Литсеть ЛитСеть
• Поэзия • Проза • Критика • Конкурсы • Игры • Общение
Главное меню
Поиск
Случайные данные
Вход
Рубрики
Поэзия [46062]
Проза [10191]
У автора произведений: 211
Показано произведений: 201-211
Страницы: « 1 2 3 4 5

Если день не задался с утра — то пиши пропало. Так и пойдет наперекосяк. За что ни возьмешься, получится сплошной конфуз, и хорошо, если поблизости не окажется никого из знакомых. Перед чужими не так стыдно. Хотя городок-то маленький, все друг друга знают, если не по имени, то уж вприглядку точно, и кто тут кому чужой? Одна семья. Большая. Не то чтобы дружная, но благожелательная вполне, нормальная бюргерская семья.
В понедельник, пятнадцатого августа, Хельга Шторх проснулась на целый час позже обычного — в половине девятого — и вместо того, чтобы встряхнуться и побежать по делам, еле-еле выползла из постели. Ноги-руки будто войлочные, мягкие и сонные, и чувство такое мерзкое, будто не из-под одеяла вылезла, а из бака с грязным бельем. В голове со вчерашнего вечера засел глупейший фантастический рассказ, который она прочла перед сном. Что в нем точно происходило, фрау Шторх поняла не до конца. Некие существа из трехмерного мира жили бок о бок с другими, из мира четырехмерного, и реальность у них была вроде бы общая, но не вполне. В рассказе объяснялось, но очень путано, почему некоторые предметы находились во всех измерениях сразу, а прочие — в каком-нибудь одном. В результате в обоих мирах царила великая неразбериха, и даже по поводу самых простых вещей герои никак не могли столковаться.
«Очень неудобно у них там устроено, - размышляла фрау Шторх, убирая со стола остатки завтрака и собираясь в магазин. - Прямо ужасно неловко. Купишь, например, мясо к обеду — нажаришь отбивных или котлеты сделаешь, или гуляш с чесночной подливкой... А кроме тебя его никто и не укусит. Потому что четырехмерное оно, мясо это... И ладно, в кругу семьи, а если гостям такое подашь? Хозяйка-то, скажут, пустую тарелку принесла. Срам да и только».
При мысли о подобной неудаче у нее взмокли ладони, и пот крупными бисеринами выступил на лбу. Вот ведь напридумывал пустомеля-автор, но, хоть и видно с первого взгляда, что чепуха несусветная, со второго — втягиваешься, и веришь где-то в глубине сердца, и переживаешь по-настоящему. Из-за фантастической ерунды она так разволновалась, что чуть не забыла дома кошелек. Между тем, Хельге было о чем подумать кроме четырехмерного мяса.
Альбертик — ее покладистый, смирный Альбертик, вундеркинд и умничка, — вдруг наотрез отказался ехать с родителями в отпуск. Что, мол, он там не видел, в этой Австрии, да и в его ли возрасте ходить вокруг колышка на мамином коротком поводке? Можно ведь и дома замечательно провести каникулы. С друзьями. Фрау Шторх не знала что и делать. Обратилась за поддержкой к Фредерику, но тот пробурчал что-то вроде: «Взрослый парень, сам разберется, не век же его пасти» — и уткнулся носом в «руководство-по-эксплуатации-непонятно-чего». Очки нацепил, старые, с мутными стеклами, и, навострив карандаш, принялся подчеркивать что-то в тексте, но Хельга видела, что на самом деле он не читает с карандашом в руках, а рисует на полях цветочки. Фредерик всегда прикидывался очень занятым, лишь бы ни за что не отвечать.
Минимаркет находился через дорогу. Продукты там были слегка дороже, чем, например, в «Лидле», но Хельге он нравился. Уютный, теплый и небольшой, и товары расставлены компактно, так, что не надо целую вечность бродить вдоль стеллажей, а можно сразу взять что хочешь. Хозяйка и ее помощница — обе сама любезность. Каждую покупательницу величают по имени, приветствуют как родную, словно не в магазин ты пришла, а к ним в гости. Да так и есть. Однако на этот раз фрау Шторх заметила на кассе новую девушку и — то ли от удивления, то ли от рассеянности — сказала ей «доброе утро», хотя уже давно перевалило за полдень.
«О Господи, - ужаснулась Хельга, - она решит, что я сплю до двенадцати». Известно ведь, что чем позже встаешь, тем дольше тянется «утро». Девушка слегка улыбнулась.
- Добрый день, фрау Шторх.
Час от часу не легче. Во всех отношениях неловкая ситуация, когда человек тебя узнает, а ты его — нет. А впрочем... Хельгу захлестнуло мучительное чувство дежавю. Где-то она встречала эту белокурую фройляйн, плоскую, как одиннадцатилетняя девчонка, и вроде некрашеную, потому что только у природных блондинок бывает настолько бледная тонкая кожа с мягким румянцем, и длинные пальцы, и глаза, прозрачные, как бутылочное стекло. Вся она, до кончиков ногтей, словно сделана... не из фарфора, нет, фарфор — слишком грубый материал для такого воздушного создания, а из нежной сияющей пластмассы.
Фрау Шторх пошла вдоль полок, собирая товары в корзину. Бутылка минеральной воды, лимонный кекс, печенье, пачка растворимого кофе, сахарная вата в коробке... Орешки, орешки не забыть, соленые, Фредерик любит к пиву. Две банки UrPils, нескисающее молоко... Мюсли — Альбертику на завтрак. Таблетки для посудомоечной машины. Что еще? Она остановилась, вспоминая. Может, стаканчики для сока купить? Под хрусталь, изящные. Гравировка — паутинная, точно иней на стекле. Да нет, ставить некуда. Хельга поджала губы и принялась выкладывать покупки на резиновую ленту кассы.
«Как это будет? - спрашивала себя фрау Шторх. - Отпуск на двоих, как в юности...Только без романтического флера».
Когда они с Фредериком последний раз выбирались куда-нибудь вдвоем? Вспомнить былое приятно, вот только как же Альбертик? Один? Он ведь совсем беспомощный, кроме своей физики не смыслит ни в чем. Обед не сготовит, будет на бутербродах сидеть две недели. Язву получит. И что за друзья такие? С каких это пор друзья стали для него важнее семьи?
- Фрау Шторх, - прервала ее раздумья пластмассовая блондинка. - А чайник?
Она говорила с легким славянским акцентом.
Хельга вздрогнула.
- Что?
- Вы не могли бы вынуть чайник, чтобы мне удобнее было пробить? Будьте так любезны. Ну хорошо, не беспокойтесь, фрау Шторх, я сама, - девушка привстала и, наклонившись к пустой корзинке, ловко провела сканером. - Пятьдесят три евро, восемьдесят центов.
«Боже, как много! - удивилась Хельга, лихорадочно разглядывая чек. - Ничего ж не купила...»
- Простите, - обратилась она к симпатичной кассирше. - Вы мне тут пробили чайник за двадцать евро...
- Да! - подхватила девушка. - Он уцененный, последний экземпляр. Смешная цена, правда? В Карштате не меньше пятидесяти стоил бы. Не какая-нибудь китайская поделка, а настоящий Вилеро-унд-Бох! Распись — ручная, вы только посмотрите, какие краски. Горят! Вот, взгляните, эта веточка рябины, честное слово, фрау Шторх, я и вкус ощущаю, горьковатый. На листики, пожалуйста, обратите внимание. Осенний букет — так и просится в вазу, и фаянс белый-белый. Огонь и снег. Не чайник, а жар-птица!
- Что? - удивленно повторила фрау Шторх. - Какая птица?
Она только-только собиралась сказать, что не покупала никакого чайника и даже не видела ни одного, но, ошеломленная потоком красочных метафор, прикусила язык.
«Может, и правда прихватила чего с полки, - Хельга покраснела, - по рассеянности. Может, крошечный он, сувенирный... Или упаковка другая, вот и перепутала сослепу. Мало ли...»
Лет с четырнадцати фрау Шторх видела не очень хорошо, но стеснялась носить очки.
Она поспешно вынула покупки из корзины и сложила в сумку, но чайника так и не обнаружила — ни большого, ни маленького, ни в упаковке, ни без.
- Это из русского фольклора, - охотно пояснила девушка, и поскольку Хельга не уходила, а стояла в замешательстве рядом с кассой, улыбнулась еще лучезарнее. - Да, пожалуйста? Я могу вам чем-нибудь помочь?
- Нет-нет, спасибо, - засуетилась фрау Шторх, думая: «Да Бог с ними, с двадцатью евро, не обеднею. Как нехорошо получилось... У фройляйн, похоже, не в порядке с головой. Совсем, можно сказать, неладно. Не зря про блондинок шутки всякие шутят. Счастье, что чайник ей привиделся, а не айфон последней модели. Это я дешево отделалась», - успокаивала она себя.
Домашние дела тем и хороши, а может быть, и тем плохи, что не требуют мыслительной работы. Фрау Шторх прибиралась и готовила, а в голове царила все та же разноцветная каша: двадцать евро, фантастический рассказ, призрачный чайник... почему-то захотелось его увидеть — расписной, из снежно-белого фаянса, в осенних листьях и рябиновых ягодах. Красиво, наверное. Уникальная вещица. Хельга вдруг почувствовала себя девчонкой, шести- или семилетней, на веранде за накрытым столом. Нахлынули воспоминания... Бабушка — почти молодая, со строгим седым пучком и в льняном платье стиля «ландхауз». На вышитой скатерти расставлены чашки, колотый сахар на блюдечке, ваза с конфетами. И он, герой трапезы, жаркий, пузатый, укутанный полотенцем. Заварочный чайник, полный крепкого темно-янтарного напитка. Семья в сборе: мать, сестра, братья-двойняшки. В кресле-качалке — отец, ноги закутаны одеялом. Он уже тогда ходил с палочкой и все время мерз. Одну заварку не пьют, слишком горькая, и бабушка дает чаю настояться, а потом разливает понемногу — на треть чашки, чтобы после долить кипятком. В каждую чашку полагалось положить смородиновый лист, для аромата. Хельга вздохнула. В семье Шторхов чай не пили, только кофе, да и тот на бегу и на весу. Вышитая скатерть, жар под полотенцем, запах смородинового листа — все это осталось в далеком детстве. И казалось бы, что мешает — купить конфет, чайник, заварку, вскипятить воду и накрыть стол на троих, а можно и свекра со свекровью позвать, друзей, Хельгиных братьев или сестру. Так легко вроде бы, а руки не доходят, и все уже не то, не так, как было раньше...
К обеду пришел из университета Альбертик. Фрау Шторх слышала из кухни, как сын возится в прихожей, снимает обувь, в тапочках шлепает через гостиную... Усталый и как никогда близорукий — после яркого дневного света идет угрюмо, на ходу протирая салфеткой очки. Вернее, нет, застывает как соляной столб и с шумом втягивает в себя воздух, так что получается нечто среднее между «Вау!» и «Ух!» - вздох удивления и восхищения.
- Альберт? - фрау Шторх выронила от неожиданности кухонное полотенце и поспешила в комнату. - Что случилось?
- Мама, это где же ты красоту такую купила? Ух, здорово!
- Где? Что? - растерялась она.
Хельга никак не могла взять в толк, на что глядит сын. Альберт стоял у буфета и придирчиво рассматривал пустое место рядом с фарфоровым олененком.
- Да чайник, мам. Шикарный просто, будто из музея. Эксклюзив, ага! Дорогой, наверное?
- Двадцать евро, - машинально ответила Хельга. - Он уцененный был.
- Молодец! - похвалил Альберт. - Умеешь ты в любой куче хлама отыскать вещь. Причем именно то, что нужно. Знаешь, мы с ребятами, бывает, в паузу чай в столовой заказываем, черный, и вкусно так, особенно если три ложки сахара с горкой положить... Я все мечтаю, хорошо бы дома чаепитие устроить. А ты — как угадала...
Довольный, он проследовал в ванную — мыть руки.
Фрау Шторх недоверчиво ощупала гладкую полку буфета. Подвинула олененка и ладонью смахнула пыль. Ничего. Она приняла бы историю за шутку, если бы не знала, что Альбертик никогда не шутит. Он и маленький-то неулыбчивым был. Стоял — вспоминала Хельга — в кроватке: зубы стиснуты, глаза грустные, большие, черные, как спелые маслины. В сердце смотрят. Жидкие брови сведены буквой «v». Кулачки побелели от непонятного усилия. Ни обычного младенческого гуканья, ничего — знай себе сопит. Фредерик беспокоился: у парнишки, мол, болит что-то. А может, у него нетипичный паралич лицевых мышц, губы не растягиваются, но Хельга верила, что с сыном все в порядке. Просто у мальчика такой серьезный взгляд на мир.
Вот и сейчас, если Альберт говорит, что чайник удивительно красив, значит, он удивительно красив. Другого не дано. А если для Хельги полка пуста, то проблема в полке, или в самой Хельге, или в несовместимости четырехмерной картинки с трехмерной, или в чем угодно, а никак не в Альбертике.
Фрау Шторх еще раз беспомощно изучила буфет и все, что находилось в нем, на нем и рядом с ним, а особенно тщательно — злополучную открытую витрину, и заторопилась на кухню. Обед остывал.
Так бы казус и позабылся за повседневными хлопотами, но на следующий день Альбертик принес неказистого вида том «Канон чая» некоего Лу и пачку заварки.
- Черный цейлонский! - объявил гордо.
- Кто? - испугалась фрау Шторх.
- Чай цейлонский. А книга — старинная. Перевод с китайского, в универе на развале нашел. Оказывается, это целая философия, как сорт подбирать, как заваривать... Напиток как объект духовной практики. Лу Юй так и пишет: если регулярно пить чай — окрылишься. Очень интересно.
Хельга виновато взяла книжку, полистала... Очарованием тайны пахнуло с желтоватых ломких страниц. Словно понимал этот, будь он неладен, Лу Юй, отчего одним достается расписной чайник, а другим — пустая витрина. Карма, будь она неладна. Грехи прошлых жизней гирями висят на крыльях, тянут вниз. Искажают зрение — и не заглянуть за черту, не подпрыгнуть выше головы. Завеса непроницаема, сколько ни пей чаю. Хоть ведрами.
«А может, все дело в возрасте? - грустно думала фрау Шторх. - Мы не видим того, что видят наши дети. Известно ведь, например, что подростки слышат звуки высокой частоты, а взрослые эту способность теряют. С возрастом часть души слепнет и глохнет».
Если бы взгляд мог прожигать дырки, буфет в гостиной Шторхов уже через неделю стал бы дырявым как решето. Олененка Хельга переселила на этажерку в передней, где он, сказать по правде, очень неплохо смотрелся, и каждый день полировала тряпочкой осиротевшую полку. И вглядывалась, вглядывалась до жжения в зрачках... до мягкого тумана перед глазами, золотистого тумана, в котором, словно искры в дыму, вспыхивали то серебряная змейка, то изящная ручка из белого фаянса, то лист, то алая рябиновая ягода.
«Вот же он, вот!» - бормотала себе под нос Хельга, щупая воздух, и пальцы ее натыкались на что-то гладкое, неуловимое, холодное и текучее, как янтарь.
Фредерика пытала: мол, как тебе мое новое приобретение, но тот лишь мычал в ответ:
- Да... очень... очень, да, - что в переводе на человеческий язык означало: «Отстань, Хельга, со своими кухонными делами!». Фрау Шторх так и не поняла, в какой реальности живет ее муж — в ее или Альбертиковой.
Злополучный «Трактат» пылился на телевизионной тумбочке вместе с Хельгиными кулинарными журналами и телефонными справочниками. Шторх-младший быстро потерял к нему интерес да и про чаепитие не вспоминал. Не до того ему было: домой возвращался все позже и позже. Лабораторные, семинары какие-то вечерние, коллоквиумы... Хельга волновалась, конечно. Совсем замучили ребенка, но главное — мальчику наука в радость. Приходит из университета — глаза блестят. За ужином бутерброд мимо рта проносит, до того погружен в свои мысли.
Фрау Шторх гордилась сыном и, мечтая стать хоть в чем-то достойной его, прилежно медитировала на призрак чайника. То прищурится, то взглянет под необычным углом... Туман клубился, дразнил, обретал звонкую белоснежную плоть. Казалось бы, да ну его совсем. Хельге сто лет в обед никакой чайник не нужен. Сопричастности к внутреннему миру Альбертика — вот чего ей хотелось. В его измерении хоть недолго погостить. Невидимый предмет был ценен для Хельги не сам по себе, а как заветный ключ из сказки, открывающий двери в неведомое, в некую параллельную явь.
Он проявился — буднично, как будто не одну неделю простоял на буфетной полке, ожидая, когда хозяйка наконец обратит на него внимание. Запылиться — и то успел. Чета Шторхов как раз собиралась в отпуск, и Хельга паковала дорожную сумку. Как челнок, сновала туда-сюда по квартире, подбирая то одно, то другое, вошла в гостиную — и обомлела. Так вот, оказывается, какое чудо она купила в минимаркете за двадцать евро! Фрау Шторх приблизилась острожно, затаив дыхание, словно боялась, что оно исчезнет. Погладила носик, смахнула махровый налет с крышечки. И как люди делают такое? Щекастый, яркий и одновременно утонченный, блестящий плавными изгибами. Словно его не человек тонкой кисточкой, а сама осень расписала щедро. Не бабье лето с его легкомысленными красками, а поздняя осень, стылыми газонами хрустящая, потому что только после заморозков так полыхают рябиновые кисти, такой болезненно-хрупкой становится листва...
Весь отпуск Хельгу не покидало возвышенно-просветленное настроение, словно к чему-то волшебному она прикоснулась. Глядя на жену, и Фредерик взбодрился. Альбертик, слава Богу, не спалил квартиру и не умер с голоду, а сразу же по приезде родителей огорошил их новостью: завтра-де он представит им свою невесту.
«Ну вот, - печально подумала Хельга. - Когда-то это должно было случиться. Мальчик уже совсем большой». Конечно, сорок раз передумают, дети еще... Если только его подруга — не взрослая. При мысли о подобной возможности фрау Шторх почувствовала, что волосы у нее на голове встают дыбом, как шерсть у волчицы.
К счастью подруга сына — у Хельги язык не поворачивался назвать ее невестой, глупость, какая же глупость в их возрасте! — оказалась ровесницей Альбертика. Студентка, желторотая, как и ее новоявленный жених. Девушка шагнула на порог, улыбнулась пласстмассово — и Хельга узнала белокурую кассиршу из минимаркета.
- Мама, познакомься, это Вероника, - торжественно произнес Альбертик.
Фрау Шторх недоверчиво пожала узкую кукольную руку.
- Очень рада. А я вас помню, вы подрабатывали в магазине через дорогу от нас и продали мне, - она кивнула в сторону буфета, - вот этот чайник. Я им очень довольна, - добавила, желая сделать девушке приятное.
Вероника смутилась, как обыкновенно смущаются блондинки, вспыхнув не только щеками, но и лбом, и шеей, и даже мочками ушей.
- Альберт, но... - она растерянно оглянулась, - ты говорил, что твоя мама... э... Фрау Шторх! - вдруг заявила она решительно. - Пожалуйста, извините меня.
Хельга ничего не понимала.
- За что извинить?
- Мам, ну... - пробасил Альбертик. Он хоть и выглядел спокойным, изо всех сил тер очки и моргал подслеповато, - что ж мы в дверях-то топчемся... Ника, проходи. Мам, понимаешь, Вероника учится на психологии, на втором курсе, и ей задали сделать что-то вроде исследования на тему фиктивного маркетинга... Ну, как бы продать кому-то воображаемый товар...
- Ты обещал, что все объяснишь маме!
- Я считал, что тут и так все ясно, - пожал плечами Альберт. - Да, мам? - он пытался заглянуть Хельге в глаза.
- И подопытным кроликом выбрали меня? - Хельга не знала, сердиться или обратить все в шутку. С полки ей лукаво подмигивал крутобокий, расписной... - Но погодите, а почему воображаемый? Вот же он, чайник, настоящий.
- Где?
- Да вот.
Повисла тревожная тишина.
- Мам, ты хорошо себя чувствуешь? - робко спросил Альбертик.
- Фрау Шторх?
Хельга провела кончиками пальцев по холодному фаянсу. Настоящий. Постучала ногтем по крышке, сморгнула и... засмеялась.
- Ну мам, ты даешь! Мы уж думали, ты серьезно.
- Один-один, фрау Шторх!
- Вероника, что вы с ним сделали? - воскликнула Хельга.
Альбертик улыбался.
А потом они — все вместе — сели ужинать. Фрау Шторх расставила чашки, нарезала тонкими ломтиками лимонный пирог. Фредерик надел по случаю галстук и лаковые туфли взамен старых шлепанцев. Чайник Хельга сполоснула кипятком, как учил мудрый Лу, насыпала «черный цейлонский» и залила до краев. Закрыла крышечкой, а после — трижды обернула теплой шалью. Так что был он или не было его, но чай в нем заварился отлично.
Юмористическая проза | Просмотров: 698 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 05/06/20 01:29 | Комментариев: 7

Наши предки чтили небеса. По нескольку раз на дню задирали головы, пытаясь угадать, будет ли дождь или, наоборот, засуха. Облака подсказывали, близок ли тайфун, надо ли бояться урагана, ударят ли холода или наступит оттепель. Жизнь современного человека мало зависит от погоды, а нужно или нет брать с собой зонтик, легко узнать, включив радио. Мы редко поднимаем глаза к небу и не ждем от него опасности. Так и Юрген – смотрел не вверх, а вниз. Скучая на скамейке у детской площадки, разглядывал золотые полосы на песке, и легкие беспокойные тени от веток, и полиэтиленовый пакет, блескучий и грязный, стыдливо жмущийся к деревянному бортику. Он и так знал, что в вышине сияет солнце, а тучи — если они есть — несутся пугливо и быстро, обгоняя друг друга. Обычное межсезонье, теплое и безвкусное, словно кипяченая вода, и затяжное, как всегда в этих краях. Его не интересовало, глубока ли прозрачная синева или захлопнута, будто картонная коробка, тяжелой слоистой чернотой с маленькой прорезью для света. Не волновало, пуста ли она или расцвечена туманными шлейфами самолетов. Стоит ли удивляться, что он не заметил над своей головой темную точку, которая стремительно росла и обернулась подвижным крылатым пятном.
Юрген наблюдал, как малыш в красной вязаной кофточке и вельветовых башмачках возится в песочнице вместе с другими детьми, и думал: выходные пропали, потому что опять надо сидеть с ребенком в то время как Лина развлекается на идиотских презентациях. Размышлял, почему все детеныши — будь то котята или щенки — неуклюжи, а человеческие — особенно. Должно быть, оттого, что не опираются на руки, а пытаются, подражая взрослым, ходить на двух ногах. Он досадовал, что жена нарядила сына так ярко и в то же время так марко — рукава по локоть коричневы, а ботинки и вовсе не разобрать, какого цвета. На одном развязались шнурки... Тупоносая матерчатая лодочка соскользнула с крохотной пятки, и вот запачкан еще и носок — это для Юргена было уже слишком, ведь отчитываться за испорченную одежду придется ему. Лина всегда ругалась, когда ей приходилось делать что-то лишнее, пусть даже запихнуть пару тряпок в стиральную машину.
Нехотя он начал подниматься со скамейки — увы, поздно, потому что в этот момент в песочницу спикировал огромный орел и, ухватив малыша сзади за воротник кофточки, взмыл ввысь. Юрген остолбенел. Он никогда не видел такой большой птицы. Он и не подозревал, что подобное существует в природе, а если бы заподозрил — посчитал бы чем-то запредельным, вроде лохнесского чудовища. О таких монстрах чудаковатые люди сочиняют странные книжки, к месту их якобы обитания устраивают паломничество туристы и ученые, но... на детской площадке, средь бела дня?
Нескольких секунд, пока Юрген стоял столбом, орлу хватило, чтобы набрать высоту. Траурная клякса, а которую превратились мальчик и птица, помутнела в небе, съежилась до точки, а потом и вовсе исчезла, визуально затерявшись среди крошечных стратосферных облаков.
- Ох, черт! - Юрген пришел в себя и запоздало замахал руками. - О Господи, Мориц! Мориц!
В отчаянии он выкликал имя сына, как будто тот мог его услышать. - Черт! Дерьмо! О Боже мой!
Употребляя рядом столь несовместимые понятия, он, конечно, богохульствовал, и в этом его мягко упрекнул сидевший на скамейке напротив старик — очевидно, дедушка другого малыша.
- Господин хороший, не надо так кричать. Тут дети, женщины...
- Что, к дьяволу, все это значит? - простонал Юрген уже тише. - Вы видели?
- Что? А... да, удивительный экземпляр. Снежный орел. Вы заметили белые пятна на шейке — вот тут и тут, симметрично, - и он показал на свое пергаментное горло. - Очень, очень редкий. Говорят, последний раз его видели в середине прошлого века, в горах Австрии.
- Какие, к чертям собачьим, пятна?! - задохнулся от возмущения Юрген. - Какая, к лешему, Австрия? Он унес моего сына. Ребенка! Человека!
- Да-да, - закивала полноватая фрау в белом кашне. Она выгуливала собачку, а заодно и дочку — девочку полутора лет, которая всего пару минут назад играла с Морицем, а теперь, напуганная орлом, тоскливо хныкала и грязными пальцами терла глаза. - Я читала про такой курьез, совсем недавно, в интернете. Какая-то хищная птица подняла годовалого мальчика, но выронила через пару метров. За шапочку схватила, на нем тоже что-то красное было... В Англии, если не путаю, это произошло. Они еще видео на ютуб выставили...
- Видео! - сердито перебил ее старик. - Вы заблуждаетесь, милостивая дама. Это была фальшивка. Дрессированный орел и кукла вместо ребенка.
- Вот как? - заинтересовалась фрау. - А для чего, позвольте...?
- Для «Galileo».
- Ох, - вздохнула дама в кашне, - чего только люди не придумают, чтобы попасть в телевизор.
Они бы еще долго переливали из пустого в порожнее, перемывая косточки создателям фейков, но тут хнычущая девчонка заверещала пронзительнее и громче — вероятно, в глаза попал песок, — и фрау кинулась к ней.
- Что же мне делать? - растерянно спросил Юрген.
- Идите в полицию, - посоветовал старик. - Там помогут.
Юрген поблагодарил пожилого господина и последовал его совету, но сперва поднял с земли и положил в карман вельветовый башмачок — единственное, что осталось от мальчика по имени Мориц.

Полицейский чиновник скрупулезно покрывал белоснежный лист бумаги аккуратными мелкими буквами, и если бы не сильно расписанная шариковая ручка, оставлявшая чуть ли не в каждой строке глубокие кляксы, протокол получился бы — загляденье.
- Какой, говорите, у него размах крыльев?
Юрген нервно пожал плечами.
- Не знаю, метра три, наверное, а то и больше.
Ему хотелось зарыдать или наброситься на полицейского с кулаками, но он не знал, что лучше и приличнее случаю, а потому просто отвечал на вопросы.
- А точнее?
- Да не знаю я! Гигантская птица, настоящее чудище. Огромная, как самолет. Я что, его линейкой мерил? Три двадцать пусть будет.
- Ровно три двадцать?
- О Боже! - воскликнул Юрген, и чиновник записал в протоколе: «Размах крыльев: три метра, двадцать сантиметров».
- И полетел на юго-запад?
- Э...
- Вы сказали, от детской площадки на Биркенфельзен в сторону леса, значит, на юго-запад?
- А, да... туда.
С похвальной четкостью полицейский зафиксировал все: во что был одет ребенок, с кем играл, как выглядели и во что были одеты свидетели — спросить их фамилии незадачливый отец, увы, не догадался — а так же, кто и где находился в момент икс. В графе «особые приметы подозреваемого» он записал со слов Юргена: «два белых пятна на шее». Правда, тот их сам не приметил, но поверил старику.
- Ну вот, господин Кнехт. Все. Распишитесь... Что-нибудь еще? - чиновник сухо улыбнулся Юргену, поскольку тот не уходил. Несколько раз взмахнул протоколом в воздухе, чтобы высохли чернила, затем подшил его в папку.
- Но как вы собираетесь действовать? - спросил Юрген.
- Заведем уголовное дело о похищении ребенка.
- К черту ваши дела, как вы будете искать моего сына? Да меня жена убьет! Не уследил! С другой стороны, что я мог против такого чудовища? Я и моргнуть не успел... Свалился крылатый черт, как метеорит с неба... за шкирку моего Морица когтями зацепил, раз — и нет их обоих. О Господи, он... а что, если он уронит его с большой высоты?
- Будьте добры, господин Кнехт, не надо истерик, - строго сказал полицейский. - В котором часу птица унесла мальчика? Около двенадцати? А сейчас полвторого. Не кажется ли вам, что за это время она или обронила ребенка — и тогда мы скоро его найдем — или они куда-нибудь да прилетели?
У полицейских чиновников логика железная, и не поспоришь, но Юрген не унимался:
- А если орел его съест? Или скормит птенцам? В апреле они как раз выводят птенцов, да?
- Ну, тогда мы заведем дело о людоедстве...

«Бред», - устало думал Юрген, шагая по каменистой дорожке через пустырь, среди бурых прошлогодних колючек и молодой зелени. Они с Линой жили в новом, недостроенном районе на самой окраине. «Все ноги сбил, будь оно сто тысяч раз неладно». Он бранил себя за то, что оставил автомобиль дома. Так ведь что удивительного: вышел погулять с сыном на детскую площадку, буквально на полчасика. А как стряслась беда, кинулся, себя не помня, к первому попавшемуся на глаза служителю закона, и тот увез его на полицейской машине в другую часть города — в участок.
«Гнусный, беспардонный бред... - злился он. - Расплодились, будь они неладны, бюрократы. Платишь всю жизнь налоги, а случись какое горе — и, кроме как измарать очередную бумажку, никто ни на что не способен. Вот и вся помощь».
«Зачем орлу человеческий ребенок? - спрашивал себя Юрген, поднимаясь по лестнице и отпирая дверь ключом. Пугливо вслушивался он в гулкое нутро квартиры. Вернулась ли жена? Или есть время собраться с мыслями? Птицы не едят людей. Нет, в самом деле. Разве хоть когда-нибудь хоть одна птица склевала человека? Но тогда что они с ним сделают? Может, вырастят в своем гнезде, как Маугли? Животные иногда воспитывают человечьих детенышей. Эти маугли потом бегают на четвереньках и кричат по-звериному... Ладно, допустим. Бегать на четвереньках — не фокус, но можно ли научить человечка летать? Определенно нет. Ведь нужны крылья — их просто так не отрастишь...»
Он представил Морица — крылатым и хищным — и содрогнулся, но тут ожил звонок. Сперва промурлыкал вкрадчиво два такта, потом заиграл веселую песенку. Юрген внутренне сжался — и не только потому, что никак не мог привыкнуть к новой дверной мелодии.
Если бы Лина вошла как обычно — деловитой и прилизанной, с длинной темной косой, уложенной на затылке в корону, в короткой шерстяной юбке и блестящих чулках — он бы нашел в себе силы повиниться. Взял бы жену за руки и, усадив бережно на диван, поведал все. Но она словно впорхнула в комнату — весенняя, как бабочка, в светло-коралловом платье, причесанная по-гречески: локоны да завитушки, золотой лентой стянутые в лохматый пучок. Юрген вспомнил, что презентация у нее сегодня необычная. Какой-то известный не то писатель, не то редактор собственной — драгоценной — персоной явился на чтение Лининого романа в городской библиотеке.
- Ох, как я устала. Ты не представляешь, сколько было народу — концентрированная энергетика толпы, духота, — ее глаза сияли. - Да еще акустика плохая. Но герр Левин-Бокк... впрочем, это долго, и вечера не хватит рассказать. Милый, а где Гномик?
Под ее пронзительно-одухотворенным взглядом Юрген вспотел.
Не то чтобы Лина была хорошей матерью. То есть она, конечно, была хорошей матерью, но отнюдь не наседкой, которая только и знает что квохтать над любимым дитятей, совать ему в рот вкусности да вытирать сопли. Она верила, что главное в жизни — самореализация, а ребенок — это только малая ее, самореализации то есть, составная часть. И все-таки сказать женщине, что ее сына уволокло неизвестно куда непонятное какое-то чудище — ой как непросто!
- Мориц у бабушки, - солгал Юрген.
- Очень кстати, - одобрила Лина. - От меня сегодня никакого толку — в смысле, для малыша. Все соки из меня выпили. К детям надо подходить с легкой душой. И завтра — такой день намечается хлопотный... а ты на работе. Не посидит ли она с ним и завтра?
- Конечно, посидит! С радостью. То есть, я хотел сказать, она обещала побыть с ним. Ты ведь знаешь, твоя мама очень привязана к нашему сыну.
Сказал — и неловко сглотнул. Он не умел врать, не краснея — к счастью, жена ничего не заметила, потому что в этот момент смотрелась в зеркало.
- Передай ей большое спасибо, - у Лины был конфликт с матерью. Они не разговаривали, поэтому общаться с тещей приходилось Юргену. - У мамаши, конечно, характер еще тот, но что бы мы без нее делали... И свари мне, пожалуйста, кофе. Хочу немного поработать.
Лина стянула через голову платье, завернулась в одеяло и, устроившись на диване в гостиной, открыла ноут. Минута — и ее взгляд уже летел по строчкам, а сознание моталось в таких краях, какие нормальному человеку не привиделись бы в страшном сне.
- А ужин? - спросил Юрген. Он понял, что отсрочка получена.
- Спасибо, милый, я не голодна, - кусая губы, отозвалась жена. - Хотя нет... Ты можешь сделать блинчики?
Юрген поплелся на кухню.

В последующие дни он изворачивался как мог, в ярчайших красках расписывая любовь сентиментальной старушки к единственному внуку. Впрочем, Лина не очень-то и скучала по Морицу. Она как раз дописывала подростковую повесть и по самую макушку ушла в приключения героев. Вдобавок, чтобы не иссякло вдохновение — которое, как известно, зависит от общего состояния организма, — ей следовало много гулять, соблюдать режим и правильно питаться, а также читать хорошие книги и регулярно смотреть по телевизору новости и уголовную хронику. Писатель, считала она, обязан держать пальцы на пульсе эпохи. При подобной жизни на ребенка так и так не оставалось времени.
Только однажды, и как бы невзначай, Лина пробормотала за ужином: «Загостился...», и Юрген подумал, что она говорит о сыне. В другой раз, вернувшись из магазина, она произнесла: «Какую милую зверюшку я купила для Гнома, взгляни...», - и улыбнулась рассеянно, словно вглубь себя. Но Юрген так и не узнал — какую именно, потому что поспешил отвлечь жену от опасной темы.
Через полтора месяца он убрал с серванта фотопортрет Морица — любительский снимок в дешевой пластмассовой рамке, на котором сын гордо улыбался, демонстрируя единственный новехонький зуб — и спрятал в прикроватную тумбочку. Туда, где лежал украдкой выстиранный голубой вельветовый ботиночек.
В конце июля пришло письмо из полиции: «За недостатком фактического материала уголовное дело закрыто».
- О чем это они? - удивилась Лина. - Какое дело?
- У меня украли навигатор из машины.
- А... Что, так и не нашли?
- Нет.
Вот и весь разговор.

Теща не звонит... Лина больше не вспоминает о мальчике. Он устраивает ее таким, какой есть — далеким и живущим у бабушки. Наследник, гордость, символ ее женственности.
Юргена тоже все устраивает. Теперь, когда ребенок не путается под ногами, их с женой семейное счастье напоминает корабль у причала — не плывет и не тонет. Иногда Юргену представляется, будто Морица кто-то усыновил, тот, у кого не спросишь фамилию и чей адрес не отыскать ни в одной картотеке.
Лишь в новолуние ему не спится, и, как солнце вытапливает на поверхность льда сор и грязь, ночное серебро вытапливает из сердца тоску и чувство вины. Тогда, тихонько отворив тумбочку, он вынимает из нее портрет в пластмассовой рамке и голубой вельветовый башмачок — и долго смотрит на них...
У малыша на снимке крошечный острый носик, ярко-голубые глаза и ямочки на обеих щеках. Когда-то он пах молоком, но фотография пахнет только бумагой. В бледном свете луны младенческое лицо выглядит очень живым и как будто свежеумытым. Ботиночек блестит, словно покрытый инеем... и Юрген думает, а чем черт не шутит? Быть может, среди орлов Морицу живется лучше, чем среди людей.
Новеллы | Просмотров: 739 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 29/05/20 22:04 | Комментариев: 10

Фрау Клод постучалась в мою дверь осенним утром, когда по карнизам отплясывал мелкий дождь, а ветер гнал над улицами сопливые облака. Достаточно было одного взгляда, чтобы понять – пожилая дама умирает. Не по желтой, прозрачной худобе, не по вялым рукам, а по исходящему от морщинистого лба сиянию. Обычно в человеке эмоции взвешены, будто масло в воде, а духовное тесно переплетено с физическим. Умирающие – двухслойны. У них тело – отдельно, душа – отдельно. Готовая взлететь, она выплескивается светом из каждой поры.
Фрау вошла, слегка прихрамывая, опираясь, как на тросточку, на сложенный зонт, и бессильно рухнула на стул. Редкие волосы перьями топорщились на висках, источая влажный аромат.
– Я прошу вас, господин доктор, – произнесла фрау Клод, глядя мне прямо в глаза, – ампутировать мне левую ногу. Вот до сих пор, – она задрала юбку и ладонью быстро провела по лодыжке.
Я увидел, что ее сухую щиколотку, чуть повыше растоптанной галошеобразной туфли, охватывает браслет. Резной, черненый, с тоненькой витой змейкой посередке. Металл, похожий на серебро. Неуместно кокетливое украшение, полускрытое кольцами спущенного чулка.
– Вас мучают боли, фрау Клод?
– Нет.
Когда семь лет назад я начинал свою практику, ко мне обратилась с подобной просьбой совсем юная девушка, почти ребенок. Одетая в брючный костюм, она и стояла узко и прямо, как свеча, так что две ее стройные ножки казались сросшимися в одну. Зеленоглазая русалка с испуганной улыбкой и жирными, точно ил, волосами, до кончика хвоста затянутая в черный шелк. Не имея тогда еще никакого представления об апотемнофилии, я был потрясен. Молодое симпатичное создание хочет себя изуродовать. Ополоумевшая природа беснуется против женственности и красоты.
Девочку я послал к психиатру, и что с ней случилось дальше, не знаю. Сейчас передо мной сидела, вымученно процеживая сквозь вставные зубы нелепые слова, седая фрау, и я спрашивал себя: уж не впала ли пациентка в старческий маразм?
– Не боль, нет. Вот это, – она показала на серебряный браслет, – надо снять. Распилить невозможно, не получится, он заговоренный, но умирать с ним я не хочу.
Я почувствовал себя глупо. История напоминала дурно сделанный триллер или средней руки мистический сериал для домохозяек.
– Откуда он у вас?
– Долго рассказывать, – вздохнула фрау Клод. Даже не вздохнула, а всхлипнула, словно захлебнувшись моим вопросом, и натужно закашлялась. При этом в груди у нее что-то сухо и болезненно хрустело, как будто с кашлем она отдавала пространству комнаты частичку своей жизни.
– Ничего, – я украдкой взглянул на часы. – У нас есть время.
– У вас, господин доктор, не у меня, – возразила старая дама, вытирая покрасневшие глаза. – Да не интересно вам будет. Лучше бы сразу к делу... Ну ладно. Хорошо. Уже не помню, в каком году это было – в пятидесятом или пятьдесят первом, - и мне тогда исполнилось соответственно не то двадцать два, не то двадцать три. Я работала в одном заведении под красным фонарем. Вы понимаете, в каком? – спросила она с вызовом.
Я кивнул, пряча непрофессиональную ухмылку.
– Но не о том речь, – одернула себя фрау Клод, и лицо ее неуловимо оживилось. – У каждого человека есть маленькая тайная страсть – глупая или постыдная. Кто-то переодевается в чужое белье (а сколько я чужого грязного белья повидала, можете представить), кто-то разводит кур в ящике или выращивает лавровый куст на окне. А я любила цирк. Это, знаете, господин доктор, совсем не то что театр или, например, кинематограф. Живое колдовство, глоток детства – вот что это такое. Пару раз в сезон в наш городок приезжал цирк-шапито, вернее, цирковые труппы из разных краев: немецкие, голландские, французские, итальянские и даже русские и китайские. Они гастролировали по миру, перевозя в фургонах-вагончиках весь свой скарб, детей и дрессированных животных. Я не пропускала ни одного представления. Покупала самый дешевый билет и устраивалась на галерке – оттуда обзор открывался не хуже, чем с первых рядов, вдобавок не приходилось задирать голову – и окуналась в счастливое ожидание. Я верила: рано или поздно на каком-нибудь из спектаклей случится чудо. Может быть, и небольшое, совсем не важное, такое, что и чудом-то трудно назвать, но мое персональное. И оно произошло. Обычно посреди площади циркачи устанавливали, растягивая на шести кольях, надувной купол. Похожий на половину огромного красного яблока, смятый на ветру, он виден был издалека. Но той весной шатер почему-то не поставили, и спектакль шел на открытом стадионе. Я сидела в последнем ряду...

***
Фрау Клод – а тогда ее звали просто Лизой – сидела в последнем ряду, спиной упираясь в шершавую стену, а затылком – в нежную майскую голубизну. Внизу, на зеленом газоне, окруженный пластмассовыми кеглями, выступал фокусник – объявленный по имени Марио, по пояс голый, с блестящими от пота золотыми плечами.
Он жонглировал бритвенными лезвиями, доставал из ведра с водой горящий факел и выпускал в небо почтовых голубей, черпая их пригоршнями из собственной шляпы, а Лизе чудилось, будто он кидает в воздух охапки белой сирени. Она любовалась птицами, завидуя их белизне, такой яркой, что солнечные лучи превращались в сахар, едва коснувшись их крыльев. Голуби растворялись в легких облаках и сами становились облаками, дымными сгустками пара из городских труб и туманными следами бороздивших синеву самолетов. Возникали ниоткуда, из старой шляпы фокусника, и возносились в никуда, в пустоту. «Вот оно, настоящее волшебство», – говорила себе Лиза и вытирала соленые ладони о липнувшую к коленям юбку.
После представления она отправилась бродить между фургонами, под натянутыми бельевыми веревками, всех, кто попадался навстречу, спрашивая о Марио. Циркачи смеялись и посылали ее от вагончика к вагончику, словно пинали друг другу мяч из угла в угол разноцветного поля. Наконец она отыскала фокусника, стоящего перед клеткой с голубями.
– А я думала, ты ткешь их из воздуха, – сказала Лиза.
– Из воздуха можно ткать только мечты, – возразил Марио, скаля в улыбке желтоватые, крепкие, как у белки, зубы.
– Так это те же самые голуби? – прищурила она хитрые глаза. – Они вернулись?
– Голуби всегда возвращаются, – наставительно произнес Марио, – к тому, кто их окольцевал. Видишь, у каждого на лапке колечко из жести – с моим именем.
– Шутишь, – расхохоталась Лиза. – Птицы не умеют читать.
– Конечно, не умеют. У них имя хозяина записано в сердце, вот здесь, – усмехнулся Марио и положил руку ей на грудь.
В полутемном цирковом фургоне, куда свет проникал через пыльное, забранное металлической решеткой окошко под самым потолком, на узкой походной койке, Лиза подарила ему то единственное, что дарить умела. Его пот благоухал йодом и разогретым на солнце песком, а дыхание освежало, как морской ветер. Она чувствовала себя голубем в крепких мужских руках и, подброшенная высоко-высоко, туда, где не властно притяжение земли, замирала от непонятного ей самой страха и еще менее понятной жажды чистоты и свободы. Когда все закончилось и Марио встал, затягивая узлом рубаху, и спросил: «Сколько?», она замотала головой.
– Не надо.
Ей о многом хотелось сказать: о том, что работа и цирк – два противоположных мира, и один не должен вторгаться в другой, и о том, что стыдно за деньги покупать тайну, море и полет, – но слова, как безвкусный попкорн, закупорили горло, царапая гортань.
– Вот как? – он склонился над ней с чем-то блестящим в пальцах, и у Лизы от испуга на мгновение закружилась голова, потому что сверкающий предмет она приняла за нож, а в голосе нечаянного любовника ей померещилась угроза. – Тогда и я дам тебе кое-что. На любезность следует отвечать любезностью.
Раздался сухой щелчок – она не сразу поняла, что случилось. Как будто на ее теле появилось что-то лишнее – не одежда и не украшение, которые легко сорвать с себя, а некая часть, которой быть не должно. Болезненный нарост чуть выше щиколотки. Лиза согнула ногу в колене, вывернув ступню, и тут же убедилась, что чувства ее подвели. На щиколотке красовался изящный браслет из черненого серебра, по виду старинный и сказочно дорогой. Она вспомнила, что давно – еще в детстве – видела такой в музее, под стеклом. Тонкая скрученная змейка, кусающая себя за хвост. Глаза – маленькие сапфиры. По спине – янтарная крошка. Не то герцогский, не то графский герб. Всего лишь браслет. Но от него стало ужасно неудобно, и нога казалась распухшей, точно от укуса слепня.
– Нравится? – широко улыбнулся Марио. – Он приносит удачу. На первых порах будет неловко, а потом приноровишься, – и словно кипятком в лицо плеснул: – Не пытайся снять... да ты и не сумеешь. Заклятие на нем.
«Сумею», – упрямо шепнула Лиза, сдерживая бегущий по хребту холодок. Из того же упрямства она на другой день продала змеиные глазки-сапфиры, но и слепая серебряная змея послушно несла обещанную удачу. Драгоценный браслет на ноге как будто выделял Лизу среди толпы ей подобных, придавал особый статус. Подарки лились на нее дождем. Вскоре, через год-полтора, она вышла замуж за чахлого, но богатого клиента и, так же быстро овдовев, осталась владелицей большого дома под Регенсбургом и счета на сумму... впрочем, не будем считать чужие деньги. Главное, что на жизнь ей хватало с лихвой, да только странная это была жизнь. То припухлое и неудобное, появившееся в памятный день на ноге, скользя по кровотоку, поднялось выше и застряло в груди. Оно то ныло, как много лет назад переломанная и сросшаяся кость в ненастную погоду, то скулило голодным щенком, то дергало, словно вызревший нарыв, то взрывалось огненной болью, стоило Лизе – а теперь уже фрау Клод – узреть голубя на мокром асфальте у подъезда или услышать по радио имя Марио – да мало ли на свете итальянцев с таким именем? – или вдохнуть знакомый аромат, запрокинуть голову в знакомое небо, заприметить вдалеке, а то и просто вообразить, красный купол бродячего цирка-шапито. Память разрасталась, полужидкая, текла по сосудам и метастазировала прямо в сердце.
Прошлое и настоящее спеклись в один тяжелый, плотный комок и перевились, точно корни дерева под землей. Лиза чувствовала Марио, где бы он ни находился, как будто корявый маршрут его скитаний каждую секунду прорисовывался на ее мысленной карте. Фокусника мотало то там, то здесь, по всей Европе. То в Гамбурге видела она его, то в Барселоне, то в маленьком французском городке Сааргемине. Одно время она даже хотела его найти – да разве такого догонишь!
Неуловимый, как мираж на горизонте, Марио колесил из города в город в цирковом фургоне – все такой же полуголый, сладко пахнущий потом и ветром, кольцевал неосторожных птиц, привлеченных светом его неугасимой харизмы, и кажется, совсем не старел. А Лиза старела, сморщивалась, как лежалая слива, теряя цвет и блеск. Иногда она спала с мужчинами – теперь уже не за деньги. Она, как остывающая после знойного дня земля, отдавала им последнее тепло, и чем больше отдавала, тем больше сама тускнела и съеживалась. Заговоренный браслет не снимался, не поддаваясь ни ножовке, ни лазеру.

***
– Вот так, – фрау Клод скорчилась на стуле, почти касаясь подбородком острых коленей.
Маленькая круглая старушка, как будто одряхлевшая и сжавшаяся на глазах, с черной палочкой зонта в руке. В ее историю верилось с трудом, хотя мало ли какие истории лежат у людей на сердце. Выдуманная или правдивая – для нее она была реальной, и я решил подыграть.
– Значит, только вместе с ногой? А зачем его снимать, фрау Клод, браслет ваш? Ведь он принес вам счастье.
– Что вы смыслите в счастье, молодой человек? Извините, господин доктор. Последние годы мне кажется, – неожиданно тонко проскрипела старушка, и голос ее вибрировал от страха, – что я продала душу дьяволу, и если не избавлюсь от его метки – то он меня утащит. Вы понимаете – куда?
Я покачал головой. С теологическими вопросами – это, пожалуй, не ко мне.
– Ампутацию делать нельзя, – сказал я твердо. – Вы не перенесете наркоз, да и, собственно... вы действительно думаете, что метку дьявола так легко удалить? Ведь он метит не ногу, а душу.
– В самом деле, – прошептала фрау Клод и еще туже свернулась в седой клубок. – Вы правы, господин доктор, в самом деле... в самом деле, – повторяла она, скрюченными пальцами впиваясь в зонт, царапая зеленую обивку стула, съеживаясь и пряча голову под крыло, растопыривая белоснежные перья, разворачивая веером хвост. Я метнулся к шкафу с лекарствами, но она уже вспорхнула легко и, описав круг по комнате, просочилась в открытую форточку, в липкую морось, в разбухшее от сырой золы осеннее небо.
Да-да, знаю, вы не поверите, но я своими глазами видел, как она превратилась в белого голубя и вылетела в окно... В задумчивости я сел за стол и принялся ждать следующего пациента, не беспокоясь более о фрау Клод. Почтовый голубь всегда найдет дорогу домой.
Сказки | Просмотров: 648 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 22/05/20 14:46 | Комментариев: 14

Есть такие уголки на свете, которые Бог создал да и забыл про них, и остались они так же хороши, как в первый день творения. Я человек старый. Самый старый в округе, старше меня был только Петер-булочник, но он уже давно покоится под сенью мраморного ангела с позеленелыми от времени крыльями. Так что вся история здешних мест для меня как на ладони, и кому, как не мне, знать, как мал порой шажок от рая до ада.
Поселок наш так и зовется Egares, что в переводе с французского означает «забытый». Только не спрашивайте меня, при чем тут французы. Франция отсюда настолько далека, что ни один из моих земляков не представляет себе толком, что она такое. Зато земля у нас тучная, будто рождественский гусь, и плодородная настолько, что всякая воткнутая в саду палка через пару дней покрывается листвой, яблони крепкие, а соседи и собаки незлые, и любые споры решаются за кружкой пива, в маленькой кнайпе через дорогу от моего дома. Egares — приветливый, тихий и благополучный поселок, во всяком случае, таким он был до того памятного утра, второго октября **** года, когда в нем впервые появилась фрау Цотт.
Она приехала из города на грузовом фургоне, вместе с убогим своим скарбом и сынишкой — длинноруким пацаненком лет семи, худым и апатичным, как зимняя рыба — и стояла у калитки под моросящим дождем, среди баулов и коробок. Ей никто не помогал. Одинокая растерянная женщина в поношенном старомодном пальто и резиновых ботах, не просто тусклая, а бесцветная, точно не раскрашенная картинка, она показалась мне сорокалетней. Только потом я понял, что ошибся лет на десять.
Кирпичный дом по соседству от нас с Хельгой пустовал не первый год, а участок перед ним по колено зарос крапивой и лебедой. Трава пробралась даже на крыльцо — сочные высокие одуванчики, которые каждое лето забрасывали чужие грядки летучими семенами. Из-за каких-то неведомых подземных процессов фундамент просел и перекосился. Оконные рамы рассохлись, а дверь плохо закрывалась, болталась, словно наспех пришитый рукав. Летними грозовыми ночами она стонала и хлопала на ветру, и нам со старухой чудилось, что это чья-то неприкаянная душа мечется и грустит.
Вот в такой дом вселялась теперь городская фрау с ребенком, но мне и в голову не приходило ее жалеть. Новоселье — не повод для жалости. Я подошел и предложил донести вещи. Фрау бледно улыбнулась, взглянув на меня прозрачными глазами цвета испитого чая, и кивнула. В гулких комнатах пахло сыростью, повсюду валялись перья и голубиный помет. Зато сохранилась кое-какая мебель: резной черного дерева буфет, такие же кровать, тумбочка и платяной шкаф. Все дымчатое, мохнатое от пыли. На кухне - электрическая плитка и разделочный стол.
- Купили? - спросил я и, помедлив, представился. - Хольгер Шмитт.
Она протянула мне влажную ладонь.
- Лаура Цотт. А это — Янек. Сынок, не трогай, пожалуйста, грязь, - возвысила голос, - тут кругом инфекция. У тебя давно не болел живот? Хочешь в больницу? - мальчик полулежал на тумбочке, опираясь на нее обоими локтями, и выводил пальцем дрожащие буквы — свое имя. От окрика матери он вздрогнул и нервно заморгал. - Нет, герр Шмитт, снимаем, покупка нам не по карману. Я вдова, живу на пособие, - добавила она не то с горечью, не то с гордостью, и, будто подтверждая свои слова, поставила на буфет черно-белую фотографию в деревянной рамке. - Эрик...
Сквозь мутное стекло на меня вопросительно смотрел лысоватый молодой человек.
- Не ценила я тебя, Эрик, а сейчас — поздно. Если бы все сначала... но нет, не бывает так. Отчего, герр Шмитт, с любимыми тесно, а без них — такая пустота?
- Мне очень жаль, фрау Цотт, - сказал я, а она тем временем вынимала из сумочки коробочки и пузырьки, вытряхивала в горсть таблетки, запивая их из бутылки минеральной водой. Наскоро смахнув пыль, выставляла рядом с фотографией длинную шеренгу склянок — так, чтобы Эрик мог видеть, каково ей приходится одной.
- Сердце, герр Шмитт. На лекарствах только и держусь. Но надо, надо терпеть... Страшно подумать, что станет без меня с Янеком.
Она покачала головой.
Перед сном мы со старухой посудачили о новой соседке. Не то чтобы мы какие-нибудь сплетники, но, видите ли, поселок наш невелик и тем для разговоров немного.
-Она выглядела такой несчастной, - рассказывал я. - Мужа поминала, покойного...
- Бедняжка, - отозвалась Хельга. - Надо ее проведать.
В Egares редко кто умирал, разве что совсем дряхлые, и так почти неживые. Те, в ком силы выгорели до последней капли, гасли мирно и безболезненно, как пустые керосинки. Одни уезжали, другие рождались, дети оперялись и покидали родные гнезда, переселяясь в город. Привычный и естественный круговорот, в котором не было места ранней смерти. Поэтому образ фрау Цотт сразу предстал перед нами подернутым легким флером трагизма.
Я долго ворочался на неудобной кровати. Кололо в левом боку, вдобавок одеяло — плотное и квадратное - постоянно соскальзывало на пол. Как ни повернешься — все тяжко, холодно, больно. Никогда не задумывался о старческой немощи, а тут словно что-то чужое и гадкое навалилось. Рядом безмятежно, как дитя в колыбели, сопела моя старуха. Она приоткрыла рот, в котором поблескивали смоченные слюной остатки зубов, и, откатившись на мою сторону постели, выставила острый локоть. «Шутка ли, - сердился я, мучась бессонницей, - почти семьдесят лет вместе, а все равно не притерлись до конца, остались угловатыми друг для друга».
На следующее утро я несколько часов провозился в саду — готовил к холодам розы, обрезал, укутывал обрывками холстины, сгребал листья с газона, перепахивал клумбы — а Хельга заглянула на пару минут к фрау Цотт да и задержалась у той до обеда. Вернулась домой печальная.
- Ну, что там у них? - полюбопытствовал я.
- Плохо, - бросила мне в ответ Хельга и, слегка приволакивая левую ногу, принялась накрывать на стол.
- Никак охромела, мать? - удивился я.
- Представляешь, они уже пятый раз переезжают, - отозвалась моя старуха. Руки ее тряслись, и тарелки жалобно позвякивали. - То хозяин выставит вон, то соседи житья не дают. Масло льют под дверь, чтобы она поскользнулась, спички суют в замочную скважину, кляузы пишут... Мальчишку в школе бьют, обижают по-всякому.
- Ну, у нас-то им будет хорошо, - сказал я уверенно. - Люди тут не злые и ребятишки славные. Уж если кто нуждается в доме — настоящем, а не просто в четырех стенах, — то лучшего не сыскать.
- Ты прав, ты прав, - мелко закивала Хельга, и суп выплеснулся из половника на белую скатерть. - Вот ведь несчастье.
Весь вечер моя старуха пекла пирожки с луком и капустой, а перед ужином опять забежала к соседям — угостить. Забежала — я сказал? Нет, доплелась кое-как.
Утром я проснулся от ее причитаний, перемежаемых проклятиями. Симпатия к разнесчастной фрау Цотт за одну ночь испарилась без следа, как роса под полуденным солнцем.
- Ведьма, - бормотала Хельга, - вот ведьма как есть... глазливая. Посмотри что натворила, а? То-то нога у меня вчера разболелась, прям разламывалась.
- Что? Кто? Чья нога?
Я ничего не понимал спросонья.
- А вот, полюбуйся, - она откинула одеяло, обнажив сухую жилистую ступню, отчего-то покрасневшую и странно деформированную. - Видишь шишку?
- Ну, мать, чего ты хочешь? Старые мы с тобой.
Я никак не мог взять в толк, почему жена так разволновалась. Молодой человек может захворать, а старый — должен. Тут, как говорится, ничего не попишешь.
- Мне эта Цотт, чтоб ее, ведьма эта, вчера такую же показала, на своей ноге. Мол, сил нет, ходить мешает. Я посмотрела и сама захромала. А сегодня проснулась — она точь-в-точь на том же самом месте вскочила!
- Хельга... - я аж засмеялся. - Вот не думал, мать, что ты у меня настолько суеверная.
- Они, колдуньи, всегда так делают. Покажут — да и переведут на человека свои болячки! Чернокнижница, чтоб ее! Небось сама теперь скачет как конь, а я тут...
Еле успокоил жену. Одумалась, поняла, что соседка в ее беде неповинна, только, видно, какой-то червячок в сердце завелся. Косилась на нее с тех пор, а на шею, под ворот, повесила амулет — открытая ладонь на серебряной цепочке и мутный зеленый камешек посередке. От дурного глаза, сказала. Бабские глупости, в общем, ладно бы крестик...
Насчет ребятишек я ошибся, невзлюбили они Янека. Хоть и не испорченные и не жестокие вроде, да из хороших семей, но дети есть дети. Не ангелы. А маленький Янек — по всему выходит — идеальная жертва: вялый, пугливый, в глаза не взглянет. Руки словно вороватые мыши — все время что-то прячут и прячутся. Едва ли не каждый день мальчишка приходил домой в слезах и синяках.
Я сам видел, как он корчился и ныл, сидя на крыльце, и как фрау Цотт, подскочив, с размаху дала ему пощечину.
- Ну хватит! Я устала. Господи, кто бы знал, как я устала! Сколько можно ото всех убегать? Давай уже, наконец, ладить с людьми... Янек, сынок... ну сколько можно? Бедный ты мой... - отшвырнув помятый в схватках ранец, она душила мальчика в объятиях.
Хорошо ли, плохо ли, но Цотты понемногу обживались. Прикупили кое-какую мебель: старый диванчик в гостиную, подростковую кровать, письменный стол для Янека. Ну и мелочи всякие, из которых складывается домашний уют. Полки, вешалки, скатерти, вазочки... Простые вещи, старые, завсегдатаи блошиных рынков, а все-таки без них — дом не дом.
Иногда я заходил к соседям на чашечку кофе. Старуха моя Цоттов с той поры избегала, а мне нравились тесная кухонька, льющийся сквозь тюль серый свет, деревянные лавки в потеках смолы, запах тмина и корицы. Нравился расплывчатый, как будто вылепленный из теплого воска, профиль хозяйки. Пальцы — тонкие, костлявые, с единственным кольцом — обручальным, которое она продолжала носить в память об Эрике. Фрау Цотт говорила то медленно, растягивая фразы, как жвачку, то быстро, точно боялась не успеть. Боялась, что у нее отнимут это право — говорить. Сминала, комкала, бросалась словами, как школяры бумажными шариками.
- Ненавижу ноябрь, - сетовала Лаура Цотт. - Слякоть, грипп. У Янека опять насморк. Что ни зима — то у него насморк, и дай Бог, чтобы не гайморит. У меня была красная лампа, но разбилась при переезде... только прогревания ему и помогали. А скоро настоящие морозы, и тут уж одним насморком не отделаться. Прошлой зимой, герр Шмитт, я целый месяц пролежала с простудами... нет, полтора месяца. До сих пор кости ломит, как вспомню... Так то я, а Янек... уж как болел! Я тревожусь о нем, герр Шмитт, все время тревожусь... Никого у меня не осталось, кроме него.
- Да будет вам, Лаура, - усмехался я, с удовольствием окуная усы в горячую кофейную гущу. - Мы со старухой двоих вырастили. Две дочки — выросли да упорхнули. Все дети так — чуть занемогут, и глядишь, опять здоровы, носятся так, что ни одному взрослому не угнаться. Так что не берите близко к сердцу.
- Ах, Янек такой болезненный мальчик. Он ведь, герр Шмитт, недоношенным родился, кило семьсот всего. В январе, в самую стужу. Зимние дети — они всегда хилые, - фрау Цотт вздохнула. - Им особый уход нужен. Чует душа, простудимся мы с ним, обязательно простудимся...
И точно. Не прошло трех дней, как ударили холода и болезненный Янек слег с воспалением легких, а меня скрутил радикулит — так что ни сесть, ни разогнуться. Зато Хельга понемногу избавилась от шишки — уж не знаю, какими травами она ее отпаривала, но к концу месяца нога стала как новенькая. По первому декабрьскому ледку собралась моя старуха к сестре, в город.
- Ну куда ты, мать, - отговаривал я, не иначе как заразился от фрау Цотт ее страхами, - скользко, упадешь где-нибудь. Обожди немного, поправлюсь, вместе поедем.
- С чего это я упаду? - возражала Хельга. - Когда это я падала, дед, спятил, что ли? Кларе исполняется сто лет! Как я могу ее не проведать?
- Твоей сестре уже пятый год как исполняется сто лет. Хватит меня дурачить.
Конечно, женщину не переспорить. Сделала как хотела. Встала в семь утра, собрала в сумку ароматические подушечки, пакетики с травяными чаями, какие-то салфетки — подарки для сестры, одинокой и столетней, и, клюнув меня сухонькими губами в середину лба, поспешила к автобусной остановке.
Я стоял у окна в одной пижаме и смотрел, как моя старуха семенит вниз по улице, придерживая рукой полы драпового пальто, и старается ступать шире, чтобы сохранить равновесие, но сапоги скользят, выворачиваясь мысками вовнутрь. «Хоть бы с палочкой ходила, - думал. - Ведь не будет. Гордая, слабость свою не желает признавать. Неправильная это гордость». Потом Хельга завернула за угол и скрылась из виду, только заиндевелая мостовая поблескивала, как осыпанный сахаром крендель.
К вечеру пошел снег. Превратил звонкое и блестящее в мягкое и пухлое, кусты - в сугробы, а подъезды — в лисьи норы. Дороги исчезли. Время перепуталось, так что не разберешь, день на дворе или ночь, за стеклами — белая слепота. До чего же странно и глухо прозвучал стук в дверь, я сразу понял, что это не Хельга. Отворил — в щелку сверкнули глаза из-под большой снежной шапки.
- Можно к вам на минутку, герр Шмитт? Янек спит — крепко уснул, до утра — а мне так жутко и тоскливо одной. Ведь сегодня... знаете, какое сегодня число?
- Пятое декабря, - ответил я машинально. - Проходите, Лаура. Обмахните только ноги, вот веничек. Хозяйка моя в городе, а мы с вами сейчас кофейку...
Вкрадчиво бормотал на кухне закипающий кофейник, выводя через нос длинные тощие рулады. Фрау Цотт сидела напротив меня и таяла: волосы, брови, ресницы из белых становились темными и мокрыми. Казалось, что она плачет.
- Четыре года назад, герр Шмитт, в такую же морозную ночь пропал Эрик.
- Как пропал? - удивился я.
- Нет, не такую же... сейчас теплее, а тогда на улице было минус двадцать. А? Вот так — ушел за сигаретами и не вернулся. Ведь как чувствовала, не хотела его пускать — но разве он меня когда-нибудь слушал? До ночного ларька пятнадцать минут хода и два поворота, даже ребенок способен пройти и не заблудиться. Но метель. Вот как сейчас, только еще гуще. Темнота такая, что руку протяни — не увидишь. Я ждала и ждала. Вы знаете, герр Шмитт, этот ни с чем не сравнимый страх, который захлестывает тебя, когда тот, кого ждешь, не приходит. Надеешься, что вот сейчас откроется дверь и на пороге - он. Стоит, улыбается, и снежинки гаснут у него на воротнике. Вот-вот... но все точно застыло, и время пересыпается в песочных часах, и чем больше его утекло, тем тоньше и призрачнее надежды... Благодарю, герр Шмитт.
Фрау Цотт взяла из моих рук чашку кофе, отхлебнула — и ее щеки слегка порозовели. Губы кривились, то вытягиваясь в дрожащую улыбку, то складываясь в обиженную гримасу.
- Поздние звонки в больницы, в полицию... Никто не принимал всерьез. Чтобы объявить человека в розыск, должны пройти по меньшей мере сутки. Янек в кроватке — чем он может помочь? Эрика нашли утром, за два квартала от нас, окоченелого и твердого, как бревно. Удивительно, как смерть меняет человека... И вот я одна, с малышом на руках. Трясусь над ним, герр Шмитт, боюсь на шаг отпустить, как бы ничего не случилось. Нервная стала, кричу на него — а все от заботы. Вот что жизнь с нами делает... - она встала, неловко, бочком, едва не опрокинув стул. Миниатюрная и одновременно странно-грузная. Беспокойно оглянулась, словно ожидая увидеть кого-то за своим плечом. - Трусливое сердце, все время боится плохого. Пойду посмотрю, как спит мой мальчик. Спасибо, что поговорили со мной, герр Шмитт, мне стало легче, правда. А что хозяйка ваша, в снегопад — и не дома? Не годится это, в такую ночь быть где-то, а не с теми, кто тебя любит.
«Да все в порядке, Лаура, не беспокойтесь. Старуха моя заночевала у сестры, вернется утром, как распогодится», - хотел я сказать, но осекся. За окнами белая, злая пустота.
Фрау Цотт ушла, но остались ее слова, а с ними — непонятная тревога. Я точно знал, что Хельга у Клары, она и не собиралась возвращаться сегодня — тяжело, ноги-то немолодые — а сейчас, должно быть, и загородные автобусы не ходят. И все-таки свербило в груди — будто мошка, залетевшая под абажур, маялась и жужжала. Мне чудилось, что Хельга, бесплотная, как дух, крадется по заснеженному лесу, не увязая в сугробах, и сквозь туго застегнутое пальто что-то светится красным. Она держала руку за пазухой, словно прятала там маленького зверька.
На следующее утро позвонила Клара и сказала, что Хельга умерла. «Завидую, - сказала. - Легкая смерть. Просто уснула и не проснулась. Вероятно, инфаркт».
Потом была суета, похороны, объявление в газете, то да се, и я — как оглушенный. Приезжала Лора, наша младшая, хотела забрать меня в город, но я отказался. Старшая, Мартина, приехать не смогла, прислала открытку. Нескоро я вспомнил о Лауре Цотт, а как увидел случайно — идущей через улицу — и сердце зашлось. Нет, я не винил ее. Она не перевела на меня свою беду и горе ее не стало слаще оттого, что моя старуха упокоилась в земле, но слова Хельги о «дурном глазе» вдруг обрели новое, грозное значение.
Не помню, кому обмолвился о ночном разговоре, но дурная слава — легче тополиного пуха. Через пару недель о злосчастной Лауре вовсю толковали в кнайпе, и тут уж извлекли на свет божий все ее грехи. Маляр Ханс рассказал, как фрау Цотт наслала слепоту на его тещу. Мол, терла нижние веки — будто слезы отирала — а та, Хансова теща то есть, ей посочувствовала. На другой день встала — в глазах темно. Врачи говорят: «глаукома», но мы-то знаем... У Фостеров сарай сгорел, а у Якоба Миллера, мусорщика, сдохла любимая собака. Дочку Шубеков третью неделю лихорадит, а зять Лемеса, заглядевшись в окно на Лауриного сынка, отрубил себе палец шлифовальным станком.
- Пора с этим кончать, - вынес вердикт Хайко Шубек, и все его поддержали. - Гнать ее отсюда, пока не поздно. Мы не мы будем, если позволим ведьме отнять у нас наше счастье.
Понятия не имею, что они сделали. Ведь у Лауры был договор на аренду, расторгнуть который не мог никто, кроме нее и владельца дома. Но — это случилось, кажется, в середине января — поутру напротив калитки Цоттов остановился грузовой фургон. Водитель и двое рабочих принялись таскать коробки, а фрау Цотт стояла в стороне, держа Янека за руку. Над поселком нависало тяжелое красное небо, и мутные облака сочились гноем и кровью, как использованные бинты. Я боялся, что Лаура поднимет взгляд и скажет, что такой рассвет к землетрясению или к войне, но она только зябко, испуганно поежилась и, ни к кому не обращаясь, пробормотала:
- Как холодно, Господи! Похоже, эта зима никогда не кончится...
Вот и вся история. Если вы спросите меня, что я думаю о фрау Цотт, я скажу, что, по-моему, она была чем-то вроде отмычки, которой судьба отворила ящик Пандоры. Если ключ один, то отмычек — сколько угодно, и стать одной из них может, наверное, любой. Несчастья из ящика высыпались и разлетелись по миру, и загнать их обратно нет никакой возможности. Лаура Цотт уехала, но ничего не изменилось. Укатила бедолага куда глаза глядят, со своим жалким скарбом и анемичным сынишкой, а у нас в Egares все больше плохих новостей, и снег до сих пор не стаял, хотя на дворе уже май.
Рассказы | Просмотров: 770 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 20/05/20 19:12 | Комментариев: 25

Перед визитом к советнику я полночи проплакала, а под утро мне приснился наш маленький, золотобровый и хрупкий, словно фарфоровый пастушок. Он смешно топал в голубых пинетках вокруг стола и звал меня мамой. Мне было жутко и радостно, и даже уши закладывало, как при подъеме в гору, а проснулась — в горле ком. Хотела рассказать Джефу, но передумала. Все равно не поймет.
Зато советнику все живописала в красках: и мое фиаско в центре репродукции, и маленького, который каждую ночь снится, и очередь на усыновление, которого пока дождешься — поседеешь. Советник равнодушно кивал и в тетрадку все записывал, а потом взглянул на меня поверх очков, совсем как Джеф, когда сердится, и спросил:

- Фрау Хоффман, а не желаете ли завести «собачку»? По-моему, неплохая альтернатива...

- Что? - опешила я. - «Собачку»? Я ребенка хочу, сына или дочку, настоящего ребенка, человеческого. А вы мне кого предлагаете? Что за тварь такую?

- Ну, - советник поднял палец, как указку, сразу сделавшись похожим на школьного учителя, который вот-вот изречет что-то разумное и вечное, - собственно, «собачки» - не люди. Но они очень восприимчивы, я бы сказал, это самые восприимчивые существа на планете. Из одной и той же особи можно воспитать кого угодно: ласкового домашнего зверька, ну, хомячка, к примеру, или попугайчика, сторожевого пса, цирковую лошадь или человека. Понимаю, странно звучит, но попробуйте — сами убедитесь. Они все схватывают на лету.

А чем черт не шутит, подумала я. Попробовать, что ли, эту... «собачку»? Что я теряю, в конце-то концов? А не получится, отдам обратно в питомник, пусть другие воспитывают.

Джеф, как ни удивительно, обрадовался:

- Давно пора завести малыша. А то у нас как-то мертво.

Мертво... Каково, а? Крутишься день деньской, изучаешь всякий фэн-шуй, подбираешь обои под цвет ковра и кактусы под цвет занавесок — и вот она, благодарность.

- Как в оранжерее, - сказал. - Сплошные искусственные ландшафты.

Мы немного поспорили и в тот же вечер отправились в питомник, выбирать «собачку». Мрачная косоугольная коробка из железобетона и черного бронированного стекла, втиснутая между студенческим общежитием и маленькой частной школой, изнутри оказалась чем-то средним между зоопарком и тюрьмой для душевно нездоровых преступников. На дне крошечных загончиков-камер мутный, как спитой чай, мрак, копошился, бурлил и повизгивал. В нем что-то жило, но что именно — не разглядеть за густой завесой из шепота, лая, желтых дымчатых бликов, запахов и вздохов. Лишь в коридоре теплились под потолком голые лампочки, о которые стукались на лету сытые майские жуки.

- Если они разумны, - пробормотал Джеф, - то как можно держать их в таких условиях?

Шагавшая впереди воспитательница передернула костлявыми плечами:

- Неужели разумен кусок пластилина? Вот, держите, - и отворив одну из клеток, выволокла из темноты в освещенный коридор нечто хмурое и лохматое, тепло-палевое, как с детства любимый плюшевый мишка. Оно оскалилось из-под спутанной челки и тоненько, прозрачно завыло.

Я невольно отпрянула, а Джеф спросил:

- Это кто, мальчик или девочка?

- А вам кого нужно? - осклабилась воспитательница.

Вопрос оказался не так-то прост. Рано утром, пока волосатое и хмурое сопело в постели, разметавшись по моей цветастой подушке и доверчиво подперев щеку языком, будто сосало во сне леденец, мы устроили маленький семейный совет. Джеф утверждал, что мальчишки неприхотливее, с ними и в поход легче пойти, и на рыбалку в ночь, и смастерить что-нибудь, скворечник или табуретку. Зато девочки ласковее, - возражала я, - и послушнее. Им проще привить традиционные семейные ценности.

В конце концов, «собачкину» судьбу решило великолепное роскошно-голубое платье с широким поясом и огромным белым бантом, которое я заприметила накануне в витрине супермаркета. Под стать платью мы подобрали ей лакированные башмачки, кроватку под воздушно-розовым балдахином и скромное имя Полли.

Джеф на радостях накупил целый ящик детского питания, но я настояла, чтобы «собачку» кормили со стола. Кто ее знает, сколько ей лет, но пусть будет побольше, хотя бы пять или шесть. С малышами такая возня!

И вот мы зажили втроем — мы с Джефом бок о бок непонятно с кем или с чем. Посмотришь — в чулках, в оборочках, в кофточке с отложным воротничком — девочка как девочка. Счесать лохматость со лба и гладко заплести, за стол усадить — может накарябать печатными буквами свое имя. Или над книжкой замрет, пальцем обслюнявив страницы, а заоконное лето тонким карандашом нарисует ей веснушки да отмоет лицо до румяной белизны. А через пять минут отвернешься, а она уже носится на четвереньках по дому, скользит, как солнечный луч, по стенам, по перилам, по лестнице вверх и вниз — нетерпеливая, яркая.

Перед нашим крыльцом топорщится ежиком осота небольшая полянка, обрамленная кустами, за которыми — чуть подальше — ажурной синевой клубится городской лесопарк. По утрам на розовом от восходящего солнца газоне резвятся заячьи семейки — непуганные, уютные, точно выставленные в пасхальной витрине игрушки.

Выглянув как-то раз в окно — рассвет уже золотил деревянные ступеньки, и на траве лежала искристая серебряная пыль — я увидела, как Полли скачет вместе с зайцами, пружинисто отталкиваясь от земли, и ее русые косички свернулись в длинные бархатные уши.

- Джеф! - завопила я испуганно.

Он выскочил из дома в одних трусах — хорошо, соседи еще спали — сгреб прыгучее создание в охапку, а оно, вернее, она — Полли — спряталась у него на груди, сжавшись в тугой комок, и по-кошачьи заурчала. В нашем дворе все время околачиваются бездомные кошки...

Я стояла босиком на холодном утреннем полу, злая и растерянная, а Джеф улыбался и почесывал за мягкими заячьими ушками, которые не торопились превращаться обратно в косички.

- Ну что ты, котенок, смотри, как маму напугала, - повторял он, взглядом умоляя меня не сердиться.

- Моя муза, - говорил Джеф, смеясь. - Ты — моя маленькая муза, - и, взмахнув кистью, оживлял на холсте дичайшую какофонию изогнутых линий, кривых мазков, нелепых контуров и цветовых пятен. Как получилось, что мелкий чиновник с зарплатой гастарбайтера ни с того ни с сего возомнил себя Ван Гогом, - удивлялась я.

- Я с детства мечтал рисовать, - объяснял Джеф. - Но все руки не доходили. А сейчас решил, что пора. На самом деле для того, чтобы чему-то научиться, нужно немного смелости — только и всего. - улыбался он. - А уж с такой помощницей, как наша дочка...

«Дочка», - кривилась я. Быстро же вы спелись.

Иногда мне кажется, что Джеф сам в детстве был «собачкой», оттого он такой хаотичный, бестактный, подвержен странным желаниям и инстинктам. Снаружи — мужчина, муж, а внутри — одному Богу ведомо что. На поверхности — блик, игривое серебрение, а под ней — омут неведомой глубины. Должно быть, и детей у нас нет потому, что как невозможно смешать масло с водой, так не скрестить homo sapiens с неумелой под него подделкой.

Страшное подозрение, однажды зародившись, горькой таблеткой перекатывалось на языке, и хотелось выплюнуть — ему в лицо — но я сдерживалась. До тех пор пока не застала обоих в старом гараже, выпачканных с головы до ног краской, припорошенных известкой и кирпичной крошкой. Брюки, платье забрызганы — не отстираешь, руки по локоть в радуге, на прислоненном к стене холсте — сырые отпечатки маленьких ладошек.

- Мы с Полли экспериментировали, - пояснил Джеф, извиняясь, - играли с цветом.

Он поймал мой взгляд и поежился, передернул плечами.

- Плевать на тебя, - закричала я. - Кого ты думаешь вырастить из этого... из этой, - я не находила слов. - Свинью? Мартышку? Я из сил выбиваюсь, пытаясь сделать это существо человеком, хотя мы оба знаем, что оно не человек. Облагородить, научить. А ты...

Я многое ему тогда высказала — он смотрел презрительно, сунув испачканные руки в карманы. И тут невольно, словно конфету обронила из губ, произнесла то самое, запретное. Джеф побледнел, отшатнувшись, как лепесток флюгера, о который с силой ударился ветер, потом покраснел. Молча вернулся в дом — я следовала за ним по пятам виноватой тенью, не зная, укорять ли дальше, просить ли прощения — сдернул с антресолей чемодан и принялся запихивать в него вещи. Я наблюдала за его суетливыми движениями и размышляла о том, какой непоправимой бывает правда и что самую дикую и чудовищную клевету можно простить и пережить, а три простых слова истины — почему-то не получается.

Джеф вытряхивал из шкафа трусы, майки, рубашки, как будто душу выворачивал наизнанку и скармливал ее черной пасти чемодана. Захлопнул крышку и, так и не взглянув в мою сторону, торопливо вышел.

Я сидела на кровати, обложенная тишиной, точно стекловатой, слушая, как сочится вода из всех кранов сразу, и как шуршат тараканы за батареей, и как беспокойно, сонно, ворочается в часах кукушка, боясь пропустить свой выход. Когда спохватилась, увидела, что Полли нигде нет. Наверное, Джеф забрал с собой, подумала я, но все-таки медленно пошла по комнатам, выкликая ее имя.

Девочка стояла в гараже на высокой табуретке, закрыв глаза и раскинув руки. Неподвижно — хотя табуретка была колченогой, — не шатаясь и как будто не дыша.

- Мама, можно я вырасту деревом? - просипела, не открывая глаз.

На растопыренных пальцах уже начали разворачиваться клейкие, нежно-зеленые листочки.

- Ну конечно, нет, - я обняла девочку и осторожно сняла ее с табуретки. Листья опали. - Глупая. Все будет хорошо. И папа вернется, - говорила, веря себе и не веря. - Он ведь любит нас с тобой.

Полли прижалась ко мне, тихо всхлипывая, обвила мою шею руками, и смола на ее щеках превратилась в человеческие слезы.
Фантастика | Просмотров: 780 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 15/05/20 02:02 | Комментариев: 9

- А сейчас мы с вами будем смотреть кино, - объявил профессор, и Штефан с готовностью расчехлил очки. Каждая лекция по психологии начиналась с учебного фильма, и это помогало студентам настроиться на нужный лад. Пока профессор Сигал возился с проектором, по рядам прокатилось движение: щелкали кнопки диктофонов, дробно, как птичьи лапки, постукивали карандаши.
На экране появился стоп-кадр: молодые люди в черных и белых футболках передавали друг другу баскетбольные мячи. Действие происходило, судя по всему, на лестничной площадке, потому что сзади, загороженная человеческими фигурами, угадывалась дверь лифта. Слева и справа тоже находились какие-то двери.
- Посчитайте, сколько пасов сделают игроки в белом, - сказал профессор, и картинка ожила.
Задание казалось простым. Мелькают руки, мяч, лица — смазанными, неровными пятнами, и снежно в глазах от ярких футболок.
Пара минут — и ролик остановился. Штефан уже готов был в ответ на вопрос лектора прокричать: «Двадцать восемь!», но Сигал спросил другое:
- Кто из вас не заметил черную обезьяну?
Воцарилось недоуменное молчание, которое в следующую минуту лопнуло, как перезрелая дыня, и брызнуло едким шепотком.
- Что? Где? Какая обезьяна?
Профессор хлопнул ладонью по кафедре.
- Смотрите еще раз.
Теперь Штефан ясно увидел, как из левой двери появилась огромная черная горилла, остановилась перед группой игроков, ударила себя волосатым кулаком в грудь, ухмыльнулась на камеру и ушла через правую дверь.
- Этот эксперимент был впервые проведен американским психологом Даниэлем Саймонсом, - объяснил профессор Сигал. - Он показывает, как селективно работает наше внимание.
«Странная, однако, штука — человеческое зрение, - думал Штефан, рассеянно слушая лектора. - Вроде бы так ясен и однозначен мир. Ан, нет. Мы, как заколдованные, таращимся в экран, следим за мельканием рук и движением губ, в то время как что-то важное проходит мимо нас незамеченным. Совсем как эта горилла-невидимка».
Он снял и тщательно протер салфеткой очки, как будто хотел соскоблить со стекол радужную пленку самообмана, тот самый фильтр, который не пропускает в глаза незримое.
«А ведь все мы, по сути, слепы, - размышлял Штефан, - хоть и мним себя зрячими. Смотрим, но не видим. Рассуждаем, но не понимаем. Тем страшнее и опаснее наша самоуверенность».
Он промаялся всю пару, пытаясь сосредоточиться на материале, но мыслями то и дело возвращаясь к фильму.
«Надо учиться останавливать взгляд... - бормотал он себе под нос, - … улавливать то, что находится за пределами нашего эго... К черту мячик, какая, в конце концов, разница, кто сколько сделает пасов и кому, если посреди нашей экзистенциальной полянки черная горилла бьет себя в грудь и лыбится нам в лицо?»
Лекция закончилась. Студенты вскакивали с мест, громыхали стульями, толкаясь, шли по проходам к двери. Профессор Сигал что-то говорил им вдогонку, но его слова тонули во всеобщем гаме. И никто не обращал внимания на сутулую, заросшую грубой черной шерстью фигуру, которая, активно работая локтями, лезла напролом. От нее не шарахались, не глазели удивленно, напротив, ей уступали место — как равному.
«Вот ведь, догадался, - про себя нервно усмехнулся Штефан. - Остроумно, ничего не скажешь. А главное - в тему». Он не знал, смеяться ему или злиться на шутника, потому что крался, крался по спине зловещий холодок...
В холле было оживленно. Студенты разговаривали, стояли группами или сидели на партах, толпились вокруг единственного на весь корпус ксерокса или спешили куда-то, в общем, царила обычная университетская толкотня. Парень в костюме гориллы вальяжно прошествовал по коридору и начал подниматься по лестнице на третий этаж, вероятно, туда, где находилась столовая.
Штефан жил недалеко от университета, поэтому решил пообедать дома. Проводив остряка взглядом, он сбежал по ступеням, улыбнулся рассеянно знакомой девушке, зацепился сумкой за подоконник и с размаху чуть не влетел в объятия двухметровой гориллы. Только успел увернуться.
«Черт, - едва не вскрикнул Штефан, - опять он! Но ведь он же пошел наверх! Или это другой?»
Он снял очки, потер глаза, моргая и щурясь, протер стекла рукавом рубашки. Увы, ему не показалось. Еще одна обезьяна, чуть пониже ростом, подпирала плечом входную дверь и, смачно сплевывая на пол косточки, уплетала яблоко. Во всей ее позе ощущалась какая-то глумливая расхлябанность.
- Пропустите, пожалуйста, - буркнул Штефан, и обезьяна посторонилась.
Напрасно он старался расфокусировать взгляд, переключить внимание на другое, забыть, наконец, о проклятом эксперименте — гориллы были повсюду. Вся улица кишела ими. Нагло расхаживали они среди людей — ничего не подозревающих студентов, школьников, стариков, домохозяек — сорили возле газетных киосков, плевали мимо урн, сидели, болтая ногами, на автобусной остановке и курили под вывеской «курить запрещено».
Миниатюры | Просмотров: 571 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 11/05/20 18:04 | Комментариев: 10

Доктор, вы тоже кормите гномиков?
Что значит - каких? Вот же у вас на полу блюдечко с молоком и кусочек печенья. Это сыр? А мои раньше любили печенье. Они были настоящими сластенами, мои гномики. Зефир, пастилу, мармелад, сладкие булочки — все разбирали на крошки и тащили в свою норку, в углу, за шкафом. Никто, кроме меня, не знал, где они прячутся. Теперь они едят только сырое мясо. Свежее, с кровью. Гномики, которые хоть раз попробовали кровь, уже никогда не будут такими, как прежде... Нет, к психиатру мне не надо. Правда, не надо, и диагнозы мне не нужны. Если хотите послушать, как это случилось, могу рассказать...
Хотите?
Первый раз я увидел их накануне рождества. Мать хлопотала на кухне, отец мастерил гирлянды из проволоки и цветной бумаги и развешивал их по стенам, протягивал под потолком, закрепляя одним концом на карнизе, а другим на тяжелой латунной люстре с тремя рожками. Я, пятилетний мальчик, аккуратно причесанный и одетый, скучал у накрытого стола. Под рождественской елкой стоял большой пенопластовый гном, а у его ног, на усеянных опавшими иголками ватных сугробах, искрились сахарные звездочки, леденцы в прозрачных обертках, маленькие шоколадки в яркой разноцветной глазури. За окном ранние сумерки клубились стылой синевой, а в комнате пахло хвоей, сдобной выпечкой и свечным воском. Я смотрел на гнома, на бутафорский снег, на перебегающие по ветвям крошечные огоньки, и мне казалось, что там, под елкой, постепенно создается некое пространство чуда. Что-то необычное должно было произойти, сказочное и непременно — хорошее.
Они высыпали гурьбой из-за шкафа — проворные, как мышата, и нарядные, точно расписные фарфоровые фигурки. Гномики, самый крупный не больше новорожденного котенка, а самый мелкий размером с фасолину. Все в зеленых камзолах и желтых чулках. Я поспешно вылез из-за стола, подошел ближе и присел на корточки. Осторожно, чтобы не испугать. Вгляделся. Гномики копошились в рыхлой вате, пытаясь вытащить из нее скользкий леденец. На меня они не обращали внимания.
«Эй!» - окликнул я их шепотом, и крохотные существа, как по команде, замерли, задрав кверху увенчанные красными колпачками головки. Я взял со стола кусок кекса и положил на пол, потом налил в блюдце яблочного сока и поставил рядом, а сам немного отступил назад. «Ешьте, - прошептал. - Это вкусно.»
Они обступили блюдечко и принялись пить, погружая в сладкую жидкость ладошки, гномик-фасолинка чуть не бултыхнулся в сок... а потом раскрошили кекс и унесли с собой. Так началась наша дружба. Я все время старался угостить их чем-нибудь вкусным. Ломтик яблока, долька апельсина, орешки. Когда ничего другого не было, корочка хлеба — они ели все.
Нет, я их совсем не боялся тогда и не удивлялся даже. Маленькие дети весь мир видят волшебным. Помню, окна детской выходили на поросшую газонной травой полянку, которая в лунные ночи становилась серебряной, словно устланной мятой конфетной фольгой. Полянку со всех сторон обступали ели, сквозь ветви которых так заманчиво блестели звезды, словно звали куда-то, очень далеко. В такие дали, откуда не возвращаются, а если возвращаются, то изменившимися. На этом газоне, прямо под моими окнами, каждую ночь разыгрывалась сказочная мистерия. Из-за елок выпрыгивали оленята с золотыми рогами и алмазными копытцами, волчата и ежики, огненные белочки с длинными хвостами, мягкие, словно плюшевые, зайцы и смешные медвежата. Они резвились на траве, скакали, кувыркались и играли в догонялки.
Вот хотите верьте, хотите нет. Я верил. Так почему бы я стал удивляться гномикам?
Через два года после того рождественского вечера умер мой отец. Тогда я не знал, отчего. Позже мне сказали, что у него во сне лопнула аневризма в мозгу. Oн лежал на кровати, мой отец, скрюченный и очень бледный, как будто сделавшийся меньше ростом. Потом пришли какие-то люди в оранжевых жакетах и забрали его. Мать забрали тоже, у нее случился нервный срыв. А еще через полгода в нашем доме появился Ханс. Узкоплечий, в пятнистой форме Бундесвера, с темным ежиком волос и тонкой полоской усов над верхней губой. И глаза словно черные дыры, из которых тянуло сквозняком.
Дядя Ханс, так я должен был его называть. С его появлением все стало по-другому. Детскую Ханс переоборудовал под свой кабинет. Развешал по стенам оружие — он состоял членом охотничьего клуба или что-то в этом роде. Меня переселили в бывшую кладовку, маленькую комнатку без окна, в которой едва умещались моя кровать, тумбочка и ящик с игрушками. Я больше не мог любоваться перед сном волшебной полянкой, а сладости для гномиков теперь клал не на середину гостиной, а осторожно проталкивал за шкаф. Чтобы Ханс не увидел. Я его боялся, до судорог, до головокружения. Не то чтобы он меня часто бил. Он меня даже не замечал, вернее, замечал, как некую досадную помеху, которую можно отпихнуть сапогом или взять за шкирку, как котенка, и зашвырнуть в самый дальний угол. Но он бил мать. Сначала изредка, затем все чаще, все сильнее. Все более жестоко. Иногда при мне. Собственно, мое присутствие в этот момент его не беспокоило, мои слабые попытки вступиться за маму всегда заканчивались одинаково - ударом под дых, после которого я отлетал в другой конец комнаты и корчился на полу от боли. Иногда утаскивал в спальню, и я, съежившись под дверью, вслушивался в крики и всхлипывания матери, и мне было так больно и страшно, что самому хотелось кричать.
Не знаю, почему моя мать продолжала жить с Хансом, вряд ли любила. Хотя чужая душа — потемки, а душа близкого человека порой и вовсе — безлунная полярная ночь.
Как-то раз я сидел на полу в своей комнатушке, полуплакал — полудремал, привалившись спиной к постели. Горел тусклый ночник. Не хотелось ложиться спать, выключать свет... вообще ничего не хотелось. Игрушки валялись рядом, ненужные. Вдруг что-то мягко ткнулось мне в руку, и я, вздрогнув, очнулся. Передо мной стоял гномик. Давно он не показывался, кажется, немного вырос с тех пор, как я видел его последний раз. Все в том же зеленом камзоле, теперь слегка тесном, в деревянных башмачках и красной шапочке. В нем было что-то забавное и грустное, и он ластился ко мне, как доверчивый щенок.
Я наклонился, погладил своего маленького друга по выбившимся из-под колпачка светлым кудряшкам и, глядя ему прямо в глаза, беззвучно приказал: «Фас! Он там, в спальне... Ату его!» Гномик встрепенулся, сделал боевую стойку, словно тушканчик, вставший на задние лапы. Завертелся юлой, принюхиваясь, точно сторожевой пес, и бросился вон из комнаты. За ним тенью скользнул еще один, пониже... и еще один... и еще...
В ту ночь я долго не мог уснуть. Лежал и смотрел в темноту. Потом тихо встал, сунул ноги в мягкие тапочки, вышел в коридор — толстый ковролин скрадывал звук моих шагов - и подкрался к двери родительской спальни. Отчим спал беспокойно: ворочался, кряхтел, стонал сквозь стиснутые зубы — так мне, во всяком случае, казалось — как будто сражался с полчищем кусачих насекомых.
Утром, за столом, вид у него был помятый, сникший, глаза тусклые. Он не кричал на мою мать, ничего не требовал, как обычно, только хмуро кивнул и уткнулся взглядом в тарелку. После завтрака я заметил, как мать украдкой сунула в бак с грязным бельем окровавленную простыню. Меня захлестнул страх и одновременно злая радость: теперь-то он поймет, как больно нам с мамой! Я открыл холодильник, извлек оттуда большой кусок суповой говядины и, отрезав тонкую полоску, протолкнул ее за шкаф. К вечеру кусочек мяса исчез. Через три дня отчима увезли в больницу, и больше мы с матерью его не видели.
Мы остались одни. Я снова перебрался в детскую, ружья забрали родственники Ханса вместе с остальными его вещами. Все вернулось на круги своя, да только не совсем. Что-то случилось со сказочной лужайкой... то ли елки вокруг нее стали гуще и выше, то ли луна теперь освещала ее иначе, но трава больше не серебрилась в слабом сумеречном свете, и веселые зверюшки не резвились под моим окном ночь напролет. Они исчезли, убежали искать другие полянки и других — счастливых — ребятишек.
Жили мы скромно, мать выучилась на парикмахера, пошла работать, но получала немного. Большую часть зарплаты съедали отчисления за воду, газ, электричество, телефон. На сладости денег не хватало, мясо тоже покупали не каждый день, но когда покупали, я не забывал делиться со своими маленькими друзьями. Они стерегли мой покой днем и ночью, как верные стражи, никого даже близко не подпуская к нашему с матерью семейному очагу. Наточили когти и клыки. Одежда сделалась им мала, они скинули зеленые камзолы и обросли густой бурой шерстью. Я не сомневался, что стоит мне только моргнуть, и любой недруг будет растерзан. Не могу сказать, что часто просил их о помощи, но бывало, приходилось.
Я учился в шестом классе, когда ко мне привязался мальчик на год старше, Ференц из седьмого „f“. По дороге в школу подкарауливал, оттеснял в тупиковый переулочек и заставлял выворачивать карманы. Потом рылся в портфеле, перетряхивал пенал и учебники, находил всю мелочь, до последнего цента, как бы тщательно я ее ни прятал. Почти все ребята брали с собой хоть пару евро — в школьном буфете выпекали вкусные вафли и брецели, и мы бегали, покупали их на переменке. Не знаю, почему Ференц повадился обирать именно меня, может, из-за моей хрупкой комплекции — думал, что не дам сдачи — или потому, что я жил дальше всех. К тому же, у меня была репутация молчуна, я мало с кем общался и никогда ни о ком не сплетничал.
Сначала я терпел. Перестал брать в школу деньги и покупать брецели. Вместо этого заворачивал в фольгу бутерброды, потому что уроки заканчивались поздно и я успевал жутко проголодаться. Ференц злился, вытряхивал мой завтрак на землю и топтал ногами. Я пытался жаловаться учителям, но мне не верили — отец Ференца возглавлял родительский совет класса и без труда убедил всех, что его сын никогда ничего такого... Хотел поговорить с матерью, но она посмотрела на меня так устало, что от непроизнесенных слов запершило в горле.
В конце концов я не выдержал. Просовывая за шкаф мясо, поманил пальцем одного из гномиков и прошептал ему на ухо имя своего обидчика. В тот же день Ференц угодил в реанимацию с изуродованным лицом, почти перегрызенной шеей и рваными ранами на теле. Что случилось? Покусали собаки. Чьи, откуда? Никто не мог понять. В нашем городе бродячих животных нет, муниципалитет следит за этим. Сам мальчик, когда немного оправился от шока, клялся, что не собаки на него напали, а настоящие чудовища. Что ж, он был недалек от истины.
Ференц выжил после того случая, но сделался тихим, ходил бочком и слегка прихрамывая, никому не смотрел в глаза, а меня обходил большим полукругом. Наверное, чувствовал что-то. Было еще несколько похожих эпизодов, не столь драматичных.
Мои чудовища постепенно набирались силы, росли. Самый маленький стал размером с крысу, а самый крупный — с кошку. Когда однажды я по старой памяти предложил ему кусочек творожной запеканки, он зашипел на меня, выгнул спину и чуть не впился острыми зубами в мой палец. Я едва успел отдернуть руку.
По ночам они громко топали, шуршали обрывками газет, хрюкали и визжали, пугая мать. Впрочем, недолго. Моя мама так и не сумела оправиться от смерти отца и от жизни с Хансом. Она медленно угасала. К шестнадцати годам я остался сиротой. Пришлось бросить школу, хотя учился я неплохо, и пойти работать в автомастерскую. Вечерами я подолгу бродил по улицам, подсвеченным бледными фонарями, и до рези в глазах вглядывался в черные зрачки окон, за каждым из которых чьи-то детские сказки превращались в кошмарные сны. В моем сердце еще теплилась глупая, отчаянная надежда на чудо — что вот сейчас за занавеской, словно тоненькая свечка в окне, мелькнет огонек чьей-то доброты.
И чудо пришло в мою жизнь. Самое настоящее, не призрачно-лунное, как серебряная лужайка перед домом, не мимолетное, как запах воска и хвои в рождественскую ночь, а живое, теплое, с волосами тяжелыми, как соцветия сирени, и мудрыми руками, которые тут же навели порядок в квартире, выбросили весь сор, хлам, старые газеты и старую боль, смахнули паутину со стекол и зеркал. В комнаты хлынул такой яркий свет, что даже злые гномики присмирели, попрятались по углам, как сумеречные тени.
Чудо звали Паула. Она напоминала мне маму, такую, какой та была давно, молодую и энергичную, хозяйку от Бога. Есть такие женщины, для которых инстинкт гнезда главнее любых других инстинктов. Конечно, жизнь не видеокассета, ее не отмотаешь в начало. Но с появлением Паулы меня не покидало странное чувство, как будто в некой игре обнулили счетчик и теперь все, что я ни делал, я делал как бы впервые. Без оглядки на прошлое. Это значило, что можно любить без страха потери, радоваться без чувства вины, засыпать безмятежно, не вслушиваясь в цокот острых коготков по полу, в фырканье, шебуршение и голодное чавканье. Гномики затаились, притихли. Притворились безопасными домашними зверюшками. Они даже соглашались есть овощи. Тайком от Паулы я готовил им обеды: нарезал ломтиками морковь, свеклу, редиску и выкладывал на блюдо вместе с листьями шпината. Обязательно добавлял сверху два-три кружочка колбасы. Мои гномики так и не стали до конца вегетарианцами. Паула ни о чем не догадывалась. Только однажды ей показалось, что из комнаты в кухню прошмыгнула большая рыжая кошка. Мелькнула и словно провалилась сквозь землю, вернее, сквозь пол. «Да что ты, дорогая, Бог с тобой! Откуда тут кошки?» - пытался я ее успокоить, фальшиво смеясь. Паула долго терла глаза, недоверчиво озиралась по сторонам, а потом рассмеялась вместе со мной. В другой раз она проснулась посреди ночи, села рывком на постели, в темноте испуганно пытаясь нащупать мою руку. «Янек, тебе не кажется, что у нас дома завелись крысы?» Я помотал головой, хотя Паула, конечно, не могла этого увидеть. Луну скрывали тучи, и комната словно была до самого потолка набита липкой черной ватой. Крысы. Видела бы ты их вблизи.
Я понял, что надо бежать. Подальше от квартиры, населенной страхами, от воспоминаний, от самих себя. Несколько раз предлагал Пауле уехать, уговаривал, умолял, но она смотрела на меня удивленно и непонимающе.
- Зачем, Янек? Куда?
- Куда глаза глядят. Все равно. В другой город, в другую страну... Снимем где-нибудь домик или квартирку на двоих.
- Но... Янек, мне здесь нравится. У тебя очень уютно, правда. А газончик с елками... в нем есть что-то волшебное. Как будто попадаешь в сказку, - она вздыхала и прижималась ко мне. - Я бы хотела, чтобы наш малыш... у нас ведь будет когда-нибудь малыш?... спал в этой маленькой комнатке, с окнами на лужайку, и каждую ночь...
- Нет! - перебивал я торопливо.
Отдергивал занавеску и с неприязнью всматривался в бархатную, залитую светом полянку. Волшебство давно упорхнуло, и лишь коротко стриженная трава глупо золотилась на солнце.
И так каждый раз, все время одно и то же. Мы начали ссориться. Сначала по пустякам, несерьезно, без злобы. Говорят, милые бранятся — только тешатся. Вот только утешения не было, одни обиды. Они множились, застревали комом в горле, так, что ни сглотнуть, ни выплюнуть. Любая мелочь раздражала: немытая чашка в раковине, карандаш на трюмо, непогашенная лампочка в кладовке. Мне хотелось осветить всю квартиру, каждый темный уголок, а Паула твердила, что это расточительство. И непростительная безалаберность. Как она меня только ни называла, и недотепой, и мотом, и ничтожеством, и лодырем... Для того, чтобы сделать человеку больно, не нужно много слов, достаточно одного-единственного, такого, чтобы перевернуло все внутри и жгло потом долго, как пощечина.
Почему именно слово «грязнуля» меня взорвало? Не потому ли, что частенько слышал его от отчима — небрежно брошенное, вроде бы даже не со зла, но за ним всегда следовала скорая и жестокая расправа. Наверное, я побледнел. В какое-то мгновение мне показалось, что я сейчас, как Ханс, не совладаю с собой и ударю Паулу. Сжал кулаки, и черты ее лица вдруг поплыли, словно обожженные кислотой моей ненависти.
Конечно, я ее не ударил, просто повернулся и вышел из комнаты. А ночью... В ту же ночь я проснулся от страшного крика. Вскочил, подхватил Паулу на руки. «Тише, тише... Что случилось? Что с тобой? Это всего лишь сон».
«Нет, не сон, - она захлебывалась слезами. - Монстры... они укусили меня в сердце. Больно... укусили». Я носил ее по комнате, грел дыханием остывающие губы, вглядывался в бледное, искаженное судорогой лицо. К утру Паула умерла. Сердечная недостаточность, сказали врачи. Кто бы мог подумать, никогда не жаловалась на сердце.
А теперь... Что теперь? Так и живем. Я и мои злые гномики. Да нет, все понимаю, когда-нибудь они сожрут и меня. Я ведь сам себя ненавижу. По ночам я зажигаю в спальне свечи — десяток в изголовье кровати, десяток в ногах, еще несколько на полу, на тумбочке, штук пятнадцать на зеркальном трюмо. Когда свечи отражаются в зеркалах, мне чудится, что вся комната тонет в море огней. Гномики боятся открытого пламени. Так и спасаюсь от них. Пока.
Я вижу, вы кормите гномиков, господин Фриц? Ну что вы, ничего плохого в этом нет, пока сыром и молоком. Ручная крыса, говорите? Да какая разница, крысы или гномики... главное — не кормить их мясом.
Сказки | Просмотров: 812 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 07/05/20 19:43 | Комментариев: 15

Недостроенный дом пахнет сырой стружкой, еловой смолой, свежей побелкой, пылью и солнцем. Он похож на лабиринт — почти одинаковые комнаты, без оконных рам и дверей, с голубиным пометом и строительным мусором на полу, пустые коридоры и яркие, как витражи, лоскутки неба между стропилами. Внизу все основательно и прочно — бетон, камень, дерево, а вверху — изменчиво и текуче. Струится, течет шелковый свет, текут облака, и солнечные блики, и черными стежками по фиалковой скатерти — птицы, и подхваченные ветром бело-розовые лепестки. Мирко запрокидывает голову и словно ныряет с берега в неспокойное море. Он дышит ароматами лета и воздухом стройки, плывет, барахтаясь, по синим волнам, только не соленым, а сладковатым, медово-приторным. Снаружи, за стенами, цветет шиповник. Чуть подальше, у соседского забора — душистый звездопад. Облетает сирень.
Брат Виктор и его жена Хайди бродят по дому гордые, с видом хозяев, осматривая свое будущее семейное гнездышко, а Мирко ступает за ними вслед — шаг в шаг. Он не боится потеряться, просто это такая игра — повторять все за братом.
Виктор сунул руки в карманы — и Мирко сделал то же самое. Задумчиво поскреб затылок, в сердцах стукнул кулаком по притолоке, так, что стена содрогнулась. Буркнул себе под нос: «Вот это хорошо».
- Хорошо, - пискнул Мирко.
Виктор обернулся с широкой улыбкой.
- Нравится, братишка? Пока тут не очень уютно, но дай нам месяц-другой, и ты ничего здесь не узнаешь. Крышу сложим, крыльцо... Сад вокруг разобьем. Камин в гостиную. Добрый дом будет. К осени, надеюсь, управимся. А как вырастешь, женишься, мы и тебе такой построим. Договорились?
Мирко важно кивнул.
- А это что? - спросил он и наобум ткнул пальцем в странно выпирающий угол.
- Это дымоход для камина.
- А там?
Виктор засмеялся.
- Сейчас я тебе все покажу. Давай руку.
Они медленно обходят дом. Сжимая в огромной лапище маленькую ладошку Мирко, брат рассказывает.
- Тут сделаем кухню. Видишь эти две трубы? Одна газовая, вторая — водопроводная. К первой подключим плиту, а вон там повесим раковину. Здесь будет выход на терраску. Там — кладовка. Ванная. А тут — другая комната.
Мирко словно в воздух подкинуло. Он чуть не вывихнул плечо — так резко и сильно рванулся прочь. Другая комната!
- Да ты что? - опешил Виктор. - Чего испугался? Не бойся, дурачок. Да куда ты бежишь?
- В другую комнату нельзя заходить! - в панике закричал Мирко. - В ней нельзя находиться! Это опасно! Там — мертвые!
Виктор с женой смущенно заулыбались.
- Малыш, - примирительно сказал брат и потрепал Мирко по щеке, - ну конечно, нельзя! Но мы и не собираемся. Просто она еще не готова, она пока не настоящая. Посмотри — нет потолка, нет двери. И стекол в окнах тоже нет. В нее задувает ветер, гадят птицы. Другая комната должна быть закрыта, запечатана от чужих взглядов, как шкатулка с драгоценностями. А сейчас это просто четыре стены, пол и стропила. Святыня только тогда становится святыней, когда ничто не может ее осквернить. Ты согласен?
Мирко неуверенно пожал плечами.
- И потом, что значит — опасно? Ничего в ней опасного нет. Никаких мертвецов. Забудь ты бабулины страшилки — это все ерунда, а на самом деле все гораздо проще. Другая комната — это место, где живет память. Где мы почитаем тех, кого больше нет с нами. Мы не заглядываем в нее из уважения к нашим дорогим ушедшим, а вовсе не из-за страха. Это всего-навсего красивая традиция, обычай, который мы хотим и будем соблюдать. Но бояться не надо. Сечешь, братишка? Ну вот.
Мирко, поежившись, кивнул. Он понемногу успокоился, но хмурился недоверчиво. Ведь бабушка все объясняла иначе.

Он вспомнил себя совсем маленьким — четырех- или пятилетним — у нее на коленях.
- Бабуль, а что там? - спрашивает он, получив шутливый — на бабушкин манер — выговор за то, что тянулся к латунной ручке на неприметной бежевой двери. - Я только погляжу тихонечко и ничего не буду трогать!
- Нет, нельзя.
- Ну почему?
- Это комната смерти.
- А что такое смерть?
Бабулин голос дребезжит, как дверной колокольчик, и говорит она непонятные вещи.
- Это разлука, расставание... В священных книгах написано, что по-настоящему человек не умирает, а просто выходит в другую комнату. Вот как если бы папа сидел рядом с тобой и читал книжку или помогал строить замок из конструктора. А потом встал и вышел. Ты больше не видишь его, но знаешь, что он по-прежнему в доме и думает о тебе.
- А если я его позову?
Бабушка поправляет очки и строго смотрит на внука. Ее глаза, серые и скользкие, прячутся за толстыми стеклами. Они пугливы, как рыбки в пруду, плавают туда-сюда, туманятся и блестят живым серебром.
- Он не ответит, потому что очень занят. Он... ну, у него там много всяких своих дел.
- А если я пойду к нему? - допытывается Мирко. - Он меня прогонит?
- Нет, не прогонит, но тогда ты тоже умрешь. Ты ведь не будешь торопиться, правда?
- Нет...
Маленький Мирко изучает цветастый бабушкин подол. Разноцветное ситцевое поле — васильки и маки, и высокие белые гладиолусы, колокольчики и желтые пирамидки люпинов, все вперемешку. Смерть — это что-то книжное, представляется ему, какое-то заумное и неприятное слово, никакого отношения не имеющее к их веселой и крепкой семье: к нему, брату, маме и папе, бабушке. Это нечто такое, что никогда с ними не случится — и вообще ни с кем из его знакомых.
Вот как это виделось ему тогда.

В то же лето умерла бабушка.
Это был единственный — на памяти Мирко — день, когда дверь в другую комнату слегка приоткрылась. На полсантиметра, наверное, или даже меньше. Приоткрылась обыденно — ни яркий свет не вырвался оттуда, ни сладкая музыка, и сквозняком не потянуло, страшным и тоскливым, и жаром не полыхнуло в лицо. Узенькая щелка, в которую, как ни приноравливайся, никак не получалось заглянуть. Пугливо съежившись на холодном полу, Мирко приник к ней губами.
- Бабушка, - прошептал он, - ты здесь?
Любой шорох показался бы ему сейчас ответом, но в другой комнате царила тишина — пыльная, сплошная, в которую сознание Мирко куталось, как в пуховое одеяло. Если бабушка и находилась там — она, вероятно, спала. А может быть, сидела, задумавшись, утопив подбородок в ладонях — как любила отдыхать когда-то, вроде бы совсем недавно — и грустила о прожитой жизни.
- Я люблю тебя, - шепнул Мирко, - милая бабулечка, пускай тебе там будет хорошо!
Едва сдерживаясь, чтобы не зареветь, он отвернулся от двери — и тотчас получил затрещину от незаметно подошедшей сзади матери.
- Ты куда лезешь, кретин! Прочь руки! Не смей подходить к этой двери... О, Мирко, прости меня, прости, малыш... Мне тоже очень больно, мы все скучаем по бабушке... Но ты не должен приближаться к этой двери, а тем более, открывать ее. Нельзя ее даже касаться! Ты не представляешь себе, насколько это плохо! Насколько недостойно тебя, сын!
Мирко рыдал, уткнувшись лицом в теплый мамин живот, и бормотал, всхлипывая:
- Почему она ушла? Почему? Зачем нам эта противная комната?
А потом они сидели на веранде и серьезно, неторопливо беседовали. Как двое взрослых, и Мирко чувствовал себя большим, повзрослевшим сразу на несколько лет. Мама заварила чай по бабушкиному рецепту, плотно укутав заварочный чайник махровым полотенцем, и это было так, словно бабуля опять с ними, восседает во главе стола с большой фарфоровой чашкой в руке. Запахи бергамота и мяты таяли в воздухе, струясь колечками беловатого пара, щекотали ноздри. Аромат их общего горя.
- Понимаешь, сынок, люди должны умирать, - говорила мама, отрешенно, словно думая о чем-то своем, - так устроена жизнь. Человек приходит и уходит, когда наступает его час. Он по-прежнему рядом с нами, но сам меняется, становится другим. Смерть — это иное состояние тела, а душа остается прежней.
- Значит, бабушка — все еще наша бабушка? - допытывался Мирко.
- Конечно. Но заходить к ней нельзя. Да и в комнате она не одна — наш дом старый. В другую комнату ушли и дедушка, и моя сестра Барбара — твоя тетя. И прабабушка — но ты ее не застал.
- И они там все вместе?
- Наверное.
- А почему к ним нельзя? Они могут сделать что-то плохое? Они изменились и стали злыми?
- Злыми? Нет... не думаю. Не знаю, как объяснить, сынок. Живое не должно касаться мертвого. Они — как негашеная известь с водой, понимаешь?
- А у нас в садике есть мальчик-христианин и еще девочка-мусульманка. У них дома нет другой комнаты! Они сами рассказывали! - волновался Мирко, не знавший, что такое негашеная известь.
Мама ласково провела ладонью по его волосам и тут же — рассеянно — по своим, поправляя растрепанную прическу.
- Дружок, ну конечно, есть. Только она называется не так. Например, кладовка, куда никто не заглядывает, чулан или просто большой и темный стенной шкаф. В каждом доме есть такие потайные уголки. У людей могут быть разные верования, но все они вовлечены в круговорот жизни и смерти.
Он мог бы так спрашивать до бесконечности — настолько все было интересно и ново, и так нравилось ему это неожиданное ощущение взрослости — но вдруг заметил, какие у мамы глаза: яркие и большие, и блестят, как эмалированные плошки.
- Мамочка, ты плачешь?
- Нет, сынок... Нет.

Сперва он очень тосковал по бабушке, но дверь с латунной ручкой обходил стороной. Тем более что находилась она в конце коридора, и приближаться к ней не было никакой нужды. Но по ночам, лежа в постели, Мирко представлял свою любимую бабулечку в другой комнате. Что она там делает? Читает книжку, подслеповато щурясь сквозь толстые очки, или пьет бергамотовый чай, или играет с дедушкой в карты на щелбаны, или смотрит в окно, за которым — нездешний пейзаж, солнечный райский сад, клумбы и огромные стрекозы, похожие на целлулоидные вертолетики. А может, овощные грядки или горная долина, или лесная просека, или увитый хмелем балкон... О чем она думает? Тепло ей или холодно? Каково это вообще — быть мертвой? Ей нельзя общаться с живыми, и все-таки при мысли о том, что она близко, отделенная от Мирко парой тонких стен, становится немного легче.
Вереницей тянулись дни — осенние, красные, точно спелые ягоды, и зимние, белые и стылые, как жемчужины, и весенние, зеленые, будто молодые горошины, и летние, нарядные, как бабочки, радостные и солнечные. Они складывались в недели, месяцы... а там и год пролетел. Мирко купили ранец и коробку для завтраков. Мальчик готовился к школе, мечтал о новых друзьях и по складам разбирал строчки в новехоньком букваре.
Однажды он сплел веночек из полевых маков и положил его на подоконник, в двух шагах от двери в другую комнату. К вечеру цветы исчезли, а мама отругала его:
- Венкам место на кладбище!
- Но бабули там нет! - защищался Мирко. - Там только земля, трава и деревья... И гроб с мертвым телом, которому не нужны цветы.
- Ее и здесь нет! Она — по ту сторону двери.
Мирко кивнул, соглашаясь. Он понимал, что поступил глупо.

Слова брата взволновали его, пробили брешь в логичном и, в общем-то, уютном мирке. Недостроенная другая комната - «четыре стены и стропила». Место, где живет память.
«Нет там никого, - шепотом повторял Мирко слова Виктора, украдкой бросая взгляд туда, где латунная ручка поблескивала маняще и смутно, точно болотный огонек. - Забудь ты эти страшилки. Ведь ты ее видел — ничего в ней особенного нет. Обычная комната».
Он снова начал захаживать в конец коридора. Как бы случайно — задумался и заблудился. С кем не бывает?
«Там нет бабушки, твердил он себе, только память о ней. Как на кладбище. Как в ее бывшей спальне, где все еще пахнет лекарствами. Память — это не опасно».
Память — это просто картинки из прошлого... Любовь... Печаль... Ощущения и запахи. Безделушки, которых касалась рука дорогого человека. Фотографии. Подушечка для иголок. Засушенные листья и журналы с потемневшими страницами. Это разношенные тапочки, которые не выбрасываешь, потому что их носила бабушка. Очки. Железная лейка, в которой мама этой весной посадила тюльпаны. Земляничная грядка под окном. Зонтик, пылящийся на полке в прихожей. Невинные вещи, которые нет смысла держать за закрытой дверью. Наоборот — их бережно хранят у всех на виду. Мирко не мог сформулировать, что такое на самом деле память, но чувствовал, как тает его страх перед другой комнатой, уступая место жгучему любопытству. Что в ней находится? Почему на это нельзя смотреть? Потому что так написано в глупых книжках?
Он терялся, путаясь в совсем не детских вопросах. Если бабушка не в другой комнате, то где же она тогда? Мирко пытался выспрашивать у своего приятеля по детскому садику — христианина — и у скромной девочки-мусульманки, но те отвечали настолько сложно, что он совсем расстроился. Как может человек пребывать на небесах? Там не на что опереться, негде сидеть, лежать или стоять. Даже если он отрастит крылья, все время летать невозможно — устанешь. Ведь и птицы не вьют гнезд в облаках. Пернатым нужна земля — и насекомым тоже: бабочкам, пчелам, шмелям, стрекозам и всяким летучим жукам. Никто не живет в небе.
Может быть, ответ хранится в другой комнате? Да, наверное, так! Самая страшная тайна, которую взрослые скрывают от детей, а может быть, и от самих себя.

Наверное, ничего бы не случилось, не останься он в тот день один дома. Родители собрались на новоселье к Виктору, а у Мирко слегка поднялась температура. Он капризничал, дышал через рот, жаловался на ломоту в спине и ногах и все время пытался лечь.
- Мам, пап, вы идите, я все равно буду спать, - говорил он, - я не хочу в гости!
Родители переглянулись.
- Не стоит мучить ребенка, - вздохнул папа. - Пошли, а он пускай отлежится. Ничего страшного, мальчик уже большой. Обыкновенная простуда, денька два в постели — и все пройдет. Да и мы долго не задержимся — выпьем с гостями и обратно.
- А если это что-то серьезное? - забеспокоилась мама. - Вдруг ему станет хуже?
- Ну, позвонить то он сможет?
- Сынок, - сказала мама и положила рядом с ним на подушку свой телефон, - если что, нажимаешь на зеленую кнопку, а потом на цифру два. Мы сразу приедем. Запомнил?
- Знаю, не маленький, - буркнул Мирко и закрыл глаза.
- Ну, бывай, парень, - потрепал по голове отец, - не скучай без нас.
Он слышал, как родители в коридоре продолжали спорить. Их шаги медленно гасли, удаляясь. Громыхнула входная дверь, и наступила тишина.
Мирко лежал и считал. Сперва до десяти, потом снова до десяти, потом еще раз... Какое число идет дальше, он забыл. Сейчас, представлялось ему, мама с папой садятся в машину. Выезжают из ворот, которые, должно быть, опять не закрываются автоматически. Папа ругается, вылезает из автомобиля, нажимает на рычаг, и створки со скрипом ползут навстречу друг другу.
А сейчас они мчатся по шоссе, и навстречу им несутся деревья — пыльные и лохматые, с первыми блестками золотой седины в шевелюрах — и круглые скирды соломы посреди желто-коричневых полей. Тянется длинный пруд. Оплетенные диким виноградом до самых крыш белые домики с палисадниками. Пастбища. Еловый лес. Хвойный ветер хлещет в приоткрытое окно и треплет мамины волосы. Мама думает: «Как там, интересно, мой Мирко?», а папа спокойно придерживает руль одной рукой и смотрит на дорогу.
Мальчика знобило, и ужасно не хотелось вылезать из теплой постели. Но когда еще представится такой случай? Мирко откинул одеяло и сел, опустив босые ноги на холодный пол. В каждую ступню точно впились десятки ледяных гвоздей. На мгновение стало так больно, что он чуть не потерял сознание.
Мир перед глазами моргнул красным, потом черным, и словно акварель по бумаге, потекли его краски, смазались, перемешались на жесткой палитре стен и потолка. Шатаясь, Мирко встал, как цыпленок на тонкие лапки. Отыскал ногами тапочки.
- Никого там нет, никаких мертвецов, - подбадривал он себя. - Просто они меня пугали. Бабуля пугала, и мама тоже. А я не боюсь. Я смелый, - и добавлял, повторяя когда-то сказанные бабушкой слова. - Маленький храбрец, вот я кто.
Он жался к стенке, вовсе не чувствуя себя храбрым, и поминутно оглядывался — но длинный коридор оставался пуст. Напрягал слух — но огромный дом изумленно молчал, дивясь его решимости. Не хлопали окна и двери. Не скрежетали автоматические якобы ворота. Не скрипели шины на подъездной дорожке. Не проседали под шагами родителей старенькие ступеньки.
- Мама с папой вернутся не скоро, - шептал Мирко. - Они поехали на целый день. А я быстренько... одним глазком гляну — и сразу назад. Никто не узнает.
Ему показалось, что дверь в другую комнату слегка приоткрыта. Не как в день бабулиной смерти — зазор уже... тонкий как ниточка. Нет, как паутинка. Едва заметная несплошность, которую Мирко не столько увидел, сколько нащупал подушечкой мизинца.
«Странно, - подумал он с испугом, - с чего бы так? Ведь в доме никто не умер».
И тут же одернул себя. Детские страшилки! Виктор бы над ним посмеялся.
Пальцы легонько стиснули латунную ручку. Плавно, как по маслу, отворилась дверь. Мирко зажмурился, шагнул в комнату. И... ничего не произошло. Мальчик открыл глаза и с любопытством осмотрелся.
Красный плюшевый диванчик у стены. Мирко его как будто смутно помнил — хотя дома у них такой совершенно точно не стоял. Ковролиновый пол. Старинная фарфоровая люстра, подвешенная к потолку на трех медных цепях. Малахитовый столик и единственный стул из черного дерева. Кто, интересно, поставил сюда весь этот антиквариат? Наверное, прабабушка и прадедушка, которых Мирко никогда не видел. Ему представлялись очень старые люди, с седыми, как пенька, волосами и мудрыми морщинистыми лицами. Его предки, как уважительно говорила мама. Они двигали зеленый столик, заносили в комнату стул, бочком проталкивали диван. Их дом был тогда совсем юным. Стены и стропила, возможно — потолок, строительный мусор на полу и незапечатанная святыня.
Мирко недоверчиво разглядывал открытый книжный шкаф, уставленный пухлыми кожаными томами, и каждый — видом напоминал Библию. На корешках — тисненые золотые буквы. Задернутое белыми шторками окно, сквозь которое струился мягкий дневной свет. Обычная комната.
Мирко почувствовал себя обманутым. И это от него прятали? Старая мебель, какие-то книги. Он и сам не знал, что ожидал увидеть, но уж точно не стол и диван. Может быть, зеркала — глубокие и темные, как осенние пруды, или черные свечи в высоких подсвечниках, или фамильные портреты. Что-то необычное и торжественное. Покрытое вековым слоем пыли.
Мирко вздрогнул. Провел пальцем по малахитовой столешнице. Чисто. Диванчик яркий, словно его только что пропылесосили. На полу — ни соринки. Шторки — как свеженаколотый сахар. Мирко почудилось, что в воздухе еще витает едва различимый запах стирального порошка и хлорки. Как будто кто-то перед его приходом сделал влажную уборку. Значит, или мама говорила неправду и сама заходила в комнату, или... Мгновенно воскресли его страхи. Прижав обе ладони к груди, Мирко отступил к двери. Бежать! Скорее уносить ноги, пока не случилось что-то страшное, пока все призраки не выползли из углов и не набросились на незваного гостя. Зачем только он не послушал маму? Почему не поверил бабушке?
Откуда-то потянуло сквозняком. Слабо шевельнулась белая шторка на окне. Застонав от ужаса, Мирко бросился вон из комнаты... Вернее, хотел броситься. Дверь оказалась захлопнута, и с внутренней стороны не было ручки.
Он лежал на диване, устало всхлипывая, уткнувшись лицом в красный плюш. Маленький мальчик, изможденный долгими часами крика и плача. Свет за окном сперва заалел, и белые шторки на сквозняке полыхнули будто осенние листья, затем потускнел и сделался темно-вишневым, как столовое вино. Красные тона в нем постепенно гасли. Вино превращалось в кофе, а потом и вовсе — в чернила. Родители должны давно быть дома. Они бы ни за что не оставили больного Мирко ночью одного. Но их нет, или они его не слышат. Может быть, стены в другой комнате непроницаемы для звука.
Наверное, мама с папой ищут своего сыночка, бегают по всему дому, выкликая его имя. Потом обратятся в полицию. Те заявятся с собаками, будут вынюхивать и выстукивать каждый уголок. Обзвонят всех его знакомых. Расклеят его фотографии на каждом перекрестке, а может, и в газету дадут объявление: «пропал человек». Но в другую комнату они не заглянут.
Мирко медленно засыпал. Он знал, надо что-то придумать, иначе так и умрет здесь от голода и жажды, но мысли ворочались тяжело, как ложка в густой сметане. Снова начался озноб, но какой-то странный. Мальчик трясся от холода, словно лежа на ледяном ветру — и при этом как будто взлетал. Он не чувствовал под собой дивана. Красный плюш сделался податливым и мягким, неуловимым на ощупь, как облако, пах сыростью и вспаханными полями, дымом костра и палой листвой.
Утро брызнуло в лицо — ослепительное и свежее, точно первый снег. От ночной зябкости не осталось и следа. Мирко сонно заморгал, не понимая что произошло и откуда взялось это невыразимое сияние. Только минуту спустя он сообразил, что на окне отодвинута шторка. Да и не окно это вовсе, как оказалось, а стеклянная дверь, вроде балконной. За ней смутно виднелся кусочек сада — цветочные клумбы, кудрявая ветка яблони с желтыми плодами, туманное голубое небо.
Мирко улыбнулся. Надо же быть таким дурачком! Рвался в закрытую дверь вместо того, чтобы как следует осмотреть комнату. А ведь говорила ему мама: «Если кажется, что выхода нет, попытайся найти другой выход». Вот так. Он легко вскочил на ноги — и куда подевалась вчерашняя лихорадка? Распахнул стеклянную дверь и с криком: «Мама, я здесь!» выбежал в сад. Он успел подумать, что родители станут, конечно, браниться, но не сильно. Они обрадуются, что он жив и здоров, что ничего плохого не случилось.
У клумбы с настурциями возилась бабушка с лейкой. Белая косынка повязана аккуратно — ни один волосок не выбьется. Цветастое ситцевое платье с подоткнутым подолом. Васильки и люпины, и полевые колокольчики... Такая знакомая, родная... Не злая и не мертвая, а его — самая лучшая, самая добрая в мире бабуленька! Услышав шаги Мирко, она обернулась и — оттого, должно быть, что солнце светило ей в глаза — посмотрела на внука из-под руки.
- А, Мирко! Что ж так рано? Ну да ладно, раз пришел — бери лейку и помогай мне поливать цветы. Засушливое нынче лето... - и, отвернувшись, крикнула кому-то в мешанину ветвей. - Это мой младший.
- Мирко? - откликнулся глубокий женский голос. - Ну дал Бог, познакомимся...
- А нас дождями залило, - застенчиво пробормотал Мирко. - Совсем мокрое лето в этом году. Вся морковь в земле сгнила. Слизни — вот такие!
И он показал на пальцах, какие слизни — получилось сантиметров десять.
Мальчик был безумно рад видеть бабушку, но стеснялся незнакомой женщины.
- Да, не знаешь, что лучше, - вздохнула та, по-прежнему невидимая, а бабуля строго — так что и не поймешь, в шутку или всерьез — сдвинула брови. Мол, хватит болтать, работа сама себя не сделает.
Такая она — бабушка, праздности не любит, но и сердиться по-настоящему не умеет.
«Бабулечка, ты жива! Как я скучал по тебе! Как мне тебя не хватало!» - хотелось закричать Мирко, но вместо этого он схватил лейку и, счастливый, побежал поливать настурции.
Фантастика | Просмотров: 669 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 04/05/20 19:30 | Комментариев: 10

Во сне госпожа Фромм танцевала.
Юная, как только что вылезшая из кокона бабочка, она кружилась, запрокинув голову, и вместе с ней кружились облака, похожие на топленое молоко, налитое в синюю эмалированную кружку, и черные яблони, усталые от долгой зимы, и наклонные стены беседки, и садовые гномики. Госпожа Фромм чувствовала себя легкой, почти крылатой, а проснувшись, долго разглядывала свои морщинистые руки, не понимая, кто она, где и как очутилась в этом странном времени и месте.
Сухая пергаментная кожа, слабость и ломота в костях. Туман в голове, а в нем болотными огоньками роятся воспоминания. Бессвязные, тусклые, как гнилушки, или бессмысленно-яркие, они словно рыбацкая сеть, закинутая в бескрайнее туманное море, и не распутать их, не связать воедино. А госпоже Фромм и не хотелось. Пока сны отчетливее яви, возраст казался чем-то вроде пальто, забытого на вешалке в прихожей. Можешь надеть его, а нет — иди налегке, кружись и танцуй, пьянея от сырых ароматов, топчи раскисшую грязь вперемешку с кошачьими опилками, наступай на грядки, ломая хрупкие голубые подснежники.
Все-таки странная штука — человеческая память. В ней всплывают порой всякие мелочи вроде случайного попутчика в автобусе — а куда и откуда ехали, не знаешь, зато вспоминаешь резкий запах одеколона и татуировку на левой кисти, два пронзенных стрелой сердечка — или красные, словно восковые, яблоки в саду, поклеванные скворцами, телевизионную вышку или блошиный рынок непонятно в каком городе, все лишается адреса, становится безымянным. А самое важное почему-то теряется, будто крупная рыба, уходит на глубину. Госпожа Фромм сидела на постели, раздумывая, где и с кем она живет. Может быть, кто-то войдет сейчас в комнату и позовет завтракать? От голода сосало под ложечкой. Но нет, в доме царило безмолвие, густое и плотное, не нарушаемое ничьими шагами. Несколько минут госпожа Фромм вслушивалась — пока от тишины не зазвенело в ушах, и, пожав плечами, стала подниматься с кровати. Откинула одеяло и, нелепо выставив острые колени, сунула ноги в мягкие тапочки. Слегка темнело в глазах, но вообще-то все могло быть гораздо хуже. Не парализована. Ничего не болит. Вот только с головой беда. Что же это за беда с головой?
Госпожа Фромм прошлепала по коридору, заглянула в гостиную, в какую-то кладовку, полную хлама, и очутилась на кухне. Круглый столик под белой клеенкой, газовая плита, холодильник с магнитиками, а на нем — пришпиленная записка. Телефон дочери — такой-то. И ниже: «В одиннадцать утра приезжает продуктовая лавка». Госпожа Фромм бессильно опустилась на стул. А ведь и правда. У нее есть дочь. И даже имя подсказала ослабевшая память — Кристина. Долговязая худышка, стеснительный подросток с копной непослушных волос. Как ни тщилась госпожа Фромм, она не могла представить дочку взрослой. Вероятно, они давно не общались. А впрочем, не обязательно. Проблемы с памятью — они как очки для близоруких. Нацепи на нос — и хорошо видишь вдаль, зато вблизи все расплывается, становится нечетким и смазанным. Вспоминаешь что-то из юности, а вчерашний день будто корова языком слизала.
Может быть, у нее есть другие дети? Сын, подумала госпожа Фромм и вдруг налетела на такую стену боли, что чуть не упала со стула. Отскочила от нее, оглушенная, и долго сидела в полуобмороке, ничего не видя и не слыша.
Она не слышала, как часы на стене отсчитывали длинные минуты. Половина восьмого утра. Наконец она очнулась и с запиской в руке поплелась в гостиную, искать телефон. Больше никаких воспоминаний, думала госпожа Фромм. Никаких мыслей о прошлом. Слишком больно. Только прожить как-нибудь этот день.
Ежесекундно сверяясь с запиской, госпожа Фромм набрала номер. Мужской голос ответил на непонятном языке. Она несколько раз повторила имя дочери, но собеседник недовольно пробурчал что-то и бросил трубку. Жила ли Кристина за границей? Или ее муж — иностранец? Стена боли маячила неподалеку, окутанная кровавым маревом, и госпожа Фромм не стала пытать судьбу.
В холодильнике она нашла одну морковку, а в буфете чайную заварку и ванильный сухарь. Позавтракала, макая сухарик в чай. Старому человеку много не надо. А к обеду она купит что-нибудь в продуктовой лавке.
Тут возникла новая проблема. В квартире не было денег. Во всяком случае, госпожа Фромм не знала, где они лежат. Она обыскала гостиную и кухню, и тумбочку в спальне, заглянула даже под подушку и перетряхнула все книги на полке. Ни налички, ни банковской карты. Наверняка она получает пенсию. И счет в банке у нее, конечно, есть, ведь платит она каким-то образом за воду, газ и прочее. Вот только как узнать? У кого спросить? Госпожа Фромм чувствовала себя беспомощной, как заблудившийся в огромном супермаркете ребенок. Чужая в собственном доме. Она снова набрала телефон дочери — но на этот раз никто не снял трубку. На том конце провода враждебно гудела пустота, она гудела без слов, и в то же время как будто на другом языке. Весь мир говорил с госпожой Фромм на другом языке, и в этой иноязычной пустоте растворился единственный близкий ей человек из далекого прошлого.
Дверной звонок мелодично тренькнул. Госпожа Фромм не сразу поняла, что это за звук, но уже через пару секунд заторопилась открывать. Сработал, видимо, какой-то рефлекс. На пороге стоял парень. Обыкновенный паренек, в джинсах и толстовке, приветливый и слегка лохматый. Руки в карманах. Над головой — рыжий солнечный ореол, на носу — такая же солнечная россыпь веснушек. Улыбался он просто и по-домашнему, как будто немного спросонья.
- Здравствуйте, я Эрих, ваш сосед.
Госпожа Фромм оторопело кивнула. Сосед так сосед. Тоскливое чувство дежа вю заставило поморщиться, но, спохватившись, она выдавила из себя кривую улыбку.
- Здравствуйте, Эрих.
Вглядевшись в ее растерянное лицо, паренек заторопился.
- Я на минуточку, госпожа Фромм. Вот, одолжил у вас двадцать евро, а сегодня принес, извините, что побеспокоил.
Она машинально протянула руку и тут же отпрянула.
- Нет. Эрих, вы говорите неправду. Я не могла вам ничего одолжить. Ни вчера, ни позавчера. И уберите ваши деньги, я ничего у вас не возьму. Я не нищая.
Паренек энергично затряс головой.
- Что вы, конечно, нет! Погодите, я сейчас все объясню. Вот как это было...
И, к удивлению госпожи Фромм, он принялся рассказывать очень давнюю историю. Его родители были небогаты, можно даже сказать — бедны. Отец то и дело терял работу, мать и вовсе не работала. Так что карманных денег Эриху не давали. Вот и повадился мальчишка ходить к чудаковатой соседке, которая уже тогда славилась своей забывчивостью.
«Госпожа Фромм не помнит, что делала вчера», - судачили о ней. Однажды Эрих помог ей подправить забор и получил за это двадцать евро. Небольшая сумма, но мальчику она казалась огромной. Это и булочка в школьной столовой, и новая коробка карандашей, и еще осталось на кино. На следующее утро он снова забежал к соседке и, как ни в чем не бывало, потребовал плату за починенный забор. Пожилая дама с улыбкой подала ему купюру и поблагодарила за помощь. Надо ли говорить, что и назавтра повторилось то же самое? И через день... и через два...
Госпожа Фромм нахмурилась. Она не знала, обижаться ей или смеяться.
- И сколько же я вам заплатила, Эрих, за этот несчастный забор?
- Не знаю, я не считал. Я их почти сразу тратил на всякую ерунду. На еду в основном. Все детство, помню, ходил голодным. Вы, наверное, скажете, госпожа Фромм, что это воровство, и будете правы. Ведь я не заработал эти деньги, а присвоил обманом. Я был тогда маленьким и многого не понимал. А сейчас мне очень стыдно. Пусть будет так, что я их не украл, а просто одолжил на время? И сейчас возвращаю? Как брал — по двадцать евро в день. Пожалуйста, госпожа Фромм. Чтобы я мог себя уважать.
Он смотрел умоляюще.
«Неужели можно придумать такую историю?» - подумала госпожа Фромм и взяла деньги.
- Я не сержусь на вас, - сказала она пареньку. - Что было, то было.
Эрих просиял.
- Спасибо вам! А если не сердитесь, то приходите вечером на чашечку кофе? По-соседски, а? Посидим, поболтаем. Мой дом — через улицу, напротив. Видите, маленький, зеленый, рядом с трехэтажным?
- Хорошо, - улыбнулась госпожа Фромм. - Я приду. Если не забуду.
- Не забудете, - рассмеялся Эрих. - Вчера не забыли.
«И как я могла поверить в такую ерунду? - упрекала она себя, а внутри как будто что-то теплело и таяло, нечто потаенное, неведомое ей самой, и текло талой водой, подтачивая стену боли. - Ловко он все это выдумал... Артист, фантазер... А может, и правда так и было... Да и какая разница. Помочь ребенку из бедной семьи — доброе дело. И то, что он пришел сейчас — хорошо. Получается, взял, когда сам нуждался, а отдает, когда нужно мне».
Это ведь не только деньги, понимала госпожа Фромм, сумма-то пустячная — но и булочка для голодного ребенка, и билет в кино, и немного внимания к одинокому старому человеку. Чуть-чуть душевной теплоты и щедрости. Это то, что действительно ценно, правильно и своевременно.
Она купила продукты в лавке: овощи, печенье к чаю. Сварила себе суп и с удовольствием поела, думая об Эрихе и предвкушая вечерние посиделки. Она была рада, что завтра соседский паренек придет опять, и послезавтра, и через день... и через два... Принесет немного денег и пригласит на чашечку кофе. И лед в сердце будет теплеть и таять, размывая несокрушимую стену, пока в одно прекрасное утро та не рухнет. И тогда госпожа Фромм все вспомнит и сможет, наконец, посмотреть на свою жизнь.
Миниатюры | Просмотров: 609 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 01/05/20 12:42 | Комментариев: 15

Давно это случилось... Он вышел к летнему кафе, босиком, с диковатым взглядом, небритый и худой. В нашем городке, где все друг друга знали — если не по именам, то в лицо — он был чужаком, и вдобавок чужаком неприятным. Огляделся потерянно и направился к столику, где сидел я, восьмилетний, с родителями и младшей сестрой. Миа, нарядная, словно куколка, в синем платье и с большим желтым бантом, пила апельсиновый сок. Мороженое ей не разрешали из-за частых ангин. Я, скучая, скреб ложкой по дну пустой вазочки в тщетной попытке выскрести оттуда остатки пломбира.
- Смотрите, - громко сказала моя сестренка. - Нищий!
- Тихо, - шепотом одернула ее мама, краснея пятнами, - нельзя так говорить.
Чудной особенностью отличалась моя мамочка — ей всегда было неловко перед посторонними. Хотя, казалось бы, какая разница? Ты не знаешь человека, и ему до тебя нет дела. Не все ли равно, что он о тебе подумает, что скажет?
Однако незнакомец и правда выглядел нищим. Не профессиональным побирушкой, каких много околачивается у торговых центров и на вокзалах, не попрошайкой, а бродягой, в самом деле не имеющим ни кола, ни двора.
Безжизненная, в пигментных пятнах, кисть легла на край стола. Отец поморщился и со вздохом полез за кошельком.
- Не надо, - остановил его бродяга. - Не надо денег, пожалуйста.
- Тогда, может быть, еды? - засуетилась мама. - Вы голодны, наверное. Хотите, я закажу вам омлет?
- Спасибо, но эта пища не для меня. Я не могу есть, и монеты ваши мне ни к чему, - чужак все-таки присел, вернее, свалился на стул и застыл, вытянув длинные босые ноги в застиранных до непонятного цвета штанах. - Что купить на них? Любовь? Сострадание? Душевный покой? Я бегу из ада. Если хотите помочь, помолитесь за меня.
По лицу моего отца было видно, что он еле сдерживает досаду. А мне так хотелось потрогать эту руку — темную, как древесный корень, с земляными прожилками и глубокими кривыми бороздками, на вид твердую и словно покрытую корой. Почувствовать, какая она на ощупь. Грубая и шершавая, теплая от солнца? Или прохладная и влажная, как болотная коряга?
Но я знал, что мама опять расстроится. Прикосновение к чужому телу она считала верхом неприличия. К тому же — вдруг инфекция? Что если у бродяги какая-нибудь кожная болезнь: грибок, чесотка, а то и, упаси Бог, проказа?
Поэтому я сидел смирно, тихонько ковыряя пальцем скатерть. На ней обнаружилась зазубринка, и я старательно ее расковыривал. Портить чужие вещи тоже не разрешалось, но все-таки было меньшим грехом, чем приставать к незнакомцам.
- Ну, - смутилась мама, - не знаю. Если это действительно нужно... Но как ваше имя?
- Фредерик, - ответил чужак, и голос его прозвучал глухо. - Меня зовут Фредерик. Фамилия не важна, она необходима живым, а я умер осенью прошлого года. Пятое октября — вот день моей смерти. Мерзкая осень... дождь, ветер. И красный свет сквозь залепленное листьями окно. Я не чувствовал боли, как будто резал не свою, а кукольную плоть. Только благоговейный ужас.
Отец передернул плечами. Мама кусала губы. Даже я был озадачен, своим еще маленьким тогда умишком чувствуя подвох. Если кто и поверил бродяге — то моя сестренка Миа.
- Дядя Фредерик! - спросила она серьезно. - А что вы делали в аду?
Незнакомец улыбнулся — чудно, одними губами, так что ни один мускул не дрогнул. Словно не лицо у него, а кожаная маска.
- Что делал? Да ничего. Что можно там делать?
Но дотошная малявка не отставала.
- А правда, что в аду людей варят в котлах, а потом жарят на сковородке?
- Миа, отстань от человека со своими глупостями, - вмешалась мама. - Не видишь, он устал.
Фредерик поежился. Улыбка сползла с его лица.
- Котлы, сковородки... Живые ничего не знают про ад, поэтому сочиняют всякие сказки. Так им легче. Я сам что-то похожее читал в детской Библии — давно, когда еще был ребенком. Ничего не изменилось с тех пор. Любая страшилка лучше, чем неизвестность. Придумай злых чертей и лучезарных ангелов — и смерть перестанет быть прыжком в пропасть. А на самом деле все намного хуже, так плохо, как люди и представить себе не могут. Ад — это... как бы его описать? - он обхватил себя руками за плечи и стоял, покачиваясь, как огородное пугало на ветру. - Это очень вязкое пространство. Топь. Гнилые испарения. Воздух настолько тяжелый, что почти невозможно дышать. Знаете, что в аду на вес золота? Резиновые сапоги. Все ходят босиком, по щиколотку в болотной жиже. Ноги коченеют, кости ломит от холода... Идешь и мечтаешь об одной-единственной сухой кочке, о клочке мха, чтобы обтереться... А самое жуткое — понимаешь, что избавления нет, - он перевел дух и каждому из нас посмотрел в глаза. Особенно пристально — мне и Миа, как будто искал поддержки у нас, детей. - Это место, где каждый сам себе палач. Не черти, не дьявол собственной персоной, а ты сам — со своими стыдом и виной, и ошибками, которые никогда уже не исправить. Человек наедине с собой — это пытка без конца. И я не выдержал. Убежал... Я и не думал, что это будет так легко. Но оказалось, что ад никем не охраняется. Представьте себе бесконечную трясину, ни деревца, только лужи с гнилой водой. И граница — узкая канавка. Я просто шагнул через нее и очутился на той стороне. Потом долго брел через мертвые деревни, через пустыри и сухостой, по кривым тропинкам, мимо кособоких хижин, в чьих окнах загадочно тлели болотные огоньки, мерцали и пьяно подмигивали, словно пытаясь заманить в ловушку неосторожные души. Шел сквозь мутные сумерки и лунный свет, густой, как туман, мимо стылых пожарищ, и земля под моими ногами осыпалась пеплом... Мой путь из ада пролегал через безлюдные пустоши, в которых само время, казалось, застыло и смолой прилипало к подошвам, так что каждый шаг давался с трудом.
Вы удивитесь, наверное, как я, такой маленький, удержал в памяти столько подробностей? Как запомнил столь сумбурную речь и спустя много лет сумел повторить ее слово в слово? Нет, конечно, нет. Я уже не знаю, что и как на самом деле говорил незнакомец. В голове остались только картинки, расплывчатые образы, случайная игра солнца и красок — танец разноцветных стеклышек в калейдоскопе. Мне часто снилась эта встреча и снится до сих пор — каждый раз словно впервые, и каждый раз Фредерик резиново улыбается, щурясь от слишком яркого света, он тот же и не тот, неуловимо меняются интонации и жесты, и вроде бы по-старому и в то же время слегка иначе звучит его история. Она, как живое существо, созревает и растет в моих сновидениях. Я сочиняю ее заново, снова и снова, с начала и до конца. Так что все, что я вам сейчас рассказываю — это мои сны и фантазии. Я отвечаю за них, а не чужой и несчастный человек, заблудившийся между небом и землей. Не путник, который и так за все ответил сполна.
Я никогда не обсуждал с Миа этот случай из нашего общего детства. Только один раз — когда мы были уже подростками — на экране телевизора промелькнула реклама нового фильма. «Кошачий рай», - прочитала моя сестренка бегущие по экрану титры и вдруг спросила:
- А помнишь ангела?
- Конечно, помню, - ответил я.
Мимолетный взгляд, которым обменялись мы, сидя на диване в тесной комнатке и поедая картофельные чипсы, сказал больше тысячи слов. Мы оба захотели посмотреть фильм, но тот оказался, конечно, о другом.
Все-таки время — удивительная штука. Сравнение с рекой, как ни банально, точнее всего передает его суть. Оно течет и в то же время остается на месте, в тех же берегах, оно существует целиком — от истока до устья, от начала до конца вселенной, а где у вселенной начало и конец, никто толком не знает.
И где-то в этом потоке, отделенный от меня, настоящего, многочисленными излучинами, старицами и меандрами, бредет усталый странник. Из гиблого болотистого края, из мрачного ниоткуда, он идет босиком по выжженной земле, а за спиной у него — нет, не в аду, а еще дальше к истоку, вверх по течению реки — полыхает огонь.
Высокое пламя, до самых облаков, и луна в них как печеная картофелина, а ночь — светлее дня — жаркая, гневная, мечется над спящим поселком будто хищная птица, шипит и плюется багровыми искрами. Это пожар. Горит дом семейства Бланков. Растерянные, толпятся вокруг соседи. Запрокинули головы, в глазах у всех — оранжевые сполохи, во взглядах — испуг и болезненное любопытство. Фрау Бланк бьется в истерике, заламывает руки, но выглядит это не картинно, а страшно, потому что лицо ее дергается, как у бесноватой. Она не кричит — воет:
- Дети! Там — дети! Спасите детей! Умоляю, спасите детей!
Ее удерживают, иначе кинулась бы в огонь, бедолага. Но куда ей? Фрау Бланк, хрупкая женщина в ночной рубашке, под которой круглился тугой, как футбольный мяч, живот, и в огромных шлепанцах с чужой ноги.
Кто-то заботливо накинул ей куртку на плечи.
- Простудитесь, вам нельзя...
Да какая простуда, жарко, как в аду. Хотя, как мы знаем теперь, как раз там совсем не жарко — наоборот. Но в душе у бедняжки и в самом деле — ад. Двое ее малышей остались в горящем доме. Когда начался пожар, фрау Бланк, повинуясь инстинкту самосохранения, выскочила наружу. Она сделала это практически во сне — огонь и дым, треск горящих досок показались ей продолжением ночного кошмара. Только на воздухе, на ночном ветру, она проснулась и закричала от ужаса:
- Ева! Марк!
Пятилетняя девочка и полуторагодовалый мальчик сладко спали в своих кроватках, когда вспыхнули занавески, и едкий дым затопил коридор, и рухнула потолочная балка, закрывая путь в детскую. Фрау рвалась из державших ее рук и звала детей в отчаянной надежде, что те сумели вырваться. Может, кто-то успел им помочь? Может, ангел-хранитель осенил малышей своими крылами, отгоняя огненную смерть?
Но нет. Нигде их не было видно, только пламя ревело, как обезумевшее стадо тюленей, и летели по ветру черные клочки сажи.
- Спасите детей! - рыдала бедная фрау.
- Где ваш муж? - спросил ее кто-то.
- Не знаю, не знаю... Какая разница? Умоляю, сделайте что-нибудь! Спасите их!
Но, смущенные, отводили глаза зеваки, и не находилось среди них героев. Только, неслышный за рокотом пожара, прокатился по толпе шепоток. Вместо того чтобы броситься на помощь Еве и Марку, обсуждали господина Бланка, который вот уже который месяц ночует у любовницы. На свое счастье, замечали некоторые, а другие возражали, что дом сгорел за его грехи.
Когда все казалось потеряно, вперед шагнул сын булочника, девятнадцатилетний Фредерик. Обычный парень, слегка безалаберный, может быть, немного тугодум — таким его знали. Звезд с неба не хватал. Будь он чуть поумнее, стоял бы вместе со всеми, а еще лучше — за чужими спинами. Тогда уж точно никто бы его потом не упрекнул.
Он скрылся в зияющем дверном проеме — словно нырнул в паровозную топку, провожаемый недоуменными взглядами соседей, и только фрау Бланк, зажмурившись от страха, беззвучно молилась.
Вроде бы прошла целая вечность — душная, злая, жаркая вечность — и кое-то из селян уже перекрестился, а фрау Райз, супруга торговца овощами, шепнула плотнику Гидо Шульцу: «Славный мальчик был сынок булочника, глуповатый, но славный». И Шульц ответил: «Угу», а что тут еще скажешь?
И вот из геенны огненной вынырнул Фредерик, точно младенца, прижимая к себе не маленькую Еву и не крошку Марка, а Мотильду — любимую кошку Бланков. Это граничило с чудом — из дыма и копоти он вынес ее, белую как снег.
Страшное молчание встретило его. Все лица окаменели от изумления. Как это так — кинуть на смерть детей, чтобы спасти животное — и даже несправедливое слово «убийца» сорвалось с чьих-то уст. Хоть и не убил никого Фредерик, но так уж в мире устроено — чем больше стараешься помочь, тем больше с тебя спросится.
И тогда, словно грозовая туча прорвалась молниями и дождем, фрау Бланк разразилась проклятиями. Она топала ногами и рвала на себе одежду, потому что ясно стало — сына и дочь ей не увидеть живыми, последний шанс упущен — и призывала всевозможные кары на голову злосчастного Фредерика. Он мог бы рассказать, как, задыхаясь в кромешном дыму, искал детей, но малыши, должно быть, куда-то заползли, в какой-нибудь чулан или шкаф, а кошка сама прыгнула ему в руки. Не бросать же ее в огонь. Все-таки живая тварь. Он мог бы возразить, что хотя бы попытался что-то сделать — другие не совершили и того... Немного мужества нужно, чтобы глазеть на пожар. И что лишь Бог решает, кому спастись, а кому погибнуть, человеку ли, кошке... Но паренек стоял, ни жив ни мертв, прижимая к себе Мотильду, ни звука не в силах вымолвить в свое оправдание.
Не защищаешься, значит, признаешь свою вину. Во всяком случае, так это воспринимается большинством людей. Фредерик молчал — и вина его росла, пока не сделалась такой огромной, что толпа уже готова была линчевать его. Наверное, так бы и случилось, если бы откуда-то, как джин из бутылки, не появился господин Бланк — широкоплечий и громогласный, и не накинулся на бьющуюся в истерике жену, мол, что случилось, какого черта, ты мне заплатишь за дом. Тут все внимание обратилось на него, и про незадачливого спасителя забыли. Фредерик бочком выбрался из толпы, унося с собой Мотильду.
Говорят, проклятие — это палка о двух концах. И проклинающему, и проклятому в жизни приходится одинаково худо. Можно назвать это законом кармы, или предрассудком, или просто наблюдением... Но обычно так и происходит, так вышло и на сей раз. Фрау Бланк потеряла ребенка. В ту же ночь у нее начались схватки, и под утро на свет появился слабый младенец, который не прожил и дня. Лишившись крыши над головой, бедняга скиталась по родственникам и все больше опускалась, превращаясь в жалкую приживалку и слабея умом. Во всех бедах она теперь винила «дьявольское отродье» - свою бывшую любимицу, маленькую белую кошку, и «поганого извращенца» - ее нового хозяина, каждого призывая в свидетели тому, как спелись проклятые нечестивцы. В самом деле, Фредерик и Мотильда очень привязались друг к другу. У нее не осталось никого, кроме этого угрюмого странноватого парня, а тот скучнел и отдалялся от людей, мучимый стыдом и угрызениями совести. Не то чтобы он в чем-то себя упрекал... Но уж очень неудачно все сложилось, и поверни он тогда в другую сторону, загляни под кровать или в кладовку — и малыши были бы спасены.
«И все-таки, - говорил он себе, - жизнь есть жизнь. Почему одна ценнее другой? И чем животное хуже человека? Оно не проклинает, не злословит у тебя за спиной... Не требует того, что тебе не под силу. Оно просто любит, и разве этого не достаточно?».
Он тут же упрекал себя, горько раскаиваясь в собственном бессердечии, в неумении отделить истинное от ложного. Он искал, но не находил в душе сочувствия бедной погорелице фрау Бланк — настолько въелись в память ее несправедливые, грубые слова.
«Что со мной не так? - спрашивал себя Фредерик. - Ведь я человек и сострадать должен себе подобным... Или у меня камень вместо сердца?»
Он склонял набок голову и действительно прислушивался — стучит, не стучит... Камня в груди он не ощущал, скорее, какую-то слякоть или туман, что-то совсем не материальное, скучное и пустое.
Фредерик делил с Мотильдой уютные вечера, и когда та дремала, свернувшись калачиком на его подушке, или вылизывала крошечным розовым языком белоснежную шубку, чувствовал себя почти счастливым. У них была в эти минуты одна душа на двоих — чуткая, одинокая душа, не человеческая и не звериная, ненавязчиво-мудрая, мягкая и теплая, как шерстяное одеяло.
Он расчесывал ее густую серебряную шерстку, а она мурлыкала ему песенки, в которых смысла было не меньше, чем в самых мудрых человеческих книгах. Потому что пелись они на языке любви, а ничего более мудрого просто не существует на свете.
От людей же Фредерик шарахался, мрачнел и прятал глаза. Казалось чудаку, что каждый обвиняет его, даже если и не упрекает на словах, то уж точно думает что-то нехорошее. Неудивительно, что и дело его не спорилось, дохода не приносило, и булочную пришлось в конце концов продать. Тут бы ему и уехать — и начать все с чистого листа... Но годы растаяли, как снег в пригоршне, утекли водой сквозь пальцы, и вместе с ними растаяла и утекла жизнь его верной подружки Мотильды. Кошачий век недолог. Однажды в середине лета она заболела.
Кончался июль, но в воздухе пахло осенью. Легкий талый аромат межсезонья, его ни с чем не спутаешь. Но все-таки не такой, как в феврале-марте. Весна пахнет надеждой, а осень — грустью и несбывшимися мечтами.
Мотильда слабела, кашляла желчью, целыми днями лежала в ванной на холодном кафеле. Ее шкурка потускнела и свалялась. Обеспокоенный Фредерик поил больную отваром ромашки и тмина, и вроде бы ей становилось лучше, прекратилась рвота, а потом наступило резкое ухудшение. В начале октября маленькая белая кошка умерла.
Фредерик хоронил свою любимицу под проливным дождем, в раскисшей от осенних ливней земле. Струи воды текли по его щекам, и может быть, мешались со слезами — но этого все равно никто бы не заметил. Даже если бы и околачивался кто-то поблизости... Но никому не было дела до горемыки и его мертвой питомицы. Только мокрые деревья качались и низко кланялись на ветру, роняя последние листья.
«Это всего лишь кошка, - твердил Фредерик, тыльной стороной ладони отирая воду с лица. - Всего лишь кошка».
Он повторял это, забрасывая жалкое тельце полужидкой глиной, и лопатой утрамбовывая могилу, и втыкая в землю две черные тополиные ветки — крест-накрест, хоть животных и не хоронят под крестами. Туманное нечто, которое было у него в груди вместо сердца, уплотнилось и давило теперь на ребра, как настоящий камень, и снова почему-то вспомнились погибшие Марк и Ева. Чумазые, с руками, зелеными от водорослей. Плещутся в огромной луже посреди дороги. А он, как назло, в белых брюках.
- Что это вы делаете? Дайте пройти.
- Там пиявка!
Посмотрел. Действительно, пиявка. Черная, узкая, с утолщением на конце. Малыши радуются, трогают ее палочкой. Она извивается скользким жгутом, а Фредерик идет мимо. Ему неприятно смотреть. Да и что тут интересного? Подумаешь, мелкота возится в грязи.
«Подумаешь, потеря. Люди теряют близких... детей... А это всего лишь кошка», - повторил он, возвратясь домой, поужинал в одиночестве и... вскрыл себе вены.
- Но вы могли завести новую кошечку! - перебила его моя сестренка Миа. - Маленького котенка.
Фредерик грустно улыбнулся.
- Мог. Но сделанного не исправить. Это была минута слабости. Никогда не повторяй моей ошибки, девочка. Самоубийство — худшая из глупостей, потому что не оставляет тебе ни одного шанса... Посмотри на меня, что я такое? Не человек, не призрак. Болтаюсь как будто в невесомости. Позади ад — я больше туда не вернусь. В рай меня не пустили. И тут — не жилец.
Передернув худыми плечами, он уставился в землю, на свои бурые от пыли ступни. Его губы шевелились, точно он продолжал рассказывать — не нам, а самому себе.
Тут бы и закончить беседу, но нас с сестрой распирало любопытство. Мы, конечно, приняли его историю за чистую монету... и по правде говоря, принимаем до сих пор. Да и как иначе? Что видят глаза — тому верит сердце.
- Так вы отыскали рай? - поинтересовался я и локтем толкнул Миа в бок.
Моя сестричка уже сидела с открытым ртом, готовая задать тысячу вопросов, но я ее опередил.
- Отыскал.
- И где это?
- Ну как тебе сказать? Не близко и не далеко, а в таком месте, что живые, вроде вас, ни за что не найдут. Неприметная калиточка, перевитая плющом. И длинный дощатый забор. Я подошел и постучал, но никто не отозвался. Никто не вышел ко мне, но на третий день из щели в калитке вылезла бумажка. Там были перечислены все мои грехи, уныние, гордыня... а самый последний — самоубийство — обведен рамочкой. И приговор — в одно слово: «Отказано».
- И вы ушли?
- А что мне оставалось? Почему-то больше всего обидно было, что вот так... бумажкой отшили... С тех пор и скитаюсь... Я вот подумал только, если кто-нибудь из живых за меня помолится — искренне, всем сердцем — то, может, Бог меня простит? Пожалуйста! Земля меня уже не носит... Куда мне идти? Неужели обратно — в ад?
Вместо ответа отец резко отодвинул от себя вазочку. Мама слабо улыбнулась и махнула рукой. Почему она просто не сказала: «Хорошо»? Мама не верила в Бога и обещание помолиться ни к чему ее не обязывало. Возможно, постеснялась отца.
Фредерик облизал губы.
- Ладно. Спасибо, что выслушали.
Он попятился, натыкаясь на стулья, и пятился до самого выхода из кафе, а потом развернулся и зашагал по залитой ослепительным солнцем дороге.
- Я помолюсь за вас, - крикнула Миа ему вслед.
Фредерик обернулся.
- Спасибо, девочка.
Отец скривился, как от зубной боли, и помахал официанту, видимо, желая попросить счет.
- Это черт знает что такое, - проворчал он. - Столько психов развелось, нормальным людям деться некуда.
- И правда, - поддакнула ему мама.
Мы с Миа переглянулись.
Не прошло и трех минут, как моя сестренка попросилась в туалет.
- Ну, иди, - разрешила мама.
- Я боюсь одна.
- Я провожу, - вызвался я.
Как мы бежали! Только пыль вилась золотым облаком, скрывая тощую фигуру Фредерика, маячившую впереди. Мы почти догнали его у перекрестка, когда свет вдруг побелел и странная, глухая тишина объяла все вокруг.
Там, на пустынной развилке, нам явился ангел — очень необычный ангел. Бескрылый, он замер на секунду в прыжке, изогнувшись грациозно и распушив хвост, а после мягко приземлился на все четыре лапы. Густая шерсть сверкала серебром, так что казалось, будто его окружает сияющая аура. Медовые глаза лучились спокойной мудростью. Усы чутко подергивались.
Каждая шерстинка его блистала так, что хотелось зажмуриться. Подушечки лап не тонули в пыли. Лучезарная кошка как будто парила над дорогой в облаке жемчужного света.
Она потянулась и села, окутав себя роскошным хвостом, и навострила уши. Я видел, как Фредерик застыл на полушаге и — простерся ниц.
- Добро пожаловать в рай, - сказал кошачий ангел.
- Но мои грехи... - промямлил Фредерик. - Уныние, гордыня... да и самоубийство? Самоубийц не пускают в рай!
- В человеческий — нет. Для людей все это важно. А для нас существует только один грех — плохое обращение с кошками.
- Я никогда не обижал кошек.
- Хочешь быть человеком-праведником в нашем раю? Тогда милости просим. Только имей в виду, что кошки у нас — главные, а люди им служат... Тебя это не смущает?
- Нет!
- Ну что ж, тогда идем.
Кошка грациозно потянулась и шмыгнула в кусты. Фредерик поднялся и, отряхнув брюки, последовал за ней. Померк удивительный свет. Мы с сестренкой опасливо приблизились и осторожно, замирая при каждом шорохе, раздвинули ветви боярышника. Позади кустарника тянулся старый забор, черный от дождей, кое-где со следами зеленой краски — но высокий и крепкий. Как раз в том месте, где исчез бродяга, оказалась калитка. Малозаметная, обвитая диким вьюнком... Я подергал — заперто.
Много лет спустя я спрошу сестру:
- А ты и правда за него молилась?
- Ну, совсем чуть-чуть, - смутившись, ответит она. - Я и не умела толком. Просто подумала: пусть у него все будет хорошо. А ведь так и получилось, скажи?
- Да, - соглашусь я, - лучше не бывает.
Рассказы | Просмотров: 986 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 30/04/20 14:04 | Комментариев: 26

Мне с детства не давала покоя сказка про Мурочку. Помните девочку, которая посадила в огороде туфельку и вырастила чудо-дерево? У нас за домом простирался не то чтобы огород, а большой участок непаханой земли. Родители были те еще дачники и терпеть не могли ковыряться в грядках. Там, среди травы, лопухов и прочего бурьяна, я начал закапывать разные предметы. И знаете, получалось. Не так хорошо, как у Мурочки, но все равно здорово. Воткнул как-то раз в землю гвоздь, а на следующее утро на этом месте валялся ржавый гвоздодер. Посадил под лопухом папин молоток, а через три дня к нам пришли рабочие чинить крышу. Утрамбовал в ямку страницу из «Цветика-семицветика», прикрыл сверху дерном, а в результате получил целую поляну пусть и не семицветиков, но очень красивых голубых цветов.

В нашей семье хранилась сувенирная скрипка, сделанная еще моим дедом да и заброшенная за ненадобностью на дальнюю полку в шкафу. Ну как скрипка — фанерный ящичек в форме деки, набитый чем попало: опилками, стружками, древесной корой, пчелиными сотами. Лишенная голоса, она тем не менее звучала у меня внутри. Стоило взять ее в руки, и в голове зарождалась мелодия. Удивительная, отнюдь не струнная, скорее похожая на перезвон «ветерка» - музыкальной подвески. Треньканье и блеск серебряных трубочек, ласкаемых ветром, гармония звука и света. Я мечтал стать музыкантом и всем рассказывал, что буду сочинять симфонии. Мама и папа снисходительно улыбались, мол, вырасти сперва, а там разберешься.

Посадив чудо-скрипку на пустыре за домом, я ожидал не иначе как волшебства. Даже не знаю чего, но непременно сказочного, такого, что только в книжках бывает. Зачем я это сделал? Во имя чего расстался с любимым талисманом? Наверное, хотел, как Мурочка, осчастливить мир. До вечера ходил взволнованный, представляя, как пробьется сквозь пыль и сор звонкий росток, вытянется, питаясь дождем и солнцем, и превратится в дерево с листочками-скрипками, зелеными, как весенние кузнечики, и каждый, кому нужна музыка, сможет сорвать такой листок и сыграть мелодию своей души.

А на другой день заболела бабушка, и нам пришлось срочно уезжать в город. Я так и не узнал, что выросло тем летом из моей скрипки. Говорят, осенью в поселке открылась частная музыкальная школа... А мелодия у меня в голове умолкла навсегда. Осталось только воспоминание, легкое, словно ветерок, и такое же неуловимое. Не сон, а отпечаток однажды увиденного сна.

Когда меня спрашивают, почему я так и не стал музыкантом, отвечаю, что зарыл свой талант в землю.
Миниатюры | Просмотров: 846 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 29/04/20 19:39 | Комментариев: 26
1-50 51-100 101-150 151-200 201-211