких вызовов небесам, лирик — человек по большей части тихий, внутренне тихий, он не может себе позволить суеты, он должен вынашивать стихи, иногда годами, и поэтому должен уметь молчать. Валери молчал двадцать лет, Рильке за четырнадцать лет не написал ни одного стихотворения, а потом появились «Дуинские элегии». То же самое бывает и у музыкантов: сперва песня на стихи Матильды Везендонк«Грезы» и только через несколько лет второй акт «Тристана». Позволю себе и пример из личной практики. В сборнике «Статические стихотворения» есть одно, с позволения сказать, произведение из двух строф; промежуток между первой и второй — двадцать лет. Вначале я написал первую строфу, она мне понравилась, а вот вторую никак не мог найти, и наконец через двадцать лет набросков, вариантов, проверок и переделок образовалась строфа, которая меня удовлетворила. Это стихотворение WellederNacht. Вот так иногда долго приходится носить в себе непонятно что, и на такие вот сроки растягивается одно маленькое стихотворение. Так кто он такой, лирик? Одиночка, обитатель однокомнатных квартир, расплачивающийся сущностью за существование, готовый услышать от окружающих, что это стихотворение — ни о чем, а этот шедевр — чистой воды самолюбование. В сущности, он — призрак, и когда этот призрак умирает и его снимают с креста, на котором он сам себя и распял, резонно возникает вопрос — что побудило его сделать это? Ведь на все должны быть свои причины. (…) Всегда один, со стороны — только молчание или насмешка. Он за все отвечает перед собой сам. Он сам начинает дело и сам его заканчивает. Он повинуется только внутреннему голосу, которого никто кроме него не слышит. Он не знает, ни откуда этот голос звучит, ни что он, собственно, хочет сказать. Любой художник работает в одиночку, а лирик — особенно. В этом столетии было только несколько больших поэтов, разбросанных по разным народам, по разным языкам, как правило, незнакомых друг с другом, — эти величественные фигуры, Phares, как их называют французы, маяки, засиявшие в бескрайнем море творчества на долгие времена, сами прозябали в кромешной тьме. И вот такое Я говорит себе: вот оно я, вот мое сегодняшнее настроение. Вот он мой язык, предположим, немецкий, готовый к употреблению. Язык с тысячелетней историей, со словами, которые поэты прошлого окрасили своими эмоциями, своими смыслами. А еще слэнг, арго, блатной жаргон, и все это густо перемешалось за две мировые войны, сдобрилось иностранными словами, цитатами, спортивной лексикой, античными реминисценциями, — и все это в моем распоряжении. Сегодняшнее Я, которое получает образование не из философских трактатов, а из газет, которому журнал ближе, чем Библия, которому шлягер объясняет эпоху лучше мотета, который верит в физику, а не в Наину и Лурд, который знает, каково по одежке протягивать ножки, — вот такое Я пытается создать своего рода чудо, маленькую строфу из четырех строчек, в страшном энергетическом поле меж двух полюсов — Я и родной язык — пытается создать фигуру из кривых, которые вначале кажутся несовместимыми, а затем образуют нерасторжимое единство. Но все это пока до известной степени внешнее описание. Давайте спрашивать дальше. Что за всем этим стоит, какие реальности и сверхреальности скрываются в лирическом Я? Вот тут и проблема. Лирическое Я стоит спиной к стене — оно враждебно и готово защищаться. Защищаться от наседающей среды. Вы же больны, указует среда, это же нездоровая внутренняя жизнь. Вы же типичный дегенерат — кто были ваши родители? За последние сто лет большие поэты выходили в основном из среднего класса, — отвечает лирическое Я, — никаких маниакальных, уголовных наклонностей или самоубийств, за исключением poetesmaudit, проклятых французских поэтов. А ваши понятия о здоровье и болезни представляются мне почерпнутыми из зоологии и куда более уместны в устах ветеринара. О состоянии сознания вы даже не заикнулись. Истощение, усталость, изо дня в день — немотивированные перемены настроения, невыносимое — вдруг — желание увидеть зеленые листочки, опьянение звуком, бессонница, отвращение, тошнота, духовные взлеты, разрывающие душу, — все эти недуги сознания, эти стигматы современности, страшный разорванный внутренний мир, — вы же понятия об этом не имеете. Ладно, соглашается среда. Но весь этот внутренний мир вашей клики — голое умствование, пустой формализм, дегуманизация — вы не культивируете вечное в человеке, вы уничтожаете жизнь. Надо вернуться к земле, повышать культуру земледелия, возродить лесоводство, прудовые хозяйства, разводить форель! Вспомните, что говорил Рескин: «Все искусства основаны на возделывании земли собственными руками». Послушайте, отвечает лирическое Я, вот уже семьдесят лет я живу, представленное самому себе, и ничего от вас не прошу, и мне ничего от вас не надо, я не пашу и не сею, мне нравится большой город, неоновые огни, я занят собой, занят человеком, его сегодняшним временем. Как, возмущается среда, вам плевать, что творится вокруг? Вас не заботит судьба человечества? Все ваши трансценденции принижают человека, искажают человеческий облик. А ваши рассуждения о Слове, о примате материала — это низведение духа на неорганический уровень, это четвертая эпоха*, самоубийственное одичание — вы посягаете на судьбу самого высокого и святого. Оставим в покое высокое, отвечает лирическое Я, вернемся на землю. Думаю, вам знакомо слово Мойра: так вот это моя, мне отмеренная участь, вот Парка, она говорит мне: это Твой Час, обойди свои границы, проверь их прочность, не связывайся с посредственностью, брось этот детский лепет о судьбе высокого, — ты сам высок, поэтому я и говорю с тобой. Конечно, ты не в состоянии проникнуть в другие миры, на свете много Мойр, я говорила и с другими людьми, и видела, как они слушают, — но это твой, тебе отмеренный жребий: ищи свои слова, изучай собственное устройство, выражай себя. И не смущайся узостью своей задачи, но выполняй ее честно, шепну тебе по секрету, — Великое Все — древний сон человечества и к сегодняшнему времени не имеет отношения. Ваша Мойра! — восклицает среда. Это вчерашний день Запада, когда не было нравственного выбора. Конечно, Парки — это очень удобно. Все решают они, а вы ни при чем! Вы просто не в состоянии дать подлинный глубокий образ человека, вы с вашим искусством ради искусства запечатлеваете только клочки и задворки духа — вместо цельной, всеобъемлющей, символической картины… Хорошо, отвечает лирическое Я, знаю я ваши прописи: «Все абстрактное — бесчеловечно». Так вот то-то и страшно, что мне совершенно ясно: не мы разрушаем среду и не мы угрожаем ей, напротив, — среда угрожает нам и стремится разрушить именно то, что нам дороже всего. Нам, последней горстке в среде человеческой, кто еще верит в Абсолют и живет им. Ваши аналитики посредственности хотят у нас это отнять. В их глазах мы больные, наглядные пособия из учебников по шизофрении, судьба которых — шприц с успокоительным и кома, мы вне культа Земли и вне культа мертвых, мы — бородатые женщины в балагане Октоберфеста, гримасы природы, потерпевшие фиаско недоумки, и в одном только среда права — нам нельзя доверять. Потому и мы обращаем на вас мало внимания, только следим, так сказать, из осторожности за вами, за средой, которая все знает и о прошлом и о будущем, той самой органической, естественной, земной средой… На театрах (вы) смотрите свои одуряющие пьесы, где в первой же сцене гость дома входит и застывает в изумлении при виде молоденькой девушки, а во втором споткнувшийся лакей опрокидывает на голову хозяйке жаркое с подноса, — вот ваш чудесный юмор, зато земной. После спектакля дома вы вспоминаете эти ужимки, а потом приниматеуспокоительное, фанодорм. И эта среда диктует, какие стихи писать и как думать, и с какой точки зрения описывать действительность и в каком направлении думать, и всегда готова помочь сбившемуся с пути, для этого у нее есть психотерапия и психосоматика, призванные заботиться о вас, оздоравливать и гармонизировать с окружающим миром ваше под- и просто сознание, вас прогонят через ассоциативные тесты, медитации, активный гипноз, групповые упражнения и упражнения индивидуальные, а также специальные дыхательные комплексы, затем восстановят и исправят вашу подпорченную неврозами личность, а потом, когда ваша страховая компания оплатит все процедуры, можете идти и спокойно месяца полтора работать в своей текстильной промышленности. Такова она, эта среда, казуально-аналитическая или же окончательно синтетическая — увольте, от такой среды я не приму никаких поучений, моя среда самодостаточна. Сегодня человек либо глубок и у него есть своя собственная среда, либо человека вообще нет. Либо его закон — изменчивость, в том числе, кстати, и упадническая, либо у него вообще нет законов. Либо ему предстоит нечто, что он должен выразить при любых обстоятельствах, не считаясь с любыми угрозами, либо вообще ничего ему не предстоит. Нынешние мерки — всего лишь плод последнего тысячелетия и только нашей культуры, а отнюдь не всеобщие антропологические законы — эти законы иные, они — шире.
(…) И вот в чем парадокс, продолжает лирическое Я: общество позволяет науке все, искусству же — ничего. Общество поддерживает кибернетику, разработку роботов. А кто при этом задумался, что все, что мы до сих пор называли мышлением, мыслью, все это уже доступно машине, и скоро она превзойдет в этом человека, потому что диоды точнее, а предохранители надежнее наших бренных голов, машины уже научились «произносить» буквы, память у них обширнее, а испорченные детали легко заменяются новыми, — так что область мысли отходит роботам, — а что остается нам? Можно возразить: то, что человечество на протяжении последних столетий называло мышлением, вовсе таковым не является, теперь этим займется кибернетика, которая, как предсказывают, с помощью усовершенствованных, «умных» машин вернет человеку утраченные магические способности, власть над природой, а заодно — и смысл жизни. Но одними роботами дело не ограничивается, за ними идут триплоидные кролики, с шестьюдесятью шестью хромосомами, вполне нормальные на вид, а следом появятся с восемьюдесятью восемью хромосомами; а вот и первая ласточка иного сорта: Госта Хэгквист и доктор Бан в Стокгольме научились увеличивать отдельные части тела, получили экземпляры с гигантскими гениталиями — словом на подходе новый животный мир — и что же, в такое время художники по-прежнему должны рисовать Мадонн, а поэты воспевать Троицу — но это же абсурд! (…) Лирику необходим нюх — «мой гений в моих ноздрях», писал Ницше — интеллектуальный нюх на все главное и новое, он должен совать свой нос и туда, где материальное и идеальное, словно два морских чудовища, бьются не на жизнь, а на смерть, осыпая друг друга проклятиями и ядовитой слюной, книгами и забастовками; и туда, где очередная модель Шипарелли из пепельно-серого льна и ананасово-желтойорганзы определяет новую теденцию в моде. Из всего проистекают цвета, едва уловимые нюансы, оттенки, валеры — из всего этого получается стихотворение. Стихотворение, в котором это разорванное в клочья время, возможно, обретет цельность — абсолютное стихотворение, стихотворение без веры, без надежды, стихотворение, обращенное к Никому, стихотворение из слов, которое излучает очарование. И тот, кто за этой формулировкой увидит только нигилизм и непристойность, тот просто не понимает, что за словом и очарованием достаточно тайн и бездн бытия, чтобы удовлетворить любое глубокомыслие, что форма, которая чарует, на самом деле жива и содержанием — страстями, природой, трагическим опытом. Но конечно, тут есть и выбор: вы отказываетесь от религии, вы отказываетесь от общества и пускаетесь в одиночку по необозримым пространствам. Но иначе чего стоят эти вечные разговоры о фундаментальном кризисе и культурной катастрофе, если мы боимся принять решение, сделать выбор. Но еще надо быть достойным выбора. Те, кто не в силах жить по внутренним законам, не в силах придерживаться внутреннего порядка, они теряют напряжение формы, исчезают в небытие. Наш порядок — дух, его закон — выражение, чеканность, стиль. Все прочее — упадок. Абстрактное, атональное, сюрреальное — все это формальные законы, Ананке творческого мира, данное свыше. Это не личное мнение, не хобби лирического Я, все, кто был в этих сферах, знают: «слово тяжелее победы». И это стихотворение без веры, без надежды, стихотворение обращенное к Никому, — оно трансцендентно, оно, говоря словами одного фран-цузского мыслителя, — «осуществление человеком им ограниченного и в то же время его превосходящего становления». Известно, что среди современных лириков раздаются голоса, которые зовут, что называется, назад. В частности, Элиот в статье, напечатанной в журнале «Меркур», призывает остановить эту безумную гонку пошедшего в разнос самосознания, остановить прогрессирующее и одновременно изматывающее аналитическое препарирования языка. Элиот выступает и против телевидения, предлагает заморозить его развитие. Думается, и в том и в другом случае Элиот заблуждается и заблуждается фундаментально. На мой взгляд, все эти явления, во-первых, неизбежны, а во-вторых, свидетельствуют о начале нового этапа раз-вития. Тут я хочу сделать краткий экскурс в области знания, которые по-новому освещают рассматриваемые нами вопросы. Речь идет о генетике и о науке о происхождении человека. На эту тему существует масса противоречивых и постоянно меняющихся теорий, однако все они сходятся в одном: человек находится не в конце своего развития, а в начале, и ему предстоят новые ступени эволюции. Но не биологической, а духовной. Такие взгляды систематически изложены в трудах Гелена, Портмена и Кэррела. По мнению Гелена, человек не является окончательно сформировавшимся животным, он еще очень подвижен, изменчив и находится в начале своего развития. Процесс формирования внешнего облика в основном завершен, но еще остается сфера нематериального, где и будут происходить главные события. Пластичность человеческого существа проявится в других измерениях, эмансипация духа откроет новые безграничные просторы для совершенствования. Не может быть и речи об упадке того, что мы назвали средой, — возможности среднего человека, похоже, неисчерпаемы — и признаки этого как раз и присутствуют в высокой культуре. Но и общее направление развития человеческого общества очевидно: это сферы высокого напряжения сознания и духа. Не возврат к племенным, по-животному теплым, ботаническо-зоологическим внутренним идил-лиям, но движение вперед с помощью четких понятий, преодоление животной мути жесткими интеллектуальными конструкциями, прояснение внутреннего мистицизма, одухотворение земных форм, — это движение стремящегося к сознанию и выражению и с помощью сознания и выражения созидаемого мира, одним словом — это движение к абстракции. Дальнейшее мы знать не можем. Но человек, вопреки мнению культурных меланхоликов, не кончится, если будет достоин себя, он будет жить по творческим законам, которые выше атомной бомбы и расщепления урана. Западному человеку с таким образом мыслей не грозит закат, он страдает, но он стабилен и у него достанет сил из своего полураспада высвободить нечувственную формирующую энергию. Это не просто слова ободрения, это сущностная позиция лирического Я. У него есть собственные субстанции, данные Мойрами, путеводные, они не остановятся ни в Мекке, ни в Гефсиманском саду, ни у барельефов кхмерского храма AnghorVat, они ведут дальше, на Олимп Сиянья — везде, где есть люди, будут жить боги. И еще, на прощание, о лирическом Я. О переломе эпох и конце времен, этих интеллектуальных клише. (…) Абсолютное стихотворение не нуждается в переломе эпох, оно вообще вне эпохи, как, впрочем, и формулы современной физики. Хочу еще добавить, что экзистенциальное значение современных технических достижений, как правило, сильно преувеличивают. Технические достижения были всегда, просто не все достаточно образованны, чтобы об этом знать. Уже Цезарь добирался от Рима до Кельна за шесть дней в удобной спальной повозке, Корунский маяк, построенный 2000 лет назад, и по сей день указывает путь в Бискайском заливе. Когда патриций императорского Рима поворачивал кран, в его ванну текла вода Лигурийского моря, расположенного в сорока километрах от столицы мира, — с тех пор в этом отношении мало что изменилось. Первый челн, выдолбленный из дерева, позволивший человеку перемещаться по воде аки по суху, куда сильнее изменил культуру и человеческое общество, чем подводная лодка, и в тот миг, когда стрела, выпущенная из лука, впервые поразила зверя, за которым прежде надо было бегать, эпоха изменилась куда сильнее, чем после открытия изотопов. Я также не думаю, что наше сегодняшнее мироощущение глобальнее, чем во времена империи Александра Великого, когда греческий мир простирался от Афин до Индии, или же в те времена, когда генуэзские и испанские корабли бороздили Атлантический океан. И еще одно странное впечатление складывается у лирического Я. Даже себе оно признается в этом с крайней осторожностью. Нельзя отделаться от впечатления, что сегодня даже современных философов в их собственных работах тянет к лирике. Похоже, они чувствуют, что 500-страничное рассуждение об истине может уместиться в нескольких предложениях, в трех строфах одного стихотворения, — философы чувствуют, как почва постепенно начинает уходить из-под ног, но их отношения со словом либо утрачены, либо не были даны от природы и потому они вынуждены оставаться философами, хотя в душе их тянет к лирике — всех и вся сегодня тянет к лирике. Всех и вся тянет написать современное стихотворение, чей монологический характер не вызывает сомнений. Монологическое искусство сегодня ярко выделяется на фоне прямо-таки онто-логической пустоты, снимая многие противоречия и даже ставя под сомнение диалогический характер языка в метафизи-ческом плане. Существует ли язык только для сообщения, создан ли он для преодоления, преображения, или же он — только средство для делового общения и — между прочим — аллегория, отражающая состояние трагического упадка? Разговоры, дискуссии — все это болтовня, ничего не значащая рябь личных пристрастий, в глубине скрыто беспокойное Иное, оно создает нас, но мы его не замечаем. Все человечество живо несколькими частными самопознаниями, но многие ли стремятся на встречу с собой? Очень немногие, а встречаются с собой — единицы. (…) Стихотворение начинается раньше чтения. Читатель воспринимает стихотворение совершенно иначе, если сразу видит, короткое оно или длинное и сколько в нем строф. Когда мне случалось читать стихи в некогда существовавшей Прусской Академии Искусств, членом которой я являлся, то каждое стихотворение я предварял кратким описанием, скажем: в следующем стихотворении четыре восьмистрочных строфы — на мой взгляд, зри-тельный образ помогает восприятию поэзии. Современное стихотворение должно быть отпечатано на бумаге, его нужно читать про себя, видя черные буквы, оно становится пластичнее, если вы видите его внешний печатный облик, человек, молча склонившийся над страницей, лучше постигает его внутреннюю суть. Это «преклонение» тоже необходимо, хочу процитировать одного французского эссеиста, который недавно написал о современной французской лирике. «Я не нахожу другого способа охарактеризовать в целом всех этих авторов, как только заметить, что все они — трудные поэты». Возможно, сегодня я был слишком рациональным, слишком четким в формулировках, а местами — и слишком резким. Во всяком случае, я это делал намеренно. На мой взгляд, вообще нет такой другой области человеческой деятельности, где бы царило столько заблуждений, как в лирике. Я наблюдал, как умные люди, видные критики, которые в своих статьях демонстрировали удивительное понимание творчества больших поэтов, тут же рядом писали о жалких второразрядных эпигонах с тем же вниманием и серьезностью. Это все равно, что не различать фарфор времен династии Мин от небьющейся пластмассовой посуды, которой дети играют «в дом». И дело тут не в каких-то внешних просчетах или недосмотрах, наблюдается дефект внутренней иерархии ценностей. Подобные критики по-прежнему ищут в стихах «чувства и теплоты», как будто мысль — это не чувство, как будто форма — не есть сама теплота. В таких критиках глубоко укоренен «ветхий» человек, со своими критериями смыслов и двусмысленностей в оценке чистой поэзии. Для современного автора каждое стихотворение — это укрощенный лев, и у критика, когда он читает современное стихотворение, перед глазами лев, хотя он предпочел бы иметь дело с ослом… Справедливости ради стоит заметить — задача критика не из легких: стихотворение — это такое сложное образование, что охватить весь комплекс взаимосвязей крайне трудно. Думаю, мои слова могут прозвучать излишне строго и категорично и еще для кое-кого. Возможно, на одной из скамеек в этом зале сидит молодой человек, который уже пишет стихи, и для него мои слова — как заморозки в его лирической весенней ночи. Ему я хочу сказать, это не мой умысел и не мой вымысел. Только считанные начала увенчиваются исполнением, и в качестве извинения хочу поделиться с ним случаем из собственной практики. Мне было восемнадцать, когда я начал учиться здесь в Марбурге. Было это в первом десятилетии нашего века. Я изучал тогда филологию и слушал лекции профессора Эрнста Эльстера, между прочим, составителя первого серьезного издания сочинений Гейне, его курс назывался «Поэтика и методические концепции истории литературы». По тем временам это был очень интересный и современный курс. Сегодня конечно методические концепции куда тоньше, особенно в отношении стилистического анализа прозы и ассоциативных толкований они, можно сказать, истончились настолько, что когда приходится сталкиваться с ними, как это случилось мне однажды при чтении докторской диссертации, написанной в Бонне, в которой анализировалась моя ранняя проза, то кажется, что присутствуешь на вивисекции. Так вот я слушал здесь курс профессора Эльстера и курс профессора Вреде о средневековой лирике и многих других профессоров, которым, пользуясь случаем, хочу выразить благодарность за те два основополагающих семестра, которые я провел в вашей AlmaMaterPhillippina, и этот мой доклад — попытка в меру возможностей отблагодарить и ее. Но вернемся к нашему молодому человеку в этой аудитории. Итак, я учился здесь, жил на Вильгельмштрассе 10, а в Берлине, в Лихтерфельде выходил журнал под названием «Роман-газета», в котором была рубрика, где рецензировали стихотворения, присланные без подписей. Вот туда-то я и отослал свои стихи и несколько недель с трепетом ожидал приговора. Приговор был такой: «Г.Б. — мило по настроению, слабо по выражению. Присылайте новые произведения». Было это давно, а теперь, как известно, после нескольких десятилетий труда, меня причисляют к так называемым экспрессионистам, «поэтам выражения», а вот что касается моего настроения, то милым его уже давно никто не называл. Талант можно развить трудом, и талант можно загубить. Общая мораль такова: не торопиться с дебютом, не торопиться внутренне, не торопиться со славой, не торопиться с форумами и фестивалями. Пишите стихи и дальше, молодой человек, спокойно, если вы верите, что перед вами неизведанный путь, на котором вам суждено обрести те самые шесть стихотворений, о которых я говорил. Желаю вам, говоря словами Флобера, поднять копье там, где мы его оставили. Внешние неудачи, внутренние катастрофы вам обеспечены, а также и дни, о которых вы не смели мечтать, и ночи, из которых нет выхода. Но вы идите своим путем, а на прощание вам и всем, кто сегодня благосклонно слушал меня, как привет и напутствие, хочу напомнить великие слова Гегеля, истинно европейские слова, сказанные век назад, но заключающие в себе всю нашу сложную судьбу в этом столетии: «Не та жизнь, что страшится смерти и боится уничтожения, но та, что претерпевает смерть и невзирая на неё сохраняет своё существование, и есть жизнь духа».
|
Материал опубликован на Литсети в учебно-информационных целях. Все авторские права принадлежат автору материала. | |
Просмотров: 903 | Добавил: Анна_Лисицина 31/12/20 07:22 | Автор: Готфрид Бенн |
 Всего комментариев: 0 | |