Снотворные берлоги глубоки.
Я вновь увидел: ржавый цвет реки
едва разбавлен зеленью и серым.
В твоих глазах осенний пляшет демон,
под низким небом зябнет птичий крик.
На шаг от снега в нас пустеют земли,
кровь падает брусникой в белый мох,
сухой багровый шар чертополох
цепляется за бок бредущей тучи.
Пока во мне соломою колючей
рассыпались, распались чучела,
личинки ветра зреют в зимних сотах.
У бабочки в коробке из стекла
цвета печали – бурый и болотный.
1.
Мы вышли покурить на балкон.
–Ух ты! Вот, значит, где работаешь... Там что, наполеоны, поди, у вас? А буйные-то, буйные бывают?
Новый знакомый широко ухмыляется. Во мне начинает тихо закипать раздражение – на его улыбку и, в особенности, на этот миллион раз слышанный вопрос. Следует привычный набор острот и шуток «о психах», а я с трудом подавляю искушение стукнуть собеседника по башке.
Молча смотрю в темноту. Яма неба. Кажется, что стоишь у самого края, и от этого становится неуютно. У горизонта, то ярче, то совсем тускло переливается зелёным крупная осенняя звезда.
Знакомый не унимается:
– Слушай, своди меня как-нибудь на экскурсию, а? Мне всегда было интересно: как это – сойти с ума? Прикольно, наверное, с ними? – потом со вздохом глубокомысленно изрекает, – Я вот думаю: чего их лечить?.. У них просто другой взгляд на всё, а вы им жить мешаете, прячете за решётку, «овощами» делаете! Они же счастливы в своём мире...
Пожимаю плечами. Счастливы, да… Тоскливо думаю, когда же он заткнётся. Мне очень хочется тишины.
***
Третью ночь подряд к Лёшке приходит один и тот же мучительный сон. Длинная улица новостроек оканчивается пустырём. Над битым стеклом, над каким-то омерзительным тряпьём, над чахлой жёсткой травой то повисает и словно останавливается, то начинает бешено кружить синий первый снег. Туда, на пустырь, нужно спешить, иначе случится непоправимое. Что именно, он не знает, но чувствует, как от тяжёлой тревоги начинает ломить затылок. Холодный воздух больно, будто наждак, царапает лёгкие – не позволяет глубоко дышать. Опускаются непроглядные сумерки, но дома, что теснятся у него за спиной, темнее. И Лёшка внезапно замечает, как они оживают, резиново вытягиваются и, наконец, смыкаются над головой, заключая его в тесное душное пространство. Хочется кричать, но к горлу подступает тошнота, губы немеют, не слушаются, во рту – сухо, шершаво...
Он просыпается от собственного стона. Подушка мокра. Вся наволочка в желтоватых разводах: от лекарств во рту скапливается слишком много слюны, и во сне она течёт. Закутывается с головой в серое тощее одеяло и снова закрывает глаза – ему отвратительно новое утро.
Заоконный туман похож на толстую занавеску. Она тяжело колышется, и по ткани бегут мягкие складки. Назойливо кричат вороны, их точки-силуэты то рассыпаются по небу, то собираются в замысловатые рисунки. Солнце, маленькое заспанное, напоминает затянутый бельмом глаз. В воздухе перемешаны вонь мочи, затхлости, несвежего белья, листвиничной хвои – вон она, рыжая, гниёт в прогулочном дворике – и ещё чего-то кислого… Псины, что ли?
От промозглой сырости, или ещё от чего, на Лёшку накатывает. Воспоминания приходят помимо воли. Он чувствует себя одиноким зрителем пустого кинозала: кругом глухо, черно и вдруг вспыхивают, начинают бежать по экрану цветные яркие картины, а потом снова – мрак. И нет сил уйти, не смотреть.
***
Ему шесть. Жаркий июнь. Всё пронизано зелёным и золотым светом. Старое дерево за окном сильно разрослось. Если влезть на стул и просунуть руку в открытую форточку, можно дотянуться до веток. Листья длинно лаково блестят, и под ветром становятся похожими на тонких серебристо-зелёных рыб.
На дереве живёт Кто. Однажды ночью Лёшка слышал жутковатое постукивание его когтей по стеклу. В сплетении света и теней можно угадать и голову, и большие руки, иногда даже блестящий глаз. Но если всмотреться пристальнее, Кто исчезает, нарочно превращаясь в изогнутые ветки и пучки листьев.
Аромат яичницы, жаренной колбасы и кофе, какая-то особо ленивая музыка из радиоприёмника. Вспоминается, что нынче воскресенье.
– Лёшек, просыпайся уже!
Мать заходит в комнату, присаживается на край постели, наклоняется над Лёшкой так, что её волосы легко щекочут ему лицо:
– Завтрак готов, вставай бегом!..
– Мам, полежать… Ну, чуть-чуть… – приоткрывает один глаз, – Мы в магазин пойдём, да?..
– Посмотрю, как себя вести будешь.
– Ну, ма-а-ам! Ты же обещала…
Мать смеётся. Темные волосы на солнце отливают медью. Глаза серые, безмятежные, по краю радужки – коричневые точки. Он прижимается лицом к её ладони.
Когда он остаётся один, быстро подбегает к окну и показывает Кто язык.
Что было в тот день? Белая в красную клетку скатерть, на которую Лёшка нечаянно опрокинул недопитый чай с молоком, потому что страшно спешил. Вкус поджареного хлеба. Во дворе, на газонах, повсюду – россыпь седых одуванчиков. С веток сыпались горластые серые комья воробьёв. И сбывшаяся мечта – маленькая, но совсем настоящая пожарная машина на столе. Ещё запомнились мамины духи, лёгкие, ненавязчивые. Так пахнет трава, древесная смола – горьковато и немного грустно.
***
Ему восемь. Жизнь, солнечная ласковая жизнь, затеяла странную игру. Так лукавый зверь совершает резкий бросок. Вдруг ничего не осталось. Вернее, он остался, но где-то там, в прошлом времени – растерянный, маленький и ненужный.
Теперь трудно сказать, когда это началось. Лёшка стал замечать, что мать рассеяна и грустна, а с некоторых пор совсем не спит по ночам. Однажды он услышал, как она что-то тихо говорит, тягуче, на одной ноте, а потом раздался плач. Он испугался и не посмел войти в её комнату.
По утрам мать отмалчивалась, и когда он о чём-то спрашивал, отвечала не сразу, нехотя, словно через силу. Иногда она умолкала на полуслове, вслушивалась во что-то, и внезапно начинала метаться, не находя места, не останавливаясь. А то – сидела в одной позе, мерно и непрерывно раскачиваясь вперёд-назад.
И сейчас она отчётливо виделась ему такой: непонятной, новой и страшной – с бледным, тонкокожим лицом и пустым каким-то вылинявшим взглядом. Волосы тусклые жирные свисают прядями, и ранее незаметная седина придаёт всему облику особую неряшливость.
Она приходила с работы и словно бы не замечала вокруг ничего, лишь бесцветно повторяла, как заведённая: «Я устала, устала, устала...» Если Лёшка пытался к ней приласкаться, холодно раздражённо бросала: «Отстань, а?!» И один раз со злобой замахнулась на него, крикнула: «От… бись, урод… паразит чёртов!» Он тогда застыл на месте – от изумления, охватившего страха, ранее не слышанных слов, и от выражения её лица – брезгливого, ненавидящего, отчаянного. И потом долго плакал – не мог понять, в чём же виноват. В дальнейшем же, боясь её гнева, старался быть как можно незаметнее.
***
Вот он тихонько приотворяет дверь в её комнату. От настольной лампы жидкий свет. Мать ходит из угла в угол, походка и жесты деревянные – так живые люди не ходят, так движутся куклы – негнущиеся ноги, руки болтаются, будто на шарнирах. Она говорит, говорит без умолку, гримасничает, визгливо хихикает, уставясь в одну точку. Это так жутко, что Лёшку начинает бить мелкая дрожь. Громко крича он кидается к входной двери. На лестничной клетке ноги перестают его слушаться, и он точно падает куда-то с обрыва. Не теряет сознание, но начинает всё видеть и слышать как сквозь стекло или зыбкую воду. Будто находится на самом дне, куда то долетают отдельные звуки, то наступает абсолютная тишина.
Шаги, шаги, шаги... Сирена… Рыдания, визг, мат, снова рыдания и брань...
Когда всё стихает, словно из темноты выныривает чья-то рука, подносит к Лёшкиным губам кружку. Но не получается сделать ни глотка, только зубы стучат о край, и холодное течёт по подбородку.
***
Ему десять. Он знает, его мать – сумасшедшая. После возвращения из больницы нет больше ни вспышек ярости, ни криков, но прежней её – тоже нет.
Из неё будто бы ушла жизнь. Она похожа на механическую игрушку: голос без выражения, лицо без улыбки, и Лёшка уже не верит, что когда-то слышал её смех — негромкий, заразительный. Иногда, без видимых причин, она вся словно темнеет, как вот сейчас.
– Мам, можно я гулять пойду? В парк, с пацанами?
Она даже не глядит в его сторону, лишь равнодушно кивает. Лёшка, сам не зная почему, задерживается на пороге.
Наверное, именно тогда впервые он почувствовал эту ломоту в затылке, предвестник всепоглощающей тревоги, которая станет потом изводить его, вклиниваясь даже в сны...
День, такой же золотой и солнечный, как… когда? Когда это было, да и было ли вообще?
В парке всё расцвечено кричащими оттенками красного, зелёного, небесно-синего и жёлтого. Нужно навсегда затеряться в разноголосой толпе, и никогда больше не думать о доме, где всё уныло, тускло и похоже на один серый бесконечный день.
Воздушные шары всех форм и размеров, то блестящие золотом, то матовые и огромные. Ветер перекатывает мыльные пузыри, как невесомые драгоценности. Запах шашлыков, острый и раздражающий. Огромные клубки сладкой ваты. От мелькания карусельных теней кружит голову. Щёлкают выстрелы в тире. Джинсовый малыш в синей панаме громко плачет, пухлым кулачком бьёт мать по руке, цепляется за платье, топает ногами. Девочка-подросток, смуглая, в очень короткой юбке, с распущенными, крашенными в огненный цвет волосами снисходительно и вызывающе поглядывает на идущих мимо. Высокий бородач в белом летнем костюме громко хохочет, что-то говорит своему спутнику – одышливому жирному человечку с лысой, коричневой головой. На лавочке курит тётка – толстобокая, с пышной грудью. Поток лиц, яркая одежда… Постепенно всё сливается в один пёстрый ком, и словно что-то тяжелое начинает перекатываться внутри. Прогулка перестаёт радовать.
Вечером Лёшка обречённо плетётся домой. Старается неслышно открыть дверь и незаметно проскользнуть в свою комнату. Но вдруг, каким-то тоскливым чутьём, понимает: что-то не так, что-то непоправимо изменилось.
– Мам?
Он проходит на кухню, заглядывает в её комнату – никого. Дверь в ванную приоткрыта. Лёшка ещё не может собрать воедино то, что фрагментами уже выхватывает взгляд: её, странно сидящую на полу. И неестественность позы, и яркие белые ноги, и неловко согнутые колени… И что-то коричневое, толстое, чужеродное, петлёй обвившее её шею, другим концом привязанное к трубе, поперечно идущей вдоль стены… Колготки…
***
Передо мной история болезни. Гордеев Алексей Николаевич, 1990 г.р. переведён из токсикологического отделения городской больницы… отравление препаратами… проводились следующие реанимационные мероприятия… диагноз: депрессивный синдром, суицидальная попытка...
Лёшка выглядит много старше своих двадцати. Красив: лицо нервное, с тонкими чертами, густые брови, резко очерченные скулы, тёмные, необычного разреза, глаза. Только взгляд потухший. Говорит медленно, и всё ниже опускает голову.
– Я думал… Ну… Так будет правильно. Вот матушка «голоса» слышала, а я не хочу. Не хочу, как она… Или как эти… Как Василь… – он кивает в сторону больничного коридора, – и потом… У меня же н и ч е г о нет – родни не осталось, с работы уволился, вот. А знаете, я лежал в постели, и боялся… Чёрт знает… даже из дома перестал выходить. А потом… Пофигу всё стало, наверное… Таблеток нажрался, думал – не проснусь.
Так хочется встряхнуть его за плечи, сказать что-то обнадёживающее, что вернёт ему хотя бы малое желание жить. Пообещать чудо-лекарство, которое не даст ему завершить то, что он давно для себя решил. Но… После смерти матери он так и не справился с приступами тревоги, которые случаются теперь всё чаще и чаще, а не так, как раньше – по весне. У него слишком мало шансов.
Алексей поднимается тяжело, и почти старческой походкой выходит из кабинета.
2.
– Девочки, вы не слышите мои «голоса»? Вы не слышите мои «голоса»? Вы не слышите...
– Василь, как ты за… л! – медсестра Света гневно подталкивает Васю к кровати, – Ложись, ложись, не маячь! Не слышим мы твоих «голосов»!
Однако Василь застыл, прямой, как столб, и не делает ни шага.
– Катерин Викторовна, когда ж его заберут, а? Прямо зла не хватает! Вонищу развел, ладно, хоть родственники «памперсы» носят, а то бы сгноил матрас совсем! Вот сволочи, сбагрили сюда и довольны! Тут что, интернат им что ли? – бушует Света. – Платно, по уходу положить в больницу – у них денег нет, а пенсию его получать горазды. Ну, а загнётся он, и чё? Только и смотришь, как бы не подавился, или не уронили его...
Света ещё долго возмущается и ворчит, но я не прерываю её – зачем? В сущности-то, она права.
Василь у нас без малого год. Он живет в аду. Нет, больница тут совершенно не при чём. Он видимо даже не замечает того, что происходит наяву. У него собственный ад. Каково это, каждый день, каждую ночь слышать внутри головы голоса умерших, которые не дают передышки, лишают сна? Он давно существует так – жизнью это не назовёшь. Да и человеческий облик он почти утратил. Эдакая оболочка, внутри которой руины.
Его состояние называется «конечным». Лекарства давно не помогают, лишь притупляют то, что он чувствует.
Василь худ, как узник концлагеря. Это не преувеличение – по нему можно изучать анатомию. Кости и тонкая жёлтая кожа – на вид не толще папиросной бумаги. Голова покрыта тёмным пухом. Запавший рот, где не осталось почти ни одного зуба, вокруг ноздрей запеклись корки. Но не по себе становится не столько от внешности или кислого запаха его тела, сколько от взгляда, где читается нечеловеческое напряжение. Глаза совсем чёрные от расширенных зрачков. Спит он на полу, упорно игнорируя кровать, пренебрегая и матрасом, который кладут на пол. Но чаще всего стоит, вытянувшись, не меняя позы. Лишь переминается с ноги на ногу. «Мне нельзя-а-а, мне нельзя-а-а лежа-а-ать!» – выкрикивает отчаянно.
Долгое время он срывал с себя любую одежду, пугая наготой чужих родственников-посетителей, и яростно отбивался от любых попыток его одеть. Иногда принимался себя душить или царапать руками грудь. Потом где-то отыскалась смирительная рубашка, которых вообще-то давным-давно не держат в больницах, и это решило дело. Правда, теперь он напоминает мумию, но хотя бы не причиняет себе вреда.
***
Несколько лет назад Василь ещё мог рассказать о том, что с ним происходит.
– В моей голове всё время разговоры идут… много голосов… обсуждают всё, что я делаю. И приказывают всякое… а если не буду слушаться, они меня убьют.
Теперь же он шепчет только одно:
– Я сгнил, сгнил… Смотрите – черви внутри, черви…
Его часто кормят принудительно, и он всё так же надрывно кричит:
– Мне нельзя-а-а, не на-а-до!
Но случается, что он набрасывается на еду, глотая крупные непрожёванные куски.
***
– Доктор, ну как Васенька мой?
Дважды в неделю она приходит обязательно. Плохо одета. Едва ковыляет даже с палкой. Приносит с собой множество пакетов, в которых теснятся баночки с едой. Очки с толстыми стёклами, аккуратно повязанный платок. Манера говорить и особый, зачастую назидательный тон, выдают в ней бывшую учительницу. Глядя на неё, недоумеваю: в чём только душа держится? Ей ведь за восемьдесят...
– Да, тяжело самой ходить, а что делать? Сын Васенькин, внук мой, всё работает, устаёт очень...
За год этот сын не появился здесь ни разу.
– Знаете, Васенька так хорошо сегодня покушал, домашнего-то… – старушка просительно смотрит на меня, – Только… Вы, пожалуйста, ещё Васю подержите… Я же дома с ним не справлюсь… Он тогда, перед больницей, из-за «голосов» чуть в окно не бросился. На подоконник забрался, кричит страшно так: «Мама, они меня убьют! Мама, ты их слышишь?!» Я его тащу в комнату, а он знаете, какой сильный? У меня же сердце больное. Как справилась – даже не помню. И ещё боюсь – простудится он дома, ведь он всё время голый ходит. Вот тут вы его одели, а я не смогу.
– Что ж внук-то вам не помогает?
Она смотрит непонимающе:
– Так говорю вам, он с работы усталый такой приходит.
***
Уже несколько дней Василь ведёт себя осмысленно. Даёт себя одеть, побрить – говорит, что «собрался домой». Даже в кровать ложится. Однако мне не нравится, как он выглядит – будто бы стал ещё тоньше, а лицо отекло. Особенно же не нравится эта появившаяся вдруг осмысленность.
Ещё через день, ранним утром, Василь тихо умрёт. И впервые явившийся сын будет орать благим матом, что в справке о смерти допущена ошибка, и теперь придётся снова ехать в морг, а это нарушает планы делового человека, коим он себя мнит:
– Сидите тут, перерыв устроили обеденный! Я долго должен дожидаться документов?! Я жалобу напишу!
Не сдержавшись, скажу молодому человеку кто он, и куда ему следует идти.
На девятый день мать Василя принесёт конфет и печенья «помянуть Васеньку».
– Вы уж на внука моего зла не держите, он такой нервный, жалко его...
3.
Они сменяют друг друга. Выписываются. Возвращаются снова. Возвращаются в это беличье колесо своей болезни и больницы.
Разные – молодые и старые, агрессивные и измотанные страхом, погружённые в отчаяние и равнодушные ко всему. И я всё больше убеждаюсь в том, что ничего не знаю про их мир.
***
– Катюх, ты чего всё молчишь-то? – знакомый обиженно смотрит на меня.
– Да, устала… Знаешь, ну её в пень, работу эту… Смотри лучше, какая звезда красивая!
– Нет, странная ты всё-таки. Или профессия отпечаток накладывает?
– Ага, – говорю, – точно.
2011.