Литсеть ЛитСеть
• Поэзия • Проза • Критика • Конкурсы • Игры • Общение
Главное меню
Поиск
Случайные данные
Вход
Рубрики
Поэзия [45471]
Проза [10026]
У автора произведений: 206
Показано произведений: 201-206
Страницы: « 1 2 3 4 5

- А сейчас мы с вами будем смотреть кино, - объявил профессор, и Штефан с готовностью расчехлил очки. Каждая лекция по психологии начиналась с учебного фильма, и это помогало студентам настроиться на нужный лад. Пока профессор Сигал возился с проектором, по рядам прокатилось движение: щелкали кнопки диктофонов, дробно, как птичьи лапки, постукивали карандаши.
На экране появился стоп-кадр: молодые люди в черных и белых футболках передавали друг другу баскетбольные мячи. Действие происходило, судя по всему, на лестничной площадке, потому что сзади, загороженная человеческими фигурами, угадывалась дверь лифта. Слева и справа тоже находились какие-то двери.
- Посчитайте, сколько пасов сделают игроки в белом, - сказал профессор, и картинка ожила.
Задание казалось простым. Мелькают руки, мяч, лица — смазанными, неровными пятнами, и снежно в глазах от ярких футболок.
Пара минут — и ролик остановился. Штефан уже готов был в ответ на вопрос лектора прокричать: «Двадцать восемь!», но Сигал спросил другое:
- Кто из вас не заметил черную обезьяну?
Воцарилось недоуменное молчание, которое в следующую минуту лопнуло, как перезрелая дыня, и брызнуло едким шепотком.
- Что? Где? Какая обезьяна?
Профессор хлопнул ладонью по кафедре.
- Смотрите еще раз.
Теперь Штефан ясно увидел, как из левой двери появилась огромная черная горилла, остановилась перед группой игроков, ударила себя волосатым кулаком в грудь, ухмыльнулась на камеру и ушла через правую дверь.
- Этот эксперимент был впервые проведен американским психологом Даниэлем Саймонсом, - объяснил профессор Сигал. - Он показывает, как селективно работает наше внимание.
«Странная, однако, штука — человеческое зрение, - думал Штефан, рассеянно слушая лектора. - Вроде бы так ясен и однозначен мир. Ан, нет. Мы, как заколдованные, таращимся в экран, следим за мельканием рук и движением губ, в то время как что-то важное проходит мимо нас незамеченным. Совсем как эта горилла-невидимка».
Он снял и тщательно протер салфеткой очки, как будто хотел соскоблить со стекол радужную пленку самообмана, тот самый фильтр, который не пропускает в глаза незримое.
«А ведь все мы, по сути, слепы, - размышлял Штефан, - хоть и мним себя зрячими. Смотрим, но не видим. Рассуждаем, но не понимаем. Тем страшнее и опаснее наша самоуверенность».
Он промаялся всю пару, пытаясь сосредоточиться на материале, но мыслями то и дело возвращаясь к фильму.
«Надо учиться останавливать взгляд... - бормотал он себе под нос, - … улавливать то, что находится за пределами нашего эго... К черту мячик, какая, в конце концов, разница, кто сколько сделает пасов и кому, если посреди нашей экзистенциальной полянки черная горилла бьет себя в грудь и лыбится нам в лицо?»
Лекция закончилась. Студенты вскакивали с мест, громыхали стульями, толкаясь, шли по проходам к двери. Профессор Сигал что-то говорил им вдогонку, но его слова тонули во всеобщем гаме. И никто не обращал внимания на сутулую, заросшую грубой черной шерстью фигуру, которая, активно работая локтями, лезла напролом. От нее не шарахались, не глазели удивленно, напротив, ей уступали место — как равному.
«Вот ведь, догадался, - про себя нервно усмехнулся Штефан. - Остроумно, ничего не скажешь. А главное - в тему». Он не знал, смеяться ему или злиться на шутника, потому что крался, крался по спине зловещий холодок...
В холле было оживленно. Студенты разговаривали, стояли группами или сидели на партах, толпились вокруг единственного на весь корпус ксерокса или спешили куда-то, в общем, царила обычная университетская толкотня. Парень в костюме гориллы вальяжно прошествовал по коридору и начал подниматься по лестнице на третий этаж, вероятно, туда, где находилась столовая.
Штефан жил недалеко от университета, поэтому решил пообедать дома. Проводив остряка взглядом, он сбежал по ступеням, улыбнулся рассеянно знакомой девушке, зацепился сумкой за подоконник и с размаху чуть не влетел в объятия двухметровой гориллы. Только успел увернуться.
«Черт, - едва не вскрикнул Штефан, - опять он! Но ведь он же пошел наверх! Или это другой?»
Он снял очки, потер глаза, моргая и щурясь, протер стекла рукавом рубашки. Увы, ему не показалось. Еще одна обезьяна, чуть пониже ростом, подпирала плечом входную дверь и, смачно сплевывая на пол косточки, уплетала яблоко. Во всей ее позе ощущалась какая-то глумливая расхлябанность.
- Пропустите, пожалуйста, - буркнул Штефан, и обезьяна посторонилась.
Напрасно он старался расфокусировать взгляд, переключить внимание на другое, забыть, наконец, о проклятом эксперименте — гориллы были повсюду. Вся улица кишела ими. Нагло расхаживали они среди людей — ничего не подозревающих студентов, школьников, стариков, домохозяек — сорили возле газетных киосков, плевали мимо урн, сидели, болтая ногами, на автобусной остановке и курили под вывеской «курить запрещено».
Миниатюры | Просмотров: 550 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 11/05/20 18:04 | Комментариев: 10

Доктор, вы тоже кормите гномиков?
Что значит - каких? Вот же у вас на полу блюдечко с молоком и кусочек печенья. Это сыр? А мои раньше любили печенье. Они были настоящими сластенами, мои гномики. Зефир, пастилу, мармелад, сладкие булочки — все разбирали на крошки и тащили в свою норку, в углу, за шкафом. Никто, кроме меня, не знал, где они прячутся. Теперь они едят только сырое мясо. Свежее, с кровью. Гномики, которые хоть раз попробовали кровь, уже никогда не будут такими, как прежде... Нет, к психиатру мне не надо. Правда, не надо, и диагнозы мне не нужны. Если хотите послушать, как это случилось, могу рассказать...
Хотите?
Первый раз я увидел их накануне рождества. Мать хлопотала на кухне, отец мастерил гирлянды из проволоки и цветной бумаги и развешивал их по стенам, протягивал под потолком, закрепляя одним концом на карнизе, а другим на тяжелой латунной люстре с тремя рожками. Я, пятилетний мальчик, аккуратно причесанный и одетый, скучал у накрытого стола. Под рождественской елкой стоял большой пенопластовый гном, а у его ног, на усеянных опавшими иголками ватных сугробах, искрились сахарные звездочки, леденцы в прозрачных обертках, маленькие шоколадки в яркой разноцветной глазури. За окном ранние сумерки клубились стылой синевой, а в комнате пахло хвоей, сдобной выпечкой и свечным воском. Я смотрел на гнома, на бутафорский снег, на перебегающие по ветвям крошечные огоньки, и мне казалось, что там, под елкой, постепенно создается некое пространство чуда. Что-то необычное должно было произойти, сказочное и непременно — хорошее.
Они высыпали гурьбой из-за шкафа — проворные, как мышата, и нарядные, точно расписные фарфоровые фигурки. Гномики, самый крупный не больше новорожденного котенка, а самый мелкий размером с фасолину. Все в зеленых камзолах и желтых чулках. Я поспешно вылез из-за стола, подошел ближе и присел на корточки. Осторожно, чтобы не испугать. Вгляделся. Гномики копошились в рыхлой вате, пытаясь вытащить из нее скользкий леденец. На меня они не обращали внимания.
«Эй!» - окликнул я их шепотом, и крохотные существа, как по команде, замерли, задрав кверху увенчанные красными колпачками головки. Я взял со стола кусок кекса и положил на пол, потом налил в блюдце яблочного сока и поставил рядом, а сам немного отступил назад. «Ешьте, - прошептал. - Это вкусно.»
Они обступили блюдечко и принялись пить, погружая в сладкую жидкость ладошки, гномик-фасолинка чуть не бултыхнулся в сок... а потом раскрошили кекс и унесли с собой. Так началась наша дружба. Я все время старался угостить их чем-нибудь вкусным. Ломтик яблока, долька апельсина, орешки. Когда ничего другого не было, корочка хлеба — они ели все.
Нет, я их совсем не боялся тогда и не удивлялся даже. Маленькие дети весь мир видят волшебным. Помню, окна детской выходили на поросшую газонной травой полянку, которая в лунные ночи становилась серебряной, словно устланной мятой конфетной фольгой. Полянку со всех сторон обступали ели, сквозь ветви которых так заманчиво блестели звезды, словно звали куда-то, очень далеко. В такие дали, откуда не возвращаются, а если возвращаются, то изменившимися. На этом газоне, прямо под моими окнами, каждую ночь разыгрывалась сказочная мистерия. Из-за елок выпрыгивали оленята с золотыми рогами и алмазными копытцами, волчата и ежики, огненные белочки с длинными хвостами, мягкие, словно плюшевые, зайцы и смешные медвежата. Они резвились на траве, скакали, кувыркались и играли в догонялки.
Вот хотите верьте, хотите нет. Я верил. Так почему бы я стал удивляться гномикам?
Через два года после того рождественского вечера умер мой отец. Тогда я не знал, отчего. Позже мне сказали, что у него во сне лопнула аневризма в мозгу. Oн лежал на кровати, мой отец, скрюченный и очень бледный, как будто сделавшийся меньше ростом. Потом пришли какие-то люди в оранжевых жакетах и забрали его. Мать забрали тоже, у нее случился нервный срыв. А еще через полгода в нашем доме появился Ханс. Узкоплечий, в пятнистой форме Бундесвера, с темным ежиком волос и тонкой полоской усов над верхней губой. И глаза словно черные дыры, из которых тянуло сквозняком.
Дядя Ханс, так я должен был его называть. С его появлением все стало по-другому. Детскую Ханс переоборудовал под свой кабинет. Развешал по стенам оружие — он состоял членом охотничьего клуба или что-то в этом роде. Меня переселили в бывшую кладовку, маленькую комнатку без окна, в которой едва умещались моя кровать, тумбочка и ящик с игрушками. Я больше не мог любоваться перед сном волшебной полянкой, а сладости для гномиков теперь клал не на середину гостиной, а осторожно проталкивал за шкаф. Чтобы Ханс не увидел. Я его боялся, до судорог, до головокружения. Не то чтобы он меня часто бил. Он меня даже не замечал, вернее, замечал, как некую досадную помеху, которую можно отпихнуть сапогом или взять за шкирку, как котенка, и зашвырнуть в самый дальний угол. Но он бил мать. Сначала изредка, затем все чаще, все сильнее. Все более жестоко. Иногда при мне. Собственно, мое присутствие в этот момент его не беспокоило, мои слабые попытки вступиться за маму всегда заканчивались одинаково - ударом под дых, после которого я отлетал в другой конец комнаты и корчился на полу от боли. Иногда утаскивал в спальню, и я, съежившись под дверью, вслушивался в крики и всхлипывания матери, и мне было так больно и страшно, что самому хотелось кричать.
Не знаю, почему моя мать продолжала жить с Хансом, вряд ли любила. Хотя чужая душа — потемки, а душа близкого человека порой и вовсе — безлунная полярная ночь.
Как-то раз я сидел на полу в своей комнатушке, полуплакал — полудремал, привалившись спиной к постели. Горел тусклый ночник. Не хотелось ложиться спать, выключать свет... вообще ничего не хотелось. Игрушки валялись рядом, ненужные. Вдруг что-то мягко ткнулось мне в руку, и я, вздрогнув, очнулся. Передо мной стоял гномик. Давно он не показывался, кажется, немного вырос с тех пор, как я видел его последний раз. Все в том же зеленом камзоле, теперь слегка тесном, в деревянных башмачках и красной шапочке. В нем было что-то забавное и грустное, и он ластился ко мне, как доверчивый щенок.
Я наклонился, погладил своего маленького друга по выбившимся из-под колпачка светлым кудряшкам и, глядя ему прямо в глаза, беззвучно приказал: «Фас! Он там, в спальне... Ату его!» Гномик встрепенулся, сделал боевую стойку, словно тушканчик, вставший на задние лапы. Завертелся юлой, принюхиваясь, точно сторожевой пес, и бросился вон из комнаты. За ним тенью скользнул еще один, пониже... и еще один... и еще...
В ту ночь я долго не мог уснуть. Лежал и смотрел в темноту. Потом тихо встал, сунул ноги в мягкие тапочки, вышел в коридор — толстый ковролин скрадывал звук моих шагов - и подкрался к двери родительской спальни. Отчим спал беспокойно: ворочался, кряхтел, стонал сквозь стиснутые зубы — так мне, во всяком случае, казалось — как будто сражался с полчищем кусачих насекомых.
Утром, за столом, вид у него был помятый, сникший, глаза тусклые. Он не кричал на мою мать, ничего не требовал, как обычно, только хмуро кивнул и уткнулся взглядом в тарелку. После завтрака я заметил, как мать украдкой сунула в бак с грязным бельем окровавленную простыню. Меня захлестнул страх и одновременно злая радость: теперь-то он поймет, как больно нам с мамой! Я открыл холодильник, извлек оттуда большой кусок суповой говядины и, отрезав тонкую полоску, протолкнул ее за шкаф. К вечеру кусочек мяса исчез. Через три дня отчима увезли в больницу, и больше мы с матерью его не видели.
Мы остались одни. Я снова перебрался в детскую, ружья забрали родственники Ханса вместе с остальными его вещами. Все вернулось на круги своя, да только не совсем. Что-то случилось со сказочной лужайкой... то ли елки вокруг нее стали гуще и выше, то ли луна теперь освещала ее иначе, но трава больше не серебрилась в слабом сумеречном свете, и веселые зверюшки не резвились под моим окном ночь напролет. Они исчезли, убежали искать другие полянки и других — счастливых — ребятишек.
Жили мы скромно, мать выучилась на парикмахера, пошла работать, но получала немного. Большую часть зарплаты съедали отчисления за воду, газ, электричество, телефон. На сладости денег не хватало, мясо тоже покупали не каждый день, но когда покупали, я не забывал делиться со своими маленькими друзьями. Они стерегли мой покой днем и ночью, как верные стражи, никого даже близко не подпуская к нашему с матерью семейному очагу. Наточили когти и клыки. Одежда сделалась им мала, они скинули зеленые камзолы и обросли густой бурой шерстью. Я не сомневался, что стоит мне только моргнуть, и любой недруг будет растерзан. Не могу сказать, что часто просил их о помощи, но бывало, приходилось.
Я учился в шестом классе, когда ко мне привязался мальчик на год старше, Ференц из седьмого „f“. По дороге в школу подкарауливал, оттеснял в тупиковый переулочек и заставлял выворачивать карманы. Потом рылся в портфеле, перетряхивал пенал и учебники, находил всю мелочь, до последнего цента, как бы тщательно я ее ни прятал. Почти все ребята брали с собой хоть пару евро — в школьном буфете выпекали вкусные вафли и брецели, и мы бегали, покупали их на переменке. Не знаю, почему Ференц повадился обирать именно меня, может, из-за моей хрупкой комплекции — думал, что не дам сдачи — или потому, что я жил дальше всех. К тому же, у меня была репутация молчуна, я мало с кем общался и никогда ни о ком не сплетничал.
Сначала я терпел. Перестал брать в школу деньги и покупать брецели. Вместо этого заворачивал в фольгу бутерброды, потому что уроки заканчивались поздно и я успевал жутко проголодаться. Ференц злился, вытряхивал мой завтрак на землю и топтал ногами. Я пытался жаловаться учителям, но мне не верили — отец Ференца возглавлял родительский совет класса и без труда убедил всех, что его сын никогда ничего такого... Хотел поговорить с матерью, но она посмотрела на меня так устало, что от непроизнесенных слов запершило в горле.
В конце концов я не выдержал. Просовывая за шкаф мясо, поманил пальцем одного из гномиков и прошептал ему на ухо имя своего обидчика. В тот же день Ференц угодил в реанимацию с изуродованным лицом, почти перегрызенной шеей и рваными ранами на теле. Что случилось? Покусали собаки. Чьи, откуда? Никто не мог понять. В нашем городе бродячих животных нет, муниципалитет следит за этим. Сам мальчик, когда немного оправился от шока, клялся, что не собаки на него напали, а настоящие чудовища. Что ж, он был недалек от истины.
Ференц выжил после того случая, но сделался тихим, ходил бочком и слегка прихрамывая, никому не смотрел в глаза, а меня обходил большим полукругом. Наверное, чувствовал что-то. Было еще несколько похожих эпизодов, не столь драматичных.
Мои чудовища постепенно набирались силы, росли. Самый маленький стал размером с крысу, а самый крупный — с кошку. Когда однажды я по старой памяти предложил ему кусочек творожной запеканки, он зашипел на меня, выгнул спину и чуть не впился острыми зубами в мой палец. Я едва успел отдернуть руку.
По ночам они громко топали, шуршали обрывками газет, хрюкали и визжали, пугая мать. Впрочем, недолго. Моя мама так и не сумела оправиться от смерти отца и от жизни с Хансом. Она медленно угасала. К шестнадцати годам я остался сиротой. Пришлось бросить школу, хотя учился я неплохо, и пойти работать в автомастерскую. Вечерами я подолгу бродил по улицам, подсвеченным бледными фонарями, и до рези в глазах вглядывался в черные зрачки окон, за каждым из которых чьи-то детские сказки превращались в кошмарные сны. В моем сердце еще теплилась глупая, отчаянная надежда на чудо — что вот сейчас за занавеской, словно тоненькая свечка в окне, мелькнет огонек чьей-то доброты.
И чудо пришло в мою жизнь. Самое настоящее, не призрачно-лунное, как серебряная лужайка перед домом, не мимолетное, как запах воска и хвои в рождественскую ночь, а живое, теплое, с волосами тяжелыми, как соцветия сирени, и мудрыми руками, которые тут же навели порядок в квартире, выбросили весь сор, хлам, старые газеты и старую боль, смахнули паутину со стекол и зеркал. В комнаты хлынул такой яркий свет, что даже злые гномики присмирели, попрятались по углам, как сумеречные тени.
Чудо звали Паула. Она напоминала мне маму, такую, какой та была давно, молодую и энергичную, хозяйку от Бога. Есть такие женщины, для которых инстинкт гнезда главнее любых других инстинктов. Конечно, жизнь не видеокассета, ее не отмотаешь в начало. Но с появлением Паулы меня не покидало странное чувство, как будто в некой игре обнулили счетчик и теперь все, что я ни делал, я делал как бы впервые. Без оглядки на прошлое. Это значило, что можно любить без страха потери, радоваться без чувства вины, засыпать безмятежно, не вслушиваясь в цокот острых коготков по полу, в фырканье, шебуршение и голодное чавканье. Гномики затаились, притихли. Притворились безопасными домашними зверюшками. Они даже соглашались есть овощи. Тайком от Паулы я готовил им обеды: нарезал ломтиками морковь, свеклу, редиску и выкладывал на блюдо вместе с листьями шпината. Обязательно добавлял сверху два-три кружочка колбасы. Мои гномики так и не стали до конца вегетарианцами. Паула ни о чем не догадывалась. Только однажды ей показалось, что из комнаты в кухню прошмыгнула большая рыжая кошка. Мелькнула и словно провалилась сквозь землю, вернее, сквозь пол. «Да что ты, дорогая, Бог с тобой! Откуда тут кошки?» - пытался я ее успокоить, фальшиво смеясь. Паула долго терла глаза, недоверчиво озиралась по сторонам, а потом рассмеялась вместе со мной. В другой раз она проснулась посреди ночи, села рывком на постели, в темноте испуганно пытаясь нащупать мою руку. «Янек, тебе не кажется, что у нас дома завелись крысы?» Я помотал головой, хотя Паула, конечно, не могла этого увидеть. Луну скрывали тучи, и комната словно была до самого потолка набита липкой черной ватой. Крысы. Видела бы ты их вблизи.
Я понял, что надо бежать. Подальше от квартиры, населенной страхами, от воспоминаний, от самих себя. Несколько раз предлагал Пауле уехать, уговаривал, умолял, но она смотрела на меня удивленно и непонимающе.
- Зачем, Янек? Куда?
- Куда глаза глядят. Все равно. В другой город, в другую страну... Снимем где-нибудь домик или квартирку на двоих.
- Но... Янек, мне здесь нравится. У тебя очень уютно, правда. А газончик с елками... в нем есть что-то волшебное. Как будто попадаешь в сказку, - она вздыхала и прижималась ко мне. - Я бы хотела, чтобы наш малыш... у нас ведь будет когда-нибудь малыш?... спал в этой маленькой комнатке, с окнами на лужайку, и каждую ночь...
- Нет! - перебивал я торопливо.
Отдергивал занавеску и с неприязнью всматривался в бархатную, залитую светом полянку. Волшебство давно упорхнуло, и лишь коротко стриженная трава глупо золотилась на солнце.
И так каждый раз, все время одно и то же. Мы начали ссориться. Сначала по пустякам, несерьезно, без злобы. Говорят, милые бранятся — только тешатся. Вот только утешения не было, одни обиды. Они множились, застревали комом в горле, так, что ни сглотнуть, ни выплюнуть. Любая мелочь раздражала: немытая чашка в раковине, карандаш на трюмо, непогашенная лампочка в кладовке. Мне хотелось осветить всю квартиру, каждый темный уголок, а Паула твердила, что это расточительство. И непростительная безалаберность. Как она меня только ни называла, и недотепой, и мотом, и ничтожеством, и лодырем... Для того, чтобы сделать человеку больно, не нужно много слов, достаточно одного-единственного, такого, чтобы перевернуло все внутри и жгло потом долго, как пощечина.
Почему именно слово «грязнуля» меня взорвало? Не потому ли, что частенько слышал его от отчима — небрежно брошенное, вроде бы даже не со зла, но за ним всегда следовала скорая и жестокая расправа. Наверное, я побледнел. В какое-то мгновение мне показалось, что я сейчас, как Ханс, не совладаю с собой и ударю Паулу. Сжал кулаки, и черты ее лица вдруг поплыли, словно обожженные кислотой моей ненависти.
Конечно, я ее не ударил, просто повернулся и вышел из комнаты. А ночью... В ту же ночь я проснулся от страшного крика. Вскочил, подхватил Паулу на руки. «Тише, тише... Что случилось? Что с тобой? Это всего лишь сон».
«Нет, не сон, - она захлебывалась слезами. - Монстры... они укусили меня в сердце. Больно... укусили». Я носил ее по комнате, грел дыханием остывающие губы, вглядывался в бледное, искаженное судорогой лицо. К утру Паула умерла. Сердечная недостаточность, сказали врачи. Кто бы мог подумать, никогда не жаловалась на сердце.
А теперь... Что теперь? Так и живем. Я и мои злые гномики. Да нет, все понимаю, когда-нибудь они сожрут и меня. Я ведь сам себя ненавижу. По ночам я зажигаю в спальне свечи — десяток в изголовье кровати, десяток в ногах, еще несколько на полу, на тумбочке, штук пятнадцать на зеркальном трюмо. Когда свечи отражаются в зеркалах, мне чудится, что вся комната тонет в море огней. Гномики боятся открытого пламени. Так и спасаюсь от них. Пока.
Я вижу, вы кормите гномиков, господин Фриц? Ну что вы, ничего плохого в этом нет, пока сыром и молоком. Ручная крыса, говорите? Да какая разница, крысы или гномики... главное — не кормить их мясом.
Сказки | Просмотров: 743 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 07/05/20 19:43 | Комментариев: 15

Недостроенный дом пахнет сырой стружкой, еловой смолой, свежей побелкой, пылью и солнцем. Он похож на лабиринт — почти одинаковые комнаты, без оконных рам и дверей, с голубиным пометом и строительным мусором на полу, пустые коридоры и яркие, как витражи, лоскутки неба между стропилами. Внизу все основательно и прочно — бетон, камень, дерево, а вверху — изменчиво и текуче. Струится, течет шелковый свет, текут облака, и солнечные блики, и черными стежками по фиалковой скатерти — птицы, и подхваченные ветром бело-розовые лепестки. Мирко запрокидывает голову и словно ныряет с берега в неспокойное море. Он дышит ароматами лета и воздухом стройки, плывет, барахтаясь, по синим волнам, только не соленым, а сладковатым, медово-приторным. Снаружи, за стенами, цветет шиповник. Чуть подальше, у соседского забора — душистый звездопад. Облетает сирень.
Брат Виктор и его жена Хайди бродят по дому гордые, с видом хозяев, осматривая свое будущее семейное гнездышко, а Мирко ступает за ними вслед — шаг в шаг. Он не боится потеряться, просто это такая игра — повторять все за братом.
Виктор сунул руки в карманы — и Мирко сделал то же самое. Задумчиво поскреб затылок, в сердцах стукнул кулаком по притолоке, так, что стена содрогнулась. Буркнул себе под нос: «Вот это хорошо».
- Хорошо, - пискнул Мирко.
Виктор обернулся с широкой улыбкой.
- Нравится, братишка? Пока тут не очень уютно, но дай нам месяц-другой, и ты ничего здесь не узнаешь. Крышу сложим, крыльцо... Сад вокруг разобьем. Камин в гостиную. Добрый дом будет. К осени, надеюсь, управимся. А как вырастешь, женишься, мы и тебе такой построим. Договорились?
Мирко важно кивнул.
- А это что? - спросил он и наобум ткнул пальцем в странно выпирающий угол.
- Это дымоход для камина.
- А там?
Виктор засмеялся.
- Сейчас я тебе все покажу. Давай руку.
Они медленно обходят дом. Сжимая в огромной лапище маленькую ладошку Мирко, брат рассказывает.
- Тут сделаем кухню. Видишь эти две трубы? Одна газовая, вторая — водопроводная. К первой подключим плиту, а вон там повесим раковину. Здесь будет выход на терраску. Там — кладовка. Ванная. А тут — другая комната.
Мирко словно в воздух подкинуло. Он чуть не вывихнул плечо — так резко и сильно рванулся прочь. Другая комната!
- Да ты что? - опешил Виктор. - Чего испугался? Не бойся, дурачок. Да куда ты бежишь?
- В другую комнату нельзя заходить! - в панике закричал Мирко. - В ней нельзя находиться! Это опасно! Там — мертвые!
Виктор с женой смущенно заулыбались.
- Малыш, - примирительно сказал брат и потрепал Мирко по щеке, - ну конечно, нельзя! Но мы и не собираемся. Просто она еще не готова, она пока не настоящая. Посмотри — нет потолка, нет двери. И стекол в окнах тоже нет. В нее задувает ветер, гадят птицы. Другая комната должна быть закрыта, запечатана от чужих взглядов, как шкатулка с драгоценностями. А сейчас это просто четыре стены, пол и стропила. Святыня только тогда становится святыней, когда ничто не может ее осквернить. Ты согласен?
Мирко неуверенно пожал плечами.
- И потом, что значит — опасно? Ничего в ней опасного нет. Никаких мертвецов. Забудь ты бабулины страшилки — это все ерунда, а на самом деле все гораздо проще. Другая комната — это место, где живет память. Где мы почитаем тех, кого больше нет с нами. Мы не заглядываем в нее из уважения к нашим дорогим ушедшим, а вовсе не из-за страха. Это всего-навсего красивая традиция, обычай, который мы хотим и будем соблюдать. Но бояться не надо. Сечешь, братишка? Ну вот.
Мирко, поежившись, кивнул. Он понемногу успокоился, но хмурился недоверчиво. Ведь бабушка все объясняла иначе.

Он вспомнил себя совсем маленьким — четырех- или пятилетним — у нее на коленях.
- Бабуль, а что там? - спрашивает он, получив шутливый — на бабушкин манер — выговор за то, что тянулся к латунной ручке на неприметной бежевой двери. - Я только погляжу тихонечко и ничего не буду трогать!
- Нет, нельзя.
- Ну почему?
- Это комната смерти.
- А что такое смерть?
Бабулин голос дребезжит, как дверной колокольчик, и говорит она непонятные вещи.
- Это разлука, расставание... В священных книгах написано, что по-настоящему человек не умирает, а просто выходит в другую комнату. Вот как если бы папа сидел рядом с тобой и читал книжку или помогал строить замок из конструктора. А потом встал и вышел. Ты больше не видишь его, но знаешь, что он по-прежнему в доме и думает о тебе.
- А если я его позову?
Бабушка поправляет очки и строго смотрит на внука. Ее глаза, серые и скользкие, прячутся за толстыми стеклами. Они пугливы, как рыбки в пруду, плавают туда-сюда, туманятся и блестят живым серебром.
- Он не ответит, потому что очень занят. Он... ну, у него там много всяких своих дел.
- А если я пойду к нему? - допытывается Мирко. - Он меня прогонит?
- Нет, не прогонит, но тогда ты тоже умрешь. Ты ведь не будешь торопиться, правда?
- Нет...
Маленький Мирко изучает цветастый бабушкин подол. Разноцветное ситцевое поле — васильки и маки, и высокие белые гладиолусы, колокольчики и желтые пирамидки люпинов, все вперемешку. Смерть — это что-то книжное, представляется ему, какое-то заумное и неприятное слово, никакого отношения не имеющее к их веселой и крепкой семье: к нему, брату, маме и папе, бабушке. Это нечто такое, что никогда с ними не случится — и вообще ни с кем из его знакомых.
Вот как это виделось ему тогда.

В то же лето умерла бабушка.
Это был единственный — на памяти Мирко — день, когда дверь в другую комнату слегка приоткрылась. На полсантиметра, наверное, или даже меньше. Приоткрылась обыденно — ни яркий свет не вырвался оттуда, ни сладкая музыка, и сквозняком не потянуло, страшным и тоскливым, и жаром не полыхнуло в лицо. Узенькая щелка, в которую, как ни приноравливайся, никак не получалось заглянуть. Пугливо съежившись на холодном полу, Мирко приник к ней губами.
- Бабушка, - прошептал он, - ты здесь?
Любой шорох показался бы ему сейчас ответом, но в другой комнате царила тишина — пыльная, сплошная, в которую сознание Мирко куталось, как в пуховое одеяло. Если бабушка и находилась там — она, вероятно, спала. А может быть, сидела, задумавшись, утопив подбородок в ладонях — как любила отдыхать когда-то, вроде бы совсем недавно — и грустила о прожитой жизни.
- Я люблю тебя, - шепнул Мирко, - милая бабулечка, пускай тебе там будет хорошо!
Едва сдерживаясь, чтобы не зареветь, он отвернулся от двери — и тотчас получил затрещину от незаметно подошедшей сзади матери.
- Ты куда лезешь, кретин! Прочь руки! Не смей подходить к этой двери... О, Мирко, прости меня, прости, малыш... Мне тоже очень больно, мы все скучаем по бабушке... Но ты не должен приближаться к этой двери, а тем более, открывать ее. Нельзя ее даже касаться! Ты не представляешь себе, насколько это плохо! Насколько недостойно тебя, сын!
Мирко рыдал, уткнувшись лицом в теплый мамин живот, и бормотал, всхлипывая:
- Почему она ушла? Почему? Зачем нам эта противная комната?
А потом они сидели на веранде и серьезно, неторопливо беседовали. Как двое взрослых, и Мирко чувствовал себя большим, повзрослевшим сразу на несколько лет. Мама заварила чай по бабушкиному рецепту, плотно укутав заварочный чайник махровым полотенцем, и это было так, словно бабуля опять с ними, восседает во главе стола с большой фарфоровой чашкой в руке. Запахи бергамота и мяты таяли в воздухе, струясь колечками беловатого пара, щекотали ноздри. Аромат их общего горя.
- Понимаешь, сынок, люди должны умирать, - говорила мама, отрешенно, словно думая о чем-то своем, - так устроена жизнь. Человек приходит и уходит, когда наступает его час. Он по-прежнему рядом с нами, но сам меняется, становится другим. Смерть — это иное состояние тела, а душа остается прежней.
- Значит, бабушка — все еще наша бабушка? - допытывался Мирко.
- Конечно. Но заходить к ней нельзя. Да и в комнате она не одна — наш дом старый. В другую комнату ушли и дедушка, и моя сестра Барбара — твоя тетя. И прабабушка — но ты ее не застал.
- И они там все вместе?
- Наверное.
- А почему к ним нельзя? Они могут сделать что-то плохое? Они изменились и стали злыми?
- Злыми? Нет... не думаю. Не знаю, как объяснить, сынок. Живое не должно касаться мертвого. Они — как негашеная известь с водой, понимаешь?
- А у нас в садике есть мальчик-христианин и еще девочка-мусульманка. У них дома нет другой комнаты! Они сами рассказывали! - волновался Мирко, не знавший, что такое негашеная известь.
Мама ласково провела ладонью по его волосам и тут же — рассеянно — по своим, поправляя растрепанную прическу.
- Дружок, ну конечно, есть. Только она называется не так. Например, кладовка, куда никто не заглядывает, чулан или просто большой и темный стенной шкаф. В каждом доме есть такие потайные уголки. У людей могут быть разные верования, но все они вовлечены в круговорот жизни и смерти.
Он мог бы так спрашивать до бесконечности — настолько все было интересно и ново, и так нравилось ему это неожиданное ощущение взрослости — но вдруг заметил, какие у мамы глаза: яркие и большие, и блестят, как эмалированные плошки.
- Мамочка, ты плачешь?
- Нет, сынок... Нет.

Сперва он очень тосковал по бабушке, но дверь с латунной ручкой обходил стороной. Тем более что находилась она в конце коридора, и приближаться к ней не было никакой нужды. Но по ночам, лежа в постели, Мирко представлял свою любимую бабулечку в другой комнате. Что она там делает? Читает книжку, подслеповато щурясь сквозь толстые очки, или пьет бергамотовый чай, или играет с дедушкой в карты на щелбаны, или смотрит в окно, за которым — нездешний пейзаж, солнечный райский сад, клумбы и огромные стрекозы, похожие на целлулоидные вертолетики. А может, овощные грядки или горная долина, или лесная просека, или увитый хмелем балкон... О чем она думает? Тепло ей или холодно? Каково это вообще — быть мертвой? Ей нельзя общаться с живыми, и все-таки при мысли о том, что она близко, отделенная от Мирко парой тонких стен, становится немного легче.
Вереницей тянулись дни — осенние, красные, точно спелые ягоды, и зимние, белые и стылые, как жемчужины, и весенние, зеленые, будто молодые горошины, и летние, нарядные, как бабочки, радостные и солнечные. Они складывались в недели, месяцы... а там и год пролетел. Мирко купили ранец и коробку для завтраков. Мальчик готовился к школе, мечтал о новых друзьях и по складам разбирал строчки в новехоньком букваре.
Однажды он сплел веночек из полевых маков и положил его на подоконник, в двух шагах от двери в другую комнату. К вечеру цветы исчезли, а мама отругала его:
- Венкам место на кладбище!
- Но бабули там нет! - защищался Мирко. - Там только земля, трава и деревья... И гроб с мертвым телом, которому не нужны цветы.
- Ее и здесь нет! Она — по ту сторону двери.
Мирко кивнул, соглашаясь. Он понимал, что поступил глупо.

Слова брата взволновали его, пробили брешь в логичном и, в общем-то, уютном мирке. Недостроенная другая комната - «четыре стены и стропила». Место, где живет память.
«Нет там никого, - шепотом повторял Мирко слова Виктора, украдкой бросая взгляд туда, где латунная ручка поблескивала маняще и смутно, точно болотный огонек. - Забудь ты эти страшилки. Ведь ты ее видел — ничего в ней особенного нет. Обычная комната».
Он снова начал захаживать в конец коридора. Как бы случайно — задумался и заблудился. С кем не бывает?
«Там нет бабушки, твердил он себе, только память о ней. Как на кладбище. Как в ее бывшей спальне, где все еще пахнет лекарствами. Память — это не опасно».
Память — это просто картинки из прошлого... Любовь... Печаль... Ощущения и запахи. Безделушки, которых касалась рука дорогого человека. Фотографии. Подушечка для иголок. Засушенные листья и журналы с потемневшими страницами. Это разношенные тапочки, которые не выбрасываешь, потому что их носила бабушка. Очки. Железная лейка, в которой мама этой весной посадила тюльпаны. Земляничная грядка под окном. Зонтик, пылящийся на полке в прихожей. Невинные вещи, которые нет смысла держать за закрытой дверью. Наоборот — их бережно хранят у всех на виду. Мирко не мог сформулировать, что такое на самом деле память, но чувствовал, как тает его страх перед другой комнатой, уступая место жгучему любопытству. Что в ней находится? Почему на это нельзя смотреть? Потому что так написано в глупых книжках?
Он терялся, путаясь в совсем не детских вопросах. Если бабушка не в другой комнате, то где же она тогда? Мирко пытался выспрашивать у своего приятеля по детскому садику — христианина — и у скромной девочки-мусульманки, но те отвечали настолько сложно, что он совсем расстроился. Как может человек пребывать на небесах? Там не на что опереться, негде сидеть, лежать или стоять. Даже если он отрастит крылья, все время летать невозможно — устанешь. Ведь и птицы не вьют гнезд в облаках. Пернатым нужна земля — и насекомым тоже: бабочкам, пчелам, шмелям, стрекозам и всяким летучим жукам. Никто не живет в небе.
Может быть, ответ хранится в другой комнате? Да, наверное, так! Самая страшная тайна, которую взрослые скрывают от детей, а может быть, и от самих себя.

Наверное, ничего бы не случилось, не останься он в тот день один дома. Родители собрались на новоселье к Виктору, а у Мирко слегка поднялась температура. Он капризничал, дышал через рот, жаловался на ломоту в спине и ногах и все время пытался лечь.
- Мам, пап, вы идите, я все равно буду спать, - говорил он, - я не хочу в гости!
Родители переглянулись.
- Не стоит мучить ребенка, - вздохнул папа. - Пошли, а он пускай отлежится. Ничего страшного, мальчик уже большой. Обыкновенная простуда, денька два в постели — и все пройдет. Да и мы долго не задержимся — выпьем с гостями и обратно.
- А если это что-то серьезное? - забеспокоилась мама. - Вдруг ему станет хуже?
- Ну, позвонить то он сможет?
- Сынок, - сказала мама и положила рядом с ним на подушку свой телефон, - если что, нажимаешь на зеленую кнопку, а потом на цифру два. Мы сразу приедем. Запомнил?
- Знаю, не маленький, - буркнул Мирко и закрыл глаза.
- Ну, бывай, парень, - потрепал по голове отец, - не скучай без нас.
Он слышал, как родители в коридоре продолжали спорить. Их шаги медленно гасли, удаляясь. Громыхнула входная дверь, и наступила тишина.
Мирко лежал и считал. Сперва до десяти, потом снова до десяти, потом еще раз... Какое число идет дальше, он забыл. Сейчас, представлялось ему, мама с папой садятся в машину. Выезжают из ворот, которые, должно быть, опять не закрываются автоматически. Папа ругается, вылезает из автомобиля, нажимает на рычаг, и створки со скрипом ползут навстречу друг другу.
А сейчас они мчатся по шоссе, и навстречу им несутся деревья — пыльные и лохматые, с первыми блестками золотой седины в шевелюрах — и круглые скирды соломы посреди желто-коричневых полей. Тянется длинный пруд. Оплетенные диким виноградом до самых крыш белые домики с палисадниками. Пастбища. Еловый лес. Хвойный ветер хлещет в приоткрытое окно и треплет мамины волосы. Мама думает: «Как там, интересно, мой Мирко?», а папа спокойно придерживает руль одной рукой и смотрит на дорогу.
Мальчика знобило, и ужасно не хотелось вылезать из теплой постели. Но когда еще представится такой случай? Мирко откинул одеяло и сел, опустив босые ноги на холодный пол. В каждую ступню точно впились десятки ледяных гвоздей. На мгновение стало так больно, что он чуть не потерял сознание.
Мир перед глазами моргнул красным, потом черным, и словно акварель по бумаге, потекли его краски, смазались, перемешались на жесткой палитре стен и потолка. Шатаясь, Мирко встал, как цыпленок на тонкие лапки. Отыскал ногами тапочки.
- Никого там нет, никаких мертвецов, - подбадривал он себя. - Просто они меня пугали. Бабуля пугала, и мама тоже. А я не боюсь. Я смелый, - и добавлял, повторяя когда-то сказанные бабушкой слова. - Маленький храбрец, вот я кто.
Он жался к стенке, вовсе не чувствуя себя храбрым, и поминутно оглядывался — но длинный коридор оставался пуст. Напрягал слух — но огромный дом изумленно молчал, дивясь его решимости. Не хлопали окна и двери. Не скрежетали автоматические якобы ворота. Не скрипели шины на подъездной дорожке. Не проседали под шагами родителей старенькие ступеньки.
- Мама с папой вернутся не скоро, - шептал Мирко. - Они поехали на целый день. А я быстренько... одним глазком гляну — и сразу назад. Никто не узнает.
Ему показалось, что дверь в другую комнату слегка приоткрыта. Не как в день бабулиной смерти — зазор уже... тонкий как ниточка. Нет, как паутинка. Едва заметная несплошность, которую Мирко не столько увидел, сколько нащупал подушечкой мизинца.
«Странно, - подумал он с испугом, - с чего бы так? Ведь в доме никто не умер».
И тут же одернул себя. Детские страшилки! Виктор бы над ним посмеялся.
Пальцы легонько стиснули латунную ручку. Плавно, как по маслу, отворилась дверь. Мирко зажмурился, шагнул в комнату. И... ничего не произошло. Мальчик открыл глаза и с любопытством осмотрелся.
Красный плюшевый диванчик у стены. Мирко его как будто смутно помнил — хотя дома у них такой совершенно точно не стоял. Ковролиновый пол. Старинная фарфоровая люстра, подвешенная к потолку на трех медных цепях. Малахитовый столик и единственный стул из черного дерева. Кто, интересно, поставил сюда весь этот антиквариат? Наверное, прабабушка и прадедушка, которых Мирко никогда не видел. Ему представлялись очень старые люди, с седыми, как пенька, волосами и мудрыми морщинистыми лицами. Его предки, как уважительно говорила мама. Они двигали зеленый столик, заносили в комнату стул, бочком проталкивали диван. Их дом был тогда совсем юным. Стены и стропила, возможно — потолок, строительный мусор на полу и незапечатанная святыня.
Мирко недоверчиво разглядывал открытый книжный шкаф, уставленный пухлыми кожаными томами, и каждый — видом напоминал Библию. На корешках — тисненые золотые буквы. Задернутое белыми шторками окно, сквозь которое струился мягкий дневной свет. Обычная комната.
Мирко почувствовал себя обманутым. И это от него прятали? Старая мебель, какие-то книги. Он и сам не знал, что ожидал увидеть, но уж точно не стол и диван. Может быть, зеркала — глубокие и темные, как осенние пруды, или черные свечи в высоких подсвечниках, или фамильные портреты. Что-то необычное и торжественное. Покрытое вековым слоем пыли.
Мирко вздрогнул. Провел пальцем по малахитовой столешнице. Чисто. Диванчик яркий, словно его только что пропылесосили. На полу — ни соринки. Шторки — как свеженаколотый сахар. Мирко почудилось, что в воздухе еще витает едва различимый запах стирального порошка и хлорки. Как будто кто-то перед его приходом сделал влажную уборку. Значит, или мама говорила неправду и сама заходила в комнату, или... Мгновенно воскресли его страхи. Прижав обе ладони к груди, Мирко отступил к двери. Бежать! Скорее уносить ноги, пока не случилось что-то страшное, пока все призраки не выползли из углов и не набросились на незваного гостя. Зачем только он не послушал маму? Почему не поверил бабушке?
Откуда-то потянуло сквозняком. Слабо шевельнулась белая шторка на окне. Застонав от ужаса, Мирко бросился вон из комнаты... Вернее, хотел броситься. Дверь оказалась захлопнута, и с внутренней стороны не было ручки.
Он лежал на диване, устало всхлипывая, уткнувшись лицом в красный плюш. Маленький мальчик, изможденный долгими часами крика и плача. Свет за окном сперва заалел, и белые шторки на сквозняке полыхнули будто осенние листья, затем потускнел и сделался темно-вишневым, как столовое вино. Красные тона в нем постепенно гасли. Вино превращалось в кофе, а потом и вовсе — в чернила. Родители должны давно быть дома. Они бы ни за что не оставили больного Мирко ночью одного. Но их нет, или они его не слышат. Может быть, стены в другой комнате непроницаемы для звука.
Наверное, мама с папой ищут своего сыночка, бегают по всему дому, выкликая его имя. Потом обратятся в полицию. Те заявятся с собаками, будут вынюхивать и выстукивать каждый уголок. Обзвонят всех его знакомых. Расклеят его фотографии на каждом перекрестке, а может, и в газету дадут объявление: «пропал человек». Но в другую комнату они не заглянут.
Мирко медленно засыпал. Он знал, надо что-то придумать, иначе так и умрет здесь от голода и жажды, но мысли ворочались тяжело, как ложка в густой сметане. Снова начался озноб, но какой-то странный. Мальчик трясся от холода, словно лежа на ледяном ветру — и при этом как будто взлетал. Он не чувствовал под собой дивана. Красный плюш сделался податливым и мягким, неуловимым на ощупь, как облако, пах сыростью и вспаханными полями, дымом костра и палой листвой.
Утро брызнуло в лицо — ослепительное и свежее, точно первый снег. От ночной зябкости не осталось и следа. Мирко сонно заморгал, не понимая что произошло и откуда взялось это невыразимое сияние. Только минуту спустя он сообразил, что на окне отодвинута шторка. Да и не окно это вовсе, как оказалось, а стеклянная дверь, вроде балконной. За ней смутно виднелся кусочек сада — цветочные клумбы, кудрявая ветка яблони с желтыми плодами, туманное голубое небо.
Мирко улыбнулся. Надо же быть таким дурачком! Рвался в закрытую дверь вместо того, чтобы как следует осмотреть комнату. А ведь говорила ему мама: «Если кажется, что выхода нет, попытайся найти другой выход». Вот так. Он легко вскочил на ноги — и куда подевалась вчерашняя лихорадка? Распахнул стеклянную дверь и с криком: «Мама, я здесь!» выбежал в сад. Он успел подумать, что родители станут, конечно, браниться, но не сильно. Они обрадуются, что он жив и здоров, что ничего плохого не случилось.
У клумбы с настурциями возилась бабушка с лейкой. Белая косынка повязана аккуратно — ни один волосок не выбьется. Цветастое ситцевое платье с подоткнутым подолом. Васильки и люпины, и полевые колокольчики... Такая знакомая, родная... Не злая и не мертвая, а его — самая лучшая, самая добрая в мире бабуленька! Услышав шаги Мирко, она обернулась и — оттого, должно быть, что солнце светило ей в глаза — посмотрела на внука из-под руки.
- А, Мирко! Что ж так рано? Ну да ладно, раз пришел — бери лейку и помогай мне поливать цветы. Засушливое нынче лето... - и, отвернувшись, крикнула кому-то в мешанину ветвей. - Это мой младший.
- Мирко? - откликнулся глубокий женский голос. - Ну дал Бог, познакомимся...
- А нас дождями залило, - застенчиво пробормотал Мирко. - Совсем мокрое лето в этом году. Вся морковь в земле сгнила. Слизни — вот такие!
И он показал на пальцах, какие слизни — получилось сантиметров десять.
Мальчик был безумно рад видеть бабушку, но стеснялся незнакомой женщины.
- Да, не знаешь, что лучше, - вздохнула та, по-прежнему невидимая, а бабуля строго — так что и не поймешь, в шутку или всерьез — сдвинула брови. Мол, хватит болтать, работа сама себя не сделает.
Такая она — бабушка, праздности не любит, но и сердиться по-настоящему не умеет.
«Бабулечка, ты жива! Как я скучал по тебе! Как мне тебя не хватало!» - хотелось закричать Мирко, но вместо этого он схватил лейку и, счастливый, побежал поливать настурции.
Фантастика | Просмотров: 643 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 04/05/20 19:30 | Комментариев: 10

Во сне госпожа Фромм танцевала.
Юная, как только что вылезшая из кокона бабочка, она кружилась, запрокинув голову, и вместе с ней кружились облака, похожие на топленое молоко, налитое в синюю эмалированную кружку, и черные яблони, усталые от долгой зимы, и наклонные стены беседки, и садовые гномики. Госпожа Фромм чувствовала себя легкой, почти крылатой, а проснувшись, долго разглядывала свои морщинистые руки, не понимая, кто она, где и как очутилась в этом странном времени и месте.
Сухая пергаментная кожа, слабость и ломота в костях. Туман в голове, а в нем болотными огоньками роятся воспоминания. Бессвязные, тусклые, как гнилушки, или бессмысленно-яркие, они словно рыбацкая сеть, закинутая в бескрайнее туманное море, и не распутать их, не связать воедино. А госпоже Фромм и не хотелось. Пока сны отчетливее яви, возраст казался чем-то вроде пальто, забытого на вешалке в прихожей. Можешь надеть его, а нет — иди налегке, кружись и танцуй, пьянея от сырых ароматов, топчи раскисшую грязь вперемешку с кошачьими опилками, наступай на грядки, ломая хрупкие голубые подснежники.
Все-таки странная штука — человеческая память. В ней всплывают порой всякие мелочи вроде случайного попутчика в автобусе — а куда и откуда ехали, не знаешь, зато вспоминаешь резкий запах одеколона и татуировку на левой кисти, два пронзенных стрелой сердечка — или красные, словно восковые, яблоки в саду, поклеванные скворцами, телевизионную вышку или блошиный рынок непонятно в каком городе, все лишается адреса, становится безымянным. А самое важное почему-то теряется, будто крупная рыба, уходит на глубину. Госпожа Фромм сидела на постели, раздумывая, где и с кем она живет. Может быть, кто-то войдет сейчас в комнату и позовет завтракать? От голода сосало под ложечкой. Но нет, в доме царило безмолвие, густое и плотное, не нарушаемое ничьими шагами. Несколько минут госпожа Фромм вслушивалась — пока от тишины не зазвенело в ушах, и, пожав плечами, стала подниматься с кровати. Откинула одеяло и, нелепо выставив острые колени, сунула ноги в мягкие тапочки. Слегка темнело в глазах, но вообще-то все могло быть гораздо хуже. Не парализована. Ничего не болит. Вот только с головой беда. Что же это за беда с головой?
Госпожа Фромм прошлепала по коридору, заглянула в гостиную, в какую-то кладовку, полную хлама, и очутилась на кухне. Круглый столик под белой клеенкой, газовая плита, холодильник с магнитиками, а на нем — пришпиленная записка. Телефон дочери — такой-то. И ниже: «В одиннадцать утра приезжает продуктовая лавка». Госпожа Фромм бессильно опустилась на стул. А ведь и правда. У нее есть дочь. И даже имя подсказала ослабевшая память — Кристина. Долговязая худышка, стеснительный подросток с копной непослушных волос. Как ни тщилась госпожа Фромм, она не могла представить дочку взрослой. Вероятно, они давно не общались. А впрочем, не обязательно. Проблемы с памятью — они как очки для близоруких. Нацепи на нос — и хорошо видишь вдаль, зато вблизи все расплывается, становится нечетким и смазанным. Вспоминаешь что-то из юности, а вчерашний день будто корова языком слизала.
Может быть, у нее есть другие дети? Сын, подумала госпожа Фромм и вдруг налетела на такую стену боли, что чуть не упала со стула. Отскочила от нее, оглушенная, и долго сидела в полуобмороке, ничего не видя и не слыша.
Она не слышала, как часы на стене отсчитывали длинные минуты. Половина восьмого утра. Наконец она очнулась и с запиской в руке поплелась в гостиную, искать телефон. Больше никаких воспоминаний, думала госпожа Фромм. Никаких мыслей о прошлом. Слишком больно. Только прожить как-нибудь этот день.
Ежесекундно сверяясь с запиской, госпожа Фромм набрала номер. Мужской голос ответил на непонятном языке. Она несколько раз повторила имя дочери, но собеседник недовольно пробурчал что-то и бросил трубку. Жила ли Кристина за границей? Или ее муж — иностранец? Стена боли маячила неподалеку, окутанная кровавым маревом, и госпожа Фромм не стала пытать судьбу.
В холодильнике она нашла одну морковку, а в буфете чайную заварку и ванильный сухарь. Позавтракала, макая сухарик в чай. Старому человеку много не надо. А к обеду она купит что-нибудь в продуктовой лавке.
Тут возникла новая проблема. В квартире не было денег. Во всяком случае, госпожа Фромм не знала, где они лежат. Она обыскала гостиную и кухню, и тумбочку в спальне, заглянула даже под подушку и перетряхнула все книги на полке. Ни налички, ни банковской карты. Наверняка она получает пенсию. И счет в банке у нее, конечно, есть, ведь платит она каким-то образом за воду, газ и прочее. Вот только как узнать? У кого спросить? Госпожа Фромм чувствовала себя беспомощной, как заблудившийся в огромном супермаркете ребенок. Чужая в собственном доме. Она снова набрала телефон дочери — но на этот раз никто не снял трубку. На том конце провода враждебно гудела пустота, она гудела без слов, и в то же время как будто на другом языке. Весь мир говорил с госпожой Фромм на другом языке, и в этой иноязычной пустоте растворился единственный близкий ей человек из далекого прошлого.
Дверной звонок мелодично тренькнул. Госпожа Фромм не сразу поняла, что это за звук, но уже через пару секунд заторопилась открывать. Сработал, видимо, какой-то рефлекс. На пороге стоял парень. Обыкновенный паренек, в джинсах и толстовке, приветливый и слегка лохматый. Руки в карманах. Над головой — рыжий солнечный ореол, на носу — такая же солнечная россыпь веснушек. Улыбался он просто и по-домашнему, как будто немного спросонья.
- Здравствуйте, я Эрих, ваш сосед.
Госпожа Фромм оторопело кивнула. Сосед так сосед. Тоскливое чувство дежа вю заставило поморщиться, но, спохватившись, она выдавила из себя кривую улыбку.
- Здравствуйте, Эрих.
Вглядевшись в ее растерянное лицо, паренек заторопился.
- Я на минуточку, госпожа Фромм. Вот, одолжил у вас двадцать евро, а сегодня принес, извините, что побеспокоил.
Она машинально протянула руку и тут же отпрянула.
- Нет. Эрих, вы говорите неправду. Я не могла вам ничего одолжить. Ни вчера, ни позавчера. И уберите ваши деньги, я ничего у вас не возьму. Я не нищая.
Паренек энергично затряс головой.
- Что вы, конечно, нет! Погодите, я сейчас все объясню. Вот как это было...
И, к удивлению госпожи Фромм, он принялся рассказывать очень давнюю историю. Его родители были небогаты, можно даже сказать — бедны. Отец то и дело терял работу, мать и вовсе не работала. Так что карманных денег Эриху не давали. Вот и повадился мальчишка ходить к чудаковатой соседке, которая уже тогда славилась своей забывчивостью.
«Госпожа Фромм не помнит, что делала вчера», - судачили о ней. Однажды Эрих помог ей подправить забор и получил за это двадцать евро. Небольшая сумма, но мальчику она казалась огромной. Это и булочка в школьной столовой, и новая коробка карандашей, и еще осталось на кино. На следующее утро он снова забежал к соседке и, как ни в чем не бывало, потребовал плату за починенный забор. Пожилая дама с улыбкой подала ему купюру и поблагодарила за помощь. Надо ли говорить, что и назавтра повторилось то же самое? И через день... и через два...
Госпожа Фромм нахмурилась. Она не знала, обижаться ей или смеяться.
- И сколько же я вам заплатила, Эрих, за этот несчастный забор?
- Не знаю, я не считал. Я их почти сразу тратил на всякую ерунду. На еду в основном. Все детство, помню, ходил голодным. Вы, наверное, скажете, госпожа Фромм, что это воровство, и будете правы. Ведь я не заработал эти деньги, а присвоил обманом. Я был тогда маленьким и многого не понимал. А сейчас мне очень стыдно. Пусть будет так, что я их не украл, а просто одолжил на время? И сейчас возвращаю? Как брал — по двадцать евро в день. Пожалуйста, госпожа Фромм. Чтобы я мог себя уважать.
Он смотрел умоляюще.
«Неужели можно придумать такую историю?» - подумала госпожа Фромм и взяла деньги.
- Я не сержусь на вас, - сказала она пареньку. - Что было, то было.
Эрих просиял.
- Спасибо вам! А если не сердитесь, то приходите вечером на чашечку кофе? По-соседски, а? Посидим, поболтаем. Мой дом — через улицу, напротив. Видите, маленький, зеленый, рядом с трехэтажным?
- Хорошо, - улыбнулась госпожа Фромм. - Я приду. Если не забуду.
- Не забудете, - рассмеялся Эрих. - Вчера не забыли.
«И как я могла поверить в такую ерунду? - упрекала она себя, а внутри как будто что-то теплело и таяло, нечто потаенное, неведомое ей самой, и текло талой водой, подтачивая стену боли. - Ловко он все это выдумал... Артист, фантазер... А может, и правда так и было... Да и какая разница. Помочь ребенку из бедной семьи — доброе дело. И то, что он пришел сейчас — хорошо. Получается, взял, когда сам нуждался, а отдает, когда нужно мне».
Это ведь не только деньги, понимала госпожа Фромм, сумма-то пустячная — но и булочка для голодного ребенка, и билет в кино, и немного внимания к одинокому старому человеку. Чуть-чуть душевной теплоты и щедрости. Это то, что действительно ценно, правильно и своевременно.
Она купила продукты в лавке: овощи, печенье к чаю. Сварила себе суп и с удовольствием поела, думая об Эрихе и предвкушая вечерние посиделки. Она была рада, что завтра соседский паренек придет опять, и послезавтра, и через день... и через два... Принесет немного денег и пригласит на чашечку кофе. И лед в сердце будет теплеть и таять, размывая несокрушимую стену, пока в одно прекрасное утро та не рухнет. И тогда госпожа Фромм все вспомнит и сможет, наконец, посмотреть на свою жизнь.
Миниатюры | Просмотров: 583 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 01/05/20 12:42 | Комментариев: 15

Давно это случилось... Он вышел к летнему кафе, босиком, с диковатым взглядом, небритый и худой. В нашем городке, где все друг друга знали — если не по именам, то в лицо — он был чужаком, и вдобавок чужаком неприятным. Огляделся потерянно и направился к столику, где сидел я, восьмилетний, с родителями и младшей сестрой. Миа, нарядная, словно куколка, в синем платье и с большим желтым бантом, пила апельсиновый сок. Мороженое ей не разрешали из-за частых ангин. Я, скучая, скреб ложкой по дну пустой вазочки в тщетной попытке выскрести оттуда остатки пломбира.
- Смотрите, - громко сказала моя сестренка. - Нищий!
- Тихо, - шепотом одернула ее мама, краснея пятнами, - нельзя так говорить.
Чудной особенностью отличалась моя мамочка — ей всегда было неловко перед посторонними. Хотя, казалось бы, какая разница? Ты не знаешь человека, и ему до тебя нет дела. Не все ли равно, что он о тебе подумает, что скажет?
Однако незнакомец и правда выглядел нищим. Не профессиональным побирушкой, каких много околачивается у торговых центров и на вокзалах, не попрошайкой, а бродягой, в самом деле не имеющим ни кола, ни двора.
Безжизненная, в пигментных пятнах, кисть легла на край стола. Отец поморщился и со вздохом полез за кошельком.
- Не надо, - остановил его бродяга. - Не надо денег, пожалуйста.
- Тогда, может быть, еды? - засуетилась мама. - Вы голодны, наверное. Хотите, я закажу вам омлет?
- Спасибо, но эта пища не для меня. Я не могу есть, и монеты ваши мне ни к чему, - чужак все-таки присел, вернее, свалился на стул и застыл, вытянув длинные босые ноги в застиранных до непонятного цвета штанах. - Что купить на них? Любовь? Сострадание? Душевный покой? Я бегу из ада. Если хотите помочь, помолитесь за меня.
По лицу моего отца было видно, что он еле сдерживает досаду. А мне так хотелось потрогать эту руку — темную, как древесный корень, с земляными прожилками и глубокими кривыми бороздками, на вид твердую и словно покрытую корой. Почувствовать, какая она на ощупь. Грубая и шершавая, теплая от солнца? Или прохладная и влажная, как болотная коряга?
Но я знал, что мама опять расстроится. Прикосновение к чужому телу она считала верхом неприличия. К тому же — вдруг инфекция? Что если у бродяги какая-нибудь кожная болезнь: грибок, чесотка, а то и, упаси Бог, проказа?
Поэтому я сидел смирно, тихонько ковыряя пальцем скатерть. На ней обнаружилась зазубринка, и я старательно ее расковыривал. Портить чужие вещи тоже не разрешалось, но все-таки было меньшим грехом, чем приставать к незнакомцам.
- Ну, - смутилась мама, - не знаю. Если это действительно нужно... Но как ваше имя?
- Фредерик, - ответил чужак, и голос его прозвучал глухо. - Меня зовут Фредерик. Фамилия не важна, она необходима живым, а я умер осенью прошлого года. Пятое октября — вот день моей смерти. Мерзкая осень... дождь, ветер. И красный свет сквозь залепленное листьями окно. Я не чувствовал боли, как будто резал не свою, а кукольную плоть. Только благоговейный ужас.
Отец передернул плечами. Мама кусала губы. Даже я был озадачен, своим еще маленьким тогда умишком чувствуя подвох. Если кто и поверил бродяге — то моя сестренка Миа.
- Дядя Фредерик! - спросила она серьезно. - А что вы делали в аду?
Незнакомец улыбнулся — чудно, одними губами, так что ни один мускул не дрогнул. Словно не лицо у него, а кожаная маска.
- Что делал? Да ничего. Что можно там делать?
Но дотошная малявка не отставала.
- А правда, что в аду людей варят в котлах, а потом жарят на сковородке?
- Миа, отстань от человека со своими глупостями, - вмешалась мама. - Не видишь, он устал.
Фредерик поежился. Улыбка сползла с его лица.
- Котлы, сковородки... Живые ничего не знают про ад, поэтому сочиняют всякие сказки. Так им легче. Я сам что-то похожее читал в детской Библии — давно, когда еще был ребенком. Ничего не изменилось с тех пор. Любая страшилка лучше, чем неизвестность. Придумай злых чертей и лучезарных ангелов — и смерть перестанет быть прыжком в пропасть. А на самом деле все намного хуже, так плохо, как люди и представить себе не могут. Ад — это... как бы его описать? - он обхватил себя руками за плечи и стоял, покачиваясь, как огородное пугало на ветру. - Это очень вязкое пространство. Топь. Гнилые испарения. Воздух настолько тяжелый, что почти невозможно дышать. Знаете, что в аду на вес золота? Резиновые сапоги. Все ходят босиком, по щиколотку в болотной жиже. Ноги коченеют, кости ломит от холода... Идешь и мечтаешь об одной-единственной сухой кочке, о клочке мха, чтобы обтереться... А самое жуткое — понимаешь, что избавления нет, - он перевел дух и каждому из нас посмотрел в глаза. Особенно пристально — мне и Миа, как будто искал поддержки у нас, детей. - Это место, где каждый сам себе палач. Не черти, не дьявол собственной персоной, а ты сам — со своими стыдом и виной, и ошибками, которые никогда уже не исправить. Человек наедине с собой — это пытка без конца. И я не выдержал. Убежал... Я и не думал, что это будет так легко. Но оказалось, что ад никем не охраняется. Представьте себе бесконечную трясину, ни деревца, только лужи с гнилой водой. И граница — узкая канавка. Я просто шагнул через нее и очутился на той стороне. Потом долго брел через мертвые деревни, через пустыри и сухостой, по кривым тропинкам, мимо кособоких хижин, в чьих окнах загадочно тлели болотные огоньки, мерцали и пьяно подмигивали, словно пытаясь заманить в ловушку неосторожные души. Шел сквозь мутные сумерки и лунный свет, густой, как туман, мимо стылых пожарищ, и земля под моими ногами осыпалась пеплом... Мой путь из ада пролегал через безлюдные пустоши, в которых само время, казалось, застыло и смолой прилипало к подошвам, так что каждый шаг давался с трудом.
Вы удивитесь, наверное, как я, такой маленький, удержал в памяти столько подробностей? Как запомнил столь сумбурную речь и спустя много лет сумел повторить ее слово в слово? Нет, конечно, нет. Я уже не знаю, что и как на самом деле говорил незнакомец. В голове остались только картинки, расплывчатые образы, случайная игра солнца и красок — танец разноцветных стеклышек в калейдоскопе. Мне часто снилась эта встреча и снится до сих пор — каждый раз словно впервые, и каждый раз Фредерик резиново улыбается, щурясь от слишком яркого света, он тот же и не тот, неуловимо меняются интонации и жесты, и вроде бы по-старому и в то же время слегка иначе звучит его история. Она, как живое существо, созревает и растет в моих сновидениях. Я сочиняю ее заново, снова и снова, с начала и до конца. Так что все, что я вам сейчас рассказываю — это мои сны и фантазии. Я отвечаю за них, а не чужой и несчастный человек, заблудившийся между небом и землей. Не путник, который и так за все ответил сполна.
Я никогда не обсуждал с Миа этот случай из нашего общего детства. Только один раз — когда мы были уже подростками — на экране телевизора промелькнула реклама нового фильма. «Кошачий рай», - прочитала моя сестренка бегущие по экрану титры и вдруг спросила:
- А помнишь ангела?
- Конечно, помню, - ответил я.
Мимолетный взгляд, которым обменялись мы, сидя на диване в тесной комнатке и поедая картофельные чипсы, сказал больше тысячи слов. Мы оба захотели посмотреть фильм, но тот оказался, конечно, о другом.
Все-таки время — удивительная штука. Сравнение с рекой, как ни банально, точнее всего передает его суть. Оно течет и в то же время остается на месте, в тех же берегах, оно существует целиком — от истока до устья, от начала до конца вселенной, а где у вселенной начало и конец, никто толком не знает.
И где-то в этом потоке, отделенный от меня, настоящего, многочисленными излучинами, старицами и меандрами, бредет усталый странник. Из гиблого болотистого края, из мрачного ниоткуда, он идет босиком по выжженной земле, а за спиной у него — нет, не в аду, а еще дальше к истоку, вверх по течению реки — полыхает огонь.
Высокое пламя, до самых облаков, и луна в них как печеная картофелина, а ночь — светлее дня — жаркая, гневная, мечется над спящим поселком будто хищная птица, шипит и плюется багровыми искрами. Это пожар. Горит дом семейства Бланков. Растерянные, толпятся вокруг соседи. Запрокинули головы, в глазах у всех — оранжевые сполохи, во взглядах — испуг и болезненное любопытство. Фрау Бланк бьется в истерике, заламывает руки, но выглядит это не картинно, а страшно, потому что лицо ее дергается, как у бесноватой. Она не кричит — воет:
- Дети! Там — дети! Спасите детей! Умоляю, спасите детей!
Ее удерживают, иначе кинулась бы в огонь, бедолага. Но куда ей? Фрау Бланк, хрупкая женщина в ночной рубашке, под которой круглился тугой, как футбольный мяч, живот, и в огромных шлепанцах с чужой ноги.
Кто-то заботливо накинул ей куртку на плечи.
- Простудитесь, вам нельзя...
Да какая простуда, жарко, как в аду. Хотя, как мы знаем теперь, как раз там совсем не жарко — наоборот. Но в душе у бедняжки и в самом деле — ад. Двое ее малышей остались в горящем доме. Когда начался пожар, фрау Бланк, повинуясь инстинкту самосохранения, выскочила наружу. Она сделала это практически во сне — огонь и дым, треск горящих досок показались ей продолжением ночного кошмара. Только на воздухе, на ночном ветру, она проснулась и закричала от ужаса:
- Ева! Марк!
Пятилетняя девочка и полуторагодовалый мальчик сладко спали в своих кроватках, когда вспыхнули занавески, и едкий дым затопил коридор, и рухнула потолочная балка, закрывая путь в детскую. Фрау рвалась из державших ее рук и звала детей в отчаянной надежде, что те сумели вырваться. Может, кто-то успел им помочь? Может, ангел-хранитель осенил малышей своими крылами, отгоняя огненную смерть?
Но нет. Нигде их не было видно, только пламя ревело, как обезумевшее стадо тюленей, и летели по ветру черные клочки сажи.
- Спасите детей! - рыдала бедная фрау.
- Где ваш муж? - спросил ее кто-то.
- Не знаю, не знаю... Какая разница? Умоляю, сделайте что-нибудь! Спасите их!
Но, смущенные, отводили глаза зеваки, и не находилось среди них героев. Только, неслышный за рокотом пожара, прокатился по толпе шепоток. Вместо того чтобы броситься на помощь Еве и Марку, обсуждали господина Бланка, который вот уже который месяц ночует у любовницы. На свое счастье, замечали некоторые, а другие возражали, что дом сгорел за его грехи.
Когда все казалось потеряно, вперед шагнул сын булочника, девятнадцатилетний Фредерик. Обычный парень, слегка безалаберный, может быть, немного тугодум — таким его знали. Звезд с неба не хватал. Будь он чуть поумнее, стоял бы вместе со всеми, а еще лучше — за чужими спинами. Тогда уж точно никто бы его потом не упрекнул.
Он скрылся в зияющем дверном проеме — словно нырнул в паровозную топку, провожаемый недоуменными взглядами соседей, и только фрау Бланк, зажмурившись от страха, беззвучно молилась.
Вроде бы прошла целая вечность — душная, злая, жаркая вечность — и кое-то из селян уже перекрестился, а фрау Райз, супруга торговца овощами, шепнула плотнику Гидо Шульцу: «Славный мальчик был сынок булочника, глуповатый, но славный». И Шульц ответил: «Угу», а что тут еще скажешь?
И вот из геенны огненной вынырнул Фредерик, точно младенца, прижимая к себе не маленькую Еву и не крошку Марка, а Мотильду — любимую кошку Бланков. Это граничило с чудом — из дыма и копоти он вынес ее, белую как снег.
Страшное молчание встретило его. Все лица окаменели от изумления. Как это так — кинуть на смерть детей, чтобы спасти животное — и даже несправедливое слово «убийца» сорвалось с чьих-то уст. Хоть и не убил никого Фредерик, но так уж в мире устроено — чем больше стараешься помочь, тем больше с тебя спросится.
И тогда, словно грозовая туча прорвалась молниями и дождем, фрау Бланк разразилась проклятиями. Она топала ногами и рвала на себе одежду, потому что ясно стало — сына и дочь ей не увидеть живыми, последний шанс упущен — и призывала всевозможные кары на голову злосчастного Фредерика. Он мог бы рассказать, как, задыхаясь в кромешном дыму, искал детей, но малыши, должно быть, куда-то заползли, в какой-нибудь чулан или шкаф, а кошка сама прыгнула ему в руки. Не бросать же ее в огонь. Все-таки живая тварь. Он мог бы возразить, что хотя бы попытался что-то сделать — другие не совершили и того... Немного мужества нужно, чтобы глазеть на пожар. И что лишь Бог решает, кому спастись, а кому погибнуть, человеку ли, кошке... Но паренек стоял, ни жив ни мертв, прижимая к себе Мотильду, ни звука не в силах вымолвить в свое оправдание.
Не защищаешься, значит, признаешь свою вину. Во всяком случае, так это воспринимается большинством людей. Фредерик молчал — и вина его росла, пока не сделалась такой огромной, что толпа уже готова была линчевать его. Наверное, так бы и случилось, если бы откуда-то, как джин из бутылки, не появился господин Бланк — широкоплечий и громогласный, и не накинулся на бьющуюся в истерике жену, мол, что случилось, какого черта, ты мне заплатишь за дом. Тут все внимание обратилось на него, и про незадачливого спасителя забыли. Фредерик бочком выбрался из толпы, унося с собой Мотильду.
Говорят, проклятие — это палка о двух концах. И проклинающему, и проклятому в жизни приходится одинаково худо. Можно назвать это законом кармы, или предрассудком, или просто наблюдением... Но обычно так и происходит, так вышло и на сей раз. Фрау Бланк потеряла ребенка. В ту же ночь у нее начались схватки, и под утро на свет появился слабый младенец, который не прожил и дня. Лишившись крыши над головой, бедняга скиталась по родственникам и все больше опускалась, превращаясь в жалкую приживалку и слабея умом. Во всех бедах она теперь винила «дьявольское отродье» - свою бывшую любимицу, маленькую белую кошку, и «поганого извращенца» - ее нового хозяина, каждого призывая в свидетели тому, как спелись проклятые нечестивцы. В самом деле, Фредерик и Мотильда очень привязались друг к другу. У нее не осталось никого, кроме этого угрюмого странноватого парня, а тот скучнел и отдалялся от людей, мучимый стыдом и угрызениями совести. Не то чтобы он в чем-то себя упрекал... Но уж очень неудачно все сложилось, и поверни он тогда в другую сторону, загляни под кровать или в кладовку — и малыши были бы спасены.
«И все-таки, - говорил он себе, - жизнь есть жизнь. Почему одна ценнее другой? И чем животное хуже человека? Оно не проклинает, не злословит у тебя за спиной... Не требует того, что тебе не под силу. Оно просто любит, и разве этого не достаточно?».
Он тут же упрекал себя, горько раскаиваясь в собственном бессердечии, в неумении отделить истинное от ложного. Он искал, но не находил в душе сочувствия бедной погорелице фрау Бланк — настолько въелись в память ее несправедливые, грубые слова.
«Что со мной не так? - спрашивал себя Фредерик. - Ведь я человек и сострадать должен себе подобным... Или у меня камень вместо сердца?»
Он склонял набок голову и действительно прислушивался — стучит, не стучит... Камня в груди он не ощущал, скорее, какую-то слякоть или туман, что-то совсем не материальное, скучное и пустое.
Фредерик делил с Мотильдой уютные вечера, и когда та дремала, свернувшись калачиком на его подушке, или вылизывала крошечным розовым языком белоснежную шубку, чувствовал себя почти счастливым. У них была в эти минуты одна душа на двоих — чуткая, одинокая душа, не человеческая и не звериная, ненавязчиво-мудрая, мягкая и теплая, как шерстяное одеяло.
Он расчесывал ее густую серебряную шерстку, а она мурлыкала ему песенки, в которых смысла было не меньше, чем в самых мудрых человеческих книгах. Потому что пелись они на языке любви, а ничего более мудрого просто не существует на свете.
От людей же Фредерик шарахался, мрачнел и прятал глаза. Казалось чудаку, что каждый обвиняет его, даже если и не упрекает на словах, то уж точно думает что-то нехорошее. Неудивительно, что и дело его не спорилось, дохода не приносило, и булочную пришлось в конце концов продать. Тут бы ему и уехать — и начать все с чистого листа... Но годы растаяли, как снег в пригоршне, утекли водой сквозь пальцы, и вместе с ними растаяла и утекла жизнь его верной подружки Мотильды. Кошачий век недолог. Однажды в середине лета она заболела.
Кончался июль, но в воздухе пахло осенью. Легкий талый аромат межсезонья, его ни с чем не спутаешь. Но все-таки не такой, как в феврале-марте. Весна пахнет надеждой, а осень — грустью и несбывшимися мечтами.
Мотильда слабела, кашляла желчью, целыми днями лежала в ванной на холодном кафеле. Ее шкурка потускнела и свалялась. Обеспокоенный Фредерик поил больную отваром ромашки и тмина, и вроде бы ей становилось лучше, прекратилась рвота, а потом наступило резкое ухудшение. В начале октября маленькая белая кошка умерла.
Фредерик хоронил свою любимицу под проливным дождем, в раскисшей от осенних ливней земле. Струи воды текли по его щекам, и может быть, мешались со слезами — но этого все равно никто бы не заметил. Даже если бы и околачивался кто-то поблизости... Но никому не было дела до горемыки и его мертвой питомицы. Только мокрые деревья качались и низко кланялись на ветру, роняя последние листья.
«Это всего лишь кошка, - твердил Фредерик, тыльной стороной ладони отирая воду с лица. - Всего лишь кошка».
Он повторял это, забрасывая жалкое тельце полужидкой глиной, и лопатой утрамбовывая могилу, и втыкая в землю две черные тополиные ветки — крест-накрест, хоть животных и не хоронят под крестами. Туманное нечто, которое было у него в груди вместо сердца, уплотнилось и давило теперь на ребра, как настоящий камень, и снова почему-то вспомнились погибшие Марк и Ева. Чумазые, с руками, зелеными от водорослей. Плещутся в огромной луже посреди дороги. А он, как назло, в белых брюках.
- Что это вы делаете? Дайте пройти.
- Там пиявка!
Посмотрел. Действительно, пиявка. Черная, узкая, с утолщением на конце. Малыши радуются, трогают ее палочкой. Она извивается скользким жгутом, а Фредерик идет мимо. Ему неприятно смотреть. Да и что тут интересного? Подумаешь, мелкота возится в грязи.
«Подумаешь, потеря. Люди теряют близких... детей... А это всего лишь кошка», - повторил он, возвратясь домой, поужинал в одиночестве и... вскрыл себе вены.
- Но вы могли завести новую кошечку! - перебила его моя сестренка Миа. - Маленького котенка.
Фредерик грустно улыбнулся.
- Мог. Но сделанного не исправить. Это была минута слабости. Никогда не повторяй моей ошибки, девочка. Самоубийство — худшая из глупостей, потому что не оставляет тебе ни одного шанса... Посмотри на меня, что я такое? Не человек, не призрак. Болтаюсь как будто в невесомости. Позади ад — я больше туда не вернусь. В рай меня не пустили. И тут — не жилец.
Передернув худыми плечами, он уставился в землю, на свои бурые от пыли ступни. Его губы шевелились, точно он продолжал рассказывать — не нам, а самому себе.
Тут бы и закончить беседу, но нас с сестрой распирало любопытство. Мы, конечно, приняли его историю за чистую монету... и по правде говоря, принимаем до сих пор. Да и как иначе? Что видят глаза — тому верит сердце.
- Так вы отыскали рай? - поинтересовался я и локтем толкнул Миа в бок.
Моя сестричка уже сидела с открытым ртом, готовая задать тысячу вопросов, но я ее опередил.
- Отыскал.
- И где это?
- Ну как тебе сказать? Не близко и не далеко, а в таком месте, что живые, вроде вас, ни за что не найдут. Неприметная калиточка, перевитая плющом. И длинный дощатый забор. Я подошел и постучал, но никто не отозвался. Никто не вышел ко мне, но на третий день из щели в калитке вылезла бумажка. Там были перечислены все мои грехи, уныние, гордыня... а самый последний — самоубийство — обведен рамочкой. И приговор — в одно слово: «Отказано».
- И вы ушли?
- А что мне оставалось? Почему-то больше всего обидно было, что вот так... бумажкой отшили... С тех пор и скитаюсь... Я вот подумал только, если кто-нибудь из живых за меня помолится — искренне, всем сердцем — то, может, Бог меня простит? Пожалуйста! Земля меня уже не носит... Куда мне идти? Неужели обратно — в ад?
Вместо ответа отец резко отодвинул от себя вазочку. Мама слабо улыбнулась и махнула рукой. Почему она просто не сказала: «Хорошо»? Мама не верила в Бога и обещание помолиться ни к чему ее не обязывало. Возможно, постеснялась отца.
Фредерик облизал губы.
- Ладно. Спасибо, что выслушали.
Он попятился, натыкаясь на стулья, и пятился до самого выхода из кафе, а потом развернулся и зашагал по залитой ослепительным солнцем дороге.
- Я помолюсь за вас, - крикнула Миа ему вслед.
Фредерик обернулся.
- Спасибо, девочка.
Отец скривился, как от зубной боли, и помахал официанту, видимо, желая попросить счет.
- Это черт знает что такое, - проворчал он. - Столько психов развелось, нормальным людям деться некуда.
- И правда, - поддакнула ему мама.
Мы с Миа переглянулись.
Не прошло и трех минут, как моя сестренка попросилась в туалет.
- Ну, иди, - разрешила мама.
- Я боюсь одна.
- Я провожу, - вызвался я.
Как мы бежали! Только пыль вилась золотым облаком, скрывая тощую фигуру Фредерика, маячившую впереди. Мы почти догнали его у перекрестка, когда свет вдруг побелел и странная, глухая тишина объяла все вокруг.
Там, на пустынной развилке, нам явился ангел — очень необычный ангел. Бескрылый, он замер на секунду в прыжке, изогнувшись грациозно и распушив хвост, а после мягко приземлился на все четыре лапы. Густая шерсть сверкала серебром, так что казалось, будто его окружает сияющая аура. Медовые глаза лучились спокойной мудростью. Усы чутко подергивались.
Каждая шерстинка его блистала так, что хотелось зажмуриться. Подушечки лап не тонули в пыли. Лучезарная кошка как будто парила над дорогой в облаке жемчужного света.
Она потянулась и села, окутав себя роскошным хвостом, и навострила уши. Я видел, как Фредерик застыл на полушаге и — простерся ниц.
- Добро пожаловать в рай, - сказал кошачий ангел.
- Но мои грехи... - промямлил Фредерик. - Уныние, гордыня... да и самоубийство? Самоубийц не пускают в рай!
- В человеческий — нет. Для людей все это важно. А для нас существует только один грех — плохое обращение с кошками.
- Я никогда не обижал кошек.
- Хочешь быть человеком-праведником в нашем раю? Тогда милости просим. Только имей в виду, что кошки у нас — главные, а люди им служат... Тебя это не смущает?
- Нет!
- Ну что ж, тогда идем.
Кошка грациозно потянулась и шмыгнула в кусты. Фредерик поднялся и, отряхнув брюки, последовал за ней. Померк удивительный свет. Мы с сестренкой опасливо приблизились и осторожно, замирая при каждом шорохе, раздвинули ветви боярышника. Позади кустарника тянулся старый забор, черный от дождей, кое-где со следами зеленой краски — но высокий и крепкий. Как раз в том месте, где исчез бродяга, оказалась калитка. Малозаметная, обвитая диким вьюнком... Я подергал — заперто.
Много лет спустя я спрошу сестру:
- А ты и правда за него молилась?
- Ну, совсем чуть-чуть, - смутившись, ответит она. - Я и не умела толком. Просто подумала: пусть у него все будет хорошо. А ведь так и получилось, скажи?
- Да, - соглашусь я, - лучше не бывает.
Рассказы | Просмотров: 925 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 30/04/20 14:04 | Комментариев: 26

Мне с детства не давала покоя сказка про Мурочку. Помните девочку, которая посадила в огороде туфельку и вырастила чудо-дерево? У нас за домом простирался не то чтобы огород, а большой участок непаханой земли. Родители были те еще дачники и терпеть не могли ковыряться в грядках. Там, среди травы, лопухов и прочего бурьяна, я начал закапывать разные предметы. И знаете, получалось. Не так хорошо, как у Мурочки, но все равно здорово. Воткнул как-то раз в землю гвоздь, а на следующее утро на этом месте валялся ржавый гвоздодер. Посадил под лопухом папин молоток, а через три дня к нам пришли рабочие чинить крышу. Утрамбовал в ямку страницу из «Цветика-семицветика», прикрыл сверху дерном, а в результате получил целую поляну пусть и не семицветиков, но очень красивых голубых цветов.

В нашей семье хранилась сувенирная скрипка, сделанная еще моим дедом да и заброшенная за ненадобностью на дальнюю полку в шкафу. Ну как скрипка — фанерный ящичек в форме деки, набитый чем попало: опилками, стружками, древесной корой, пчелиными сотами. Лишенная голоса, она тем не менее звучала у меня внутри. Стоило взять ее в руки, и в голове зарождалась мелодия. Удивительная, отнюдь не струнная, скорее похожая на перезвон «ветерка» - музыкальной подвески. Треньканье и блеск серебряных трубочек, ласкаемых ветром, гармония звука и света. Я мечтал стать музыкантом и всем рассказывал, что буду сочинять симфонии. Мама и папа снисходительно улыбались, мол, вырасти сперва, а там разберешься.

Посадив чудо-скрипку на пустыре за домом, я ожидал не иначе как волшебства. Даже не знаю чего, но непременно сказочного, такого, что только в книжках бывает. Зачем я это сделал? Во имя чего расстался с любимым талисманом? Наверное, хотел, как Мурочка, осчастливить мир. До вечера ходил взволнованный, представляя, как пробьется сквозь пыль и сор звонкий росток, вытянется, питаясь дождем и солнцем, и превратится в дерево с листочками-скрипками, зелеными, как весенние кузнечики, и каждый, кому нужна музыка, сможет сорвать такой листок и сыграть мелодию своей души.

А на другой день заболела бабушка, и нам пришлось срочно уезжать в город. Я так и не узнал, что выросло тем летом из моей скрипки. Говорят, осенью в поселке открылась частная музыкальная школа... А мелодия у меня в голове умолкла навсегда. Осталось только воспоминание, легкое, словно ветерок, и такое же неуловимое. Не сон, а отпечаток однажды увиденного сна.

Когда меня спрашивают, почему я так и не стал музыкантом, отвечаю, что зарыл свой талант в землю.
Миниатюры | Просмотров: 783 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 29/04/20 19:39 | Комментариев: 26
1-50 51-100 101-150 151-200 201-206