Литсеть ЛитСеть
• Поэзия • Проза • Критика • Конкурсы • Игры • Общение
Главное меню
Поиск
Случайные данные
Вход
Рубрики
Поэзия [46124]
Проза [10313]
У автора произведений: 224
Показано произведений: 201-224
Страницы: « 1 2 3 4 5

Мы называли его Маленьким Принцем, хотя на принца он походил меньше всего. Тощий и кривобокий, и ходил чудно — одной ногой шагал, другую приволакивал. Да и с головой у него было не в порядке.
- Я, - говорил он всем, кто соглашался слушать, а таких с каждым разом находилось все меньше и меньше, - хранитель. И дед мой всю жизнь прожил хранителем, и отец — это у нас в семье наследственное. Передается от отца к сыну».
Если вы имели глупость спросить, кто такой хранитель — бегите, пока Маленький Принц не сел на своего любимого конька. Иначе он заболтает вас до смерти.
- Когда Бог творил Землю, - примется он рассказывать и, если вы не успели удрать, вцепится вам в рукав мертвой хваткой, - он все хорошо продумал. Весь механизм, и как солнце встает, а потом опять садится, и как звезды загораются, и как весна приходит после зимы, и приливы-отливы морские, и фазы луны. И как яблоки зреют, и снег идет, и гусеницы превращаются в бабочек, и птицы высиживают птенцов. Все должно было происходить автоматически и в правильном порядке.
Так говорил Маленький Принц, и, если в этом месте вы начинали смеяться, лицо его кривилось, точно от боли, и щеку сводил тик.
- Да, вот как Бог создал Землю! - говорил он, захлебываясь слюной, и от волнения получалось очень громко. Почти крик выходил. - Придумал так, что лучше и не надо. Но потом что-то разладилось. Земля-то старая, и механизм, что ей управляет — старый. Теперь, чтобы день начался, надо нажимать на аварийную кнопку. Тогда шторки поднимаются и становится светло, и просыпается солнце, птицы поют... Она, эта кнопка, специально сделана на случай, если что-то заест, а не затем, чтобы пользоваться ей постоянно. Но если по-другому никак не работает, приходится все время давить на кнопку, правда? Давить и давить — пока рука не отсохнет.
Самое смешное, что у Маленького Принца, и в самом деле, была сухая рука. Поэтому даже те, кто до этого сохранял серьезность — усмехались, а девчонки прыскали в кулак.
- Звезды выключить — кнопка! Туман разогнать — кнопка! Или, наоборот, облака собрать в кучу, чтобы пошел дождь. Кнопка! Да без нее ни один цветок не раскроется! Глаза продрать не успею, а уже бегу — нажимать. На пять минут опоздаешь, и люди поймут, что-то в мире не так. Сломалось. А понять они не должны. Начнется паника. Вот и кручусь, и отец мой так крутился, и дед, и прадед.
В общем, «проснулся утром — убери свою планету, иначе она вся зарастет баобабами».
Звали его по-настоящему то ли Карл, то ли Клаус, а то и вовсе Клод, какое-то стариковское имя, провонявшее нафталином. И, под стать имени, одежда, словно вынутая из бабкиного сундука, висела на нем, как на пугале.
- И это чучело — хранитель какого-то вселенского движка? - хохотали мы. - Клаус, а Клаус, а где она, твоя кнопка?
Маленький Принц напускал на себя таинственный и печальный вид.
- Не разглядите ни за что. Нужно знать, где она, а вы понятия не имеете и не понимаете, как все в мире устроено. Я и отец мой знали, а больше никто. Посмотрите, - он складывал обе ладони лодочкой, указывая ими куда-то вниз, себе под ноги, - вся Земля полая. А внутри у нее — рычаги и шестеренки. Как в часах, только сложнее. И кнопка — там же. Она маленькая и невзрачная. Надо, чтобы кто-то пальцем ткнул, иначе не заметишь.
Он так и пыжился, стараясь показать, какая на нем лежит ответственность. Топал ногой в разношенном ботинке, так, что из-под его подметок летела пыль, и видны становились контуры продолговатой чугунной крышки с надписью: «гидрант». Таких люков было полно по всей улице. Совсем крошечных, не более десяти сантиметров в поперечнике, и маленьких, и больших, в которые вполне мог бы спуститься человек. В «гидрантах» прятались водопроводные краны — я сам видел, как их доставали во время дорожных работ, в маленьких люках — провода и розетки, а большие, очевидно, вели в канализационные шахты. Получалось, что улица и в самом деле полая изнутри, начиненная всяким оборудованием, и Маленький Принц в какой-то мере оказывался прав.
Конечно, над ним издевались, как всегда глумятся над такими, как он. Мелюзга — чаще, а старшие ребята — изощреннее. Вымазать мелом дверь, которая болталась на одной петле и не запиралась — видно, и красть у бедолаги было нечего — или позвонить в звонок и убежать — это забава для первоклашек. Оставить на пороге целлофановый пакет с водой — тоже много ума не надо. Мы умели штуки покруче. Петер, к примеру, подходил этак небрежно, с серьезным лицом, когда чудик сидел на лавочке у своего дома, и спрашивал:
- Не подскажете, который час?
У Маленького Принца отчего-то были сложные отношения со временем. Оно его пугало, почти вгоняло в ступор. Он застывал столбом и, бледнея, кренился, как дерево в бурю. Губы начинали дрожать, перекашивалась щека, и весь его облик, и без того уродливый и кривой, уродовался и кривился еще больше. На невинный вопрос о времени он или не отвечал ничего или — невпопад — цедил, сквозь зубы:
- Поздно.
Мы с Аникой давились от хохота, а Петер подчеркнуто вежливо переспрашивал:
- Что? Который, говоришь, час? А, Карл?
Тогда этот кретин принимался смешно мотать головой, как будто в уши ему зудел целый рой голодных комаров.
Иногда я садился рядом с Маленьким Принцем на скамеечку и, притворяясь взволнованным, шептал:
- Клаус, ну, по секрету? Где твоя кнопка? А то вдруг с тобой что-нибудь случится — и мир пропадет без солнца?
- Со мной? - пугался он. - Нет, не должно!
- А вдруг?
Тогда этот придурок Клод смотрел на меня долгим, прозрачным взглядом, и глаза его становились, как морская вода, синими и пустыми.
- А вдруг? - повторял он растерянно. - Нет, не хорошо. Кнопку я получил от отца, который ее получил от моего деда, значит, я должен передать ее моему сыну.
И тут, из-за угла, как чертенята из табакерки, выныривали Петер и Аника, и мы, втроем, хохотали:
- У тебя никогда не будет сына, Клаус! Посмотри на себя в зеркало!
Но самую забавную шутку выдумала Аника. Она пекла для Карла пирожки со всякой гадостью — просто заворачивала в кусок готового теста что-нибудь несъедобное: бумагу, например, или опилки, и запекала в духовке. Маленький Принц съедал все. Не думаю, что он был такой уж голодный, в конце концов, ему платили какое-то пособие по инвалидности. Скорее, он считал невежливым отказываться от угощения. А может, не хотел огорчать Анику. Морщился, но ел.
- Сожрал! - прыскала в кулак Аника, как только мы скрывались за углом и Карл-Клаус-Клод не мог нас больше услышать.
- А что там было? - интересовался Петер.
- Наверное, его мама в детстве учила не выбрасывать еду, - добавлял я.
- Да угольки, - хихикала Аника. - У нас вчера пицца в плите сгорела, подчистую.
- То-то вкусно! - потешались мы с Петером.
- Сухая трава, - говорила она в другой раз. - Тупой мерин сожрал сено. Вот дебил!
Ничего бы, наверное, не случилось, если бы однажды, незадолго до рождества, Маленький Принц не разозлил Анику.
- Бедная девочка, никто тебя не любит, - пробормотал он, откусив очередной пирожок.
Клаус, вероятно, хотел сказать, что некому было научить ее готовить, но Анику и в самом деле никто не любил. Она жила в приемной семье, и неродные папа-мама получали за ее воспитание деньги.
Так что Аника взбесилась.
- Ну, я ему покажу! Я завтра так-о-е испеку! - грозилась она, и глаза ее недобро блестели.
Стоял бесснежный, холодный декабрь, и Клаус-Клод сидел у дверей своего дома, постелив на скамейку газету. Мы подошли гурьбой — мерзлая земля хрустела под ногами — и Аника протянула ему свою выпечку. Завернутое в кусок теста подгоревшее нечто, оно еще хранило, казалось, домашнее тепло, и Маленький Принц благодарно взял его двумя руками.
- Спасибо, - он откусил примерно треть и проглотил, не пережевывая, как пеликан глотает рыбу. - Горячий! Хорошо зимой, согревает... А, знаете, я передумал, друзья. Я покажу вам кнопку. Вам троим. Вдруг сына у меня не будет, и мало ли что.
Мы с Петером так и покатились со смеху. Но не смеялась Аника, а Клод отчего-то сник и, застонав, схватился за живот.
- Поздно, - проскрипел он, хотя никто не спрашивал, который час, и, согнувшись в три погибели, уполз домой.
Мы переглянулись.
- Что это он? - недоуменно спросил Петер. - Живот прихватило?
- Ребята, - сказала Аника, и голос ее морозно звенел, - я ему стекло насыпала в пирожок. Утром стакан разбила, случайно, а осколки смешала с хлебными крошками и...
- Зачем?! - одновременно закричали мы с Петером.
- Я не знала, что он сразу проглотит. Думала, откусит и язык обрежет...
Она беспомощно пожала плечами.
- Может, в больницу позвонить? - предложил я. – Пусть скорую за ним пришлют. А то помрет еще.
- Да ну, - отмахнулся Петер. - Ты хочешь, чтобы у нас неприятности были? Сам позвонит. Уж телефон-то у него дома есть?
- Я не уверен. И не сделают нам ничего. Мы несовершеннолетние.
- Пошли отсюда, - разозлился Петер.
Он, действительно, развернулся и ушел, а мы с Аникой немного пошатались по улицам. Настроение было испорчено. Мысли все время крутились вокруг Маленького Принца. Хоть и никчемный тип, но и плохого он никому не делал. Не за что было его стеклом кормить.
Стоя у соседского палисадника, Аника вдруг расплакалась.
- Алекс, а если он, и правда, умрет? Урод этот. Я что, получается, человека убила?
- Ну... - я не знал, что сказать ей в утешение. - Ну, и ладно. Может, обойдется как-нибудь. Хочешь, я для тебя зимний цветок сорву?
Посреди колкого куста, на гибком, точно резиновом стебельке торчала полусухая роза.
- Не надо, она чужая, - Аника вытерла слезы. - Пока, Алекс. До завтра.
В декабре дни короткие. Не успеешь оглянуться, как уже стемнело, но этот — съежился как-то удивительно быстро, увял, точно зимняя роза. Закатные оранжевые лучи скользнули по голым верхушкам яблонь, словно попрощались.
Зато ночь тянулась и тянулась. Я просыпался, открывал глаза и, видя, что темно, снова засыпал. Каникулы, в школу идти не нужно. Наконец, почувствовал, что выспался, что больше не хочу. Встал и подошел к окну. Темнота. Только за поворотом горел фонарь, и там, где на асфальт падал его свет, улица блестела.
И тут зазвонил телефон.
- Алекс, - заорал в трубку Петер, - ты знаешь, который час?
- Поздно, - буркнул я машинально, - ...э... что?
- Полдвенадцатого!
- Дня или ночи?
Я плохо соображал спросонья. В густом пепельном мраке сиял фонарь. Блестела улица. Мир словно превратился в дом с наглухо закрытыми ставнями.
- Дня, идиот!
- И что?
- Что-что! А то, что нам теперь самим придется искать эту чертову кнопку!
Фантастика | Просмотров: 876 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 30/07/20 23:11 | Комментариев: 12

- Вымирающая профессия, четыре буквы, - Мариус пихает меня локтем в бок и ухмыляется, показывая блестящие, смоченные слюной зубы. Они ровные, словно выстроенные по линеечке, и я в который раз лениво гадаю — свои? Фарфоровые?
Да какое мне, собственно, дело?
Нет, мой коллега не решает кроссворд. Просто у него такая манера шутить.
- Врач, - зеваю, прикрывая ладонью рот.
Это давно уже не смешно.
Доктор Ленц помнит, что еще двадцать лет назад к медикам ходили толпами. Мы с Мариусом этих времен уже не застали. В приемных тогда выстраивались очереди. Особенно к детским врачам — дети ведь, как известно, болеют чаще взрослых. Вернее, болели. Сейчас все изменилось. Ребята стали крепче, что ли. «Здоровенькие, как резиновые пупсы», - посмеивается доктор Ленц. Если кто и появляется у нас, то истеричные матери с крепко спящими младенцами на руках. Этих розовощеких чад не разбудишь пушками — да и не надо, потому что кожа их эластична и чиста, сердечки работают, как швейцарские часы, рост и вес нормальные, животики мягкие, температура ровно тридцать шесть и шесть. А у матерей — фобии, неврозы, депрессии, тики, повышенное давление, запоры и бессонница. У них плоские темные лица, как у мучеников на иконах. Не разберешь, молодые или старые, поеденные скукой и временем, словно металл — ржой.
Женщины ходят к нам, как к психологам, потому что гонорары у тех — высоки, а прием у детского врача оплачивает страховка. Только в отличие от психологов, мы ничем не можем помочь. Нас этому не учили. Разве что выслушать.
Они рассказывают долго и нудно, о том, каково жить на острове одиночества. О тысяче житейских мелочей, о кредитах, налогах, изменах мужей, сыром погребе, но на самом деле только об одном — о нелюбви. Нелюбви тотальной, всеобщей, непобедимой.
Нелюбовь, как диагноз, от которого страдают и душа, и тело. У нас нет от нее лекарства, хотя всяческих пилюлей, таблеток, присыпок и кремов — полный шкаф.
«Я так мечтала о ребенке, - жалуются эти матери, почти одинаковыми словами, как будто сговорились между собой. Их дрожащие губы вытягиваются в узкую, бесцветную полоску, - а когда родила, поняла, что на самом деле хотела чего-то совсем другого. Сама не знаю, чего — но точно не этого...»
Доктор Ленц, сочувственно кивает, незаметно раскладывая на компьютере очередной пасьянс.
«Разочарование, - говорят женщины и непроизвольно прижимают к себе тихо сопящие свертки, - это такое разочарование, когда чего-то ждешь... какого-то обновления, радости... какой-то внутренней вспышки, чтобы тебя всю озарила... а получаешь пустую обертку. Милую и красивую, но пустую».
- Пирожок ни с чем, пять букв, - шепчет Мариус, и я готов заехать ему по роже.
Но злость быстро проходит, и мне становится грустно.

Она вошла неловко, задев локтем за притолоку, и положила младенца на покрытый пеленкой смотровой стол. Юная, почти девочка, веснушчатая, лохматая и тощая, похожая на болотную цаплю. Нескладная фигура. Челка на лоб. Длинные пушистые рукава.
Доктор Ленц оживился. Еще бы! Первый за последние два месяца маленький пациент!
- Слушаю вас, фрау Майер, - не сказал — пропел, сладким, профессиональным голосом. - Ну, кто там у нас? Мальчик!
- Да, - она застеснялась и, отвернувшись от нас, принялась аккуратно стягивать с ребенка шерстяную кофточку.
В комнате было жарко.
Малыш следил за ее рукой круглыми по-совиному глазами, серыми и прозрачными, как у матери.
- Понимаете, доктор, - говорила фрау Майер, не глядя на Ленца, - это очень странно, но иногда мне кажется, что он не живой. Наверное, потому, что Яничек — мой первенец. Я никогда раньше не видела таких крошечных детей. Не знаю, какими они бывают, и посоветоваться не с кем. Я сирота, бабушки у нас нет. Свекровь живет в другом городе. Наверное, поэтому...
- Ну, мертвого от живого отличить не проблема, - бодро произнес мой шеф, но я видел, что он приуныл. - У вас чудесный мальчик, фрау Майер.
Она словно застыла, долго и задумчиво вглядываясь в маленькое лицо.
- Итак? - напомнил о себе Ленц. - Я вас слушаю. Что случилось?
Мариус за его спиной скорчил унылую гримасу.
- Да, чудесный. Но это очень странно, - повторила она, словно заклинание. Как будто искала в этой странности какое-то для себя оправдание — вот на что это было похоже. - Он хорошо спит и совсем не плачет, охотно ест... то есть, странно не это, - юная мать покачала головой. - Но из-за того, что он такой спокойный, я о нем забываю. Всякие дела по дому, друзья звонят, и выйти куда-нибудь хочется... Равеяться. В библиотеку, в кино, в парк... ну, на дискотеку...
Она слегка покраснела.
Мариус усмехнулся и покрутил пальцем у виска. Шут гороховый. Девчонке девятнадцать лет от силы. Конечно, гулянки на уме. А если есть, с кем оставить ребенка — то почему бы и нет? Молодые должны развлекаться.
- То есть, он прекрасно оставался один, - смущенно добавила фрау Майер, словно прочитав мои мысли. - С ребенком ведь ничего не случится, пока он в кроватке? Но странно... вроде бы сын для женщины — это целый мир, это главное, а я все время думаю о чем-то неважном и делаю что-то неважное, а про него вспоминаю урывками.
Она смутилась и покраснела еще больше, а я, глядя на нее, тоже задумался о неважном. О том, что веснушки вперемешку с румянцем — это ярко и красиво, и что вся она, должно быть, золотая с головы до ног. Почему-то одновременно с мимолетной симпатией к матери я ощутил острую неприязнь к сероглазому малышу.
Какой он все-таки однообразный. Движения — одни и те же. Сучит ножками, дергает руками, крутит головой.
А ведь я всегда любил детей и с удовольствием нянчил маленьких племянников. Как сказала бы фрау Майер: «Это странно».
- Один раз я забыла его на пару дней, - продолжала она. - К нам приехал хороший друг из Берлина. И как-то совсем вылетело из головы, что Яничека надо кормить... А он такой тихий и никогда не просил есть, хотя ел с аппетитом. Наверное, я плохая мать, но ведь голодный ребенок плачет? А он не плакал. Разве я виновата?
Гудела трубчатая лампа на потолке, полная молочного света, и только я один услышал, как хмыкнул Мариус.
- Мы много гуляли, показывали другу город... Съездили на экскурсию в Идар-Оберштайн... А потом, - фрау Майер поежилась, - меня словно током ударило. Яничек! Подбежала к его кроватке, схватила на руки. А он... как бы вам это описать, доктор? Холодный и твердый, очень твердый, будто застывший. Я сразу вспомнила, что трупы твердеют... вроде бы. Я где-то читала. Умер, подумала. Умер от голода, мой сыночек, пока я гуляла, - она сглотнула, перевела дух. - Я стала кричать, трясти его... плохо помню, доктор, что делала. Я очень испугалась. И вот, смотрю — шевельнул ручкой. Губки надул. Ухватил меня за палец, словно хотел сказать: «Мама, ты чего?» Мягкий сделался, теплый, как всегда. Я ему скорее бутылочку. Принялся сосать. Но, доктор? Я не понимаю, что это было? Что за наваждение? Может, мне почудилось? Или это какой-то приступ? Эпилепсия? Нет, эпилепсия — это судороги, а он был совсем неживой. Не мертвый даже, а какой-то искусственный. Я как будто куклу держала на руках.
Она замолчала, сгорбилась, опираясь локтями на смотровой стол. Доктор Ленц сделал нам знак рукой — подойдите. И сам приблизился к столу.
- Это мои практиканты, - представил он меня и Мариуса, а нам шепнул: «Принюхайтесь. Чем он пахнет?».
Я острожно втянул ноздрями воздух. Молочная смесь? Детский крем? Шампунь? Мыло? Чистая кожа? Сероглазый мальчик пах всем этим — сразу, но ничем таким, что в просторечии называют «миазмами болезни».
Доктор Ленц улыбнулся — и младенец улыбнулся ему в ответ. Надув щеки, сложил губы трубочкой, как будто собирался свистеть — и ребенок повторил его движение. Подмигнул правым веком, поцокал языком, сморщил нос, приподнял одну бровь... Яничек прилежно копировал его мимику. Слишком прилежно. Как взрослый.
- Все ясно. У вас прекрасный здоровый малыш, фрау Майер, нет причин для беспокойства. Абсолютно никаких причин. А этот случай, видите ли, этот незначительный эпизод, ставший следствием вашего невнимания к потребностям ребенка...
И тут он понес невероятную ахинею про сенсорную депривацию и мышечный ступор, какой-то совершенно антинаучный бред, подкрепленный, однако, уверенной профессиональной улыбкой. Мы с Мариусом удивленно переглянулись.
Когда фрау Майер ушла, успокоенная, Ленц повернулся к нам:
- Ну что, ребята? Догадались, кто это был?
- Ну... - неуверенно протянул мой коллега.
- Смелее.
- Пирожок ни с чем! - выпалил Мариус. - Голем сорок два.
- Сорок четыре, - наставительно произнес Ленц. - Вы отстали от жизни, молодой человек.
Я ничего не понимал.
- Какой пирожок?
- Брось, Петер, - усмехнулся Мариус. - Ты что, никогда не слышал о големах?
Таким же тоном он мог бы спросить: «Известно ли тебе, что такое антибиотики?» или сообщить: «У человека четыре группы крови, чтоб ты знал». Я самый молодой из нас троих, но я не дебил.
Конечно, я слышал о големах.
Язык не поворачивается назвать эти биологические устройства роботами — пусть будут просто «искусственные существа». Их изобрели лет шестьдесят назад. Официально — для лечения пациенток с истерической беременностью, склонных к тяжелым депрессиям. Этот новый, «гуманистический» подход был предложен в *** году профессором Керком. Не разочаровывать больную, а провести фиктивные роды.
Терапевтический обман дал неплохие результаты. Из больницы женщина вышла с големом на руках. Это была первая, экспериментальная модель, не способная к развитию. Тем не менее, она помогла пациентке выиграть время и внутренне укрепиться.
Окрыленные успехом, ученые продолжали работу над совершенствованием големов. Не то чтобы в них так уж особенно нуждались, но проект финансировался кем-то влиятельным, а деньги, как известно, с успехом компенсируют практическую пользу. Големы последних поколений росли, как обычные дети, взрослели, учились, а позже — прекрасно интегрировались в общество. Искусственные существа становились прекрасными работниками, хоть и не хватали с неба звезд — творческое начало им было чуждо — и, говорят, даже создавали семьи. Но... не зря Мариус назвал одного из них «пирожком ни с чем». Пустые скорлупки, они не имели собственного «я». По крайней мере, так считалось.
Зато не болели и не нарушали законов, были не плаксивы в младенчестве и прилежны в школе. Их начали усыновлять бездетные семьи. Потом разразился скандал. Якобы в некой клинике големами подменяли новорожденных, а тех в свою очередь продавали на органы.
В газетах писали еще о каких-то злоупотреблениях, точно не помню, но проект прикрыли.
- А разве их сейчас выпускают? - промямлил я, посрамленный снисходительной улыбкой доктора Ленца.
- Еще как! И между прочим, сейчас их оплачивает больничная страховка — при наличии медицинских показаний, разумеется. Например, при бесплодии, плохой генетике или резус-конфликте. Только теперь это не афишируется. Видите ли, Петер, людям вовсе не следует знать, что они воспитывают не собственного ребенка, а подделку. Да и самим подделкам так проще. Хотя им, конечно, безразлично. Они ведь не живые. Им все равно, а матерям — такое утешение. И теперь, хвала новым технологиям, до самой старости. Мать — она ведь всегда мать.
- Что с ним случилось? - поинтересовался Мариус. - Что за странный ступор? У него какой-то технический дефект?
- Да нет. Спотанное отключение — такое случается. Взрослые големы подзаряжаются за счет собственных движений, а младенцев нужно время от времени брать на руки, поворачивать, тормошить. А наша милая фрау о нем забыла, видите ли. Хотя юною даму понять можно. Дело не в том, что они спокойные. Их не хочется ласкать. Запах не тот, - доктор Ленц пожал плечами. - Запах любви подделать невозможно.
Он вздохнул и, машинально скомкав пеленку, сунул ее в ведро. На экране монитора уже мерцал новый пасьянс.
А у меня горели от стыда и уши, и щеки, и спина влажно чесалась — сам не заметил, как вспотел. Надо же так опростоволоситься.
- А взрослых как выявлять, тоже по запаху? - спросил, чтобы сгладить неловкость.
- А никак, - ответил доктор Ленц. - Никак их не узнаешь. Зеркальный тест со взрослыми не работает, и запах обычный, и паспорта у них, как у нормальных людей. Да и незачем. К нам такие пациенты не ходят.
- Да-да, Петер, - осклабился Мариус, - откуда нам знать, что ты не голем? Пять букв, - добавил поспешно, заметив строгий взгляд Ленца.
Шутка, то есть.
Чертов остряк. Из-за его дурацкой фразы я не спал полночи. Все размышлял. Действительно, откуда? Нет, я-то, конечно, человек, но вот Мариус — с его идеальными зубами? Кто он? Ведь не бывает в природе ничего идеального. Бог метит нас пусть маленьким, но несовершенством. Каждый листок на дереве — слегка ассиметричен. Каждое яблоко — с червоточиной, или с пятнышком, или с неровным румянцем, или с кривым бочком.
Значит, либо у Мариуса во рту фарфор — а зачем, скажите на милость, молодому парню вставные зубы? Он же не кинозвезда. Либо... да, именно так.
А здоровые, тихие младенцы? А их матери — не способные любить? Они — кто? Похоже, человечество обхитрило само себя.
Мне представились толпы послушных, крепких, без малейшего изъяна — «пирожков ни с чем». Нет, я-то, конечно... я... а почему, собственно, я так уверен? Разве может голем осознать, что он голем? Откуда ему знать, как ощущает себя существо, созданное по Божьему образу и подобию, творец, постигающий тайны? Может быть, человек — это совсем не то, что думаем о нем я, Мариус или доктор Ленц, а что-то гораздо более великое. Колодец бездонной глубины, которую мы и вообразить-то не в состоянии.
Я искал в себе хотя бы одное живое чувство, хоть одну мысль, достойную вечности, но попадался все какой-то сор.

- Пирожок ни с чем, пять букв, - шепчет Мариус.
- Идиот, - огрызаюсь я.
Слишком громко, но это не имеет значения. Приемная пуста, а доктор Ленц передвигает карты на экране.
Мариус обижается, а ведь я всего лишь ответил на вопрос.
Фантастика | Просмотров: 539 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 29/07/20 12:24 | Комментариев: 6

Бывает, какая-нибудь идея настолько завладеет человеком, что все прочее для него обесценивается, теряет смысл. Если первые годы жизни в Германии фрау Дойч еще хлопотала о том, о сем, помогала невестке налаживать нелегкий эмигрантский быт, радовалась успехам сына и рождению внучки, то в последнее время ее словно затянуло в мутную воду. О чем бы ни началcя разговор — через две минуты он уже крутился вокруг извечной темы: смерти. Как будто ни о чем другом Елизавета Генриховна и думать не могла, а может, не хотела. Интересовал ее, впрочем, не процесс умирания и не загробный мир. Более всего на свете пожилая фрау боялась упокоиться в безымянной могиле, как, вероятно, упокоился муж ее, Роберт, сгинувший в казахских степях.
Она охотно обсуждала собственные похороны, подчеркивая, что все организует сама, на свои деньги, и, действительно, каждый месяц откладывала с пенсии по сорок-пятьдесят евро, которые зашивала в наволочку. Все бюро ритуальных услуг в городе она обошла — и всюду брала проспектики. На сон грядущий листала. Присматривала гроб, памятник и место на кладбище, придирчиво, как иные молодожены выбирают участок для нового дома. Стопка проспектов на туалетном столике росла, постепенно оттесняя на край пузырьки с лекарствами. Так, в сердце Елизаветы Генриховны смерть вытесняла жизнь.
Не то чтобы фрау Дойч была такой уж старой, хотя и назвать ее молодой — язык бы не повернулся. Она, как законсервированная в банке сардина, вовсе не имела возраста, но в потемках ее души труха сыпалась с полок. Бывает ведь такое, что душа старится раньше тела. Фрау Дойч не менялась, наверное, лет двадцать, разве что смуглела лицом, да запах от ее всегда аккуратной одежды — традиционная брючная пара, блузка с глухим воротничком — становился все более душным. Поджарая и строгая, Елизавета Генриховна всегда ходила в черном, словно уже — заранее — носила траур по самой себе.
Раз в неделю она посещала церковь, но не потому что верила в Бога. Скорее, Бог, как и все остальное, занимавшее ум, являлся частью ее сценария — приличных похорон. В этом была ее гордость, доказательство ее самости — хотя бы в смерти не зависеть ни от кого.
- Эт, что ж вы, Елизавета Генриховна, не о том думаете, - нагловато упрекала ее невестка Лена. - Какие ваши годы. Жить да жить, и радоваться. У нас такие бабули, под себя ходят — и ничего. А вы, Елизавета Генриховна, молодую обскачете. В ваши-то годы.
Елена работала на полторы ставки в доме для престарелых, и оттого весь мир ей казался дряхлым и немощным, а свекровь — по контрасту — сильной, как конь.
Фрау Дойч брезгливо морщилась, мол, вам, молодым, не понять. Близкие раздражали. Вроде и попенять им не на что. Трудолюбивые и хозяйство в порядке держат, а все-таки лучше бы они говорили потише, и мелькали пореже, телевизор с компьютером не трогали, о здоровье не спрашивали.
«Какое, к черту, здоровье?» - слышали они в ответ.
Одного только человечка терпела Елизавета Генриховна подле себя. Один человечек заставлял суховатые губы раздвигаться в улыбке. Внучка Софи. Белокожая — в Лену, медные локоны по спине рекой. Хоть и не в Дойчей уродилась, а все равно — своя. Родная. Взрослое дерево трудно приживается на новом месте, болеет и чахнет. Иное дело — молодой побег, идущий от корней. Таким удивительным был этот взошедший на земле предков росток, таким свежим и радостным, что даже ледяной взгляд фрау Дойч теплел, и что-то похожее на любовь сквозило в нем, на восхищение, на жалость... Вот ведь девчоночка, бойкая и красивая — подружки за ней стайками вьются... харизматичная... а пройдет пара лет, и парни начнут увиваться. Одета только плохонько, у матери с отцом — кредит на дом, и сад запущенный, денег только на необходимые тряпки хватает. Правильно, нечего малявку баловать. С детьми строгость нужна и разумное воспитание. У них, у ростков этих, и так детство — сказка, не то что наше, голодное. Но рука уже тянется к заветной наволочке. Мелко дрожит, вытаскивая скатанную трубочкой десятиевровою купюру. И не видела Елизавета Генриховна, как блестели жадные глаза ребенка, точнее, заметила, но подумала, что сияют они от благодарности.
Одиннадцать лет — возраст первых трещинок на скорлупе детства, любви «вприглядку» и бесшабашной дружбы. Самый нежный, самый трогательный девичий рассвет. Пока старость мечтала о скорбных ангелах и траурных венках, юность шлепала белоснежными найками по весенним газонам, расцветала, выпуская первые зеленые листочки, наряжалась в пух и прах, и, как молодой тетеревок на току, распушала хвост — а когда же его распушать, если не весной? Усталая Лена — и та удивлялась, как переменилась Софи. Всего за какие-то пару месяцев. Кофточки у нее появились красивые, и юбочки подстать кофточкам, и леггинсы, черные, разноцветные, узорчатые, и туфельки-лодочки, модные кроссовки, цепочки, браслетики, сумка кожаная. То розовый зонтик приютится в шкафу, то флакончик духов на полке. То что-нибудь совсем детское — плюшевый заяц, маленькая куколка... Отец балует? «Надо бы сказать Саше, чтобы не задаривал девчонку. Ну, зачем ей такие выпендрежные часы? Наушники? Только слух портить. А телефон? С интернетом, с камерой... Сколько он стоит-то хоть?», - думала Лена, но все откладывала разговор. Ей нравилось видеть дочь счастливой и нарядной, да и сил на серьезные беседы не было. Софи и двигалась теперь иначе — плавно, с достоинством. Смеялась громко. Подружки смотрели ей в рот.
Развязка не заставила себя ждать. Как-то вечером — семья Дойчей как раз села за стол — в дверь позвонили. Лена, как была, с ложкой в одной руке и полотенцем в другой, пошла открывать. Следом нехотя поплелся Алекс. За дверью стояли супруги Хорст и Мартина Фуксы с дочкой Лаурой, одноклассницей Софи. Девчонка, лохматая, как пудель — челка в мелких кудряшках, выпрямленные светлые волосы свисают по бокам, будто собачьи уши — смотрела на Дойчей хмуро, исподлобья.
- Добрый вечер, мы на пару минут, - извинился господин Фукс и легонько подтолкнул жену вперед.
Лена видела, как Лаура быстро переглянулась с подбежавшей Софи.
- Фрау Дойч, - сказала Мартина, - простите за вторжение. Господин Дойч, мы бы хотели кое-что обсудить. Сегодня наши девочки ездили в город и Лаура принесла домой вот это, - она порылась в кармане, и в протянутую ладонь Александра легло резное колечко с голубым камешком, за ним струйкой вытекла цепочка, блеснули маленькие клипсы. Вещички едва ли золотые, но и дешевкой не выглядят.
- Что это?
- Лаура говорит, что Софи купила себе и ей — в подарок. В Сааргалерее, в каком-то бутике, а расплатилась четырьмя пятидесятиевровыми банкнотами. Вот нам и... - Мартина сглотнула, - мне и Хорсту показалось необычным, что девочке дают такие карманные деньги. Конечно, если вы... то все нормально, но мы подумали... правда, Хорст?
Фрау Фукс запнулась, краснея от неловкости. Господин Фукс послушно кивал каждому ее слову.
Последовавшую за тем немую сцену нет нужды описывать. Однако немой она оставалась недолго. Лена и Алекс заговорили разом.
- Нет, конечно, нет. Какие карманные деньги? Двести евро — вот так, на ветер? Мы живем скромно... Софи, где ты это взяла? - повернулась Лена к дочери, но та стояла, опустив голову и крепко сжав губы. - Ну?
Супруги Фукс торопливо попрощались.
- Софи, кто дал тебе двести евро? - повысила голос Лена. В голову лезли мысли одна другой страшнее. Какой-то маньяк-педофил попользовался и заплатил? Да нет. Девочка — не такая, она бы не стала... Чушь... Да и не заметить нельзя. А что же тогда? - Саша, ну поговори ты с ней, уже наконец!
- Софи, - нехотя пробасил Александр. - Ответь матери.
Алекс работал сортировщиком мусора. Он был королем мусорного царства, мэром мусорного города, и весь день проводил среди контейнеров с ломаной мебелью, гор отработанного пластика, битого кирпича, стекла и картона. Поэтому все в мире ему казалось мусором, в том числе жалкие блестяшки, из-за которых разгорелся сыр-бор.
Софи молчала, носком туфли ковыряя щербинку на ламинате. Под веками набрякли злые слезинки. Алекс и Лена смотрели на нее, и никто не видел Елизавету Генриховну, которая — прямая и бледная, как сама смерть — застыла в дверях, а затем вдруг повернулась и ушла. Ее обнаружили спустя полтора часа. Старая фрау скрючилась на диване, прижимая к груди похудевшую наволочку.
Через два дня Елизавета Генриховна скончалась в больнице от инсульта. Хоронили бабушку на деньги семьи.
Миниатюры | Просмотров: 490 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 27/07/20 13:30 | Комментариев: 4

Лишь немногие из старожилов помнят, когда и как все началось. А лучше всех, пожалуй, парикмахер Фердинанд. Так что с его слов я и собираюсь рассказать вам предысторию. Не то чтобы много лет прошло с тех пор, когда над нашим городком последний раз сияло солнце. Но дождь размывает память, делает ее слякотной и зыбкой, как весенняя дорога, и сколько ее ни ковыряй, сколько ни вычерпывай горстями из холодных луж — не отыскать в этой грязи нужных имен и событий.
Фердинанд — уж такая у него была манера — вел дневник, причем записывал в нем скрупулезно, словно в бухгалтерской книге, мельчайшие подробности. Кто приходил и какую хотел прическу, кто и сколько дал на чай, кто согласился на чашечку кофе. Ну и совсем уж мелочи, отчего-то обратившие на себя внимание: зацвел фикус в горшке, фрау Бокк надела чудную шляпу...
Писал узловато, и буквы петляли беличьей стежкой по морозно-чистому листу.
Вот кто-то замялся в дверях и долго тряс зонтом, сбивая с него мелкие брызги, хотя погода стояла сухая и жаркая. Кто-то заявился в мокром плаще.
«Брр... ну и холодрыга», - говорил вымокший до нитки гость, дрожащими пальцами сдирая с головы капюшон, оглаживая челку в бисеринках воды, хлюпая уродливыми пухлыми башмаками, вздыхая и сморкаясь.
«Простыл, к черту. Гнилое лето. Хмарь, гнусь...».
От него пахло озоном и сыростью.
«Да вы что, у меня все клумбы пересохли, не успеваю поливать».
«Шутите?»
Хмурый взгляд исподлобья.
«Нет, это вы шутите. Тридцать два градуса в тени. Не продохнуть, от жары подсолнухи звенят, - и мечтательно. - Дождя бы...»
Сейчас Фердинанд ни за что бы не вспомнил, как звенят подсолнухи, если, конечно, это было правдой, а не сказано ради красивого словца. Наверное, где-то они по-прежнему звенят и потрескивают, отщелкивая спелые семечки, и тянутся к небу охряными ладонями. А у нас хлесткий ветер ломает их тяжелые головы, и раздает пощечины прохожим, и мутит грозовые тучи, и красит фронтоны домов в зеленый, неприглядный цвет плесени.
Распускаются на карнизах водоросли. Голуби и вороны пьют прямо с асфальта, потому что тротуары сплошь покрыты тонким слоем воды. Топким становится песок в карьерах. За огородами, за последними шаткими домами-времянками, за летними разборными домиками, аккуратными, как кирпичики лего — сплошная трясина. Не надейтесь на высокие сапоги — в карьерах и в сухой денек немудрено увязнуть, а сейчас везде такая липкая размазня, что провалитесь сразу по пояс, а то и по шею, и полезет в горло песок, а в нос — душная глинистая вонь.
«Дождя ему! - кашлял гость, сгибаясь в три погибели и по кусочкам отхаркивая раскисшие, как бумага, легкие. — Третий месяц льет. Чокнутый мир, будь он проклят!»
Сперва мокрым людям удивлялись, потом начали сторониться их, как носителей какой-то заразы. Казалось, стоит прикоснуться к такому, вдохнуть поглубже сырость, или вот если упадет на тебя капелька с его зонта, незримая бацилла грусти — и ты пропал. Завтра солнце для тебя не взойдет, вернее, взойдет, но такое тусклое и далекое, что не угадать его за свинцовой мутью. Небо станет как неотжатая тряпка, как одна большая туча, серая, с мазутными краями, и будет, с каждым часом тяжелея, скрести брюхом по скользкой земле. Дождь зарядит с утра и уже никогда не прекратится.
И правда, их становилось все больше, мерзких и разбухших, словно утопленники. Они заглядывали с пасмурной стороны улицы. Бледные, с большими носами и карманами, полными скатанных в шарики бумажных салфеток. Словно влажное кольцо смыкалось вокруг маленькой сухой парикмахерской.
Фердинанд боялся. Ему-то приходилось стричь «мокрых». Детские тугие локоны, пахнущие тиной. Зеленоватые русалочьи космы, когда-то густые и шелковые, а теперь линялые, как много раз стиранное белье. Ножницы — кованые, блескучие — дрожали в его руке, он брезгливо вытирал их полотенцем, роняя на линолеум прелые ошметки всех оттенков болотного.
Профессиональная гордость не позволяла Фердинанду отказать клиентам, но как же он трусил, усаживая их перед зеркалом на высокую дерматиновую табуретку. От их ступней на полу оставались несохнущие отпечатки, похожие на огромных мокриц.
А потом, как-то исподволь, как-то незаметно и подло все поменялось местами. Опрокинулось, будто колбы песочных часов. Фердинанд и сам не понял, что случилось. Точно мир на секунду закрыл глаза — и сморгнул старую картинку, а под ней открылась новая, истинная. Действительно. Неужели реальность имеет право шуршать, как луковая шелуха, а не чавкать вкусно и сочно? Разве пыльный асфальт умеет отражать небо?
И теперь уже сухие люди заходили в мокрую парикмахерскую. Робко, бочком, страшась запачкаться о чужие плащи и скользя, как на коньках, по блестящему кафелю, они клали сумки на мокрые стулья. Вешали пиджаки и кофты на мокрые крючки. Они вели себя так, будто в чем-то виноваты, прятали руки и взгляды, робкими улыбками пытаясь скрыть испуг.
Фердинанд ненавидел их волосы, ломкие, точно спелая трава.

- Дайте мне новые каталоги, - говорит Марта, - я хочу, чтобы у Патрика была самая модная стрижка!
Ее левая рука стыдливо блуждает по колену, сминая плиссированную юбку. Правая стискивает рукоятку зонта, слегка спрыснутого водой.
Маскируется. Как же ты прошла по дождю, не замочив чулок? И туфли. Мягкие белые лодочки из холеной замши. Туфли-то сухие.
У Патрика вихры, как осока — жесткие и колкие. А глазенки - будто стеклянные пуговицы, выпуклые и бездумные, полные голубой воды. Ему наплевать на стрижку. Играть расческами намного интереснее. Выкладывает их перед собой — синюю, желтую, серую, — точно строит разноцветный частокол. Патрик все время что-нибудь строит. Из фантиков, камней, мусора, из жестянок и бутылочных осколков. Из окурков, катышков жвачки, мертвых цветов, палочек, листьев, оберток и пустых зажигалок. Из папиросных и спичечных коробков. Иногда получается убого, как убог он сам. Иногда — странно-красиво. А если не мастерит свою ерунду, то ковыляет на кривых ногах по городским улочкам, и небо над ним зеленеет и голубеет.
Смотрите, смотрите, как они шагают, Марта с ее маленьким ублюдком — рука в руке, — и лужи мелеют под их ногами, и ручьи текут прочь, вопреки всем законам природы, а грузные облака светлеют и расходятся, обнажая стыдливое солнце.
- Вот эта, - палец с тонким ободком кольца скользит по странице каталога. Останавливается, делая ногтем короткую зарубку, - эта прическа мне нравится.
И пусть у недоноска шишковатая голова с плоским затылком и широким лбом, а скулы костлявы, и слюнявая улыбка будто пришита к лицу белыми нитками. Зато у него будут гладко выбриты виски, и коротко сострижено сзади, и навощеная челка уложена морской волной.
«Люди, - писал в своем дневнике Фердинанд, и буквы, словно горошины, катились по строчкам вниз, - легкомысленны, как бабочки. Так мало им надо! У тебя, женщина, сын урод, и мужа нет, и волосы лезут пачками, а те, что остались — наполовину поседели. А ты все хорохоришься. Сдайся уже, стань одной из нас».
Говорят, счастливые - беспечны. И это действительно так, но лишь до известного предела. Если на кого-то все время смотреть косо, он в конце концов устанет. Скукожится. Махнет на себя рукой. Унижение делает человека маленьким и никчемным. И чем ничтожнее становилась Марта, тем радостнее нам было над ней издеваться. Стоило матери с ублюдком зайти в магазин, или на почту, или погулять во дворе, как им наступали на ноги, стараясь как можно больнее - и грязнее - оттоптать белые замшевые лодочки и тупоносые кроссовки. Их толкали. Щипали Патрика за голую шею. Направляли ему в лицо зонты или ставили на голову сумки. Били мысками под коленки, так что уродец падал или беспомощно вис на руке Марты, хныча и размазывая по губам зеленые сопли.
Им совсем не давали проходу. Контролер в автобусе как бы случайно терял их билет, а потом делал вид, что не видел его вовсе и штрафовал непутевую семью за безбилетный проезд. На рынке им продавали гнилую картошку. Возле их двери, как будто случайно, бились зеркала и стаканы, банки с краской или бутылки с подсолнечным маслом, или рассыпались пакеты с крахмалом. Собаки гадили им на коврик.
Фердинанд — и тот нет-нет да и скидывал паренька с табуретки. Легкий пинок или щелчок по затылку — и бедняга летит вверх тормашками. Такой он неловкий, чуть что, теряет равновесие.
Так постепенно, шаг за шагом, их вытесняли за черту города. За огороды, за домики-времянки, за гладко-сосновые кубики лего, окруженные кустами смородины, за песчаную зыбкую топь. Они гуляли вдоль карьера, собирая блестящие кусочки слюды и длинные темные кристаллы хрусталя, там, где любой из нас утонул бы в два счета. Марта лепила для Патрика куличики, полные травяных стеблей и приплюснутые, как старомодные шляпы.
Она вбежала в парикмахерскую в одних чулках, спотыкаясь и хромая. Душная, красная, за ней оседала пыль.
- Помогите! Кто-нибудь, пожалуйста, помогите!
Фердинанд с испугу выронил ножницы и долго искал их на полу. На дерматиновом табурете недовольно ерзал клиент — герр Шмитт, уважаемый в городе человек. Его подбородок был наполовину обрит, а наполовину в мыльной пене. Вокруг шеи повязана белая салфетка.
Марта кричала и плакала, и умоляла спасти Патрика.
- Тише, фрау Зденичек, не надо шуметь, - сказал Фердинанд, выпрямляясь и потирая поясницу. Его лицо стало багровым, как свекла. - У меня уважаемое заведение, а не что вы подумали.
А герр Шмитт спросил:
- Что случилось?
- Патрик тонет! Он провалился в карьер, его затягивает! Скорее, сделайте что-нибудь! Ради Бога, скорее!
Она не знала, что и в сухом песке можно утонуть.
А мы — что нам оставалось делать? Карьер для нас — непроходимая трясина, и никому не хочется просто так, за здорово живешь, ухнуть в болото. Все равно мы его не вытащим, только сами погибнем. Ведь правда? Да было бы ради кого. Больной ребенок, уродец, выродок, хомут на шее дурехи-матери. Другая бы с радостью скинула — а эта дрожит, цепляется. Ведь правда? Такого любить — стыдно, а она любит. Значит, сама виновата.
В конце концов мы все-таки пошли туда. Фердинанд в белом халате и с расческой за ухом, и герр Шмитт с недобритым подбородком, и две пожилые дамы из очереди — одна с фиолетовыми волосами, другая — с рыжеватыми. Обе с маленькими сумочками в виде расшитых бисером кошельков. Фиолетовая пряталась под цветастым зонтом, а рыжая — под черным. Ну и хватит о них.
Марта Зденичек висла на плече Фердинанда, мертвой хваткой цепляясь за его рукав, так что ткань трещала — и тянула, тянула в карьер, в трясину, где тонул ее Патрик. Выпустила. Метнулась к герру Шмитту и упала ему в ноги. Вскочила и хотела сама прыгнуть в карьер, но ее удержали.
А мальчишки уже и не видно было — только светлые вихры торчали, как морковная ботва из грядки, да барахтались на поверхности вялые кисти рук. Они постепенно затихали, дергались все судорожнее, все реже, словно издыхающие зверьки. Замерли. Скрючились в последний раз и зарылись в песок.
Усилился дождь и хлынул стеной, скрывая в мутной пелене карьер, и домики вдалеке, и двух пожилых дам под черным и цветастым зонтами, и рыдающую фрау Зденичек — ее тонкие ноги, облепленные мокрой юбкой, и сутулую спину, облепленную волосами, и всю ее ломкую, как спичка, фигуру в прозрачной от воды одежде.

Если Марту Зденичек в городке жалели, хоть и презрительно, второпях, как жалеют побитую кошку, то Петера и Пауля — ненавидели. Марта ходила все в тех же замшевых лодочках, только грязных, оставляя на полу длинные мокрые следы. Она никогда не брала с собой зонт, а на вопрос «почему?» отвечала, что любит плакать под дождем. Петер и Пауль не плакали, а выстилали свой путь улыбками, будто цветами.
Созвучные именами, они очень сильно отличались внешне. Один — розовощекий, с чуть припухшей, как у ребенка, нижней губой, меланхоличный и робкий. Другой — смуглый и плотный, с маленькими усиками, похожий то ли на индийца, то ли на араба. У него и фамилия была странная, шипящая в конце.
И неважно, кто из них кто, главное, что на людях они часто держались за руки. В парикмахерскую приходили под одним зонтом, большим и синим, который спрыскивали водой — но небрежно, будто в насмешку. Так что половина купола обтекала крупными каплями, а вторая матово лоснилась, еще теплая от полуденного солнца.
Они словно издевались над нами, эти двое. Мол, если так надо, то пусть, нам не жалко, но мы не скрываем, что зонтик у нас на самом деле сухой. Нравится это вам или нет.
Нам не нравилось.
Не то чтобы Петер и Пауль кому-то мешали. Но нас корежило от их ухмылок — сладеньких, тонких, адресованным не нам, а друг другу. От их двусмысленных рукопожатий. От взглядов и красок, не смытых дождем. Стоило где-то появиться одному — и тут же шепотом повторялось имя другого.
Жили они по соседству — а фактически, под одной крышей — за дальними огородами, там, где изумрудные полосы грядок мешаются с тяжелой краснотой песка. Их слепленные вместе домики, оба желто-коричневые, масляные и блестящие, напоминали два орешка-близнеца в зеленом фантике. И то, что, вероятно, происходило в этих орешках — солнечных изнутри и снаружи — наполняло нас не завистью даже, не презрением и не печалью, а праведным гневом.
«Это ведь совершенно невозможно, - отдуваясь, говорил Фердинанд, и ножницы его сердито щелкали, точно клюв какой-нибудь хищной птицы, - чтобы двое мужчин шастали под одним зонтом, вдобавок еще и сухим, и чтобы дома, просто так, за здорово живешь, соприкасались стенами. Хороши мы будем, если потерпим у себя в городе такое, верно?»
«Верно!» - соглашался очередной клиент — герр Шмитт, или герр Мюллер, или фрау Бокк, или Эрих Шоттенхоф, слишком юный, чтобы именоваться герром, но уже достаточно взрослый, чтобы ходить в парикмахерскую без мамы. Эрих, рыжий, с шевелюрой красной, как песок в карьере, и, как пламя, зыбкой на ветру. И нрав у него был огненным, задорным, и в руках все искрилось и полыхало, словно незадуваемый бенгальский огонь.
Он-то и подпустил Петеру и Паулю красного петуха. Сделать это оказалось нетрудно, ведь их домики-близнецы не мокли в самый сильный дождь. Все жители городка высыпали на улицы — посмотреть на гигантский факел, на зарево, от которого плавились облака.
Петер выбежал на улицу, в одних трусах, черный от дыма, а друг его замешкался. А может, и наоборот, Пауль выскочил, а Петер остался внутри. Но это на самом деле неважно, потому что тот, кто спасся, закричал и бросился внутрь — на помощь тому, кто не успел, и оба сгорели.

И потекла жизнь в городке дальше, как речка по камням. Всех обточила, обкатала, сделала гладкими, серыми и мокрыми. А мы и довольны. Потому что не имеет значения, какими, главное, что — всех. Иначе кто-нибудь да станет хвастаться, а кто-то почувствует себя униженным, обделенным, чересчур низким или чересчур высоким, и вообще не таким как надо. И кого-нибудь обязательно захочется растоптать, сжечь или утопить в карьере. Чтобы не повадно было.
А вчера я видел, как двое детей возвращались из школы. Мальчик и девочка. Они шлепали по лужам в сандалиях, и он нес ее ранец, а она — большую коробку, обернутую в золотую фольгу. И над ними сияла радуга. Тугая, многоцветная, как хвост жар-птицы, она раскинулась над их головами удивительным зонтом, не давая ни капле упасть на мелкие кудряшки мальчика и гибкие, как змейки, девочкины косички.
Наверное, и за ними найдется какая-нибудь вина. Ведь не бывает людей без червоточины, даже если это всего лишь дети, и в любого можно — и нужно — кинуть камень, если не за что-то, то хотя бы для профилактики. А пока они просто идут, весело болтая, и семицветное небо отражается в темной полынье асфальта.
Миниатюры | Просмотров: 553 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 24/07/20 17:57 | Комментариев: 6

- Смерть придет из моря, - сказал Александр. - Сегодня.
Янек поспешно отложил газету.
- Что такое? - переспросил он растерянно, прищуриваясь на взлохмаченные радужной пеной волны. Вода в море казалась пепельно-серой, усталой. - Какая смерть?
Он привык к чудачествам друга, к странным фразам и нелепым пророчествам. Привык к рассказам про таинственного младшего брата Мариуса. Янек видел этого ребенка два года назад, когда мать привозила его в инвалидной коляске на пляж. Вялая улыбка идиота, волосы, чернильными сосульками свисающие на лоб, и шестипалая рука, которая слабо шевелилась, словно пряла что-то из воздуха.
Таким запомнился Янеку Мариус. И, конечно, спящим. Он спал всю свою недолгую жизнь и никак не мог проснуться, даже ел во сне.
Но Александр то и дело вспоминал о каком-то предсказании, и по его словам выходило, что Мариус будет спать до конца времен и очнется, когда наступит последний день.
- Алекс, ну о чем ты? - терпеливо возразил Янек. - Пойми, оно не разумно. Это просто большое скопление воды. Нет в море никакой смерти.
- Что ты знаешь о воде?
Янек пожал плечами.
- Однажды я захотел пить и налил воду в стакан, - продолжал Александр. - И держал его в руке, а в это время ссорился с отцом. А потом выпил и отравился. Почему, как ты думаешь?
- Может быть, совпадение.
- Слишком много совпадений.
Фраза прозвучала настолько пугающе, что Янек вздрогнул и взглянул на море. Солнце, постепенно наливаясь вечерней краснотой, ползло к горизонту, и поверх оливковых волн протянулась едкая закатная дорожка.
Янек понимал, о чем говорит его друг. Вода впитывает эмоции и копит до тех пор, пока не придет пора отдавать назад. Море не мстит, оно возвращает нам то, что мы бросили в него - наше, человеческое.
Но ведь не сегодня же? День казался обычным.
Янек потянулся к валяющейся на песке газете. Он не успел дочитать статью о больной раком телезвезде. Нет, он как раз остановился на том, как мать утопила четверых детей, чтобы отомстить мужу.
- Сегодня, - сказал Александр. - Потому что он проснулся. Мы вошли в комнату, чтобы покормить его завтраком, а он не спит.
- Кто? - Янек не сразу сообразил, о ком речь. - Мариус? И что он сказал?
- Ничего, - Александр, похоже, был шокирован вопросом. - Но глаза у него желтые, как у змеи.
Янек опустил взгляд в газету, но читать не мог. Над пляжем повисла тишина, темная и такая плотная, что казалось, ее можно резать ножом.
Даже волны улеглись, сделались маленькими, обратились в яркую разноцветную рябь на поверхности воды. И среди этой морской ряби что-то металлически засверкало, гладкое и блестящее, точно спинки дельфинов.
- Вот оно, - прошептал Александр.
- Что? Где?
Заходящее солнце било в глаза жесткими пронзительными красками.
Но через мгновение и Янек увидел. Очевидно, увидели все, потому что кто-то закричал. Из моря на перепуганных людей сплошной блестящей стеной надвигались танки — мокрые, облепленные бурыми гирляндами водорослей.
Янек попытался смигнуть мираж. Но монстры не исчезли, они были реальны, как расцвеченное оранжевыми перьями небо, как сбившиеся в жалкую кучку облака, густые и неприятные, точно прогорклая сметана.
Тысячелетиями мы кидали в море наши обиды, ненависть, страхи, не ведая, что там кристаллизуется из них на дне.
Кажется, есть несколько мгновений до того, как по тебе тяжелыми гусеницами прокатятся твои собственные злые фантазии и ночные кошмары, еще можно убежать, но ноги тонут в зыбком песке.
И тогда Янек сделал то, что делал в детстве, когда ему бывало страшно — спрятал лицо в ладонях. Мир нырнул в темноту, жар, крики, лязг и скрежет. В нем что-то рушилось и рвалось на части, стонало и вопило от ужаса.
Когда Янек очнулся, то обнаружил, что лежит ничком, пляж пуст, а обожженный, залитый кровью песок дымится, словно пепел в кострище. Повсюду валялись искореженные тела, но Александра среди них не было. Альбинос пропал, как будто море шершавым языком слизнуло его с берега.
Янек с трудом поднялся на ноги и побрел по широкой литорали, под быстро темнеющим небом, стараясь не смотреть в ту сторону, где над далеким городом разливалось кровавое зарево пожаров.
Впервые в жизни Янек попытался заговорить с морем и понял, что ему нечего сказать. Разве что попросить прощения. Море, послушай, мы перед тобой виноваты. Мы ненавидели друг друга и отравили тебя своей ненавистью.
Но ведь мы и любили друг друга тоже. Значит, там, в глубине, должна быть наша любовь, маленькая, робкая, беззащитная, похожая на птицу с туго спеленутыми крыльями. Лежит на дне, под черной толщей воды, и спит, но если проснется — то может оказаться сильнее танков.
В отчаянии Янек представлял себе, как она вспорхнет из свинцовых волн и взовьется над полыхающим миром, точно белый голубь над растерзанной Герникой.
А по городу, среди обугленных развалин и спаленных дотла стен одиноко бродил другой мальчик, очень похожий на Александра, только черноволосый и худенький, с желтыми, как у ядовитой змеи, глазами.
Миниатюры | Просмотров: 1519 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 21/07/20 12:02 | Комментариев: 20

«Они рождались, как реки, высоко в горах, а умирать уходили в море. Но их тела не расплывались бирюзовой пеной, а обрастали плавниками, щупальцами, покрывались чешуей или панцирем. Они превращались в ярких, проворных рыбок, страшных осьминогов и холодных медуз...»
Садилось солнце, и рвущийся к прозрачному небу огонь, зыбкий и неуловимый, как алая ртуть, набегал на каменистый берег. Ларс не удержался и зажмурился, ожидая удара тепловой волны, но жара не почувствовал. Вечерняя прохлада уже коснулась умирающего мира - еще немного, и она остудит, приглушит пылающие краски.
Мальчик шел, медленно ступая босыми ногами по крупной гальке, и ленивый ветер нашептывал ему:
«...Ты — один из них. Ты наш, ты часть моря, а значит, часть жизни. Потому что море — это сама жизнь».
Ларс любил приходить сюда, а когда в наказание или из-за плохой погоды мама оставляла его дома, стоял у окна и смотрел вниз, на облитую дымящимся серебром гладь. Картинка за окном всегда менялась. То пасмурная, черно-белая — рваное небо в ошметках грозовых облаков, пятнисто-серые волны, сердито шевелящие на мелководье скучные серые камни. То яркая, завораживающая своей красотой.
Иногда здесь появлялись миражи: блестящие радуги-водопады, низвергающиеся с раскаленного неба, такого ослепительного, что невозможно сказать, какого оно цвета — синего, зеленого или бело-золотого.
Маленькому Ларсу едва исполнилось шесть лет, и он не понимал, почему на языке взрослых вместо «отправиться к морю» нужно говорить «пойти погулять в парк», и почему у мамы каждый раз делалось такое странное лицо, когда он пытался рассказать ей о своем друге-дельфине. Не понимал, но чувствовал, что есть в этом что-то неправильное, какая-то фальшь, пронизывающая весь его крошечный мир, как плесень проедает отсыревшие стены. Постепенно привыкая к первой в жизни лжи, мальчик учился называть знакомый по книжкам голубой простор прудом - хотя не бывает на свете такого пруда, чтобы от горизонта до горизонта - а обглоданный волнами пляж — парком, хоть и не росло там ни одного дерева. Хоть и не похожа была узкая литораль на чинную заасфальтированную дорожку, а два плоских скалистых уступа на уютные городские скамеечки.
От белесых камней поднимался вкусный соленый пар, пахло вяленой рыбой и разомлевшей на солнце морской травой. Мальчик лег животом на один из уступов и, сложив губы трубочкой, тихо посвистел. Его друг приплыл сразу, как будто ждал зова, и высунув мордочку из воды, улыбнулся Ларсу. Да, дельфин умел улыбаться, а еще с ним можно было разговаривать, но не словами, а как бы из сердца в сердце.
- Привет, Дик! - сказал Ларс, свесившись с уступа так низко, что чуть не соскользнул в воду. Но он не боялся моря. - Расскажи мне про сады из кораллов. И про черные вулканы, те, что глубоко-глубоко. А правда, что там совсем темно, и каждая рыбка плавает с маленьким фонариком?
- Правда, - ответил Дик, и неуклюже ткнулся носом в ладонь друга. Кожа дельфина, всегда прохладная и упругая, сегодня показалась Ларсу сухой, горячей, и мальчик забеспокоился, что его приятель заболел.
- Скажи, ведь ты не уйдешь от меня? Как мой братик Кай?
- Не бойся, дельфины не умирают. Точнее, умирают, но не так, как люди. Души дельфинов вечны.
Потом Дик рассказывал ему длинную сказку про коралловые рифы, остров сирен, и заколдованный маяк. И они оба бегали наперегонки, вернее, Ларс бежал по пляжу, а дельфин плыл вдоль берега и, конечно, первым достиг поросшего бахромой из водорослей и ракушек волнореза.
Солнце тем временем опустилось за жидкий горизонт, и мир из огненного стал багровым. Небо утратило прозрачность, а берег обратился в колючие рубиновые россыпи; их с печальным шепотом лизали остывающие, но еще теплые язычки крови.
Воздух медленно густел, и холодные серебристые отсветы начали появляться в нем. А в разноцветном домике на склоне горы распахнулось слюдяное окошко.
- Ларс, иди ужинать!
- Пока, - грустно сказал мальчик дельфину. - Меня мама зовет. До завтра, да?
Он стоял и провожал уплывающего Дика взглядом. Несколько раз мелькнул среди серовато-красных волн острый плавник и исчез. Только волны остались, однообразные, бьющиеся друг о друга в бессмысленном, хаотичном ритме.

***

- Хочешь порисовать, Ларс? Или поиграй в лего, а я поговорю немного с твоей мамой.
Я беру мальчика за руку и отвожу в уголок с игрушками, а мать — красивую женщину лет тридцати — приглашаю за свой стол. Сам усаживаюсь напротив и ненавязчиво разглядываю ее. Бледное, слегка удлиненное лицо, ярко-зеленые глаза, к которым совсем не идет коричнево-красная с глухим воротом блузка; медовая копна волос, нестриженных, уложенных кое-как. Во всем облике фрау Элькем сквозит едва заметная неряшливость. Думаю мельком: «Обычная история: муж ушел, сын болен... начала опускаться.»
Элькемы первый раз у меня на приеме, до этого мальчик наблюдался у детского врача в Триере, два раза лежал в городской клинике на обследовании. Сильное отставание в развитии, нарушения речи и мелкой моторики, умственная отсталость. Так написано в анамнезе, но мать говорит другое:
- Он очень изменился за последнее время. Я надеюсь отдать его в нормальную школу, может быть, не этим летом, а на год позже.
- Хорошо. Давайте по порядку.
Я задаю стандартные вопросы: «Вес и рост при рождении? Нормальные роды? Кесарево? Есть сестры, братья?» - «Был брат, на три года старше — Кай — умер прошлой осенью от энцефалита.» - «Во сколько лет начал ходить? Говорить?» - «Пошел в два с половиной. А говорить... отдельные слова: «папа», «мама». Тогда папа еще жил с нами... А одиннадцать месяцев назад, мы только-только переехали в Ноенкирхен и сняли квартиру в доме напротив городского парка. И вот, мы гуляли в этом самом парке...»
Они гуляли возле маленького, наполовину затянутого тиной пруда, рассказывает фрау Элькем, и Ларс нашел на берегу раковину моллюска — красивую, игольчатую и почти целую, наверное, ее завезли вместе со щебнем. Тогда-то мальчик и произнес свою первую фразу: «Мама, что это?» И внимательно, как зачарованный, слушал рассказ матери о море, потом вместе с ней смотрел книжки с картинками и спрашивал, спрашивал... Как будто открылся какой-то шлюз. Ребенок болтал без умолку, словно хотел наговориться за годы молчания.
С этого дня он начал меняться прямо на глазах. И все просил мать пойти с ним в парк, потом стал бегать туда один, благо заболоченный прудик находился как раз под их окнами.
- И такие странные истории выдумывает, - удивляется фрау Элькем. - Я понимаю, детские фантазии, игры... но, такие живые? А вдруг галлюцинации? Будто это не пруд, а настоящее море, и там якобы живет его приятель-дельфин. Даже кличку ему придумал — Дик. Дельфин, представляете? Ладно бы, какой-нибудь тритон. Мне кажется, в этой луже не водятся даже тритоны.
Я бросаю взгляд в дальний угол комнаты, где посреди синтетической лужайки маленький Ларс пытается... сложить из льдинок слово «вечность»?.. нет, всего лишь построить башню из разноцветных кубиков. Мальчик поднимает голову и улыбается мне, я улыбаюсь ему в ответ — мы поняли друг друга.
- Ракушка попала на берег не случайно, - говорю я. - Раньше там было море, но потом оно ушло.
Лицо матери становится напряженным, и я понимаю: она ждет от меня подтверждения своих страхов. Но я не намерен играть в ее игру. Ребенок здоров, он почти догнал в развитии сверстников, и дельфин по имени Дик помог ему в этом. Осталось провести кое-какие тесты, но я уже знаю, каким будет результат.
А после работы я пойду домой кружной дорогой и по пути загляну в городской парк, заросший, неухоженный, но что-то есть в нем особое, что проникает, как солнечный луч, прямо в душу, и манит возвращаться снова и снова. Газоны не кошены с самой весны, трава на них высокая, хрупкая, густого водянисто-зеленого цвета. Каждая травинка, разбухшая от влаги, тянется к тебе, цепляется за щиколотки. А когда ты проходишь, остается лежать, поломанная, втоптанная в землю, неживая. По такой траве страшно ходить, как будто совершаешь убийство.
Я увижу пруд с тускло-желтой водой, никогда не отражающей звезды. И настороженные силуэты над ним с протянутыми или распростертыми, словно руки, ветвями, молчаливые и цветущие.
Говорят, когда-то давно здесь плескалось море, а потом оно ушло, отступило в другие берега, оставив после себя обломки ракушек, искорки янтаря и гладкие, обточенные водой камни. Вот только все дело в том, что море не может исчезнуть. Оно было, есть и будет всегда, потому что оно — сама жизнь, неделимая, единственная и вечная.
Я прислонюсь спиной к грязно-черному, словно угольному, стволу и, закрыв глаза, подставлю лицо соленому ветру. Мне послышатся крики чаек, протяжные и глухие, точно долетающие из иной реальности, и вкрадчивый шелест волн, перекатывающих прямо у моих ног теплую золотую гальку. Я знаю, море где-то совсем близко, только не каждый способен его увидеть.
Миниатюры | Просмотров: 981 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 20/07/20 23:53 | Комментариев: 15

«А сейчас нам почитает свои стихи молодой поэт Хендрик Александер», – объявил ведущий, и на сцену вышел долговязый растерянный парень с пухлой тетрадкой в руках. Смущенно помялся перед микрофоном, глядя себе под ноги. Ему жидко похлопали – самодеятельные стихоплеты надоели всем хуже горькой редьки. Разве что стихи хорошие.

«Добрый вечер, господа, – начал Хендрик, – и милые дамы. Не судите строго, я не поэт. Это про меня сейчас неправильно сказали».
В зале послышались одинокие смешки.
«Извините, я сейчас расскажу вам небольшую предысторию. Откуда это взялось, – он слегка встряхнул тетрадку и, с видом фокусника, достающего белых голубей из рукава, показал ее публике. – У меня есть шестилетняя дочка, Софи. Непоседливая, как рыжая оса с двумя жалами – так говорит моя жена – вертлявая и кусачая. А тут смотрю: сидит тихо, склонившись над альбомом, рисует. Я заглянул:
– Что ты делаешь, стрекоза?
– Это я, папа, стихи сочиняю, – говорит.
А в альбоме – обычные детские каляки-маляки: пестрые круги, птички, кривые линии, облака с хвостами и еще что-то похожее на большого зеленого крокодила в самом центре листка.
– Какие же это стихи, милая? Стихи делаются из слов, а у тебя рисунки. Помнишь, я тебя учил писать слова? Давай с тобой потренируемся. Осенью в школу. Напиши: «Кро-ко-дил». Через два «о».
– Да нет, пап, не так, – возразила дочка. – Стихи делаются из воздуха. Это очень просто. Хочешь, покажу как?
Я только головой покачал. Поэтесса моя. Чего только не придумают эти маленькие девчонки. А у меня с детских лет... ну, может, не фобия, но явная и стойкая неприязнь к любым формам стихосложения. Нет-нет, господа-дамы, пожалуйста, не принимайте на свой счет. Я про себя. Никогда не мог и двух строк в рифму сказать.
– Смотри, пап, – принялась объяснять моя красавица. – Надо вот так прищуриться... нет, не сильно, а слегка, – она сузила глаза, точно кошка. Того и гляди замурлычет. – Видишь? Серебряное в воздухе? Вот... и вот... – она тыкала пальцем во что-то для меня незаметное.
– Ну да, – мне захотелось подыграть ей. – И что?
– Берешь его осторожно, как улитку или ящерку. А то раздавишь. Вот, я сейчас возьму эту длинную калошу. Да не видишь ты ничего! – рассердилась вдруг Софи. – Надо так, как будто скользишь. Будто у тебя солнечный зайчик застрял в ресницах и ты его ловишь. Только не руками, а взглядом.
«А ведь она права, – улыбнулся я, – насчет зайчика». В ее возрасте я тоже так играл. Садился у окна, в потоке света, и смотрел на кончики ресниц, туда, где как мед в сотах, собирались золотые капли солнца. Сквозь них вся улица казалась разноцветной, и не только улица, но и деревья, и небо, и я сам как будто становился разноцветным изнутри. Каждый ребенок – это немного волшебник, умеющий заколдовать себя и других.
– Пап, я тебе помогу, – моя маленькая волшебница накрыла теплой ладошкой мою ладонь. И тут – я увидел. Похожие на огромные мыльные пузыри существа парили в пространстве комнаты, расплываясь, липли к оконному стеклу, радужными подвесками качались на люстре. Одно из них – крылатое и тоненькое, как востроносая чайка – доверчиво опустилось мне на плечо, второе – запуталось в волосах Софи. Каждое было подобно... я не знаю, как описать словами... сгустку красоты или скрученной спиралью вселенной, которую только потяни за разноцветный хвостик-ниточку, и она развернется во что угодно: в картину, в музыку, в стихотворение или рассказ. Потому что в них заключалось все. Вы понимаете – все.
Понемногу я начал экспериментировать с ними. Бережно расправлял крылышки, разглаживал складки и сажал на тетрадный лист. Поскольку я привык работать со словом, выходили не каляки-маляки, как у дочки, а что-то вроде... ну, стихов, наверное. Сейчас я вам их почитаю».
Хендрик смущенно прокашлялся и вытер губы носовым платком. Потом открыл тетрадку...

Наверное, никого еще не чествовали в маленьком театре у Ратхауза так, как Хендрика Александера. Ему аплодировали стоя. И дело было вовсе не в литературном таланте молодого поэта. Никто так и не понял, что за стихи читал Хендрик и читал ли вообще. Но стоило ему раскрыть свою тетрадь, как воздух в зале мягко засеребрился и со страниц вспорхнули, как гигантские бабочки, странные искристые существа. Кому-то они напомнили детские надувные шарики, кому-то поролоновые игрушки, кому-то светящихся изнутри рыб, а кому-то – сладкие облака разноцветной ваты из жженого сахара. Их можно было нарисовать, записать анапестом или ямбом, слепить из пластилина или сыграть на гитаре, или соткать из них ту колдовскую тишину, в которой только и слышно, как рядом с одним человеческим сердцем бьется другое человеческое сердце. А самое большое, похожее на зеленого крокодила, разбилось о стойку микрофона и, лопнув, окатило всех изумрудными брызгами радости.
Рассказы | Просмотров: 722 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 15/07/20 14:28 | Комментариев: 19

В дверь кукольной мастерской постучала женщина лет тридцати.
- Войдите, - пригласил мастер, окинув ее беглым взглядом.
Типичная серая мышка в мешковатых брюках и черной водолазке. Прямые каштановые волосы небрежно зачесаны назад. Усталый взгляд и темная помада на губах.
Она втиснулась бочком в широкую дверь, словно не умея оценить расстояние до притолоки, и остановилась, комкая в руках носовой платок.
- Это вы продаете говорящих кукол?
- Я. Хотите сделать заказ?
- Да, хочу.
Мастер с улыбкой придвинул к себе бланк и приготовился записывать.
- Для маленькой девочки?
- Да... неважно... Мне нужна высокая кукла.
Она показала рукой примерно восемьдесять сантиметров от пола.
- Хорошо.
- С каштановыми волосами и зелеными глазами.
- Как скажете, - мастер быстро черкнул что-то на листе бумаги.
- И с ямочкой на подбородке.
- Будет сделано.
- И с родинкой на левой щеке. Вот здесь. Большая черная родинка, ну, вот знаете, как будто половинка вишни.
Мастер удивленно поднял брови.
- С родинкой?
- Да, если можно, - робко улыбнулась женщина. - Это очень трудно выполнить?
- Ну что вы, совсем нет. Любой каприз за ваши деньги.
- И еще, она обязательно должна уметь говорить!
Кукольный мастер положил ручку на стол и серьезно посмотрел на клиентку.
- Видите ли... Наши куклы — не роботы. У них нет искусственного интеллекта. Максимум что мы можем, это научить их нескольким словам или предложениям, которые они затем будут произносить случайным образом. Например, «мама», или «хочу спать», или «почитай мне сказку».
Женщина кивнула:
- Меня это устраивает. Вы можете научить куклу фразе: «Я тебя люблю»?
- Запросто. Что-нибудь еще?
«Ты самая лучшая». «Ты у меня красавица». Что-нибудь в таком духе.
- Прекрасно! Ваша дочка будет в восторге.
Через три недели он с гордостью вручал клиентке заказ. Женщина быстро взглянула в кукольное лицо и отвернулась.
- Упакуйте, пожалуйста, - попросила мастера.
Вернувшись домой, она усадила куклу в кресло, покрыв ее ноги пледом, и слегка приглушила свет. В квартире пахло одиночеством и пылью. Жаркий день за окном перетекал в душную ночь.
Женщина прошла на кухню и сварила себе кофе, а потом захватила вазочку с печеньем и отнесла все это в гостиную на журнальный столик. Сама присела под торшером, так, что светлое пятно ложилось на столешницу, а лица обеих — ее и куклы — оставались в тени.
- Ну что, мама, поговорим?
- Я тебя люблю, - сказала кукла.
Женщина помолчала, собираясь с мыслями. Неторопливо отхлебнула горячий кофе и поставила чашку на стол.
Им предстоял долгий разговор.
Миниатюры | Просмотров: 836 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 08/07/20 01:55 | Комментариев: 11

- Ну, девицы-хозяюшки, - весело сказала Колдунья, - готовить умеете? Сварите для меня волшебный суп.
Сестры нерешительно мялись у кухонного стола. На самом деле, хозяйками они были весьма посредственными. Пол могли кое-как помыть. Но сварить суп? Да еще и волшебный?
- Ничего себе съездили к бабушке в выходной, - шепнула старшая, и сестры разом вздохнули. Им бы на речку, позагорать, искупаться, но девушки побаивались Колдунью. Кто знает, что у старой карги на уме? Возьмет и превратит в какую-нибудь кракозябру.
- Да это просто, - успокоила Колдунья. - Надо резать овощи и бросать в кастрюлю. Довести до кипения, поварить минут пять. Вуаля. А за труды заплачу щедро. Знаю, у вас там в городе — товарно-денежные отношения. Вот, - она щелкнула пальцами, и по столу запрыгали монеты, да все коллекционные. - Суп мой, а деньги ваши.
Девицы воодушевились и даже ухватили каждая по здоровенному разделочному ножу.
- Как ты говоришь, бабушка? Нарезать вот эту морковку, лук, петрушку — и в кастрюлю? А салат? Его тоже варить?
Им хотелось сделать все как можно лучше.
- Да валите в кучу, не ошибетесь. Волшебство — штука очень простая. Только, чур, продукты не воровать!
- Да что ты, бабушка! - хором воскликнули сестры.
- Знаю я вас, молодежь, - проворчала Колдунья. - Но имейте в виду: кто проглотит хоть кусочек, не получит ни копейки. Надеюсь на вашу честность. Эти овощи не простые. Кто отведает морковки — станет сказочно красив. От лука будете смелыми, как львицы. Петрушка добавит ума. А салат, - Колдунья закатила глаза, - принесет удачу в любви. Мне. Потому что все это — не про вас. Поняли?
Девушки дружно закивали. Пока бабуля возилась в огороде, они молча шинковали овощи для супа.
«Красота — страшная сила», - подумала старшая сестра и тайком кинула в рот кружок моркови. «А где любовь да совет, там и горя нет», - и, стараясь не хрустеть, закусила листиком салата.
«Нехорошо бабушку обманывать, - размышляла первая средняя сестра. - Но... эх... Смелость города берет!»
И правда, чтобы разжевать кусочек лука, ей потребовалась немалая смелость, настолько горьким тот оказался. Слезы у девушки так и потекли дождем. Но чем дольше она жевала, тем смелее становилась и тем решительнее глотала полезную горечь. Вот и осталась бабка трусливее на целую луковицу.
А вторая средняя сестра вспомнила пословицу про ум, который, как известно, всему голова — ну и проглотила немного петрушки. Колдунья-то все равно не видит.
И только младшая, кроткая и смирная сестрица, не помышляла о воровстве, потому что с молоком матери впитала, что честность всего дороже. Лучше бедность да честность, нежели прибыль да стыд. Честный спит крепче. И тому подобная муть.
Скоро сказка сказывается, да не скоро суп варится. Сварился в конце концов. Бабка наелась — а во что ее превратило волшебное снадобье, о том история умалчивает. Но как стала прощаться с внучками, так и раскусила обман. Взглянула Колдунья в красивое лицо старшей сестры и покачала головой. Первую среднюю спросила строго:
- Признайся, ты ела лук?
- Ела, бабуля, - смело ответила девушка.
Второй средней сестре Колдунья задала вопрос про число «пи». Та и рот открыть не успела, как назвала десять знаков после запятой. Ум, он такой — изо всех щелей прет, как из волшебного горшочка — вкусная каша. Впрочем, это другая сказка.
А младшенькой, честной и послушной, отсыпала Колдунья полный карман монет. И, расставшись с внучками, отправилась со своим Колдуном на пробежку в лес. Травка зеленая, солнышко... Воздух будто колодезная вода. Спорт, говорят, полезен для здоровья.
А старшая сестра как ступила за порог — так и встретила юного миллионера. Тот посмотрел на нее и сразу влюбился. Миллионер тот был не простой, а романтик. Обожал рыбалку и до утра, бывало, зависал на пруду с удочкой. Даже предложение сделал невесте — старшей, то есть, сестре — посреди озера. Представьте себе: закат, на столе букет в хрустальной вазе, влюбленные босиком, по щиколотку, в холодной воде. Хорошо хоть, не глубоко. Велосипед, правда, утонул и заржавел потом. Но что такое для миллионера какой-то велосипед?
Первая средняя сестра увлеклась экстремальными видами спорта. Не могла она больше жить без адреналина в крови. Особенно ей понравилось летать с дикими утками. Восторг, яркий свет, сердце мячиком скачет в груди. Облака, как снег, под ногами. Селфи она в инстаграм выкладывала — и очень скоро стала известной блогершей.
Вторая средняя сестра, как вернулась домой, тут же принялась читать книги. И читала, и читала, с каждой книгой становясь умнее. В итоге окончила Оксфорд и получила Нобелевку по физике.
А младшая... ну что о ней сказать? Коллекционные монеты — бабкин подарок — спустила по дешевке на блошином рынке. Ума-то не было. Красоты особой тоже, как и смелости жить, любить, дерзать.
В общем, о чем это я? Будьте осторожны с пословицами.
Галиматья | Просмотров: 659 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 07/07/20 03:24 | Комментариев: 12

Неправда, что звонок на урок всегда одинаков. Только не у нас, не в вальдорфской школе номер сорок два. На математику он зовет резко и сухо, задорно приглашает на танцы, ритмику, энергично увлекает на спортивную площадку, радужной трелью манит к альбомам и краскам. А как он поет, как заливается, созывая на урок чтения — звонко, многозвучно и многоцветно, точно миллион бабочек слетается разом на лесную поляну.
Дети рассаживаются вокруг длинного стола. Солнце печет вихрастые затылки. В жаркую погоду занятия проводятся на свежем воздухе, это почти традиция — а может, дело в том, что в школе плохо работают кондиционеры. В руках учителя появляется книга с драконами на обложке.
«Ну, опять сказки, - усмехаются ученики, - мы уже большие».
«Думаете, вы слишком взрослые? - наставительно говорит учитель. - Никто не бывает слишком взрослым для сказок. Они, как деревья, растут вместе с нами, а мы тянемся за ними... до некоторых так никогда и не удается дотянуться.
А знаете ли вы, ребята, что каждый читающий сказку создает новую вселенную? Вот сейчас, на этом уроке, мы сотворим удивительные города и страны, и в них поселятся люди, будут любить, бороться, защищать добро и побеждать зло».
Он открывает книгу, и кажется, что страницы ослепительно сияют на солнце. Дети жмурятся, как большие довольные коты. На самом деле они любят сказки и предвкушают интересные истории, волшебство и приключения, путешествие в яркий нездешний мир.
И возносятся к небу изумрудные дворцы. Драконы плюются огнем и вьют гнезда на городских башнях. По дорогам из желтого кирпича грохочут телеги, а в древнем замке оживает принцесса, которую обязательно нужно спасти.
А потом звенит звонок — и все кончается. Учитель опускает книжку на стол.
«Что с ними случилось? С принцем, принцессой и всеми остальными? - спрашивает кто-то из детей. - Они умерли, когда сказка закончилась?»
Учитель улыбается.
«Не умерли, а просто заснули счастливыми».
«И больше не проснутся?»
«Наверное, нет. Ведь завтра начнется другая сказка».
Ребята вскакивают с мест и радостно бегут по двору. Но подходит к учителю худенькая девочка. Или мальчик в круглых, как у Гарри Поттера, очках. Всегда кто-нибудь да подходит и задает странный вопрос:
«А что если наш мир тоже кто-то читает? И все исчезнет, как только этот кто-то закроет книжку. Ведь может такое быть?»
Учитель хмурится, и глаза его подергиваются грустью, словно осенний пруд — ряской. Ему не хочется отвечать, но он твердо знает, что детям врать нельзя. И он говорит:
«Да, может».
Он уходит последним, унося с собой печальное знание, и обязательно — как бы невзначай — оставляет книгу сказок открытой. До самого вечера ее читают солнце и теплый июньский ветер, легкомысленные бабочки и серьезные шмели, стрекозы и птицы. Потом — звезды, и ночные облака, серебряные от лунного света, и пестрые совы, и мотыльки, похожие на осенние листья, цикады и летучие мыши, и роса окропляет ее страницы, оплакивая всех, кто заснул счастливым, чтобы никогда больше не проснуться.
Вселенная без устали читает саму себя и творит саму себя — а значит, назавтра разгорится новый день и школьный двор наполнится детскими голосами.
Миниатюры | Просмотров: 588 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 24/06/20 02:46 | Комментариев: 8

Сон разума

Я встретил его дважды, оба раза в городском парке, возле клумбы с гиацинтами. На самом деле, я мог видеть его и в других местах, например, на улице или в магазине, но именно эти две встречи мне запомнились. Наш городок маленький и пыльный, выросший вокруг цементного завода, и кроме парка и, пожалуй, собачьей площадки, гулять негде. Да и вообще, податься некуда, а ведь каждому хочется воздуха и солнечного света. Вот и бродят люди, то и дело друг с другом сталкиваясь, будто карты постоянно тасуемой колоды.
Я устроился на скамейке, развернув на коленях газету, но не читал, а лениво проглядывал столбец за столбцом, жмурясь на гиацинтовое разноцветье. Нежно сияло небо в хрупких прожилках молодой зелени. Торфяным теплом дышала земля, а газетные заголовки кричали о войне, об эпидемии холеры, инфляции, голоде. Как хорошо, думал я, что все это где-то далеко, в другой стране или на другой планете, а у нас весна, и подлесок в искристой дымке, и солнце светит по-мартовски дерзко, так что больно глядеть на белый газетный лист — до того он ярок. В двух шагах от меня, возле клумбы, играли двое детей. Девочка лет пяти, похожая на индианку, в красном платье и с черной косой, возила в пыли длинноногую Барби, тихо ей выговаривая, а смуглый мальчик — на год или два помладше, одетый в короткую джинсовую куртку — сидел на корточках и смотрел на солнце. Я видел его лицо. В широко распахнутых стеклянно-голубых глазах отражались облака, а зрачки были неподвижны, как у куклы. Свет падал в них отвесно, но ребенок не мигал. Его странный взгляд, казалось, жадно впитывал небо, а на губах цвела счастливая улыбка.
Мне сделалось неуютно.
- Простите, это ваш сын? - окликнул я женщину на скамейке напротив. Та поднялась из густой тени — смуглая и голубоглазая, как ее дети — и мелкими шагами направилась ко мне, на ходу оправляя юбку пугливым, каким-то очень детским движением.
- Вы что-то спросили?
- Да нет, я подумал, солнце такое яркое. А ребенок вот так, без очков... - смутившись, пробормотал я. - Не вредно ли это для зрения?
- Он слепой.
- О! Простите, - еще раз, сам не понимая за что, извинился я.
- Ну что вы, все в порядке, - женщина опустилась на скамейку рядом со мной и позвала. - Мариус!
Ребенок вздрогнул и нерешительно повернулся к ней. На его лице отразилось напряжение.
- Мариус, - повторила мать, негромко, слегка нараспев, словно давая сыну возможность подольше слышать ее голос.
Мальчик встал и, сделав пару уверенных шагов, ткнулся матери в колени. Оттянул край длинной юбки и завернулся в него.
- Мама, а я знаю, какое солнышко, - сказал он сквозь ткань. - Мягкое, как подушка!
- Ну конечно, - женщина гладила его волосы. - Скоро ты сам увидишь. Оно мягкое, и теплое, и желтое. Вот как цыплята — помнишь, у тети Марты? И небо увидишь, и деревья, и цветы... все-все. Мир — такой красивый! - говорила она, и незрячие глаза ребенка наливались радостью. Он прижимался щекой к маминым ногам, словно к своей мечте — к мягкому и желтому, как цыпленок, солнцу.
Должно быть, заметив мое недоумение, женщина пояснила:
- Через пару месяцев мы ложимся на операцию. Мюнхенская университетская клиника, в ней, говорят, самые лучшие офтальмологи, - она заглядывала мне в лицо, словно искала одобрения своим словам. - Профессор Керн дает девяносто пять процентов, что мальчик будет видеть. Он прекрасный врач, и мы ему доверяем, правда, Мариус?
- Прекрасный! - серьезно согласился ребенок.
Он играл складками материи, покрывая ею своё лицо или пропуская легкий блестящий шелк между пальцами.

Я встретил его спустя год, в том же самом парке. Мариус плакал, закрывая лицо ладонями, и повторял:
- Не хочу! Не хочу смотреть! Вы страшные! Мне страшно!
Я поздоровался с его осунувшейся и как будто постаревшей за год матерью, но она только слегка кивнула мне. Узнала, а может, и не узнала. Ей было не до меня.
Тут же крутилась похожая на индианку девочка, тянула брата за футболку, наклонялась к нему и что-то тихо говорила, очевидно, пытаясь его успокоить, но он отшатывался.
Ребенок отталкивал руки матери и сестры и безутешно, отчаянно всхлипывал:
- Не хочу! Не хочу! Не хочу!
Маленький мальчик, для которого мечта обернулась кошмаром.
Жарко пестрели гиацинты на клумбе. Сквозь изумрудную дымку листвы стыдливо проглядывало небо. У самых моих ног пробилась из утоптанной земли трава и вскипела крохотными белыми цветами. Но Мариус не замечал красоты.
«Что он видит? - спросил я себя. - Неужели этому ребенку, еще недавно слепому, мы кажемся такими чудовищами? А может, чудовища бродят среди нас, но мы так пригляделись к ним, что не воспринимаем их уродства?
Конечно, и он когда-нибудь привыкнет, приглядится, и мир станет для него таким же обыденным, скучным и безопасным, как для нас. Свежесть взгляда рано или поздно притупляется, и это хорошо.
Или не хорошо?»

Черная обезьяна

- А сейчас мы проведем небольшой эксперимент, - объявил профессор, и Штефан с готовностью расчехлил очки. Каждая лекция по психологии восприятия начиналась с эксперимента, и это помогало студентам настроиться на нужный лад. Пока профессор Сигал возился с проектором, по рядам прокатилось движение: отодвигались на край столов тетради, щелкали кнопки диктофонов, дробно, как птичьи лапки, постукивали карандаши.
На экране появился стоп-кадр: молодые люди в черных и белых футболках передавали друг другу баскетбольные мячи. Действие происходило, судя по всему, на лестничной площадке, потому что сзади, загороженная человеческими фигурами, угадывалась дверь лифта. Слева и справа тоже находились какие-то двери.
- Посчитайте, сколько пасов сделают игроки в белом, - сказал профессор, и картинка ожила.
Задание казалось нетрудным. Главное — не отвлекаться ни на что постороннее. Мелькают руки, мяч, лица — смазанными, неровными пятнами, мельтешат, сменяя одна другую, тени, и снежно в глазах от ярких футболок.
Пара минут — и ролик остановился. Штефан уже готов был в ответ на вопрос лектора прокричать: «Двадцать восемь!», но Сигал спросил другое:
- Кто из вас не заметил черную обезьяну?
Воцарилось недоуменное молчание, которое в следующую минуту лопнуло, как перезрелая дыня, брызнуло едким шепотком.
- Что? Где? Какая обезьяна?
Профессор хлопнул ладонью по кафедре.
- Смотрите еще раз.
Теперь Штефан ясно увидел, как из левой двери появилась огромная черная горилла, остановилась перед группой игроков, ударила себя волосатым кулаком в грудь, ухмыльнулась на камеру и ушла через правую дверь.
- Этот эксперимент был впервые проведен американским психологом Даниэлем Саймонсом, - объяснил профессор Сигал. - Он показывает, как селективно работает наше внимание.
«Странная однако штука — человеческое зрение, - думал Штефан, рассеянно слушая лектора. - Вроде бы так ясен и однозначен мир. Ан нет. Мы следим за мельканием рук и движением губ, ловим на лету слова, в то время как что-то важное проходит мимо нас незамеченным. Совсем как эта горилла-невидимка».
Он снял и тщательно протер салфеткой очки, как будто хотел соскоблить со стекол радужную пленку самообмана, тот самый фильтр, который не пропускает в глаза незримое.
«А ведь все мы, по сути, слепы, - размышлял Штефан, - хоть и мним себя зрячими. Смотрим, но не видим. Рассуждаем, но не понимаем. Тем страшнее и опаснее наша самоуверенность».
Он промаялся всю пару, пытаясь сосредоточиться на материале, но мыслями то и дело возвращался к эксперименту.
«Надо учиться останавливать взгляд... - бормотал он себе под нос, - улавливать то, что находится за пределами нашего эго... К черту мячик, какая, в конце концов, разница, кто сколько сделает пасов и кому, если посреди нашей экзистенциальной полянки черная горилла бьет себя в грудь и лыбится нам в лицо?»
Лекция закончилась. Студенты вскакивали с мест, громыхали стульями, толкаясь, шли по проходам к двери. Профессор Сигал что-то говорил им вдогонку, но его слова тонули во всеобщем гаме. И никто не обращал внимания на сутулую, заросшую грубой черной шерстью фигуру, которая, активно работая локтями, лезла напролом. От нее не шарахались, не глазели удивленно, напротив, ей уступали место — как равному.
«Вот ведь догадался, - про себя нервно усмехнулся Штефан. - Остроумно, ничего не скажешь. А главное — в тему». Он не знал, смеяться ему или злиться на шутника, потому что крался, крался по спине зловещий холодок...
В холле было оживленно. Студенты разговаривали, стояли группами или сидели на партах, толпились вокруг единственного на весь корпус ксерокса или спешили куда-то, в общем, царила обычная университетская толкотня. Парень в костюме гориллы вальяжно прошествовал по коридору и начал подниматься по лестнице на третий этаж, вероятно, туда, где находилась столовая.
Штефан жил недалеко от университета, поэтому решил пообедать дома. Проводив остряка взглядом, он сбежал по ступеням, улыбнулся рассеянно знакомой девушке, зацепился сумкой за подоконник и с размаху чуть не влетел в объятия двухметровой гориллы. Только успел увернуться.
«Черт, - едва не вскрикнул Штефан, - опять он! Но ведь он же пошел наверх! Или это другой?»
Он снял очки, потер глаза, моргая и щурясь, протер стекла рукавом рубашки. Увы, ему не показалось. Еще одна обезьяна, чуть пониже ростом, подпирала плечом входную дверь и, смачно сплевывая на пол косточки, уплетала яблоко. Во всей ее позе ощущалась какая-то глумливая расхлябанность.
- Пропустите, пожалуйста, - буркнул Штефан, и обезьяна посторонилась.
Напрасно он старался расфокусировать взгляд, переключить внимание на другое, забыть, наконец, о проклятом эксперименте — гориллы были повсюду. Вся улица кишела ими. Нагло расхаживали они среди людей — ничего не подозревающих студентов, школьников, стариков, домохозяек — сорили возле газетных киосков, плевали мимо урн, сидели, болтая ногами, на автобусной остановке и курили под вывеской «курить запрещено».

Я — виртуальный, ты — виртуальная

3D-очки мне подарили на шестой день рождения, и то я считаю, что поздновато. У всех моих друзей уже были такие — и не первый год. А меня воспитывала бабушка, считавшая, что «нечего залеплять детям глаза всякой ерундой, пусть видят мир таким, какой есть». Вот и нахлебался я за шесть лет этого мира, пресного и бесцветного, как вода из-под крана.
Нет, в самом деле. Допустим, идет по улице автобус. Обычный икарус с гармошкой посередине, а в нем едут на работу люди. Банально до тошноты. Автобус тормозит у остановки, и люди выходят... Вы еще не уснули со скуки? А теперь представьте, что в икарус бьет ракета или противотанковый снаряд. Взрыв, столб огня, дым до небес, оторванные руки-ноги на асфальте, кишки на фонарном столбе... Уже интереснее, правда? У водителя снесло полголовы, но он, корчась от боли, мужественно выводит автобус — вернее, то, что от него осталось — из-под обстрела. А у тебя кровь бурлит адреналином, как ручьи весной. Хочется бежать вприпрыжку, радуясь, что не тебя настиг снаряд — хоть и понимаешь, что никогда он тебя не настигнет, ведь это всего-навсего иллюзия.
Самое главное, что никто не пострадал. Пассажиры спокойно читают газеты или глазеют в окна, водитель крутит одной рукой баранку и одновременно жует гамбургер, запивая его кока-колой. Зеваки пялятся с тротуаров. Не каждый из них видит взорванный автобус, кому-то он представляется похоронной процессией, или свадебным поездом, или сонмом херувимов. Разные есть модели очков.
В общем, и тебе хорошо, и всем хорошо.
Те первые очки, разумеется, были детскими. Никаких кишок на столбах и оторванных частей тела. Ничего, что может травмировать ребенка. Минимум крови и максимум антуража. Прохожие — такие обычные в рубашках и джинсах — выглядят куда лучше в бронежилетах, с касками на головах и с автоматами через плечо. А большеглазые анимешные девочки в доспехах — те еще амазонки! Танки на шоссе вместо грузовиков и танкетки вместо легковушек...
Есть такая онлайновая компьютерная стрелялка «Звездная лига», в которой все борются против всех. Чудесный боевой мир с отважными героями — ловкими, сильными, вооруженными до зубов. Гибкие тела, получеловеческие, полузвериные. Опасный пейзаж, где за каждой кочкой прячется ядовитая змея, или тарантул, или саблезубая крыса. Сотни способов умерщвления — от легких пик до ядерных бомб и экзотических ядов. В подобие этой виртуальной вселенной погружали меня мои первые очки.
В пятом классе я сменил их на подростковые — очень близкие к тем, которые ношу сейчас. Да, та же стрелялка, только более сдержанная, более аскетичная и, не побоюсь этого слова, более мужская. Анимешные девчонки уступили место сексапильным девицам в легких металлических бикини.
Война в реальности — трагедия. Война в виртуале — игра. Разве можно прожить на свете, не играя? Да и меня порой терзали сомнения, а вдруг я что-то упускаю? А что если совсем рядом, буквально у меня под носом, расцветает удивительная, редкая красота, которую я в своих очках не вижу или принимаю за другое? Все мы через это проходим. Сомнение в подлинности своего собственного, субъективного мира. Это, конечно, болезнь взросления. Если задуматься, любое восприятие субъективно, что в очках, что без очков.
Иногда я снимал их, как бы случайно, посреди улицы, или сидя дома за столом, или в кафе, или на работе, или в кино. Делал вид, что в глаз попала соринка. Кусочком фетра протирал стекла. Не то чтобы это считалось неприличным — снимать 3D-очки в общественном месте, — но должен я был как-то объяснить себе и другим столь необычный поступок?
Сейчас я уже так не делаю. В мои годы потерять иллюзии — все равно что лишиться зрения. Но молодость любопытна. Более того — недоверчива. Ей кажется, что где-то существует абсолютная истина, прекрасная в своей абсолютности, тогда как на самом деле истин много. А точнее, у каждого своя.
«О чем на самом деле фильм, который смотрю? - спрашивал я себя. - Действительно ли аппетитно мясо на моей тарелке? Сочное, с кровью... а на вкус — подошва подошвой.
Так ли красива амазонка в кованом лифе и короткой юбочке из длинных сверкающих лезвий?»
Она стояла на обочине дороги, небрежно опираясь на копье. Две черные косы струились по смуглым плечам, и в каждую было вплетено по живой гадюке. Грациозная, но мускулистая. Совсем юная и хрупкая на вид — но попробуй такую тронь. Настоящая боевая подруга.
Я подошел — змеи зашипели, а девчонка улыбнулась. Мы разговорились на удивление легко, как будто много лет знали друг друга. Как брат с сестрой или товарищи по оружию. Естественно, я не утерпел, взглянул на нее украдкой, поверх стекол. Вирра — так звали амазонку — оказалась дворничихой, кстати, не такой уж и юной, далеко за двадцать, и в руках она держала не копье, а обыкновенную метлу. Одета в какой-то замызганный серый балахон. Косы оказались тоньше и короче раза в два, темно-русые, и все-таки настоящие косы, перехваченные, конечно же, резинками, а не змеями. И мордашка ничего, симпатичная. Мне этого было достаточно. Я тут же снова поднял очки на глаза и постарался забыть то, что увидел.
Через два месяца мы поженились. Да, это была любовь. Меня, виртуального — к ней, виртуальной. Рано утром я просыпался от скребущего — точно наждаком по сердцу — звука и, сладко потягиваясь, еще слепой со сна, ощупью искал на тумбочке родные 3D. Выглядывал в окно и видел ее, мою боевую подругу, с копьем наперевес, на влажном пятачке асфальта разящую врага. На самом деле, она подметала дворик, но не все ли равно? Как я уже сказал, истина у каждого своя.
По вечерам после работы она встречала меня у камина и, чуть смущаясь — что, кстати, ей необыкновенно шло, этакая смесь воинственности и кротости — протягивала на кончике ножа огромный, сочащийся кровью кусок мяса. Мы возлежали на леопардовых шкурах и потягивали вино из хрустальных бокалов.
Что? Откуда, говорите, в квартире мелкого служащего и дворничихи взялись супердорогие леопардовые шкуры да еще и хрусталь? Ну хорошо. Мы лежали в гостиной на ковре, тесно прижавшись друг к другу, и пили апельсиновый сок из граненых стаканов. Так вам больше нравится? Мне — нет. Но, скажете, такова реальность? А что такое реальность?
Ночью наши 3D-миры покоились рядом, на тумбочке, оправа к оправе — и готов поклясться, им было так же хорошо вместе, как нам, их влюбленным хозяевам. Загадочно мерцая в лунном свете, они, должно быть, поверяли друг другу свои чудесные сны. Что ж, иногда бессловесным предметам легче договориться между собой, чем людям.
Не прошло и полугода, как Вирра захотела малыша. Поскольку я был категорически против, она просто купила детскую кроватку и коляску и сделала какой-то специальный апгрейд очков. Невидимый ребенок не очень мешал, но лишняя мебель раздражала. Я чувствовал себя полным идиотом, гуляя по выходным с женой и пустой коляской, которая, как назло, не желала выглядеть хоть чем-то приличным. Не знаю почему, но мои очки оставались не властны над ней.
Странно было видеть улыбку Вирры, обращенную не ко мне, слышать ее глупое сюсюкание, заботливые и ласковые слова. Моя боевая подруга словно впала в маразм. Я терпеливо ждал, пока она наиграется. Но время шло — и ласковые слова становились все истеричнее.
Как-то раз, осенью, мы пришли с прогулки, и, отряхивая колеса от налипших листьев, моя жена сказала:
- Он хороший... только совсем не растет.
Ее голос звучал виновато. Я пожал плечами.
- Наверное, надо сделать еще один апгрейд.
- Да, но... Знаешь, Лео, так чудно думать, что на самом деле его нет.
- На самом деле много чего нет.
- Это так, но... - она помолчала. - Давай продадим кроватку и коляску?
- Ну наконец-то!
Я действительно обрадовался. А Вирра стояла, задумавшись, опустив голову, и мыском кованого сапожка растирала на паркете кленовый лист.
- Значит, так и сделаем, - сказала она твердо. - Но сначала... не хочешь ли ты на него взглянуть? Хотя бы раз?
- На кого? - не понял я.
- На того, кого я любила... - Вирра вздохнула, но когда она вскинула голову, в её глазах плясали язычки пламени. - Нет, дело не в нем. Нельзя ведь любить пустоту, правда? И все-таки, давай махнемся очками? На один день. Мы уже не первый год вместе, а ничего не знаем друг о друге. Неужели тебе не хочется увидеть мой мир — и показать мне свой?
То, что она предлагала, было чистейшим безумием. Психологи категорически не советуют примерять чужие очки.
- Хочется, - кивнул я.
Любопытство оказалось сильнее острожности.
На следующий день я ушел на работу в ее очках, а она спустилась мести улицу — в моих.
Вечером, придя домой, я нашел на столе записку: «Ты чудовище. Я ухожу от тебя. В.»
Так закончилась моя семейная жизнь. Боевая подруга оказалась обыкновенной мямлей. Тьфу.
Кстати, в ее мире мне совершенно не понравилось. Лебеди, единороги, радуги в полнеба... Какой-то розовый сиропчик.

Вопрос без ответа

Мишатка отрыл ее в кладовке, из-под груды старых вещей, ломаной пластиковой посуды и тряпья — в общем, всего, что не годится на растопку. Случайно сохранившаяся, без обложки, но с грязным от пыли титульным листом, она пахла бумагой и плесенью. Почти как папина фотография, только еще таинственней и печальней. Ее страницы манили россыпью букв, округлых и четких, совсем не похожих на полуслепой нервный шрифт «Боевого листка».
В свои неполных четыре года Мишатка уже умел читать — и не по складам, а быстро и гладко, с выражением, как настоящий телевизионный диктор. Тренироваться, правда, было не на чем — кроме еженедельной информационной газеты, пестревший сводками с фронтов, — но и малопонятный «Листок» мальчик проглатывал за пару дней. Так нравилось ему это занятие, что и во сне грезил он словами и фразами, глухо бормоча в подушку газетные лозунги.
Другой бы мальчишка побегал во дворе, но Мишатка ходил нескладно, бочком, приволакивая правую ногу. Он и правой рукой владел плохо — не мог до конца разжать кулачок. Так и ложку за едой держал скрюченными пальцами, и карандаш, пытаясь рисовать или выводить на полях «Боевого листка» дрожащие буквы. Приноровился. Неудобно, конечно — такие рука и нога, но мать говорила, что это хорошо. По ее словам выходило, что Мишатке повезло, и даже очень, потому что когда он вырастет, его не возьмут на войну и не убьют, как папу.
Война, говорила она, никогда не кончится, а если кончится, то сразу начнется другая. Так устроен мир, а почему он так устроен, Мишаткина мать не объясняла. Только вздыхала и по рассеянности ставила на стол третью тарелку.
Вообще выходило так, будто отец — хоть и убитый — незримо жил с ними. В шкафу висело его пальто, в ванной, на полочке, стояли принадлежности для бритья, и то и дело, то под креслом, то под кроватью, находились его мелкие вещи: носки, майки, тапочки. Бывало, когда Мишатка не мог заснуть, он слышал в коридоре его шаги — не мышиную поступь матери, а глуховатый, уверенный стук мужских каблуков, под которыми жалобно проседали половицы.
Настоящий цвет траура — серый. В черном всегда есть невольное кокетство, неуместная для скорбящего яркость. Мать изо дня в день носила одно и то же платье цвета мокрой золы, поверх которого в холодное время года накидывала войлочное пальто, тяжелое и плотное, как солдатская шинель. Серой была вареная картошка, которую Мишатка, прежде чем съесть, подолгу толок вилкой — так ее казалось больше, и скатерть на столе, и пыль на полках, и металлическая рамка папиной фотографии, и грубая крупнозернистая бумага «Боевого листка».
И только извлеченная из кладовки книга выбивалась из всеобщей траурной серости. Ее страницы отливали желтизной и щеголяли нарядным черным шрифтом. Мальчик сперва положил ее на трюмо, рядом с портретом отца, потому что называлась она «Тибетская книга мертвых», а мертвым в их доме был только Мишаткин папа. Там она и лежала, дразня угольно четкой надписью на титульном листе. Несмотря на мрачный заголовок, от нее веяло едва уловимым ощущением праздника и спокойной, неподвластной времени мудростью. Мишатка подходил к трюмо на цыпочках. Осторожно, как волшебный ларчик с подарками, приоткрывал книгу — и снова закрывал. Он знал, что брать чужое — плохо. Но потом любопытство пересилило, и мальчик решил, что папа не обидится, если он немного почитает.
Забравшись с ногами на тахту, Мишатка бубнил себе под нос. В книге было много новых слов, которые он не понимал и то и дело теребил мать. Усталая после двенадцатичасового рабочего дня, она примостилась с шитьем у стола, там, где гуще лежал красный позднезакатный свет.
- Брось ты эту газету, сыночка, - сказала она в сердцах. - Не забивай себе голову.
- Это не газета, - обиженно возразил мальчик, - а папина книга. Мам, а кто такие демоны?
- Почем я знаю. Отцу твоему было не до книг.
- Вот тут написано, что они все время борются друг с другом. Совсем как мы. Мама, - спросил он звонко, - значит, мы и есть демоны?
- Наверное. Не знаю.
Мать с досадой повела плечами. У нее болели руки. Кожа потрескалась, из царапин сочилась кровь. Пальцы из-за этого трудно сгибались, роняли иголку, а нужно было починить сыну брюки и летнюю курточку. И спать хотелось — до обморока, до темноты в глазах. Уснуть и проснуться в каком-нибудь другом месте.
Мишатка искоса глянул на нее и продолжал читать.
- ...ты увидишь тускло-желтый свет из мира людей... Люди... Мам, а люди кто такие?
- Не знаю, - повторила измученная мать.
Нелегкий быт не оставлял ей ни времени, ни сил на пустые разговоры.

Не можешь говорить — пой!

Как же я устал от ее болтовни! Говорливые женщины невыносимы, а ей в этом искусстве, казалось, не было равных. Стоило мне переступить порог, а она уже тут как тут — словно холодным душем окатывала. Лаской отбирала шапку, пальто и тотчас, не сходя с места, выплескивала на меня полтора ведра новостей. И про погоду — как будто я сам, приходя с улицы, не знал, идет там дождь или снег — и про телепередачи, и про хозяйство, и про соседей, и про соседского кота... и просто какие-то свои мысли. Она все время о чем-то думала, фантазировала, мечтала. Домашняя работа, увы, занимает руки, но не голову.
Не то чтобы Мартина по натуре была такой пустомелей, но когда два года сидишь взаперти, отлучаясь из дома разве что в банк или в магазин, когда целыми днями никого не видишь и не слышишь — поневоле копится внутри невысказанное и проливается на голову первого встречного.
Я не слушал, вернее, старался не слушать. Молча кивал, улыбался невпопад, а когда становилось совсем невмоготу, прерывал поток ее слов коротким: «Марти, у меня мозги кипят, давай сегодня поедим в тишине?»
Слава Богу, она хотя бы ни о чем не спрашивала, а если спрашивала, то не ждала ответа. По сути, она разговаривала сама с собой. Это было нечто вроде спектакля одного актера, а я служил для него декорацией. Так люди, бывает, изливают душу перед собакой или кошкой или пьют, чокаясь с зеркалом.
В тот вечер она, должно быть, что-то вспомнила или узнала — важное для себя — и очень хотела поделиться со мной. Давно я не видел Марти такой оживленной, но удивиться не успел, потому что она затараторила:
- Клаус, ты не поверишь, это невероятно! Я сейчас расскажу... Это касается моего брата.
Надо же, а я и не знал, что у Марти есть брат. Или был? Мне почему-то казалось, что она сирота, без роду и племени, и если и не выросла в детском доме, то, во всяком случае, давно не поддерживала отношений со своей семьей.
- Потом, потом, - я отстранял руки жены, а она вилась вокруг меня, как вьюнок, пытаясь заглянуть в лицо, и глаза ее блестели. - Давай, что ли, ужинать, после поговорим. Вымотаешься, как черт, на работе, а тут ты со своим... отдохнуть не дашь. Ну на черта мне сдалась твоя родня?!
Получилось невольно грубо.
- Всегда ты так. После да после.
Она как-то сразу сникла, сузилась и побледнела, как вдали от фонаря бледнеет и гаснет тень. Отошла бочком, потирая висок.
Мы поели молча.
Наслаждаясь безмолвием, я смаковал блинчики с медом, и они казались мне вкусными как никогда. Конечно, я понимал, что обидел Марти, но решил отложить примирение на потом. Пусть подуется вечерок и подержит рот на замке. Какое блаженство, когда никто не трещит над ухом и можно спокойно посидеть, почитать газету, сыграть с компьютером партию в шахматы, почитать, подумать... Не хочу оправдываться, но увы, и на работе, и дома мне отчаянно не хватало одиночества.
В тишине, уже с оттенком вины, я повторял про себя: «На кой черт мне сдалась ее родня! Своей не хватает, что ли? Все эти кузины и кузены, бабушки и дедушки, дядьки и тетки...» Хотя у меня не было родных братьев и сестер, я, в отличие от Марти, вырос в большой и совсем не дружной семье. Многочисленные родственники постоянно грызлись между собой: из-за детей, из-за денег и Бог знает из-за чего еще. Помню, кузина, разозлившись на мою мать, навязала ей немую тетушку Эльку. Мне было тогда лет пять или шесть... Робкий, слегка аутичный ребенок, я не терпел в доме посторонних. Но тетушка мне понравилась. Трудно сказать чем, вероятно, именно своей молчаливостью. Она ведь не могла говорить, даже не мычала и не издавала никаких звуков, как это обыкновенно делают немые. Только смотрела испуганно, чуть исподлобья, почти собачьими глазами, которые всё понимали и страдали от этого понимания. В нашей маленькой квартире тетушка Элька всем мешала и, как ни старалась тихо забиться в уголок, то и дело попадалась на пути — то маме, то деду, то отцу... Я видел, как кривились их лица, когда притворно бодрыми голосами они спрашивали: «Ну, как дела?»
Тетушку в семье считали слабоумной, кем-то вроде большого и глупого ребенка, который никогда не повзрослеет. Чужого ребенка. А кому нужны чужие дети, вдобавок еще и больные? Нет, глухой она не была. Ее недуг назывался странным и красивым словом «афазия».
Однажды вечером я услышал, как тетушка Элька напевает в душе. Лилась вода, звонко, как по карнизу капель, барабанила по металлической ванне, тонко гудели трубы — но и сквозь гул я отчетливо разбирал слова. Тетушка пела — мелодично и на удивление отчетливо — про открытое окно, соловья и глубокую грусть, что-то красивое и печальное. У нее оказался приятный, грудной, чуть надтреснутый голос.
Потрясенный открывшимся коварством, я бросился на кухню.
- Мам, пап, а наша Элька — притворщица! - закричал с порога.
- С чего ты взял? - строго спросил отец.
Мать вздохнула и отвернулась к плите, но я видел, как гневно вздернулись ее плечи.
- Она поет в ванной! Под шум воды! А притворяется, что не умеет говорить!
Смущенные улыбки расцвели на лицах родителей.
- Нет, сынок, - сказал отец, - она не притворяется. Видишь ли, петь и говорить — это совсем разные вещи. Это два совершенно различных состояния, как вода и пар, понимаешь?
Я не понимал.
- Как день и ночь. То, что ты не можешь сделать при свете дня, из-за стыда, боязни, каких-то предрассудков, ты вполне способен делать ночью, в темноте. Ну как еще тебе объяснить? Попробуй — увидишь сам.
И я попробовал.
Поздно вечером, когда родители уснули, я прокрался в душ, открутил оба крана и — запел. Сначала нескладно, ломко, пугаясь собственного голоса. Потом — смелее и смелее. Мне аккомпанировало веселое серебряное стаккато. Из стен душевой, как масло из пирожка, вытопились солнечные пятна. Понемногу и я развеселился. Забыл, что за дверью спит семья, и что уже поздно, а завтра рано вставать, и что за вылитую просто так воду надо платить. Обо всем на свете забыл, словно перенесясь в другую вселенную. В моих жилах радостно вскипела кровь и обратилась в пар. Я сделался легким и пустым, как воздушный шарик, бился на тонкой ниточке звука и не улетал только потому, что мне было хорошо — здесь и сейчас.
Так я поверил в магию пения. В два агрегатных состояния души. Вернее, в три, потому что когда молчишь — ты один человек, когда говоришь — другой, а когда поёшь — третий, совсем не похожий на первых двух. Маленькое чудо — из тех повседневных чудес, мимо которых обычно проходишь, не замечая. А замечая ненароком, думаешь: «Ну ничего себе! Как удивителен, оказывается, мир!»
А ведь Марти собиралась рассказать о своем брате. Может быть, такую же чудесную историю? Легенду собственного детства. Мне вдруг захотелось ее послушать, но я не торопился, длил ставшее тягостным молчание. Только перед сном не выдержал — приобнял жену за плечи.
- Ну, что там с твоим братом?
Она шмыгнула под одеяло и скорчилась под ним, утопив лицо в подушке. Только светлый вихор торчал наружу.
- Завтра, Клаус. Очень голова болит...
Ее бил озноб.
Мне так и не довелось услышать ту историю. Ночью у Марти случился инсульт, навсегда лишивший ее дара речи.
«Это еще не самое худшее, - говорили врачи. - Некоторые после такого остаются парализованными, а ваша жена, по крайней мере, способна себя обслуживать. Учитесь понимать друг друга без слов».
И мы учились. Мы очень старались, но человек без речи — это не совсем человек. За пару месяцев ее глаза сделались собачьими — огромными и жалкими. В них невозможно было смотреть без слез.
- Если не можешь говорить — пой! - умолял я ее, но и петь она не могла.
Наверное, моя тетка все-таки была притворщицей.

Тоннель

Двадцать первый век — время глупых и опасных чудес. Не проходило и дня, чтобы кто-нибудь не заблудился в искривленном пространстве или не вывихнул ногу, вляпавшись со всей дури в аномальную зону.
А на летающих тарелках свихнулись все, от мала до велика. Не видел их разве что слепой или совсем уж ненаблюдательный. Если верить сплетням, их было больше, чем воробьев. Каждый день атмосфера вскипала неопознанными объектами, как мыльными пузырями. Как будто в недрах планеты или на дне океана лежал кто-то огромный и, вдыхая камни или воду, выдыхал летающие тарелки.
Конечно, строились догадки. «Это наблюдатели, - говорили одни. — Земля вступает в новую эру, и вот эти разведчики посланы к нам, чтобы определить, готовы ли мы к переходу».
«Инопланетяне планируют вторжение», - предостерегали другие. «Да нет, изучают нас, как мышей или кроликов», - возражали третьи. А четвертые пожимали плечами: «Какие НЛО? Это секретное оружие американцев или русских. Для них весь земной шарик — полигон. А вы, дураки, уши развесили».
Так или иначе, но все вокруг изумлялись и чего-то ждали. Только с Мареком не происходило ничего необычного. Вероятно потому, что, когда-то доверчивый, как все дети, к своим четырнадцати годам он стал законченным скептиком. А со скептиками никогда ничего особенного не происходит.
Потрепала Марека жизнь. Развод родителей. Отчим-шизофреник. Каково жить под одной крышей с психически больным, знает лишь тот, кому эта доля выпала. Вроде и не злой человек, но такая от него исходила вязкая, густая чернота, что за пару лет квартира оказалась забита ею, как сажей, от пола до потолка. Ни одного светлого уголка не осталось.
Мать старилась на глазах. У Марека сжималось сердце при взгляде на ее вялое, невыразительное лицо, словно паутиной затянутое сетью морщин. Она становилась все больше и больше похожа на отчима. После школы Мареку не хотелось идти домой, но и компании он не любил. Так что деваться ему было некуда.
Вот тут бы и случиться чему-нибудь необыкновенному, выходящему из ряда вон. Счастливым людям не нужны чудеса. А для таких, как Марек, они глоток свежего воздуха посреди духоты. Знак, что есть за пределами вязкой черной беды нечто иное — может быть, прекрасное или хотя бы интересное, забавное, смешное. Да какое угодно. Главное, знать, что мир не однородно темен.
Потому, даже не веря и в душе посмеиваясь, и прилипал он к группкам самозванных «контактеров». В школьных холлах во время паузы подростки спорили до хрипоты.
- А я тебе говорю, она — как большое чайное блюдце, до краев налита золотой водой. И переливается вся, как рождественская гирлянда.
- Бассейн, что ли?
- Сам ты бассейн, она над водокачкой висела.
- А я с нашего балкона видел, так она, знаете, какая? Большой огненный шар, чувствуется, что пустой внутри. Прыгала, как мяч, по вехушкам елок. Я думал — подожжет. Тем более, в такую сушь. Пожар будет.
- Во-во! Огненные круги, и вращаются в разные стороны!
- Нет, они как падающие звезды!
- Гоните, парни. Не видели вы ничего, а за другими повторяете. Я в прошлом году две штуки засек над многоэтажками. Шли гуськом, как альпинисты в связке. Два прозрачных эллипсоида с чем-то желтым внутри...
В общем, по всему выходило, что форма у этих неопознанных предметов расплывчатая, и никто не мог ее толком описать. Но самую смешную штуку отмочил Петер. Он рассказал, как возвращался вчера домой, и был туман, белый и клочкастый, как скисшее молоко, прямо в нос лез... Такой густой.
- И вижу, огни в тумане — метров на десять над землей. Вроде как на меня несутся и в то же время на месте стоят. - Петер от возбуждения размахивал руками, его круглое глуповатое лицо раскраснелось. - Думаю, вот она, тарелка! А потом как потянулись следом вагоны... И свет замелькал в окошках...
Ребята засмеялись.
- Ты пьяный был, что ли? Надо же, поезд с летающей тарелкой спутать!»
- Да не обычный это поезд! - оправдывался Петер. - У нас таких нет. Тонкий, блестящий. Похожий на серебряную глисту. И ехал бесшумно, будто не по рельсам, а по ватному одеялу.
Марек посмеялся вместе с остальными. Но под его весельем лежал все тот же слой черной сажи, давил на грудь так, что хотелось выть.
- То есть, они к нам на поездах летают? - забавлялись ребята. - Неопознанный летающий поезд, а что, звучит!
- Да где ты серебряных глистов-то видел?
Подростки неуклюже состязались в остроумии. Поднялся гвалт, и никто, кроме Марека, не слышал, как Петер тихо сказал:
- Ну почему летают? И почему к нам? А может, наша реальность — нечто вроде тоннеля в метро, а поезда ходят по расписанию?
После уроков Мареку позвонила мать. Сообщила, что отчима забрали в больницу, и ровным бесцветным голосом попросила:
- Приходи пораньше, сынок.
- Нет, у меня сегодня дополнительный час по английскому, - ответил Марек и сглотнул плотный ком.
Он бесцельно побродил вокруг школы, опоздал на автобус, но не стал дожидаться следующего, а отправился пешком через лес. Вроде и дорога недлинная. Минут сорок, от силы пятьдесят, если быстрым шагом. Но Марек не спешил. Плелся, нога за ногу, останавливался, смотрел из-под ладони в голубоватый просвет между листьями, где, недоброе и сумрачное, стекленело апрельское небо. От холодной земли поднимался туман, расползаясь по молодому подлеску. Клочьями вис на ветвях. Обтекал стволы, придавая пейзажу странный, сюрреалистичный вид.
«Тоннель, он и есть, - думал Марек, - тьма кругом, и впереди — свет. Вот только дойдешь ли до него? Хватит ли сил? Пока дойдешь — ослепнешь от темноты...».
Тропинка исчезла. Все чаще на пути стали попадаться пеньки и мертвые деревья.
Он должен был давно уже добраться до дома, но лес не кончался, лишь слегка поредел, и почва под ногами стала мягкой, пружинила и хлюпала. Вершины берез больше не закрывали горизонт, зато подлесок густел. Начиналась то ли вырубка, то ли болото.
«...На поезде, конечно, быстрее, - размышлял Марек. - Да только не останавливаются в тоннелях поезда. С чего мы взяли, что за нами наблюдают или готовят вторжение? Нет, они просто едут мимо. Они даже не догадываются, что мы здесь. Копошимся во мраке, как тоннельные крысы, и никому до нас нет дела».
Так горько стало ему, что хоть ложись на кочку и умирай. Он и правда лег. Бросил на землю школьную сумку. Расстелил курточку и скорчился на ней, подтянув колени к подбородку. Под щеку попала молния, но Марек терпел неудобство и боль. Словно хотел наказать себя за то, что существует.
Отчаяние незаметно перетекло в сон. И словно кто-то перелистнул страницу. Марек испуганно распахнул глаза и увидел, что наступила ночь. Он в незнакомом лесу. Холодно, мокро. Темнота — молочно-белая и влажная на ощупь — каплями оседала на лице. Мальчика пробрала дрожь, словно за шиворот ему насыпали пригоршню муравьев. Он огляделся и задрожал еще сильнее. На удивление ярко фосфорецировала длинная, как змея, коряга, освещая небольшой клочок земли, покрытый мхом и лишайником. Рядом, выпавший из сумки, валялся в луже мобильник.
Марек поднял его и попытался набрать номер, но телефон молчал. Промок, должно быть, или разрядился. Ну и куда теперь идти? Мальчик побрел наугад, спотыкаясь о скользкие корни.
Вспышка. Ломкий, отраженный от мокрой коры, блик. Ночной туман полоснули огни. Они не двигались и в то же время неслись навстречу со страшной, нечеловеческой скоростью — из одного невозможного места в другое.
А потом цепочкой растянулись вагоны. Желтое мельтешение в окнах — такое теплое и уютное, словно не электрические лампы, а сама доброта сияла сквозь тонкие стекла. Поезд мелькал и длился, как в замедленной съемке. Марек различал силуэты, склоненные над книгами или газетами головы, руки на поручнях, видел мудрые улыбки и взгляды, исполненные сострадания и любви.
- Стойте! - крикнул он. - Возьмите меня с собой!
Вернее, хотел крикнуть. На самом деле его губы чуть шевельнулись, мягкие, как вата, но все его существо молило и взывало.
Поезд остановился. Бесшумно раздвинулись двери, вероятно, кто-то там, внутри, нажал на стоп-кран. Они приглашали войти — не тоннельную крысу, а человека, случайно оказавшегося за бортом. Вскользь Марек подумал о матери. Будет ли она искать его? Волноваться? Сожалеть о нем? Наверное, будет. Но не слишком. Ни на какие сильные чувства его мать была уже не способна. И, не тревожась больше ни о чем, Марек шагнул в золотой свет.
Миниатюры | Просмотров: 970 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 20/06/20 02:51 | Комментариев: 11

Каждый день бабушка насыпала корм в кошачью миску. Каждый день кошка сворачивалась клубком на ее коленях и, жмурясь от счастья, мурчала ей прямо в сердце. Под обрывом текла река, и чернел вдалеке нехоженый лес. А старый дом врастал в землю, побитый временем и скособоченный, как очень дряхлый человек. Его стены, когда-то чисто выбеленные, почернели от плесени, крыша поросла мхом, а дикие деревья, потеснив некогда роскошный сад, подступили к самому крыльцу. Сквозь мутные стекла лился скупой свет, грязный, как талая вода, но на подоконнике в кухне стояла банка с чайным грибом и лежала чистая подушечка.
Кошку бабушка подобрала малюткой, слепой и мокрой, отогрела и выкормила. «Вот же Бог послал дитя на старости лет», - сетовала, по капле выдавливая из пипетки козье молоко в голодный ротик. Крохотное существо извивалось в руке, а перед внутренним взором, как облака по небу, плыли воспоминания. Ее первенец с закрытыми глазами потягивает смесь из бутылочки. Потом — дочка... И сладкий аромат младенчества, от которого сердце тает в груди. Что дети, что котята пахнут до головокружения одинаково.
И, как в молодости, ночные пробуждения. Почему пищит маленький? Замерз, бедняжка, грелка-то холодная. И плетется бабушка на кухню ставить чайник. Она и чувствовала себя молодой этими хлопотными днями и ночами. А самой — ни много, ни мало девяносто лет.
У хвостатых короткое детство. Год — и пушистый котенок превратился в степенную пепельную красавицу. Она ходила за хозяйкой по пятам, как верная собака. Распластавшись поверх одеяла, стерегла ее сон и грела больную спину. Глазами цвета спелой мирабели она смотрела, как бабушка чистит картошку, сажает лук на огороде или, кряхтя, моет пол. Она ловила мух на оконном стекле, гонялась по двору за бабочками и полевками и, доверчиво растянувшись кверху пузом, дремала на солнышке.
Шли годы, и разматывался жизни клубок. Вот уже истончился до последней ниточки, до хрупкой паутинки. Засеребрилась дымчатая кошачья шерсть. Подернулись зрачки болотной поволокой, и червонное золото вокруг них потускнело, как старая медь. А бабушку вечер качал, словно тростинку на ветру, до того она сделалась легкой и слабой. Давно пора обеим собираться на тот свет, да только...
Глядит бабушка на свою любимицу и думает: «Ну куда она без меня. Пропадет ведь. Привыкла к заботе и крыше над головой. Она и мышей-то ловить разучилась, старенькая, домашняя до мозга костей. Нет, нельзя мне сейчас умирать. Сначала кошку похоронить надо, а уж потом самой...»
А та косит на хозяйку медным глазом, размышляя: «Как я ее оставлю? Пропадет без моего мурчания и ласки».
Конечно, думала она не как человек, а так, как умеют только кошки: инстинктами, ощущениями, быстрыми, как стук кошачьего сердца. Мысли ее были — сама любовь.
И, понукаемая любовью, вставала бабушка по утрам, хоть и тянула ее старость к постели, и принималась за свои нехитрые дела кошка. Так и жили они, как два дерева, переплетенные вместе, поддерживая друг друга — каждый день. Каждый день...
Миниатюры | Просмотров: 728 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 08/06/20 22:29 | Комментариев: 15

Совершенство — штука рискованная. К нему можно стремиться много лет, а то и всю жизнь, но упаси вас Бог когда-нибудь его достичь. И дело не в том, что это вершина, путь к которой только вниз. Оно словно коробок спичек в детских пальчиках. Предмет как будто невинный, без острых краев, не поранишься. Но того и гляди вспыхнет огонь. Так что — руки прочь. Разве что вы святой, а таких я встречал немного. Впрочем, святые, как правило, люди неприметные. Мимо них легко пройти, не узнав, и еще осудить за какую-нибудь мелочь: за богатство или бедность, суету, вспыльчивость, трудный характер, за бездетность или, наоборот, многодетность, неопрятность, безделье, замкнутость... Все это вздор. Святость в чистоте помыслов.
Мой дядюшка Франц, сколько я его помню, мечтал вырастить совершенный сад. «Человек, - говорил он, - никогда не достигнет идеала, иное дело — цветущий уголок природы. В нем гармония заложена изначально. Надо только освободить ее. Соскоблить все лишнее, как скульптор обтесывает мраморную глыбу». Он воображал себя Пигмалионом, не меньше. Но не тщеславие двигало им. Дядя Франц хотел сотворить оазис красоты — на радость себе и людям. Ни о чем другом он и не думал.
Клочок земли его был невелик. Около двенадцати соток, но я блуждал по нему часами, то и дело открывая для себя что-то новое. Я исследовал самые потайные его уголки, так что мог бы, наверное, гулять с закрытыми глазами и не заблудиться. А когда наступал вечер и над пахучими каскадами роз смыкался бриллиантовый купол, сад дядюшки Франца становился огромным, как Вселенная. Невидимый в темноте фонтанчик пел сладко и вкрадчиво, дорожки кутались в прохладный туман, а цветы и звезды сияли почти одинаково ярко.
Он и в зимние месяцы оставался живым, когда большинство растений спали. Пестрел маргаритками газон. Розовели вересковые горки. Трава сочно блестела, чуть посеребренная инеем, а вечнозеленые кустарники не сбрасывали на зиму глянцевый наряд.
За садом дядя Франц ухаживал, как иные сочиняют стихи. Вдохновенно и не покладая рук. День деньской полол, подстригал, окучивал, удобрял, опрыскивал, выкапывал, пересаживал, собирал вредителей, опуская их в баночку с керосином, и больные листья, которые потом сжигал в металлическом лотке.
И в какой-то момент — ни я, ни дядюшка не заметили, когда именно —
что-то вдруг изменилось. Слизни и вредные насекомые исчезли. Сорняки перестали расти, а листва — сохнуть и покрываться темными пятнами. Ветер не наметал сора на дорожки, а самые слабые и чахлые кустики, окрепнув, налились силой, их даже как будто окутало слабое свечение.
И хотя дядюшка по привычке суетился с лопаткой и ножницами, норовя подправить то или другое, сад больше не нуждался в нем. Он сделался самодостаточным и каким-то чудом сам себя поддерживал. Он мог бы жить своей удивительной жизнью сколь угодно долго, не вырождаясь и не дичая, и сейчас, через много лет после смерти хозяина, вероятно, живёт, если только кто-нибудь его не испортил.
Помню себя, шестилетнего, в разгар семейных посиделок. Они были второй страстью дяди Франца после сада. Холодное пиво с венскими колбасками, блеск китайских фонариков, душевный разговор. Ранний вечер, нежный, как молоко. Дневные запахи перемешивались с ночными, и в жаркий аромат роз уже вплеталось тонкое благоухание матиол.
Мои крошечные кузены Мориц и Соня возились под столом, а сестра Лаура сидела на длинной садовой лавке вместе со взрослыми и болтала ногами, в то время как я, играя, углубился в чащу цветов. Огромные для моего роста кусты шиповника смыкались аркой над галечной дорожкой, образуя таинственный зеленый коридор. Низкое солнце золотило их пенисто-розовые соцветия.
Я уверенно шагнул под колючие своды, воображая себя отважным разведчиком. Представляя, что выслеживаю врага, крался тихо, стараясь не хрустеть галькой. Было весело и немного жутко, словно очутился на охоте в джунглях. При том, что, повторюсь, сад я к тому времени успел изучить вдоль и поперек.
Я шел, трогая лепестки и нераскрытые бутоны, легонько, не желая сделать им больно, а как бы здороваясь. Вокруг сгущался приятный изумрудный полумрак, в котором вдруг воссиял свет. Живая стена расступилась, и открылась тропинка. Узкая и лучезарная, окаймленная масляно-желтыми петуньями, она как будто уходила вверх. Не в горку, а точно устремлялась куда-то в неведомое, отрываясь от земли. Я мог поклясться, что вижу ее впервые. Знал, что ничего подобного здесь не должно быть. Она казалась нехоженой — камни замшели, выглядели шелковистыми и мягкими. Солнечные лучи словно пронизывали их насквозь, делая похожими на ярко-зеленые мыльные пузыри.
И надо мхом, над цветами, греясь в теплом потоке июньского воздуха, парила бабочка — синяя, как лоскуток неба. Гигантская, раза в три, наверное, крупнее моей детской ладошки, и с радужной окантовкой крыла.
Тропинка манила, суля новую красоту, радость, интересное приключение... Соблазн пойти по ней был огромен. И все же что-то меня останавливало. Не страх, нет. Я чувствовал, что стоит мне ступить на дорожку из мыльных пузырей — и обратный путь закроется. Душа взлетит, как синяя бабочка, и такое счастье закипит в груди, что не захочешь, не сможешь уже больше повернуть назад.
А как же мама? Сестренка? Отец? Бабушка? Ведь они меня любят. Кусая от досады губу, я решительно отвернулся от волшебного света. Тропинка погасла, и снова заросли шиповника вздымались надо мной океанскими волнами. Вечер медленно густел.
Я никому не рассказал о чуде в глубине сада. Но не раз, уже будучи взрослым, возвращался к нему мыслями, и вот что понял в конце концов. Наш мир как палитра, на которой смешиваются разные краски. Черные и светлые, белоснежные, мрачные, блеклые, серые, яркие, ликующие. Тьма и свет, а между ними много, очень много полутеней. Все оттенки земного и небесного. Дядюшкин сад, получается, находился в двух шагах от сада райского. Даже не так — в полушажочке, так близко, что в нем иногда открывались порталы в иное, высшее, измерение.
Спустя год после того случая, на вечеринке у дяди Франца пропали мои маленькие кузены. Им обоим только-только исполнилось по четыре года. Близнецов искали — сначала все родственники, затем полиция, — но те как сквозь землю провалились. Правда, в заборе обнаружились дыры, сквозь которые Соня и Мориц могли уйти в деревню. Мой отец считает, что они стали жертвой маньяка, который как раз в это время орудовал неподалеку. Но я думаю иначе. Это слишком больно — представлять малышей замученными до смерти жестоким человеком. Другое дело, если дети случайно заблудились в раю.
Я верю, так и было.
Миниатюры | Просмотров: 864 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 08/06/20 22:15 | Комментариев: 16

Если день не задался с утра — то пиши пропало. Так и пойдет наперекосяк. За что ни возьмешься, получится сплошной конфуз, и хорошо, если поблизости не окажется никого из знакомых. Перед чужими не так стыдно. Хотя городок-то маленький, все друг друга знают, если не по имени, то уж вприглядку точно, и кто тут кому чужой? Одна семья. Большая. Не то чтобы дружная, но благожелательная вполне, нормальная бюргерская семья.
В понедельник, пятнадцатого августа, Хельга Шторх проснулась на целый час позже обычного — в половине девятого — и вместо того, чтобы встряхнуться и побежать по делам, еле-еле выползла из постели. Ноги-руки будто войлочные, мягкие и сонные, и чувство такое мерзкое, будто не из-под одеяла вылезла, а из бака с грязным бельем. В голове со вчерашнего вечера засел глупейший фантастический рассказ, который она прочла перед сном. Что в нем точно происходило, фрау Шторх поняла не до конца. Некие существа из трехмерного мира жили бок о бок с другими, из мира четырехмерного, и реальность у них была вроде бы общая, но не вполне. В рассказе объяснялось, но очень путано, почему некоторые предметы находились во всех измерениях сразу, а прочие — в каком-нибудь одном. В результате в обоих мирах царила великая неразбериха, и даже по поводу самых простых вещей герои никак не могли столковаться.
«Очень неудобно у них там устроено, - размышляла фрау Шторх, убирая со стола остатки завтрака и собираясь в магазин. - Прямо ужасно неловко. Купишь, например, мясо к обеду — нажаришь отбивных или котлеты сделаешь, или гуляш с чесночной подливкой... А кроме тебя его никто и не укусит. Потому что четырехмерное оно, мясо это... И ладно, в кругу семьи, а если гостям такое подашь? Хозяйка-то, скажут, пустую тарелку принесла. Срам да и только».
При мысли о подобной неудаче у нее взмокли ладони, и пот крупными бисеринами выступил на лбу. Вот ведь напридумывал пустомеля-автор, но, хоть и видно с первого взгляда, что чепуха несусветная, со второго — втягиваешься, и веришь где-то в глубине сердца, и переживаешь по-настоящему. Из-за фантастической ерунды она так разволновалась, что чуть не забыла дома кошелек. Между тем, Хельге было о чем подумать кроме четырехмерного мяса.
Альбертик — ее покладистый, смирный Альбертик, вундеркинд и умничка, — вдруг наотрез отказался ехать с родителями в отпуск. Что, мол, он там не видел, в этой Австрии, да и в его ли возрасте ходить вокруг колышка на мамином коротком поводке? Можно ведь и дома замечательно провести каникулы. С друзьями. Фрау Шторх не знала что и делать. Обратилась за поддержкой к Фредерику, но тот пробурчал что-то вроде: «Взрослый парень, сам разберется, не век же его пасти» — и уткнулся носом в «руководство-по-эксплуатации-непонятно-чего». Очки нацепил, старые, с мутными стеклами, и, навострив карандаш, принялся подчеркивать что-то в тексте, но Хельга видела, что на самом деле он не читает с карандашом в руках, а рисует на полях цветочки. Фредерик всегда прикидывался очень занятым, лишь бы ни за что не отвечать.
Минимаркет находился через дорогу. Продукты там были слегка дороже, чем, например, в «Лидле», но Хельге он нравился. Уютный, теплый и небольшой, и товары расставлены компактно, так, что не надо целую вечность бродить вдоль стеллажей, а можно сразу взять что хочешь. Хозяйка и ее помощница — обе сама любезность. Каждую покупательницу величают по имени, приветствуют как родную, словно не в магазин ты пришла, а к ним в гости. Да так и есть. Однако на этот раз фрау Шторх заметила на кассе новую девушку и — то ли от удивления, то ли от рассеянности — сказала ей «доброе утро», хотя уже давно перевалило за полдень.
«О Господи, - ужаснулась Хельга, - она решит, что я сплю до двенадцати». Известно ведь, что чем позже встаешь, тем дольше тянется «утро». Девушка слегка улыбнулась.
- Добрый день, фрау Шторх.
Час от часу не легче. Во всех отношениях неловкая ситуация, когда человек тебя узнает, а ты его — нет. А впрочем... Хельгу захлестнуло мучительное чувство дежавю. Где-то она встречала эту белокурую фройляйн, плоскую, как одиннадцатилетняя девчонка, и вроде некрашеную, потому что только у природных блондинок бывает настолько бледная тонкая кожа с мягким румянцем, и длинные пальцы, и глаза, прозрачные, как бутылочное стекло. Вся она, до кончиков ногтей, словно сделана... не из фарфора, нет, фарфор — слишком грубый материал для такого воздушного создания, а из нежной сияющей пластмассы.
Фрау Шторх пошла вдоль полок, собирая товары в корзину. Бутылка минеральной воды, лимонный кекс, печенье, пачка растворимого кофе, сахарная вата в коробке... Орешки, орешки не забыть, соленые, Фредерик любит к пиву. Две банки UrPils, нескисающее молоко... Мюсли — Альбертику на завтрак. Таблетки для посудомоечной машины. Что еще? Она остановилась, вспоминая. Может, стаканчики для сока купить? Под хрусталь, изящные. Гравировка — паутинная, точно иней на стекле. Да нет, ставить некуда. Хельга поджала губы и принялась выкладывать покупки на резиновую ленту кассы.
«Как это будет? - спрашивала себя фрау Шторх. - Отпуск на двоих, как в юности...Только без романтического флера».
Когда они с Фредериком последний раз выбирались куда-нибудь вдвоем? Вспомнить былое приятно, вот только как же Альбертик? Один? Он ведь совсем беспомощный, кроме своей физики не смыслит ни в чем. Обед не сготовит, будет на бутербродах сидеть две недели. Язву получит. И что за друзья такие? С каких это пор друзья стали для него важнее семьи?
- Фрау Шторх, - прервала ее раздумья пластмассовая блондинка. - А чайник?
Она говорила с легким славянским акцентом.
Хельга вздрогнула.
- Что?
- Вы не могли бы вынуть чайник, чтобы мне удобнее было пробить? Будьте так любезны. Ну хорошо, не беспокойтесь, фрау Шторх, я сама, - девушка привстала и, наклонившись к пустой корзинке, ловко провела сканером. - Пятьдесят три евро, восемьдесят центов.
«Боже, как много! - удивилась Хельга, лихорадочно разглядывая чек. - Ничего ж не купила...»
- Простите, - обратилась она к симпатичной кассирше. - Вы мне тут пробили чайник за двадцать евро...
- Да! - подхватила девушка. - Он уцененный, последний экземпляр. Смешная цена, правда? В Карштате не меньше пятидесяти стоил бы. Не какая-нибудь китайская поделка, а настоящий Вилеро-унд-Бох! Распись — ручная, вы только посмотрите, какие краски. Горят! Вот, взгляните, эта веточка рябины, честное слово, фрау Шторх, я и вкус ощущаю, горьковатый. На листики, пожалуйста, обратите внимание. Осенний букет — так и просится в вазу, и фаянс белый-белый. Огонь и снег. Не чайник, а жар-птица!
- Что? - удивленно повторила фрау Шторх. - Какая птица?
Она только-только собиралась сказать, что не покупала никакого чайника и даже не видела ни одного, но, ошеломленная потоком красочных метафор, прикусила язык.
«Может, и правда прихватила чего с полки, - Хельга покраснела, - по рассеянности. Может, крошечный он, сувенирный... Или упаковка другая, вот и перепутала сослепу. Мало ли...»
Лет с четырнадцати фрау Шторх видела не очень хорошо, но стеснялась носить очки.
Она поспешно вынула покупки из корзины и сложила в сумку, но чайника так и не обнаружила — ни большого, ни маленького, ни в упаковке, ни без.
- Это из русского фольклора, - охотно пояснила девушка, и поскольку Хельга не уходила, а стояла в замешательстве рядом с кассой, улыбнулась еще лучезарнее. - Да, пожалуйста? Я могу вам чем-нибудь помочь?
- Нет-нет, спасибо, - засуетилась фрау Шторх, думая: «Да Бог с ними, с двадцатью евро, не обеднею. Как нехорошо получилось... У фройляйн, похоже, не в порядке с головой. Совсем, можно сказать, неладно. Не зря про блондинок шутки всякие шутят. Счастье, что чайник ей привиделся, а не айфон последней модели. Это я дешево отделалась», - успокаивала она себя.
Домашние дела тем и хороши, а может быть, и тем плохи, что не требуют мыслительной работы. Фрау Шторх прибиралась и готовила, а в голове царила все та же разноцветная каша: двадцать евро, фантастический рассказ, призрачный чайник... почему-то захотелось его увидеть — расписной, из снежно-белого фаянса, в осенних листьях и рябиновых ягодах. Красиво, наверное. Уникальная вещица. Хельга вдруг почувствовала себя девчонкой, шести- или семилетней, на веранде за накрытым столом. Нахлынули воспоминания... Бабушка — почти молодая, со строгим седым пучком и в льняном платье стиля «ландхауз». На вышитой скатерти расставлены чашки, колотый сахар на блюдечке, ваза с конфетами. И он, герой трапезы, жаркий, пузатый, укутанный полотенцем. Заварочный чайник, полный крепкого темно-янтарного напитка. Семья в сборе: мать, сестра, братья-двойняшки. В кресле-качалке — отец, ноги закутаны одеялом. Он уже тогда ходил с палочкой и все время мерз. Одну заварку не пьют, слишком горькая, и бабушка дает чаю настояться, а потом разливает понемногу — на треть чашки, чтобы после долить кипятком. В каждую чашку полагалось положить смородиновый лист, для аромата. Хельга вздохнула. В семье Шторхов чай не пили, только кофе, да и тот на бегу и на весу. Вышитая скатерть, жар под полотенцем, запах смородинового листа — все это осталось в далеком детстве. И казалось бы, что мешает — купить конфет, чайник, заварку, вскипятить воду и накрыть стол на троих, а можно и свекра со свекровью позвать, друзей, Хельгиных братьев или сестру. Так легко вроде бы, а руки не доходят, и все уже не то, не так, как было раньше...
К обеду пришел из университета Альбертик. Фрау Шторх слышала из кухни, как сын возится в прихожей, снимает обувь, в тапочках шлепает через гостиную... Усталый и как никогда близорукий — после яркого дневного света идет угрюмо, на ходу протирая салфеткой очки. Вернее, нет, застывает как соляной столб и с шумом втягивает в себя воздух, так что получается нечто среднее между «Вау!» и «Ух!» - вздох удивления и восхищения.
- Альберт? - фрау Шторх выронила от неожиданности кухонное полотенце и поспешила в комнату. - Что случилось?
- Мама, это где же ты красоту такую купила? Ух, здорово!
- Где? Что? - растерялась она.
Хельга никак не могла взять в толк, на что глядит сын. Альберт стоял у буфета и придирчиво рассматривал пустое место рядом с фарфоровым олененком.
- Да чайник, мам. Шикарный просто, будто из музея. Эксклюзив, ага! Дорогой, наверное?
- Двадцать евро, - машинально ответила Хельга. - Он уцененный был.
- Молодец! - похвалил Альберт. - Умеешь ты в любой куче хлама отыскать вещь. Причем именно то, что нужно. Знаешь, мы с ребятами, бывает, в паузу чай в столовой заказываем, черный, и вкусно так, особенно если три ложки сахара с горкой положить... Я все мечтаю, хорошо бы дома чаепитие устроить. А ты — как угадала...
Довольный, он проследовал в ванную — мыть руки.
Фрау Шторх недоверчиво ощупала гладкую полку буфета. Подвинула олененка и ладонью смахнула пыль. Ничего. Она приняла бы историю за шутку, если бы не знала, что Альбертик никогда не шутит. Он и маленький-то неулыбчивым был. Стоял — вспоминала Хельга — в кроватке: зубы стиснуты, глаза грустные, большие, черные, как спелые маслины. В сердце смотрят. Жидкие брови сведены буквой «v». Кулачки побелели от непонятного усилия. Ни обычного младенческого гуканья, ничего — знай себе сопит. Фредерик беспокоился: у парнишки, мол, болит что-то. А может, у него нетипичный паралич лицевых мышц, губы не растягиваются, но Хельга верила, что с сыном все в порядке. Просто у мальчика такой серьезный взгляд на мир.
Вот и сейчас, если Альберт говорит, что чайник удивительно красив, значит, он удивительно красив. Другого не дано. А если для Хельги полка пуста, то проблема в полке, или в самой Хельге, или в несовместимости четырехмерной картинки с трехмерной, или в чем угодно, а никак не в Альбертике.
Фрау Шторх еще раз беспомощно изучила буфет и все, что находилось в нем, на нем и рядом с ним, а особенно тщательно — злополучную открытую витрину, и заторопилась на кухню. Обед остывал.
Так бы казус и позабылся за повседневными хлопотами, но на следующий день Альбертик принес неказистого вида том «Канон чая» некоего Лу и пачку заварки.
- Черный цейлонский! - объявил гордо.
- Кто? - испугалась фрау Шторх.
- Чай цейлонский. А книга — старинная. Перевод с китайского, в универе на развале нашел. Оказывается, это целая философия, как сорт подбирать, как заваривать... Напиток как объект духовной практики. Лу Юй так и пишет: если регулярно пить чай — окрылишься. Очень интересно.
Хельга виновато взяла книжку, полистала... Очарованием тайны пахнуло с желтоватых ломких страниц. Словно понимал этот, будь он неладен, Лу Юй, отчего одним достается расписной чайник, а другим — пустая витрина. Карма, будь она неладна. Грехи прошлых жизней гирями висят на крыльях, тянут вниз. Искажают зрение — и не заглянуть за черту, не подпрыгнуть выше головы. Завеса непроницаема, сколько ни пей чаю. Хоть ведрами.
«А может, все дело в возрасте? - грустно думала фрау Шторх. - Мы не видим того, что видят наши дети. Известно ведь, например, что подростки слышат звуки высокой частоты, а взрослые эту способность теряют. С возрастом часть души слепнет и глохнет».
Если бы взгляд мог прожигать дырки, буфет в гостиной Шторхов уже через неделю стал бы дырявым как решето. Олененка Хельга переселила на этажерку в передней, где он, сказать по правде, очень неплохо смотрелся, и каждый день полировала тряпочкой осиротевшую полку. И вглядывалась, вглядывалась до жжения в зрачках... до мягкого тумана перед глазами, золотистого тумана, в котором, словно искры в дыму, вспыхивали то серебряная змейка, то изящная ручка из белого фаянса, то лист, то алая рябиновая ягода.
«Вот же он, вот!» - бормотала себе под нос Хельга, щупая воздух, и пальцы ее натыкались на что-то гладкое, неуловимое, холодное и текучее, как янтарь.
Фредерика пытала: мол, как тебе мое новое приобретение, но тот лишь мычал в ответ:
- Да... очень... очень, да, - что в переводе на человеческий язык означало: «Отстань, Хельга, со своими кухонными делами!». Фрау Шторх так и не поняла, в какой реальности живет ее муж — в ее или Альбертиковой.
Злополучный «Трактат» пылился на телевизионной тумбочке вместе с Хельгиными кулинарными журналами и телефонными справочниками. Шторх-младший быстро потерял к нему интерес да и про чаепитие не вспоминал. Не до того ему было: домой возвращался все позже и позже. Лабораторные, семинары какие-то вечерние, коллоквиумы... Хельга волновалась, конечно. Совсем замучили ребенка, но главное — мальчику наука в радость. Приходит из университета — глаза блестят. За ужином бутерброд мимо рта проносит, до того погружен в свои мысли.
Фрау Шторх гордилась сыном и, мечтая стать хоть в чем-то достойной его, прилежно медитировала на призрак чайника. То прищурится, то взглянет под необычным углом... Туман клубился, дразнил, обретал звонкую белоснежную плоть. Казалось бы, да ну его совсем. Хельге сто лет в обед никакой чайник не нужен. Сопричастности к внутреннему миру Альбертика — вот чего ей хотелось. В его измерении хоть недолго погостить. Невидимый предмет был ценен для Хельги не сам по себе, а как заветный ключ из сказки, открывающий двери в неведомое, в некую параллельную явь.
Он проявился — буднично, как будто не одну неделю простоял на буфетной полке, ожидая, когда хозяйка наконец обратит на него внимание. Запылиться — и то успел. Чета Шторхов как раз собиралась в отпуск, и Хельга паковала дорожную сумку. Как челнок, сновала туда-сюда по квартире, подбирая то одно, то другое, вошла в гостиную — и обомлела. Так вот, оказывается, какое чудо она купила в минимаркете за двадцать евро! Фрау Шторх приблизилась острожно, затаив дыхание, словно боялась, что оно исчезнет. Погладила носик, смахнула махровый налет с крышечки. И как люди делают такое? Щекастый, яркий и одновременно утонченный, блестящий плавными изгибами. Словно его не человек тонкой кисточкой, а сама осень расписала щедро. Не бабье лето с его легкомысленными красками, а поздняя осень, стылыми газонами хрустящая, потому что только после заморозков так полыхают рябиновые кисти, такой болезненно-хрупкой становится листва...
Весь отпуск Хельгу не покидало возвышенно-просветленное настроение, словно к чему-то волшебному она прикоснулась. Глядя на жену, и Фредерик взбодрился. Альбертик, слава Богу, не спалил квартиру и не умер с голоду, а сразу же по приезде родителей огорошил их новостью: завтра-де он представит им свою невесту.
«Ну вот, - печально подумала Хельга. - Когда-то это должно было случиться. Мальчик уже совсем большой». Конечно, сорок раз передумают, дети еще... Если только его подруга — не взрослая. При мысли о подобной возможности фрау Шторх почувствовала, что волосы у нее на голове встают дыбом, как шерсть у волчицы.
К счастью подруга сына — у Хельги язык не поворачивался назвать ее невестой, глупость, какая же глупость в их возрасте! — оказалась ровесницей Альбертика. Студентка, желторотая, как и ее новоявленный жених. Девушка шагнула на порог, улыбнулась пласстмассово — и Хельга узнала белокурую кассиршу из минимаркета.
- Мама, познакомься, это Вероника, - торжественно произнес Альбертик.
Фрау Шторх недоверчиво пожала узкую кукольную руку.
- Очень рада. А я вас помню, вы подрабатывали в магазине через дорогу от нас и продали мне, - она кивнула в сторону буфета, - вот этот чайник. Я им очень довольна, - добавила, желая сделать девушке приятное.
Вероника смутилась, как обыкновенно смущаются блондинки, вспыхнув не только щеками, но и лбом, и шеей, и даже мочками ушей.
- Альберт, но... - она растерянно оглянулась, - ты говорил, что твоя мама... э... Фрау Шторх! - вдруг заявила она решительно. - Пожалуйста, извините меня.
Хельга ничего не понимала.
- За что извинить?
- Мам, ну... - пробасил Альбертик. Он хоть и выглядел спокойным, изо всех сил тер очки и моргал подслеповато, - что ж мы в дверях-то топчемся... Ника, проходи. Мам, понимаешь, Вероника учится на психологии, на втором курсе, и ей задали сделать что-то вроде исследования на тему фиктивного маркетинга... Ну, как бы продать кому-то воображаемый товар...
- Ты обещал, что все объяснишь маме!
- Я считал, что тут и так все ясно, - пожал плечами Альберт. - Да, мам? - он пытался заглянуть Хельге в глаза.
- И подопытным кроликом выбрали меня? - Хельга не знала, сердиться или обратить все в шутку. С полки ей лукаво подмигивал крутобокий, расписной... - Но погодите, а почему воображаемый? Вот же он, чайник, настоящий.
- Где?
- Да вот.
Повисла тревожная тишина.
- Мам, ты хорошо себя чувствуешь? - робко спросил Альбертик.
- Фрау Шторх?
Хельга провела кончиками пальцев по холодному фаянсу. Настоящий. Постучала ногтем по крышке, сморгнула и... засмеялась.
- Ну мам, ты даешь! Мы уж думали, ты серьезно.
- Один-один, фрау Шторх!
- Вероника, что вы с ним сделали? - воскликнула Хельга.
Альбертик улыбался.
А потом они — все вместе — сели ужинать. Фрау Шторх расставила чашки, нарезала тонкими ломтиками лимонный пирог. Фредерик надел по случаю галстук и лаковые туфли взамен старых шлепанцев. Чайник Хельга сполоснула кипятком, как учил мудрый Лу, насыпала «черный цейлонский» и залила до краев. Закрыла крышечкой, а после — трижды обернула теплой шалью. Так что был он или не было его, но чай в нем заварился отлично.
Юмористическая проза | Просмотров: 725 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 05/06/20 01:29 | Комментариев: 7

Наши предки чтили небеса. По нескольку раз на дню задирали головы, пытаясь угадать, будет ли дождь или, наоборот, засуха. Облака подсказывали, близок ли тайфун, надо ли бояться урагана, ударят ли холода или наступит оттепель. Жизнь современного человека мало зависит от погоды, а нужно или нет брать с собой зонтик, легко узнать, включив радио. Мы редко поднимаем глаза к небу и не ждем от него опасности. Так и Юрген – смотрел не вверх, а вниз. Скучая на скамейке у детской площадки, разглядывал золотые полосы на песке, и легкие беспокойные тени от веток, и полиэтиленовый пакет, блескучий и грязный, стыдливо жмущийся к деревянному бортику. Он и так знал, что в вышине сияет солнце, а тучи — если они есть — несутся пугливо и быстро, обгоняя друг друга. Обычное межсезонье, теплое и безвкусное, словно кипяченая вода, и затяжное, как всегда в этих краях. Его не интересовало, глубока ли прозрачная синева или захлопнута, будто картонная коробка, тяжелой слоистой чернотой с маленькой прорезью для света. Не волновало, пуста ли она или расцвечена туманными шлейфами самолетов. Стоит ли удивляться, что он не заметил над своей головой темную точку, которая стремительно росла и обернулась подвижным крылатым пятном.
Юрген наблюдал, как малыш в красной вязаной кофточке и вельветовых башмачках возится в песочнице вместе с другими детьми, и думал: выходные пропали, потому что опять надо сидеть с ребенком в то время как Лина развлекается на идиотских презентациях. Размышлял, почему все детеныши — будь то котята или щенки — неуклюжи, а человеческие — особенно. Должно быть, оттого, что не опираются на руки, а пытаются, подражая взрослым, ходить на двух ногах. Он досадовал, что жена нарядила сына так ярко и в то же время так марко — рукава по локоть коричневы, а ботинки и вовсе не разобрать, какого цвета. На одном развязались шнурки... Тупоносая матерчатая лодочка соскользнула с крохотной пятки, и вот запачкан еще и носок — это для Юргена было уже слишком, ведь отчитываться за испорченную одежду придется ему. Лина всегда ругалась, когда ей приходилось делать что-то лишнее, пусть даже запихнуть пару тряпок в стиральную машину.
Нехотя он начал подниматься со скамейки — увы, поздно, потому что в этот момент в песочницу спикировал огромный орел и, ухватив малыша сзади за воротник кофточки, взмыл ввысь. Юрген остолбенел. Он никогда не видел такой большой птицы. Он и не подозревал, что подобное существует в природе, а если бы заподозрил — посчитал бы чем-то запредельным, вроде лохнесского чудовища. О таких монстрах чудаковатые люди сочиняют странные книжки, к месту их якобы обитания устраивают паломничество туристы и ученые, но... на детской площадке, средь бела дня?
Нескольких секунд, пока Юрген стоял столбом, орлу хватило, чтобы набрать высоту. Траурная клякса, а которую превратились мальчик и птица, помутнела в небе, съежилась до точки, а потом и вовсе исчезла, визуально затерявшись среди крошечных стратосферных облаков.
- Ох, черт! - Юрген пришел в себя и запоздало замахал руками. - О Господи, Мориц! Мориц!
В отчаянии он выкликал имя сына, как будто тот мог его услышать. - Черт! Дерьмо! О Боже мой!
Употребляя рядом столь несовместимые понятия, он, конечно, богохульствовал, и в этом его мягко упрекнул сидевший на скамейке напротив старик — очевидно, дедушка другого малыша.
- Господин хороший, не надо так кричать. Тут дети, женщины...
- Что, к дьяволу, все это значит? - простонал Юрген уже тише. - Вы видели?
- Что? А... да, удивительный экземпляр. Снежный орел. Вы заметили белые пятна на шейке — вот тут и тут, симметрично, - и он показал на свое пергаментное горло. - Очень, очень редкий. Говорят, последний раз его видели в середине прошлого века, в горах Австрии.
- Какие, к чертям собачьим, пятна?! - задохнулся от возмущения Юрген. - Какая, к лешему, Австрия? Он унес моего сына. Ребенка! Человека!
- Да-да, - закивала полноватая фрау в белом кашне. Она выгуливала собачку, а заодно и дочку — девочку полутора лет, которая всего пару минут назад играла с Морицем, а теперь, напуганная орлом, тоскливо хныкала и грязными пальцами терла глаза. - Я читала про такой курьез, совсем недавно, в интернете. Какая-то хищная птица подняла годовалого мальчика, но выронила через пару метров. За шапочку схватила, на нем тоже что-то красное было... В Англии, если не путаю, это произошло. Они еще видео на ютуб выставили...
- Видео! - сердито перебил ее старик. - Вы заблуждаетесь, милостивая дама. Это была фальшивка. Дрессированный орел и кукла вместо ребенка.
- Вот как? - заинтересовалась фрау. - А для чего, позвольте...?
- Для «Galileo».
- Ох, - вздохнула дама в кашне, - чего только люди не придумают, чтобы попасть в телевизор.
Они бы еще долго переливали из пустого в порожнее, перемывая косточки создателям фейков, но тут хнычущая девчонка заверещала пронзительнее и громче — вероятно, в глаза попал песок, — и фрау кинулась к ней.
- Что же мне делать? - растерянно спросил Юрген.
- Идите в полицию, - посоветовал старик. - Там помогут.
Юрген поблагодарил пожилого господина и последовал его совету, но сперва поднял с земли и положил в карман вельветовый башмачок — единственное, что осталось от мальчика по имени Мориц.

Полицейский чиновник скрупулезно покрывал белоснежный лист бумаги аккуратными мелкими буквами, и если бы не сильно расписанная шариковая ручка, оставлявшая чуть ли не в каждой строке глубокие кляксы, протокол получился бы — загляденье.
- Какой, говорите, у него размах крыльев?
Юрген нервно пожал плечами.
- Не знаю, метра три, наверное, а то и больше.
Ему хотелось зарыдать или наброситься на полицейского с кулаками, но он не знал, что лучше и приличнее случаю, а потому просто отвечал на вопросы.
- А точнее?
- Да не знаю я! Гигантская птица, настоящее чудище. Огромная, как самолет. Я что, его линейкой мерил? Три двадцать пусть будет.
- Ровно три двадцать?
- О Боже! - воскликнул Юрген, и чиновник записал в протоколе: «Размах крыльев: три метра, двадцать сантиметров».
- И полетел на юго-запад?
- Э...
- Вы сказали, от детской площадки на Биркенфельзен в сторону леса, значит, на юго-запад?
- А, да... туда.
С похвальной четкостью полицейский зафиксировал все: во что был одет ребенок, с кем играл, как выглядели и во что были одеты свидетели — спросить их фамилии незадачливый отец, увы, не догадался — а так же, кто и где находился в момент икс. В графе «особые приметы подозреваемого» он записал со слов Юргена: «два белых пятна на шее». Правда, тот их сам не приметил, но поверил старику.
- Ну вот, господин Кнехт. Все. Распишитесь... Что-нибудь еще? - чиновник сухо улыбнулся Юргену, поскольку тот не уходил. Несколько раз взмахнул протоколом в воздухе, чтобы высохли чернила, затем подшил его в папку.
- Но как вы собираетесь действовать? - спросил Юрген.
- Заведем уголовное дело о похищении ребенка.
- К черту ваши дела, как вы будете искать моего сына? Да меня жена убьет! Не уследил! С другой стороны, что я мог против такого чудовища? Я и моргнуть не успел... Свалился крылатый черт, как метеорит с неба... за шкирку моего Морица когтями зацепил, раз — и нет их обоих. О Господи, он... а что, если он уронит его с большой высоты?
- Будьте добры, господин Кнехт, не надо истерик, - строго сказал полицейский. - В котором часу птица унесла мальчика? Около двенадцати? А сейчас полвторого. Не кажется ли вам, что за это время она или обронила ребенка — и тогда мы скоро его найдем — или они куда-нибудь да прилетели?
У полицейских чиновников логика железная, и не поспоришь, но Юрген не унимался:
- А если орел его съест? Или скормит птенцам? В апреле они как раз выводят птенцов, да?
- Ну, тогда мы заведем дело о людоедстве...

«Бред», - устало думал Юрген, шагая по каменистой дорожке через пустырь, среди бурых прошлогодних колючек и молодой зелени. Они с Линой жили в новом, недостроенном районе на самой окраине. «Все ноги сбил, будь оно сто тысяч раз неладно». Он бранил себя за то, что оставил автомобиль дома. Так ведь что удивительного: вышел погулять с сыном на детскую площадку, буквально на полчасика. А как стряслась беда, кинулся, себя не помня, к первому попавшемуся на глаза служителю закона, и тот увез его на полицейской машине в другую часть города — в участок.
«Гнусный, беспардонный бред... - злился он. - Расплодились, будь они неладны, бюрократы. Платишь всю жизнь налоги, а случись какое горе — и, кроме как измарать очередную бумажку, никто ни на что не способен. Вот и вся помощь».
«Зачем орлу человеческий ребенок? - спрашивал себя Юрген, поднимаясь по лестнице и отпирая дверь ключом. Пугливо вслушивался он в гулкое нутро квартиры. Вернулась ли жена? Или есть время собраться с мыслями? Птицы не едят людей. Нет, в самом деле. Разве хоть когда-нибудь хоть одна птица склевала человека? Но тогда что они с ним сделают? Может, вырастят в своем гнезде, как Маугли? Животные иногда воспитывают человечьих детенышей. Эти маугли потом бегают на четвереньках и кричат по-звериному... Ладно, допустим. Бегать на четвереньках — не фокус, но можно ли научить человечка летать? Определенно нет. Ведь нужны крылья — их просто так не отрастишь...»
Он представил Морица — крылатым и хищным — и содрогнулся, но тут ожил звонок. Сперва промурлыкал вкрадчиво два такта, потом заиграл веселую песенку. Юрген внутренне сжался — и не только потому, что никак не мог привыкнуть к новой дверной мелодии.
Если бы Лина вошла как обычно — деловитой и прилизанной, с длинной темной косой, уложенной на затылке в корону, в короткой шерстяной юбке и блестящих чулках — он бы нашел в себе силы повиниться. Взял бы жену за руки и, усадив бережно на диван, поведал все. Но она словно впорхнула в комнату — весенняя, как бабочка, в светло-коралловом платье, причесанная по-гречески: локоны да завитушки, золотой лентой стянутые в лохматый пучок. Юрген вспомнил, что презентация у нее сегодня необычная. Какой-то известный не то писатель, не то редактор собственной — драгоценной — персоной явился на чтение Лининого романа в городской библиотеке.
- Ох, как я устала. Ты не представляешь, сколько было народу — концентрированная энергетика толпы, духота, — ее глаза сияли. - Да еще акустика плохая. Но герр Левин-Бокк... впрочем, это долго, и вечера не хватит рассказать. Милый, а где Гномик?
Под ее пронзительно-одухотворенным взглядом Юрген вспотел.
Не то чтобы Лина была хорошей матерью. То есть она, конечно, была хорошей матерью, но отнюдь не наседкой, которая только и знает что квохтать над любимым дитятей, совать ему в рот вкусности да вытирать сопли. Она верила, что главное в жизни — самореализация, а ребенок — это только малая ее, самореализации то есть, составная часть. И все-таки сказать женщине, что ее сына уволокло неизвестно куда непонятное какое-то чудище — ой как непросто!
- Мориц у бабушки, - солгал Юрген.
- Очень кстати, - одобрила Лина. - От меня сегодня никакого толку — в смысле, для малыша. Все соки из меня выпили. К детям надо подходить с легкой душой. И завтра — такой день намечается хлопотный... а ты на работе. Не посидит ли она с ним и завтра?
- Конечно, посидит! С радостью. То есть, я хотел сказать, она обещала побыть с ним. Ты ведь знаешь, твоя мама очень привязана к нашему сыну.
Сказал — и неловко сглотнул. Он не умел врать, не краснея — к счастью, жена ничего не заметила, потому что в этот момент смотрелась в зеркало.
- Передай ей большое спасибо, - у Лины был конфликт с матерью. Они не разговаривали, поэтому общаться с тещей приходилось Юргену. - У мамаши, конечно, характер еще тот, но что бы мы без нее делали... И свари мне, пожалуйста, кофе. Хочу немного поработать.
Лина стянула через голову платье, завернулась в одеяло и, устроившись на диване в гостиной, открыла ноут. Минута — и ее взгляд уже летел по строчкам, а сознание моталось в таких краях, какие нормальному человеку не привиделись бы в страшном сне.
- А ужин? - спросил Юрген. Он понял, что отсрочка получена.
- Спасибо, милый, я не голодна, - кусая губы, отозвалась жена. - Хотя нет... Ты можешь сделать блинчики?
Юрген поплелся на кухню.

В последующие дни он изворачивался как мог, в ярчайших красках расписывая любовь сентиментальной старушки к единственному внуку. Впрочем, Лина не очень-то и скучала по Морицу. Она как раз дописывала подростковую повесть и по самую макушку ушла в приключения героев. Вдобавок, чтобы не иссякло вдохновение — которое, как известно, зависит от общего состояния организма, — ей следовало много гулять, соблюдать режим и правильно питаться, а также читать хорошие книги и регулярно смотреть по телевизору новости и уголовную хронику. Писатель, считала она, обязан держать пальцы на пульсе эпохи. При подобной жизни на ребенка так и так не оставалось времени.
Только однажды, и как бы невзначай, Лина пробормотала за ужином: «Загостился...», и Юрген подумал, что она говорит о сыне. В другой раз, вернувшись из магазина, она произнесла: «Какую милую зверюшку я купила для Гнома, взгляни...», - и улыбнулась рассеянно, словно вглубь себя. Но Юрген так и не узнал — какую именно, потому что поспешил отвлечь жену от опасной темы.
Через полтора месяца он убрал с серванта фотопортрет Морица — любительский снимок в дешевой пластмассовой рамке, на котором сын гордо улыбался, демонстрируя единственный новехонький зуб — и спрятал в прикроватную тумбочку. Туда, где лежал украдкой выстиранный голубой вельветовый ботиночек.
В конце июля пришло письмо из полиции: «За недостатком фактического материала уголовное дело закрыто».
- О чем это они? - удивилась Лина. - Какое дело?
- У меня украли навигатор из машины.
- А... Что, так и не нашли?
- Нет.
Вот и весь разговор.

Теща не звонит... Лина больше не вспоминает о мальчике. Он устраивает ее таким, какой есть — далеким и живущим у бабушки. Наследник, гордость, символ ее женственности.
Юргена тоже все устраивает. Теперь, когда ребенок не путается под ногами, их с женой семейное счастье напоминает корабль у причала — не плывет и не тонет. Иногда Юргену представляется, будто Морица кто-то усыновил, тот, у кого не спросишь фамилию и чей адрес не отыскать ни в одной картотеке.
Лишь в новолуние ему не спится, и, как солнце вытапливает на поверхность льда сор и грязь, ночное серебро вытапливает из сердца тоску и чувство вины. Тогда, тихонько отворив тумбочку, он вынимает из нее портрет в пластмассовой рамке и голубой вельветовый башмачок — и долго смотрит на них...
У малыша на снимке крошечный острый носик, ярко-голубые глаза и ямочки на обеих щеках. Когда-то он пах молоком, но фотография пахнет только бумагой. В бледном свете луны младенческое лицо выглядит очень живым и как будто свежеумытым. Ботиночек блестит, словно покрытый инеем... и Юрген думает, а чем черт не шутит? Быть может, среди орлов Морицу живется лучше, чем среди людей.
Новеллы | Просмотров: 771 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 29/05/20 22:04 | Комментариев: 10

Фрау Клод постучалась в мою дверь осенним утром, когда по карнизам отплясывал мелкий дождь, а ветер гнал над улицами сопливые облака. Достаточно было одного взгляда, чтобы понять – пожилая дама умирает. Не по желтой, прозрачной худобе, не по вялым рукам, а по исходящему от морщинистого лба сиянию. Обычно в человеке эмоции взвешены, будто масло в воде, а духовное тесно переплетено с физическим. Умирающие – двухслойны. У них тело – отдельно, душа – отдельно. Готовая взлететь, она выплескивается светом из каждой поры.
Фрау вошла, слегка прихрамывая, опираясь, как на тросточку, на сложенный зонт, и бессильно рухнула на стул. Редкие волосы перьями топорщились на висках, источая влажный аромат.
– Я прошу вас, господин доктор, – произнесла фрау Клод, глядя мне прямо в глаза, – ампутировать мне левую ногу. Вот до сих пор, – она задрала юбку и ладонью быстро провела по лодыжке.
Я увидел, что ее сухую щиколотку, чуть повыше растоптанной галошеобразной туфли, охватывает браслет. Резной, черненый, с тоненькой витой змейкой посередке. Металл, похожий на серебро. Неуместно кокетливое украшение, полускрытое кольцами спущенного чулка.
– Вас мучают боли, фрау Клод?
– Нет.
Когда семь лет назад я начинал свою практику, ко мне обратилась с подобной просьбой совсем юная девушка, почти ребенок. Одетая в брючный костюм, она и стояла узко и прямо, как свеча, так что две ее стройные ножки казались сросшимися в одну. Зеленоглазая русалка с испуганной улыбкой и жирными, точно ил, волосами, до кончика хвоста затянутая в черный шелк. Не имея тогда еще никакого представления об апотемнофилии, я был потрясен. Молодое симпатичное создание хочет себя изуродовать. Ополоумевшая природа беснуется против женственности и красоты.
Девочку я послал к психиатру, и что с ней случилось дальше, не знаю. Сейчас передо мной сидела, вымученно процеживая сквозь вставные зубы нелепые слова, седая фрау, и я спрашивал себя: уж не впала ли пациентка в старческий маразм?
– Не боль, нет. Вот это, – она показала на серебряный браслет, – надо снять. Распилить невозможно, не получится, он заговоренный, но умирать с ним я не хочу.
Я почувствовал себя глупо. История напоминала дурно сделанный триллер или средней руки мистический сериал для домохозяек.
– Откуда он у вас?
– Долго рассказывать, – вздохнула фрау Клод. Даже не вздохнула, а всхлипнула, словно захлебнувшись моим вопросом, и натужно закашлялась. При этом в груди у нее что-то сухо и болезненно хрустело, как будто с кашлем она отдавала пространству комнаты частичку своей жизни.
– Ничего, – я украдкой взглянул на часы. – У нас есть время.
– У вас, господин доктор, не у меня, – возразила старая дама, вытирая покрасневшие глаза. – Да не интересно вам будет. Лучше бы сразу к делу... Ну ладно. Хорошо. Уже не помню, в каком году это было – в пятидесятом или пятьдесят первом, - и мне тогда исполнилось соответственно не то двадцать два, не то двадцать три. Я работала в одном заведении под красным фонарем. Вы понимаете, в каком? – спросила она с вызовом.
Я кивнул, пряча непрофессиональную ухмылку.
– Но не о том речь, – одернула себя фрау Клод, и лицо ее неуловимо оживилось. – У каждого человека есть маленькая тайная страсть – глупая или постыдная. Кто-то переодевается в чужое белье (а сколько я чужого грязного белья повидала, можете представить), кто-то разводит кур в ящике или выращивает лавровый куст на окне. А я любила цирк. Это, знаете, господин доктор, совсем не то что театр или, например, кинематограф. Живое колдовство, глоток детства – вот что это такое. Пару раз в сезон в наш городок приезжал цирк-шапито, вернее, цирковые труппы из разных краев: немецкие, голландские, французские, итальянские и даже русские и китайские. Они гастролировали по миру, перевозя в фургонах-вагончиках весь свой скарб, детей и дрессированных животных. Я не пропускала ни одного представления. Покупала самый дешевый билет и устраивалась на галерке – оттуда обзор открывался не хуже, чем с первых рядов, вдобавок не приходилось задирать голову – и окуналась в счастливое ожидание. Я верила: рано или поздно на каком-нибудь из спектаклей случится чудо. Может быть, и небольшое, совсем не важное, такое, что и чудом-то трудно назвать, но мое персональное. И оно произошло. Обычно посреди площади циркачи устанавливали, растягивая на шести кольях, надувной купол. Похожий на половину огромного красного яблока, смятый на ветру, он виден был издалека. Но той весной шатер почему-то не поставили, и спектакль шел на открытом стадионе. Я сидела в последнем ряду...

***
Фрау Клод – а тогда ее звали просто Лизой – сидела в последнем ряду, спиной упираясь в шершавую стену, а затылком – в нежную майскую голубизну. Внизу, на зеленом газоне, окруженный пластмассовыми кеглями, выступал фокусник – объявленный по имени Марио, по пояс голый, с блестящими от пота золотыми плечами.
Он жонглировал бритвенными лезвиями, доставал из ведра с водой горящий факел и выпускал в небо почтовых голубей, черпая их пригоршнями из собственной шляпы, а Лизе чудилось, будто он кидает в воздух охапки белой сирени. Она любовалась птицами, завидуя их белизне, такой яркой, что солнечные лучи превращались в сахар, едва коснувшись их крыльев. Голуби растворялись в легких облаках и сами становились облаками, дымными сгустками пара из городских труб и туманными следами бороздивших синеву самолетов. Возникали ниоткуда, из старой шляпы фокусника, и возносились в никуда, в пустоту. «Вот оно, настоящее волшебство», – говорила себе Лиза и вытирала соленые ладони о липнувшую к коленям юбку.
После представления она отправилась бродить между фургонами, под натянутыми бельевыми веревками, всех, кто попадался навстречу, спрашивая о Марио. Циркачи смеялись и посылали ее от вагончика к вагончику, словно пинали друг другу мяч из угла в угол разноцветного поля. Наконец она отыскала фокусника, стоящего перед клеткой с голубями.
– А я думала, ты ткешь их из воздуха, – сказала Лиза.
– Из воздуха можно ткать только мечты, – возразил Марио, скаля в улыбке желтоватые, крепкие, как у белки, зубы.
– Так это те же самые голуби? – прищурила она хитрые глаза. – Они вернулись?
– Голуби всегда возвращаются, – наставительно произнес Марио, – к тому, кто их окольцевал. Видишь, у каждого на лапке колечко из жести – с моим именем.
– Шутишь, – расхохоталась Лиза. – Птицы не умеют читать.
– Конечно, не умеют. У них имя хозяина записано в сердце, вот здесь, – усмехнулся Марио и положил руку ей на грудь.
В полутемном цирковом фургоне, куда свет проникал через пыльное, забранное металлической решеткой окошко под самым потолком, на узкой походной койке, Лиза подарила ему то единственное, что дарить умела. Его пот благоухал йодом и разогретым на солнце песком, а дыхание освежало, как морской ветер. Она чувствовала себя голубем в крепких мужских руках и, подброшенная высоко-высоко, туда, где не властно притяжение земли, замирала от непонятного ей самой страха и еще менее понятной жажды чистоты и свободы. Когда все закончилось и Марио встал, затягивая узлом рубаху, и спросил: «Сколько?», она замотала головой.
– Не надо.
Ей о многом хотелось сказать: о том, что работа и цирк – два противоположных мира, и один не должен вторгаться в другой, и о том, что стыдно за деньги покупать тайну, море и полет, – но слова, как безвкусный попкорн, закупорили горло, царапая гортань.
– Вот как? – он склонился над ней с чем-то блестящим в пальцах, и у Лизы от испуга на мгновение закружилась голова, потому что сверкающий предмет она приняла за нож, а в голосе нечаянного любовника ей померещилась угроза. – Тогда и я дам тебе кое-что. На любезность следует отвечать любезностью.
Раздался сухой щелчок – она не сразу поняла, что случилось. Как будто на ее теле появилось что-то лишнее – не одежда и не украшение, которые легко сорвать с себя, а некая часть, которой быть не должно. Болезненный нарост чуть выше щиколотки. Лиза согнула ногу в колене, вывернув ступню, и тут же убедилась, что чувства ее подвели. На щиколотке красовался изящный браслет из черненого серебра, по виду старинный и сказочно дорогой. Она вспомнила, что давно – еще в детстве – видела такой в музее, под стеклом. Тонкая скрученная змейка, кусающая себя за хвост. Глаза – маленькие сапфиры. По спине – янтарная крошка. Не то герцогский, не то графский герб. Всего лишь браслет. Но от него стало ужасно неудобно, и нога казалась распухшей, точно от укуса слепня.
– Нравится? – широко улыбнулся Марио. – Он приносит удачу. На первых порах будет неловко, а потом приноровишься, – и словно кипятком в лицо плеснул: – Не пытайся снять... да ты и не сумеешь. Заклятие на нем.
«Сумею», – упрямо шепнула Лиза, сдерживая бегущий по хребту холодок. Из того же упрямства она на другой день продала змеиные глазки-сапфиры, но и слепая серебряная змея послушно несла обещанную удачу. Драгоценный браслет на ноге как будто выделял Лизу среди толпы ей подобных, придавал особый статус. Подарки лились на нее дождем. Вскоре, через год-полтора, она вышла замуж за чахлого, но богатого клиента и, так же быстро овдовев, осталась владелицей большого дома под Регенсбургом и счета на сумму... впрочем, не будем считать чужие деньги. Главное, что на жизнь ей хватало с лихвой, да только странная это была жизнь. То припухлое и неудобное, появившееся в памятный день на ноге, скользя по кровотоку, поднялось выше и застряло в груди. Оно то ныло, как много лет назад переломанная и сросшаяся кость в ненастную погоду, то скулило голодным щенком, то дергало, словно вызревший нарыв, то взрывалось огненной болью, стоило Лизе – а теперь уже фрау Клод – узреть голубя на мокром асфальте у подъезда или услышать по радио имя Марио – да мало ли на свете итальянцев с таким именем? – или вдохнуть знакомый аромат, запрокинуть голову в знакомое небо, заприметить вдалеке, а то и просто вообразить, красный купол бродячего цирка-шапито. Память разрасталась, полужидкая, текла по сосудам и метастазировала прямо в сердце.
Прошлое и настоящее спеклись в один тяжелый, плотный комок и перевились, точно корни дерева под землей. Лиза чувствовала Марио, где бы он ни находился, как будто корявый маршрут его скитаний каждую секунду прорисовывался на ее мысленной карте. Фокусника мотало то там, то здесь, по всей Европе. То в Гамбурге видела она его, то в Барселоне, то в маленьком французском городке Сааргемине. Одно время она даже хотела его найти – да разве такого догонишь!
Неуловимый, как мираж на горизонте, Марио колесил из города в город в цирковом фургоне – все такой же полуголый, сладко пахнущий потом и ветром, кольцевал неосторожных птиц, привлеченных светом его неугасимой харизмы, и кажется, совсем не старел. А Лиза старела, сморщивалась, как лежалая слива, теряя цвет и блеск. Иногда она спала с мужчинами – теперь уже не за деньги. Она, как остывающая после знойного дня земля, отдавала им последнее тепло, и чем больше отдавала, тем больше сама тускнела и съеживалась. Заговоренный браслет не снимался, не поддаваясь ни ножовке, ни лазеру.

***
– Вот так, – фрау Клод скорчилась на стуле, почти касаясь подбородком острых коленей.
Маленькая круглая старушка, как будто одряхлевшая и сжавшаяся на глазах, с черной палочкой зонта в руке. В ее историю верилось с трудом, хотя мало ли какие истории лежат у людей на сердце. Выдуманная или правдивая – для нее она была реальной, и я решил подыграть.
– Значит, только вместе с ногой? А зачем его снимать, фрау Клод, браслет ваш? Ведь он принес вам счастье.
– Что вы смыслите в счастье, молодой человек? Извините, господин доктор. Последние годы мне кажется, – неожиданно тонко проскрипела старушка, и голос ее вибрировал от страха, – что я продала душу дьяволу, и если не избавлюсь от его метки – то он меня утащит. Вы понимаете – куда?
Я покачал головой. С теологическими вопросами – это, пожалуй, не ко мне.
– Ампутацию делать нельзя, – сказал я твердо. – Вы не перенесете наркоз, да и, собственно... вы действительно думаете, что метку дьявола так легко удалить? Ведь он метит не ногу, а душу.
– В самом деле, – прошептала фрау Клод и еще туже свернулась в седой клубок. – Вы правы, господин доктор, в самом деле... в самом деле, – повторяла она, скрюченными пальцами впиваясь в зонт, царапая зеленую обивку стула, съеживаясь и пряча голову под крыло, растопыривая белоснежные перья, разворачивая веером хвост. Я метнулся к шкафу с лекарствами, но она уже вспорхнула легко и, описав круг по комнате, просочилась в открытую форточку, в липкую морось, в разбухшее от сырой золы осеннее небо.
Да-да, знаю, вы не поверите, но я своими глазами видел, как она превратилась в белого голубя и вылетела в окно... В задумчивости я сел за стол и принялся ждать следующего пациента, не беспокоясь более о фрау Клод. Почтовый голубь всегда найдет дорогу домой.
Сказки | Просмотров: 654 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 22/05/20 14:46 | Комментариев: 14

Есть такие уголки на свете, которые Бог создал да и забыл про них, и остались они так же хороши, как в первый день творения. Я человек старый. Самый старый в округе, старше меня был только Петер-булочник, но он уже давно покоится под сенью мраморного ангела с позеленелыми от времени крыльями. Так что вся история здешних мест для меня как на ладони, и кому, как не мне, знать, как мал порой шажок от рая до ада.
Поселок наш так и зовется Egares, что в переводе с французского означает «забытый». Только не спрашивайте меня, при чем тут французы. Франция отсюда настолько далека, что ни один из моих земляков не представляет себе толком, что она такое. Зато земля у нас тучная, будто рождественский гусь, и плодородная настолько, что всякая воткнутая в саду палка через пару дней покрывается листвой, яблони крепкие, а соседи и собаки незлые, и любые споры решаются за кружкой пива, в маленькой кнайпе через дорогу от моего дома. Egares — приветливый, тихий и благополучный поселок, во всяком случае, таким он был до того памятного утра, второго октября **** года, когда в нем впервые появилась фрау Цотт.
Она приехала из города на грузовом фургоне, вместе с убогим своим скарбом и сынишкой — длинноруким пацаненком лет семи, худым и апатичным, как зимняя рыба — и стояла у калитки под моросящим дождем, среди баулов и коробок. Ей никто не помогал. Одинокая растерянная женщина в поношенном старомодном пальто и резиновых ботах, не просто тусклая, а бесцветная, точно не раскрашенная картинка, она показалась мне сорокалетней. Только потом я понял, что ошибся лет на десять.
Кирпичный дом по соседству от нас с Хельгой пустовал не первый год, а участок перед ним по колено зарос крапивой и лебедой. Трава пробралась даже на крыльцо — сочные высокие одуванчики, которые каждое лето забрасывали чужие грядки летучими семенами. Из-за каких-то неведомых подземных процессов фундамент просел и перекосился. Оконные рамы рассохлись, а дверь плохо закрывалась, болталась, словно наспех пришитый рукав. Летними грозовыми ночами она стонала и хлопала на ветру, и нам со старухой чудилось, что это чья-то неприкаянная душа мечется и грустит.
Вот в такой дом вселялась теперь городская фрау с ребенком, но мне и в голову не приходило ее жалеть. Новоселье — не повод для жалости. Я подошел и предложил донести вещи. Фрау бледно улыбнулась, взглянув на меня прозрачными глазами цвета испитого чая, и кивнула. В гулких комнатах пахло сыростью, повсюду валялись перья и голубиный помет. Зато сохранилась кое-какая мебель: резной черного дерева буфет, такие же кровать, тумбочка и платяной шкаф. Все дымчатое, мохнатое от пыли. На кухне - электрическая плитка и разделочный стол.
- Купили? - спросил я и, помедлив, представился. - Хольгер Шмитт.
Она протянула мне влажную ладонь.
- Лаура Цотт. А это — Янек. Сынок, не трогай, пожалуйста, грязь, - возвысила голос, - тут кругом инфекция. У тебя давно не болел живот? Хочешь в больницу? - мальчик полулежал на тумбочке, опираясь на нее обоими локтями, и выводил пальцем дрожащие буквы — свое имя. От окрика матери он вздрогнул и нервно заморгал. - Нет, герр Шмитт, снимаем, покупка нам не по карману. Я вдова, живу на пособие, - добавила она не то с горечью, не то с гордостью, и, будто подтверждая свои слова, поставила на буфет черно-белую фотографию в деревянной рамке. - Эрик...
Сквозь мутное стекло на меня вопросительно смотрел лысоватый молодой человек.
- Не ценила я тебя, Эрик, а сейчас — поздно. Если бы все сначала... но нет, не бывает так. Отчего, герр Шмитт, с любимыми тесно, а без них — такая пустота?
- Мне очень жаль, фрау Цотт, - сказал я, а она тем временем вынимала из сумочки коробочки и пузырьки, вытряхивала в горсть таблетки, запивая их из бутылки минеральной водой. Наскоро смахнув пыль, выставляла рядом с фотографией длинную шеренгу склянок — так, чтобы Эрик мог видеть, каково ей приходится одной.
- Сердце, герр Шмитт. На лекарствах только и держусь. Но надо, надо терпеть... Страшно подумать, что станет без меня с Янеком.
Она покачала головой.
Перед сном мы со старухой посудачили о новой соседке. Не то чтобы мы какие-нибудь сплетники, но, видите ли, поселок наш невелик и тем для разговоров немного.
-Она выглядела такой несчастной, - рассказывал я. - Мужа поминала, покойного...
- Бедняжка, - отозвалась Хельга. - Надо ее проведать.
В Egares редко кто умирал, разве что совсем дряхлые, и так почти неживые. Те, в ком силы выгорели до последней капли, гасли мирно и безболезненно, как пустые керосинки. Одни уезжали, другие рождались, дети оперялись и покидали родные гнезда, переселяясь в город. Привычный и естественный круговорот, в котором не было места ранней смерти. Поэтому образ фрау Цотт сразу предстал перед нами подернутым легким флером трагизма.
Я долго ворочался на неудобной кровати. Кололо в левом боку, вдобавок одеяло — плотное и квадратное - постоянно соскальзывало на пол. Как ни повернешься — все тяжко, холодно, больно. Никогда не задумывался о старческой немощи, а тут словно что-то чужое и гадкое навалилось. Рядом безмятежно, как дитя в колыбели, сопела моя старуха. Она приоткрыла рот, в котором поблескивали смоченные слюной остатки зубов, и, откатившись на мою сторону постели, выставила острый локоть. «Шутка ли, - сердился я, мучась бессонницей, - почти семьдесят лет вместе, а все равно не притерлись до конца, остались угловатыми друг для друга».
На следующее утро я несколько часов провозился в саду — готовил к холодам розы, обрезал, укутывал обрывками холстины, сгребал листья с газона, перепахивал клумбы — а Хельга заглянула на пару минут к фрау Цотт да и задержалась у той до обеда. Вернулась домой печальная.
- Ну, что там у них? - полюбопытствовал я.
- Плохо, - бросила мне в ответ Хельга и, слегка приволакивая левую ногу, принялась накрывать на стол.
- Никак охромела, мать? - удивился я.
- Представляешь, они уже пятый раз переезжают, - отозвалась моя старуха. Руки ее тряслись, и тарелки жалобно позвякивали. - То хозяин выставит вон, то соседи житья не дают. Масло льют под дверь, чтобы она поскользнулась, спички суют в замочную скважину, кляузы пишут... Мальчишку в школе бьют, обижают по-всякому.
- Ну, у нас-то им будет хорошо, - сказал я уверенно. - Люди тут не злые и ребятишки славные. Уж если кто нуждается в доме — настоящем, а не просто в четырех стенах, — то лучшего не сыскать.
- Ты прав, ты прав, - мелко закивала Хельга, и суп выплеснулся из половника на белую скатерть. - Вот ведь несчастье.
Весь вечер моя старуха пекла пирожки с луком и капустой, а перед ужином опять забежала к соседям — угостить. Забежала — я сказал? Нет, доплелась кое-как.
Утром я проснулся от ее причитаний, перемежаемых проклятиями. Симпатия к разнесчастной фрау Цотт за одну ночь испарилась без следа, как роса под полуденным солнцем.
- Ведьма, - бормотала Хельга, - вот ведьма как есть... глазливая. Посмотри что натворила, а? То-то нога у меня вчера разболелась, прям разламывалась.
- Что? Кто? Чья нога?
Я ничего не понимал спросонья.
- А вот, полюбуйся, - она откинула одеяло, обнажив сухую жилистую ступню, отчего-то покрасневшую и странно деформированную. - Видишь шишку?
- Ну, мать, чего ты хочешь? Старые мы с тобой.
Я никак не мог взять в толк, почему жена так разволновалась. Молодой человек может захворать, а старый — должен. Тут, как говорится, ничего не попишешь.
- Мне эта Цотт, чтоб ее, ведьма эта, вчера такую же показала, на своей ноге. Мол, сил нет, ходить мешает. Я посмотрела и сама захромала. А сегодня проснулась — она точь-в-точь на том же самом месте вскочила!
- Хельга... - я аж засмеялся. - Вот не думал, мать, что ты у меня настолько суеверная.
- Они, колдуньи, всегда так делают. Покажут — да и переведут на человека свои болячки! Чернокнижница, чтоб ее! Небось сама теперь скачет как конь, а я тут...
Еле успокоил жену. Одумалась, поняла, что соседка в ее беде неповинна, только, видно, какой-то червячок в сердце завелся. Косилась на нее с тех пор, а на шею, под ворот, повесила амулет — открытая ладонь на серебряной цепочке и мутный зеленый камешек посередке. От дурного глаза, сказала. Бабские глупости, в общем, ладно бы крестик...
Насчет ребятишек я ошибся, невзлюбили они Янека. Хоть и не испорченные и не жестокие вроде, да из хороших семей, но дети есть дети. Не ангелы. А маленький Янек — по всему выходит — идеальная жертва: вялый, пугливый, в глаза не взглянет. Руки словно вороватые мыши — все время что-то прячут и прячутся. Едва ли не каждый день мальчишка приходил домой в слезах и синяках.
Я сам видел, как он корчился и ныл, сидя на крыльце, и как фрау Цотт, подскочив, с размаху дала ему пощечину.
- Ну хватит! Я устала. Господи, кто бы знал, как я устала! Сколько можно ото всех убегать? Давай уже, наконец, ладить с людьми... Янек, сынок... ну сколько можно? Бедный ты мой... - отшвырнув помятый в схватках ранец, она душила мальчика в объятиях.
Хорошо ли, плохо ли, но Цотты понемногу обживались. Прикупили кое-какую мебель: старый диванчик в гостиную, подростковую кровать, письменный стол для Янека. Ну и мелочи всякие, из которых складывается домашний уют. Полки, вешалки, скатерти, вазочки... Простые вещи, старые, завсегдатаи блошиных рынков, а все-таки без них — дом не дом.
Иногда я заходил к соседям на чашечку кофе. Старуха моя Цоттов с той поры избегала, а мне нравились тесная кухонька, льющийся сквозь тюль серый свет, деревянные лавки в потеках смолы, запах тмина и корицы. Нравился расплывчатый, как будто вылепленный из теплого воска, профиль хозяйки. Пальцы — тонкие, костлявые, с единственным кольцом — обручальным, которое она продолжала носить в память об Эрике. Фрау Цотт говорила то медленно, растягивая фразы, как жвачку, то быстро, точно боялась не успеть. Боялась, что у нее отнимут это право — говорить. Сминала, комкала, бросалась словами, как школяры бумажными шариками.
- Ненавижу ноябрь, - сетовала Лаура Цотт. - Слякоть, грипп. У Янека опять насморк. Что ни зима — то у него насморк, и дай Бог, чтобы не гайморит. У меня была красная лампа, но разбилась при переезде... только прогревания ему и помогали. А скоро настоящие морозы, и тут уж одним насморком не отделаться. Прошлой зимой, герр Шмитт, я целый месяц пролежала с простудами... нет, полтора месяца. До сих пор кости ломит, как вспомню... Так то я, а Янек... уж как болел! Я тревожусь о нем, герр Шмитт, все время тревожусь... Никого у меня не осталось, кроме него.
- Да будет вам, Лаура, - усмехался я, с удовольствием окуная усы в горячую кофейную гущу. - Мы со старухой двоих вырастили. Две дочки — выросли да упорхнули. Все дети так — чуть занемогут, и глядишь, опять здоровы, носятся так, что ни одному взрослому не угнаться. Так что не берите близко к сердцу.
- Ах, Янек такой болезненный мальчик. Он ведь, герр Шмитт, недоношенным родился, кило семьсот всего. В январе, в самую стужу. Зимние дети — они всегда хилые, - фрау Цотт вздохнула. - Им особый уход нужен. Чует душа, простудимся мы с ним, обязательно простудимся...
И точно. Не прошло трех дней, как ударили холода и болезненный Янек слег с воспалением легких, а меня скрутил радикулит — так что ни сесть, ни разогнуться. Зато Хельга понемногу избавилась от шишки — уж не знаю, какими травами она ее отпаривала, но к концу месяца нога стала как новенькая. По первому декабрьскому ледку собралась моя старуха к сестре, в город.
- Ну куда ты, мать, - отговаривал я, не иначе как заразился от фрау Цотт ее страхами, - скользко, упадешь где-нибудь. Обожди немного, поправлюсь, вместе поедем.
- С чего это я упаду? - возражала Хельга. - Когда это я падала, дед, спятил, что ли? Кларе исполняется сто лет! Как я могу ее не проведать?
- Твоей сестре уже пятый год как исполняется сто лет. Хватит меня дурачить.
Конечно, женщину не переспорить. Сделала как хотела. Встала в семь утра, собрала в сумку ароматические подушечки, пакетики с травяными чаями, какие-то салфетки — подарки для сестры, одинокой и столетней, и, клюнув меня сухонькими губами в середину лба, поспешила к автобусной остановке.
Я стоял у окна в одной пижаме и смотрел, как моя старуха семенит вниз по улице, придерживая рукой полы драпового пальто, и старается ступать шире, чтобы сохранить равновесие, но сапоги скользят, выворачиваясь мысками вовнутрь. «Хоть бы с палочкой ходила, - думал. - Ведь не будет. Гордая, слабость свою не желает признавать. Неправильная это гордость». Потом Хельга завернула за угол и скрылась из виду, только заиндевелая мостовая поблескивала, как осыпанный сахаром крендель.
К вечеру пошел снег. Превратил звонкое и блестящее в мягкое и пухлое, кусты - в сугробы, а подъезды — в лисьи норы. Дороги исчезли. Время перепуталось, так что не разберешь, день на дворе или ночь, за стеклами — белая слепота. До чего же странно и глухо прозвучал стук в дверь, я сразу понял, что это не Хельга. Отворил — в щелку сверкнули глаза из-под большой снежной шапки.
- Можно к вам на минутку, герр Шмитт? Янек спит — крепко уснул, до утра — а мне так жутко и тоскливо одной. Ведь сегодня... знаете, какое сегодня число?
- Пятое декабря, - ответил я машинально. - Проходите, Лаура. Обмахните только ноги, вот веничек. Хозяйка моя в городе, а мы с вами сейчас кофейку...
Вкрадчиво бормотал на кухне закипающий кофейник, выводя через нос длинные тощие рулады. Фрау Цотт сидела напротив меня и таяла: волосы, брови, ресницы из белых становились темными и мокрыми. Казалось, что она плачет.
- Четыре года назад, герр Шмитт, в такую же морозную ночь пропал Эрик.
- Как пропал? - удивился я.
- Нет, не такую же... сейчас теплее, а тогда на улице было минус двадцать. А? Вот так — ушел за сигаретами и не вернулся. Ведь как чувствовала, не хотела его пускать — но разве он меня когда-нибудь слушал? До ночного ларька пятнадцать минут хода и два поворота, даже ребенок способен пройти и не заблудиться. Но метель. Вот как сейчас, только еще гуще. Темнота такая, что руку протяни — не увидишь. Я ждала и ждала. Вы знаете, герр Шмитт, этот ни с чем не сравнимый страх, который захлестывает тебя, когда тот, кого ждешь, не приходит. Надеешься, что вот сейчас откроется дверь и на пороге - он. Стоит, улыбается, и снежинки гаснут у него на воротнике. Вот-вот... но все точно застыло, и время пересыпается в песочных часах, и чем больше его утекло, тем тоньше и призрачнее надежды... Благодарю, герр Шмитт.
Фрау Цотт взяла из моих рук чашку кофе, отхлебнула — и ее щеки слегка порозовели. Губы кривились, то вытягиваясь в дрожащую улыбку, то складываясь в обиженную гримасу.
- Поздние звонки в больницы, в полицию... Никто не принимал всерьез. Чтобы объявить человека в розыск, должны пройти по меньшей мере сутки. Янек в кроватке — чем он может помочь? Эрика нашли утром, за два квартала от нас, окоченелого и твердого, как бревно. Удивительно, как смерть меняет человека... И вот я одна, с малышом на руках. Трясусь над ним, герр Шмитт, боюсь на шаг отпустить, как бы ничего не случилось. Нервная стала, кричу на него — а все от заботы. Вот что жизнь с нами делает... - она встала, неловко, бочком, едва не опрокинув стул. Миниатюрная и одновременно странно-грузная. Беспокойно оглянулась, словно ожидая увидеть кого-то за своим плечом. - Трусливое сердце, все время боится плохого. Пойду посмотрю, как спит мой мальчик. Спасибо, что поговорили со мной, герр Шмитт, мне стало легче, правда. А что хозяйка ваша, в снегопад — и не дома? Не годится это, в такую ночь быть где-то, а не с теми, кто тебя любит.
«Да все в порядке, Лаура, не беспокойтесь. Старуха моя заночевала у сестры, вернется утром, как распогодится», - хотел я сказать, но осекся. За окнами белая, злая пустота.
Фрау Цотт ушла, но остались ее слова, а с ними — непонятная тревога. Я точно знал, что Хельга у Клары, она и не собиралась возвращаться сегодня — тяжело, ноги-то немолодые — а сейчас, должно быть, и загородные автобусы не ходят. И все-таки свербило в груди — будто мошка, залетевшая под абажур, маялась и жужжала. Мне чудилось, что Хельга, бесплотная, как дух, крадется по заснеженному лесу, не увязая в сугробах, и сквозь туго застегнутое пальто что-то светится красным. Она держала руку за пазухой, словно прятала там маленького зверька.
На следующее утро позвонила Клара и сказала, что Хельга умерла. «Завидую, - сказала. - Легкая смерть. Просто уснула и не проснулась. Вероятно, инфаркт».
Потом была суета, похороны, объявление в газете, то да се, и я — как оглушенный. Приезжала Лора, наша младшая, хотела забрать меня в город, но я отказался. Старшая, Мартина, приехать не смогла, прислала открытку. Нескоро я вспомнил о Лауре Цотт, а как увидел случайно — идущей через улицу — и сердце зашлось. Нет, я не винил ее. Она не перевела на меня свою беду и горе ее не стало слаще оттого, что моя старуха упокоилась в земле, но слова Хельги о «дурном глазе» вдруг обрели новое, грозное значение.
Не помню, кому обмолвился о ночном разговоре, но дурная слава — легче тополиного пуха. Через пару недель о злосчастной Лауре вовсю толковали в кнайпе, и тут уж извлекли на свет божий все ее грехи. Маляр Ханс рассказал, как фрау Цотт наслала слепоту на его тещу. Мол, терла нижние веки — будто слезы отирала — а та, Хансова теща то есть, ей посочувствовала. На другой день встала — в глазах темно. Врачи говорят: «глаукома», но мы-то знаем... У Фостеров сарай сгорел, а у Якоба Миллера, мусорщика, сдохла любимая собака. Дочку Шубеков третью неделю лихорадит, а зять Лемеса, заглядевшись в окно на Лауриного сынка, отрубил себе палец шлифовальным станком.
- Пора с этим кончать, - вынес вердикт Хайко Шубек, и все его поддержали. - Гнать ее отсюда, пока не поздно. Мы не мы будем, если позволим ведьме отнять у нас наше счастье.
Понятия не имею, что они сделали. Ведь у Лауры был договор на аренду, расторгнуть который не мог никто, кроме нее и владельца дома. Но — это случилось, кажется, в середине января — поутру напротив калитки Цоттов остановился грузовой фургон. Водитель и двое рабочих принялись таскать коробки, а фрау Цотт стояла в стороне, держа Янека за руку. Над поселком нависало тяжелое красное небо, и мутные облака сочились гноем и кровью, как использованные бинты. Я боялся, что Лаура поднимет взгляд и скажет, что такой рассвет к землетрясению или к войне, но она только зябко, испуганно поежилась и, ни к кому не обращаясь, пробормотала:
- Как холодно, Господи! Похоже, эта зима никогда не кончится...
Вот и вся история. Если вы спросите меня, что я думаю о фрау Цотт, я скажу, что, по-моему, она была чем-то вроде отмычки, которой судьба отворила ящик Пандоры. Если ключ один, то отмычек — сколько угодно, и стать одной из них может, наверное, любой. Несчастья из ящика высыпались и разлетелись по миру, и загнать их обратно нет никакой возможности. Лаура Цотт уехала, но ничего не изменилось. Укатила бедолага куда глаза глядят, со своим жалким скарбом и анемичным сынишкой, а у нас в Egares все больше плохих новостей, и снег до сих пор не стаял, хотя на дворе уже май.
Рассказы | Просмотров: 779 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 20/05/20 19:12 | Комментариев: 25

Перед визитом к советнику я полночи проплакала, а под утро мне приснился наш маленький, золотобровый и хрупкий, словно фарфоровый пастушок. Он смешно топал в голубых пинетках вокруг стола и звал меня мамой. Мне было жутко и радостно, и даже уши закладывало, как при подъеме в гору, а проснулась — в горле ком. Хотела рассказать Джефу, но передумала. Все равно не поймет.
Зато советнику все живописала в красках: и мое фиаско в центре репродукции, и маленького, который каждую ночь снится, и очередь на усыновление, которого пока дождешься — поседеешь. Советник равнодушно кивал и в тетрадку все записывал, а потом взглянул на меня поверх очков, совсем как Джеф, когда сердится, и спросил:

- Фрау Хоффман, а не желаете ли завести «собачку»? По-моему, неплохая альтернатива...

- Что? - опешила я. - «Собачку»? Я ребенка хочу, сына или дочку, настоящего ребенка, человеческого. А вы мне кого предлагаете? Что за тварь такую?

- Ну, - советник поднял палец, как указку, сразу сделавшись похожим на школьного учителя, который вот-вот изречет что-то разумное и вечное, - собственно, «собачки» - не люди. Но они очень восприимчивы, я бы сказал, это самые восприимчивые существа на планете. Из одной и той же особи можно воспитать кого угодно: ласкового домашнего зверька, ну, хомячка, к примеру, или попугайчика, сторожевого пса, цирковую лошадь или человека. Понимаю, странно звучит, но попробуйте — сами убедитесь. Они все схватывают на лету.

А чем черт не шутит, подумала я. Попробовать, что ли, эту... «собачку»? Что я теряю, в конце-то концов? А не получится, отдам обратно в питомник, пусть другие воспитывают.

Джеф, как ни удивительно, обрадовался:

- Давно пора завести малыша. А то у нас как-то мертво.

Мертво... Каково, а? Крутишься день деньской, изучаешь всякий фэн-шуй, подбираешь обои под цвет ковра и кактусы под цвет занавесок — и вот она, благодарность.

- Как в оранжерее, - сказал. - Сплошные искусственные ландшафты.

Мы немного поспорили и в тот же вечер отправились в питомник, выбирать «собачку». Мрачная косоугольная коробка из железобетона и черного бронированного стекла, втиснутая между студенческим общежитием и маленькой частной школой, изнутри оказалась чем-то средним между зоопарком и тюрьмой для душевно нездоровых преступников. На дне крошечных загончиков-камер мутный, как спитой чай, мрак, копошился, бурлил и повизгивал. В нем что-то жило, но что именно — не разглядеть за густой завесой из шепота, лая, желтых дымчатых бликов, запахов и вздохов. Лишь в коридоре теплились под потолком голые лампочки, о которые стукались на лету сытые майские жуки.

- Если они разумны, - пробормотал Джеф, - то как можно держать их в таких условиях?

Шагавшая впереди воспитательница передернула костлявыми плечами:

- Неужели разумен кусок пластилина? Вот, держите, - и отворив одну из клеток, выволокла из темноты в освещенный коридор нечто хмурое и лохматое, тепло-палевое, как с детства любимый плюшевый мишка. Оно оскалилось из-под спутанной челки и тоненько, прозрачно завыло.

Я невольно отпрянула, а Джеф спросил:

- Это кто, мальчик или девочка?

- А вам кого нужно? - осклабилась воспитательница.

Вопрос оказался не так-то прост. Рано утром, пока волосатое и хмурое сопело в постели, разметавшись по моей цветастой подушке и доверчиво подперев щеку языком, будто сосало во сне леденец, мы устроили маленький семейный совет. Джеф утверждал, что мальчишки неприхотливее, с ними и в поход легче пойти, и на рыбалку в ночь, и смастерить что-нибудь, скворечник или табуретку. Зато девочки ласковее, - возражала я, - и послушнее. Им проще привить традиционные семейные ценности.

В конце концов, «собачкину» судьбу решило великолепное роскошно-голубое платье с широким поясом и огромным белым бантом, которое я заприметила накануне в витрине супермаркета. Под стать платью мы подобрали ей лакированные башмачки, кроватку под воздушно-розовым балдахином и скромное имя Полли.

Джеф на радостях накупил целый ящик детского питания, но я настояла, чтобы «собачку» кормили со стола. Кто ее знает, сколько ей лет, но пусть будет побольше, хотя бы пять или шесть. С малышами такая возня!

И вот мы зажили втроем — мы с Джефом бок о бок непонятно с кем или с чем. Посмотришь — в чулках, в оборочках, в кофточке с отложным воротничком — девочка как девочка. Счесать лохматость со лба и гладко заплести, за стол усадить — может накарябать печатными буквами свое имя. Или над книжкой замрет, пальцем обслюнявив страницы, а заоконное лето тонким карандашом нарисует ей веснушки да отмоет лицо до румяной белизны. А через пять минут отвернешься, а она уже носится на четвереньках по дому, скользит, как солнечный луч, по стенам, по перилам, по лестнице вверх и вниз — нетерпеливая, яркая.

Перед нашим крыльцом топорщится ежиком осота небольшая полянка, обрамленная кустами, за которыми — чуть подальше — ажурной синевой клубится городской лесопарк. По утрам на розовом от восходящего солнца газоне резвятся заячьи семейки — непуганные, уютные, точно выставленные в пасхальной витрине игрушки.

Выглянув как-то раз в окно — рассвет уже золотил деревянные ступеньки, и на траве лежала искристая серебряная пыль — я увидела, как Полли скачет вместе с зайцами, пружинисто отталкиваясь от земли, и ее русые косички свернулись в длинные бархатные уши.

- Джеф! - завопила я испуганно.

Он выскочил из дома в одних трусах — хорошо, соседи еще спали — сгреб прыгучее создание в охапку, а оно, вернее, она — Полли — спряталась у него на груди, сжавшись в тугой комок, и по-кошачьи заурчала. В нашем дворе все время околачиваются бездомные кошки...

Я стояла босиком на холодном утреннем полу, злая и растерянная, а Джеф улыбался и почесывал за мягкими заячьими ушками, которые не торопились превращаться обратно в косички.

- Ну что ты, котенок, смотри, как маму напугала, - повторял он, взглядом умоляя меня не сердиться.

- Моя муза, - говорил Джеф, смеясь. - Ты — моя маленькая муза, - и, взмахнув кистью, оживлял на холсте дичайшую какофонию изогнутых линий, кривых мазков, нелепых контуров и цветовых пятен. Как получилось, что мелкий чиновник с зарплатой гастарбайтера ни с того ни с сего возомнил себя Ван Гогом, - удивлялась я.

- Я с детства мечтал рисовать, - объяснял Джеф. - Но все руки не доходили. А сейчас решил, что пора. На самом деле для того, чтобы чему-то научиться, нужно немного смелости — только и всего. - улыбался он. - А уж с такой помощницей, как наша дочка...

«Дочка», - кривилась я. Быстро же вы спелись.

Иногда мне кажется, что Джеф сам в детстве был «собачкой», оттого он такой хаотичный, бестактный, подвержен странным желаниям и инстинктам. Снаружи — мужчина, муж, а внутри — одному Богу ведомо что. На поверхности — блик, игривое серебрение, а под ней — омут неведомой глубины. Должно быть, и детей у нас нет потому, что как невозможно смешать масло с водой, так не скрестить homo sapiens с неумелой под него подделкой.

Страшное подозрение, однажды зародившись, горькой таблеткой перекатывалось на языке, и хотелось выплюнуть — ему в лицо — но я сдерживалась. До тех пор пока не застала обоих в старом гараже, выпачканных с головы до ног краской, припорошенных известкой и кирпичной крошкой. Брюки, платье забрызганы — не отстираешь, руки по локоть в радуге, на прислоненном к стене холсте — сырые отпечатки маленьких ладошек.

- Мы с Полли экспериментировали, - пояснил Джеф, извиняясь, - играли с цветом.

Он поймал мой взгляд и поежился, передернул плечами.

- Плевать на тебя, - закричала я. - Кого ты думаешь вырастить из этого... из этой, - я не находила слов. - Свинью? Мартышку? Я из сил выбиваюсь, пытаясь сделать это существо человеком, хотя мы оба знаем, что оно не человек. Облагородить, научить. А ты...

Я многое ему тогда высказала — он смотрел презрительно, сунув испачканные руки в карманы. И тут невольно, словно конфету обронила из губ, произнесла то самое, запретное. Джеф побледнел, отшатнувшись, как лепесток флюгера, о который с силой ударился ветер, потом покраснел. Молча вернулся в дом — я следовала за ним по пятам виноватой тенью, не зная, укорять ли дальше, просить ли прощения — сдернул с антресолей чемодан и принялся запихивать в него вещи. Я наблюдала за его суетливыми движениями и размышляла о том, какой непоправимой бывает правда и что самую дикую и чудовищную клевету можно простить и пережить, а три простых слова истины — почему-то не получается.

Джеф вытряхивал из шкафа трусы, майки, рубашки, как будто душу выворачивал наизнанку и скармливал ее черной пасти чемодана. Захлопнул крышку и, так и не взглянув в мою сторону, торопливо вышел.

Я сидела на кровати, обложенная тишиной, точно стекловатой, слушая, как сочится вода из всех кранов сразу, и как шуршат тараканы за батареей, и как беспокойно, сонно, ворочается в часах кукушка, боясь пропустить свой выход. Когда спохватилась, увидела, что Полли нигде нет. Наверное, Джеф забрал с собой, подумала я, но все-таки медленно пошла по комнатам, выкликая ее имя.

Девочка стояла в гараже на высокой табуретке, закрыв глаза и раскинув руки. Неподвижно — хотя табуретка была колченогой, — не шатаясь и как будто не дыша.

- Мама, можно я вырасту деревом? - просипела, не открывая глаз.

На растопыренных пальцах уже начали разворачиваться клейкие, нежно-зеленые листочки.

- Ну конечно, нет, - я обняла девочку и осторожно сняла ее с табуретки. Листья опали. - Глупая. Все будет хорошо. И папа вернется, - говорила, веря себе и не веря. - Он ведь любит нас с тобой.

Полли прижалась ко мне, тихо всхлипывая, обвила мою шею руками, и смола на ее щеках превратилась в человеческие слезы.
Фантастика | Просмотров: 798 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 15/05/20 02:02 | Комментариев: 9

- А сейчас мы с вами будем смотреть кино, - объявил профессор, и Штефан с готовностью расчехлил очки. Каждая лекция по психологии начиналась с учебного фильма, и это помогало студентам настроиться на нужный лад. Пока профессор Сигал возился с проектором, по рядам прокатилось движение: щелкали кнопки диктофонов, дробно, как птичьи лапки, постукивали карандаши.
На экране появился стоп-кадр: молодые люди в черных и белых футболках передавали друг другу баскетбольные мячи. Действие происходило, судя по всему, на лестничной площадке, потому что сзади, загороженная человеческими фигурами, угадывалась дверь лифта. Слева и справа тоже находились какие-то двери.
- Посчитайте, сколько пасов сделают игроки в белом, - сказал профессор, и картинка ожила.
Задание казалось простым. Мелькают руки, мяч, лица — смазанными, неровными пятнами, и снежно в глазах от ярких футболок.
Пара минут — и ролик остановился. Штефан уже готов был в ответ на вопрос лектора прокричать: «Двадцать восемь!», но Сигал спросил другое:
- Кто из вас не заметил черную обезьяну?
Воцарилось недоуменное молчание, которое в следующую минуту лопнуло, как перезрелая дыня, и брызнуло едким шепотком.
- Что? Где? Какая обезьяна?
Профессор хлопнул ладонью по кафедре.
- Смотрите еще раз.
Теперь Штефан ясно увидел, как из левой двери появилась огромная черная горилла, остановилась перед группой игроков, ударила себя волосатым кулаком в грудь, ухмыльнулась на камеру и ушла через правую дверь.
- Этот эксперимент был впервые проведен американским психологом Даниэлем Саймонсом, - объяснил профессор Сигал. - Он показывает, как селективно работает наше внимание.
«Странная, однако, штука — человеческое зрение, - думал Штефан, рассеянно слушая лектора. - Вроде бы так ясен и однозначен мир. Ан, нет. Мы, как заколдованные, таращимся в экран, следим за мельканием рук и движением губ, в то время как что-то важное проходит мимо нас незамеченным. Совсем как эта горилла-невидимка».
Он снял и тщательно протер салфеткой очки, как будто хотел соскоблить со стекол радужную пленку самообмана, тот самый фильтр, который не пропускает в глаза незримое.
«А ведь все мы, по сути, слепы, - размышлял Штефан, - хоть и мним себя зрячими. Смотрим, но не видим. Рассуждаем, но не понимаем. Тем страшнее и опаснее наша самоуверенность».
Он промаялся всю пару, пытаясь сосредоточиться на материале, но мыслями то и дело возвращаясь к фильму.
«Надо учиться останавливать взгляд... - бормотал он себе под нос, - … улавливать то, что находится за пределами нашего эго... К черту мячик, какая, в конце концов, разница, кто сколько сделает пасов и кому, если посреди нашей экзистенциальной полянки черная горилла бьет себя в грудь и лыбится нам в лицо?»
Лекция закончилась. Студенты вскакивали с мест, громыхали стульями, толкаясь, шли по проходам к двери. Профессор Сигал что-то говорил им вдогонку, но его слова тонули во всеобщем гаме. И никто не обращал внимания на сутулую, заросшую грубой черной шерстью фигуру, которая, активно работая локтями, лезла напролом. От нее не шарахались, не глазели удивленно, напротив, ей уступали место — как равному.
«Вот ведь, догадался, - про себя нервно усмехнулся Штефан. - Остроумно, ничего не скажешь. А главное - в тему». Он не знал, смеяться ему или злиться на шутника, потому что крался, крался по спине зловещий холодок...
В холле было оживленно. Студенты разговаривали, стояли группами или сидели на партах, толпились вокруг единственного на весь корпус ксерокса или спешили куда-то, в общем, царила обычная университетская толкотня. Парень в костюме гориллы вальяжно прошествовал по коридору и начал подниматься по лестнице на третий этаж, вероятно, туда, где находилась столовая.
Штефан жил недалеко от университета, поэтому решил пообедать дома. Проводив остряка взглядом, он сбежал по ступеням, улыбнулся рассеянно знакомой девушке, зацепился сумкой за подоконник и с размаху чуть не влетел в объятия двухметровой гориллы. Только успел увернуться.
«Черт, - едва не вскрикнул Штефан, - опять он! Но ведь он же пошел наверх! Или это другой?»
Он снял очки, потер глаза, моргая и щурясь, протер стекла рукавом рубашки. Увы, ему не показалось. Еще одна обезьяна, чуть пониже ростом, подпирала плечом входную дверь и, смачно сплевывая на пол косточки, уплетала яблоко. Во всей ее позе ощущалась какая-то глумливая расхлябанность.
- Пропустите, пожалуйста, - буркнул Штефан, и обезьяна посторонилась.
Напрасно он старался расфокусировать взгляд, переключить внимание на другое, забыть, наконец, о проклятом эксперименте — гориллы были повсюду. Вся улица кишела ими. Нагло расхаживали они среди людей — ничего не подозревающих студентов, школьников, стариков, домохозяек — сорили возле газетных киосков, плевали мимо урн, сидели, болтая ногами, на автобусной остановке и курили под вывеской «курить запрещено».
Миниатюры | Просмотров: 582 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 11/05/20 18:04 | Комментариев: 10

Доктор, вы тоже кормите гномиков?
Что значит - каких? Вот же у вас на полу блюдечко с молоком и кусочек печенья. Это сыр? А мои раньше любили печенье. Они были настоящими сластенами, мои гномики. Зефир, пастилу, мармелад, сладкие булочки — все разбирали на крошки и тащили в свою норку, в углу, за шкафом. Никто, кроме меня, не знал, где они прячутся. Теперь они едят только сырое мясо. Свежее, с кровью. Гномики, которые хоть раз попробовали кровь, уже никогда не будут такими, как прежде... Нет, к психиатру мне не надо. Правда, не надо, и диагнозы мне не нужны. Если хотите послушать, как это случилось, могу рассказать...
Хотите?
Первый раз я увидел их накануне рождества. Мать хлопотала на кухне, отец мастерил гирлянды из проволоки и цветной бумаги и развешивал их по стенам, протягивал под потолком, закрепляя одним концом на карнизе, а другим на тяжелой латунной люстре с тремя рожками. Я, пятилетний мальчик, аккуратно причесанный и одетый, скучал у накрытого стола. Под рождественской елкой стоял большой пенопластовый гном, а у его ног, на усеянных опавшими иголками ватных сугробах, искрились сахарные звездочки, леденцы в прозрачных обертках, маленькие шоколадки в яркой разноцветной глазури. За окном ранние сумерки клубились стылой синевой, а в комнате пахло хвоей, сдобной выпечкой и свечным воском. Я смотрел на гнома, на бутафорский снег, на перебегающие по ветвям крошечные огоньки, и мне казалось, что там, под елкой, постепенно создается некое пространство чуда. Что-то необычное должно было произойти, сказочное и непременно — хорошее.
Они высыпали гурьбой из-за шкафа — проворные, как мышата, и нарядные, точно расписные фарфоровые фигурки. Гномики, самый крупный не больше новорожденного котенка, а самый мелкий размером с фасолину. Все в зеленых камзолах и желтых чулках. Я поспешно вылез из-за стола, подошел ближе и присел на корточки. Осторожно, чтобы не испугать. Вгляделся. Гномики копошились в рыхлой вате, пытаясь вытащить из нее скользкий леденец. На меня они не обращали внимания.
«Эй!» - окликнул я их шепотом, и крохотные существа, как по команде, замерли, задрав кверху увенчанные красными колпачками головки. Я взял со стола кусок кекса и положил на пол, потом налил в блюдце яблочного сока и поставил рядом, а сам немного отступил назад. «Ешьте, - прошептал. - Это вкусно.»
Они обступили блюдечко и принялись пить, погружая в сладкую жидкость ладошки, гномик-фасолинка чуть не бултыхнулся в сок... а потом раскрошили кекс и унесли с собой. Так началась наша дружба. Я все время старался угостить их чем-нибудь вкусным. Ломтик яблока, долька апельсина, орешки. Когда ничего другого не было, корочка хлеба — они ели все.
Нет, я их совсем не боялся тогда и не удивлялся даже. Маленькие дети весь мир видят волшебным. Помню, окна детской выходили на поросшую газонной травой полянку, которая в лунные ночи становилась серебряной, словно устланной мятой конфетной фольгой. Полянку со всех сторон обступали ели, сквозь ветви которых так заманчиво блестели звезды, словно звали куда-то, очень далеко. В такие дали, откуда не возвращаются, а если возвращаются, то изменившимися. На этом газоне, прямо под моими окнами, каждую ночь разыгрывалась сказочная мистерия. Из-за елок выпрыгивали оленята с золотыми рогами и алмазными копытцами, волчата и ежики, огненные белочки с длинными хвостами, мягкие, словно плюшевые, зайцы и смешные медвежата. Они резвились на траве, скакали, кувыркались и играли в догонялки.
Вот хотите верьте, хотите нет. Я верил. Так почему бы я стал удивляться гномикам?
Через два года после того рождественского вечера умер мой отец. Тогда я не знал, отчего. Позже мне сказали, что у него во сне лопнула аневризма в мозгу. Oн лежал на кровати, мой отец, скрюченный и очень бледный, как будто сделавшийся меньше ростом. Потом пришли какие-то люди в оранжевых жакетах и забрали его. Мать забрали тоже, у нее случился нервный срыв. А еще через полгода в нашем доме появился Ханс. Узкоплечий, в пятнистой форме Бундесвера, с темным ежиком волос и тонкой полоской усов над верхней губой. И глаза словно черные дыры, из которых тянуло сквозняком.
Дядя Ханс, так я должен был его называть. С его появлением все стало по-другому. Детскую Ханс переоборудовал под свой кабинет. Развешал по стенам оружие — он состоял членом охотничьего клуба или что-то в этом роде. Меня переселили в бывшую кладовку, маленькую комнатку без окна, в которой едва умещались моя кровать, тумбочка и ящик с игрушками. Я больше не мог любоваться перед сном волшебной полянкой, а сладости для гномиков теперь клал не на середину гостиной, а осторожно проталкивал за шкаф. Чтобы Ханс не увидел. Я его боялся, до судорог, до головокружения. Не то чтобы он меня часто бил. Он меня даже не замечал, вернее, замечал, как некую досадную помеху, которую можно отпихнуть сапогом или взять за шкирку, как котенка, и зашвырнуть в самый дальний угол. Но он бил мать. Сначала изредка, затем все чаще, все сильнее. Все более жестоко. Иногда при мне. Собственно, мое присутствие в этот момент его не беспокоило, мои слабые попытки вступиться за маму всегда заканчивались одинаково - ударом под дых, после которого я отлетал в другой конец комнаты и корчился на полу от боли. Иногда утаскивал в спальню, и я, съежившись под дверью, вслушивался в крики и всхлипывания матери, и мне было так больно и страшно, что самому хотелось кричать.
Не знаю, почему моя мать продолжала жить с Хансом, вряд ли любила. Хотя чужая душа — потемки, а душа близкого человека порой и вовсе — безлунная полярная ночь.
Как-то раз я сидел на полу в своей комнатушке, полуплакал — полудремал, привалившись спиной к постели. Горел тусклый ночник. Не хотелось ложиться спать, выключать свет... вообще ничего не хотелось. Игрушки валялись рядом, ненужные. Вдруг что-то мягко ткнулось мне в руку, и я, вздрогнув, очнулся. Передо мной стоял гномик. Давно он не показывался, кажется, немного вырос с тех пор, как я видел его последний раз. Все в том же зеленом камзоле, теперь слегка тесном, в деревянных башмачках и красной шапочке. В нем было что-то забавное и грустное, и он ластился ко мне, как доверчивый щенок.
Я наклонился, погладил своего маленького друга по выбившимся из-под колпачка светлым кудряшкам и, глядя ему прямо в глаза, беззвучно приказал: «Фас! Он там, в спальне... Ату его!» Гномик встрепенулся, сделал боевую стойку, словно тушканчик, вставший на задние лапы. Завертелся юлой, принюхиваясь, точно сторожевой пес, и бросился вон из комнаты. За ним тенью скользнул еще один, пониже... и еще один... и еще...
В ту ночь я долго не мог уснуть. Лежал и смотрел в темноту. Потом тихо встал, сунул ноги в мягкие тапочки, вышел в коридор — толстый ковролин скрадывал звук моих шагов - и подкрался к двери родительской спальни. Отчим спал беспокойно: ворочался, кряхтел, стонал сквозь стиснутые зубы — так мне, во всяком случае, казалось — как будто сражался с полчищем кусачих насекомых.
Утром, за столом, вид у него был помятый, сникший, глаза тусклые. Он не кричал на мою мать, ничего не требовал, как обычно, только хмуро кивнул и уткнулся взглядом в тарелку. После завтрака я заметил, как мать украдкой сунула в бак с грязным бельем окровавленную простыню. Меня захлестнул страх и одновременно злая радость: теперь-то он поймет, как больно нам с мамой! Я открыл холодильник, извлек оттуда большой кусок суповой говядины и, отрезав тонкую полоску, протолкнул ее за шкаф. К вечеру кусочек мяса исчез. Через три дня отчима увезли в больницу, и больше мы с матерью его не видели.
Мы остались одни. Я снова перебрался в детскую, ружья забрали родственники Ханса вместе с остальными его вещами. Все вернулось на круги своя, да только не совсем. Что-то случилось со сказочной лужайкой... то ли елки вокруг нее стали гуще и выше, то ли луна теперь освещала ее иначе, но трава больше не серебрилась в слабом сумеречном свете, и веселые зверюшки не резвились под моим окном ночь напролет. Они исчезли, убежали искать другие полянки и других — счастливых — ребятишек.
Жили мы скромно, мать выучилась на парикмахера, пошла работать, но получала немного. Большую часть зарплаты съедали отчисления за воду, газ, электричество, телефон. На сладости денег не хватало, мясо тоже покупали не каждый день, но когда покупали, я не забывал делиться со своими маленькими друзьями. Они стерегли мой покой днем и ночью, как верные стражи, никого даже близко не подпуская к нашему с матерью семейному очагу. Наточили когти и клыки. Одежда сделалась им мала, они скинули зеленые камзолы и обросли густой бурой шерстью. Я не сомневался, что стоит мне только моргнуть, и любой недруг будет растерзан. Не могу сказать, что часто просил их о помощи, но бывало, приходилось.
Я учился в шестом классе, когда ко мне привязался мальчик на год старше, Ференц из седьмого „f“. По дороге в школу подкарауливал, оттеснял в тупиковый переулочек и заставлял выворачивать карманы. Потом рылся в портфеле, перетряхивал пенал и учебники, находил всю мелочь, до последнего цента, как бы тщательно я ее ни прятал. Почти все ребята брали с собой хоть пару евро — в школьном буфете выпекали вкусные вафли и брецели, и мы бегали, покупали их на переменке. Не знаю, почему Ференц повадился обирать именно меня, может, из-за моей хрупкой комплекции — думал, что не дам сдачи — или потому, что я жил дальше всех. К тому же, у меня была репутация молчуна, я мало с кем общался и никогда ни о ком не сплетничал.
Сначала я терпел. Перестал брать в школу деньги и покупать брецели. Вместо этого заворачивал в фольгу бутерброды, потому что уроки заканчивались поздно и я успевал жутко проголодаться. Ференц злился, вытряхивал мой завтрак на землю и топтал ногами. Я пытался жаловаться учителям, но мне не верили — отец Ференца возглавлял родительский совет класса и без труда убедил всех, что его сын никогда ничего такого... Хотел поговорить с матерью, но она посмотрела на меня так устало, что от непроизнесенных слов запершило в горле.
В конце концов я не выдержал. Просовывая за шкаф мясо, поманил пальцем одного из гномиков и прошептал ему на ухо имя своего обидчика. В тот же день Ференц угодил в реанимацию с изуродованным лицом, почти перегрызенной шеей и рваными ранами на теле. Что случилось? Покусали собаки. Чьи, откуда? Никто не мог понять. В нашем городе бродячих животных нет, муниципалитет следит за этим. Сам мальчик, когда немного оправился от шока, клялся, что не собаки на него напали, а настоящие чудовища. Что ж, он был недалек от истины.
Ференц выжил после того случая, но сделался тихим, ходил бочком и слегка прихрамывая, никому не смотрел в глаза, а меня обходил большим полукругом. Наверное, чувствовал что-то. Было еще несколько похожих эпизодов, не столь драматичных.
Мои чудовища постепенно набирались силы, росли. Самый маленький стал размером с крысу, а самый крупный — с кошку. Когда однажды я по старой памяти предложил ему кусочек творожной запеканки, он зашипел на меня, выгнул спину и чуть не впился острыми зубами в мой палец. Я едва успел отдернуть руку.
По ночам они громко топали, шуршали обрывками газет, хрюкали и визжали, пугая мать. Впрочем, недолго. Моя мама так и не сумела оправиться от смерти отца и от жизни с Хансом. Она медленно угасала. К шестнадцати годам я остался сиротой. Пришлось бросить школу, хотя учился я неплохо, и пойти работать в автомастерскую. Вечерами я подолгу бродил по улицам, подсвеченным бледными фонарями, и до рези в глазах вглядывался в черные зрачки окон, за каждым из которых чьи-то детские сказки превращались в кошмарные сны. В моем сердце еще теплилась глупая, отчаянная надежда на чудо — что вот сейчас за занавеской, словно тоненькая свечка в окне, мелькнет огонек чьей-то доброты.
И чудо пришло в мою жизнь. Самое настоящее, не призрачно-лунное, как серебряная лужайка перед домом, не мимолетное, как запах воска и хвои в рождественскую ночь, а живое, теплое, с волосами тяжелыми, как соцветия сирени, и мудрыми руками, которые тут же навели порядок в квартире, выбросили весь сор, хлам, старые газеты и старую боль, смахнули паутину со стекол и зеркал. В комнаты хлынул такой яркий свет, что даже злые гномики присмирели, попрятались по углам, как сумеречные тени.
Чудо звали Паула. Она напоминала мне маму, такую, какой та была давно, молодую и энергичную, хозяйку от Бога. Есть такие женщины, для которых инстинкт гнезда главнее любых других инстинктов. Конечно, жизнь не видеокассета, ее не отмотаешь в начало. Но с появлением Паулы меня не покидало странное чувство, как будто в некой игре обнулили счетчик и теперь все, что я ни делал, я делал как бы впервые. Без оглядки на прошлое. Это значило, что можно любить без страха потери, радоваться без чувства вины, засыпать безмятежно, не вслушиваясь в цокот острых коготков по полу, в фырканье, шебуршение и голодное чавканье. Гномики затаились, притихли. Притворились безопасными домашними зверюшками. Они даже соглашались есть овощи. Тайком от Паулы я готовил им обеды: нарезал ломтиками морковь, свеклу, редиску и выкладывал на блюдо вместе с листьями шпината. Обязательно добавлял сверху два-три кружочка колбасы. Мои гномики так и не стали до конца вегетарианцами. Паула ни о чем не догадывалась. Только однажды ей показалось, что из комнаты в кухню прошмыгнула большая рыжая кошка. Мелькнула и словно провалилась сквозь землю, вернее, сквозь пол. «Да что ты, дорогая, Бог с тобой! Откуда тут кошки?» - пытался я ее успокоить, фальшиво смеясь. Паула долго терла глаза, недоверчиво озиралась по сторонам, а потом рассмеялась вместе со мной. В другой раз она проснулась посреди ночи, села рывком на постели, в темноте испуганно пытаясь нащупать мою руку. «Янек, тебе не кажется, что у нас дома завелись крысы?» Я помотал головой, хотя Паула, конечно, не могла этого увидеть. Луну скрывали тучи, и комната словно была до самого потолка набита липкой черной ватой. Крысы. Видела бы ты их вблизи.
Я понял, что надо бежать. Подальше от квартиры, населенной страхами, от воспоминаний, от самих себя. Несколько раз предлагал Пауле уехать, уговаривал, умолял, но она смотрела на меня удивленно и непонимающе.
- Зачем, Янек? Куда?
- Куда глаза глядят. Все равно. В другой город, в другую страну... Снимем где-нибудь домик или квартирку на двоих.
- Но... Янек, мне здесь нравится. У тебя очень уютно, правда. А газончик с елками... в нем есть что-то волшебное. Как будто попадаешь в сказку, - она вздыхала и прижималась ко мне. - Я бы хотела, чтобы наш малыш... у нас ведь будет когда-нибудь малыш?... спал в этой маленькой комнатке, с окнами на лужайку, и каждую ночь...
- Нет! - перебивал я торопливо.
Отдергивал занавеску и с неприязнью всматривался в бархатную, залитую светом полянку. Волшебство давно упорхнуло, и лишь коротко стриженная трава глупо золотилась на солнце.
И так каждый раз, все время одно и то же. Мы начали ссориться. Сначала по пустякам, несерьезно, без злобы. Говорят, милые бранятся — только тешатся. Вот только утешения не было, одни обиды. Они множились, застревали комом в горле, так, что ни сглотнуть, ни выплюнуть. Любая мелочь раздражала: немытая чашка в раковине, карандаш на трюмо, непогашенная лампочка в кладовке. Мне хотелось осветить всю квартиру, каждый темный уголок, а Паула твердила, что это расточительство. И непростительная безалаберность. Как она меня только ни называла, и недотепой, и мотом, и ничтожеством, и лодырем... Для того, чтобы сделать человеку больно, не нужно много слов, достаточно одного-единственного, такого, чтобы перевернуло все внутри и жгло потом долго, как пощечина.
Почему именно слово «грязнуля» меня взорвало? Не потому ли, что частенько слышал его от отчима — небрежно брошенное, вроде бы даже не со зла, но за ним всегда следовала скорая и жестокая расправа. Наверное, я побледнел. В какое-то мгновение мне показалось, что я сейчас, как Ханс, не совладаю с собой и ударю Паулу. Сжал кулаки, и черты ее лица вдруг поплыли, словно обожженные кислотой моей ненависти.
Конечно, я ее не ударил, просто повернулся и вышел из комнаты. А ночью... В ту же ночь я проснулся от страшного крика. Вскочил, подхватил Паулу на руки. «Тише, тише... Что случилось? Что с тобой? Это всего лишь сон».
«Нет, не сон, - она захлебывалась слезами. - Монстры... они укусили меня в сердце. Больно... укусили». Я носил ее по комнате, грел дыханием остывающие губы, вглядывался в бледное, искаженное судорогой лицо. К утру Паула умерла. Сердечная недостаточность, сказали врачи. Кто бы мог подумать, никогда не жаловалась на сердце.
А теперь... Что теперь? Так и живем. Я и мои злые гномики. Да нет, все понимаю, когда-нибудь они сожрут и меня. Я ведь сам себя ненавижу. По ночам я зажигаю в спальне свечи — десяток в изголовье кровати, десяток в ногах, еще несколько на полу, на тумбочке, штук пятнадцать на зеркальном трюмо. Когда свечи отражаются в зеркалах, мне чудится, что вся комната тонет в море огней. Гномики боятся открытого пламени. Так и спасаюсь от них. Пока.
Я вижу, вы кормите гномиков, господин Фриц? Ну что вы, ничего плохого в этом нет, пока сыром и молоком. Ручная крыса, говорите? Да какая разница, крысы или гномики... главное — не кормить их мясом.
Сказки | Просмотров: 836 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 07/05/20 19:43 | Комментариев: 15

Недостроенный дом пахнет сырой стружкой, еловой смолой, свежей побелкой, пылью и солнцем. Он похож на лабиринт — почти одинаковые комнаты, без оконных рам и дверей, с голубиным пометом и строительным мусором на полу, пустые коридоры и яркие, как витражи, лоскутки неба между стропилами. Внизу все основательно и прочно — бетон, камень, дерево, а вверху — изменчиво и текуче. Струится, течет шелковый свет, текут облака, и солнечные блики, и черными стежками по фиалковой скатерти — птицы, и подхваченные ветром бело-розовые лепестки. Мирко запрокидывает голову и словно ныряет с берега в неспокойное море. Он дышит ароматами лета и воздухом стройки, плывет, барахтаясь, по синим волнам, только не соленым, а сладковатым, медово-приторным. Снаружи, за стенами, цветет шиповник. Чуть подальше, у соседского забора — душистый звездопад. Облетает сирень.
Брат Виктор и его жена Хайди бродят по дому гордые, с видом хозяев, осматривая свое будущее семейное гнездышко, а Мирко ступает за ними вслед — шаг в шаг. Он не боится потеряться, просто это такая игра — повторять все за братом.
Виктор сунул руки в карманы — и Мирко сделал то же самое. Задумчиво поскреб затылок, в сердцах стукнул кулаком по притолоке, так, что стена содрогнулась. Буркнул себе под нос: «Вот это хорошо».
- Хорошо, - пискнул Мирко.
Виктор обернулся с широкой улыбкой.
- Нравится, братишка? Пока тут не очень уютно, но дай нам месяц-другой, и ты ничего здесь не узнаешь. Крышу сложим, крыльцо... Сад вокруг разобьем. Камин в гостиную. Добрый дом будет. К осени, надеюсь, управимся. А как вырастешь, женишься, мы и тебе такой построим. Договорились?
Мирко важно кивнул.
- А это что? - спросил он и наобум ткнул пальцем в странно выпирающий угол.
- Это дымоход для камина.
- А там?
Виктор засмеялся.
- Сейчас я тебе все покажу. Давай руку.
Они медленно обходят дом. Сжимая в огромной лапище маленькую ладошку Мирко, брат рассказывает.
- Тут сделаем кухню. Видишь эти две трубы? Одна газовая, вторая — водопроводная. К первой подключим плиту, а вон там повесим раковину. Здесь будет выход на терраску. Там — кладовка. Ванная. А тут — другая комната.
Мирко словно в воздух подкинуло. Он чуть не вывихнул плечо — так резко и сильно рванулся прочь. Другая комната!
- Да ты что? - опешил Виктор. - Чего испугался? Не бойся, дурачок. Да куда ты бежишь?
- В другую комнату нельзя заходить! - в панике закричал Мирко. - В ней нельзя находиться! Это опасно! Там — мертвые!
Виктор с женой смущенно заулыбались.
- Малыш, - примирительно сказал брат и потрепал Мирко по щеке, - ну конечно, нельзя! Но мы и не собираемся. Просто она еще не готова, она пока не настоящая. Посмотри — нет потолка, нет двери. И стекол в окнах тоже нет. В нее задувает ветер, гадят птицы. Другая комната должна быть закрыта, запечатана от чужих взглядов, как шкатулка с драгоценностями. А сейчас это просто четыре стены, пол и стропила. Святыня только тогда становится святыней, когда ничто не может ее осквернить. Ты согласен?
Мирко неуверенно пожал плечами.
- И потом, что значит — опасно? Ничего в ней опасного нет. Никаких мертвецов. Забудь ты бабулины страшилки — это все ерунда, а на самом деле все гораздо проще. Другая комната — это место, где живет память. Где мы почитаем тех, кого больше нет с нами. Мы не заглядываем в нее из уважения к нашим дорогим ушедшим, а вовсе не из-за страха. Это всего-навсего красивая традиция, обычай, который мы хотим и будем соблюдать. Но бояться не надо. Сечешь, братишка? Ну вот.
Мирко, поежившись, кивнул. Он понемногу успокоился, но хмурился недоверчиво. Ведь бабушка все объясняла иначе.

Он вспомнил себя совсем маленьким — четырех- или пятилетним — у нее на коленях.
- Бабуль, а что там? - спрашивает он, получив шутливый — на бабушкин манер — выговор за то, что тянулся к латунной ручке на неприметной бежевой двери. - Я только погляжу тихонечко и ничего не буду трогать!
- Нет, нельзя.
- Ну почему?
- Это комната смерти.
- А что такое смерть?
Бабулин голос дребезжит, как дверной колокольчик, и говорит она непонятные вещи.
- Это разлука, расставание... В священных книгах написано, что по-настоящему человек не умирает, а просто выходит в другую комнату. Вот как если бы папа сидел рядом с тобой и читал книжку или помогал строить замок из конструктора. А потом встал и вышел. Ты больше не видишь его, но знаешь, что он по-прежнему в доме и думает о тебе.
- А если я его позову?
Бабушка поправляет очки и строго смотрит на внука. Ее глаза, серые и скользкие, прячутся за толстыми стеклами. Они пугливы, как рыбки в пруду, плавают туда-сюда, туманятся и блестят живым серебром.
- Он не ответит, потому что очень занят. Он... ну, у него там много всяких своих дел.
- А если я пойду к нему? - допытывается Мирко. - Он меня прогонит?
- Нет, не прогонит, но тогда ты тоже умрешь. Ты ведь не будешь торопиться, правда?
- Нет...
Маленький Мирко изучает цветастый бабушкин подол. Разноцветное ситцевое поле — васильки и маки, и высокие белые гладиолусы, колокольчики и желтые пирамидки люпинов, все вперемешку. Смерть — это что-то книжное, представляется ему, какое-то заумное и неприятное слово, никакого отношения не имеющее к их веселой и крепкой семье: к нему, брату, маме и папе, бабушке. Это нечто такое, что никогда с ними не случится — и вообще ни с кем из его знакомых.
Вот как это виделось ему тогда.

В то же лето умерла бабушка.
Это был единственный — на памяти Мирко — день, когда дверь в другую комнату слегка приоткрылась. На полсантиметра, наверное, или даже меньше. Приоткрылась обыденно — ни яркий свет не вырвался оттуда, ни сладкая музыка, и сквозняком не потянуло, страшным и тоскливым, и жаром не полыхнуло в лицо. Узенькая щелка, в которую, как ни приноравливайся, никак не получалось заглянуть. Пугливо съежившись на холодном полу, Мирко приник к ней губами.
- Бабушка, - прошептал он, - ты здесь?
Любой шорох показался бы ему сейчас ответом, но в другой комнате царила тишина — пыльная, сплошная, в которую сознание Мирко куталось, как в пуховое одеяло. Если бабушка и находилась там — она, вероятно, спала. А может быть, сидела, задумавшись, утопив подбородок в ладонях — как любила отдыхать когда-то, вроде бы совсем недавно — и грустила о прожитой жизни.
- Я люблю тебя, - шепнул Мирко, - милая бабулечка, пускай тебе там будет хорошо!
Едва сдерживаясь, чтобы не зареветь, он отвернулся от двери — и тотчас получил затрещину от незаметно подошедшей сзади матери.
- Ты куда лезешь, кретин! Прочь руки! Не смей подходить к этой двери... О, Мирко, прости меня, прости, малыш... Мне тоже очень больно, мы все скучаем по бабушке... Но ты не должен приближаться к этой двери, а тем более, открывать ее. Нельзя ее даже касаться! Ты не представляешь себе, насколько это плохо! Насколько недостойно тебя, сын!
Мирко рыдал, уткнувшись лицом в теплый мамин живот, и бормотал, всхлипывая:
- Почему она ушла? Почему? Зачем нам эта противная комната?
А потом они сидели на веранде и серьезно, неторопливо беседовали. Как двое взрослых, и Мирко чувствовал себя большим, повзрослевшим сразу на несколько лет. Мама заварила чай по бабушкиному рецепту, плотно укутав заварочный чайник махровым полотенцем, и это было так, словно бабуля опять с ними, восседает во главе стола с большой фарфоровой чашкой в руке. Запахи бергамота и мяты таяли в воздухе, струясь колечками беловатого пара, щекотали ноздри. Аромат их общего горя.
- Понимаешь, сынок, люди должны умирать, - говорила мама, отрешенно, словно думая о чем-то своем, - так устроена жизнь. Человек приходит и уходит, когда наступает его час. Он по-прежнему рядом с нами, но сам меняется, становится другим. Смерть — это иное состояние тела, а душа остается прежней.
- Значит, бабушка — все еще наша бабушка? - допытывался Мирко.
- Конечно. Но заходить к ней нельзя. Да и в комнате она не одна — наш дом старый. В другую комнату ушли и дедушка, и моя сестра Барбара — твоя тетя. И прабабушка — но ты ее не застал.
- И они там все вместе?
- Наверное.
- А почему к ним нельзя? Они могут сделать что-то плохое? Они изменились и стали злыми?
- Злыми? Нет... не думаю. Не знаю, как объяснить, сынок. Живое не должно касаться мертвого. Они — как негашеная известь с водой, понимаешь?
- А у нас в садике есть мальчик-христианин и еще девочка-мусульманка. У них дома нет другой комнаты! Они сами рассказывали! - волновался Мирко, не знавший, что такое негашеная известь.
Мама ласково провела ладонью по его волосам и тут же — рассеянно — по своим, поправляя растрепанную прическу.
- Дружок, ну конечно, есть. Только она называется не так. Например, кладовка, куда никто не заглядывает, чулан или просто большой и темный стенной шкаф. В каждом доме есть такие потайные уголки. У людей могут быть разные верования, но все они вовлечены в круговорот жизни и смерти.
Он мог бы так спрашивать до бесконечности — настолько все было интересно и ново, и так нравилось ему это неожиданное ощущение взрослости — но вдруг заметил, какие у мамы глаза: яркие и большие, и блестят, как эмалированные плошки.
- Мамочка, ты плачешь?
- Нет, сынок... Нет.

Сперва он очень тосковал по бабушке, но дверь с латунной ручкой обходил стороной. Тем более что находилась она в конце коридора, и приближаться к ней не было никакой нужды. Но по ночам, лежа в постели, Мирко представлял свою любимую бабулечку в другой комнате. Что она там делает? Читает книжку, подслеповато щурясь сквозь толстые очки, или пьет бергамотовый чай, или играет с дедушкой в карты на щелбаны, или смотрит в окно, за которым — нездешний пейзаж, солнечный райский сад, клумбы и огромные стрекозы, похожие на целлулоидные вертолетики. А может, овощные грядки или горная долина, или лесная просека, или увитый хмелем балкон... О чем она думает? Тепло ей или холодно? Каково это вообще — быть мертвой? Ей нельзя общаться с живыми, и все-таки при мысли о том, что она близко, отделенная от Мирко парой тонких стен, становится немного легче.
Вереницей тянулись дни — осенние, красные, точно спелые ягоды, и зимние, белые и стылые, как жемчужины, и весенние, зеленые, будто молодые горошины, и летние, нарядные, как бабочки, радостные и солнечные. Они складывались в недели, месяцы... а там и год пролетел. Мирко купили ранец и коробку для завтраков. Мальчик готовился к школе, мечтал о новых друзьях и по складам разбирал строчки в новехоньком букваре.
Однажды он сплел веночек из полевых маков и положил его на подоконник, в двух шагах от двери в другую комнату. К вечеру цветы исчезли, а мама отругала его:
- Венкам место на кладбище!
- Но бабули там нет! - защищался Мирко. - Там только земля, трава и деревья... И гроб с мертвым телом, которому не нужны цветы.
- Ее и здесь нет! Она — по ту сторону двери.
Мирко кивнул, соглашаясь. Он понимал, что поступил глупо.

Слова брата взволновали его, пробили брешь в логичном и, в общем-то, уютном мирке. Недостроенная другая комната - «четыре стены и стропила». Место, где живет память.
«Нет там никого, - шепотом повторял Мирко слова Виктора, украдкой бросая взгляд туда, где латунная ручка поблескивала маняще и смутно, точно болотный огонек. - Забудь ты эти страшилки. Ведь ты ее видел — ничего в ней особенного нет. Обычная комната».
Он снова начал захаживать в конец коридора. Как бы случайно — задумался и заблудился. С кем не бывает?
«Там нет бабушки, твердил он себе, только память о ней. Как на кладбище. Как в ее бывшей спальне, где все еще пахнет лекарствами. Память — это не опасно».
Память — это просто картинки из прошлого... Любовь... Печаль... Ощущения и запахи. Безделушки, которых касалась рука дорогого человека. Фотографии. Подушечка для иголок. Засушенные листья и журналы с потемневшими страницами. Это разношенные тапочки, которые не выбрасываешь, потому что их носила бабушка. Очки. Железная лейка, в которой мама этой весной посадила тюльпаны. Земляничная грядка под окном. Зонтик, пылящийся на полке в прихожей. Невинные вещи, которые нет смысла держать за закрытой дверью. Наоборот — их бережно хранят у всех на виду. Мирко не мог сформулировать, что такое на самом деле память, но чувствовал, как тает его страх перед другой комнатой, уступая место жгучему любопытству. Что в ней находится? Почему на это нельзя смотреть? Потому что так написано в глупых книжках?
Он терялся, путаясь в совсем не детских вопросах. Если бабушка не в другой комнате, то где же она тогда? Мирко пытался выспрашивать у своего приятеля по детскому садику — христианина — и у скромной девочки-мусульманки, но те отвечали настолько сложно, что он совсем расстроился. Как может человек пребывать на небесах? Там не на что опереться, негде сидеть, лежать или стоять. Даже если он отрастит крылья, все время летать невозможно — устанешь. Ведь и птицы не вьют гнезд в облаках. Пернатым нужна земля — и насекомым тоже: бабочкам, пчелам, шмелям, стрекозам и всяким летучим жукам. Никто не живет в небе.
Может быть, ответ хранится в другой комнате? Да, наверное, так! Самая страшная тайна, которую взрослые скрывают от детей, а может быть, и от самих себя.

Наверное, ничего бы не случилось, не останься он в тот день один дома. Родители собрались на новоселье к Виктору, а у Мирко слегка поднялась температура. Он капризничал, дышал через рот, жаловался на ломоту в спине и ногах и все время пытался лечь.
- Мам, пап, вы идите, я все равно буду спать, - говорил он, - я не хочу в гости!
Родители переглянулись.
- Не стоит мучить ребенка, - вздохнул папа. - Пошли, а он пускай отлежится. Ничего страшного, мальчик уже большой. Обыкновенная простуда, денька два в постели — и все пройдет. Да и мы долго не задержимся — выпьем с гостями и обратно.
- А если это что-то серьезное? - забеспокоилась мама. - Вдруг ему станет хуже?
- Ну, позвонить то он сможет?
- Сынок, - сказала мама и положила рядом с ним на подушку свой телефон, - если что, нажимаешь на зеленую кнопку, а потом на цифру два. Мы сразу приедем. Запомнил?
- Знаю, не маленький, - буркнул Мирко и закрыл глаза.
- Ну, бывай, парень, - потрепал по голове отец, - не скучай без нас.
Он слышал, как родители в коридоре продолжали спорить. Их шаги медленно гасли, удаляясь. Громыхнула входная дверь, и наступила тишина.
Мирко лежал и считал. Сперва до десяти, потом снова до десяти, потом еще раз... Какое число идет дальше, он забыл. Сейчас, представлялось ему, мама с папой садятся в машину. Выезжают из ворот, которые, должно быть, опять не закрываются автоматически. Папа ругается, вылезает из автомобиля, нажимает на рычаг, и створки со скрипом ползут навстречу друг другу.
А сейчас они мчатся по шоссе, и навстречу им несутся деревья — пыльные и лохматые, с первыми блестками золотой седины в шевелюрах — и круглые скирды соломы посреди желто-коричневых полей. Тянется длинный пруд. Оплетенные диким виноградом до самых крыш белые домики с палисадниками. Пастбища. Еловый лес. Хвойный ветер хлещет в приоткрытое окно и треплет мамины волосы. Мама думает: «Как там, интересно, мой Мирко?», а папа спокойно придерживает руль одной рукой и смотрит на дорогу.
Мальчика знобило, и ужасно не хотелось вылезать из теплой постели. Но когда еще представится такой случай? Мирко откинул одеяло и сел, опустив босые ноги на холодный пол. В каждую ступню точно впились десятки ледяных гвоздей. На мгновение стало так больно, что он чуть не потерял сознание.
Мир перед глазами моргнул красным, потом черным, и словно акварель по бумаге, потекли его краски, смазались, перемешались на жесткой палитре стен и потолка. Шатаясь, Мирко встал, как цыпленок на тонкие лапки. Отыскал ногами тапочки.
- Никого там нет, никаких мертвецов, - подбадривал он себя. - Просто они меня пугали. Бабуля пугала, и мама тоже. А я не боюсь. Я смелый, - и добавлял, повторяя когда-то сказанные бабушкой слова. - Маленький храбрец, вот я кто.
Он жался к стенке, вовсе не чувствуя себя храбрым, и поминутно оглядывался — но длинный коридор оставался пуст. Напрягал слух — но огромный дом изумленно молчал, дивясь его решимости. Не хлопали окна и двери. Не скрежетали автоматические якобы ворота. Не скрипели шины на подъездной дорожке. Не проседали под шагами родителей старенькие ступеньки.
- Мама с папой вернутся не скоро, - шептал Мирко. - Они поехали на целый день. А я быстренько... одним глазком гляну — и сразу назад. Никто не узнает.
Ему показалось, что дверь в другую комнату слегка приоткрыта. Не как в день бабулиной смерти — зазор уже... тонкий как ниточка. Нет, как паутинка. Едва заметная несплошность, которую Мирко не столько увидел, сколько нащупал подушечкой мизинца.
«Странно, - подумал он с испугом, - с чего бы так? Ведь в доме никто не умер».
И тут же одернул себя. Детские страшилки! Виктор бы над ним посмеялся.
Пальцы легонько стиснули латунную ручку. Плавно, как по маслу, отворилась дверь. Мирко зажмурился, шагнул в комнату. И... ничего не произошло. Мальчик открыл глаза и с любопытством осмотрелся.
Красный плюшевый диванчик у стены. Мирко его как будто смутно помнил — хотя дома у них такой совершенно точно не стоял. Ковролиновый пол. Старинная фарфоровая люстра, подвешенная к потолку на трех медных цепях. Малахитовый столик и единственный стул из черного дерева. Кто, интересно, поставил сюда весь этот антиквариат? Наверное, прабабушка и прадедушка, которых Мирко никогда не видел. Ему представлялись очень старые люди, с седыми, как пенька, волосами и мудрыми морщинистыми лицами. Его предки, как уважительно говорила мама. Они двигали зеленый столик, заносили в комнату стул, бочком проталкивали диван. Их дом был тогда совсем юным. Стены и стропила, возможно — потолок, строительный мусор на полу и незапечатанная святыня.
Мирко недоверчиво разглядывал открытый книжный шкаф, уставленный пухлыми кожаными томами, и каждый — видом напоминал Библию. На корешках — тисненые золотые буквы. Задернутое белыми шторками окно, сквозь которое струился мягкий дневной свет. Обычная комната.
Мирко почувствовал себя обманутым. И это от него прятали? Старая мебель, какие-то книги. Он и сам не знал, что ожидал увидеть, но уж точно не стол и диван. Может быть, зеркала — глубокие и темные, как осенние пруды, или черные свечи в высоких подсвечниках, или фамильные портреты. Что-то необычное и торжественное. Покрытое вековым слоем пыли.
Мирко вздрогнул. Провел пальцем по малахитовой столешнице. Чисто. Диванчик яркий, словно его только что пропылесосили. На полу — ни соринки. Шторки — как свеженаколотый сахар. Мирко почудилось, что в воздухе еще витает едва различимый запах стирального порошка и хлорки. Как будто кто-то перед его приходом сделал влажную уборку. Значит, или мама говорила неправду и сама заходила в комнату, или... Мгновенно воскресли его страхи. Прижав обе ладони к груди, Мирко отступил к двери. Бежать! Скорее уносить ноги, пока не случилось что-то страшное, пока все призраки не выползли из углов и не набросились на незваного гостя. Зачем только он не послушал маму? Почему не поверил бабушке?
Откуда-то потянуло сквозняком. Слабо шевельнулась белая шторка на окне. Застонав от ужаса, Мирко бросился вон из комнаты... Вернее, хотел броситься. Дверь оказалась захлопнута, и с внутренней стороны не было ручки.
Он лежал на диване, устало всхлипывая, уткнувшись лицом в красный плюш. Маленький мальчик, изможденный долгими часами крика и плача. Свет за окном сперва заалел, и белые шторки на сквозняке полыхнули будто осенние листья, затем потускнел и сделался темно-вишневым, как столовое вино. Красные тона в нем постепенно гасли. Вино превращалось в кофе, а потом и вовсе — в чернила. Родители должны давно быть дома. Они бы ни за что не оставили больного Мирко ночью одного. Но их нет, или они его не слышат. Может быть, стены в другой комнате непроницаемы для звука.
Наверное, мама с папой ищут своего сыночка, бегают по всему дому, выкликая его имя. Потом обратятся в полицию. Те заявятся с собаками, будут вынюхивать и выстукивать каждый уголок. Обзвонят всех его знакомых. Расклеят его фотографии на каждом перекрестке, а может, и в газету дадут объявление: «пропал человек». Но в другую комнату они не заглянут.
Мирко медленно засыпал. Он знал, надо что-то придумать, иначе так и умрет здесь от голода и жажды, но мысли ворочались тяжело, как ложка в густой сметане. Снова начался озноб, но какой-то странный. Мальчик трясся от холода, словно лежа на ледяном ветру — и при этом как будто взлетал. Он не чувствовал под собой дивана. Красный плюш сделался податливым и мягким, неуловимым на ощупь, как облако, пах сыростью и вспаханными полями, дымом костра и палой листвой.
Утро брызнуло в лицо — ослепительное и свежее, точно первый снег. От ночной зябкости не осталось и следа. Мирко сонно заморгал, не понимая что произошло и откуда взялось это невыразимое сияние. Только минуту спустя он сообразил, что на окне отодвинута шторка. Да и не окно это вовсе, как оказалось, а стеклянная дверь, вроде балконной. За ней смутно виднелся кусочек сада — цветочные клумбы, кудрявая ветка яблони с желтыми плодами, туманное голубое небо.
Мирко улыбнулся. Надо же быть таким дурачком! Рвался в закрытую дверь вместо того, чтобы как следует осмотреть комнату. А ведь говорила ему мама: «Если кажется, что выхода нет, попытайся найти другой выход». Вот так. Он легко вскочил на ноги — и куда подевалась вчерашняя лихорадка? Распахнул стеклянную дверь и с криком: «Мама, я здесь!» выбежал в сад. Он успел подумать, что родители станут, конечно, браниться, но не сильно. Они обрадуются, что он жив и здоров, что ничего плохого не случилось.
У клумбы с настурциями возилась бабушка с лейкой. Белая косынка повязана аккуратно — ни один волосок не выбьется. Цветастое ситцевое платье с подоткнутым подолом. Васильки и люпины, и полевые колокольчики... Такая знакомая, родная... Не злая и не мертвая, а его — самая лучшая, самая добрая в мире бабуленька! Услышав шаги Мирко, она обернулась и — оттого, должно быть, что солнце светило ей в глаза — посмотрела на внука из-под руки.
- А, Мирко! Что ж так рано? Ну да ладно, раз пришел — бери лейку и помогай мне поливать цветы. Засушливое нынче лето... - и, отвернувшись, крикнула кому-то в мешанину ветвей. - Это мой младший.
- Мирко? - откликнулся глубокий женский голос. - Ну дал Бог, познакомимся...
- А нас дождями залило, - застенчиво пробормотал Мирко. - Совсем мокрое лето в этом году. Вся морковь в земле сгнила. Слизни — вот такие!
И он показал на пальцах, какие слизни — получилось сантиметров десять.
Мальчик был безумно рад видеть бабушку, но стеснялся незнакомой женщины.
- Да, не знаешь, что лучше, - вздохнула та, по-прежнему невидимая, а бабуля строго — так что и не поймешь, в шутку или всерьез — сдвинула брови. Мол, хватит болтать, работа сама себя не сделает.
Такая она — бабушка, праздности не любит, но и сердиться по-настоящему не умеет.
«Бабулечка, ты жива! Как я скучал по тебе! Как мне тебя не хватало!» - хотелось закричать Мирко, но вместо этого он схватил лейку и, счастливый, побежал поливать настурции.
Фантастика | Просмотров: 680 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 04/05/20 19:30 | Комментариев: 10

Во сне госпожа Фромм танцевала.
Юная, как только что вылезшая из кокона бабочка, она кружилась, запрокинув голову, и вместе с ней кружились облака, похожие на топленое молоко, налитое в синюю эмалированную кружку, и черные яблони, усталые от долгой зимы, и наклонные стены беседки, и садовые гномики. Госпожа Фромм чувствовала себя легкой, почти крылатой, а проснувшись, долго разглядывала свои морщинистые руки, не понимая, кто она, где и как очутилась в этом странном времени и месте.
Сухая пергаментная кожа, слабость и ломота в костях. Туман в голове, а в нем болотными огоньками роятся воспоминания. Бессвязные, тусклые, как гнилушки, или бессмысленно-яркие, они словно рыбацкая сеть, закинутая в бескрайнее туманное море, и не распутать их, не связать воедино. А госпоже Фромм и не хотелось. Пока сны отчетливее яви, возраст казался чем-то вроде пальто, забытого на вешалке в прихожей. Можешь надеть его, а нет — иди налегке, кружись и танцуй, пьянея от сырых ароматов, топчи раскисшую грязь вперемешку с кошачьими опилками, наступай на грядки, ломая хрупкие голубые подснежники.
Все-таки странная штука — человеческая память. В ней всплывают порой всякие мелочи вроде случайного попутчика в автобусе — а куда и откуда ехали, не знаешь, зато вспоминаешь резкий запах одеколона и татуировку на левой кисти, два пронзенных стрелой сердечка — или красные, словно восковые, яблоки в саду, поклеванные скворцами, телевизионную вышку или блошиный рынок непонятно в каком городе, все лишается адреса, становится безымянным. А самое важное почему-то теряется, будто крупная рыба, уходит на глубину. Госпожа Фромм сидела на постели, раздумывая, где и с кем она живет. Может быть, кто-то войдет сейчас в комнату и позовет завтракать? От голода сосало под ложечкой. Но нет, в доме царило безмолвие, густое и плотное, не нарушаемое ничьими шагами. Несколько минут госпожа Фромм вслушивалась — пока от тишины не зазвенело в ушах, и, пожав плечами, стала подниматься с кровати. Откинула одеяло и, нелепо выставив острые колени, сунула ноги в мягкие тапочки. Слегка темнело в глазах, но вообще-то все могло быть гораздо хуже. Не парализована. Ничего не болит. Вот только с головой беда. Что же это за беда с головой?
Госпожа Фромм прошлепала по коридору, заглянула в гостиную, в какую-то кладовку, полную хлама, и очутилась на кухне. Круглый столик под белой клеенкой, газовая плита, холодильник с магнитиками, а на нем — пришпиленная записка. Телефон дочери — такой-то. И ниже: «В одиннадцать утра приезжает продуктовая лавка». Госпожа Фромм бессильно опустилась на стул. А ведь и правда. У нее есть дочь. И даже имя подсказала ослабевшая память — Кристина. Долговязая худышка, стеснительный подросток с копной непослушных волос. Как ни тщилась госпожа Фромм, она не могла представить дочку взрослой. Вероятно, они давно не общались. А впрочем, не обязательно. Проблемы с памятью — они как очки для близоруких. Нацепи на нос — и хорошо видишь вдаль, зато вблизи все расплывается, становится нечетким и смазанным. Вспоминаешь что-то из юности, а вчерашний день будто корова языком слизала.
Может быть, у нее есть другие дети? Сын, подумала госпожа Фромм и вдруг налетела на такую стену боли, что чуть не упала со стула. Отскочила от нее, оглушенная, и долго сидела в полуобмороке, ничего не видя и не слыша.
Она не слышала, как часы на стене отсчитывали длинные минуты. Половина восьмого утра. Наконец она очнулась и с запиской в руке поплелась в гостиную, искать телефон. Больше никаких воспоминаний, думала госпожа Фромм. Никаких мыслей о прошлом. Слишком больно. Только прожить как-нибудь этот день.
Ежесекундно сверяясь с запиской, госпожа Фромм набрала номер. Мужской голос ответил на непонятном языке. Она несколько раз повторила имя дочери, но собеседник недовольно пробурчал что-то и бросил трубку. Жила ли Кристина за границей? Или ее муж — иностранец? Стена боли маячила неподалеку, окутанная кровавым маревом, и госпожа Фромм не стала пытать судьбу.
В холодильнике она нашла одну морковку, а в буфете чайную заварку и ванильный сухарь. Позавтракала, макая сухарик в чай. Старому человеку много не надо. А к обеду она купит что-нибудь в продуктовой лавке.
Тут возникла новая проблема. В квартире не было денег. Во всяком случае, госпожа Фромм не знала, где они лежат. Она обыскала гостиную и кухню, и тумбочку в спальне, заглянула даже под подушку и перетряхнула все книги на полке. Ни налички, ни банковской карты. Наверняка она получает пенсию. И счет в банке у нее, конечно, есть, ведь платит она каким-то образом за воду, газ и прочее. Вот только как узнать? У кого спросить? Госпожа Фромм чувствовала себя беспомощной, как заблудившийся в огромном супермаркете ребенок. Чужая в собственном доме. Она снова набрала телефон дочери — но на этот раз никто не снял трубку. На том конце провода враждебно гудела пустота, она гудела без слов, и в то же время как будто на другом языке. Весь мир говорил с госпожой Фромм на другом языке, и в этой иноязычной пустоте растворился единственный близкий ей человек из далекого прошлого.
Дверной звонок мелодично тренькнул. Госпожа Фромм не сразу поняла, что это за звук, но уже через пару секунд заторопилась открывать. Сработал, видимо, какой-то рефлекс. На пороге стоял парень. Обыкновенный паренек, в джинсах и толстовке, приветливый и слегка лохматый. Руки в карманах. Над головой — рыжий солнечный ореол, на носу — такая же солнечная россыпь веснушек. Улыбался он просто и по-домашнему, как будто немного спросонья.
- Здравствуйте, я Эрих, ваш сосед.
Госпожа Фромм оторопело кивнула. Сосед так сосед. Тоскливое чувство дежа вю заставило поморщиться, но, спохватившись, она выдавила из себя кривую улыбку.
- Здравствуйте, Эрих.
Вглядевшись в ее растерянное лицо, паренек заторопился.
- Я на минуточку, госпожа Фромм. Вот, одолжил у вас двадцать евро, а сегодня принес, извините, что побеспокоил.
Она машинально протянула руку и тут же отпрянула.
- Нет. Эрих, вы говорите неправду. Я не могла вам ничего одолжить. Ни вчера, ни позавчера. И уберите ваши деньги, я ничего у вас не возьму. Я не нищая.
Паренек энергично затряс головой.
- Что вы, конечно, нет! Погодите, я сейчас все объясню. Вот как это было...
И, к удивлению госпожи Фромм, он принялся рассказывать очень давнюю историю. Его родители были небогаты, можно даже сказать — бедны. Отец то и дело терял работу, мать и вовсе не работала. Так что карманных денег Эриху не давали. Вот и повадился мальчишка ходить к чудаковатой соседке, которая уже тогда славилась своей забывчивостью.
«Госпожа Фромм не помнит, что делала вчера», - судачили о ней. Однажды Эрих помог ей подправить забор и получил за это двадцать евро. Небольшая сумма, но мальчику она казалась огромной. Это и булочка в школьной столовой, и новая коробка карандашей, и еще осталось на кино. На следующее утро он снова забежал к соседке и, как ни в чем не бывало, потребовал плату за починенный забор. Пожилая дама с улыбкой подала ему купюру и поблагодарила за помощь. Надо ли говорить, что и назавтра повторилось то же самое? И через день... и через два...
Госпожа Фромм нахмурилась. Она не знала, обижаться ей или смеяться.
- И сколько же я вам заплатила, Эрих, за этот несчастный забор?
- Не знаю, я не считал. Я их почти сразу тратил на всякую ерунду. На еду в основном. Все детство, помню, ходил голодным. Вы, наверное, скажете, госпожа Фромм, что это воровство, и будете правы. Ведь я не заработал эти деньги, а присвоил обманом. Я был тогда маленьким и многого не понимал. А сейчас мне очень стыдно. Пусть будет так, что я их не украл, а просто одолжил на время? И сейчас возвращаю? Как брал — по двадцать евро в день. Пожалуйста, госпожа Фромм. Чтобы я мог себя уважать.
Он смотрел умоляюще.
«Неужели можно придумать такую историю?» - подумала госпожа Фромм и взяла деньги.
- Я не сержусь на вас, - сказала она пареньку. - Что было, то было.
Эрих просиял.
- Спасибо вам! А если не сердитесь, то приходите вечером на чашечку кофе? По-соседски, а? Посидим, поболтаем. Мой дом — через улицу, напротив. Видите, маленький, зеленый, рядом с трехэтажным?
- Хорошо, - улыбнулась госпожа Фромм. - Я приду. Если не забуду.
- Не забудете, - рассмеялся Эрих. - Вчера не забыли.
«И как я могла поверить в такую ерунду? - упрекала она себя, а внутри как будто что-то теплело и таяло, нечто потаенное, неведомое ей самой, и текло талой водой, подтачивая стену боли. - Ловко он все это выдумал... Артист, фантазер... А может, и правда так и было... Да и какая разница. Помочь ребенку из бедной семьи — доброе дело. И то, что он пришел сейчас — хорошо. Получается, взял, когда сам нуждался, а отдает, когда нужно мне».
Это ведь не только деньги, понимала госпожа Фромм, сумма-то пустячная — но и булочка для голодного ребенка, и билет в кино, и немного внимания к одинокому старому человеку. Чуть-чуть душевной теплоты и щедрости. Это то, что действительно ценно, правильно и своевременно.
Она купила продукты в лавке: овощи, печенье к чаю. Сварила себе суп и с удовольствием поела, думая об Эрихе и предвкушая вечерние посиделки. Она была рада, что завтра соседский паренек придет опять, и послезавтра, и через день... и через два... Принесет немного денег и пригласит на чашечку кофе. И лед в сердце будет теплеть и таять, размывая несокрушимую стену, пока в одно прекрасное утро та не рухнет. И тогда госпожа Фромм все вспомнит и сможет, наконец, посмотреть на свою жизнь.
Миниатюры | Просмотров: 620 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 01/05/20 12:42 | Комментариев: 15

Давно это случилось... Он вышел к летнему кафе, босиком, с диковатым взглядом, небритый и худой. В нашем городке, где все друг друга знали — если не по именам, то в лицо — он был чужаком, и вдобавок чужаком неприятным. Огляделся потерянно и направился к столику, где сидел я, восьмилетний, с родителями и младшей сестрой. Миа, нарядная, словно куколка, в синем платье и с большим желтым бантом, пила апельсиновый сок. Мороженое ей не разрешали из-за частых ангин. Я, скучая, скреб ложкой по дну пустой вазочки в тщетной попытке выскрести оттуда остатки пломбира.
- Смотрите, - громко сказала моя сестренка. - Нищий!
- Тихо, - шепотом одернула ее мама, краснея пятнами, - нельзя так говорить.
Чудной особенностью отличалась моя мамочка — ей всегда было неловко перед посторонними. Хотя, казалось бы, какая разница? Ты не знаешь человека, и ему до тебя нет дела. Не все ли равно, что он о тебе подумает, что скажет?
Однако незнакомец и правда выглядел нищим. Не профессиональным побирушкой, каких много околачивается у торговых центров и на вокзалах, не попрошайкой, а бродягой, в самом деле не имеющим ни кола, ни двора.
Безжизненная, в пигментных пятнах, кисть легла на край стола. Отец поморщился и со вздохом полез за кошельком.
- Не надо, - остановил его бродяга. - Не надо денег, пожалуйста.
- Тогда, может быть, еды? - засуетилась мама. - Вы голодны, наверное. Хотите, я закажу вам омлет?
- Спасибо, но эта пища не для меня. Я не могу есть, и монеты ваши мне ни к чему, - чужак все-таки присел, вернее, свалился на стул и застыл, вытянув длинные босые ноги в застиранных до непонятного цвета штанах. - Что купить на них? Любовь? Сострадание? Душевный покой? Я бегу из ада. Если хотите помочь, помолитесь за меня.
По лицу моего отца было видно, что он еле сдерживает досаду. А мне так хотелось потрогать эту руку — темную, как древесный корень, с земляными прожилками и глубокими кривыми бороздками, на вид твердую и словно покрытую корой. Почувствовать, какая она на ощупь. Грубая и шершавая, теплая от солнца? Или прохладная и влажная, как болотная коряга?
Но я знал, что мама опять расстроится. Прикосновение к чужому телу она считала верхом неприличия. К тому же — вдруг инфекция? Что если у бродяги какая-нибудь кожная болезнь: грибок, чесотка, а то и, упаси Бог, проказа?
Поэтому я сидел смирно, тихонько ковыряя пальцем скатерть. На ней обнаружилась зазубринка, и я старательно ее расковыривал. Портить чужие вещи тоже не разрешалось, но все-таки было меньшим грехом, чем приставать к незнакомцам.
- Ну, - смутилась мама, - не знаю. Если это действительно нужно... Но как ваше имя?
- Фредерик, - ответил чужак, и голос его прозвучал глухо. - Меня зовут Фредерик. Фамилия не важна, она необходима живым, а я умер осенью прошлого года. Пятое октября — вот день моей смерти. Мерзкая осень... дождь, ветер. И красный свет сквозь залепленное листьями окно. Я не чувствовал боли, как будто резал не свою, а кукольную плоть. Только благоговейный ужас.
Отец передернул плечами. Мама кусала губы. Даже я был озадачен, своим еще маленьким тогда умишком чувствуя подвох. Если кто и поверил бродяге — то моя сестренка Миа.
- Дядя Фредерик! - спросила она серьезно. - А что вы делали в аду?
Незнакомец улыбнулся — чудно, одними губами, так что ни один мускул не дрогнул. Словно не лицо у него, а кожаная маска.
- Что делал? Да ничего. Что можно там делать?
Но дотошная малявка не отставала.
- А правда, что в аду людей варят в котлах, а потом жарят на сковородке?
- Миа, отстань от человека со своими глупостями, - вмешалась мама. - Не видишь, он устал.
Фредерик поежился. Улыбка сползла с его лица.
- Котлы, сковородки... Живые ничего не знают про ад, поэтому сочиняют всякие сказки. Так им легче. Я сам что-то похожее читал в детской Библии — давно, когда еще был ребенком. Ничего не изменилось с тех пор. Любая страшилка лучше, чем неизвестность. Придумай злых чертей и лучезарных ангелов — и смерть перестанет быть прыжком в пропасть. А на самом деле все намного хуже, так плохо, как люди и представить себе не могут. Ад — это... как бы его описать? - он обхватил себя руками за плечи и стоял, покачиваясь, как огородное пугало на ветру. - Это очень вязкое пространство. Топь. Гнилые испарения. Воздух настолько тяжелый, что почти невозможно дышать. Знаете, что в аду на вес золота? Резиновые сапоги. Все ходят босиком, по щиколотку в болотной жиже. Ноги коченеют, кости ломит от холода... Идешь и мечтаешь об одной-единственной сухой кочке, о клочке мха, чтобы обтереться... А самое жуткое — понимаешь, что избавления нет, - он перевел дух и каждому из нас посмотрел в глаза. Особенно пристально — мне и Миа, как будто искал поддержки у нас, детей. - Это место, где каждый сам себе палач. Не черти, не дьявол собственной персоной, а ты сам — со своими стыдом и виной, и ошибками, которые никогда уже не исправить. Человек наедине с собой — это пытка без конца. И я не выдержал. Убежал... Я и не думал, что это будет так легко. Но оказалось, что ад никем не охраняется. Представьте себе бесконечную трясину, ни деревца, только лужи с гнилой водой. И граница — узкая канавка. Я просто шагнул через нее и очутился на той стороне. Потом долго брел через мертвые деревни, через пустыри и сухостой, по кривым тропинкам, мимо кособоких хижин, в чьих окнах загадочно тлели болотные огоньки, мерцали и пьяно подмигивали, словно пытаясь заманить в ловушку неосторожные души. Шел сквозь мутные сумерки и лунный свет, густой, как туман, мимо стылых пожарищ, и земля под моими ногами осыпалась пеплом... Мой путь из ада пролегал через безлюдные пустоши, в которых само время, казалось, застыло и смолой прилипало к подошвам, так что каждый шаг давался с трудом.
Вы удивитесь, наверное, как я, такой маленький, удержал в памяти столько подробностей? Как запомнил столь сумбурную речь и спустя много лет сумел повторить ее слово в слово? Нет, конечно, нет. Я уже не знаю, что и как на самом деле говорил незнакомец. В голове остались только картинки, расплывчатые образы, случайная игра солнца и красок — танец разноцветных стеклышек в калейдоскопе. Мне часто снилась эта встреча и снится до сих пор — каждый раз словно впервые, и каждый раз Фредерик резиново улыбается, щурясь от слишком яркого света, он тот же и не тот, неуловимо меняются интонации и жесты, и вроде бы по-старому и в то же время слегка иначе звучит его история. Она, как живое существо, созревает и растет в моих сновидениях. Я сочиняю ее заново, снова и снова, с начала и до конца. Так что все, что я вам сейчас рассказываю — это мои сны и фантазии. Я отвечаю за них, а не чужой и несчастный человек, заблудившийся между небом и землей. Не путник, который и так за все ответил сполна.
Я никогда не обсуждал с Миа этот случай из нашего общего детства. Только один раз — когда мы были уже подростками — на экране телевизора промелькнула реклама нового фильма. «Кошачий рай», - прочитала моя сестренка бегущие по экрану титры и вдруг спросила:
- А помнишь ангела?
- Конечно, помню, - ответил я.
Мимолетный взгляд, которым обменялись мы, сидя на диване в тесной комнатке и поедая картофельные чипсы, сказал больше тысячи слов. Мы оба захотели посмотреть фильм, но тот оказался, конечно, о другом.
Все-таки время — удивительная штука. Сравнение с рекой, как ни банально, точнее всего передает его суть. Оно течет и в то же время остается на месте, в тех же берегах, оно существует целиком — от истока до устья, от начала до конца вселенной, а где у вселенной начало и конец, никто толком не знает.
И где-то в этом потоке, отделенный от меня, настоящего, многочисленными излучинами, старицами и меандрами, бредет усталый странник. Из гиблого болотистого края, из мрачного ниоткуда, он идет босиком по выжженной земле, а за спиной у него — нет, не в аду, а еще дальше к истоку, вверх по течению реки — полыхает огонь.
Высокое пламя, до самых облаков, и луна в них как печеная картофелина, а ночь — светлее дня — жаркая, гневная, мечется над спящим поселком будто хищная птица, шипит и плюется багровыми искрами. Это пожар. Горит дом семейства Бланков. Растерянные, толпятся вокруг соседи. Запрокинули головы, в глазах у всех — оранжевые сполохи, во взглядах — испуг и болезненное любопытство. Фрау Бланк бьется в истерике, заламывает руки, но выглядит это не картинно, а страшно, потому что лицо ее дергается, как у бесноватой. Она не кричит — воет:
- Дети! Там — дети! Спасите детей! Умоляю, спасите детей!
Ее удерживают, иначе кинулась бы в огонь, бедолага. Но куда ей? Фрау Бланк, хрупкая женщина в ночной рубашке, под которой круглился тугой, как футбольный мяч, живот, и в огромных шлепанцах с чужой ноги.
Кто-то заботливо накинул ей куртку на плечи.
- Простудитесь, вам нельзя...
Да какая простуда, жарко, как в аду. Хотя, как мы знаем теперь, как раз там совсем не жарко — наоборот. Но в душе у бедняжки и в самом деле — ад. Двое ее малышей остались в горящем доме. Когда начался пожар, фрау Бланк, повинуясь инстинкту самосохранения, выскочила наружу. Она сделала это практически во сне — огонь и дым, треск горящих досок показались ей продолжением ночного кошмара. Только на воздухе, на ночном ветру, она проснулась и закричала от ужаса:
- Ева! Марк!
Пятилетняя девочка и полуторагодовалый мальчик сладко спали в своих кроватках, когда вспыхнули занавески, и едкий дым затопил коридор, и рухнула потолочная балка, закрывая путь в детскую. Фрау рвалась из державших ее рук и звала детей в отчаянной надежде, что те сумели вырваться. Может, кто-то успел им помочь? Может, ангел-хранитель осенил малышей своими крылами, отгоняя огненную смерть?
Но нет. Нигде их не было видно, только пламя ревело, как обезумевшее стадо тюленей, и летели по ветру черные клочки сажи.
- Спасите детей! - рыдала бедная фрау.
- Где ваш муж? - спросил ее кто-то.
- Не знаю, не знаю... Какая разница? Умоляю, сделайте что-нибудь! Спасите их!
Но, смущенные, отводили глаза зеваки, и не находилось среди них героев. Только, неслышный за рокотом пожара, прокатился по толпе шепоток. Вместо того чтобы броситься на помощь Еве и Марку, обсуждали господина Бланка, который вот уже который месяц ночует у любовницы. На свое счастье, замечали некоторые, а другие возражали, что дом сгорел за его грехи.
Когда все казалось потеряно, вперед шагнул сын булочника, девятнадцатилетний Фредерик. Обычный парень, слегка безалаберный, может быть, немного тугодум — таким его знали. Звезд с неба не хватал. Будь он чуть поумнее, стоял бы вместе со всеми, а еще лучше — за чужими спинами. Тогда уж точно никто бы его потом не упрекнул.
Он скрылся в зияющем дверном проеме — словно нырнул в паровозную топку, провожаемый недоуменными взглядами соседей, и только фрау Бланк, зажмурившись от страха, беззвучно молилась.
Вроде бы прошла целая вечность — душная, злая, жаркая вечность — и кое-то из селян уже перекрестился, а фрау Райз, супруга торговца овощами, шепнула плотнику Гидо Шульцу: «Славный мальчик был сынок булочника, глуповатый, но славный». И Шульц ответил: «Угу», а что тут еще скажешь?
И вот из геенны огненной вынырнул Фредерик, точно младенца, прижимая к себе не маленькую Еву и не крошку Марка, а Мотильду — любимую кошку Бланков. Это граничило с чудом — из дыма и копоти он вынес ее, белую как снег.
Страшное молчание встретило его. Все лица окаменели от изумления. Как это так — кинуть на смерть детей, чтобы спасти животное — и даже несправедливое слово «убийца» сорвалось с чьих-то уст. Хоть и не убил никого Фредерик, но так уж в мире устроено — чем больше стараешься помочь, тем больше с тебя спросится.
И тогда, словно грозовая туча прорвалась молниями и дождем, фрау Бланк разразилась проклятиями. Она топала ногами и рвала на себе одежду, потому что ясно стало — сына и дочь ей не увидеть живыми, последний шанс упущен — и призывала всевозможные кары на голову злосчастного Фредерика. Он мог бы рассказать, как, задыхаясь в кромешном дыму, искал детей, но малыши, должно быть, куда-то заползли, в какой-нибудь чулан или шкаф, а кошка сама прыгнула ему в руки. Не бросать же ее в огонь. Все-таки живая тварь. Он мог бы возразить, что хотя бы попытался что-то сделать — другие не совершили и того... Немного мужества нужно, чтобы глазеть на пожар. И что лишь Бог решает, кому спастись, а кому погибнуть, человеку ли, кошке... Но паренек стоял, ни жив ни мертв, прижимая к себе Мотильду, ни звука не в силах вымолвить в свое оправдание.
Не защищаешься, значит, признаешь свою вину. Во всяком случае, так это воспринимается большинством людей. Фредерик молчал — и вина его росла, пока не сделалась такой огромной, что толпа уже готова была линчевать его. Наверное, так бы и случилось, если бы откуда-то, как джин из бутылки, не появился господин Бланк — широкоплечий и громогласный, и не накинулся на бьющуюся в истерике жену, мол, что случилось, какого черта, ты мне заплатишь за дом. Тут все внимание обратилось на него, и про незадачливого спасителя забыли. Фредерик бочком выбрался из толпы, унося с собой Мотильду.
Говорят, проклятие — это палка о двух концах. И проклинающему, и проклятому в жизни приходится одинаково худо. Можно назвать это законом кармы, или предрассудком, или просто наблюдением... Но обычно так и происходит, так вышло и на сей раз. Фрау Бланк потеряла ребенка. В ту же ночь у нее начались схватки, и под утро на свет появился слабый младенец, который не прожил и дня. Лишившись крыши над головой, бедняга скиталась по родственникам и все больше опускалась, превращаясь в жалкую приживалку и слабея умом. Во всех бедах она теперь винила «дьявольское отродье» - свою бывшую любимицу, маленькую белую кошку, и «поганого извращенца» - ее нового хозяина, каждого призывая в свидетели тому, как спелись проклятые нечестивцы. В самом деле, Фредерик и Мотильда очень привязались друг к другу. У нее не осталось никого, кроме этого угрюмого странноватого парня, а тот скучнел и отдалялся от людей, мучимый стыдом и угрызениями совести. Не то чтобы он в чем-то себя упрекал... Но уж очень неудачно все сложилось, и поверни он тогда в другую сторону, загляни под кровать или в кладовку — и малыши были бы спасены.
«И все-таки, - говорил он себе, - жизнь есть жизнь. Почему одна ценнее другой? И чем животное хуже человека? Оно не проклинает, не злословит у тебя за спиной... Не требует того, что тебе не под силу. Оно просто любит, и разве этого не достаточно?».
Он тут же упрекал себя, горько раскаиваясь в собственном бессердечии, в неумении отделить истинное от ложного. Он искал, но не находил в душе сочувствия бедной погорелице фрау Бланк — настолько въелись в память ее несправедливые, грубые слова.
«Что со мной не так? - спрашивал себя Фредерик. - Ведь я человек и сострадать должен себе подобным... Или у меня камень вместо сердца?»
Он склонял набок голову и действительно прислушивался — стучит, не стучит... Камня в груди он не ощущал, скорее, какую-то слякоть или туман, что-то совсем не материальное, скучное и пустое.
Фредерик делил с Мотильдой уютные вечера, и когда та дремала, свернувшись калачиком на его подушке, или вылизывала крошечным розовым языком белоснежную шубку, чувствовал себя почти счастливым. У них была в эти минуты одна душа на двоих — чуткая, одинокая душа, не человеческая и не звериная, ненавязчиво-мудрая, мягкая и теплая, как шерстяное одеяло.
Он расчесывал ее густую серебряную шерстку, а она мурлыкала ему песенки, в которых смысла было не меньше, чем в самых мудрых человеческих книгах. Потому что пелись они на языке любви, а ничего более мудрого просто не существует на свете.
От людей же Фредерик шарахался, мрачнел и прятал глаза. Казалось чудаку, что каждый обвиняет его, даже если и не упрекает на словах, то уж точно думает что-то нехорошее. Неудивительно, что и дело его не спорилось, дохода не приносило, и булочную пришлось в конце концов продать. Тут бы ему и уехать — и начать все с чистого листа... Но годы растаяли, как снег в пригоршне, утекли водой сквозь пальцы, и вместе с ними растаяла и утекла жизнь его верной подружки Мотильды. Кошачий век недолог. Однажды в середине лета она заболела.
Кончался июль, но в воздухе пахло осенью. Легкий талый аромат межсезонья, его ни с чем не спутаешь. Но все-таки не такой, как в феврале-марте. Весна пахнет надеждой, а осень — грустью и несбывшимися мечтами.
Мотильда слабела, кашляла желчью, целыми днями лежала в ванной на холодном кафеле. Ее шкурка потускнела и свалялась. Обеспокоенный Фредерик поил больную отваром ромашки и тмина, и вроде бы ей становилось лучше, прекратилась рвота, а потом наступило резкое ухудшение. В начале октября маленькая белая кошка умерла.
Фредерик хоронил свою любимицу под проливным дождем, в раскисшей от осенних ливней земле. Струи воды текли по его щекам, и может быть, мешались со слезами — но этого все равно никто бы не заметил. Даже если бы и околачивался кто-то поблизости... Но никому не было дела до горемыки и его мертвой питомицы. Только мокрые деревья качались и низко кланялись на ветру, роняя последние листья.
«Это всего лишь кошка, - твердил Фредерик, тыльной стороной ладони отирая воду с лица. - Всего лишь кошка».
Он повторял это, забрасывая жалкое тельце полужидкой глиной, и лопатой утрамбовывая могилу, и втыкая в землю две черные тополиные ветки — крест-накрест, хоть животных и не хоронят под крестами. Туманное нечто, которое было у него в груди вместо сердца, уплотнилось и давило теперь на ребра, как настоящий камень, и снова почему-то вспомнились погибшие Марк и Ева. Чумазые, с руками, зелеными от водорослей. Плещутся в огромной луже посреди дороги. А он, как назло, в белых брюках.
- Что это вы делаете? Дайте пройти.
- Там пиявка!
Посмотрел. Действительно, пиявка. Черная, узкая, с утолщением на конце. Малыши радуются, трогают ее палочкой. Она извивается скользким жгутом, а Фредерик идет мимо. Ему неприятно смотреть. Да и что тут интересного? Подумаешь, мелкота возится в грязи.
«Подумаешь, потеря. Люди теряют близких... детей... А это всего лишь кошка», - повторил он, возвратясь домой, поужинал в одиночестве и... вскрыл себе вены.
- Но вы могли завести новую кошечку! - перебила его моя сестренка Миа. - Маленького котенка.
Фредерик грустно улыбнулся.
- Мог. Но сделанного не исправить. Это была минута слабости. Никогда не повторяй моей ошибки, девочка. Самоубийство — худшая из глупостей, потому что не оставляет тебе ни одного шанса... Посмотри на меня, что я такое? Не человек, не призрак. Болтаюсь как будто в невесомости. Позади ад — я больше туда не вернусь. В рай меня не пустили. И тут — не жилец.
Передернув худыми плечами, он уставился в землю, на свои бурые от пыли ступни. Его губы шевелились, точно он продолжал рассказывать — не нам, а самому себе.
Тут бы и закончить беседу, но нас с сестрой распирало любопытство. Мы, конечно, приняли его историю за чистую монету... и по правде говоря, принимаем до сих пор. Да и как иначе? Что видят глаза — тому верит сердце.
- Так вы отыскали рай? - поинтересовался я и локтем толкнул Миа в бок.
Моя сестричка уже сидела с открытым ртом, готовая задать тысячу вопросов, но я ее опередил.
- Отыскал.
- И где это?
- Ну как тебе сказать? Не близко и не далеко, а в таком месте, что живые, вроде вас, ни за что не найдут. Неприметная калиточка, перевитая плющом. И длинный дощатый забор. Я подошел и постучал, но никто не отозвался. Никто не вышел ко мне, но на третий день из щели в калитке вылезла бумажка. Там были перечислены все мои грехи, уныние, гордыня... а самый последний — самоубийство — обведен рамочкой. И приговор — в одно слово: «Отказано».
- И вы ушли?
- А что мне оставалось? Почему-то больше всего обидно было, что вот так... бумажкой отшили... С тех пор и скитаюсь... Я вот подумал только, если кто-нибудь из живых за меня помолится — искренне, всем сердцем — то, может, Бог меня простит? Пожалуйста! Земля меня уже не носит... Куда мне идти? Неужели обратно — в ад?
Вместо ответа отец резко отодвинул от себя вазочку. Мама слабо улыбнулась и махнула рукой. Почему она просто не сказала: «Хорошо»? Мама не верила в Бога и обещание помолиться ни к чему ее не обязывало. Возможно, постеснялась отца.
Фредерик облизал губы.
- Ладно. Спасибо, что выслушали.
Он попятился, натыкаясь на стулья, и пятился до самого выхода из кафе, а потом развернулся и зашагал по залитой ослепительным солнцем дороге.
- Я помолюсь за вас, - крикнула Миа ему вслед.
Фредерик обернулся.
- Спасибо, девочка.
Отец скривился, как от зубной боли, и помахал официанту, видимо, желая попросить счет.
- Это черт знает что такое, - проворчал он. - Столько психов развелось, нормальным людям деться некуда.
- И правда, - поддакнула ему мама.
Мы с Миа переглянулись.
Не прошло и трех минут, как моя сестренка попросилась в туалет.
- Ну, иди, - разрешила мама.
- Я боюсь одна.
- Я провожу, - вызвался я.
Как мы бежали! Только пыль вилась золотым облаком, скрывая тощую фигуру Фредерика, маячившую впереди. Мы почти догнали его у перекрестка, когда свет вдруг побелел и странная, глухая тишина объяла все вокруг.
Там, на пустынной развилке, нам явился ангел — очень необычный ангел. Бескрылый, он замер на секунду в прыжке, изогнувшись грациозно и распушив хвост, а после мягко приземлился на все четыре лапы. Густая шерсть сверкала серебром, так что казалось, будто его окружает сияющая аура. Медовые глаза лучились спокойной мудростью. Усы чутко подергивались.
Каждая шерстинка его блистала так, что хотелось зажмуриться. Подушечки лап не тонули в пыли. Лучезарная кошка как будто парила над дорогой в облаке жемчужного света.
Она потянулась и села, окутав себя роскошным хвостом, и навострила уши. Я видел, как Фредерик застыл на полушаге и — простерся ниц.
- Добро пожаловать в рай, - сказал кошачий ангел.
- Но мои грехи... - промямлил Фредерик. - Уныние, гордыня... да и самоубийство? Самоубийц не пускают в рай!
- В человеческий — нет. Для людей все это важно. А для нас существует только один грех — плохое обращение с кошками.
- Я никогда не обижал кошек.
- Хочешь быть человеком-праведником в нашем раю? Тогда милости просим. Только имей в виду, что кошки у нас — главные, а люди им служат... Тебя это не смущает?
- Нет!
- Ну что ж, тогда идем.
Кошка грациозно потянулась и шмыгнула в кусты. Фредерик поднялся и, отряхнув брюки, последовал за ней. Померк удивительный свет. Мы с сестренкой опасливо приблизились и осторожно, замирая при каждом шорохе, раздвинули ветви боярышника. Позади кустарника тянулся старый забор, черный от дождей, кое-где со следами зеленой краски — но высокий и крепкий. Как раз в том месте, где исчез бродяга, оказалась калитка. Малозаметная, обвитая диким вьюнком... Я подергал — заперто.
Много лет спустя я спрошу сестру:
- А ты и правда за него молилась?
- Ну, совсем чуть-чуть, - смутившись, ответит она. - Я и не умела толком. Просто подумала: пусть у него все будет хорошо. А ведь так и получилось, скажи?
- Да, - соглашусь я, - лучше не бывает.
Рассказы | Просмотров: 1007 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 30/04/20 14:04 | Комментариев: 26

Мне с детства не давала покоя сказка про Мурочку. Помните девочку, которая посадила в огороде туфельку и вырастила чудо-дерево? У нас за домом простирался не то чтобы огород, а большой участок непаханой земли. Родители были те еще дачники и терпеть не могли ковыряться в грядках. Там, среди травы, лопухов и прочего бурьяна, я начал закапывать разные предметы. И знаете, получалось. Не так хорошо, как у Мурочки, но все равно здорово. Воткнул как-то раз в землю гвоздь, а на следующее утро на этом месте валялся ржавый гвоздодер. Посадил под лопухом папин молоток, а через три дня к нам пришли рабочие чинить крышу. Утрамбовал в ямку страницу из «Цветика-семицветика», прикрыл сверху дерном, а в результате получил целую поляну пусть и не семицветиков, но очень красивых голубых цветов.

В нашей семье хранилась сувенирная скрипка, сделанная еще моим дедом да и заброшенная за ненадобностью на дальнюю полку в шкафу. Ну как скрипка — фанерный ящичек в форме деки, набитый чем попало: опилками, стружками, древесной корой, пчелиными сотами. Лишенная голоса, она тем не менее звучала у меня внутри. Стоило взять ее в руки, и в голове зарождалась мелодия. Удивительная, отнюдь не струнная, скорее похожая на перезвон «ветерка» - музыкальной подвески. Треньканье и блеск серебряных трубочек, ласкаемых ветром, гармония звука и света. Я мечтал стать музыкантом и всем рассказывал, что буду сочинять симфонии. Мама и папа снисходительно улыбались, мол, вырасти сперва, а там разберешься.

Посадив чудо-скрипку на пустыре за домом, я ожидал не иначе как волшебства. Даже не знаю чего, но непременно сказочного, такого, что только в книжках бывает. Зачем я это сделал? Во имя чего расстался с любимым талисманом? Наверное, хотел, как Мурочка, осчастливить мир. До вечера ходил взволнованный, представляя, как пробьется сквозь пыль и сор звонкий росток, вытянется, питаясь дождем и солнцем, и превратится в дерево с листочками-скрипками, зелеными, как весенние кузнечики, и каждый, кому нужна музыка, сможет сорвать такой листок и сыграть мелодию своей души.

А на другой день заболела бабушка, и нам пришлось срочно уезжать в город. Я так и не узнал, что выросло тем летом из моей скрипки. Говорят, осенью в поселке открылась частная музыкальная школа... А мелодия у меня в голове умолкла навсегда. Осталось только воспоминание, легкое, словно ветерок, и такое же неуловимое. Не сон, а отпечаток однажды увиденного сна.

Когда меня спрашивают, почему я так и не стал музыкантом, отвечаю, что зарыл свой талант в землю.
Миниатюры | Просмотров: 864 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 29/04/20 19:39 | Комментариев: 26
1-50 51-100 101-150 151-200 201-224