Литсеть ЛитСеть
• Поэзия • Проза • Критика • Конкурсы • Игры • Общение
Главное меню
Поиск
Случайные данные
Вход
Рубрики
Поэзия [44997]
Проза [9848]
У автора произведений: 195
Показано произведений: 151-195
Страницы: « 1 2 3 4

Его звали Нео, а значит, не проходило недели, чтобы кто-нибудь не предлагал ему красные и синие предметы. Не обязательно таблетки или конфеты, хотя их, бывало, тоже, но и скрепки, блокноты, календарики, ручки, ластики. У него на работе даже кофейных чашек было две — синяя и красная, чей-то двойной подарок с лукавым намеком. Ну, Нео, что ты выбираешь: иллюзию или реальность? Остаться в матрице или проснуться?
Он усмехался — и это считалось частью игры — и почесывал затылок, делая вид, что размышляет. Красное или синее? Да не все ли равно? Это просто канцелярская чепуха. Но шевелился где-то на дне души мутный страх и такое же мутное любопытство. От сладковатой жути момента замирало сердце и кружилась голова, и рука тянулась к синей скрепке, карандашу, блокноту.
Он слишком дорожил своей матрицей, сроднился с ней, как дерево — с пусть и не слишком плодородным, но собственным, сверху донизу пронизанным его корнями участком земли. Выглянуть за пределы, конечно, хотелось бы, но покинуть навсегда — нет, спасибо.
Корабль его жизни не бороздил море под алыми парусами. Можете назвать это суеверием, но Нео никогда не выбирал «красную таблетку», при том что любил цвет заката, осенней листвы и спелых яблок. Каждый год в конце лета он ставил в вазу букет оранжевых фонариков, а его старая куртка цвета осени много лет висела на крючке — уже не в качестве одежды, а как странноватая деталь интерьера.
И ничего бы не случилось, не надень ее Нео на воскресную прогулку с Джори. Узкая курточка и рукава тесноваты, а про фасон и говорить нечего - эдакое ископаемое. Но вечером накануне Джори заляпал грязью светлый хозяйский плащ, а осеннее пальто еще не вернулось из химчистки.
Деревья в парке почти облетели, а дорожки раскисли от ночного дождя, превратившись в пестрое, слякотное месиво. Обычно послушный пес будто захмелел от холодного ветра и от грибного запаха прелой листвы. Он резвился, как щенок, и лез в лужи, а когда Нео спустил его с поводка, умчался прочь, игнорируя команду «ко мне». Его лисий хвост мелькал в гуще почерневших кустов.
Нео не сердился на пса и даже немного гордился им, как гордился бы собственным сыном. Увы, своих детей он не имел, да и вообще никого не было в его жизни, кроме четвероногого друга. Когда-то он любил девушку с глазами глубокими, как зеркала, в которых отражались то небо, то зелень, то сам Нео в них отражался — какой-то лучшей своей частью, ему самому не до конца известной. Теперь, спустя десять лет, он с трудом вспомнил ее имя — оно звучало чужим и морозило губы — но не забыл колдовскую игру отражений, когда в другом видишь себя, а в себе — другого. И неважно, где вы оба находитесь — в реальности или ее имитации, где-то или нигде.
А потом она ушла, внезапно, без объяснения причин. На его сперва удивленно-тревожные, а потом и ревнивые вопросы отвечала только, что теперь у нее начнется другая жизнь. «Какая?» - «Я сейчас не могу ничего сказать, Нео, потом узнаешь». - «Это другой мужчина, да? - он повысил голос. - То-то ты в последние дни такая странная. Звонишь куда-то, ходишь сама не своя. Я не узнаю тебя, Мира». Подруга молчала, все ниже опуская голову и кусая губы. Они стояли в прихожей. Нео — в той самой красной куртке, он только что пришел с работы. Она — с чемоданом в руке, слегка сгибаясь под его тяжестью. В тот день Нео видел ее в последний раз.
Уходя, Мира оставила на столе записку. Что там, кстати, было? Задумавшись, Нео присел на скамейку, свесив через колено собачий поводок. Джори шуршал ветками за его спиной.
Нео представил себе мятый листок, и как — вне себя от обиды — комкает его в руке, чертыхаясь со злости, и... что потом? Куда делась эта злосчастная бумажка? В тот момент он, парализованный болью, ничего не хотел знать. А теперь, как ни старался, не мог вспомнить прощальное письмо своей подруги.
Да и зачем? Того, что было, давно уже нет. Это красная куртка виновата. Неудобная, точно с чужого плеча, она раздражала и нагоняла ненужные мысли. Ее огненный цвет дразнил, одновременно заставляя чувствовать себя уязвимым. Если бы в парке прогуливались другие люди, они бы все смотрели на Нео, влекомые магией алого. Ему чудилось, что вместе с поношенной одеждой он натянул на себя прошлое, такое же неловкое, узкое и достойное осуждения, как старая куртка.
«Зачем он так настойчиво предлагает мне эти листья?»
У скамейки стоял ребенок — мальчик лет четырех или пяти, в круглой вязаной шапке — и, уставившись ему в лицо странным немигающим взглядом, протягивал Нео два кленовых листа — красный и зеленый. Не может быть, чтобы такой карапуз посмотрел «Матрицу». Да и лист не синий... Нет, конечно. Ребенку просто скучно, и он пытается вовлечь первого встречного в игру. И вообще, что этакий шкет делает один в почти безлюдном парке? Нео поискал глазами его мать. Не та ли полноватая женщина с белым шпицем на шлейке? Наверное, она, больше поблизости никого нет. Дама выгуливает собачку и сына.
«Отстань, пацан. Иди к маме».
Нео помотал головой и, машинально одернув куртку, встал. Что-то хрустнуло у него в кармане, отозвавшись едва уловимым ощущением дежавю.
Он брел по аллее парка, разворачивая письмо, пробегая его глазами с начала в конец и опять в начало, точно не в силах уразуметь смысл прочитанного.
«Нео, я больна. Завтра ложусь на операцию, потом мне предстоит долгое лечение. Если хочешь — будь рядом. Мне сейчас очень, очень нужен друг. А если нет — я тебя отпускаю. Будь любим и счастлив. Твоя Мира».
Это что же получается? Он не прочитал тогда записку, а сунул в карман и забыл о ней — на целых десять лет? Жива ли сейчас Мира? Смогла ли она вылечиться и простить его предательство? Чем закончилась та операция? Слишком поздно. Любые вопросы, сомнения и страхи запоздали на целое десятилетие.
Он шел все медленнее, пока совсем не остановился. Вдалеке залаяли собаки: басовито — Джори и тонко — белый шпиц. Нео чувствовал, как потерянные годы сворачиваются вокруг него в тугой кокон — в жестокую матрицу одиночества и нелюбви. Она соткана из времени — эта страшная иллюзия — из минут, часов, дней, которые мы тратим не на то и не на тех.
Но где-то за ее пределами, понял Нео, Мира — настоящая — ждет его, настоящего, и если он поторопится, то еще может успеть... Ну где же этот мальчишка с разноцветными листьями? Куда он запропастился?
«Эй, парень, давай играть. Мне нужен красный лист. Очень нужен».
Рассказы | Просмотров: 747 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 17/01/21 15:18 | Комментариев: 4

Иногда время сворачивается клубком и дремлет, кусая себя за хвост. Прошлое и будущее исчезают, растворяясь в закате, и ты уже не понимаешь, каким ветром тебя занесло в сумеречный луна-парк и зачем ты стоишь в очереди к страшному аттракциону «Родео». Не помнишь, кто ты и где твой дом, и что за город спит вдали под хрустальным ночным небом. С твоего места видны только верхушки труб. Они курятся, как вулканы, извергая в дымную темноту алые клубы огня. А над головой небосклон — закопченное стекло, за которым красными лампочками горят звезды.
«Кто выдумал этот удивительный мир? - мог бы спросить Янник. — Отчего он такой контрастный, черно-багровый, как написанная кровью картина?» Но вместо этого он думал: «Мне здесь не нравится». Мальчик беспомощно застыл у самого ограждения, держа за руку старшую сестру и не решаясь взглянуть в бездонную яму у своих ног. Его пугал огромный бык с рубиновыми глазами — то ли механический, то ли живой. Гигантский зверь шевелил ушами и дергал хвостом, как настоящий, его темная шкура блестела, точно смазанная жиром, спина выгибалась, а увенчанная острыми рогами голова поворачивалась из стороны в сторону. При этом вместо ног у монстра была металлическая подставка, которая пружинила и ходила ходуном в отчаянном усилии скинуть оседлавшего быка мальчишку. Тот изо всех сил цеплялся за холку, молотя пятками по твердым бокам... Минута — и наездник, не удержав равновесие, с криком полетел в яму.
Точно срезанный бритвой, крик оборвался. Раздался тихий всплеск и какой-то плотоядный, чавкающий звук. Янник зажмурил глаза.
Смотритель аттракциона — смуглый парень в ковбойской шляпе — с улыбкой отодвинул ограждение.
- Кто следующий?
Цепким взглядом, как гарпуном, он выхватил из толпы Янникову сестру.
- Твоя очередь.
- Нет.
Выпустив ладошку брата, девочка попыталась убежать, но споткнулась. Ноги не слушались, точно загипнотизированные лже-ковбоем, они сами внесли ее за ограду.
- Я не хочу кататься.
Смотритель аттракциона широко улыбнулся и покачал головой, словно дивясь ее наивности.
- Милая, у тебя нет выбора.
Сестра Янника упрямо закусила губу.
- Нет, есть, - выкрикнула она ковбою в лицо и прыгнула в яму.
Всплеск. Сытое чавкание исполинского земляного червя. Из глубины потянуло холодом и гнилью, как из затхлого, заплесневелого погреба или колодца со стоячей водой.
Янник отшатнулся, но дудочка Крысолова уже звучала в его голове, заставляя шагать вперед, все ближе и ближе к жуткой яме, к подножию быка с адским пламенем в глазах.
Все ярче ухмылка смотрителя.
- Тоже хочешь прыгнуть?
- А что там? - спросил Янник, замирая в предчувствии ответа.
- Там — смерть.
- Тогда какая разница, прыгну я сейчас или упаду через несколько минут?
- Пока ты сидишь на быке — ты живешь, - сказал смотритель. - Пока борешься — ты жив. Ну что, дружок, - обратился он к притихшему мальчику, - будешь кататься?
И Янник решился.
- Буду.
Лже-ковбой помог ему взобраться на жесткую кожаную спину, которая тут же выгнулась под ним, как сотрясаемая подземными толчками гора. Скрипнула металлическая подставка. Пар вырвался из ноздрей чудовища. Бык заревел громовым голосом, засвистел, будто паровоз, и резкий толчок едва не сбросил мальчика в пропасть. Сознание Янника раздвоилось. Одна его часть продолжала хвататься за бычью шею, срывая ногти, обдирая до мяса подушечки пальцев, выворачивая суставы. Горошинами катились секунды. А другая — убаюканная нежной колыбельной, плыла в потоке времени, неспешном, как равнинная река. Горел желтоватый ночник. Молодая женщина, светлая лицом, укачивала Янника на руках.
- Сынок... сыночек... Ты только живи, сынок, - шептала она. - Только держись... Я не могу потерять еще и тебя.
Время укусило себя за хвост. Одна половина Янника боролась, испуганно цепляясь за жизнь, а другая — сладко дремала, качаясь на волнах любви.
«... и ты держись... мама!»
Мистика | Просмотров: 432 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 09/01/21 23:03 | Комментариев: 14

Едет расписной минибус по городу, мигает разноцветными огоньками. На боках у него елочки и снежинки, за рулем — Дед Мороз. Едет и останавливается — у детских площадок, паркуется у школ, сворачивает во дворы и переулки. Дед Мороз объявляет в мегафон: «Всех ребят приглашаю в волшебное путешествие!»
Родители, если они рядом, смотрят недоверчиво. Некоторые спрашивают: «Сколько стоит?» Услышав в ответ: «бесплатно», поджимают губы и отходят в сторону, удерживая плачущих малышей. В головах у взрослых — взрослые мысли. Бесплатный сыр бывает сами знаете где. Родители боятся и не пускают своих чад в минибус.
Ну, а если мамы-папы поблизости нет, дети с радостью отправляются в волшебное путешествие. Весело смеясь, прыгают на подножку. Рассаживаются в мягкие кресла. Греют дыханием лунки в морозном стекле. При входе каждый получил вкусный подарок — конфету, пряник, яблоко или грецкий орех.
Вот уже минибус полон. Вот уже выехал за черту города и несется сквозь белое поле по снежной дороге.
Вдруг один мальчик громко спросил:
- А когда мы вернемся назад?
- Никогда, - обернулся к нему Дед Мороз. - Путешествие длится вечно.
- Но мама будет меня искать, - сказал мальчик. - Меня и моего старшего братика. Она только на минутку отошла в магазин, а мы уехали. Мама очень расстроится.
- Ну а нам-то что, - пожал плечами Дед Мороз. - Мы едем в волшебное путешествие!
- Но я ее люблю, - заплакал мальчик. - Пожалуйста, дедушка Мороз... Я хочу к маме!
Минибус остановился.
- Выходи, - бросил Дед Мороз сердито. - Мне плаксы не нужны.
- Я тоже... - вскочил с места старший брат. - Ростик один не дойдет. Он маленький, потеряется.
Мальчики вышли на пустынную дорогу, и минибус тронулся в путь. Но он не отъехал далеко, потому что захныкала теперь уже девочка.
- И я хочу домой.
- И я...
- Я тоже... - стали проситься другие дети.
- Выходите все, - разозлился Дед Мороз, тормозя автобус. - С нытиками и трусами мне не по пути.
- Как же мы доберемся до дома?
- А как хотите.
Снова тронулся минибус. В нем осталась только одна малышка в синей шубке и шапке, из-под которой торчали две коротенькие светлые косички. Она поглубже забралась в кресло и болтала ногами в красных сапожках.
- Ну, а ты? - повернулся к ней Дед Мороз.
- Я еду с тобой, дедушка.
- Разве ты не хочешь к маме?
- У меня нет мамы, - ответила девочка. - И папы нет. Я живу с тетей, она не добрая и меня не любит.
- Ну, это другое дело, - сказал Дед Мороз, почесав бороду. - И как же тебя зовут?
- Ира.
- Что ж, Ирочка, поехали!
И газанув так, что искристая пыль взвилась из-под колес, новогодний минибус скрылся за поворотом.

P.S. Все дети, которых водитель микроавтобуса высадил на проселочной дороге, благополучно вернулись домой. А шестилетнюю Иру Косилову с тех пор так никто и не видел. Недобрая тетя в тот же день обратилась в полицию, ребенка искали, но безуспешно. Расписной минибус точно сквозь землю провалился. Люди, не верящие в Деда Мороза, говорили, что девочка стала жертвой преступления, что ее обманом увез похититель детей и маньяк.
Но мы так не считаем. Мы-то верим в Деда Мороза. Бедная, никем не любимая малышка! Славная девочка Ирочка! Пусть твое путешествие и в самом деле будет волшебным...
Галиматья | Просмотров: 389 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 09/01/21 04:29 | Комментариев: 2

Раннее утро понедельника красило стены в скучный желтоватый цвет. Джереми Кацман по прозвищу Сэм, Непотопляемый Кот сидел за рабочим столом, обалдело уставившись в распечатку статьи. Чушь несусветная, главный редактор вздернет его на первом же столбе.
Будто угадав его мысли, Гидо Монтаг ворвался в комнату — грузный, в расстегнутом пиджаке — и плюхнулся на стул.
- Тут надо поправить, - пролепетал Джереми, сдвигая распечатку на край стола. - К обеду сделаю.
- Расслабься, - пропыхтел Гидо, - я не возьму ее в завтрашний номер. А к тебе у меня особое поручение. («Ох, нет», - скривился Джереми). Отправишься на планету Силенсио и разузнаешь, что там да как. Выделяю под твой материал целый разворот.
Силенсио? Чудное название, точно звон колокольчиков. Где-то оно уже мелькало. Может, в новостях? Да, конечно. Джереми вспомнил — и аж вспотел.
- Это та, где погибли три группы контактеров? И что я там... и кто меня туда пустит? И вообще... почему я?
Главный редактор тяжело облокотился на стол, жмурясь, как сытый хищник.
- Узнай, что случилось с ребятами, сделай пару красивых фото. Аборигенов поспрашивай про их традиции, образ жизни, то, се... ну, не мне тебя учить. А почему ты? - Гидо усмехнулся. - Ты же у нас — Непотопляемый Сэм, а планетка эта — сплошная вода. Вдобавок молчун, каких мало.
- И что?
- Видишь ли... Три исследовательские группы погибли, но один человек уцелел. К сожалению, из-за пережитого он спятил и отказывается отвечать на вопросы. Молчит и прижимает палец к губам. Ученые это поняли так, что религия аборигенов запрещает им говорить.
- Как же я буду с ними объясняться?
Гидо с улыбкой извлек из-за пазухи листок.
- Я тут набросал кое-что, всякие мирные символы - голубь, цветы, солнышко...
Джереми вздохнул.
- А нельзя просто оставить эту Силенсио в покое?
- Ну... ученые, как и политики, такие люди... Они никого не могут оставить в покое. Все им надо изучить и прибрать к рукам. Короче, не отвлекайся. Редакционные задания не обсуждаются.
- И когда я вылетаю?
Гидо Монтаг расхохотался и хлопнул Джереми по плечу.
- Какие полеты, Сэм? Это уже вчерашний день. Просто скачиваешь на смартфон специальное приложение, вводишь координаты планеты и — вуаля.
- Первый раз такое слышу.
- Ну, - слегка смутился Гидо, - это техническое новшество пока не для всех. Но мне скинули пиратскую копию.
- У меня, наверное, не пойдет это приложение, - изо всех сил отпирался Джереми.
- Черт! - забеспокоился шеф. - Какой у тебя телефон?
- Нокиа — 357.
- Годится. Ну, пошли, отвезу тебя в космопорт. Аккумулятор заряжен? Возьми еще запасной.
Элитный космодром оказался огромным залом, похожим на крытый стадион, с зеленым пластиковым полом. По нему, как сомнамбулы, бродили люди с телефонами в руках. Взгляды прикованы к экранам. От лобового столкновения чудаков уберегало не иначе как шестое чувство. Они то исчезали, то появлялись, словно ниоткуда — оторопелые и растрепанные или наоборот — по-деловому собранные, недоуменно озирались, хлопая себя по карманам, и торопились к выходу.
- Вот это твоя взлетная полоса. Удачи! - искренне пожелал Гидо и скрылся за дверью с надписью «выход».
Шагая в толпе, Джереми активировал приложение и ввел координаты. Несколько минут ничего не происходило — он продолжал идти наобум, уставившись в смартфон и борясь с желанием перескочить рекламу. Потом картинка мигнула — и без всякого перехода он очутился на деревянных мостках посреди бескрайнего озера.
Спокойная вода отливала серебром, по сероватому небу катилось маленькое белое солнце, освещая домики на сваях, грубо сколоченные, с крышами, плетеными из веток, и густую паутину мостиков, сходившихся к центру — к широкому дощатому настилу. Джереми взглянул себе под ноги — в зеркальную глубину, полную блестящих облаков, и у него закружилась голова.
К незваному пришельцу уже спешили аборигены. Бледные мужчины и женщины в свободных одеждах цвета их неба, они приблизились к чужаку, прижимая указательные пальцы к губам. Хотя ни один из них не прикоснулся к Джереми, у того появилось чувство, что его ощупывают со всех сторон. Он заставил себя стоять неподвижно, сжимая телефон в опущенной руке.
Вперед выступил самый высокий из аборигенов — худой старик с бритым черепом и седыми усами-макаронинами. Жрец, вождь или кто там у них главный. Он мельком взглянул на дурацкую картинку и махнул длинным рукавом в сторону ближайшего домика.
«Добро пожаловать на Силенсио, молчаливый гость». Эти слова, никем не произнесенные, тем не менее прозвучали у Непотопляемого Сэма в голове, но не явно, а как радиосигнал, приходящий издалека — нечеткий, пробившийся сквозь множество помех.
Джереми провели в домик, обставленный просто — стол, стулья, деревянная лавка у стены — и угостили салатом из водорослей и сырой рыбы. На окне Кацман заметил светильник из человеческого черепа. Дурной знак, но... В кармане у Непотопляемого Сэма лежал смартфон с открытым приложением и уже введенными координатами Земли, так что в случае чего он рассчитывал быстренько смыться.
Они сидели за столом и «беседовали». Молча, глядя друг другу в глаза. Не образами даже, а дуновениями образов, легкими касаниями, рябью на поверхности ума. Именно тогда Джереми понял нетерпимость туземцев к слову произнесенному. Говорить вслух — все равно что разглядывать отражения в воде, одновременно бросая в нее камни. Ломается тонкость восприятия, и вместо ясности в сознании воцаряется хаос, белый шум. Говорящий не слышит мыслей — даже своих собственных, тем более чужих.
Ему о многом хотелось расспросить аборигенов. Как они ловят рыбу? Строят дома? Откуда у них дерево, если нигде поблизости не видно леса? И что все-таки стряслось с парнями из трех исследовательских групп? Череп, казалось, следил за ним огненным взором, отчего Джереми чувствовал себя неуютно.
«Ты прибыл, чтобы смотреть и слушать... - невпопад «отвечал» вождь, то ли не понимая, то ли игнорируя его вопросы. - Ты пришел вовремя. Сегодня вечером — праздник».
Что ж, неплохо, значит, будет о чем написать в статье. Впрочем, праздник ли он имел в виду? Мыслеобраз означал одновременно и «празднество», и «мистерию», и «молитву». А то и «жертвоприношение».
До вечера Непотопляемый Сэм слонялся по озерному поселку. Сделал пару отличных снимков — домики, высокое солнце над крышами, холодное серебро воды. Безделие и тишина сродни медитации. Время густеет, как древесный сок, а из глубины сердца поднимается грязь — все суетное и наносное подступает к горлу, чтобы потом раствориться в очищающем безмолвии. Сейчас Джереми душили невысказанные слова. Он до боли кусал губы, лишь бы не выпустить ни звука наружу.
Но вот сероватое небо слегка пожелтело. Маленькое светило чиркнуло краем о горизонт, протянув по озерной глади бледно-лимонную дорожку. Аборигены стекались к широкому настилу и толпились по его краям, образуя полукруг за спиной жреца. Те, кому не хватило места, стояли на мостиках. Многие держали топоры, ножи, рыболовные сачки или большие корзины.
Джереми деликатно протолкался вперед и взял крупный план сцены. Отличный кадр! Лысый жрец в серой пижаме и с воздетыми кверху руками. Почтительно застывшие туземцы с орудиями труда наперевес. Угасающий блеск воды.
То, что произошло дальше, заставило Кацмана открыть рот от изумления. Жрец заговорил. Нараспев, негромко, на незнакомом Джереми языке. Молитва то была или заклинание, но оно сотворило чудо. Падая в озеро, слова ударялись о его поверхность и обращались цветами и птицами, верткими рыбами и проворными черепашками, изумрудными бабочками и янтарными пчелами. Воздух Силенсио точно ожил и засверкал: вместо мертвенной тишины наполнился красками, щебетом и благоуханием.
Извлекая из пустоты длинные соломинки, пернатые вили гнезда прямо на помосте. Садились жрецу на плечо и теребили клювами его длинные усы, стараясь выдернуть из них волоски. Пчелы лепили соты из мягкого воска и наполняли их душистым медом. Слова пускали корни на дно и вырастали из воды пузатыми деревьями, вроде эвкалиптов. За несколько минут озерный поселок превратился в цветущий сад.
А позади этого великолепия словно разгорался гигантский прожектор. Сперва осветилась вода. Затем показался из-за горизонта пылающий край. И вот уже над плетеными крышами, над помостом и очарованной толпой всплыл громадный золотой шар. Не бледное солнце Силенсио, а настоящее, почти земное, теплое и желтое.
Все пришло в движение. Аборигены кинулись ловить рыбу, собирать в корзины медовые соты и птичьи яйца. Голыми руками они вытаскивали из озера уток и черепах. Те, глупые, сами подплывали к людям, не ведая, что угодят в суп или на жаркое.
Другие навострили топоры, готовясь рубить эвкалипты... От мыслей о еде у Джереми потекли слюнки, а от цветочной пыльцы, забившейся в нос, началась аллергия. Он полез в карман за платком и... Серебряной рыбкой сверкнул в воздухе «Нокиа-357» и плюхнулся в воду.
- Черт! - не выдержал Джереми. - Черт! Черт! Проклятие! Будь оно все проклято!
Эффект, произведенный его словами, был страшен. Словно кто-то выключил за сценой театральный проектор, погасли деревья и птицы, цветы и насекомые. Съежилось и утонуло солнце, а к поверхности озера поднялась тьма — черное, как мазут, ячеистое нечто, похожее на рыбацкую сеть.
Непотопляемый Сэм испуганно зажал себе рот обеими руками, но — слишком поздно. Все лица повернулись к нему. В глазах и мыслях аборигенов явственно читалась смерть. Потом люди медленно разошлись, оставив Джереми одного.
Ночи на Силенсио длинные и пустые — не светлые и не темные. Небо набухает мокрой золой и покрывается звездами, словно тифозной сыпью. Ночное светило дремлет в облаках, как птица в гнезде. Полускрытое белой дымкой, его вполне можно принять за земную луну, если бы не тускло-зеленый цвет.
Джереми лежал животом на шершавых досках и смотрел в воду. Он понимал, что конец близок и неотвратим. Без телефона ему ни за что не вернуться домой. Бежать? Но куда? Озеро кажется огромным, как мир. Возможно, оно охватывает всю планету. Не озеро по сути, а безбрежная флегма — спокойный, как пруд, океан. Может быть, на Силенсио вообще нет суши. А он, хоть и зовется Непотопляемым Сэмом, не решится уплыть в никуда. Уж лучше смерть от ножа или топора, чем от этой безмятежной воды.
Джереми Кацман сожалел о своей загубленной жизни. Сожалел до слез. Но жаль ему было и волшебный сад - убитую им красоту, и оскверненное озеро, и злосчастных инопланетян, вероятно, обреченных на гибель.
- Прости, - шепнул он, свесив голову с мостков. - Прости, пожалуйста. Я очень виноват. Я не хотел тебя проклясть.
«Ты и не смог бы, - раздался в его сознании чистый голос воды. - Смотри».
Джереми остолбенел. Прямо на его глазах зловещая черная сеть растворялась, бледнея с каждой секундой, пока не исчезла совсем. Полное лунных бликов озеро засияло, точно наливаясь изнутри хрустальным светом.
«Разве может иллюзия проклясть реальность? Вы бросаете мне слова, а я возвращаю вам отражения... И то, и другое — всего лишь содрогания эфира. Они не в силах причинить мне вред. Возьми, человек, свою игрушку... », - пропела вода, и на поверхность серебряным поплавком вынырнул «Нокиа — 357».
Кацман обреченно потянулся за телефоном, но (вот уж чудо чудное!) тот оказался сухим, а главное — включился.
«С чего ты взяла, что мы иллюзии?» - нервно спросил Джереми, пытаясь вызвать приложение. От волнения он никак не мог попасть пальцем в иконку.
«Вы пьете свет, питаетесь светом, строите дома из пустоты... Ваши тела — преломленные лучи в вакууме. Я, Silencio, мыслю и существую, а вы, люди — ничто, вы — мои сны...»
«Значит, и я сон? На самом деле меня нет?»
«Ни тебя, ни тех, кто пришел тебя убить».
Джереми испуганно обернулся — над ним стояли аборигены с ножами. Ослепленные злостью, палачи не видели хрустального сияния воды, не слышали ее пения. Для них она оставалась грязной, проклятой, не способной дарить жизнь. Они верили, что зло смывается только кровью.
Его грубо и молча схватили, прижали к доскам... резкий взмах ножа... приложение все-таки вызвалось... и Непотопляемый Сэм, рыдая, скорчился на пластиковом полу космопорта.
- Эй, парень! - послышались со всех сторон голоса. - Что случилось? - его обступили люди со смартфонами. - Да это же еще один бедолага с Силенсио поехал крышей. Эй, кто-нибудь! Скорее звоните в психиатрию.
Фантастика | Просмотров: 819 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 02/01/21 16:01 | Комментариев: 18

Световая реклама текла по улицам, карабкалась по стенам и крышам, выплескивалась в небо фейерверком. Огромная наряженная елка парила над площадью в скрещении лазерных лучей. Вокруг здания ратуши вилась, изгибаясь и сверкая в морозном воздухе, алая лента: «С новым, 2121 годом!»
Рядом со всем этим великолепием луна смотрелась невзрачно — плоская фаянсовая тарелка, забытая на праздничном столе.
«Будь я Господом Богом, - думал хозяин книжной лавки, - давно бы убрал отслуживший реквизит в какой-нибудь дедушкин сундук. Зачем в небесах луна, если реклама светит ярче? И когда я в последний раз видел звезды? Нет их, растворились в неоновом супе и сгинули... Остались только в учебниках, на картинах и в старых стихах».
Он стоял на ступеньках, наблюдая за нарядными людьми. Из всех пятнадцати книжных магазинов города только его лавка - «Живые книги Леона» - торговала старинными сказками. В декабре на витрине царили герои Андерсена. Книги рекламировали себя — каждая заключена в собственном мирке, некоем подобии стеклянного аквариума. Плавился в печи стойкий оловянный солдатик и тут же, вспыхнув, сгорала бумажная балерина, обращаясь в щепотку золы. Потом оба, как птицы феникс, восставали из пепла и все начиналось сначала. Танцевала на балу Русалочка в объятиях своего принца. Пухлые губы, задранный острый подбородочек... Ее лазоревые глаза, полные боли и любви, скользили взглядом по лицам прохожих, не замечая их. Дрожала, сидя на снегу, под газовым фонарем, босая девочка, одну за другой зажигая спички и тщетно пытаясь согреть окоченевшие пальцы крохотными огоньками. Капризно ворочалась изнеженная принцесса на ворохе перин. Конечно, это были всего лишь фрагменты — трехмерные гифки. Для того, чтобы активировать книгу, ее полагалось купить.
Он не заметил, как к магазину подошел мужчина, видимо, отец, державший за руку маленького мальчика. Оба остановились перед витриной, напротив гифки с босоногой нищенкой. Не спуская глаз с живой картинки, ребенок о чем-то тихо спросил отца. Тот покачал головой.
- Это вы Леон — продавец книг? - обратился малыш к хозяину лавки.
- Я, - откликнулся торговец. - Ты хочешь выбрать себе сказку?
Рукой в пушистой варежке мальчик указал на девочку со спичками.
- Я хочу ей помочь.
- Прекрасно, - обрадовался Леон. - Попроси папу, и он купит тебе книжку. Ты принесешь ее домой, и девочка покажет тебе свою историю.
- Я знаю ее историю, - упрямо возразил мальчик. - Она всегда кончается одинаково. Но я так не хочу. Девочка должна жить. Она еще маленькая и очень красивая. Освободите девочку, Леон, и я приглашу ее к нам на Новый год. В нашем доме тепло и много еды. Прошу вас, Леон, отпустите ее.
- Не могу, - признался торговец.
«Эта маленькая нищенка — ненастоящая», - хотел сказать он, но осекся. «Девочку со спичками придумал грустный сказочник из далекого прошлого — Ханс Кристиан», - чуть не сорвалось с его губ, но, вглядевшись в озябшее лицо за стеклом, Леон виновато пожал плечами.
Потому что она была настоящей. Прикрытая лохмотьями грудь тихонько вздымалась. Дыхание белыми змейками выползало из приоткрытого рта. На белокурой челке снежными жемчужинами оседал иней, и ярко, болезненно румянил щеки мороз. В серых глазах — широко распахнутых и по-детски лучистых - тонул умирающий огонек. Хрупкая жизнь догорала на ветру, как последняя спичка, тянулась дымной струйкой к незримому небу ее мира... гасла... и никак не могла догореть. Несколько страшных мгновений, пойманных в стеклянную капсулу и обреченных длиться вечно. Какому времени и месту они принадлежали?
- Видишь ли, дружок, - откашлявшись, заговорил Леон, - как тебя, кстати, зовут?
- Патрик.
- Понимаешь, Патрик, эта девочка жила очень давно, так давно, как ты и представить себе не можешь. Ее история началась и закончилась, когда ни я, ни ты, ни твои папа и мама еще не родились. Нельзя изменить то, что уже случилось.
Мальчик нахмурился.
- Но она здесь.
- Она здесь — и в то же время ее здесь нет, - мягко сказал продавец книг. - Это как свет погасшей звезды. Спроси папу, он тебе объяснит.
Малыш поднял глаза на отца, и тот с улыбкой кивнул:
- Я расскажу тебе про звезды.
Патрик закусил губу и долго смотрел на маленькую нищенку, замкнутую в ее стеклянном мирке. Тускло светил газовый фонарь. Падали редкие снежинки, кружились и таяли от тихого дыхания девочки.
Потом его плечи поникли.
- Значит, никто не может ей помочь?
- Нет, - ласково улыбнулся Леон. - Но возможно кто-нибудь из твоих друзей или соседей нуждается в помощи? Сейчас никто не страдает от голода и холода, но по-прежнему есть люди, которым одиноко и грустно в Новый год.
- Бабушка Марта, - подсказал отец Патрика, - наша соседка сверху. Ее дочь и внучка не приехали к ней в этом году. Как ты думаешь, мы могли бы что-то для нее сделать?
- Я мог бы отнести ей немного конфет, - неуверенно предложил мальчик.
- По-моему, отличная идея, - заметил продавец книг.
- А Юлия... Ее мама лежит в больнице. У них нет даже елки.
- Мы пригласим ее к нам на праздник! И купим подарок! - воскликнул Патрик и, воодушевленный, потянул отца за руку.
Леон задумчиво проводил их взглядом. Вроде бы все закончилось хорошо. Но что-то его беспокоило, мешало, как соринка в глазу. А ведь прав был мальчик. Сказочные герои за стеклом — что они такое? Трехмерные цифровые картинки или несчастные узники, запертые в капсулах времени, как звери в клетках?
Леон с радостью освободил бы их — всех до единого, пусть проживут свою единственную жизнь счастливыми. Пусть русалочка встретит настоящую любовь, а маленькая нищенка пойдет в школу, как любая другая девочка ее возраста. Пусть вырвутся из пут лжи придворные голого короля, а стойкий оловянный солдатик станет чьей-нибудь любимой игрушкой.
«Когда-нибудь люди научатся отпускать их на волю, - размышлял хозяин книжной лавки, и от этих мыслей, таких нелепых и дерзких, сладко щемило сердце. - Может быть, не скоро... лет через сто... мы научимся не только запирать и связывать, но и дарить свободу».
Да, тогда старые сказки умрут. Но так ли это важно? Новому веку — новые истории.
Сказки | Просмотров: 511 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 29/12/20 03:56 | Комментариев: 12

Холода той зимой стояли страшные. Воробьи мёрзли на деревьях и сбивались то там, то здесь в тёплые кучки, грели друг друга. Снегу навалило – по самые подвальные окошки. Иногда чуть-чуть оттаивало, и тогда карнизы обрастали длинными сосульками, которые так и норовили отломиться и сорваться вниз, кому-нибудь на голову, так что по улицам становилось небезопасно ходить.

Накануне второго адвента меня после трёх безуспешных химиотерапий выписали домой, умирать... Вернее, попрощаться со всем, что дорого, перед тем, как окончательно заберут в хоспис.

«А может быть, удастся обойтись без этого, – думал я с надеждой. – Дай Бог, всё закончится быстро». Моя прабабка по материнской линии умерла от рака желудка в девяносто два года, легко, почти не страдая. Меня боль мучила, но не сильно: зудела внутри, царапалась и грызла, точно маленький зверёк, отдаваясь в плечо и почему-то в левое колено. Иногда я, чтобы отвлечься, представлял себе, что несу за пазухой хомячка, который проел клетку и пытается выбраться на волю, вот только не знает, куда.

Так что чувствовал я себя не так уж плохо – лучше, чем можно было ожидать – и решил провести своё последнее Рождество вдали от праздничной городской сутолоки, от сочувственных ахов и вздохов, от четырёх родных стен, пропитавшихся насквозь тягучей энергетикой болезни. Я снял полдомика в деревне под Регенсбургом на берегу незамерзающей реки Зульц. Хозяйке – симпатичной пожилой фрау в традиционном баварском переднике и с чёрной накладной косой – объяснил своё состояние, чтобы не устроить ненароком неприятного сюрприза перед праздниками. Каждое утро она ставила перед моей дверью кувшин с ледяной водой, и весь день я пил её маленькими глотками, заглушая мутную слабость и тошноту. Постепенно эта живая вода проникала в мою испорченную химией кровь, вместе с запахами гари – многие дома на нашей улице топились углём – и свежего хлеба, светом разноцветных фонариков и звучным плеском реки. Если не исцелила, то, по крайней мере, придала сил. Я даже перестал хромать. Гулял по два-три часа в день, невзирая на мороз, по небольшому – в пять ларьков – рождественскому рынку на главной площади и вдоль набережной, разглядывая украшенные еловыми ветками и вороватыми Санта Николаусами дома, палисадники с обледенелыми садовыми гномами да неперелётных уток, безвольно дрейфующих вниз по течению.



Набережную никто не чистил от снега. Только в самой середине улицы одинокие пешеходы протоптали тропинку, такую тонкую, что идти по ней приходилось, точно циркачу по канату – ставя ноги одну перед другой. Помню скрип подошв по новенькой свежеутрамбованной белизне, струйки дыма над крышами – серые на фоне ночного неба – и огромные серебряные звёзды в чёрных волнах Зульца. Я забрёл непривычно далеко от дома и, кажется, заблудился. А может, и нет – если брести всё время вдоль берега, река выведет, но я не знал, в какую сторону двигаться, да и не хотел знать. Хомячок за пазухой присмирел – озяб, должно быть – и сидел тихо-тихо. Окрестный пейзаж казался неумелым наброском, выполненным в чёрно-белых тонах. Тёмные и зернистые, как мука грубого помола, стены. Лохматая ёлка. Сухие метёлочки травы, торчащие из сугроба. Пустая банка из-под пива на снегу. Кривой фонарный столб. Остатки низенького деревянного забора, полукольцом опоясавшего ёлку. Здесь не витало в воздухе предвкушение Рождества. Ни капли цвета, ни искорки оживления. Это явно был небогатый район.

– Уныло, да?

Раздавшийся сзади хрипловатый мужской голос заставил меня вздрогнуть. Я резко обернулся – худой парень в натянутой на уши вязаной шапке – почти такой же, как у меня – и с большим рюкзаком за плечами переминался с ноги на ногу под негорящим фонарём. В тускло-молочном ночном свете черты его лица казались заострёнными, а кожа – неестественно бледной, словно обмороженной. Я как будто взглянул на себя в зеркало, но ощущение странного сходства исчезло почти сразу же.

– Такие места обходит стороной Санта Николаус, правда? – усмехнулся парень. – Но ничего, сейчас мы это исправим.

Он зубами стянул перчатку, прищёлкнул пальцами – легонько, как дрессировщик на арене – и тут же на ёлке дрожащими язычками пламени вспыхнули золотые огоньки. Дробясь и отражаясь в снегу, они окутали дерево мягким праздничным сиянием.



– Как вы это сделали? – спросил я, поражённый.

– Спросите лучше, почему, – улыбнулся он в ответ и протянул мне ладонь, как будто не для рукопожатия, а точно собирался кормить с руки птицу. – Кевин.

– Александр, – представился я. – Алекс. Так почему?

– Потому что кто-то в этом старом, плохо оштукатуренном доме, в самом бедном квартале города, ждёт чуда.

– Ребёнок?

Он кивнул и сбросил с плеча рюкзак. Извлёк оттуда разноцветный пряничный домик, осыпанный сахарной пудрой и с марципановыми фигурками Гензеля и Гретель на крыльце, и осторожно поставил под ёлкой на снег.

– Теплеет, вроде. Не размок бы, – заметил обеспокоенно.

– Да какое «теплеет»? – чуть не расхохотался я, но сдержался, боясь растревожить уснувшую боль. – Если будем здесь стоять, скоро превратимся в ледяные скульптуры. Вы из какого благотворительного фонда?

– Ни из какого, – усмехнулся Кевин. – Я сам по себе. Но вы правы – холодно. Предлагаю пойти в «Танненбаум», тут, за углом. Обслуживание так себе, но кофе подают горячий, и можно посидеть, поговорить.



Кафе «Танненбаум» напоминало аквариум, до краёв заполненный мутной янтарной водой. В нём – в ярко-жёлтом свете и табачном дыму – уже плескалось несколько рыбок, и я смутился, внезапно застеснявшись своего болезненного вида. Напрасно: никто из гостей за соседними столиками не обратил на меня внимания. Все уставились на Кевина. Как-то странно смотрели, почтительно и испуганно, словно на воскресшего из мёртвых.

– Вас здесь знают, – предположил я.

Почему-то мне даже не пришло на ум, что мой новый знакомый может оказаться местным. У него был вид человека, находящегося в пути, и не только из-за рюкзака.

– Я бывал тут пару раз, – ответил он уклончиво.

Мы заказали по чашке кофе – сладкого и такого густого, что на нём хоть сразу можно было гадать. Так я и делал – сидел и разглядывал коричневые витые узоры. Откуда-то со стороны кухни доносился бой часов. «Кукушка, кукушка, сколько дней я проживу после Рождества?» Одиннадцать. Добрая фрау, наверное, думает, что квартиранту стало плохо на улице и его, то есть меня, забрали в больницу.

– Детство, – заговорил Кевин, – заканчивается тогда, когда в жизни перестаёт случаться маленькое волшебство. Когда за выпавший молочный зуб фея больше не платит конфеткой, когда пасхальный заяц не рассовывает по углам шоколадные яйца, когда пуст остаётся рождественский сапожок. Понимаете, я рано потерял мать, и это было страшное несчастье. Но по-настоящему я осознал потерю два месяца спустя – когда в дом пришло Рождество, без ёлки, без подарков. Не вошло, а постояло в дверях и повернулось к нам спиной. Отцу было не до праздника – он сам чуть не слёг от горя. В такие моменты осознаёшь, что стал взрослым в худшем смысле этого слова – человеком, которого никто не любит.

Я хотел возразить, но Кевин, улыбнувшись, приложил палец к губам.

– Шшш... Вы правы. Взрослых любят тоже. Но разве человек, купаясь в любви, не ощущает себя ребёнком? Так вот, – продолжал он, – мне тогда только-только исполнилось семнадцать лет. Нормальный возраст для взросления. Так что, хоть и приходилось трудно, на судьбу я не жаловался. Но семи–девятилетние? Детство которых оборвалось внезапно и так чудовищно рано... а то и вовсе его не было? Повзрослевшие едва ли не в младенчестве, в детских домах, в семьях асоциалов, наркоманов или алкоголиков? Неродные дети, которых демонстративно притесняют. Жил у нас по соседству такой мальчишка. Его воспитывал дядя, кажется, или другой какой-то родственник. Малыш спал в холодном подвальном помещении, в комнатке с одним решетчатым окном и бетонным полом. Как-то подобрал на улице бездомного котёнка и кормил у себя в подвале. Дрессировал, помню, возле нашей калитки, учил прыгать через палочку. А потом дядя – или кто он ему был – спьяну котёнка задушил и даже похоронить не позволил. Мальчишка смастерил из веток самодельный крестик, так и тот дядя разломал.

– И что теперь с этим ребёнком? – спросил я. Почему-то мне сделалось неловко, как будто мой собеседник только что поведал нечто постыдное о себе.

Кевин пожал плечами.

– Вырос. Каким вырос – это другой вопрос. Но мне не выросших жалко – большие сами за себя в ответе, – а маленьких, беззащитных. Cкольких из них бьют дома, запирают, морят голодом, шантажируют так или эдак. «Вот сдохну, тогда узнаешь, каково быть сиротой» – самая лёгкая форма шантажа, а как она калечит. Моральное насилие бывает иногда хуже физического, но если во втором случае может вмешаться полиция, то в первом – ничего сделать нельзя. Мать или отец всегда правы. Я одно время работал в социальном ведомстве и знаю, как трудно защитить ребёнка от его родных. Самое тяжёлое – знать, что кто-то нуждается в твоей помощи и хотеть помочь, но не иметь права вмешаться... Я столько всего видел, – добавил Кевин по-детски беспомощно, и – от воспоминаний об увиденном – глаза его потемнели, а выражение лица стало жёстким.

– Что-то подобное чувствуют врачи, – сказал я, думая о своём.

Кофейная гуща, вязко переливаясь, пророчила мне долгую и безоблачную жизнь. Захотелось встать и хватить чашкой об пол.



– Да? – встрепенулся Кевин. – Вероятно. Меня никогда не интересовала медицина. Даже отвращение к ней испытывал инстинктивное. Так вот... эти истории так переполнили моё сердце, что стали выплёскиваться наружу, как кипяток из чайника. И тогда – помню, это был канун Пасхи – я накупил всяких сладостей и пошёл по домам своих подопечных. Примерно сорок адресов. Нет, не передавал из рук в руки. Ставил возле дверей или прятал в саду, но так, чтобы можно было легко найти. Это должно быть волшебством – вы не забыли? А после бродил по улицам и везде – наудачу – оставлял гостинцы. Особенно там, где видел у подъездов качели, горки, песочницы или где сушилось детское бельё на верёвках. В ту ночь я для всего города сыграл роль пасхального зайца.

Я зажмурился и представил себе Кевина, с таким же большим рюкзаком, как сегодня, только по-весеннему легко одетого. Представил, как он крадётся по мокрому от лунного блеска тротуару среди юной зелени. Забирается в чужие сады, но не для того, чтобы что-то украсть, а наоборот – отдать другим немного душевного тепла.

– Наверное, удивительное чувство...

– Да, похоже на наркотик, – признался Кевин. – Вызывает эйфорию и облегчает боль.

Он вздохнул и посмотрел на меня искоса, чуть наклонив голову. Я украдкой обвёл взглядом столики, и увидел, что люди вокруг также склонили головы, прислушиваясь к его словам.

– И я подсел на него по-настоящему. Сначала два раза в год, на Пасху и на Рождество, покупал и разносил подарки. Тем, кто – как я знал – беден. Тем, кто нелюбим. Собственно, это не одно и то же. Бедность не исключает любви, как и наоборот. Потом стал делать это чаще – каждый раз, когда оставались от зарплаты деньги. Обходил с рюкзаком за спиной не только наш город, но и соседние. Блуждал по деревням и сёлам... всё дольше и дольше, и подарки в рюкзаке не кончались. Время как будто растянулось или, наоборот, сжалось, обратилось в сплошную череду праздников. Каждый новый день стал поводом подарить кому-то радость. А ещё в пальцах появилась некая сила, какое-то странное умение...

Он поднял над головой правую руку и опять, как тогда у елки, легонько, точно циркач, прищелкнул. В ту же секунду с лепного карниза, с тяжелой латунной люстры, с лопастей вентилятора, громадной стрекозой застывшего под потолком, хлынул прохладный ёлочный дождь.



В кафе сделалось так тихо, что слышно было гудение водопроводного крана на кухне и обиженное квохтание батарей. Кевин победно улыбнулся.

– Маленькое волшебство. Не настоящее чудо, а так, ерунда: здание украсить, лампочки зажечь. Или вот еще...

Он быстро провел рукой у меня над ухом, и в ладони его очутился лакричный леденец в прозрачной целлулоидной обёртке.

– Простите, – сказал извиняющимся тоном, – для вас получилось незамысловато. Наверное, потому, что вы уже не ребёнок. Но всё равно попробуйте, поднимает настроение.

Я насторожённо взял конфету и опустил в карман. Раньше мне нравился вкус лакрицы, но в последние недели болезни при одной мысли о нём горло сдавливал рвотный спазм.

– Ладно, Алекс, рад был познакомиться. Удачи вам, – и последней традиционно-прощальной фразой как по живому полоснул. – Будьте здоровы.

Я не успел ответить, только моргнул оторопело, а Кевин уже вышел из кафе и растаял в тёмных изгибах улиц за пять минут до того, как пробило полночь.



Наутро я рассказал хозяйке домика о странной встрече. Добрая женщина без удивления выслушала историю Кевина, но разволновалась, когда я упомянул подаренную им конфету.

– Съешьте её. Обязательно съешьте! У нас в прошлом году девочка выздоровела от лейкемии после его угощения.

Я кинулся искать леденец по карманам, но тот, как назло, провалился в подкладку. В конце концов, распоров материю, мы с хозяйкой извлекли подарок Кевина, уже без обёртки, запачканный налипшими на него пушинками синтепона.

Я ожидал, что от лакрицы меня вывернет наизнанку, но ничего плохого не произошло. Никакого вкуса, только приятное послевкусие – как будто проглотил пахнущий весенним лугом сгусток тумана.

Это случилось десять лет назад, и до сих пор я жив-здоров. Уснувшая в тот вечер боль так и не проснулась больше, и весь организм постепенно отдохнул от химии, восстановился. Я думаю, ошиблись тогда врачи с диагнозом, не от того меня лечили. А может, маленькое волшебство помогло.
Миниатюры | Просмотров: 450 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 27/12/20 15:03 | Комментариев: 21

К полуночи Николай Петрович совсем разболелся. Легкая простуда перешла в мутный, тяжелый жар. Вдобавок левая рука онемела, и кололо в висках. Хотелось встать и распахнуть окно, глотнуть свежего воздуха, а потом до утра беспокойно мерить шагами коридор.
Он сел на постели и спустил ноги в тапочки. Рядом сонно зашевелилась жена.
- Коль, ты куда?
Ее рыжие волосы чуткими змеиными головами тянулись к мужу, как будто собираясь укусить.
- Пойду, покурю.
- Какое покурю с температурой? - проворчала жена и повернулась на другой бок.
У нее в ногах проснулась кошка и, вылупив зеленые глаза, зашипела. Николай Петрович поморщился.
- Спи. Я быстро.
Он вышел на веранду и долго стоял — черно-белый в серебряном ночном свете, комкая в пальцах незажженную сигарету. Жар угас, растворившись в ночном холоде, остались только слабость и туман в голове. Непривычная тишина давила на плечи. Мир странно изменился — дрожал и тек размытой акварелью, из твердого став жидким. Белесым маревом клубились редкие огни поселка. Хрустально блестели крыши, смоченные лунной росой. Словно капли дождя по черному стеклу, катились по небосводу звезды, отчего казалось, что небо медленно вращается вокруг земли, а центр этого вращения — дачный коттедж на холме.
- Николай, - окликнул негромкий голос.
Оглянувшись, Николай Петрович увидел парня в светлой рубашке.
- Кто вы? Это частная территория.
- Да бросьте, - весело откликнулся тот, шагнув ему навстречу и осветившись изнутри, как елочный фонарик. Николай Петрович заметил, что лицо у незнакомца молодое, а глаза — древнего старца. - Я... ну, скажем, маг. Ваш земной путь, Николай, окончен. Пора подводить итоги.
Николай Петрович откашлялся. В груди его точно разверзлась рана, и туда, как в черную дыру, хлынула пустота. Не страх, не боль, не отчаяние, а какой-то вселенский холод.
- Что со мной случилось? - спросил он глухо.
- Инсульт.
Николай Петрович кивнул.
- И что теперь?
Приблизившись, маг пристально взглянул ему в глаза. Словно булавкой уколол. Пришпилил его, беднягу, как бабочку к небу. Николай Петрович попытался отвернуть голову или хотя бы зажмуриться, но — не смог.
Пустота в груди зашевелилась и сквозь нее проклюнулось раздражение, тотчас же сменившееся глубокой печалью. Но она быстро угасла, размытая холодной брезгливостью. А дальше эмоции замелькали, как импульсы в стробоскопе, выворачивая тело наизнанку.
- Вы душу мою сканируете? - встревожился Николай Петрович. - Ищите грехи?
Парень усмехнулся.
- Смотрю из чего Вы состоите.
- Из чего же?
Улыбка мага увяла, а взор подернулся топкой грустью.
- Почти на сто процентов из пустоты.
- Хм...а чего не хватает?
- Ваше новое тело я могу создать только из любви. Это универсальная материя. Вопрос, на что ее хватит. О человеческом облике, кстати, забудьте. Из микроба не сделать слона.
- Ну, хотя бы на букашку хватит? Вон светлячок полетел. Можно я стану светлячком?
В темноте между перилами веранды и черным кустарником парил, мигая на ветру, крохотный огонек. Пройдет совсем не много дней и он, как тысячи его собратьев, опустится на землю, станет оседлым. И ночной газон засверкает, будто звездное небо.
«Вот ведь, - с неожиданным умилением подумал Николай Петрович, - всего лишь червяк с крыльями. А сколько в нем красоты! И как я раньше не замечал?»
- Увы. Нельзя. Не любили вы никого. Ни себя, ни других. А теперь уже поздно — поезд ушел.
- Я, между прочим, деньги жертвовал на храм и детям каким-то на лечение...Трёх сыновей вырастил, - возразил Николай Петрович.
- Ну и что? Благотворительность с пустым сердем — это, Николай, лицемерие. Желание покрасоваться, а не помочь... А сыновья? Вы их замечали хотя бы? С высоты своего роста? Нет, а знаете почему? Без любви душа слепнет. Или вот жена? Вы хоть помните, какого цвета у нее волосы?
- Рыжие? - с надеждой спросил Николай Петрович, думая о Медузе Горгоне.
- Ладно, - вздохнул маг и на мгновение прикрыл глаза. - Ну ведь не может такого быть, чтобы совсем ничего. Поищите... давайте поищем вместе.
Николай Петрович облокотился на перила и подставил лицо прохладному ветру. Медленно кружились звезды. Летали светлячки. Цикады стрекотали в туманных кронах сада. Пахло детством, летом, давно забытой нежностью. Дом с открытой верандой неспешно дрейфовал сквозь ночь, как Ноев Ковчег, укрывший в своем чреве множество крошечных жизней. Где-то в глубине комнат спала жена, которую Николай никогда не любил. Сперва она была удобной, потом — привычной, как старое перелицованное пальто, а в последнее время — душной, постылой, надоевшей до спазмов в горле. Дети? Путались под ногами. Может быть, мать? Маленькая нервная женщина, отравившая ему все детство придирками и бестолковой суетой. Отец? Он ушел из семьи, когда Коленьке едва исполнился год. Друзья, коллеги? Завистливые идиоты. Кошка Маруська? Чтоб ей, кусачей тварине, четырежды сдохнуть. Николай листал события, имена, лица — и ничего не находил.
- Бинго! Вот оно! - воскликнул маг. - Помните зеленый кубик?
- Зеленый что?
- Когда вы с семьей отдыхали в пансионате «Кривые осинки», младший сын Сережа запульнул вам в лоб зеленым кубиком. Вы сперва хотели его отшлепать, но передумали и просто улыбнулись. Неправда ли, в этом было что-то от любви?
Он протянул руку, и счастливое мгновение сверкнуло на ладони крупинкой золота. Теперь и Николай Петрович вспомнил, и, как много лет назад, слабая улыбка тронула его губы.
- И правда, было.
- Ну, что ж, на песчинку наскребли. Не огорчайтесь, - успокоил маг. - Это не так уж и плохо. Вы просто начнете все сначала. Будете принимать и отдавать тепло — урок песчинки. Когда-нибудь опять дорастете до человека. И уж тогда не оплошайте.
- Ни в коем случае, - только и успел сказать Николай Петрович, как его закружило и понесло по ветру, повлекло прочь с веранды над прохладной влажностью травы, над темными джунглями пырея — на садовую дорожку.
Он съежился, как проколотый воздушный шарик, выпустив из себя пустоту. Легкой золотинкой блеснул в лунном свете и погас. И так застыл в ожидании рассвета.

***

В неполные шесть лет Петер многое умел. Например, читать и писать печатными буквами, набирать цифры на смартфоне и отличать кленовые листья от дубовых. А еще он знал, как устроена машина времени. Очень просто: два стеклянных конуса, поставленных друг на друга — вершина к вершине — и с узким горлышком между ними. Из верхнего конуса в нижний течет песок. Это называется «песочные часы», но папа объяснил мальчику, что в колбах пересыпается время, и пока ты на них смотришь, ты — маг, властелин настоящего и будущего. Нет, в прошлое с их помощью попасть нельзя. Это невозможно в принципе. Что прошло — то прошло. Но пока струится песок, минуты лежат у тебя на ладонях. Ты можешь делать с ними, что угодно — замедлить, ускорить, вымарать, как неверно написанное слово.
Когда-то у Петера была такая игрушка, но потом она то ли потерялась, то ли разбилась. Тогда он стал представлять часы в уме. Как только мама с папой начинали ругаться — а жизнь их была непрерывной битвой титанов — мальчик вызывал в памяти две стеклянные колбы с красным песком внутри и пересыпал, бесконечно пересыпал эту болезненную красноту из верхнего конуса в нижний. Иногда часы сами собой опрокидывались и колбы менялись местами. Это причиняло боль, и несколько страшных секунд Петер не понимал, где он и что делает, но потом все начиналось сначала. Алая горка внизу росла, а наверху уменьшалась. Прошлое поглощало будущее.
Мальчик проснулся от резких голосов и грохота посуды.
- Сколько можно есть по ночам! - жаловалась мама. - И сына приучил! Нашел себе компанию! Хоть бы тарелку за собой убрал.
Петер зябко съежился под одеялом. Да, он доел вчерашнюю кашу. И без всяких компаний. Разве он виноват, что родители забыли покормить его ужином?
Мальчик принюхался, но вкусных запахов из кухни не уловил. Неужели завтрака тоже не предвидится?
Папа что-то раздраженно бубнил в ответ. До Петера долетали обрывки фраз:
- … не переломишься... подумаешь тарелка... что ты за хозяйка, хлеб и тот криво намазала...
Отлично, значит, на завтрак — бутерброды. Петер вскочил с кровати и принялся быстро одеваться.
- Как, ты и ребенка еще не собрал? - неслось из кухни. - Забыл, что мы сегодня везем его к твоей матери?
- У тебя в одиннадцать интервью, - напомнил папа.
- Ничего, успеем, - откликнулась мама почти нормальным голосом. - Солнышко, ты готов? - повернулась она к возникшему на пороге сыну. - Отлично! Пошли. Где твой рюкзачок?
Мальчик поспешил вслед за родителями, но перед этим стянул со стола кусок хлеба.
Бабушку он любил. Ее домик, полный тысячей интересных мелочей, фарфоровых игрушек, вышитых картинок, альбомов со старыми фотоснимками, сухих букетиков и кружевных салфеток. Это был совсем другой уют, не как в их городской квартире, а мягкий, теплый, чуть присыпанный пылью. Петеру казалось, что каждая вещица в бабушкином доме знает его и желает ему добра.
А еще бабуля потрясающе готовила. Блинчики с мясом, с клубничным джемом, с кленовым сиропом, сладкая рисовая каша с вареньем, пшенная каша с тыквой, суп из красной чечевицы, куриный бульон с клецками, белые колбаски с тушеной капустой, домашние брецели со сливочным маслом...
- Солнышко, не надо есть в машине, - нервно сказала мама, и Петер, вздрогнув, сунул хлеб в карман. - Смотри, все сиденье в крошках. Сейчас приедем к бабушке и будешь завтракать.
Родители продолжали лениво переругиваться, но мальчик их не слушал. Крепко зажмурившись, он представил себе огромные — до неба — песочные часы, должно быть, вместившие весь песок во вселенной, и принялся пересыпать время — быстро, еще быстрее... Скорее бы закончилась эта мучительная поездка. Он хотел к бабушке!
И, кажется, задремал. А минуты все текли, низвергаясь лавиной, на зыбкой грани реальности и сна.
Машина остановилась.
- Давай зайдем к маме, - прозвучал у него над ухом неуверенный папин голос.
- С ума сошел? У меня интервью через сорок минут! Только о себе и думаешь.
- Может ей помощь какая нужна?
Мама закипала медленно, как чайник на плите. Того и гляди, засвистит через нос.
- А доставка на что? Социальные службы?! Хватит того, что ты каждый месяц переводишь ей деньги!
- Давно не навещали, как она там?
- Ну позвонить-то она может? Слушай, ты что не понимаешь, что я опоздаю? Сынок, вылезай.
Последнее, что услышал Петер, были папины слова: «Тут сеть плохо ловится», и машина уехала. Мальчик проводил ее взглядом и, закинув на спину рюкзачок, зашагал к бабушкиному дому.
Он шел, удивляясь, как разрослась плетистая роза у входа и сколько песка набросало ветром на садовую дорожку. Кусты не стрижены, всюду сорная трава. Так не похоже на аккуратную бабулю. Вдруг она, и правда, заболела, забеспокоился Петер и толкнул дверную ручку. Как всегда — не заперто.
Он увидел, что и внутри все засыпано песком — мелким, красным, как томатный сок. Алая скатерть на столе, багровые шкафы, полки, цветы, картины. Массивное зеркало, в кровавой глубине которого тонула гостиная и сидела бабушка перед выключенным телевизором.
- Бабуль, - робко позвал Петер и замолчал, испугавшись собственного голоса.
Только сейчас мальчик заметил, как она высохла — сморщенная, старая, с кожей цвета красного дерева. Темные, как ветви, руки скрещены на коленях. Глаза плотно закрыты. Приблизившись, он неловко тронул ее за плечо — и бабушка упала.
- Бабуля, милая, вставай, - заплакал мальчик, пытаясь ее поднять, - пожалуйста, вставай. Что с тобой? Бабу-ляя....
Тишина опутала дом вязкой паутиной, только отчаянно всхлипывал Петер да песок за окном тихо шептался с ветром.
С трудом уложив бабушку на диван, мальчик прижал ухо к ее груди.
И замер... Неужели послышалось? Под вязаной кофтой, внутри застывшего тела, что-то серебряно тикало, как часы... тонкое, едва различимое биение жизни.
«Бабуля не мертвая, - догадался Петер, - она заколдована, как спящая красавица из сказки».
Заколдовали... замели песком времени... и оставаться ей так сто лет, а может, и больше. Пока не проедет мимо прекрасный принц, который ее разбудит. Но бабуле нужен не прекрасный принц. Она же не принцесса.
Заботливо укрыв бабушку пледом, Петер вышел из дома на перекресток. До чего же странно изменился знакомый пейзаж. На месте затопленного водой карьера высились песчаные холмы. А там, где когда-то солнечно цвело рапсовое поле, до горизонта простиралась красная пустыня.
Мальчик не знал, что делать. Уж не занесло ли его в Африку? Или на Марс? Выудив из рюкзачка мобильник, он дрожащими пальцами набрал номер.
- Алло, полиция! Мою бабушку кто-то заколдовал! - прокричал в онемевший телефон.
Поднялся ветер. Налетел, взметнул песок до самого неба, как хищную стаю саранчи, и резко, с неистовой силой, швырнул в Петера. Окутал багряной мантией его плечи. Запорошил глаза тайным знанием. И схлынул пенно, трусливо, как океанская волна убегает от встающего из пучины камня.
Мальчик ошеломленно смотрел на мобильник, уже зная, что никто не ответит. Чувствуя, что сердце бьется в каждой песчинке. Понимая, что бабушкин сон никто не посмеет нарушить, но ни один в мире сон не может длиться вечно.

***

Зима рисует тонкой кисточкой на стекле. Пушистые цветы, еловые ветви с длинными хрупкими иглами, оперение райских птиц. Серебро на белом. Звонкий мир, из-за морозных узоров размытый, как неумелая акварель. Игра света и тени. За окном — огромная луна разбросала венчики по облакам. Оранжевый фонарь у подъезда — как одинокий маяк в снежном океане. И небо, и земля пропитаны молочным сиянием.
Достав из холодильника две бутылки, Антон поставил их на стол. Затем сполоснул чашку и налил себе кофе из кофемашины. Даже без сахара напиток лишь слегка горчил. Но Антон не заметил этой странности, потому что мысли его витали далеко. Он думал о предстоящей вечеринке и о том, что скажет Яне, если конечно наберется смелости с ней заговорить. Не то чтобы они избегали друг друга, но... Все казалось так просто еще пару лет назад. Спортивные танцы, ночные прогулки по крышам, по самому краю. Они танцевали над пустотой. Когда ветер продувает тебя насквозь, словно ты какая-нибудь флейта, тело поет — почти беззвучно, на невообразимо высокой ноте, и возникает чувство невесомости, как будто идешь по пенистой кромке туч. Двое — рука в руке, чокнутые альпинисты в одной связке. Три раза полиция снимала их с высотных зданий. Их штрафовали за граффити на стенах, за катание на скейте в неположенном месте, за поджог мусорного бака. Отвязные подростки.
А потом, точно статическое электричество между ними накопилось, прикосновения стали бить током, и легкость исчезла, появился страх. И сейчас — стоит вспомнить Яну, ее голос и едва ощутимый аромат горчицы от ее волос, и язык делается неповоротливым, слова вязнут в горле и вообще забываешь, что хотел сказать. Он даже не понял, когда и почему появилась эта неловкость. Его подруга детства изменилась. Из девчонки-сорванца превратилась в красивую девушку с поволокой в глазах, как все красавицы чуть медлительную и серьезную. К такой не подойдешь просто так, не хлопнешь по плечу и не предложишь, как раньше, покататься на скейте.
«Не влюбилась ли Янка в кого-то другого? - терзался Антон, доставая из холодильника миску с картофельным салатом. - Но ведь я ее люблю. Или нет? Мы же сто лет знакомы. Мы — друзья. Почти брат и сестра, вместе выросли. Ведь невозможно влюбиться в собственную сестру».
Не отыскав на кухне ничего лучше, он принялся перекладывать салат в стеклянную банку из-под маринованых огурцов.
Все однажды случается впервые. Первая собственная — пусть и съемная — квартира, первые заработанные деньги, первая любовь... Иногда так трудно бывает ее распознать, не пройти мимо, не принять за что-то другое.
Его размышления прервал звенящий тонкий звук. Стук в оконное стекло. От неожиданности Антон чуть не выронил из рук ложку. На порыв ветра не похоже, а кто еще может стучать в окно третьего этажа? Птица, разве что. Не то чтобы он испугался — вроде бы и опасности никакой, а во всякие сверхъестественные штуки Антон не верил — но подкрался к сердцу неприятный холодок. Какое-то гадкое предчувствие. Птица стучит в окно — плохая примета. Так ему говорила бабушка. Беда не всегда открывает дверь пинком, иногда она крадется на мягких лапах. Пожав плечами, он завинтил на банке крышку. Стук повторился — на этот раз громкий и отчетливый. Антон больше не мог его игнорировать, поэтому встал и, подойдя к окну, приоткрыл одну створку.
Она сидела на карнизе, цепляясь коготками за снег — небольшая, чуть крупнее воробья, с желтоватым оперением. Канарейка, догадался Антон. Должно быть, улетела у кого-то, а теперь просится в дом, в тепло. Надо впустить бедолагу, живая душа как никак. А потом дать объявление в группу пропавших животных, а если хозяева не найдутся, отдать в добрые руки. Но все это не сегодня. Пусть летает по квартире, а ему пора уходить. Ребята ждут.
- Чик — чирик, - сказала птица.
Именно сказала, четко произнося слова, а не прочирикала на языке пернатых.
- Эй, - нахмурился Антон.
- Поговорим? - предложила птица.
Говорящая канарейка, надо же. Наверное, сейчас кто-то с ума сходит от горя, упустив такую редкую птаху.
- Ну-ну. Что скажешь?
Он отступил на шаг, раздумывая, как заманить птичку внутрь. Не насыпать ли ей риса на подоконник? Или канарейки рис не едят? Больше у него ничего подходящего не было — ведь макароны они не клюют тем более.
- Я не говорящая канарейка, - возразила говорящая канарейка. - Я тот, кто летает между мирами. Предупреждаю живых и мертвых. Ты умер, Антон. То, что ты сейчас переживаешь, картинка, которую видишь — всего лишь агония умирающего мозга. Тебе известно, что нервные клетки продолжают жить еще некоторое время после остановки дыхания?
Антон обалдело мотнул головой.
- Ты сейчас — вещь в себе. Замкнутая Вселенная перед коллапсом, - продолжила птица, косясь на него огненным глазом. - Тебе кажется, что ты жив, но это иллюзия. Фильм, который ты некоторое время после физической смерти крутишь в сознании.
- Я умер? - недоверчиво повторил Антон.
Он никак не мог уразуметь, о чем толкует этот полуночный летун. Сюрный выдался вечерок, ничего не скажешь.
- Ну да, - согласилась лжеканарейка и, нагло восседая на окне, принялась чистить клювом перышки.
- Но как...
- Сейчас ты пойдешь на встречу с друзьями. Будет бестолково и скучно. Много алкоголя и мало еды. С девушкой своей так и не заговоришь, зато для храбрости выпьешь стакан шнапса. Потом с горя — еще. И еще. По пути домой заблудишься, упадешь и замерзнешь в снегу. Вернее, все это уже произошло. Ты напился, упал и замерз насмерть.
- А если я никуда не пойду? Или пойду, но не буду пить? Или...
- Бесполезно, - отрезала птица. - Можешь хоть на голове стоять. Все уже случилось.
Несколько минут Антон сосредоточенно обдумывал ее слова, чувствуя себя при этом невероятно глупо. В самом деле, ну как можно серьезно обдумывать подобный бред? Только полный идиот способен на такое.
- Тогда зачем ты мне все это рассказываешь? - поинтересовался, наконец. - Если все равно ничего не изменить?
- Знать всегда лучше, чем не знать, разве нет? - удивленно прочирикал «тот, который». - Может быть, ты захочешь провести оставшееся время по-другому? Более осмысленно? Не идти на дурацкую вечеринку, а... возможно есть что-то более важное, - он с надеждой в глазах посмотрел на Антона и, взметнув легкую искристую пыль, вспорхнул с карниза, - ну, тут тебе виднее, - донеслось из снежной мути, постепенно затухая. - Это твоя память... твоя жизнь... твоя смерть...
Вот же черт. Антон ошалело потер глаза. «И что это было? - подумал он с тоской. - Не заснул же я, стоя посреди кухни? Значит, галлюцинация? А вдруг у меня шизофрения?»
Он даже вспотел от ужаса. Болезнь, от которой жизнь кажется кошмарным сном. И все-таки это лучше того, что начирикала канарейка. В ее дурную весть Антон не мог и не хотел поверить.
Он ощущал себя живым, а мир вокруг — настоящим. Тесная кухня, слегка захламленная, но в общем-то чистая. Зима за окном. Снежно-лунные узоры на стекле с легким налетом закатного, словно там, внизу, садится за горизонт маленькое солнце. Кофейная чашка с остатками черной гущи на столе. Фарфоровая сахарница. Закуска для вечеринки. Все такое привычное, обыденное и немного скучное. Хотя... некая странность все же маячила на краю зрения, и чем пристальнее Антон вглядывался в свою реальность, тем больше сомневался. Когда ему последний раз звонила мама? Он и вспомнить не мог. А ведь раньше что ни день обрывала телефон. «Уж не случилось ли с ней чего? - подумал с раскаянием. - Ну как можно быть таким черствым... не побеспокоился сам, не позвонил...». А недельное молчание в чатах? Его как будто забанили все друзья и знакомые. И свет на кухне какой-то блеклый, лампочка, что ли, перегорает? Плита, холодильник с магнитиками, круглый стол, две деревянные табуретки, открытые полки — вся его скудная мебель какая-то плоская, будто театральные декорации. Предметы не отбрасывают теней... а, нет, отбрасывают! Дрожащей рукой он открутил кран и умыл лицо холодной водой. Так и спятить недолго. Ну все хватит. Завтра же Антон побеседует с мамой, узнает, как у нее и что, а сейчас надо бежать. Запретив себе думать о призрачной птице, он затолкал в сумку бутылки и банку с картофельным салатом и выскочил из квартиры.
Свет оранжевого фонаря съедает цвета, вытряхивая из вещей яркую душу. Зеленая куртка Антона стала серой, а темно-синяя шапка — грязно-коричневой. Звезды он тоже съел. Задушил бы и луну, размазав по небу, как манную кашу по тарелке, не будь та столь выпуклой, сияющей, громадной. Пару жалких облачков он разъял на куски и разметал в вышине, словно обрывки промокашки. Задержавшись у подъезда, Антон запрокинул голову. Если бы не фонарь, он бы побродил по знакомым созвездиям и, вспомнив их имена, почувствовал себя уютно в мире, как в любимой фланелевой рубашке. Но идти некуда. Вместо звездных тропинок — оранжевая топь.
Тихие улицы, пустые и снежные. Деревья в белых пуховиках выпростали из рукавов голые черные кисти с растопыренными пальцами. Невесомо парят над землей мертвые прямоугольники окон. В них, точно присыпанных холодным пеплом, серо и темно. В других окнах — стоячий свет. Ни теней на фоне занавесок, ни мелькающих картинок на телевизионных экранах. Чужие комнаты похожи на пустые аквариумы. В них никто не шевелится, не любит, не дышит, не пьет чай и не слушает музыку.
Дорога идет прямо и немного в горку. До квартиры Кевина всего один поворот. Оранжевый фонарь остался за спиной, но светит луна, светит снег, вокруг так много света, что видно, как днем. Он льется буквально из всех щелей, от каждого куста, от стылых каменных стен, поднимается из-под ног и восходит к небу. Неужели возможно заблудиться в таком правильном и светлом месте?
И все-таки, торопливо шагая по хрусткой белизне, Антон против воли начал игру «А вдруг это правда?» Если и в самом деле была птичка, и говорила с ним, и не солгала — а зачем бы ей лгать? Если эта сложная и прекрасная Вселенная существует всего лишь краткий миг агонии и вот-вот погаснет?
Единственный актер в театре одного актера, что он скажет своим призрачным зрителям? Он мог бы навестить маму, обнять ее и сказать, что любит. Конечно, она и так знает. Но это обязательно нужно сказать. Услышать в ответ «и я тебя люблю, сынок», как напутствие на пороге вечности, как прощальную молитву. Отбросить смущение и объясниться с Яной? Даже если она его оттолкнет или поднимет на смех, не важно. Это ведь не настоящая Яна. Да и мама не настоящая. Они обе — игры его угасающего ума. Но о чем же еще говорить на пороге смерти, если не о любви?
Жаль, что нельзя, невозможно докричаться до того, другого мира. Ни позвонить, ни послать смску. Это другое измерение, куда путь ему отныне закрыт. Его чувства останутся запечатаны, как ядро в орехе — до самого конца.
Он остановился. Вроде бы мороз на улице, а куртка легкая, скорее для осени, чем для зимы, но пот заливал глаза. Необъяснимый, внутри зарождался жар.
«Я, наверное, проскочил поворот», - испугался Антон, прекрасно зная, что пройти мимо развилки не мог. На него накатило острое чувство дежавю. Дома исчезли. По обе стороны дороги простирались тусклые белые поля. Так все началось и так все закончится, понял он.
- Соображаешь, - раздался откуда-то сверху знакомый голос.
Антон поднял голову. Распластав по ветру золотые крылья, в потоке воздуха парил «тот, который».
- Опять ты.
Канарейка затрепетала и, как бумажный самолетик, легко спланировала на снег. «Какая она маленькая, - удивился Антон, - не больше кленового листа».
- Ты летаешь между мирами, - попросил он, - можешь заглянуть к моей маме?
- В котором из миров?
- А что, их много?
- Как снежинок на этом поле.
- Ладно... в каком-нибудь. Можешь? Скажи ей, что она — самая лучшая. Пусть не грустит и вспоминает меня.
- Я могу ей присниться.
- Спасибо.
Он молчал, потупившись, слушая тихую песню поземки. Желтую канарейку у его ног медленно заметало снегом.
- Хочешь знать, где ты сейчас находишься? На скорлупе ореха?
Антон кивнул.
- В крематории. У гроба стоит твоя мать и плачет. Ее накачали лекарствами. Яна тоже пришла. Еще пара минут — и твое тело будет предано огню. Так что времени у тебя совсем не много. Разве что помолиться.
- Я вообще-то не верующий, - вздохнул Антон. - Хотя... скажи, Бог есть?
- Не знаю.
- А что там, за порогом? Ад или рай? Какая-нибудь другая жизнь? Или ничто, пустота, растворение в абсолюте?
- Извини, братишка. Так далеко еще ни один «тот, который» не залетал.
Все было сказано. Молиться Антон не мог, только бросить последний взгляд на небо, окончательно утратившее любые оттенки. Слова иссякли, остались только ощущения, образы, цветные слайды воспоминаний.
Он и Яна. Им снова по пять лет. Их крохотные ладошки пересыпают песок. Их мысли сплетаются в воздухе, как струйки дыма. Чумазые, доверчивые малыши. Уже тогда ветер играл на них, как на дудочках, извечную мелодию счастья, а солнце просвечивало насквозь, обращая в разноцветные стеклышки.
Жарко... до чего жарко... Антон пошатнулся... От жара его голова раскололась, как пустой орех. И мир залило огнем.

***

Идет караван. Плывет, как длинный корабль, по золотому барханному морю, по раскаленному царству зноя и света. Пустыня дышит и пылает, жадно впитывая огонь, чтобы с приходом ночи отдать его небесам.
Во главе каравана на трехгорбом верблюде едет маг. Вместо белой рубашки и алой мантии на нем бурнус и куфия. Сейчас он одет как бедуин. Странник пустыни. Архитектор человеческих душ и тел. Господин времени и материи. Взмахнет рукой — и льется песок, и вспыхивают в нем искры чьих-то хрупких жизней. Они пересыпаются во вселенских часах из верхнего стеклянного мира в нижний и поют хвалу Всевышнему, пока не опрокинется космос и миры не поменяются местами.
Искры жизни вспыхивают — и гаснут. И снова вспыхивают. Рассыпаются прахом и спекаются в звезды. Притягиваются друг к другу или парят в одиночестве. Собираются в созвездия, туманности и галактики... Время рождаться и время умирать. Время песка.
Мистика | Просмотров: 550 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 21/12/20 14:15 | Комментариев: 8

С понедельника дул хамсин — горячий ветер пустыни, но к четвергу посвежело. Мы с моим другом Ури расположились на открытой веранде, пили воду со льдом и смотрели, как над безлюдным пляжем сгущаются сумерки. Ночь упала, словно черный занавес, только над водой, у самого горизонта, мерцала оранжевая полоса заката.

- Зачем вы сидите в темноте? - весело спросила жена Ури — Шошана, и над нашими головами вспыхнули разноцветные фонарики. - Да будет свет!

- Любуемся небом и морем, - усмехнулся мой друг. - Дорогая, присоединяйся к нам.

Шошана, немолодая, но очень красивая женщина с библейскими чертами лица, покачала головой. Она принесла арбуз, порезанный на ломтики, и поставила на середину стола.

- Как-нибудь в другой раз, мальчики. Ненавижу песок и жару. Марк, угощайся, - она ласково кивнула мне и ушла в дом.

- И так всегда, - пожал плечами Ури. - О чем это мы говорили?

- О вершинах, - с готовностью подсказал я.

Ури Бен-Хорин, видный ученый-биохимик, в молодости увлекался высотным альпинизмом. В двадцать два года он поднялся на гору-восьмитысячник Манаслу, в двадцать пять — совершил зимнее восхождение на Эльбрус, при сильнейшем ветре и в адский мороз, а в тридцать — покорил Эверест. Обо всем этом я узнал случайно — из газетной статьи.

- Разве? - мой друг насмешливо изогнул брови. - В каком смысле?

- В прямом и переносном.

- О, даже так? Что ж... - он протянул руку за арбузом, но словно передумал и рассеянно потер указательным пальцем край блюда. - Марк, ты когда-нибудь видел фотографии Земли из космоса? Все эти цветные пятна — зеленые, желтые, синие. И сверху будто намазано сметаной — облака. Если смотреть из космоса, ландшафт нашей планеты абсолютно плоский. Никаких гор, никаких впадин, которым мы в жизни придаем столько значения. Летит в пустоте этакий стеклянный шарик и переливается всеми красками. Вглядись в эти снимки, Марк, и для тебя наступит момент истины. Как много лет назад наступил для меня.

Он взял, наконец, один ломтик, и я последовал его примеру. Окутанные мягким светом фонариков, мы ели арбуз. Легкой прохладой потянуло с моря. Искать истину почему-то расхотелось, настолько стало уютно и хорошо. Но Ури Бен-Хорин уже взобрался, фигурально выражаясь, на кафедру, так что мне оставалось только слушать.

- А есть ведь и другое измерение, - продолжал мой друг, - духовное, с иными ландшафтами и ценностями. Где на месте наших географических вершин нередко зияют пропасти... Ты понимаешь, о чем я?

- Не совсем, - ответил я уклончиво.

- Сейчас поймешь. Вот тебе первая вершина, небольшая, без категорий. Хотя с какой стороны взглянуть. Это случилось в *** году, когда я учился на первом курсе Техниона. Студентом я был не слишком прилежным, любил тусовки и гранит науки грыз от случая к случаю. Поэтому перед своим первым устным экзаменом — математикой — очень волновался. К тому же нашего преподавателя куда-то срочно вызвали, и принимать должен был приглашенный профессор, по словам старшекурсников — просто зверь, без памяти влюбленный в науку и требующий от студентов беспрекословной точности в каждой букве и знаке.

А тут еще болезнь... Накануне экзамена у меня подскочила температура. Голова раскалывалась от боли, тошнота, горло точно кто-то скреб наждаком. Я не ощущал больше ни запахов, ни вкуса еды и едва держался на ногах. Ты скажешь, что следовало взять больничный и перенести экзамен. И будешь прав. Но ведь я готовился! Я десять дней зубрил, не вставая, спал по три часа в сутки и выучил этот учебник, будь он неладен, от корки до корки!

- И что? - спросил я, внезапно заинтересовавшись.

- Я не просто сдал — а на отлично. Как дополз до аудитории, помню смутно. Меня о чем-то спрашивали, я что-то отвечал — все стерлось, до того момента, когда я, бледный, как стена, подошел к столу и увидел профессора Арье Зохана.

Крепкий, с аккуратно уложенными седыми волосами и глубоким, как океан, взором, он показался мне древним старцем. Мудрым, как праотец Авраам. Говорят, что глаза — зеркало души, и часто именно так и есть. Но иногда они — дверь, через которую внутренняя сущность человека выходит и, обнимая тебя за плечи, приглашает с собой. Это слияние хрустальной чистоты — есть великая тайна, Марк. Тем более невероятная, что еще никем не упомянутая и не описанная. Взгляд профессора Зохана поймал мой — и увлек в распахнутую дверь, в магическое царство математики. Точно волшебным фонарем, он осветил мне каждый потайной уголок, выхватил из темноты каждую цифру и формулу. Все мертвое и вызубренное в один миг прояснилось и ожило, связалось в стройную, красивую систему, стало понятным и логичным.

Ури замолчал, рассеянно перекатывая по столу арбузную корку.

- Хорошая история, - заметил я.

- Спустя три недели профессор Арье Зохан умер в больнице от двусторонней пневмонии. В том году по миру ходил тот самый зооносный вирус, который впоследствии сильно пошатнул экономику многих стран. В Израиле уже было несколько случаев, но карантин еще не ввели. - Ты думаешь, что если бы тогда перенес экзамен...
- Да! Этот мудрый старец остался бы жить.
- Не обязательно, Ури. Не вини себя. У каждого человека - своя судьба, так что..
- Знаю. И все равно... Я до сих пор люблю математику, но эта любовь перемешана с какой-то неясной болью. Как, наверное, и положено любви.

Я медленно кивнул.

- Все так.

Шошана безмолвно унесла блюдо с остатками арбуза и поставила на стол новый кувшин с ледяной водой. Она с тревогой вгляделась в наши лица.

- Милая, у нас все есть, не суетись. То есть, я хотел сказать — спасибо, дорогая, - пробормотал Ури, потирая лоб. - Марк, ты ведь собирался поговорить про Эверест. Ты читал ту статью, правда? Там все увлекательно, авантюрно, даже героически, но самое главное осталось за кадром. То, что в ландшафте духовных измерений превращает самую высокую в мире вершину в глубочайшую пропасть.

Мы шли мимо трупов погибших альпинистов. Вмерзшие в лёд и до костей обглоданные ветрами, они застыли вечными надгробиями самим себе. Горная болезнь, переохлаждение, лавины, замёрзший клапан кислородного баллона... Люди ложатся отдохнуть и больше не просыпаются. Мертвых никто не эвакуирует - они служат ориентиром для живых.

На высоте больше восьми тысяч метров двигаешься, как под водой. Это так называемая смертельная зона. С каждым вздохом получаешь все меньше кислорода, и организм начинает постепенно разрушаться. Когда до вершины оставалось примерно пять часов ходу, я заметил незнакомую девушку-альпинистку. Она сидела на снегу без кислородной маски и защитных очков. Девушка подняла голову, и на обожженном холодом лице ожили голубые глаза. И, точно много лет назад, в университетской аудитории, распахнулась дверь, и тонкая, нежная душа устремилась мне навстречу. Она упала на колени, обняв бесплотными руками мои ноги и моля о сострадании. Я вздрогнул, чувствуя, что и от меня отделяется что-то невесомое, заключая ее в объятия. Как описать это ощущение? Нет, оно — не о любви. Во всяком случае, не о чувственной, не о влечении, которое возникает между мужчиной и женщиной. Разве что о той, которую в Торе называют «любовью к ближнему».

«Я вернусь в лагерь, у меня есть силы», - как мантру шептала она. Уже мертвая, но ещё живая. И стоя на вершине, я знал, что не сделал ничего такого, что не делали до меня другие. В горах каждый сам за себя. Там не действуют привычные нормы морали. Но если собираешься бросить человека на верную гибель, не надо смотреть ему в глаза. Нет, не надо.

Он замолчал, а мне вдруг сделалось неуютно. И блеск разноцветных фонариков больше не радовал. Невидимое в темноте море угрюмо ворчало, глодая пустынный пляж. Дрожащей ладонью Ури вытер со лба пот.

- И правда, жарко. Может, пойдем в дом?

- Думаю, мне пора, - натянуто улыбнулся я. - Мои заждались.

- Это не все, - остановил он меня. - Про двери в чужую душу. Это случилось в третий раз, пару дней назад. Ты знаешь, что Бог не дал нам с Шошаной детей. Да она и не сказать, что очень хотела. Я был женат на науке, она — замужем за бизнесом. И вот, недавно я увидел в газете фотографию Эйтана Мизрахи — мальчика, чьи родители погибли в террористическом акте. И меня точно что-то толкнуло: он может стать моим сыном! Как два раненых дерева, мы облокотились бы друг на друга, даруя любовь, заботу, поддержку. Я испытал в тот момент, может быть, и не такое сильное, как раньше, но ощущение открывшейся двери. А за ней — прощение всех грехов, жизнь, полная смысла и радости.

Попытался уговорить Шошану, такая мицва — вырастить сироту. И деньги у нас есть, можем дать мальчишке прекрасное образование. Но она уперлась: нет и нет. Своих не получилось — чужих не надо. В Израиле сирот не бывает — найдется ребенку достойная семья. Да и староваты мы для приемных родителей.

Ну что тут делать? Не расставаться же — столько лет вместе прожили.

Ури Бен-Хорин покачал головой и сгорбился над своим стаканом. Передо мной сидел несчастный человек, не покоривший ни одну из персональных вершин. Потому что какой толк, что ты взошел на Эверест, если перешагнул при этом через чью-то жизнь. Если растоптал свою любовь к ближнему. Не откликнулся на зов.

Но разве упав, не встают? А сбившись с пути, не возвращаются?



Домой я пришел поздно, однако дочка еще не спала. В пижаме она выбежала мне навстречу, растрепанная и похожая на плюшевого медвежонка.

- Папа! Ты будешь меня ругать!

Я устало нахмурился.

- Ну, рассказывай, что натворила.

Как заправский фокусник, она извлекла из-под вешалки обувную коробку, в которой спал маленький рыжий котенок.

- Это еще что?

У меня не было сил смеяться.

- Папа, его чуть не склевали чайки. А я его спасла! Ну, пожалуйста, пусть он останется у нас! Можно? Мама уже почти разрешила. Сказала, если папа не будет ругаться. Ну, можно? Можно? Пожалуйста!

Она прыгала от нетерпения.

- Можно, - улыбнулся я, и дочка кинулась мне на шею.

- Спасибо! Спасибо! Он такой маленький! Ты не представляешь, как он боялся! У него были такие глаза... как... как...

- Как открытая дверь?

Дочка удивленно вскинула бровки, но уже через минуту ее лицо расцвело улыбкой.

- Да-ааа, - протянула она радостно и недоверчиво. - Откуда ты знаешь?
Рассказы | Просмотров: 396 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 01/12/20 13:57 | Комментариев: 7

Чем удушливее сон — тем желаннее пробуждение. Нет лучшего лекарства от морока, чем утренний свет, разгоняющий остатки кошмаров. Чашка кофе, поданная любимыми руками, ласковый голос, желающий доброго утра, да хоть бы лай собаки или звонок будильника — и ты уже твердо стоишь в реальности, а твой страх лежит позади, маленький и плоский, как брошенная на пол рубашка. И место ему — в корзине с грязным бельем.

А если до рассвета далеко — лежишь и таращишься в потолок, пока за окнами не забрезжит заря, молясь, чтобы ночные химеры не утащили тебя снова в царство ужаса.

Но она не могла проснуться, как ни пыталась. Только переходила из одного иллюзорного мира в другой. Как будто блуждала по бесконечным комнатам внутри большого дома, не умея найти выход.

Она стояла на холме — связанная, с прозрачной лентой на глазах, одновременно слепая и зрячая — и смотрела вниз на город, над которым кружилась саранча. Подвижные желто-серые тучи, издали напоминавшие кучевые облака, подсвеченные закатным солнцем. Красивые, но что-то в них ощущалось болезненное, мерзкое, опасное. Словно бесформенная раковая опухоль захватывала тихие улицы, метастазируя в дома и заражая их ни о чем не подозревающих обитателей.

И — так бывает, конечно, только во сне — словно через гигантскую лупу она видела крылатых кузнечиков и знала, что эти твари хищные, способные поедать не только растения, но и человеческую плоть.

На город упала яркая звезда, и он рассыпался, точно конструктор лего. Взметнулся к лиловому небу черный дым. Внизу, под холмом, умирали люди, сожженные заживо, придавленные обломками зданий, размолотые и разодранные на части — и каждая их смерть отзывалась болью в ее теле. Она корчилась, не в силах разорвать веревки, словно пронзенная десятками мечей, и в то же время понимая, что все это сон... мутный, кошмарный сон, из которого надо вырваться. Еще одна попытка... отчаянный рывок наверх...

У нее почти получилось. Она как будто очнулась и лежала на сухой траве под странным пологом из веток и звезд. Но и это оказалось всего лишь окном в другое сновидение. Не успела она удивиться, как мираж смялся, сделавшись тонким, как целлофан, порвался и сгинул.

Перед огромной дверью выстроилась очередь. Люди стояли, прислонившись к стенам или сидели на корточках — но не группами или парами, а каждый сам по себе. Они как будто боялись прикоснуться друг к другу.

- Будете за мной, - сообщила худая женщина с землистым лицом, испуганно отшатнувшись.

- За вами — куда?

- В левую дверь.

- И что там?

Женщина пожала плечами.

- Увидите, когда войдете. Никто не знает.

На самом деле ей было все равно, что находится за левой дверью, и совсем не хотелось туда. Не скитаться по иллюзиям, а вернуться в свой собственный мир — в уютную спальню, вот о чем она мечтала, и пусть звонит ненавистный будильник, выдергивая из теплой постели. Пусть будет все, что угодно, только не эта карусель образов, смыслов, тревожных и неясных символов.

Почему она не может проснуться?

Она видела, что вокруг нее одни зомби. Говорящие и ходячие трупы с холодными руками и лицами, с бутылочным стеклом в глазах и крохотной, как фитиль керосинки, искоркой в сердце — последней частицей жизни. Чтобы сберечь это едва тлеющее зерно, эту горошину тепла, они сторонились друг друга, окружая себя плотной капсулой равнодушия, не тянулись друг к другу лучами света, словами поддержки и любви, уклонялись от объятий и слияния аур. Мертвые клетки. Разорванная нейросеть.

- Я не могу здесь больше! - в панике закричала она. - Выпустите меня отсюда!

Крик покатился по стенам, отразился от пола, усилившись во много раз, и достиг ушей тех, кто находится за переделами всего сущего.

Ответ пришел сразу.

- Нам очень жаль. Но пока ты спала, на город упали бомбы. Твой дом разрушен, и твоего тела больше нет. Тебе некуда просыпаться.

Голос не успел отзвучать, а она уже знала, что это правда, что иной правды нет и не будет. Говорят, что смерть во сне — легкая смерть. Ложь. Нет ничего страшнее, чем очутиться в ловушке ночных кошмаров, зная, что дверь в нормальный мир захлопнулась и ключ потерян.

- Так, значит, это был не сон? - жалобно спросила она.

- Мы не знаем, что тебе снится. Это все игры твоего разума. На самом деле ты идешь.

Она смутилась и поняла, что, действительно, идет. Исчезли зомби, левая дверь и дымные развалины. Она шла по бесконечному темному коридору, неся в руке дрожащий свет, и черные скалы вздымались вокруг, как океанские волны. Злые и разумные, они скалились на фоне тошнотворной небесной желтизны. Того и гляди сожрут заблудшую душу, слабую женщину, маленькую девочку...



Теплая рука легла ей на лоб, и девочка распахнула глаза — яркие, как у совенка, полные боли и ужаса.

- Тише... тише... Не надо плакать. Тебе приснился плохой сон.

- Мама, - пискнула девочка, - мне снилось, что я умерла.

Ошметки фантомов еще витали в воздухе, будто клочья черной сажи, никак не желая рассеиваться.

Мама ласково поглаживала дочкины волосы.

- Это всего лишь сон. Не бойся, милая, все хорошо. Скоро утро.

Девочка хотела объяснить, почему ее сон — правда, но слова толпились в голове и не шли на язык, словно в мозгу стояла заслонка.

Она тонула в маминых глазах цвета спитого чая — таких глубоких и прозрачных, как воды ручья, слегка подкрашенные мягкой желтизной палой листвы. И, словно камни поперек течения, сияли узкие черные зрачки.

«Моя мама — не человек, - сонно подумала девочка. - Да и я, наверное, тоже».

- Мама, ты — Бог? - спросила, внутренне замирая.

Но та лишь ласково покачала головой.

- Моя умница. Спи. Больше не будет плохих снов.

- Я не хочу возвращаться туда, - пробормотала девочка.

Ее взгляд скользнул к окну, уже посеребренному легким дыханием рассвета. За оконным стеклом маячила рябиновая ветка с красными ягодами и тихо падал снег. Ни войны, ни пожаров, ни смерти. Они остались на другой стороне земли, где все плохо, перевернуто с ног на голову, неправильно.

- Не надо возвращаться. Спи, моя хорошая, - настойчиво повторил мамин голос, и она послушно закрыла глаза, потому что можно верить или не верить снам, но нельзя не доверять маме.

Девочка спала, забывая кто она и кем была раньше. Забывая, что планета — круглая. Что смерть — необратима, а время течет только в одну сторону. Все, чему ее когда-то учили в школе, осыпалось в снег морозными горошинами перезревших ягод.

А в это время вселенский океан смывал кровь с другой стороны земли и огромная черепаха крепкими костяными челюстями пережевывала остатки кошмаров.
Миниатюры | Просмотров: 426 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 21/11/20 22:43 | Комментариев: 17

Как-то раз на рыбалке зашла речь об одном охотнике, случайно — а может, и не случайно — застрелившем на охоте своего собрата. Об этом происшествии писали в местной газете, в разделе криминальной хроники.
Ребята заспорили.
- Конечно, несчастный случай, - горячился Илюха. - С чего бы ему стрелять? Они даже не знали друг друга.
- А если и знали, - возразил Гоша, - псих он, что ли, сознаваться? Скажут, замочил из мести. Повесят убийство на парня, вот что.
А Эдик, наш городской приятель, молчал и улыбался — грустно и, я бы даже сказал, многозначительно.
- Что ты лыбишься? - удивились мы. - Думаешь, брешут газетчики? Выдумали все?
Мы сидели с удочками на складных стульях. Накрапывал дождь, и ветер налетал холодными порывами. Взъерошенная моросью, хмурая, катилась у наших ног река. Плакучая ива на другом берегу, растрепанная, как девица спросонья, полоскала в серой воде длинные желтые космы.
Эдик почесал в затылке.
- Почему брешут? Я им верю. А вот в случайности — нет, извините. Человек — он ведь что? Живет инстинктами. Он — хищник одиночка. А любой хищник порвет каждого, кто вторгся на его территорию. Скажете нет?
Мы дружно затрясли головами.
- Да ну, не гони. Мы ведь тоже типа охотники. Что ж нам, по людям палить? Рыбы в реке на всех хватит.
- Это да, - Эдик задумался.
Я видел, что ему не терпится поведать что-то интересное. Ну, и мы не дураки послушать. Тем более, что рыба клюет плохо. Делать, по сути, нечего.
- В детстве, - принялся он рассказывать, - я с весны до поздней осени жил у бабушки в деревне. «Дубки» она называлась. А бабушкин дом стоял на ее краю — в конце последней улицы. Деревья подступали к самому забору — не только дубы, как в названии, а березы, осины и почти никакого подлеска. Настоящее грибное угодье. Бабушка почему-то считала его своей вотчиной. «Наш лесочек» - так она говорила, имея в виду и меня тоже. В «грибной охоте» я участвовал, наверное, лет с трех, а может и раньше — как только научился как следует ходить. Она была нашей с бабулей тайной, совместным приключением и неисчерпаемой темой для разговоров. Помню весенний лес, очарованный солнцем, полный всяких цветов — медуницы, фиалок, лютиков, куриной слепоты. Снег недавно сошел. Зелень хрупка и прозрачна, как бутылочное стекло, и среди нее акварельными пятнами сияют голубые и желтые полянки. Весной бабушка искала странные грибы — сморчки, бархатистые, складчатые, похожие на губки для мытья посуды.
Летом наш лесок густел и мягко, изумрудно светился, а мы собирали на трухлявых пнях говорушки — летние опята. Их аккуратно, чтобы не повредить грибницу, срезали перочинным ножом и укладывали в большую, выстланную лопухами корзину.
Но основной грибной сезон начинался в конце августа. Бабуля без устали рыскала по пегой от листвы земле, ворошила палкой сухие кучи, извлекая из-под них лакомые трофеи: сопливые маслята, которые бабушка называла моховиками, яркие подосиновики или красноголовики, огненные хороводы лисичек, желтые и красные сыроежки, грузди, зонтики, подберезовики, лесные шампиньоны, дубовики, белые грибы. Последним она особенно радовалась, отчего-то выделяя их среди всех остальных, считала этакими аристократами грибного царства. Вернувшись домой, хвасталась перед соседями: «Сегодня с внучиком нашли пять... десять... пятнадцать белых!» И с таким торжеством объявляла, так гордилась, будто не о грибах речь шла, а о боевых орденах.
В наш лесок редко забредали посторонние. Не знаю почему. Вероятно, бабуля его заколдовала, сделала невидимым для чужих глаз. А может быть, дело в том, что он находился на отшибе, вдали от главных туристических троп? Но если все же кто-то появлялся, бабуля наступала на него с палкой-копалкой наперевес, точно солдат с автоматом, готовый выпустить очередь по нарушителю границ. Не гнала, конечно, лес ведь общий. Но люди словно чувствовали ее неприязнь и торопились убраться подальше.
В тот памятный день мы едва набрали четверть корзины, да и то, по бабулиным словам, всякой «мелочевки» - сыроежек и свинушек. Из «благородных» нам попался только подберезовик с широкой шляпкой и червивой ножкой и красноватый дубовик. Для нашего грибного лесочка улов небогатый. А все потому, что лето выдалось жаркое. Мимолетные и редкие дожди не смочили к осени грибницы. Даже мох под деревьями выгорел до мертвой белизны, стал сухим и ломким. Бабуля терпеливо ковыряла острым кончиком палки любые подозрительные выпуклости на земле, чаще всего обнаруживая кротовые норки, упавшие веточки, мухоморы и поганки. «Ничего, мой хороший, на супчик наберем, - бормотала она себе под нос, обращаясь как будто ко мне, но на самом деле упорно глядя себя под ноги. - Дай-то Бог!».
Ее нехитрая молитва была услышана, и чуть заметная тропинка во мху привела нас в самое сердце леса — туда, где под ворохом палой листвы он любовно нежил главное свое сокровище — гигантский боровик, плотный, кряжистый, сантиметров, наверное, тридцать в высоту. Бабуля на мгновение остолбенела, а потом коршуном кинулась на вожделенную добычу.
И тут позади нас хрустнула ветка. Мы обернулись одновременно — бабушка, побледнев от мысли, что огромный гриб мог найти кто-то другой, и я с корзиной в руке. На тропинке стояли, улыбаясь, незнакомые парень и девушка. Оба в резиновых сапогах, хотя вокруг царила сушь, в джинсах и легких куртках. Я словно вижу их перед собой. Его — сутуловатого и худого, с добрыми, чуть прищуренными глазами. И ее — очень красивую, светловолосую и слегка растрепанную, с дрожащим солнечным ореолом вокруг головы.
- Бабуль, взгляните, пожалуйста, - попросил парень, смущенно протягивая нам гриб на раскрытой ладони, - это, вроде, шампиньон? Он ведь съедобный, да?
Я видел, что это бледная поганка, но бабушка мелко закивала, одновременно стискивая до боли мою руку.
- Съедобный, съедобный. Очень хороший грибочек. И жарить можно, и варить. Берите, ребята, очень вкусный, не пожалеете.
- Спасибо, бабуль! - весело поблагодарил парень и опустил гриб в целофановый пакет.
«А ты молчи, - прошипела мне бабушка, провожая ребят взглядом. - Как траванутся - не будут больше шастать в наш лес. А то ишь...»
Почему я не закричал им вслед? Почему не вырвался от бабули и не побежал за ними, не предупредил?
Той осенью мне едва исполнилось восемь лет. Я знал, что бледная поганка ядовита, но еще не отдавал себя отчета, насколько она опасна. Поэтому бабушкино «траванутся» прозвучало для меня безобидно. А может, просто не успел среагировать, загипнотизированный ее приказом «молчи»? Трудно сказать. Но с тех пор я неоднократно прокручивал в памяти этот эпизод, и с каждым разом он окрашивался все более зловещими цветами. И, конечно, я надеюсь, что все обошлось. Что ребята усомнились и показали злополучную находку кому-нибудь еще. Что просто выбросили ее или потеряли. Что мы с бабулей оба ошиблись и гриб в самом деле оказался съедобным шампиньоном. Ведь могли мы ошибиться?
Но каждую ночь, закрывая глаза перед сном, я точно наяву представляю себе эту картину — парня и девушку, озаренных солнцем. Вижу, как взявшись за руки, они растворяются в золоте осени. И мне кажется, что они уходят в смерть.
С тех пор я не люблю собирать грибы, - закончил Эдик. - Просто терпеть не могу. Ладно, рыбалка. Или просто по лесу погулять. Но грибы — нет.
Ребята ошеломленно молчали.
«Жаль», - подумал я. Как раз собирался пригласить Эдика в выходные на «грибную охоту». Но, видно, не судьба.
Рассказы | Просмотров: 706 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 24/10/20 13:44 | Комментариев: 11

Я люблю допоздна бродить по городу. Вечером он похож на сказку, только уже рассказанную и почти забытую. Такой же холодный и пустой. Леденцовые домики с мансардами и покатыми крышами, еще зеленые деревья, с редкой золотой проседью в кронах, мягкий сумеречный свет. Дождь накрапывает, но совсем не мешает. Он пахнет морем и ранней осенью. Я хожу вдоль трамвайных путей и смотрю по сторонам.
Одни люди, гуляя, любуются машинами, другие — палисадниками, домами, старыми платанами. Третьи — лодками в порту. Кто-то с любопытством вглядывается в лица случайных прохожих, гадая о судьбах этих незнакомцев. А я обожаю наблюдать за кошками. Днем почти незаметные, к вечеру они покидают теплые лежанки, потягиваются и чистят шубки, готовясь к ночной охоте. Приветствуют друг друга или угрожающе ворчат, распушив длинные хвосты. Ночью город принадлежит им.
Я так долго изучал кошек, что начал понимать их язык. Не позы и не подергивания хвоста, а картинки, мысли, образы.
Миную перекресток и замечаю большую тигровую мурлыку. Она растянулась на парапете и моет шершавым языком лапку. Вид у нее довольный и сытый, а шубка блестит от влаги.
- Добрый вечер, госпожа кошка, - здороваюсь почтительно.
Тигра презрительно щурит зеленые глаза.
- Оставь церемонии, - говорит. - Присаживайся лучше, поболтаем.
Польщенный, я опускаюсь рядом с ней на парапет.
- Ты чья? - спрашиваю.
- Сама по себе, - вздыхает она и хвастливо, как мне кажется, добавляет. - Я — кошка-баюн.
Улыбаюсь, вспоминая русские сказки.
- Я думал, баюн — это кот.
- Бывает и кот, - легко соглашается тигра. - А я кошка. В нашем роду все баюны. Мы посылаем людям сны — кому какие нужны.
- Да? Расскажи, - прошу, неожиданно заинтересовавшись.
По рельсам, сверкнув желтым глазом, проносится трамвай. Похожий на мифического циклопа, он безлюден в этот поздний час, но полон изнутри теплым золотым сиянием. Мы оба провожаем его взглядами.
- Видишь этот дом? - спрашивает кошка-баюн и кончиком хвоста кивает на огромное строение с двумя блекло-желтыми фонарями у входа. Оно темное и тихое, словно окутанное осенней грустью. - Его хозяйку зовут Хельга. Одинокая вдова. Раньше она была известным врачом — чинила людям сердца. Вообще-то, мы, кошки, занимаемся тем же самым, верно?
- Да, - соглашаюсь я, - вы это умеете.
Закончив вылизывать лапу, тигра принимается за вторую. Быстрыми движениями моет уши и мордочку. На меня она как будто не обращает внимания, но при этом продолжает рассказывать.
- В полумраке комнат Хельга стоит у окна, обняв себя за плечи. В углах ее дома скопилась пыль. На этой неделе она не поменяла постельное белье, а сегодня утром забыла причесаться.
- Откуда ты знаешь? - удивляюсь я.
- Что тут знать? - снисходительно щурится тигра. - Вы, люди, для нас как открытые книги. Много лет назад, таким же сентябрьским дождливым вечером, Хельга потеряла нерожденного сына. Побежала за трамваем и поскользнулась на мокром асфальте.
- Какая беда! - восклицаю. - Но ведь потом у нее были дети?
- Нет, - чуть заметно качает головой кошка. - Но тот, кого любили, не может исчезнуть совсем. Он остался рядом с ней — не живой и не мертвый, не заметный для окружающих. Хельга видела его как бы на краю зрения. Из младенца он превратился в хрупкого мальчика с волосами, как солнце. Потом в красивого парня, в молодого мужчину. Но как Хельга ни пыталась, никак не могла как следует разглядеть его, потому что он исчезал вместе со взмахом ресниц.
- Как знакомо, - тихо вздыхаю я, и мы долго смотрим вслед второму трамваю.
Последний, отмечаю про себя.
- Сейчас ей снится сон. Ее сын, десятилетний мальчишка - именно таким ей нравилось его представлять. Но сегодня они впервые встретились глаза в глаза. «Мама, завтра я приду к тебе и мы опять будем вместе». - «Но как?» - улыбается она сквозь слезы. - «Я буду выглядеть по-другому, но ты меня узнаешь. Твое сердце узнает».
- А завтра? - спрашиваю, затаив дыхание.
Завтра порог ее дома переступит маленький рыжий котенок. И Хельга примет его, как родного.
Несколько минут я ошеломленно молчу.
- Но это, - наконец, выдавливаю из себя, - нехорошо.
- Хорошо, - возражает кошка. - Он крохотный, и ему нужна забота человека, еда и крыша над головой.
- Но ты обманула Хельгу!
- С чего ты взял, что обманула? Сны — не ложь и не правда, это просто сны. Котенок из нашего племени баюнов, он заговорит ее боль. В дом вернется радость. И после долгих лет темноты в окнах вспыхнет свет, потому что в душе воцарится любовь.
Закончив свой вечерний туалет, она спрыгивает с парапета и начинает тереться о мои ноги.
Я решаюсь.
- Кошка-баюн, - прошу, - нашепчи мне сон — такой, чтобы захотелось жить. Чтобы прошлое стало настоящим, а осень расцвела весенними красками.
- Мррр, - кокетливо мурлычет кошка. - А что я получу взамен?
Благодарно глажу ее темную спинку, а тигра пытается лизнуть мою руку. Ее узкие глаза мерцают во мраке таинственным изумрудным светом.
- Мой дом станет твоим домом. В нем есть мягкий диван, а в холодильнике — вкусное мясо. После ужина я задремлю у телевизора, а ты — у меня на коленях. Нас ждут уютные вечера, тепло и ласка. А по ночам — голова к голове — мы будем вместе смотреть счастливые сны.
- Мррр... Договорились!
Сказки | Просмотров: 490 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 19/10/20 12:53 | Комментариев: 10

До чего противно брести по слякоти в новых башмаках. Глина, жидкая и красная, словно брусничный суп, злобно чавкает, будто при каждом шаге откусывает от подошв крохотные кусочки. Капли дождя падают в нее, как семечки, чтобы через день-другой прорасти тонкими зелеными стебельками. Отдыхай, земля. Мы уходим.
Я шагаю рядом с Мирой, обходя застрявшие в лужах повозки, ленивые грузовики, прицепы и крытые фургоны, и думаю, как все в мире взаимосвязано. Если бы позавчера я не зашел в обувную лавку Яцика, то не выпустил бы детей из сот. Если бы не выпустил детей, то не лишился бы работы, а не потерял бы работу - не тащился бы сейчас по грязи в ботинках, которые купил у Яцика за три продуктовых талона.
Ненавижу торговцев обувью. Хотя умом понимаю - они тоже хотят есть, но что по их милости половина собирателей ходят босые, это ведь не дело. Да и я за те несчастные штиблеты целый месяц ухаживал за молодняком в улье - а на что они теперь похожи? Поднимаю одну ногу, другую, точно журавль на болоте. Подметки - не глянуть без слез. Шнурки слиплись, болтаются при ходьбе глинистыми колбасками. Мира смотрит на меня и смеется. "Не зевай, Локи, провалишься!" "Не провалюсь, - отвечаю, и тут же наступаю на скользкое и мягкое, бугристое, как моховая кочка - что совершенно невозможно, весь мох уже съели - извиваюсь червем и взмахиваю руками, пытаясь сохранить равновесие. Мира хохочет, как будто ничего забавнее в жизни не видела, и сама оступается в грязь.
Так вот, завалился я позавчера в обувную лавку, усталый после работы, а у Яцика на стойке, между парой резиновых сапог и ватными тапочками - какая-то штука, вроде болванки для шляп. Присмотрелся - голова. Не отрубленная, потому что обрубка шеи не видно, а вроде как закругленная, наподобие неваляшки. Лицо морщинистое, без ресниц и бровей, какое-то лысое лицо, бурые щеки, лоб в крупную складку. Голова очень старой женщины с веселыми глазами и седыми былинками волос на висках и затылке. Она улыбнулась и подмигнула мне, будто кораблик по воде пустила, столько маленьких волн разбежалось...
Привет, мне бы вон ту пару, малиновые, на елочках, - отбарабанил я сконфуженно, переводя дух, и на стойку покосился. - Что это там у тебя?
- Где? А, это! "Тетушка". Возьмешь? Да не бойся, даром. "Тетушек" нельзя продавать, - назидательно сказал он, - это неэтично.
Яцик рыхлый и угловатый, от его присутствия в комнате душно.
- Да на что она мне?
- На что, - Яцик, казалось, был озадачен. - Ну, мало ли. Может, интересно. Она много всяких историй знает, о прошлом, о том, о сем. Но дело тут на самом деле в другом. Главное, не на что тебе она, а на что ей ты.
- И на что я ей?
Яцик поскреб подбородок и вроде как задумался, но я-то знал, что он просто тянет время - скучно одному торчать в лавке, вот и пытается заболтать посетителей.
- "Тетушкам" нужно человеческое тепло, - изрек он, наконец, и, видя, как я выпучил глаза, пояснил. - Ну, внимание, забота... Все, что ты можешь дать. Тебе ничего не стоит, а для них - вроде как еда. Они без этого умирают. Вот, Локи, сейчас покажу тебе на примере. Взять хотя бы тапочки. Одни из крокодиловой кожи, легкие, красивые, прочные, сто лет носи - не износишь, а другие набиты черт-те чем и выглядят не пойми как, про долговечность я и не говорю - смотри, новые, а уже с носка вата лезет - но ты купишь их, а не первые, потому что в них ногам не холодно. Так и человек - без разницы, что он и как - важно, чтобы заботиться умел. Чтобы от него - в данном случае старой женщине - тепло было. Ты, Локи, умеешь, в этом твоя профессия - заботиться. Поговорить душевно, поинтересоваться, что да как. Женщины и дети, они создания слабые, зависимые, им мало набрать корзину грибов, но надо еще улыбнуться этак по-особому, чтобы расположение почувствовали... А я что могу, простой башмачник, который и женщину близко не видел, разве что собирательницу, грязную с ног до головы, с кульком подземных желудей. Вот тапочки набить ватой - это я могу.
Ну, и тому подобное. От его словоблудия меня иногда по-настоящему тошнит. Пока Яцик распинался, я пялился на "тетушку" и никак не мог сообразить, что она такое. По лицу как будто человек, но ведь не бывают люди без тел, так, чтобы одна голова. Разве что с возрастом тело усыхает, настолько, что исчезает совсем - но в это слабо верилось. Да еще питается чем-то странным, баснями да улыбками. Хотя, если разобраться, что я знаю об этих "тетушках"? Живые существа едят порой самые неожиданные вещи.
- Ладно, - вздохнул я, - беру, - и Яцик принялся заворачивать "тетушку" в лист грубой бумаги.
Со свертком и ботинками под мышкой я покинул лавочку. Накрапывал дождь, и обочины развезло. Несколько собирателей копошились под обглоданными деревьями - стоя на корточках, мучили тупыми совками землю, искали семена и желуди, но те схоронились, ушли на глубину, притворились камнями или катышками кротового помета. За полтора месяца город вылинял, точно старый забор, из праздничного зеленого сделался унылым и бурым.
Из-под стены ближайшего здания выскочила крыса - мокрая, в блестящей серой шубке, но не успела добежать до середины улицы. Один из собирателей, не то парень, не то девушка - лицо чумазое, не разобрать - остановил ее ударом совка по голове, поднял за хвост двумя пальцами и запихнул в мешок. Остальные посмотрели на него с завистью.
По дороге домой я зашел на склад и на последний талон взял полкило белых грибов.
На кухне меня дожидалась Мира. То есть не то чтобы ждала, а просто пекла на печке каштаны - но мы с ней так привыкли ужинать вместе, что всегда стараемся выходить на кухню в одно и то же время. Большинство собирателей, да и не собирателей тоже, едят сырое, но я люблю жареные грибы, а Мира страдает размягчением десен и жевать сырые каштаны ей больно.
Она напомнила мне сегодняшнюю крысу - такая же мокрая и гладкая, с заостренной мордочкой и тонким хвостиком серых волос. Только крысы за версту чуют, где что плохо лежит - и в борьбе за пищу они наши вечные конкуренты - а Мира нескладная и близорукая, с вечно заложенным носом. Как у всех собирательниц, пальцы у нее сухие и верткие, с длинными фалангами и ногтями, обломанными чуть ли не под корень. И все равно она мне чем-то неуловимо нравится. Вечера на кухне, бок о бок с соседкой, когда грибы на сковородке скворчат, а каштаны в тазу пышут жаром, и чайник сморкается кипятком - мое любимое время дня, награда за проклятую суету и вездесущую грязь.
- Привет, - кивнул я Мире, - как улов?
- Целый день возилась, нашла семь штук, - хмуро отчиталась она. - Три отдала на склад, а мне что осталось? Это же смешно, Локи. Не понимаю, почему мы до сих пор здесь торчим, когда уже давно все съели. Пора сниматься с места.
- Да, я думаю, не сегодня-завтра... Хочешь грибов?
В ее словах мне послышался упрек. Чтобы прокормить таких, как я, таким, как Мира, приходится отдавать чуть ли не половину найденного. Чего ради? Как сказал бы Яцик, так устроен мир, и эта банальность убеждает, когда вокруг зелено и сытно, а когда весь город и окрестности черны и перекопаны, и живот сводит от голода - тогда и начинаются вопросы.
- Хочу.
"Тетушка" в кульке недовольно прокашлялась и я, поспешно водрузив ее на стол, принялся разворачивать бумагу.
Мира заинтересовалась.
- Вот так фокус, Локи! Живая голова. Ее можно есть?
- Я тя щас съем, - огрызнулась "тетушка". - Тля.
Она беззубо оскалилась, видимо, для острастки, а я чуть не выронил от неожиданности сковородку. В гневе "тетушка" была похожа побитую морозом картофелину, мягкую и бурую снаружи и рассыпчатую, приторно-сладкую в сердцевине. Из тех, что оголяются на ветру, на белом-белом поле, беззащитные перед человеком - и убежать бедняги не могут, и зарыться им некуда, земля промерзла метра на полтора вглубь.
- Фу, гадость какая, - поморщилась Мира. - И где ты ее только выкопал, Локи, а главное - зачем? Еще скажи, что эту штуку надо кормить. Самим лопать нечего.
Я пожал плечами.
- Яцик дал. Навязал, можно сказать. Ты ведь знаешь Яцика, от него просто так не отделаешься. Говорит, заботиться надо, разговаривать... а то помрет. Это у них вместо еды. Может, поболтаешь с ней, а я пока грибы пожарю?
- Эх, - вздохнула Мира, - вот бы у всех так - вместо еды. Язык почесал - и сыт. А то жуем, жуем, а толку ноль. Все обратно выходит, да еще хуже, чем было. Так ведь, Локи?
Она обошла "тетушку" кругом, заглянула под стол, точно надеясь обнаружить систему питающих трубок или маскировочных зеркал, но под ним только пахло пылью и валялся мятый бумажный стаканчик.
- О чем же с ней болтать, - спросила недоуменно, - если она не пойми кто?
- Она просто очень старая, - возразил я. - Гораздо старше нас с тобой, старше Ядвиги, ну, знаешь начальницу мою, главную воспитательницу улья? Может, и мы в ее возрасте станем как гнилая репа? Ни от чего нельзя зарекаться. А может, когда-то все были такими, а потом сделались, как мы? Да мало ли что бывает? Не обижай ее, Мира.
Но "тетушка" уже обиделась. Она сопела и перекатывалась с боку на бок - так что внутри у нее что-то поскрипывало, как сухая древесная труха - и плевалась ругательствами, словно акация горошинами.
- Термиты мусорные! Саранча! Вошки-шмарошки! Сами вы не пойми кто. Не люди, а насекомые какие-то. Только и умеете, что жрать да испражняться. Загадили всю планету, а построить что приличное - кишка тонка. Сидите в своих сотах, друг до друга дотронуться боитесь. У вас даже оплодотворение - и то экстракорпоральное.
- Какое? - переспросил я озадаченно, а Мира отчего-то вдруг погрустнела, поджала хвост, вернее, лицо у нее сделалось, как у зверька, поджавшего хвост - брезгливое и виноватое.
- Какое-какое... зеленое! - осклабилась "тетушка". - Дурачье! Себя не знаете, а других судить беретесь. То ли дело раньше... в мою-то молодость... Какие были города, какая жизнь... Небоскребы, мосты, фейерверк огней... Не ваши облезлые фургоны и дохлые керосинки...
"Тетушкин" голос вдруг зазвучал мягко, раздумчиво, почти задушевно. Она даже шепелявить перестала. Что-то небывалое происходило на наших глазах, неслыханное. Словно окошко приоткрылось в иной мир, крепкий и свежий, как луковица, в котором растения дружат с человеком, а не удирают от него во все лопатки, и дома так высоки, что облака висят на карнизах, точно мокрое белье, и в каждой кухне на столе стоит тарелка горячего супа, и дети резвятся на воле, играют в салки или паровозик.
- Но-но-но! - возмутился я. - Вот уж чего быть не может. Если детей выпустить из сот, они съедят друг друга. Это мы, взрослые, умеем себя контролировать и понимаем, что, - опять идиотское Яциково, - неэтично. А детская психика незрелая, подчиняется инстинктам. Наши инстинкты говорят нам что?
- Ешь все, что видишь! - подхватила Мира. - Бей все, что движется. Хватай все, что убегает.
- Да, - подтвердил я. - Иначе человеку не выжить.
"Тетушка" аж побагровела, точно налилась изнутри свекольным соком. На шишковатом лбу проступили фиолетовые пятна. Я и не думал, что она способна к подобным цветовым метаморфозам.
- Дурачье! - только и выдавила из себя любимое, как видно, словечко. - Что же вы наделали, а? Все сломали, все... - проскрипела пафосно, а потом изрекла что-то совсем уж философское. - День, когда дети перестали играть - был смертным днем цивилизации.
Вот так, не больше и не меньше. Смертный день. Смешно, правда? Ну, мы с Мирой решили, что достаточно позаботились о старой брюкве, поужинали и разошлись по своим отсекам. "Тетушку" я оставил на кухне, пусть поспит или чем она в одиночестве привыкла заниматься, но картинка, ей нарисованная, засела в голове - и варилась там, как береста в кастрюле. Ребятня посреди лужайки, топчутся, тянут друг к другу ручонки, толкаются. Жаль, что не спросил "тетушку", что за игры такие: паровозик и салки - легче было бы представить.
Улей сонно, равномерно гудит. Я иду по коридору: с правой стороны тянутся стеклянные двери сот, а с левой навален всякий хлам: ломаные табуретки, тряпки, ведра и тазы, и, конечно, игрушки - мягкие и твердые, линялые, почти целые. Густой сладковатый запах сочится из щелей. Так пахнут дети - одновременно сладким и кислым, острым, незрелым. Детям игрушки не нужны - они не берут их в руки, и даже, как будто пугаются. Я сам не видел, но Ядвига так говорит. Поэтому бесчисленные мячики, гномики, кубики, прыгалки, куклы и лошадки валяются в коридоре, вне сот. Считается, что смотреть на них - сквозь стекло - для малышей полезно, развивает зрение и речь, хоть я и не понимаю, какая тут связь, но мне кажется, что на самом деле Ядвига хранит весь этот мусор из сентиментальных побуждений. Она - из того поколения детей, которые еще играли. Не думаю, что в компании, но хотя бы не шарахались от плюшевых мишек и пластмассовых кубиков, как от чумы. Таких осталось немного - кроме Ядвиги, человека два-три, самых древних.
Я выметаю мусор из сот, меняю грязные простыни, из большого пакета насыпаю в миски сухой корм - сушеные корни, ягоды, очищенные от кожуры желуди и орехи, мелко нарезанные грибы. Все полезное и наверняка вкусное - я бы сам от такой еды не отказался. Малышня жует лениво, сонно, она, вообще, малоподвижна и начисто лишена любопытства. Кажется, в детстве я таким не был, хотя точно не помню, но ясно одно: время течет, люди меняются - а к лучшему или к худшему, кто знает.
"Ну, и почему они должны друг друга съесть? - размышляю. - Ведь я их хорошо кормлю. Пусть инстинкты у них звериные, но ведь сытый зверь - плохой охотник. Может, права эта мороженая свекла, и детенышам совсем не вредно немного поиграть вместе?"
Была не была. Покидая соты, оставляю стеклянные дверцы открытыми. В лучшем случае докажу неагрессивность потомства и тем самым посрамлю Ядвигу с ее глупыми воспитательными теориями, а в худшем... ну, а в худшем, человечество останется без детей. Не беда - сделаем новых.
Никогда прежде я не видел старуху такой бешеной. Ядвига топала ногами, размахивала шваброй у меня перед носом, да так, словно вот-вот ударит, и орала что-то об ужасах цивилизации, да о том, что, мол, сегодня сложили пирамидку, а завтра - построят ракету. В общем, не понял я ничего из того, что она кричала, и только посмеивался над ее блошиными прыжками. Каюсь, я поступил опрометчиво - но ведь ничего же не случилось? Ну, выползли ребятишки в коридор, ну, подержались друг за друга. Ну, поставили кубик на кубик, а сверху - еще один... Даже в паровозик не сыграли.
Но работу я потерял. Прогнала меня Ядвига с глаз долой и разжаловала в простые собиратели. Не видать мне больше ни теплых, чистеньких сот, ни продуктовых талонов. Когда пострадавший за мечту, голодный и никому не нужный, я уныло плелся обратно, то увидел, что дома уже встали на колеса.
"Переезжаем", - шелестело от фургона к фургону. - "Куда?" - "Должно быть, к югу. Скоро зима".
А ведь и правда. Я поднял взгляд к небу - в тумане, покачиваясь на ветру, точно телеги на ухабах, плыли тугие облака. Медленно - и по-осеннему основательно - накрапывал дождь.
Тусклый, безрадостный пейзаж. Изрытая глина. Стволы, обглоданные, без ветвей и коры. Торчат, как фонарные столбы на старых картинках. Ни травинки, ни листика, только бесполое людское месиво - длинные серые балахоны, бледные руки, плоские лица. Я поискал глазами Миру. Вот она, сгорбленная, с большим рюкзаком, как улитка, волочащая на спине домик. Помахал ей рукой, она заметила, улыбнулась и закивала в ответ - мол, собирайся, Локи, перебираемся на новое место.
Мы никогда не возвращаемся. Бежим, как воры или погорельцы, оставляя после себя мертвую землю. Наверное, что-то в ней сохранилось - ведь не способен человек найти и уничтожить все, до последнего семечка. Из одного желудя вырастет лес, не через год и не через два, но когда-нибудь вырастет.
Я вдруг понял, на что кивает Мира и отчего так лукаво улыбается. У колеса одного из фургонов бултыхалась в луже вчерашняя "тетушка". Не иначе кто-то ее выкинул, чтобы не брать с собой лишнее. Путешествовать надо налегке.
"Тетушка" лежала в грязной воде и длинным, похожим на мокрую тряпку языком слизывала со щек дождевые капли. Она выглядела вполне довольной. Я подумал, что вот ведь черт, не ошиблась Мира. Надо было съесть эту голову, потому как не гомо сапиенс она вовсе, а растение. Картошка, дыня, репа или перекати поле - пес ее разберет, их зеленый брат на какие только уловки не пускается, чтобы обвести нас вокруг пальца. Фигурально выражаясь, потому что пальцев у них, конечно, нет. И никакого человеческого тепла им не нужно, а только дождь и солнечный свет - как, впрочем, и всем нам. Счастье на самом деле штука незамысловатая.
Фантастика | Просмотров: 851 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 15/10/20 21:39 | Комментариев: 19

Мы познакомились в самолете и, как это часто случается в дороге, разговорились.
- У вас душа не на месте, - заметил мой попутчик.
Стюардесса только что принесла готовые обеды, но мне кусок в горло не лез.
- Боюсь летать, - вздохнул я.
Иван Николаевич, так его звали, усмехнулся.
- Летать страшно, потому что противоестественно. Если бы для людей было нормально отрываться от земли, мы все рождались бы с крыльями. Или легче гусиного пуха.
Мне стало обидно за человечество.
- Может, мы и не гусиный пух, но и не камни. И подняться в воздух можем, пусть и не без помощи машин.
- Не камни, говорите? Помню со мной в детстве произошел случай. Мы с ребятами часто собирались у моего друга на даче. У родителей Вадика был роскошный сад, и там мы прятались от взрослых, ели вишни, иногда разводили костер. Сухие ветки и палые листья — получалась большая дымная куча. Сестра Вадика, красивая малышка лет четырех, изящная, как куколка, все время крутилась рядом с нами. Он почему-то звал ее Лягушкой. Там мы часто играли в «Верю-не верю». Один из нас рассказывал историю — чем невероятнее, тем лучше, а остальные угадывали, правда это или выдумка.
- Есть такой телевизионный сериал, - сказал я.
Иван Николаевич хмыкнул.
- Хотите сыграть? Я расскажу историю Вадика, а вы решите, правда это или нет.
Я кивнул. Несколько минут мы молча ели. Мой попутчик — спокойно и с удовольствием, я — нервно прислушиваясь к гулу мотора.
- Однажды Вадик с дедом пошел на сказочное представление, - начал Иван Николаевич. - Очень занятное. Представьте себе огромный зал. Даже не зал, а как бы поляну, окаймленную высокими деревьями-колоннами и всю усеянную камнями. Не какими-то самоцветами, а по виду обыкновенными булыжниками разных размеров. Дети с родителями заходят, в зале темно, и только эти камни слабо мерцают. И вдруг они раскрываются, как цветочные бутоны, а из них выходят сказочные персонажи — яркие, как живые. Принцессы, русалки, баба Яга, звери всякие, золотая рыбка, Жар Птица, Конек Горбунок.
- Из камней?
- Да, такой эффект. На самом деле они в темноте светом нарисованы. Вадик не понял, как именно, да оно и не важно.
- Вроде лазерного шоу?
- Тогда, наверное, такого не было. Разумеется, что-то брать оттуда строго запрещалось. А Вадик не удержался — поднял зеленоватый камешек, самый маленький, из которого Царевна Лягушка появлялась, и положил в карман.
Я улыбнулся.
- Этот камень оказался волшебным?
- Возможно. Вернувшись домой, в родительской спальне он увидел детскую кроватку, в которой спит малышка — сестрёнка. А камушек исчез.
- Они с дедушкой смотрели спектакль, а мама лежала в больнице? - предположил я.
- А вот и нет. Девчонка, как выяснилось, не новорожденная, уже ползала и пыталась вставать на ножки. Каково, а?
- Удочерили? Взяли сироту?
- Вот и мы так подумали и сказали Вадику. Он сперва смутился, а потом покачал головой. Лягушка — не обыкновенная девочка. Когда мама ругается, кричит на нее, или папа выпьет и начнет буянить — она превращается в камень, в зеленоватый булыжник, и лежит тихо в комнате у брата. Или по ночам исчезает из кроватки и мерцает зелёным светом на стенах, как Царевна Лягушка в сияющей короне.
- Это же сны.
- Вы так считаете? - насмешливо изогнул бровь Иван Николаевич. - И, конечно, мы стали приставать к Лягушке, мол, покажи, как ты умеешь. А она только хлопала ресницами и смотрела на нас пронзительно зелёными глазами. Вот такая история. Ну, и каков ваш вердикт?
Я пожал плечами.
- Выдумка, конечно.
- Нет, правда, - возразил Иван Николаевич, складывая на коленях салфетку.
Между рядами прошла стюардесса с тележкой, и мы отдали ей пустые подносы.
- Откуда вы знаете?
- Знаю, потому что годы спустя женился на этой лягушке. И слова друга могу подтвердить. Бывает, что просыпаясь посреди ночи, я вижу, как она становится светом. И, знаете, я стараюсь очень бережно нести ее по жизни, но все равно, когда моей любимой больно, когда несправедливость или обида слишком велики — она каменеет. И требуется очень много тепла, чтобы отогреть этот неприметный зеленоватый булыжник и снова превратить его в человека.
Иван Николаевич замолчал, словно к чему-то прислушиваясь. А я размышлял о волшебных камешках. Что они такое? И что случилось бы, если вместо зеленого — лягушачьего Вадик взял бы, например, камень Бабы Яги? У него появилась бы добрая бабушка? Или злая... Нет, сказки злыми не бывают. Не должны быть.
Над нашими головами вспыхнуло табло «пристегните ремни», и самолет зашел на посадку.
Сказки | Просмотров: 637 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 12/10/20 01:21 | Комментариев: 12

Весь день накануне температура держалась около нуля. Ни тепло, ни холодно, а мерзко и липко. Гриппозное мутно-лиловое небо ежилось в ознобе и отхаркивало на опавшую листву игольчатую мокроту. Белое на золотом — красиво. Но Эгон знал, что ночью, ближе к утру, выпадет настоящий снег — глубокий, хрусткий, как свеженакрахмаленная простыня — и заботливо укроет город вместе со всеми его обидами и грехами.
Потому что эта ночь — особая, и просыпаться после нее надо если не обновленным, то хотя бы чуть-чуть другим.
Он потоптался у калитки, пытаясь просунуть руку в узкую щель почтового ящика. Ключик недели две как потерялся, но Эгон все никак не мог заказать новый. «Завтракайте вместе с Мартиной Штратен», - интимно шепнул ему в ухо мужской голос и смущенно прокашлялся. «Сам завтракай, недоумок, - буркнул Эгон, - в шесть часов вечера», - и переключился на «Гельзенкирхен Лайв». Его тут же окутало, закружило, поволокло, точно конфетный фантик по тротуару, переливчатое облако восточной музыки. Цимбалы, флейты и еще какой-то инструмент с грустно-пронзительным звучанием. Привычка слушать радио в наушниках осталась у Эгона с юности, но если раньше он выискивал в эфире молодежные программы, то теперь ловил все подряд — болтовня незримых модераторов и диджеев заглушала его собственные невеселые мысли и творила сладкую иллюзию дружеской беседы. Они казались удобными собеседниками, эти радиоголоса — забавляли и развлекали всякими прибаутками, но не лезли в душу, не задавали мучительных вопросов, не стыдили, когда что-то выходило вкривь и вкось. А главное — их можно было в любой момент включить или выключить.
Музыка резко оборвалась, и женщина-диктор — своя, гельзенкирхенская, он помнил ее по имени Марта Беккер - бодро произнесла: «А теперь по просьбе Морица Кухенберга мы передаем песню для его бывшей жены Ханны Кухенберг. "Дорогая, я приду к тебе на чашечку кофе. Готовься"». Последнее слово поневоле прозвучало угрозой, но экс-супруга, наверняка, не испугалась. Ночь непрощения — это не ночь страха.
Эгон ухмыльнулся. Он знал чету Кухенберг, что не удивительно — в маленьком городке многие знают друг друга. Мориц и Ханна жили как кошка с собакой и расстались очень плохо. Когда, как не сегодня ночью, им встретиться за чашкой кофе?
Эгон сбросил куртку в прихожей и прошел в мастерскую. Он тоже собирался в гости, но сначала надо было выбрать подарок. Вернее, решить, какой из двух — тщательно и любовно выточенных, отполированных до лоска. Две собаки — одна еловая, светлая, сидит на задних лапах, сложив передние, как ладони во время молитвы. Этакий четвероногий ангел, только без крыльев. Другая - из мореного дуба - лежит, свернувшись кольцом и опустив морду на распушенный хвост. Эгон закончил выпиливать их на прошлой неделе и понемногу готовил для подарка — каждый вечер, когда на смутном изломе дня и ночи небо над Вельзенкирхеном белело, просвечивая первыми звездами, он ставил фигурки на подоконник и, пока те наливались призрачным сиянием, садился рядом и вспоминал. Это стало чем-то вроде ритуала — напитать подарок тем, что не можешь обобщить в словах. Жизнь — длинная, со множеством потайных чуланов и закоулков, и каждый не опишешь, не объяснишь. И вот, когда до ночи непрощения оставалась пара часов, Эгон почувствовал, что фигурки готовы и готов он сам.
Скульптуры ждали его, как дети. Обнаженные дриады с фонариками в руках, высокие, в полчеловеческого роста кенгуру, садовые гномы всех мастей, жирафы с тонкими пятнистыми шеями. Пастушок, играющий на дудочке... Пока один. Если получится продать, Эгон наделает таких еще. Почти все фигуры выструганы из мягкого дерева - липы или ольхи — из цельного куска, иногда со светлыми или темными вставками. Для отделки он брал сосну, яркую и солнечную, кружевной клен, маслянисто-коричневый дуб, золотисто-лимонный барбарис, розовый ясень, красноватые акацию или карельскую березу, темно-красную вишню или волнистую, с легким фиолетовым оттенком сирень.
Слушая вполуха нестройный речитатив - песню для Ханны Кухенберг — Эгон двинулся по мастерской, здороваясь с каждым своим питомцем. Он чувствовал себя хирургом, который осматривает больных, нуждающихся в нем, доверенных его скальпелю. Некоторые были уже здоровы, то есть совершенны.
Эгон обошел круг и остановился перед двумя собаками. Музыкальная передача кончилась, началось традиционное интервью. Известная молодая журналистка из Дюссельдорфа беседовала с пожилым учителем гельзенкирхенской начальной школы. Вопросы были глупыми, а ответы — сдержанными. Скучно, но все-таки лучше прошлогодней проповеди с ее набившим оскомину «возлюбите врагов».
- Скажите, герр Фредерик, - суетилась молодая женщина, и ее бестолковое нетерпение то и дело прорывалось в голосе визгливыми, прыгающими нотками, - почему такой обычай? Все мировые религии предписывают людям прощать друг друга — христианство, иудаизм, вот, у евреев даже есть такой день Йом Кипур, когда все извиняются друг перед другом за причиненные обиды. А у вас, в Гельзенкирхене — ночь непрощения. Почему так?
- Не каждый готов признать свою вину, - спокойно ответил Фредерик, а Эгон, одобрительно хмыкнув, погладил лежащую собаку. Он мог бы поклясться, что та шевельнулась в ответ, настолько живой, плотной и осязаемой казалась льющаяся по его пальцам - прямо в древесные капилляры - ненависть. - И не все можно простить. Наверное, и не все нужно...
- Что нельзя простить? - спросила журналистка, и Эгон, улыбаясь, представил себе тонкую улыбку старика-учителя.
- Разное бывает. Иногда мелочь, глупость какая-нибудь, что уж больно глубоко врезалась, иногда сломанная жизнь. У кого как. И это непрощенное камнем лежит на сердце и мучит человека. Вот, как совесть, мучит, только совесть — это когда ты сам собой не прощен. А если другой — тогда обида. О ней хочется сказать, но всякие условности не дают: стыд, страх, приличия... Ночь непрощения — это праздник истины. Ночь, когда можно откинуть условности.
«Легко сказать - откинуть, - подумал Эгон, - когда ты их с первым глотком воздуха впитал. Я к этому много лет шел, к сегодняшней ночи». Положив черную собаку на верстак, он принялся заворачивать ее в хрустящую желтую бумагу. Собачий ангел грустно наблюдал за ним. «Ничего, друг, ты мне тоже пригодишься», - подмигнул ему Эгон.
- А подарки? - наседала дотошная радиодива. - У вас принято дарить друг другу, вернее, враг врагу, - Эгону показалось, что она усмехнулась своей шутке, - маленькие предметы... Довольно необычная традиция.
- Через действие слова обретают плоть. Лучше подарить, чем, например, ударить.
- Наверное, такие дары приносят несчастье? Как... - журналистка запнулась, подбирая слово. По интонации чувствовалось, что она озадачена, - … амулеты, только наоборот.
- Несчастье? - переспросил старик, озадаченный ничуть не меньше, но отнюдь не странной метафорой. - Кому? Нет, что вы! Вовсе нет.
Они явно не понимали друг друга.
Эгон со вздохом выключил радио и снял наушники. Тут же в стиснутых пустотой висках разлилось онемение и неприятный зуд — словно голову со всех сторон обложили ватой. Тишину он не любил — разве что лесную, переливчатую, напитанную трелями птиц, всплесками и шорохами. Но в безмолвии постигался смысл, и фрагменты мозаики складывались в картины. Эгону нужно было собраться с мыслями.
Запеленав деревянную фигурку, как младенца, и прикрывая ее полой куртки от холодного ветра, он вышел на улицу. Городок выглядел безлюдным, и в то же время как-то неуловимо копошился за сдвинутыми занавесками, сетчатыми заборами и закрытыми ставнями. Проплывали свечные огоньки в чердачных окнах. Скользили по стенам обращенных к дороге домов чьи-то тени, взгляды и голоса. Путь предстоял неблизкий — за два квартала, потом через мост за городской автобан и дальше по склону холма в нижний город, туда, где жили люди побогаче Эгона. Пока он шел, совсем стемнело. Нижний город был освещен лучше верхнего и сверкал празднично и ярко, точно рыночная площадь перед рождеством. Горели желтые фонари. Во многих садах поблескивали дымчато-лунные «светлячки» на солнечных батареях. В полуголых ветвях яблонь и густых кронах вечнозеленых кипарисов мерцали - похожие на вплетенные в девичьи косы ленты - гирлянды разноцветных лампочек. Холодало, и по краю тротуара начал намерзать тонкий сахарный ледок.
Эгон остановился перед ажурными металлическими воротами, за которыми возвышалась — ему хотелось сказать «вилла» - но на самом деле это был просто большой добротный дом. Именно такой, в котором пристало жить уважаемому человеку, политику, без пяти минут мэру Гельзенкирхена.
«Ну, насчет мэра — это ты загнул, - шевельнулась под полой куртки деревянная собака, уперлась ему в бок жесткой мордой так, что стало больно. - Преувеличиваешь. Выдаешь нежелаемое за действительное».
«Нет, не преувеличиваю, - возразил Эгон, радуясь, что подарок обрел дар речи. - Йохан сможет. Ему везет, потому что все его любят».
Брат сам вышел ему навстречу в шелковом тренировочном костюме и тапочках на босу ногу. Поеживался и потирал руки, все такой же грузный, слегка мятый, будто спросонья или с похмелья, по-медвежьи сильный и неуклюжий. Он казался вдвое массивнее худого, суховатого Эгона, хоть тот и был выше почти на полголовы. И — удивительное дело — эта неуклюжесть и уютная, как бы домашняя помятость сразу, исподволь и ненавязчиво, располагали к себе.
- Ну, брат, заходи. Рад, очень рад... А мои все разбрелись — жена к соседке, дочка к подружке побежала. Сам знаешь, что за вечер сегодня. Эх, посвежело... Да ты проходи, замерз небось? Весь дрожишь.
Эгон криво улыбнулся.
- Да, промозгло.
Они прошли через темную прихожую в уютно освещенный зал. В декоративном камине трепетал иллюзорный огонь — красно-оранжевый лоскуток, бьющийся в потоке воздуха. Эгону было неловко за влажные следы на полу, но разуваться он не стал, да и Йохана, судя по всему, мало беспокоил слегка подмоченный ламинат.
- Ну, брат, давай по маленькой? Мне много нельзя — давление, но чуть-чуть для здоровья полезно.
- Не надо, я не хочу, - замотал головой Эгон, но Йохан уже разливал по стопкам ароматный яблочный шнапс.
- Так что, за встречу? Редко ты заходишь. Совсем меня забыл, брат, нехорошо. Да ты садись, - пригласил Йохан и сам опустился в кресло у стеклянного столика, лицом к поддельному камину. - Дешевка, конечно, но что-то в этом есть. Успокаивает.
- А ты? - Эгон сел, неловко стиснул в ладони холодный стаканчик. - Не забыл? Я, собственно, зачем пришел... Вот, подарок тебе, - он никогда не отличался красноречием, а тут и вовсе словно язык обжег, и теперь тот, больной и вялый, ворочался во рту, и слова получались такие же вялые и больные.
Йохан поставил стопку и посмотрел на него, как в детстве, по-особому, чуть склонив голову набок. Этот прозрачный взгляд, который Эгон много лет назад называл «рентгеновским», как будто говорил: «Ну? Продолжай... Да что ты можешь сказать? Я и так вижу тебя насквозь».
- Вот, - повторил Эгон и, раскутав собаку, протянул ее брату.
- Ну и ну! Да ты настоящий художник, - похвалил Йохан. - Как ты их такие делаешь? Живая, ей богу! Вот-вот проснется и залает. Открой секрет, а?
Он ощупал подарок, скользя подушечками пальцев по гладкому дереву, как слепой или человек, который не верит своим глазам, и снова выжидательно склонил голову. «Ну?»
- Я не могу тебя простить, - начал Эгон и сухим языком облизал пересохшие губы, точно наждаком по ним провел. - Я никогда тебе не прощу («ну, помоги мне, спящая собака!»), что ты был всегда самым лучшим... любимчиком в семье... а я — как бы пасынком, не родным. Нет, погоди, - сказал он быстро, заметив протестующий жест Йохана, - дай договорить. Не перебивай меня, это не принято. Тебя любили и тобой гордились, а я всем мешал. Я был ничем не хуже тебя, но тебя хвалили за успехи в школе, а мне только снисходительно кивали, тебе покупали лучшие вещи, а я донашивал за тобой, меня наказывали за любые провинности, а ты...
- Конечно, не хуже. Разве может один человек быть хуже другого? Но, Эгон, ты заблуждаешься. Я понимаю тебя. Детские обиды, они иногда самые крепкие, но ты неправильно смотришь на вещи. Мама любила нас обоих, а отец... ну, отцы всегда гордятся старшими сыновьями. Наверное, это неправильно, но...
- Помнишь, тебе было семь лет, а мне пять? - спросил Эгон. - Я нарисовал солнышко в твоей школьной тетрадке.
- В учебнике математики. Зеленым фломастером.
- Пусть так. Ну и что? Да сколько он стоил, этот учебник, десять марок? А меня за это солнышко заперли в чулан, на весь день, - Эгон поежился — от воспоминаний детства веяло холодной сыростью, запахом плесени и темным, невыносимым ужасом, как из того чулана. Он отхлебнул шнапс и скорчился в глубине кресла, обхватив себя руками за плечи. - Я несколько часов подряд молотил в стены, кричал, плакал... кажется, даже молился, по-своему, по-детски... а потом просто лежал на земляном полу и представлял себе, что умер.
- Да ты там минут сорок пробыл.
- Нет, целый день. Думаешь, я мог забыть? А когда меня выпустили, все стало каким-то другим. Небо, трава... как будто с них тряпочкой стерли глянец. Знаешь, на что это похоже? Как будто я так и не сумел выйти полностью, и часть меня осталась сидеть в чулане.
Алкоголь не согрел и не опьянил, но приглушил мысли. Эгон затих и присмирел, глядя на иллюзорный огонь. Но лежащая на коленях у Йохана деревянная собака не молчала — продолжала вспоминать.
Материнская нелюбовь подобна проклятью — жестокому, бессмысленному и страшному. Эгон всю жизнь чувствовал себя проклятым. Он так и не научился, как его брат, ловить золотые мгновения — те замаскированные под случайности шансы, которые предлагает человеку судьба. Он всюду приходил слишком поздно, когда его не ждали, и уходил с пустыми руками. Он так и не успел сделать предложение любимой девушке — его опередил Йохан. Пока брат учился в университете на юриста, потом делал карьеру, Эгон брался то за одно, то за другое, искал себя, да все никак не получалось. Менял профессии, переучивался, то кровельщиком был, то садовником. Вот так тянуло его то ввысь, то к земле... Четыре года работал лесником. Именно тогда Эгон заметил, что дерево само ластится к рукам, словно просит освободить, придать форму. Он мог подолгу рассматривать и гладить упавший ствол или почерневший, корявый пень — так долго, что начинал видеть запертую в нем нежно-золотистую душу.
Сперва Эгон увлекся столярным искусством — все, что касалось дерева было для него искусством, не ремеслом. Потом занялся художественной резьбой. Переоборудовал часть доставшегося от родителей дома в мастерскую. Резные фигурки охотно покупали. Много денег это не приносило — о богатстве Эгон не смел и мечтать, ведь есть такие люди, которым суждено всю жизнь оставаться бедными — но на еду и всякие мелочи хватало. Так начался их творческий симбиоз — Эгон освобождал дерево, а дерево освобождало его глубинный, тягучий и горький, как смола, талант.
И Бог бы с ним, с более успешным братом — у каждого своя доля, если уж на то пошло - да засело в груди мелкой щепочкой этакое странное, сосущее чувство, которое Эгон стыдился назвать по имени. Пустыми зимними вечерами память вокруг этой занозы воспалялась, начинала свербить и гноиться, и Эгону делалось не то чтобы больно, но как-то безнадежно-тоскливо.
Вот о чем вспомнила спящая собака. Йохан поблагодарил ее легким кивком, потрепал по жесткой холке и повернулся к Эгону.
- Эх, ты, - вздохнул укоризненно. - Руки у тебя, брат, золотые, а сердце завистливое.
Эгон неловко поднялся.
- Мне пора, пожалуй, а то сейчас твои вернутся. Неудобно будет, если поймут, зачем я приходил.
- Ступай, ступай, - Йохан накинул куртку и проводил его до ворот. - Заглядывай иногда, не чужие ведь... и, знаешь что, давай уже, выходи из чулана.
Снег падал хлопьями. Эгон медленно брел по нарядной, пушистой как будто, улице, опустив голову и комкая в кармане ненужную обертку от подарка. Горло железным кольцом стиснула обида — так, что каждый вдох приходилось с трудом заталкивать внутрь, а каждый выдох буквально выдавливать из грудной клетки. Опять брат произнес нужные, правильные слова, которые Эгону никогда не удавалось подобрать.
Но понемногу — от свежего воздуха, от неторопливой размеренной ходьбы — ему стало легче. У фонаря, в желтом конусе света, стояли двое детей — школьник и школьница. «Маленькие. Первый-второй класс», - отметил про себя Эгон, замедляя шаг.
Он услышал, как девочка сказала:
- Я никогда тебя не прощу, за то, что ты на контрольной...
«Не дал списать что ли? - улыбнулся Эгон. - Или списал?» Конец фразы растворился в морозной тишине, в тихом скрипе снега под ногами, в ровном дыхании ночного города.
«Простишь, милая, - думал Эгон. - Жизнь такая длинная и подлая... А бывает и наоборот — щедра до неприличия. И милости ее - как подарки в ночь непрощения. А контрольная — это ерунда. Пара лет пройдет, и забудешь... А может быть, и нет».
Ему стало тепло, и он вынул руки из карманов, расстегнул куртку. Снег теперь казался клочьями синтепона, вытряхнутыми из разорванной подушки.
«Руки у тебя золотые...» - повторял Эгон слова брата, по-новому, с уважением, разглядывая свои тонкие, все в мелких ранках и царапинах пальцы. Он чувствовал, что наконец-то, сможет простить — если не Йохана, то хотя бы себя самого. Дома его терпеливо дожидался собачий ангел.
За ночь улицы до самых окон завалило снегом. Первые солнечные лучи — розоватые спросонья - удивленно блуждали по мягким пуховым холмикам, силясь угадать в них кусты, скамейки, урны, детские качели и горки. Невыспавшиеся люди, чертыхаясь, откапывали свои машины. Город сверкал белизной, сиял и улыбался, как девочка, идущая к первому причастию.
Рассказы | Просмотров: 412 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 18/09/20 23:23 | Комментариев: 6

Почему Зевик решил, что может играть на скрипке? Когда он брался за смычок, люди вокруг затыкали уши. Даже мама, по обыкновению всех мам, считавшая сына гениальным во всем, говорила: «Зев, пожалуйста, не надо», и соседи недовольно барабанили в стенку: «Прекратите этот кошачий концерт!».
Два года паренек отучился в музыкальной школе, но так и не набил руку и не развил слух. И нет бы ему освоить какой-нибудь простой инструмент. Пианино, например, или синтезатор. Да хоть кларнет. Но влюбленный с детства в скрипичную тягучую тоску, Зевик и слышать не хотел ни о чем другом.
Сначала он играл у торгового центра, в пестрой, беззаботной толчее, но был изгнан оттуда, как Адам из рая. «Это место, - объяснили ему, - прибыльное, потому что мимо ходит много народу и можно неплохо заработать. Ты отбираешь наш кусок хлеба!» Тогда Зевик, не жадный до чужих грошей, перебрался в подземный переход. Там было грязно и холодно, и тянуло сквозняком. Прохожие убыстряли шаг и недовольно косились на озябшего музыканта. А он только и желал, что развлечь их, подарить мимолетную радость. Выманить улыбки на их угрюмые лица. Не из тщеславия, нет. А просто потому, что когда ты играешь и тебя слушают — какая-то химическая реакция происходит в душе. Что-то высвобождается, и на сердце становится легко и свободно. Как будто птицу выпускаешь из клетки, и летит она — свободная и вещая — парит над городом, распластав по ветру крылья, твоя птица-тоска.
«Мальчик, ну до чего тоскливо пиликаешь, сколько можно, - ворчали случайные пешеходы, пряча носы в поднятые воротники, - ведь осень на дворе, хочется тепла... Сыграй что-нибудь веселенькое, а лучше иди в парк и музицируй, сколько влезет!»
«Осенью в парке, - думал Зевик, вышагивая по мокрой улице, - гуляют мечтатели и романтики. Там я найду слушателей».
Скрипка в черном футляре билась о его бедро. Зевику чудилось, что при каждом ударе она тихонько вздыхает. Он ступал медленно, скользя в мелких лужах, потому что боялся сделать ей больно.
День хмурый, пасмурный, а ноябрьский лесопарк околдован солнцем. Только светит оно не в небе, обложенном плотной серостью, а прямо под ногами. Сияет каждый лист, а их много, очень много, вся земля словно выстлана закатными бликами. В кустах прячутся редкие солнечные зайчики. Кое-где из-под желтого ковра проглядывает трогательно-беззащитная зелень, а деревья стоят голые, черными рогатинами упираясь в тучи.
Зевик идет по пустой дорожке. Он любуется и грустит, забывая обиды, стыд и даже музыку. Еще немного — и он осознает, что в мире есть гораздо более важные вещи, чем трение смычка о струны. Увядание природы. Сон и смерть. Печальная красота. Цветная мозаика смыслов.
Холодный парк безлюден. Неуютны сырые от дождя скамейки. Но вот из паутинок мороси, из света и тени соткалась девушка в длинном бежевом пальто. Она сидела на лавке с раскрытым томиком на коленях. Рыжеватые волосы, красный шарф, замшевые сапожки. Ее цвета — краски осени. Взгляд опущен в книгу. Аккуратные столбики на развороте страниц. Неужели стихи? Стараясь не шелестеть палой листовой, Зевик подкрался поближе. Нет, не стихи, формулы. Незнакомка, вероятно, читала какой-то учебник. Она не видела субтильного мальчишку, стоящего совсем рядом с черным футляром в руках, но почувствовала его дыхание на своей щеке и подняла голову.
- Вы что-то сказали?
- Нет, я ничего не сказал.
Если бы она испугалась — отшатнулась или вскрикнула — Зевик наверняка обратился бы в бегство. Он и так был смущен сверх меры. Но девушка закрыла книгу и улыбнулась ему — без тени страха, как давнему знакомому.
Бормоча извинения, Зевик отступил к соседней лавочке и расчехлил скрипку. Никогда еще смычок не казался ему настолько толстым, а собственные пальцы — такими грубыми и неуклюжими. Он ошибался и путал ноты, но мелодия текла, словно река, пробивая себе русло в его неловкости и смущении. Скрипка обретала собственный голос — протяжный, чарующий. Голос сильный и смелый, какой и не снился маленькому жалкому человечку, возомнившему себя ее господином.
Когда стихли последние звуки, девушка смотрела в небо.
- Вам понравилась моя музыка? - робко спросил Зевик, но она не ответила.
Ее взгляд блуждал среди темных ветвей. Лицо освещала мягкая улыбка.
На следующий день он снова пришел в парк. Девушка ждала его на скамейке под облетевшим кленом. Опять Зевик играл для нее, не ожидая похвалы. Играл просто так — в подарок, потому что голос его скрипки не хотел сидеть взаперти. Он рвался наружу, как свет из волшебного фонаря, облекаясь в прозрачные картинки, движение и образы.
Скрипка ли заколдовала ту аллею, или она с самого начала была волшебной? Казалось, само время сплелось вокруг них в янтарный кокон. По дорожке прыгали воробьи, шелестя разноцветной листвой. Пухлые облака, похожие на большие, давно не стиранные подушки, кое-где лопнули, зацепившись за острые сучья, и оттуда полезли белая с просинью вата и золотые солнечные перья.
На этот раз девушка сама заговорила с Зевиком.
- Ваша музыка прекрасна, как осень, - сказала она и, видя, что он не находит слов, представилась. - Меня зовут Петра.
Неторопливо, словно вышивая на белом холсте горячий ноябрьский узор, она рассказывала о себе, в то время, как Зевик едва проронил пару фраз. И то, отвечая на ее вопросы. Что интересного мог он поведать? Глупый пятнадцатилетний мальчик, живущий с родителями. Лишенный каких бы то ни было талантов, кроме — как он искренне надеялся — музыкального. Зевик чувствовал себя гусеницей, еще не знающей, какой бабочкой она хочет стать.
Петра оказалась студенткой политехнического института, отличницей и поэтессой. Ведь угадал все-таки насчет стихов! На просьбу почитать что-нибудь собственного сочинения ответила просто:
- Они очень личные. Может быть, потом... когда-нибудь. Лучше сыграйте еще.
А Зевик и рад был стараться. В сущности, для него ничто не имело значения: ни ее красота — а Петра была даже больше, чем красавицей, она была сама нежность — ни ум, ни обаяние, ни трогательная манера смотреть ему в рот, ни слегка монотонная, но мелодичная речь. Хотя внимание такой девушки польстило бы любому мужчине, но главное заключалось в другом. Судьба подарила ему слушательницу. И какую! Наверное, Петра сочиняла стихи, пока он исполнял свои скрипичные кунстштюки, таким одухотворенным становилось ее лицо. Так блестели глаза. Так взволнованно сжимались и разжимались скрещенные на коленях тонкие пальцы.
Он чувствовал себя почти любимым, и сам — почти любил. Ведь что такое, по сути, любовь, как не отражение себя в другом? Она бывает разной. Плотной и сочной, как наливное яблоко, чувственной, земной. А бывает наоборот — возвышенной. Легкой, словно тополиный пух на ветру.
Шесть дней Зевик и Петра встречались в осеннем парке, озаренные призрачным солнцем. Шесть дней, за которые можно сотворить мир. Но они творили всего лишь иллюзии — любви, дружбы, восхищения и благодарности. В театре одного слушателя шел бесконечный спектакль. Только музыка была настоящей. Она казалась Зевику чем-то вроде эсперанто, на котором они двое могли говорить и понимать друг друга.
А на седьмой день погода окончательно испортилась. Дождь хлестал с самого утра, линуя оконные стекла, как тетрадку первоклассника. Зевик едва досидел до конца уроков, а после школы, перехватив наспех бутерброд, побежал в парк. С собой он взял большой красный зонт.
«Она не придет», - думал Зевик, шагая по лужам. Его брюки и носки промокли, в ботинках хлюпала вода. Полотнище зонта обратилось в птицу, махало крыльями и рвалось в полет.
«Только ненормальный отправится гулять в такой ливень. Куда я прусь, что я стану делать в этом парке? Играть для воробьев и синиц?» - корил он себя и почти бежал вперед, сквозь серую пелену и мельтешение капель.
Он прошел аллею до конца, до грильного домика и столов под навесом. Вот и все, можно идти домой. Но Зевик вернулся и сел на мокрую скамейку. Вокруг журчали ручьи, текло с деревьев и прямо с неба, а ему чудилось, что это скрипка плачет в душной темноте.
- Привет! - раздался над ним бодрый голос.
Зевик вскинул голову.
- Петра?
- Убери, пожалуйста, зонтик. Я не вижу, что ты говоришь.
- Не видишь?
Она не ответила.
- Слова надо не видеть, а слышать, - возразил он, сдвигая зонт в сторону.
Дождь брызнул ему в лицо.
- Но я не слышу, - сказала Петра. - Я уже три года, как ничего не слышу, а только читаю по губам.
- Но...
- Ты не догадывался, правда?
Зевик молчал, ошеломленный. А потом его захлестнула обида.
- Но ты хвалила мою игру! Как ты могла?
Она покачала головой. Недоуменно, как будто он не понимал что-то очень простое.
- Зевик, но я тебя не обманывала. Ты играл замечательно. Я видела, как слушали тебя облака. Как воробьи танцевали у наших ног. Как солнечные зайчики прыгали в лужах, и как обычная вода становилась радугой. Я смотрела и видела, как менялся мир, стоило твоему смычку коснуться струн. Человек слышит не только ушами, но и сердцем. Мое сердце стучало по-другому, когда ты играл. Твоя музыка чудесна, даже не сомневайся.
Наверное, это странно, а может быть, и глупо, но Зевик ей поверил. Обида таяла, как снег под дождем, и в душе воцарялась тихая радость. Его единственная слушательница оказалась глухой, но он отчего-то совсем не горевал, а по-детски изумлялся. Словно посреди осеннего парка наткнулся на поляну цветущих ландышей.
Миниатюры | Просмотров: 522 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 08/09/20 01:54 | Комментариев: 30

Мама устала. После обеда прилегла на тахту всего-то «на две минуточки», и сама не заметила, как уснула. Она лежала, как сломанная игрушка, в одном тапочке и старом халате, и некрасиво дышала через рот, а Кай терпеливо сидел рядом и ждал, когда мама встанет и поведет его в спортивную секцию. За стеной плакала и причитала бабушка, и мальчик раздумывал, не выпустить ли ее из комнаты. Он знал, где лежит ключ, но боялся, что старушка уйдет из дома и заблудится, и опять, как в прошлый раз, придется бегать по всему поселку — ее искать.
А мама так устала...
Усталая, она всегда кричала на Кая, даже если он не делал ничего плохого. А еще у нее все валилось из рук, посуда сама собой билась на мелкие черепки, а вещи падали с полок и путались под ногами. Мама спотыкалась о них, злилась и кричала еще больше. Она проклинала весь белый свет, себя, бабушку, Кая и каких-то вовсе не известных мальчику людей, желая им поскорее оказаться в могиле. Затем принималась плакать, но не так, как бабушка, истерично и громко, а тихонько, будто обиженный ребенок.
Кай решил не будить маму, но и пропускать секцию не хотелось. Он пойдет один. Ну, а что? Он большой мальчик, семь лет — это не пять и даже не шесть. И дорогу запомнил. Все время прямо, по центральной улице, пока не выйдет из поселка, а там — через луг по краю леса. Но совсем недалеко, так что если вечером стоять к Шиффвайлеру спиной, прямо за последним домом, впереди будут видны огни Ландсвайлера-Редена — парящая в темноте мозаика окон и прямые, точно камыши, ярко-белые фонари. И наоборот. Выходя из Ландсвайлера, он увидит желтый скользящий свет, уютные, теплые улочки родного поселка, озаренные старомодными стеклянными лампионами.
Кай быстро собрал рюкзачок и отправился в путь. Навстречу ему попадались люди — знакомые и незнакомые — которые улыбались и приветливо кивали, удивляясь, что он идет один, без мамы, из Шиффвайлера в Ландсвайлер-Реден. Кай даже немного гордился собой.
В спортивной секции ему нравилось. Ничего особенного: бег, прыжки, игра в эстафету, но ребята — ровесники Кая или на год-два постарше — прекрасно к нему относились. Дружные и веселые, они все время придумывали что-нибудь эдакое. Вот как сегодня. Один из старших мальчиков — Андреас — учил других стоять на голове. У некоторых получалось, но Кай все время падал, даже если прислонялся к шведской стенке. Ему было неудобно и жестко, и ноги все время перевешивали.
- А зачем это нужно? - спросил он Андреаса, когда после занятий они переоделись и вышли на улицу.
- Что?
- Ну, на голове стоять.
- А, это, - Андреас смущенно поскреб подбородок. - Знаешь, моя бабушка говорила, что наш мир уже давно поставлен с ног на голову. Поэтому в нем многое неправильно, плохо. А когда ты встаешь на голову, мир переворачивается обратно и все становится, как надо.
- А моя бабушка болеет, - сказал Кай. - Раньше она и готовила, и пуговицы пришивала, и сказки рассказывала — все умела. А после инсульта никого не узнает. Только и делает, что плачет, и бродит ночами по дому, и пачкает стены какашками. Совсем от нее покоя нет, ни мне, ни маме. Как маленький ребенок стала. Мы с мамой уже с ног сбились. Иногда ничего, а бывает, когда у нее плохой день — тогда я даже уроки делать не успеваю.
- Даа... делааа... - серьезно протянул Андреас. - А папа что?
- Папа?
- Ну, помогает с бабушкой?
Кай опустил голову.
- Мой папа — моряк. Так говорит мама. Я его видел так давно, что совсем не помню. А может, и не видел никогда. Может, и не было у меня никакого папы, а мама просто не хочет меня расстраивать. Она никогда о нем не рассказывает, только если я спрашиваю. Раньше я верил ей, а сейчас даже не знаю.
Пока мальчики стояли и разговаривали, небо из темно-лилового сделалось аспидно-серым, и над их головами, заглушая первые робкие звезды, вспыхнул белый фонарь.
- Ладно, я пошел, - поежился Андреас. - Ты все-таки попробуй это упражнение. Вдруг поможет.
- Как это может помочь?
Андреас пожал плечами.
- Мало ли как. В опрокинутый мир ты, значит, не веришь?
- Не-а.
- Я тоже, если честно, не очень. Но все-таки что-то в этом есть. В смысле помощи. Ладно, попробую объяснить по-другому. Ты вот с бабушкой в церковь когда-нибудь ходил? Ставил свечку?
- Ну.
- И помогало?
- Наверное.
- А почему? По-твоему, Богу нужны наши свечки или еще какие-то предметы? У него же и так все есть, что ему нужно. А может, Богу все равно — свечка, или стойка на голове, или прыжок с парашютом, или вот... букетик для мамы... главное, чтобы ты, когда что-то делаешь, о нем подумал? Ведь может так быть?
- Наверное, ты прав, - согласился Кай.
Мальчики расстались и отправились по домам. Андреас жил напротив спортивной школы, и мама уже махала ему из окна. Кай грустно посмотрел вслед приятелю и, подхватив свой рюкзачок, свернул на проселочную дорогу.
За линией фонарей темнота стала гуще, бархатнее, и в ней прорезались зеленоватые искры светлячков. Идти через луг не было страшно, потому что земля сияла. Миллиарды светоносных насекомых сидели в траве, выползали на обочину, огненными мошками суетились в воздухе. Днем — неприметные букашки, ночью они сотворили лучезарную сказку. Кай точно ступал по звездному небу, а когда поднял взгляд, увидел, что и звезды, кружатся, как светлячки.
И тогда он, очарованный бесконечным хороводом света, испытал удивительную легкость во всем теле. Ему захотелось встать на голову, как учил Андреас — прямо здесь, посреди пустой дороги. Так он и сделал — и, о чудо, не упал, а словно уперся ногами в небесную твердь. Иллюзия казалась настолько реальной, что Кай чувствовал травинку, попавшую ему под брючину. Чувствовал мелкие камушки под подошвами кроссовок. Его спутанные вихры шевелил ночной ветер. Мальчик стоял, и под ногами у него расстилалось небо, полное огней, а под головой мерцала земля.
Или наоборот? По ногами, в черной небесной траве, копошились звезды-светлячки, а над головой летали светлячки-звезды.
Сила тяжести исчезла. Мысли, тревоги, сомнения испарились, как вода с горячей плиты.
Верх и низ поменялись местами. Несколько долгих минут Кай висел в пустоте, пока не начал различать под ногами контуры тропинки. Нет, он не думал о Боге. Он ощущал его в каждом светлячке, в каждой звезде, в каждом глотке холодного ночного воздуха. Осторожно, точно балансируя на канате, мальчик сделал шаг... второй. «Я иду по небу», - сказал он себе. Но все вокруг казалось привычным — светящийся луг, дорога, темные контуры деревьев вдали. Не заснул ли он, когда стоял на голове? Не упал ли во сне?
«Да что я тут время теряю? - вскинулся Кай и припустился бегом. - Дома мама волнуется. Наверное, ищет меня. Она же не знает, что я один пошел на секцию».
Он радовался, что сумел выполнить упражнение, и представлял, как завтра похвалится перед Андреасом. А где-то в глубине сознания — почти на грани различимости — тонкая, как ниточка, билась мысль: «Это может помочь».
Дом выступил из тени, обвитый двумя кустами плетистых роз. Дверь приоткрылась, и на крыльцо пролился электрический свет. Из щели потянуло знакомым ароматом булочек с корицей — до болезни их часто пекла бабушка. А вот и она сама — вытирает запачканные тестом руки о передник.
- Кай! Господи, где ты был?
- Бабуля, тебе лучше? - спросил он недоверчиво.
- Кай, иди скорее сюда, - прокричала мама из глубины дома. - У нас гости!
Он скинул в прихожей кроссовки и устремился на кухню. Из-за стола, накрытого к чаю, поднимался высокий мужчина в форме военного моряка.
- Ну что, сынок, - прогудел он неожиданно сочным басом, протягивая мальчику широкую ладонь. - Давай знакомиться!
Миниатюры | Просмотров: 629 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 07/09/20 23:44 | Комментариев: 13

Ему опять снился сон. Жадный цокот копыт по мостовой и черные пальцы домов, торчащие прямо в безлунное небо. Морской конь гнался за Марком по темным улицам, роняя с гривы тяжелые капли. В окнах таяли чахлые огоньки, но никто не выглянул, ни поспешил на помощь. Мертвый, равнодушный город, безмолвный и безлюдный.
Привычный кошмар. Только на этот раз все было реальнее и страшнее. Ноги точно наливались свинцом, а чудовище дышало Марку прямо в ухо. «Догонит! - в панике отстукивало усталое сердце. - Уже догнал! Вот он!»
Ломкая линия далеких фонарей подсвечивала недостижимый горизонт.
Марк в ужасе распахнул глаза и несколько минут лежал неподвижно, таращась в темноту и тяжело дыша. Сон как будто не рассеивался, висел над кроватью густым облаком. Он затягивал в себя — в мрачное вязкое болото.
«Что случится, если агишка меня поймает? - в который раз спросил себя Марк. - Я больше не проснусь? Перестану дышать, захлебнусь сновидением, как холодной водой?»
Про морского коня Марк узнал от бабушки. Она была родом из Ирландии и привезла с собой множество зловещих и красивых местных легенд, которыми охотно делилась с единственным внуком. Кровавые прачки, феи, лепреконы, подменыши... Мальчик слушал ее с открытым ртом, впитывая сказки, как запретное и сокровенное знание. Наверное, потому, что рассказывала бабушка всегда в сумерках, полушепотом и только тогда, когда они оставались наедине. В то время Марку казалось, что кроме них двоих в их маленькую тайну не посвящен никто.
Из этих жутковатых историй состоял мир его детства. Конечно, позднее Марк переосмыслил их. Из леденящих душу откровений бабушкины легенды превратились в безобидный народный фольклор. И только один персонаж застрял в подсознании, как заноза, и свербил каким-то неясным страхом. Агишка — дух моря, который выходит из глубин, принимая облик вороного коня. При известной сноровке его можно оседлать — он станет прекрасным скакуном, таким, что всем на зависть. Но не дай Бог плененному монстру учуять запах соленой воды — утащит всадника на дно и сожрет. И не вырваться. Как понесет агишка, так и прилипнешь к седлу, точно на клей тебя посадили. Почему-то этот момент пугал Марка больше всего — то, как друг в мгновение ока превращается во врага. Одно дело — встретиться лицом к лицу с честным противником и совсем другое — столкнуться с предательством.
Из-за глупой бабушкиной сказки он всю жизнь не доверял лошадям, в глубине души считая их коварными тварями. И мост через залив — хоть и вел кратчайшей дорогой к дому — был для него табу. Сама мысль о том, чтобы проехать несколько километров по узкой перемычке над лазурной бездной, вызывала тошноту и головокружение и внушала почти суеверный ужас. Так что, возвращаясь с работы, Марк всегда выбирал кружной путь, сворачивая на скоростную автомагистраль.
Что случилось в тот день и в какой момент — он так и не понял. Но стоило ему сесть за руль, чтобы ехать домой, как все пошло наперекосяк. Началось с того, что на приборной панели зажглась непонятная красная лампочка, заставив Марка нервничать и гадать, какая неполадка приключилась на сей раз с его стареньким фордом фиестой. А перед самой развилкой правую руку свела судорога, отчего руль повело в сторону и автомобиль в буквальном смысле чуть не швырнуло на мост. Марк даже вспотел от страха.
Потом — сто километров в час по автобану. Тощие березки навстречу и мелкий дождь в лобовое стекло. Не полноценные капли, а изморось, желто-песочная взвесь — из-под колес и прозрачная — с неба. Машина неслась, рассекая текучую муть, прилежно елозили по стеклу дворники, а мысли перекатывались медленно, густые, как студень, и застывали бессмысленными кусками. Некуда им податься, мыслям. Работа — дом — работа. У цирковых лошадей и то больше места для разбега. На работе — скука и мизерная зарплата. Дома усталая жена, каждый вечер одинаковая макаронная запеканка на столе, телевизор и чашка кофе. И все-таки... Марк на мгновение зажмурился. Точно теплая волна омыла сердце. Он любит Алексу, любит кофе и даже в какой-то мере запеканку. А провести вечерок перед телевизором — не такая уж и плохая идея. Жена будет суетиться, расставлять на журнальном столике вазочки с крекерами и печеньем, варить кофе в турке. Маленький каприз: Марк не признавал новомодных кофемашин. Он удобно устроится на диване с пультом в одной руке и вкусно дымящейся чашкой — в другой. Алекса укутает ему ноги пледом. Положит голову на плечо. Жизнь однообразна до одури — и это печальный факт — но иногда в ней есть что-то от счастья. От этой банальной, в общем-то, мысли, на душе стало легко.
Ему отчаянно захотелось оказаться в их уютной гостиной, сразу — в пижаме и тапочках — пролистнув скучную дорогу, как предисловие в интересной книге. Он спешил, но маленький синий фиат торопился еще больше и, обгоняя автомобиль Марка, обдал его фонтаном брызг.
Мир смазался и потек. Пару долгих секунд Марк ехал вслепую, сквозь водяной морок, скрывший дорожную разметку и встречные машины, и только раз в груди испуганно екнуло.
А может, что-то произошло, когда он выруливал к дому и под колеса вдруг нырнула непонятно откуда взявшаяся кошка. Марк резко ударил по тормозам, так, что в ушах зазвенело, а потом сидел, схватившись за голову, и оторопело смотрел, как гладкий, антрацитно блестящий зверек скрывается за соседским забором. «Черная кошка — беда на хвосте, - подумал рассеянно. - Да и черт с ней». Он мельком отметил, что вот уже наступило лето, распушилось, как павлиний хвост, а кажется, еще вчера лежал снег. И все вокруг до неприличия яркое, цветное. Мокрые алые примулы по краям газона и вечно-зеленый плющ, сочный и глянцевый, словно отмытый влажным ветром.
Пока Марк парковал форд и шел к дому по гравийной дорожке, тучи разошлись и любопытное солнце заглянуло в сад. Зажгло на траве бусинки-дождинки. Точно бритвой полоснуло по верхушкам тополей. Круглое и оранжевое, как экзотический фрукт, оно уже клонилось к закату.
В прихожей Марка поразило обилие зонтов. Разноцветные дамские, похожие на легкомысленных бабочек, и однотонные мужские, черные, как вороны — они занимали почти всю свободную площадь коридора. Потесненные сохнущими зонтами, ютились у стены уличные ботинки и туфли. Из гостиной доносились голоса, то приглушенные, воркующие, то резкие и громкие, но — должно быть от волнения — Марк не мог разобрать слов. Он чувствовал себя странно. В доме шла вечеринка, о которой его не предупредили. Он даже не знал, кто там — сидит за столом, болтает с Алексой, вероятно, ест и выпивает, рассказывает анекдоты и смеется.
Впрочем, нет — смеха не слышно.
- Внимание! - вдруг совершенно отчетливо произнес высокий — визгливый даже — женский голос, и разговоры на минуту стихли. Марк узнал Ханну, сестру Алексы, свою свояченицу. «Ну конечно, как же без нее. Любимая сестренка», - подумал беззлобно и, криво улыбнувшись, распахнул дверь в гостиную.
- Всем здравствуйте. Что празднуем?
Его взору открылся длинный стол и сидящие по обеим сторонам люди в черных костюмах и строгих черных платьях. Некоторых он узнал. Ханна, конечно, кто бы сомневался. Милая полноватая девушка. Марку она нравилась. Кузен жены с супругой. Какая-то пожилая дама — именно дама, строгая, чопорная, подтянутая. Марк точно видел ее где-то раньше, но не мог вспомнить где. Худенький подросток лет пятнадцати, которого дама, словно крылом, накрыла краем своей шали — черной с серебряными нитями. Оба сидели так близко, что соприкасались локтями. Внук, что ли?
Рядом с Алексой восседал какой-то нагловатый тип, смазливый до тошноты, а чуть подальше — парочка совсем незнакомых юнцов и лысый мужичок лет за сорок. Странно. Никто из гостей не обратил на Марка внимания, даже не повернул головы в его сторону. Прерванная восклицанием Ханны беседа снова потекла ручьем, плавная и неторопливая.
- Алекса! - крикнул Марк. - Может, ты объяснишь, что все это значит? Что здесь происходит?
Никто не удостоил его взглядом. Смазливый тип наклонился к Алексе и что-то прошептал ей на ухо. Та сдержанно улыбнулась в ответ. Подросток с аппетитом поедал рыбную голову, а чопорная дама, уставившись хищным взором в тарелку внука, вполголоса ему выговарила. На какие-то пару минут Марку показалось, что он не стоит на пороге собственной гостиной, а смотрит кино на большом экране. Что люди за столом — не настоящие.
Или он сам не настоящий.
Его охватило дикое желание подойти и дернуть за край скатерти, чтобы все их бокалы, салатницы, столовые приборы посыпались вниз. Марк шагнул вперед и, ухватив огромное полотнище за уголок, уже ощутил в пальцах жесткую льняную бахрому. Представил себе испуг на их лицах, шок, растерянность, изумленные возгласы... но вовремя одумался. Он не привык вести себя непотребно. Поэтому вместо того, чтобы бить посуду, сел за стол и, взяв с блюда пирожок, принялся за еду.
«Опять начинку пересолила», - отметил он с грустью. Алекса не умела готовить. Макаронная запеканка — пожалуй, единственное, что ей удавалось.
С бокалом в руке поднялась Ханна.
- Давайте помянем беднягу Марка, - сказала она, в упор глядя на сестру. - Чтобы как говорится, земля пухом... и вообще.
- Да, - подхватила чопорная дама. - Алекса, милая, мои соболезнования. Такая жалость, когда уходят молодые. И сделать-то ничего толком не успел.
Тут бы Марку испытать шок, печаль, страх, на худой конец - или что обычно чувствуют люди, узнавая о собственной смерти - зарыдать или воскликнуть: «Как так? Когда? Почему? Не верю!» Но ничего подобного он не сделал и не ощутил. Единственная связная мысль, промелькнувшая в этот момент в голове, была: «Догнал все-таки».
Ему почудилось тихое ржание, и вороной конь с огненными безумными глазами незримо возник за спиной.
- Ну, не о покойном будь сказано, - заметил смазливый тип, - но такие люди, хоть сто лет проживут, а сделать ничего не успеют. Просто потому, что нет у них ни куража, ни амбиций. Они по жизни ничего не делают. В лучшем случае трудятся за копейки и считают, что все им за это должны. Добытчик, якобы, - он возвысил голос. - А добывают по сути пшик.
- Что? - удивился бабушкин внук и, смутившись, уставился в свою тарелку.
- Что с ним случилось? - осведомился лысый мужичок.
- Автомобильная авария, - пояснила Алекса. - Выскочил на встречку на своей куче металлолома. Вы представляете. Возился со своей фиестой, как с ребенком. А ее давно пора было пустить на запчасти. Вот и доездился.
«Как же так, ведь я на ней приехал, - удивился Марк. - А, понимаю... это не настоящая...»
Он поискал взглядом пустой бокал, не нашел и сходил за стаканом на кухню.
«Напьюсь, и пропади оно все пропадом. Может ли мертвый напиться? А вот сейчас узнаем».
И, покосившись на жену, наполнил стакан до краев.
Та, между тем, продолжала говорить.
- Почему не купил новую? Привык, якобы. Мол, привязался. Как будто она живая. Он бы и в ржавом корыте ездил, лишь бы не вкладываться в новую вещь.
- А в кредит? - сочувственно спросил кузен Алексы.
- А мы уже в кредитах, как в шелках. Вот что получается, когда человек не хочет расти. Когда ему лень развиваться. Стремиться к большим деньгам. И ведь была неплохая работа. Не бог знает что, но неплохая. Так началось — выгорел, тяжело работать с клиентами. Заболел якобы. Зато теперь ворочает железки за гроши — и доволен.
- Ворочал, - поправила ее Ханна.
- Что? А, ну да. Его дурацкие железки да еще куча хлама — форд этот любимый. Хоть бы не позорился, покрасил его в какой-нибудь нормальный цвет.
- А что с цветом? - поинтересовался кузен Алексы.
- Черный.
- Черный?
- Немодный цвет, обычный черный, не металлик. И модель старая.
- Ааа...
«Бред, - устало подумал Марк, наполняя второй стакан. - Вот так умрешь, и никто слова доброго не скажет. Интересно, как это выглядит со стороны? Вино само себя наливает и само себя пьет? Или стакан в моей руке для других невидим, как невидим я сам? Наверное, так, иначе бы все удивились. А как проверить? Никак. Я призрак и все, что я делаю, не существует для остальных. Или существует?»
Смазливый тип заботливо приобнял Алексу, а та положила ему голову на плечо.
- Только ты меня понимаешь, Йорг. Семь лет прожить с этим... с таким...
Чопорная дама подняла палец.
- Дорогая моя, о мертвых или хорошо...
- … или ничего кроме правды! А правда в том, что он тюфяк тюфяком. Но ладно бы только это. Был бы Марк теплым, заботливым мужем, я бы стерпела. Но эмоциональной отдачи тоже никакой. Мы жили, как плохие соседи. Семь лет вечной мерзлоты. Только крутись вокруг него — то кофе свари, то печенье подай, то пульт от телевизора найди. Как будто я его прячу. Горячий ужин, чистота в доме. Все — мои обязанности. И хоть раз бы сказал «спасибо». Только ворчит и жалуется. А знаешь, когда он последний раз признавался мне в любви?
- Когда? - улыбнулся Йорг, еще крепче сжимая ее в объятиях. - Неужели перед свадьбой?
- Да кто ты хоть такой? - вслух спросил Марк. - Откуда взялся возле моей жены?
Разумеется, ему никто не ответил.
Алекса усмехнулась — едко и зло.
- Перед свадьбой? А вот и нет. Никогда. Ни разу. Хотя, наверное, любил... Когда-то. Но признаться, что кого-то любишь — это ведь слабость. А он воображает... то есть, воображал себя сильным. Любить — это значит дарить, а не только брать. А дарить у нас кишка тонка. У нас, как в джунглях, главное — первому съесть, а другой пусть хоть с голоду подохнет. Сильному не нужна любимая женщина, а только служанка, кухарка, поломойка. И чтобы все вокруг него крутилось. Да, Марк?
- Что за глупости, Алекса, - пробормотал он и вздрогнул.
Жена обращалась к нему! И смотрела в его сторону. Или это риторический вопрос? А взгляд пустой, в пространство?
Как часто мы приписываем себе то, что на самом деле предназначалось не нам. После четвертого стакана у Марка зашумело в висках, зарокотало тяжело и глухо, точно морской прибой. Море подступило к его порогу. Дошло до горла. Солью плеснуло на язык. Вновь послышался конский всхрап, метнулись наискосок тени — как будто не одна агишка, а целый табун ждал Марка под проливным дождем. Что им ливень, холод, темнота? Вода — их стихия. Мрачные и холодные глубины — дом родной, а сладкая человеческая плоть — их еда.
«Так и женщина, - подумал он, - притворяется другом, а потом увлекает на дно».
Захмелевшая Алекса, сидя в обнимку с Йоргом, смеялась его шуткам. Гости пили за свободную любовь. Смех, громкие голоса, бестолковые разговоры отзывались глухой болью, и не было уже сил слушать. Марк вышел на кухню. Сел за кухонный стол и сидел, вжавшись в угол и не зная, что делать. Он смутно помнил когда-то давно прочитанную книжонку о смерти, совет идти на свет в конце тоннеля или навстречу желтым огням. Но где эти огни, где тоннель? Мир вокруг казался обычным, и только Марк из него выпал, как сдутый ветром кусочек паззла.
Дрянная все-таки штука — смерть. Вроде ты все тот же — мыслишь, ощущаешь, ходишь и дышишь, а уже никому не нужен. Лишний, пустой человек, которого, оказывается, никто не любил, который всем был в тягость. Почему такие вещи узнаешь только после кончины? Почему при жизни никто не сказал в лицо? Не дал повода измениться, что-то исправить?
- Марк, будешь чай?
Он поднял глаза. У плиты, слегка пошатываясь, стояла Ханна с чайником в руке.
- Эээ...Что?
- Ну что ты на меня смотришь, как на привидение? Чаю хочешь, говорю? Налью горячий.
- Ты меня видишь? - изумился Марк.
- Конечно, вижу. Ты что, правда, поверил, что умер?
- А разве нет?
- Нет, - Ханна пьяно ухмыльнулась. - Это Алекса для тебя спектакль устроила. Ну, чтобы донести до тебя... э... всякие свои претензии и вообще... Потому что ты ее никогда по-настоящему не слушал. Я ей говорила: дурная шутка. Но ее разве переспоришь? Сестрицу мою. Ты это, Марк... не обижайся. Она как лучше хотела. Специально готовилась. Говорила, ты оценишь, потому что креативность любишь и вообще... Так что, не бери в голову. А чай возьми. Отрезвляет и вообще. Ты тоже много пил, я видела.
- А кто такой этот Йорг? - подозрительно спросил Марк.
- Ревнуешь? - хихикнула Ханна. - Да статист какой-то. Не знаю, где их всех Алекса выкопала. Артисты какие-то. Сценарий сама написала. Дебильный, правда? А они роли вызубрили. Бездарные актеришки. Ты это... не ревнуй. Он для нее, вообще, никто. Это все спектакль дебильный.
- Спасибо, сестренка, - кивнул Марк, вставая. - За правду спасибо. И Алексе то же самое передай. А чаю не надо. Я пошел.
- Эй, ты куда?
Он вышел в коридор. Пол уходил из-под ног, как палуба корабля. Вдогонку что-то кричала Ханна, и ржали во дворе вороные кони, и плескалось у крыльца призрачное море.
Море звало Марка, и, как преступник в ночи, он покинул дом. Он чувствовал себя не мертвым и не живым, а усталым и разочарованным. Он как будто очутился в странном месте — по ту сторону правды, чести, любви. Быстро наступившая ночь трепетала на сыром ветру, смотрела в душу голодными звездами и, как огромная птица, хлопая черными крыльями, разбрызгивала капли дождя. Блестел мокрый бок форда фиесты, отражая полную луну.
Марк неловко втиснулся за руль. «Только ты у меня осталась... подруга». Его затопила нежность к машине и отчаянная уверенность, что хоть кто-то в этом мире не обманет и не предаст.
«... притворяется другом, а стоит ей довериться, как превращается в монстра и увлекает на дно».
Нога давила на педаль газа. Стелилась под колеса дорога, аспидная в лунном свете. Скользили навстречу серебряные тени берез. У развилки правую руку свела судорога и старенький форд на полной скорости швырнуло на мост, потащило по узкому канату над бездной, где черное небо смыкалось с черным, как ад, морем, принимая в объятия вороного коня и его седока.
Мистика | Просмотров: 467 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 29/08/20 21:22 | Комментариев: 10

Синий опель корса мчался по темно-зеленому тоннелю, такому узкому, что еловые ветки то и дело задевали крышу автомобиля. Их скребущий звук заставлял Йенса морщиться. Под колесами хрустели шишки, и гулко, точно в грамофонную трубу, ухала в древесных кронах какая-то птица. А потом в конце тоннеля воссиял свет, и машина выскочила на открытое место. За излучиной дороги масляно сверкало на солнце горчичное поле, а на его краю притулился серый кирпичный дом с мансардой, одновременно печальный и строгий, наполовину затянутый плющом.
- Приехали, - сказал Клеменс, выруливая на парковку. – Ну, как тебе?
Йенс пожал плечами.
Бывшая гостиница совсем не выглядела запущенной, скорее заколдованной, потерянной между сном и явью. Казалось, само время текло здесь по-другому – тягуче и медленно, как течет оно в музеях или на кладбищах. Розы на клумбе не одичали, а сквозь щебень на дорожках не пророс ни один сорняк. Даже золотая вязь над входом не потускнела и, загадочная, как узор на персидском ковре, поневоле притягивала взгляд.
- Здесь что-то написано или это просто орнамент? - поинтересовался Йенс.
- Оазис для сокрушенных сердцем, - по памяти прочитал Клеменс и слегка улыбнулся. - Ты же помнишь тетю Сандру. Эксцентричная была старушка. Вдобавок полиглот и знаток восточных языков. Мне кажется, это на фарси. Хотя не уверен. Мне оно, знаешь, все едино.
Йенс покачал головой.
- Не самый удачный слоган для загородного отеля. Впрочем... это то, что нужно.
- Все, как ты хотел, - подтвердил Клеменс. – Полное уединение. До ближайшей деревни двадцать километров. Через день приходит работник – накормить кошек, но если ты возьмешь это на себя... Тогда он не будет тебя беспокоить.
- Что? – вскинулся Йенс. – Кошки?
- Ага. Зверюги покойной тети. Их тут целый прайд. Живут в основном на участке, а в дом попадают через дверку с заднего двора. На веранде есть кормушка.
- Хорошо.
Да ничего сложного на самом деле. Насыпать им с утра корм и налить воды в миску. Кошки почти не мешают, гуляют целый день по полям и в лесу, но с ними не так одиноко. Сейчас ты это, конечно, не оценишь, а вот через пару недель...
- Если я чего-то и хочу, так это одиночества.
Клеменс вздохнул.
- Ну, ладно, пошли в дом.
Застыв у крыльца, Йенс наблюдал, как его брат носит из машины сумки с продуктами, бутылки минеральной воды, ноутбук, большой пакет кошачьего корма.
- Одиночество, видишь ли, и яд, и лекарство. Бывает, что облегчает боль, но в слишком больших дозах принимать не стоит. Иначе оно тебя переварит, вот как, знаешь, желудочный сок.
- Клеменс, - Йенс видел смутно, в глазах стояла пелена. Он как будто смотрел на брата сквозь толщу воды или сквозь толщу времени, желая одного — чтобы тот замолчал. – Забери компьютер. Мне все равно не нужен. Думаешь, я буду сидеть в чатах?
- Ну, не будешь, так не будешь, - миролюбиво заметил Клеменс. - Оставь пока у себя. Захочешь – почитай блог тети Сандры. Я скинул тебе на почту адрес.
- Она вела блог? – слабо удивился Йенс.
- Ну да.
Тетя Сандра и компьютер... Странно. Всегда чопорная, плотно затянутая, как в чехол, в синий вельвет, с неизменным зонтиком и волосами, скрученными на затылке в тугой узел, она казалась гостьей из позапрошлого столетия. До самой смерти тетя прожила замкнуто, общаясь только с постояльцами, не завела друзей и сторонилась родственников. Как будто и не нужен ей был никто в мире. Никого не любила и не жаждала любви, а перед самой смертью написала сестре – матери Клеменса и Йенса – длинное письмо. Точно створку приоткрыла в свой наглухо запечатанный мир, а за ней – вылилось светом через узкую щелочку – столько надежды, красоты, мудрости. Так, из немыслимых глубин вытекла навстречу вечности беззащитная человеческая душа, чтобы хоть в нескольких строчках остаться на Земле после гибели тела.
«Я совсем ее не знала, - растерянно повторяла мать Йенса. - Если бы только я ее знала!»
Увы, одинокая в жизни, тетя Сандра была одинока и в смерти. Здесь, в мансарде маленькой загородной гостиницы, она провела свои последние месяцы. Страдая, должно быть, от сильной боли, тетя отказалась лечь в хоспис. Верила в силу родных стен и в какое-то таинственное, ею изобретенное лекарство.
«Это не только средство от рака, не только от любой известной или неизвестной болезни, - писала она, - это ни с чем не сравнимый полет души. Почти свобода... почти бессмертие».
Конечно, она ошиблась. Да и могло ли быть иначе? Рак еще никого просто так не выпускал из своих клешней.
В заброшенных отелях всегда есть что-то печальное и тревожное. К счастью, «Оазис» мало походил на известный «Оверлук». Просторный холл с журнальным столиком и цветочной кадкой в углу. Плюшевый диванчик у стены. Из большого окна — вид на горчичное поле. Комнаты одинаковые, как инкубаторские цыплята, однако не лишены уюта. В такую хочется заселиться с одним чемоданом, оставив за порогом заботы, потери, врагов, друзей и родных, а может, и самого себя.
- Осмотрись, - посоветовал Клеменс, когда они сложили в кладовку вещи и вышли на крыльцо, - это все теперь наше.
Йенс махнул рукой.
- Ладно. Потом. Ты бы собирался уже, если хочешь вернуться засветло.
Клеменс хотел возразить, но посмотрел брату в лицо, кивнул и направился к машине. Его вальяжно сопровождала рыжая кошка, а потом долго сидела на бордюре, глядя вслед блескучей синей точке, петлявшей среди яркой желтизны. Мощный, как еловая ветка, хвост плавно покачивался из стороны в сторону. Высокие, с кисточками, уши чутко ловили далекий шум. Не домашняя мурлыка, а настоящая маленькая рысь, грациозная и хищная, уверенная в собственной ловкости и красоте.
- Ты здесь хозяйка, да? - спросил кошку Йенс. - Не бойся, я тебя не стесню. Просто рядом поживу, хорошо?
Зверюга обернулась и коротко мяукнула, как будто согласилась. В ее медовых глазах плавился догорающий день.
Йенс постоял немного, наблюдая за кошкой, и поднялся в спальню тети Сандры. Он ожидал увидеть последнее пристанище тяжелобольной, полутемное и провонявшее лекарствами, пропитанное тяжелой энергетикой боли и страха. Но комната оказалась светлой и невинной, как только что выпавший снег. Она пахла травой и цветами и сияла чистым покрывалом на кровати, новой штукатуркой стен и потолка и крахмальными салфетками на трюмо, как будто ветер с полей прополоскал ее до первозданной белизны. Если что-то и напоминало о смерти, то это зеркало, занавешенное куском темной ткани, и портрет в черной рамке на письменном столе. Спокойная, почти счастливая, тетя смотрела рассеянным взглядом куда-то в глубину комнаты. На губах застыла навечно расслабленная полуулыбка. Йенс встретился с ней глазами и кивнул.
- Передай привет моим, ладно? - попросил он мысленно. - Мартине, это моя жена, помнишь ее? И Сарочке — дочке. Ты ведь с ними сейчас. А, тетя Сандра? Скажи им, я очень скучаю.
Он представил себе, что тетя на портрете сейчас подмигнет ему в ответ или улыбнется шире, но ничего подобного, конечно же, не произошло.
С каким удовольствием Йенс поменялся бы с ней местами! Отправиться вслед за женой и дочерью — единственное, что ему хотелось. И путь не далекий, не нужно ехать за тридевять земель, а всего-то завязать петельку на люстре или вскрыть себе вены — и никто не спасет, не откачает. Никого нет рядом. Не то чтобы Йенс об этом не задумывался, и удерживало его вовсе не обещание, данное брату, не чувство вины, не боязнь греха. Но ему казалось отвратительным убивать живое — все равно что именно, хотя бы и свое собственное, до отвращения здоровое тело.
Решив почитать дневник тети Сандры, он сел к столу и подключил ноут. О чем пишет одинокая пожилая женщина, умирая? Подводит итоги? Йенса не волновали чужие воспоминания. А вдруг она стоит между двух миров, заглядывая туда, куда не дано смотреть живым? Как гигант на двух мостах — одна нога в нашем измерении, а другая в том. Царство мертвых, тот свет, аид, гадес, шеол... Что там? Как? Может, хотя бы в последние дни приоткрывается завеса?
Йенс и сам был как будто мертвым изнутри, поэтому смерть его интересовала, а жизнь — почти нет.
Он ввел пароль и открыл блог. Не посты, а какие-то заметки на полях блокнота. Ни с чем не связанные мысли, неоконченные фразы. Йенс вздрогнул, прочитав:
«Не известно, что там, за порогом. Рай или ад, или вселенский вакуум... космос одиночества. Или ничто. Небытие».
- Нет, - возразил он испуганно, - нет и нет, только не это. Они живы, я знаю. Пусть не здесь и не так, как мы, а по-другому... Но они где-то есть. Не могут два живых человека... два человека, которых так любят, просто исчезнуть.
«Поэтому я решила остаться. Это оказалось так просто, как я и подумать не могла. Выбрать жизнь и показать смерти кукиш. Почему люди так не догадливы? Они и представить себе не могут, что умирать не обязательно. Что можно жить в радости, повинуясь инстинктам...»
Как ни тяжело было у Йенса на душе, он усмехнулся, читая. И в самом деле, почему люди так не догадливы? Зачем они умирают? Ему хотелось и смеяться, и плакать одновременно. Эх, тетушка Сандра, что же не помогло тебе твое лекарство от смерти? Как заманчива иллюзия — поверить в собственную неуязвимость.
Дневник тети больше всего смахивал на добротную религиозную проповедь. Вечная жизнь, спасение... Не хватало разве что цитат из Библии. Но потом началось что-то совсем уж странное.
«Мне не нужны наркотики, я отказалась от лекарства. Когда боль становится нестерпимой, они словно подхватывают меня под руки и забирают к себе. Я смотрю, как на постели корчится мое несчастное тело, и не могу дождаться, когда уйду к ним насовсем, когда стану одной из них».
О ком это она, задумался Йенс. Галлюцинации пораженного метастазами мозга? Ангелы? Какие-то иные потусторонние сущности? Кто бы они ни были, спасибо им за то, что облегчили муки умирающей.
Пока он читал, во дворе стемнело и поднялся ветер. Сучковатая тополиная ветка глухо стучала в стекло. Йенс открыл окно и впустил ее — прохладную и серебряную от ночной росы. Посидел у стола перед черным зеркалом экрана, ни о чем не думая и вдыхая запах влажных листьев, потом разобрал постель и лег.
Мысли текли, как вода сквозь песок — заторможенные и горькие. Он кожей ощущал бесприютность, холод, пустоту снаружи и внутри. Уже не казалась такой удачной мысль вселиться в пустую гостиницу. Здесь можно сойти с ума от безысходности... Не это ли случилось с тетей Сандрой под конец ее печальной жизни? Впервые Йенсу стало по-настоящему жаль ее. Кроме маленького бизнеса, в который тетя вложила душу, что у нее было? Ни ребенка, ни котенка... Хотя котят здесь, наверное, немало. Прячутся в кустах. Растут, как морковка в огороде. Легко живут и легко умирают — и никто о них не грустит. Насколько мудрее и правильнее все устроено в природе, и кто сказал, что мы — ее цари? Глупцы мы, а не цари. Самонадеянные невежды.
Йенс медленно засыпал. В уши еще проникали шорохи листвы и ветра, и скрип деревянных ставень, но под сомкнутыми веками уже бились плененными птицами болезненно яркие сновидения.
К нему приходили жена и дочь — не мертвые и не живые, сожженные лихорадкой, съеденные изнутри убийцей-вирусом. Склонялись над кроватью и что-то говорили, но, как всегда в таких снах, Йенс не мог разобрать слов, только видел шевеление губ и от усилия понять, расслышать — просыпался. И снова темнота, ветер, мерный деревянный стук...
Так бы он и промаялся до утра, как в сотни других одиноких ненастных ночей. Но шире распахнулось окно, и на постель скользнула кошка. Должно быть, она привыкла спать с тетей Сандрой. Йенс не прогнал животное, а, слегка подвинувшись, пустил его на подушку. Рыжая хозяйка уютно свернулась рядом с его головой. Их затылки почти соприкасались. Шелковый хвост щекотал шею и грел плечо. Под тихое мурчание, Йенс расслаблялся, впервые за последние месяцы, как птицу, отпуская боль, разжимая зубы и открывая кулаки. Его сознание затопили кошачьи сны. Они мотались на ветру сумеречными лоскутами — не мысли, а их чувственные отголоски, обрывки запахов, прикосновений, воспоминаний. И вырастала трава, становясь лесом, струили аромат гигантские цветы, и шебуршали в траве мыши, вызывая желание сперва затаиться, а затем — одним броском, выпустив когти, схватить добычу. А сколько интересных мелочей вокруг. Как вскипает жизнь: волнами цветущей горичицы, лепестками, жучками и бабочками. Йенс захлебнулся азартом, отдавшись охоте — неведомому прежде, а может, давно забытому счастью.
Счастью — быть здесь и сейчас.
Наутро все изменилось. Нет, внешне и двор, и гостиница, и розы на клумбе — да и сам Йенс остались такими же, как были. Но что-то появилось в воздухе — какие-то новые запахи? Приятное тепло? Не духота, не жара, а как бы прикосновение материнской ладони. Да и солнце как будто светило по-другому. Нежнее и мягче. Странные, легкие, как ворсинки синтепона, тонули в синеве облака.
Йенс вышел на залитую светом веранду и прищурился на пестрое небо, почти ощущая, как сузились зрачки, обратившись в тонкие вертикальные щелки. «Я, кажется, стал оборотнем», - подумал он и рассмеялся. Жить так, как живут кошки, без прошлого и без будущего — это наказание или награда? Или состояние — как влюбленность, как детство? А может, только так и следует жить?
Между тем, у кормушки начали собираться зверюги — всех возрастов и расцветок, и степеней пушистости. А его недавняя знакомая, рыжая кошка-рысь, растянулась у крыльца, распушив в пыли роскошный хвост. Йенс повернулся, чтобы идти за кормом, но замер, пораженный внезапной догадкой.
- Тетя Сандра?
Кошка смотрела ему в глаза. Долгий-долгий взгляд, глубокий и мудрый, как у старого человека, и в то же время — энергичный, яркий, полный любопытства. Янтарь на серебре.
- Я тебя узнал, - сказал Йенс. - Тетя, ведь это и правда ты? Я понял, о чем ты писала. И спасибо за помощь, - он помолчал, задумчиво разглядывая огненные уши с кисточками, веря себе и не веря. - Нет, в самом деле. Это ты, да, тетя Сандра? Только кивни.
Не отрывая от него взгляда, кошка нетерпеливо шевельнула хвостом. И кивнула.

Йенс и сейчас живет в «Оазисе для сокрушенных сердцем». Его — и брата Клеменса — маленький бизнес процветает. В затерянную среди полей и лесов гостиницу приезжают не туристы, а бедолаги, потерявшие близких, изнуренные тоской, завязшие в отчаянии, как мухи в густой смоле. Они приезжают, чтобы обратиться кошками, охотиться на мышей и птиц, гулять по ночам, бродить по округе. Стать пустыми и свободными, забыв боль, оставив позади потерю, победив страх. А потом... Порой они возвращаются, иногда — остаются. Йенс никого не гонит. Он знает, чтобы переболеть нужно время. Кошки остаются, а люди уходят в новую жизнь, к новым радостям и печалям.
Мистика | Просмотров: 492 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 26/08/20 21:19 | Комментариев: 9

Щенка мне подарили на пятый день рождения. Крохотный песик, черный с редкими белыми пятнами, похожий на негативный снимок долматинца, неуклюже ковылял по комнате, путаясь у всех под ногами, тяпнул за палец дядю Люка и чуть не уронил бабушку.
- Это твой новый друг, - смеясь, говорила мама. - Он будет тебя любить, вот увидишь. Собаки, они очень преданные. Как же нам его назвать? А ну мальчики, давайте скорее придумывать имя.
А папа между тем расставил на кухне пластмассовые миски. В одну налил воду, а в другую насыпал маленькие коричневые сухарики, пояснив, что это собачий корм.
- Лаки! - закричал я.
- Хорошо, - улыбнулась мама. - Значит, будет счастливым.
Забыв про гостей — этих скучных взрослых — я до вечера играл со щенком. Даже не заметил, как за окном стемнело и все разошлись. Лаки как будто понимал меня с полуслова. По команде приносил шапку, газету, тапочки. По команде садился, вывалив ярко-розовый, словно лакированный, язык. Протягивал мне мохнатую, с острыми коготками лапу и при этом смотрел так умильно, казался таким уютным, что хотелось подхватить его на руки и тискать, как мягкую игрушку.
Мы так умаялись за день , что свалились, как усталые солдаты, я — в постель, а Лаки— на вязаный прикроватный коврик. Но и в полудреме, сквозь вязкий частокол ресниц, я поглядывал то и дело на своего щенка. Будто не верил, что он – мой, и будет моим завтра, послезавтра, всегда.
Я проснулся посреди ночи. Горела настольная лампа, роняя на пол желтоватый свет. Примостившись у откинутой крышки секретера, сидел незнакомый взрослый человек и что-то писал. Его лицо, бледное, как луна, было сосредоточенно и печально. Неровная челка падала на лоб, скрывая глаза.
- Вы кто? – спросил я застенчиво, глубже зарываясь под одеяло.
Незнакомец обернулся и настольная лампа отразилась в его зрачках.
- Я твой сон.
- Неправда, я не сплю. Зачем вы мне врете?
- Почему ты решил, что я вру? – улыбнулся парень, тепло и в то же время отстраненно — будто разговаривал не со мной, а с черепашкой ниндзя на стене.
- Когда я сплю, у меня не дрожит коленка.
- А, вот оно что. Ну, хорошо. Вру, - легко согласился он. - Но если скажу правду, ты все равно не поверишь.
- Поверю! – меня разбирало любопытство. - Пожалуйста, скажите!
Я и в самом деле готов был поверить во что угодно. Если ночью в твоей комнате очутился некто чужой — не родственник и не друг семьи, значит, самое странное с тобой уже случилось. Значит, ты по ту сторону реальности, там, где сбываются сказки, а бабушкины страшилки становятся явью. Но, как ни удивительно, я его совсем не боялся. А ведь незваный гость мог оказаться вором, бандитом или убийцей, который возьмет и зарежет меня или задушит подушкой. Бандиты они такие.
Незнакомец усмехнулся.
- Я твой щенок.
- Лаки? - переспросил я растерянно, только сейчас заметив, что коврик собачонка пуст. - Где Лаки?
- Я же говорил — не поверишь. Эх, ты... А между тем, я и есть твой Лаки. Надо же выдумать такую дурацкую кличку. На самом деле меня зовут Кристиан... Кристиан Штольц. Понимаешь, работа у меня такая — превращаться в собаку, маленьких мальчиков, вроде тебя развлекать. Другой не нашлось, а где я только не искал, - он покачал головой, словно недоумевая. - Экономический кризис, безработица... Не умирать же семье с голоду? У меня жена болеет. Недавно сын родился... Вот, - он что-то извлек из кармана и показал мне издали — тусклый бумажный прямоугольник, должно быть фотокарточку, но лица я не разобрал. - Мой Андреас. Красивый мальчик, правда?
Он коротко вздохнул, а потом рассмеялся и махнул рукой.
- Да что я тебе рассказываю? Не бери в голову. Ты всего навсего малыш. Спи и забудь о том, что слышал. Родители купили тебе щенка — вот и радуйся. Не беспокойся, я буду тебе другом. Честно, буду. Только смотри, не проболтайся, что знаешь про меня. Иначе все испортишь. Спи, - повторил он настойчиво.
От звука его голоса у меня начали тяжелеть веки, настольная лампа замерцала и уплыла куда-то в сторону двери и дальше — под потолок, а мысли перепутались, как бабушкины разноцветные клубки.
- Но Лаки, - пробормотал я, барахтаясь в мутном полусне, точно неумелый пловец в глубоком озере. - Я думал, он настоящий.
- Настоящий пес, - донеслось издалека, точно с другого берега, - это грязь, блохи, лишай. Покусы и царапины, из которых может развиться сепсис. Угроза бешенства. Испорченные вещи. Это постоянная опасность, что что-то пойдет не так, ведь животное нельзя полностью контролировать. Ему не влезешь в голову, оно непредсказуемо, как сама природа. Какие родители согласятся подвергнуть ребенка опасности?
Он что-то еще говорил о собаках и людях, родительской любви, о жене и сыне.
Проснувшись утром, я обнаружил щенка в своей постели. Лежа на боку и вытянув лапки, он спокойно дышал через нос и словно улыбался — умиротворенно и как-то совсем по-детски. Он выглядел совершенно счастливым. Даже слюни пускал во сне. Не пес, а маленький братик. Так и хотелось его пощекотать или чмокнуть в блестящий кожаный нос. А на крышке секретера белел сложенный вдвое листок. Осторожно выбравшись из кровати, я взял бумажку в руки и развернул. В глазах зарябило от мелких фиолетовых буковок. Я не мог прочитать написанное, не умел, поэтому просто скомкал письмо и сунул в ящик с игрушками.
Будь я старше — хотя бы подростком, а не глупым дошколенком — ни за что не принял бы эту историю за чистую монету, посчитал ее мороком, детской фантазией, сновидением. А поверив, что сделал бы? Испугался до озноба? Ведь это очень страшно — жить под одной крышей с оборотнем. Или разозлился на родителей, устроил скандал, за то, что вместо долгожданной собаки подсунули неизвестно кого? Трудно сказать. В пять лет даже самое невероятное принимаешь, как должное, потому что доверяешь миру и не ждешь от него подвоха. Кто как нe маленькие дети умеют примирять непримиримое? Мой щенок — одновременно еще и человек? Отлично! Значит, с ним можно поговорить. Рассказать, как провел день и что случилось в садике. Прочесть стишок или басню. А песик так внимательно слушал, положив голову на передние лапы, и тихонечко, как мне тогда казалось — восхищенно подтявкивал. Да, я на полном серьезе считал, что мой щенок любит поэзию. А потом вы отправитесь гулять, и собачонок будет исполнять команды, бегать за мячом, приносить палку. Станет преданно смотреть в глаза и вилять хвостом, как и положено собаке. В тот момент я не видел в нашей дружбе противоречий, а со временем постарался забыть о них, затолкал поглубже в подсознание.
Столько лет минуло с той ночи, что жутковатое ощущение реальности сгладилось, зарубцевалось, как старая царапина. О наших с Лаки задушевных беседах я вспоминал со стыдом и смутной досадой, как о глупой, но увлекательной игре для малышей. И хотел бы поиграть, но не позволяет возраст. Большие мальчики не верят в сказки. И все-таки...
Получалось так, что — собака или человек — он оказался единственной живой душой, с которой бок о бок я прошел по дороге взросления. Одноклассники и соседские ребята считали меня скучным и не хотели дружить. Родители много работали, а я болтался сам по себе, часами выгуливая пса вдоль городского пруда — длинного, на полторы автобусные остановки, окруженного душистыми липами. От весенних ароматов кружилась голова, и вновь просились на волю стихи, медовые, как липовый цвет, и мимолетные, точно рябь на воде. Их единственным ценителем стал, конечно же, Лаки. Я шел и бормотал вполголоса, а он семенил рядом, не отставая и не забегая вперед ни на шаг, чутко навострив уши и, казалось, ловил каждое слово. Когда я останавливался, пес останавливался тоже и заглядывал мне в лицо, словно умоляя продолжать. Его удивительные глаза — один теплый, как агат, а другой бледно-голубой, как льдинка — отражали просеянный сквозь листву свет. Не думаю, что мои вирши были хороши. Честно говоря, я их совсем не помню. Стихи, как бабочки-поденки, жили один день, мельтешили в сознании яркими крыльями, а с закатом солнца падали в черную воду забвения. Мне и в голову не приходило их записывать. Романтичный одиночка-фантазер, замкнутый в своем удобном мирке, я не нуждался ни в читателях, ни в других слушателях. Мне хватало собачьего внимания.
Так продолжалось до тех пор, пока в шестнадцать лет на меня не обрушилась настоящая беда. В один из муторных и долгих зимних вечеров мама не пришла с работы. Только на следущий день мы с отцом узнали, что произошло. Ее, мою любимую мамулю, лишили жизни нетрезвые подростки из-за дешевой сумочки, в которой и денег-то было всего ничего, да из-за шубки из искусственного меха, так похожего на лисий. Отец, сам едва держась на ногах, метался между кабинетом следователя, банком и похоронной конторой. А я сидел на полу в обнимку с Лаки, рыдая от неутолимой боли, не зная, как жить дальше. В тот день я впервые назвал своего пса человеческим именем — Кристиан.
- Пожалуйста, - умолял я его, - давай прекратим эту глупую игру. Превратись обратно, скажи мне хоть что-нибудь! Ты ведь можешь, я знаю. Я помню наш разговор той ночью, одиннадцать лет назад!
Он молчал и грустно смотрел на меня разноцветными глазами. Обычно настороженные уши сочувственно поникли. Добрый пес, опечаленный моим горем, седой от старости — его темную спинку точно присыпало манной крупой. Но мне нужен был человек-друг. Все мое существо жаждало слов участия и поддержки, мудрого утешения, крепкого дружеского объятия, а не собачьего служения, не безгласной преданности животного. Я хотел, чтобы кто-нибудь крепко прижал меня к себе и, возможно, поплакал вместе со мной. Разделенная беда — половина беды.
Наивная детская фантазия обратилась уверенностью, и я поверил — по-настоящему поверил, что он это сделает ради меня!
- Кристиан, - прошептал я в отчаянии, - ну? Ну, что же ты... Неужели ты не понимаешь?
Лаки понурил голову и ткнулся влажным носом в мою раскрытую ладонь. Что ж, как ни горько мне было, я не винил его. Наверное, если ты годами бегал на четырех лапах и вилял хвостом, то не сумеешь так просто выпрямиться и заговорить на человеческом языке. А может, позабыл он свой «мутабор», все-таки одиннадцать лет — не шутка.
Меня до сих пор мучает неясный стыд. Казалось, я нарушил договор — пусть и не мной заключенный — и тем самым что-то необратимо сломал. Как тонка, как эфемерна реальность — легче газовой занавески, иллюзорнее тумана. Ткни ее — пальцем или неосторожным словом — и вот уже в мироздании зияет дыра, в которую утекают радость, здоровье, а то и сама жизнь твоих близких. Лаки заболел. Странное неврологическое расстройство скрутило его и сожрало всего за каких-то два года. Сперва судороги, эпилепсия, паралич задних лап... Последние пару недель он не вставал с подстилки, лежал, сдавшийся и обреченный, и только протяжно, со стоном вздыхал. Он ушел перед самым Санкт Мартином, когда ноябрьские холода улиткой вползали в сердце, выстужая кровь и затягивая душу хрупкой корочкой льда.
Помню, я затаился на скамейке под вешалкой, терпеливо вслушиваясь в свистящее дыхание пса, и ждал конца. В голове крутились мысли — что-то неважное, воспоминания, обрывки стихов, образов, чувств. И вдруг — озарение. Одна единственная правильная фраза из миллиарда возможных вспыхнула яркой кометой над моим внутренним горизонтом.
- Лаки, - произнес я, волнуясь, - или Кристиан... кто бы ты ни был. Не умирай. Просто уходи. Ты прожил свой собачий век, да, он короток, но человеческая жизнь длиннее. Неизмеримо длиннее. Так уходи и живи ее. Лаки, я освобождаю тебя.
Вероятно, я задремал, как тогда, в детстве, потому что внезапно увидел его — высоким и худым, стоящим у порога. Он держался за ручку двери и говорил мне «спасибо».
А потом я очнулся и понял, что прошло уже несколько часов, потому что собачье тело успело застыть. Скорченный, с торчащими лапами и вмиг потускневшей, неживой шерстью, он казался очень маленьким, мой бедный Лаки, бесформенным и невзрачным, как брошенное на пол пальто.
Я похоронил его в глубокой луже под кустом сирени. Постоял немного под мелким дождем, склонив голову и поеживаясь от текущих за шиворот струй. Вот, собственно, и все. Думайте, что хотите. Ведь не может подобная история произойти на самом деле, правда, не может? И я бы считал ее бредом, если бы не один случай.
Я учился в университете, на третьем курсе, когда однажды, у книжного развала познакомился с пареньком. Мы оба заинтересовались томиком Кафки послевоенного года издания. Парень - студент филолог, я — будущий журналист. Мы зачем-то разговорились — о литературе, том, о сем, мало ли о чем могут поболтать два молодых человека. Парня, как оказалось, звали Андреас Штольц. Как бы между прочим, я спросил его об отце. Папа был полярным летчиком, рассказал Андреас, и пропал во время одной из экспедиций. Но они с матерью еще долго получали деньги на свой счет — от его имени. Очень кстати, потому что мать сильно болела и не могла работать. Без этих денег они бы просто не выжили. «А звали его случайно не Кристиан?» - вертелось у меня на языке. Но я промолчал. Пожелал Андреасу удачи и ушел. Кажется, он все-таки купил Кафку. Во всяком случае, на следующий день книга исчезла с лотка.
Сказки | Просмотров: 438 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 18/08/20 01:36 | Комментариев: 8

В тесной комнатушке собралась группа адептов чего-то там, анонимные искатели истины или приверженцы нью-эйдж. Иными словами, пятеро сумасбродов во главе с гуру, учителем или — возможно — психологом. Как его ни назови, а он — главный затейник, призванный навешать лапшу на уши остальным чудакам.
Они сидели по-турецки, на бархатных подушечках, а психолог — сам себя окрестивший Феликсом — в золоченом кресле, похожем на трон. Таким образом, гуру оказывался на две головы выше своей паствы, что очень его радовало. У Феликса от рождения были короткие ноги, и, как всякий низкорослый мужчина, он с детства мучился комплексами.
- Вы стремитесь познать истину, вот почему вы здесь, и ждете в этом помощи от меня, - говорил он, протягивая к слушателям руки ладонями кверху, точно взвешивал каждую фразу на невидимых весах. - На самом же деле истина у вас внутри, надо только отыскать путь к ней. Человек подобен кочану капусты. Внутри у него — божественное зерно, а снаружи — неисчислимые слои листьев. Привычки, знания, навыки, социальные установки и стереотипы... Плоды воспитания и все то, что мы с вами впитываем из информационного пространства. Да, Эмма?
Эмма — женщина средних лет, худощавая, в очках с тонкой проволочной оправой — сидела прямо, словно проглотила шест. Она жадно ловила слова учителя и, судя по всему, ничего не собиралась говорить. Услышав свое имя, она вздрогнула и смутилась, как школьница, вызванная к доске.
- Суеверия.
Феликс улыбнулся.
- Совершенно верно. Предрассудки, вера в сверхъестественное, в потусторонние силы, вроде магнетизма или полтергейста. То же самое можно сказать и про любые официальные религии — узаконенные суеверия. Не важно. Главное в том, что и наши тела — те же капустные листья. Они суть ни что иное, как фантазии божественного зерна, похороненного так глубоко внутри личности, что сама личность о нем порой даже и не догадывается. А что представляет из себя это зерно, кто знает?
Никто не знал.
- Может быть, вы, Марк?
Смуглый, похожий на индуса парень в тенниске с логотипом «фольсксваген-гольф» смущенно почесал за ухом.
- Э... божественная любовь?
- Да бросьте. Что для вас значат эти слова? Ничего, правда? Вы и понятия не имеете, что это такое, но повторяете, как попугай. А все обстоит гораздо проще. Вы рассмеетесь, когда узнаете, насколько просто устроена реальность. Помните, как написано в Библии — вначале было слово. Во-о-от! Слово! С него все и начинается — любой объект материального мира. Оно и есть искомое божественное зерно. Если можно так выразиться — та самая кочерыжка, которая грезит капустными листьями. Ну что, поняли? А теперь, прежде чем мы перейдем к практической части — у кого есть вопросы?
Слушатели нетерпеливо зашевелились.
- А какое слово? - поинтересовался интеллигентного вида молодой человек.
- А вы как думаете, Ян? Если бы оно у всех было одно и то же — все люди выглядели одинаково, не правда ли? Из одного слова не получится текста. Посмотрите, какое разнообразие вокруг — характеров, лиц способностей. Неужели, вы можете допустить, что все это вырастает из одного единственного слова?
Молодой человек неуверенно пожал плечами.
- Так значит, мир — это текст? - спросил Марк.
- Именно! - энергично подтвердил учитель. - Звучит парадоксально, и тем не менее, это так! А теперь, друзья мои — внимание. Мы с вами отправляемся на поиски капустной кочерыжки. Вперед к самим себе! И долой листья — эти ненужные, искусственные наросты на вашем истинном я! Начнем с вас, Марк. Прислушайтесь к себе. Какое слово вам нравится больше других? Находит отклик в душе? Кажется красивым, родным, исполненным гармонии? Не значение слова, а само слово — не путайте.
Паренек задумался. Посмотрел сперва в левый угол комнаты, где густо цвела паутина, мигнул, пошевелил губами. Затем перевел взгляд в правый угол и, наконец, сказал:
- Ну, мне, например, нравится слово «печка».
- «Печка»? Замечательно! Ну, а вы, Лаурин?
Откликнулась грустная девушка, с глазами, как у комнатной собачонки.
- «Нырок». Это птичка такая. Маленькая черная уточка.
- Очень хорошо. Эмма?
- «Поленница дров», - стесняясь, ответила худощавая женщина.
- Это два слова.
- Тогда — «дрова».
- Чудесно. «Дрова» - отличное слово! Теперь вы, Кристиан. Смелее!
Кристианом оказался крупный мужчина в серой толстовке и джинсах. Держался он, впрочем, так, словно привык ходить в костюме и галстуке.
- А прилагательные можно?
- Нет.
- Ну, в таком случае... хм... пусть будет «самшит».
- Вы уверены?
- Уверен.
- Ну что ж, Ян, вот мы и добрались до вас.
Молодой человек напрягся и вытянул шею, словно пытался разглядеть свое главное слово, написанное на дальней стене.
- «Карабинер».
- Что? - изумился Феликс.
- «Карабинер», - повторил Ян и залился краской. - Вооруженный карабином испанский солдат.
- Я же сказал — значение не важно, - нахмурился учитель. - И не надо всех держать за идиотов. Мы знаем, кто такой карабинер. Что ж... ладно. А сейчас, друзья, переходим к самому интересному. Я помогу вам освободиться от ненужной шелухи, назвав каждого — каждого из вас — его настоящим именем. Смотрите все на меня!
Он хлопнул в ладоши — неожиданно звонко, точно ударил в пустой медный таз, и от этого простого звука у слушателей внутри что-то вздрогнуло, как взведенная часовая пружина. Все взгляды обратились на учителя — и прилипли к его лицу.
- «Печка»! - громко произнес Феликс и посмотрел Марку в глаза.
Слабая вспышка света — и похожий на индуса паренек исчез. Вместо него на бархатной подушечке белела табличка. Учитель взял ее в руки и показал остальным. На бумаге крупными печатными буквами было написано: «печка».
Группа оцепенела.
А Феликс уже перевел свой гипнотический взгляд на Лаурин.
- «Нырок»!
Вспышка, и грустная девушка обратилась в длинную полоску картона.
- «Дрова»!
Эмма дернулась от неожиданности, распалась на цветные искры и пропала.
- «Самшит»!
«Что-то здесь не так, - подумал Ян. - Ведь они были людьми. О чем-то мечтали, кого-то любили, к чему-то стремились. Кому-то были дороги... А теперь? Если это истина, то она какая-то бессмысленная. Освободились от всего лишнего, распотрошили кочан. И что получилось в результате? Бумажка. Бездушный клочок бумаги вместо человека. Ни радости от него, ни проку. А человек-то, выходит, и есть эти самые капустные листья, клубок суеверий, штампов, заблуждений, страхов и надежд... а вовсе не выхолощенная идея, не бирка с дурацкой надписью».
В тесной комнатушке он остался наедине с учителем.
- «Карабинер»! - Феликс требовательно взглянул Яну в глаза.
Ничего не произошло.
- «Карабинер»!
Молодой человек заерзал.
«А ведь он убивает нас! - вдруг испугался Ян. - Он хочет меня убить!»
Не дожидаясь третьего раза, он вскочил и бросился наутек. Вслед ему неслось раскатистое карканье:
- Кар-рабинер! Кар-рабинер!
Он петлял по безлюдному зданию, отыскивая путь в хитросплетении узких коридоров, и думал на бегу:
«А здорово я его провел с карабинером!»
На самом деле его любимое слово было...
Миниатюры | Просмотров: 439 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 04/08/20 13:37 | Комментариев: 8

Стояла то ли поздняя весна, то ли ранняя осень – в общем, какое-то тёплое межсезонье, потому что точно помню, что я и Рыжее Чудище потели в лёгких куртках нараспашку. Прохожие вокруг щеголяли кто в ветровках, кто в свитерах, а кто и с коротким рукавом. Солнце припекало по-летнему бесцеремонно. Мы с женой слонялись по воскресному блошиному рынку, между фургончиками и столиками со всяческим хламом и секонд-хэндом, и привычно перебранивались. Она говорила по-русски, а я отвечал по-немецки – но и на разных языках мы прекрасно понимали друг друга. Чудище пело свою любимую песню:
– Пойми ты, наконец, я художница! Моя жизнь подчинена искусству. Если шедевр нужно писать кровью – я буду писать кровью. Всё равно чьей.
– Угу, – тоскливо огрызался я. – Моей, вот чьей. Рисуешь моей кровью, вот только что ты там лопочешь про шедевры?
– По-твоему, значит, я бездарна? А персональная экспозиция в Саарланд-халле? А статья в Саарбрюккен цайтунг? – Чудище медленно и грозно закипало, как забытый на плите суп. – Я в Москве Сурок закончила, на Солянке выставлялась, а для тебя моё творчество – это просто так, игра в бирюльки?
Я умолк, сражённый не столько её доводами, которые знал наперечёт, сколько малопонятным русским словом «бирюльки». То, что Сурок – это художественный институт имени Сурикова, я уже знал. Чудище умело ввернуть в разговор что-нибудь этакое. На самом деле оно у меня талантливое и пишет не кровью, а серебряными паутинками по углам, солнечным желе на немытом линолеуме, золотыми опилками на балконе, грязными разводами на занавесках и кофейными – на скатерти. Оно безалаберное, но не злое, моё Чудище.
– Ну, давай, выскажись, или язык прикусил? Даниэль? – наседала жена. – Нет, я не понимаю, кто и зачем станет покупать эти ржавые гвозди и дверные ручки! – затянула она новый мотив, на сей раз типичный именно для прогулок по блошиным рынкам. – А эти растоптанные калоши? Они не годятся даже для Красного Креста, неужели кто-то будет платить за них деньги? Удивительно! Откуда у бюргеров столько ненужного старья?
– Ты хочешь сказать, что у нас в подвале – меньше?
– Эту искусственную ёлку наряжала, наверное, бабушка Бисмарка!
– Да ну? – забавлялся я.
Чудище всегда дивилось ржавым гвоздям, чугунным утюгам, довоенным телефонам и пишущим машинкам, а ведь среди всего этого иногда удавалось отыскать действительно интересные вещи. Раритетную книгу, английский фарфоровый сервиз, деревянную фигурку ручной работы. Однажды я приобрёл для Гнома – всего за семь евро – настоящий кукольный театр: раздвижную полотняную ширму и целый ящик тряпичных марионеток. Нескладных и линялых, но с любовью шитых. В другой раз купил вязаную кошку с клубком. Голубоглазая и вёрткая, она прыгала по комнате, как живая, щедро обмахивая линолеум серым, с белым пятнышком на конце, хвостом. На самом деле невидимый магнит заставлял клубок бесконечно кувыркаться, а жёстко скреплённая с ним кошка волочилась следом. Гном, конечно, разделался с ней в полдня: сперва оборвал хвост, потом голову, затем и туловище отломил и куда-то забросил, а клубок с магнитом внутри ещё долго скитался по квартире – неутомимый и самодостаточный.
– Глиняные игрушки! – кричал долговязый, фольклорно одетый старик в коротких кожаных штанах, красных гетрах и шляпе с зелёным пером. – Доставьте вашим детям радость! Впустите в дом истинное волшебство! Покупайте игрушки от Курта Цукермана!
Мы с женой приблизились, и тут же нас окутал, накрыл с головой, как натянутое на лицо шерстяное одеяло, густой, сладковато-душный запах старины. Вокруг продавца теснились люди, а перед ним на пёстром платке были расставлены всяческие кувшинчики и плошки, плотно сбитые олени, большеротые жабы, гномы и овечки, зайцы с барабанами, куклы в когда-то ярких и пышных, а теперь выцветших до пыльной серости платьях. Краска на звериных мордах и спинах кое-где облупилась. Унылые кукольные физиономии и длиннопалые кисти казались обожжёнными загаром.
– Я Курт Цукерман, художник по глине. Мой отец делал игрушки, и мой брат, и его сын. А другого брата убили при обороне Берлина, в сорок пятом. Ему было тринадцать лет. Вот она, моя семья, моя возлюбленная семья! – он протягивал зевакам лоток с глиняными птичками-свистульками, в отличие от остальных фигурок не раскрашенными, грубо и словно наспех вылепленными. – Отдам в хорошие руки. Вот дочка, Моника, умерла в пять лет, от полиомиелита. Вот – Лизхен, жена. Тосковала, видите ли, по девочке, всю жизнь тосковала, а потом взяла и напилась таблеток. Но я её не отпустил, как бы не так. Ибо поклялась любить и заботиться в богатстве и в бедности, в горе и в радости, в болезни и здравии. Пока смерть... Э, нет, никакой смерти тебе, дорогая. Не захотела быть со мной добровольно, будешь сидеть, как соловей в клетке. Правильно, люди? Хельга Цукерман, моя матушка. Пятьдесят первый год. Гангрена, заражение крови... В одну ночь сгорела. А это Фрицхен... Эй, куда вы все?
От него начали шарахаться.
Мутным взглядом, точно рыболовной сетью, Курт Цукерман силился опутать редеющую толпу. Безрезультатно – кольцо любопытных быстро и как бы само собой рассеялось. Попались только мы с Чудищем.
– У вас добрые глаза, – обратился он к моей жене, и в интонации у него появилась удивительная мягкость. – Как ваше имя?
– Лора, – ответило Чудище, точно булавками пришпиленное к месту его колкими зрачками.
– Лора, милая... Я знаю, вы их не обидите. Вот, возьмите, – старик настойчиво придвинул к нам лоток. – Возьмите всех, бесплатно. Я не продаю своих любимых. Послушайте, только послушайте, как они поют! Никому бы не отдал, но у меня рак, мне жить осталось два месяца.
«Дед совсем чокнутый», – недоверчиво, одними губами пролепетала жена. К счастью, Курт, если и услышал, всё равно ничего не понял.
– Милая, у вас есть дети? – наклонившись к нам, интимно шепнул старик.
– Есть сын, Мориц. Ему скоро четыре... Мы зовём его Гномом, – не понятно с какой стати разоткровенничался я.
– Это хорошо. Моя Моника любит играть с ребятами. Ах, как любила, ещё когда жила! Такие фортеля выкидывала на пару с соседской малышкой, что мы с Хельгой не знали – смеяться или плакать. А модница была! С карманным зеркальцем не расставалась. Говорить только-только научилась, а уж то и дело спрашивала: «Папа, я красивая?» Как же не красивая! Глазищи зелёные, как молодой укроп, золотые локоны до плеч. Походка, как у взрослой – опытная. Хельга её баловала – платьица, шляпки... да и я, признаться, души не чаял. Вот так-то, дети. И вдруг – болезнь, от которой ребенок сначала не может встать на ноги, потом лежит неподвижно, а потом и дышать перестаёт. И ничего нельзя сделать. Я думал, с ума сойду от бессилия. Ну, не мог я её отпустить, умницу мою. Взял в горсть душу, тёплую, как воробышка, и пересадил в свистульку... Теперь со мной она, всюду, хоть и не прежняя, но моя. Вот послушайте.
Он поднес глиняную птичку к губам, дунул – и та засвистела тонко и переливчато, засмеялась, как маленькая девочка. Споткнулась, всхлипнула, капризно пробормотала что-то на детском своём языке, разлилась жалобной трелью.
– Человек – это, прежде всего, голос, – назидательно произнёс старик и протянул нам птичку-Монику. Я осторожно принял её в ладонь. Игрушка оказалась не просто тёплой – в этом как раз не было ничего странного, глина всегда нагревается на солнце, – но в ней ощущалась едва уловимая вибрация, хрупкое, как тиканье часов, биение жизни. – Голос, да. Всё прочее – второстепенно. Человек – это то, что он может сказать миру, не правда ли? Вот, матушка моя, ворчливая была, такой и осталась. Всё корит да советует – и куда бы я без её советов?
Самая крупная свистулька – полноватая, как курица-наседка, – заквохтала в руках старика, словно как прежде, пятьдесят лет назад, выговаривая непутёвому сыну.
Мы слушали их – одну за другой: строгую Хельгу, то печальную, то нежную, смешливого паренька Фрицхена, племянника Курта Цукермана, и бывшего фельдфебеля, хмурого молчальника Густава – его отца. Вот кто не привык бросать слов на ветер, но уж если открыл рот – извольте внимать и повиноваться.
Лора точно обратилась в соляной столб. В её глазах я прочёл ту же мысль, что терзала меня: «Как надо ненавидеть своих близких, чтобы заточить их в мёртвые предметы? Это не любовь, нет... не может быть любовь так слепа, так эгоистична».
– Вот, забирайте, всех забирайте, – суетился Курт, ссыпая игрушки с лотка в полиэтиленовый пакет. – У вас им будет хорошо. Теперь и умереть могу спокойно. Спасибо вам, дорогие.
Мы не смогли отказаться. Ошеломлённо поблагодарили старика и побрели прочь. Чудище молчало, глядя в землю и не удивляясь более ни калошам, ни гвоздям.
– Что вы, художники, с нами творите? – выдохнул я. – Это не просто кровавые шедевры... Это – ад для наивных душ.
– Хочешь освободить их? – резко спросила жена.
– Наверное, – промямлил я.
Глиняные свистульки в пакете позвякивали при ходьбе, стукались друг о друга, и казалось, будто они переговариваются тихими голосами.
Миниатюры | Просмотров: 401 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 01/08/20 22:20 | Комментариев: 2

Мы называли его Маленьким Принцем, хотя на принца он походил меньше всего. Тощий и кривобокий, и ходил чудно — одной ногой шагал, другую приволакивал. Да и с головой у него было не в порядке.
- Я, - говорил он всем, кто соглашался слушать, а таких с каждым разом находилось все меньше и меньше, - хранитель. И дед мой всю жизнь прожил хранителем, и отец — это у нас в семье наследственное. Передается от отца к сыну».
Если вы имели глупость спросить, кто такой хранитель — бегите, пока Маленький Принц не сел на своего любимого конька. Иначе он заболтает вас до смерти.
- Когда Бог творил Землю, - примется он рассказывать и, если вы не успели удрать, вцепится вам в рукав мертвой хваткой, - он все хорошо продумал. Весь механизм, и как солнце встает, а потом опять садится, и как звезды загораются, и как весна приходит после зимы, и приливы-отливы морские, и фазы луны. И как яблоки зреют, и снег идет, и гусеницы превращаются в бабочек, и птицы высиживают птенцов. Все должно было происходить автоматически и в правильном порядке.
Так говорил Маленький Принц, и, если в этом месте вы начинали смеяться, лицо его кривилось, точно от боли, и щеку сводил тик.
- Да, вот как Бог создал Землю! - говорил он, захлебываясь слюной, и от волнения получалось очень громко. Почти крик выходил. - Придумал так, что лучше и не надо. Но потом что-то разладилось. Земля-то старая, и механизм, что ей управляет — старый. Теперь, чтобы день начался, надо нажимать на аварийную кнопку. Тогда шторки поднимаются и становится светло, и просыпается солнце, птицы поют... Она, эта кнопка, специально сделана на случай, если что-то заест, а не затем, чтобы пользоваться ей постоянно. Но если по-другому никак не работает, приходится все время давить на кнопку, правда? Давить и давить — пока рука не отсохнет.
Самое смешное, что у Маленького Принца, и в самом деле, была сухая рука. Поэтому даже те, кто до этого сохранял серьезность — усмехались, а девчонки прыскали в кулак.
- Звезды выключить — кнопка! Туман разогнать — кнопка! Или, наоборот, облака собрать в кучу, чтобы пошел дождь. Кнопка! Да без нее ни один цветок не раскроется! Глаза продрать не успею, а уже бегу — нажимать. На пять минут опоздаешь, и люди поймут, что-то в мире не так. Сломалось. А понять они не должны. Начнется паника. Вот и кручусь, и отец мой так крутился, и дед, и прадед.
В общем, «проснулся утром — убери свою планету, иначе она вся зарастет баобабами».
Звали его по-настоящему то ли Карл, то ли Клаус, а то и вовсе Клод, какое-то стариковское имя, провонявшее нафталином. И, под стать имени, одежда, словно вынутая из бабкиного сундука, висела на нем, как на пугале.
- И это чучело — хранитель какого-то вселенского движка? - хохотали мы. - Клаус, а Клаус, а где она, твоя кнопка?
Маленький Принц напускал на себя таинственный и печальный вид.
- Не разглядите ни за что. Нужно знать, где она, а вы понятия не имеете и не понимаете, как все в мире устроено. Я и отец мой знали, а больше никто. Посмотрите, - он складывал обе ладони лодочкой, указывая ими куда-то вниз, себе под ноги, - вся Земля полая. А внутри у нее — рычаги и шестеренки. Как в часах, только сложнее. И кнопка — там же. Она маленькая и невзрачная. Надо, чтобы кто-то пальцем ткнул, иначе не заметишь.
Он так и пыжился, стараясь показать, какая на нем лежит ответственность. Топал ногой в разношенном ботинке, так, что из-под его подметок летела пыль, и видны становились контуры продолговатой чугунной крышки с надписью: «гидрант». Таких люков было полно по всей улице. Совсем крошечных, не более десяти сантиметров в поперечнике, и маленьких, и больших, в которые вполне мог бы спуститься человек. В «гидрантах» прятались водопроводные краны — я сам видел, как их доставали во время дорожных работ, в маленьких люках — провода и розетки, а большие, очевидно, вели в канализационные шахты. Получалось, что улица и в самом деле полая изнутри, начиненная всяким оборудованием, и Маленький Принц в какой-то мере оказывался прав.
Конечно, над ним издевались, как всегда глумятся над такими, как он. Мелюзга — чаще, а старшие ребята — изощреннее. Вымазать мелом дверь, которая болталась на одной петле и не запиралась — видно, и красть у бедолаги было нечего — или позвонить в звонок и убежать — это забава для первоклашек. Оставить на пороге целлофановый пакет с водой — тоже много ума не надо. Мы умели штуки покруче. Петер, к примеру, подходил этак небрежно, с серьезным лицом, когда чудик сидел на лавочке у своего дома, и спрашивал:
- Не подскажете, который час?
У Маленького Принца отчего-то были сложные отношения со временем. Оно его пугало, почти вгоняло в ступор. Он застывал столбом и, бледнея, кренился, как дерево в бурю. Губы начинали дрожать, перекашивалась щека, и весь его облик, и без того уродливый и кривой, уродовался и кривился еще больше. На невинный вопрос о времени он или не отвечал ничего или — невпопад — цедил, сквозь зубы:
- Поздно.
Мы с Аникой давились от хохота, а Петер подчеркнуто вежливо переспрашивал:
- Что? Который, говоришь, час? А, Карл?
Тогда этот кретин принимался смешно мотать головой, как будто в уши ему зудел целый рой голодных комаров.
Иногда я садился рядом с Маленьким Принцем на скамеечку и, притворяясь взволнованным, шептал:
- Клаус, ну, по секрету? Где твоя кнопка? А то вдруг с тобой что-нибудь случится — и мир пропадет без солнца?
- Со мной? - пугался он. - Нет, не должно!
- А вдруг?
Тогда этот придурок Клод смотрел на меня долгим, прозрачным взглядом, и глаза его становились, как морская вода, синими и пустыми.
- А вдруг? - повторял он растерянно. - Нет, не хорошо. Кнопку я получил от отца, который ее получил от моего деда, значит, я должен передать ее моему сыну.
И тут, из-за угла, как чертенята из табакерки, выныривали Петер и Аника, и мы, втроем, хохотали:
- У тебя никогда не будет сына, Клаус! Посмотри на себя в зеркало!
Но самую забавную шутку выдумала Аника. Она пекла для Карла пирожки со всякой гадостью — просто заворачивала в кусок готового теста что-нибудь несъедобное: бумагу, например, или опилки, и запекала в духовке. Маленький Принц съедал все. Не думаю, что он был такой уж голодный, в конце концов, ему платили какое-то пособие по инвалидности. Скорее, он считал невежливым отказываться от угощения. А может, не хотел огорчать Анику. Морщился, но ел.
- Сожрал! - прыскала в кулак Аника, как только мы скрывались за углом и Карл-Клаус-Клод не мог нас больше услышать.
- А что там было? - интересовался Петер.
- Наверное, его мама в детстве учила не выбрасывать еду, - добавлял я.
- Да угольки, - хихикала Аника. - У нас вчера пицца в плите сгорела, подчистую.
- То-то вкусно! - потешались мы с Петером.
- Сухая трава, - говорила она в другой раз. - Тупой мерин сожрал сено. Вот дебил!
Ничего бы, наверное, не случилось, если бы однажды, незадолго до рождества, Маленький Принц не разозлил Анику.
- Бедная девочка, никто тебя не любит, - пробормотал он, откусив очередной пирожок.
Клаус, вероятно, хотел сказать, что некому было научить ее готовить, но Анику и в самом деле никто не любил. Она жила в приемной семье, и неродные папа-мама получали за ее воспитание деньги.
Так что Аника взбесилась.
- Ну, я ему покажу! Я завтра так-о-е испеку! - грозилась она, и глаза ее недобро блестели.
Стоял бесснежный, холодный декабрь, и Клаус-Клод сидел у дверей своего дома, постелив на скамейку газету. Мы подошли гурьбой — мерзлая земля хрустела под ногами — и Аника протянула ему свою выпечку. Завернутое в кусок теста подгоревшее нечто, оно еще хранило, казалось, домашнее тепло, и Маленький Принц благодарно взял его двумя руками.
- Спасибо, - он откусил примерно треть и проглотил, не пережевывая, как пеликан глотает рыбу. - Горячий! Хорошо зимой, согревает... А, знаете, я передумал, друзья. Я покажу вам кнопку. Вам троим. Вдруг сына у меня не будет, и мало ли что.
Мы с Петером так и покатились со смеху. Но не смеялась Аника, а Клод отчего-то сник и, застонав, схватился за живот.
- Поздно, - проскрипел он, хотя никто не спрашивал, который час, и, согнувшись в три погибели, уполз домой.
Мы переглянулись.
- Что это он? - недоуменно спросил Петер. - Живот прихватило?
- Ребята, - сказала Аника, и голос ее морозно звенел, - я ему стекло насыпала в пирожок. Утром стакан разбила, случайно, а осколки смешала с хлебными крошками и...
- Зачем?! - одновременно закричали мы с Петером.
- Я не знала, что он сразу проглотит. Думала, откусит и язык обрежет...
Она беспомощно пожала плечами.
- Может, в больницу позвонить? - предложил я. – Пусть скорую за ним пришлют. А то помрет еще.
- Да ну, - отмахнулся Петер. - Ты хочешь, чтобы у нас неприятности были? Сам позвонит. Уж телефон-то у него дома есть?
- Я не уверен. И не сделают нам ничего. Мы несовершеннолетние.
- Пошли отсюда, - разозлился Петер.
Он, действительно, развернулся и ушел, а мы с Аникой немного пошатались по улицам. Настроение было испорчено. Мысли все время крутились вокруг Маленького Принца. Хоть и никчемный тип, но и плохого он никому не делал. Не за что было его стеклом кормить.
Стоя у соседского палисадника, Аника вдруг расплакалась.
- Алекс, а если он, и правда, умрет? Урод этот. Я что, получается, человека убила?
- Ну... - я не знал, что сказать ей в утешение. - Ну, и ладно. Может, обойдется как-нибудь. Хочешь, я для тебя зимний цветок сорву?
Посреди колкого куста, на гибком, точно резиновом стебельке торчала полусухая роза.
- Не надо, она чужая, - Аника вытерла слезы. - Пока, Алекс. До завтра.
В декабре дни короткие. Не успеешь оглянуться, как уже стемнело, но этот — съежился как-то удивительно быстро, увял, точно зимняя роза. Закатные оранжевые лучи скользнули по голым верхушкам яблонь, словно попрощались.
Зато ночь тянулась и тянулась. Я просыпался, открывал глаза и, видя, что темно, снова засыпал. Каникулы, в школу идти не нужно. Наконец, почувствовал, что выспался, что больше не хочу. Встал и подошел к окну. Темнота. Только за поворотом горел фонарь, и там, где на асфальт падал его свет, улица блестела.
И тут зазвонил телефон.
- Алекс, - заорал в трубку Петер, - ты знаешь, который час?
- Поздно, - буркнул я машинально, - ...э... что?
- Полдвенадцатого!
- Дня или ночи?
Я плохо соображал спросонья. В густом пепельном мраке сиял фонарь. Блестела улица. Мир словно превратился в дом с наглухо закрытыми ставнями.
- Дня, идиот!
- И что?
- Что-что! А то, что нам теперь самим придется искать эту чертову кнопку!
Фантастика | Просмотров: 792 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 30/07/20 23:11 | Комментариев: 12

- Вымирающая профессия, четыре буквы, - Мариус пихает меня локтем в бок и ухмыляется, показывая блестящие, смоченные слюной зубы. Они ровные, словно выстроенные по линеечке, и я в который раз лениво гадаю — свои? Фарфоровые?
Да какое мне, собственно, дело?
Нет, мой коллега не решает кроссворд. Просто у него такая манера шутить.
- Врач, - зеваю, прикрывая ладонью рот.
Это давно уже не смешно.
Доктор Ленц помнит, что еще двадцать лет назад к медикам ходили толпами. Мы с Мариусом этих времен уже не застали. В приемных тогда выстраивались очереди. Особенно к детским врачам — дети ведь, как известно, болеют чаще взрослых. Вернее, болели. Сейчас все изменилось. Ребята стали крепче, что ли. «Здоровенькие, как резиновые пупсы», - посмеивается доктор Ленц. Если кто и появляется у нас, то истеричные матери с крепко спящими младенцами на руках. Этих розовощеких чад не разбудишь пушками — да и не надо, потому что кожа их эластична и чиста, сердечки работают, как швейцарские часы, рост и вес нормальные, животики мягкие, температура ровно тридцать шесть и шесть. А у матерей — фобии, неврозы, депрессии, тики, повышенное давление, запоры и бессонница. У них плоские темные лица, как у мучеников на иконах. Не разберешь, молодые или старые, поеденные скукой и временем, словно металл — ржой.
Женщины ходят к нам, как к психологам, потому что гонорары у тех — высоки, а прием у детского врача оплачивает страховка. Только в отличие от психологов, мы ничем не можем помочь. Нас этому не учили. Разве что выслушать.
Они рассказывают долго и нудно, о том, каково жить на острове одиночества. О тысяче житейских мелочей, о кредитах, налогах, изменах мужей, сыром погребе, но на самом деле только об одном — о нелюбви. Нелюбви тотальной, всеобщей, непобедимой.
Нелюбовь, как диагноз, от которого страдают и душа, и тело. У нас нет от нее лекарства, хотя всяческих пилюлей, таблеток, присыпок и кремов — полный шкаф.
«Я так мечтала о ребенке, - жалуются эти матери, почти одинаковыми словами, как будто сговорились между собой. Их дрожащие губы вытягиваются в узкую, бесцветную полоску, - а когда родила, поняла, что на самом деле хотела чего-то совсем другого. Сама не знаю, чего — но точно не этого...»
Доктор Ленц, сочувственно кивает, незаметно раскладывая на компьютере очередной пасьянс.
«Разочарование, - говорят женщины и непроизвольно прижимают к себе тихо сопящие свертки, - это такое разочарование, когда чего-то ждешь... какого-то обновления, радости... какой-то внутренней вспышки, чтобы тебя всю озарила... а получаешь пустую обертку. Милую и красивую, но пустую».
- Пирожок ни с чем, пять букв, - шепчет Мариус, и я готов заехать ему по роже.
Но злость быстро проходит, и мне становится грустно.

Она вошла неловко, задев локтем за притолоку, и положила младенца на покрытый пеленкой смотровой стол. Юная, почти девочка, веснушчатая, лохматая и тощая, похожая на болотную цаплю. Нескладная фигура. Челка на лоб. Длинные пушистые рукава.
Доктор Ленц оживился. Еще бы! Первый за последние два месяца маленький пациент!
- Слушаю вас, фрау Майер, - не сказал — пропел, сладким, профессиональным голосом. - Ну, кто там у нас? Мальчик!
- Да, - она застеснялась и, отвернувшись от нас, принялась аккуратно стягивать с ребенка шерстяную кофточку.
В комнате было жарко.
Малыш следил за ее рукой круглыми по-совиному глазами, серыми и прозрачными, как у матери.
- Понимаете, доктор, - говорила фрау Майер, не глядя на Ленца, - это очень странно, но иногда мне кажется, что он не живой. Наверное, потому, что Яничек — мой первенец. Я никогда раньше не видела таких крошечных детей. Не знаю, какими они бывают, и посоветоваться не с кем. Я сирота, бабушки у нас нет. Свекровь живет в другом городе. Наверное, поэтому...
- Ну, мертвого от живого отличить не проблема, - бодро произнес мой шеф, но я видел, что он приуныл. - У вас чудесный мальчик, фрау Майер.
Она словно застыла, долго и задумчиво вглядываясь в маленькое лицо.
- Итак? - напомнил о себе Ленц. - Я вас слушаю. Что случилось?
Мариус за его спиной скорчил унылую гримасу.
- Да, чудесный. Но это очень странно, - повторила она, словно заклинание. Как будто искала в этой странности какое-то для себя оправдание — вот на что это было похоже. - Он хорошо спит и совсем не плачет, охотно ест... то есть, странно не это, - юная мать покачала головой. - Но из-за того, что он такой спокойный, я о нем забываю. Всякие дела по дому, друзья звонят, и выйти куда-нибудь хочется... Равеяться. В библиотеку, в кино, в парк... ну, на дискотеку...
Она слегка покраснела.
Мариус усмехнулся и покрутил пальцем у виска. Шут гороховый. Девчонке девятнадцать лет от силы. Конечно, гулянки на уме. А если есть, с кем оставить ребенка — то почему бы и нет? Молодые должны развлекаться.
- То есть, он прекрасно оставался один, - смущенно добавила фрау Майер, словно прочитав мои мысли. - С ребенком ведь ничего не случится, пока он в кроватке? Но странно... вроде бы сын для женщины — это целый мир, это главное, а я все время думаю о чем-то неважном и делаю что-то неважное, а про него вспоминаю урывками.
Она смутилась и покраснела еще больше, а я, глядя на нее, тоже задумался о неважном. О том, что веснушки вперемешку с румянцем — это ярко и красиво, и что вся она, должно быть, золотая с головы до ног. Почему-то одновременно с мимолетной симпатией к матери я ощутил острую неприязнь к сероглазому малышу.
Какой он все-таки однообразный. Движения — одни и те же. Сучит ножками, дергает руками, крутит головой.
А ведь я всегда любил детей и с удовольствием нянчил маленьких племянников. Как сказала бы фрау Майер: «Это странно».
- Один раз я забыла его на пару дней, - продолжала она. - К нам приехал хороший друг из Берлина. И как-то совсем вылетело из головы, что Яничека надо кормить... А он такой тихий и никогда не просил есть, хотя ел с аппетитом. Наверное, я плохая мать, но ведь голодный ребенок плачет? А он не плакал. Разве я виновата?
Гудела трубчатая лампа на потолке, полная молочного света, и только я один услышал, как хмыкнул Мариус.
- Мы много гуляли, показывали другу город... Съездили на экскурсию в Идар-Оберштайн... А потом, - фрау Майер поежилась, - меня словно током ударило. Яничек! Подбежала к его кроватке, схватила на руки. А он... как бы вам это описать, доктор? Холодный и твердый, очень твердый, будто застывший. Я сразу вспомнила, что трупы твердеют... вроде бы. Я где-то читала. Умер, подумала. Умер от голода, мой сыночек, пока я гуляла, - она сглотнула, перевела дух. - Я стала кричать, трясти его... плохо помню, доктор, что делала. Я очень испугалась. И вот, смотрю — шевельнул ручкой. Губки надул. Ухватил меня за палец, словно хотел сказать: «Мама, ты чего?» Мягкий сделался, теплый, как всегда. Я ему скорее бутылочку. Принялся сосать. Но, доктор? Я не понимаю, что это было? Что за наваждение? Может, мне почудилось? Или это какой-то приступ? Эпилепсия? Нет, эпилепсия — это судороги, а он был совсем неживой. Не мертвый даже, а какой-то искусственный. Я как будто куклу держала на руках.
Она замолчала, сгорбилась, опираясь локтями на смотровой стол. Доктор Ленц сделал нам знак рукой — подойдите. И сам приблизился к столу.
- Это мои практиканты, - представил он меня и Мариуса, а нам шепнул: «Принюхайтесь. Чем он пахнет?».
Я острожно втянул ноздрями воздух. Молочная смесь? Детский крем? Шампунь? Мыло? Чистая кожа? Сероглазый мальчик пах всем этим — сразу, но ничем таким, что в просторечии называют «миазмами болезни».
Доктор Ленц улыбнулся — и младенец улыбнулся ему в ответ. Надув щеки, сложил губы трубочкой, как будто собирался свистеть — и ребенок повторил его движение. Подмигнул правым веком, поцокал языком, сморщил нос, приподнял одну бровь... Яничек прилежно копировал его мимику. Слишком прилежно. Как взрослый.
- Все ясно. У вас прекрасный здоровый малыш, фрау Майер, нет причин для беспокойства. Абсолютно никаких причин. А этот случай, видите ли, этот незначительный эпизод, ставший следствием вашего невнимания к потребностям ребенка...
И тут он понес невероятную ахинею про сенсорную депривацию и мышечный ступор, какой-то совершенно антинаучный бред, подкрепленный, однако, уверенной профессиональной улыбкой. Мы с Мариусом удивленно переглянулись.
Когда фрау Майер ушла, успокоенная, Ленц повернулся к нам:
- Ну что, ребята? Догадались, кто это был?
- Ну... - неуверенно протянул мой коллега.
- Смелее.
- Пирожок ни с чем! - выпалил Мариус. - Голем сорок два.
- Сорок четыре, - наставительно произнес Ленц. - Вы отстали от жизни, молодой человек.
Я ничего не понимал.
- Какой пирожок?
- Брось, Петер, - усмехнулся Мариус. - Ты что, никогда не слышал о големах?
Таким же тоном он мог бы спросить: «Известно ли тебе, что такое антибиотики?» или сообщить: «У человека четыре группы крови, чтоб ты знал». Я самый молодой из нас троих, но я не дебил.
Конечно, я слышал о големах.
Язык не поворачивается назвать эти биологические устройства роботами — пусть будут просто «искусственные существа». Их изобрели лет шестьдесят назад. Официально — для лечения пациенток с истерической беременностью, склонных к тяжелым депрессиям. Этот новый, «гуманистический» подход был предложен в *** году профессором Керком. Не разочаровывать больную, а провести фиктивные роды.
Терапевтический обман дал неплохие результаты. Из больницы женщина вышла с големом на руках. Это была первая, экспериментальная модель, не способная к развитию. Тем не менее, она помогла пациентке выиграть время и внутренне укрепиться.
Окрыленные успехом, ученые продолжали работу над совершенствованием големов. Не то чтобы в них так уж особенно нуждались, но проект финансировался кем-то влиятельным, а деньги, как известно, с успехом компенсируют практическую пользу. Големы последних поколений росли, как обычные дети, взрослели, учились, а позже — прекрасно интегрировались в общество. Искусственные существа становились прекрасными работниками, хоть и не хватали с неба звезд — творческое начало им было чуждо — и, говорят, даже создавали семьи. Но... не зря Мариус назвал одного из них «пирожком ни с чем». Пустые скорлупки, они не имели собственного «я». По крайней мере, так считалось.
Зато не болели и не нарушали законов, были не плаксивы в младенчестве и прилежны в школе. Их начали усыновлять бездетные семьи. Потом разразился скандал. Якобы в некой клинике големами подменяли новорожденных, а тех в свою очередь продавали на органы.
В газетах писали еще о каких-то злоупотреблениях, точно не помню, но проект прикрыли.
- А разве их сейчас выпускают? - промямлил я, посрамленный снисходительной улыбкой доктора Ленца.
- Еще как! И между прочим, сейчас их оплачивает больничная страховка — при наличии медицинских показаний, разумеется. Например, при бесплодии, плохой генетике или резус-конфликте. Только теперь это не афишируется. Видите ли, Петер, людям вовсе не следует знать, что они воспитывают не собственного ребенка, а подделку. Да и самим подделкам так проще. Хотя им, конечно, безразлично. Они ведь не живые. Им все равно, а матерям — такое утешение. И теперь, хвала новым технологиям, до самой старости. Мать — она ведь всегда мать.
- Что с ним случилось? - поинтересовался Мариус. - Что за странный ступор? У него какой-то технический дефект?
- Да нет. Спотанное отключение — такое случается. Взрослые големы подзаряжаются за счет собственных движений, а младенцев нужно время от времени брать на руки, поворачивать, тормошить. А наша милая фрау о нем забыла, видите ли. Хотя юною даму понять можно. Дело не в том, что они спокойные. Их не хочется ласкать. Запах не тот, - доктор Ленц пожал плечами. - Запах любви подделать невозможно.
Он вздохнул и, машинально скомкав пеленку, сунул ее в ведро. На экране монитора уже мерцал новый пасьянс.
А у меня горели от стыда и уши, и щеки, и спина влажно чесалась — сам не заметил, как вспотел. Надо же так опростоволоситься.
- А взрослых как выявлять, тоже по запаху? - спросил, чтобы сгладить неловкость.
- А никак, - ответил доктор Ленц. - Никак их не узнаешь. Зеркальный тест со взрослыми не работает, и запах обычный, и паспорта у них, как у нормальных людей. Да и незачем. К нам такие пациенты не ходят.
- Да-да, Петер, - осклабился Мариус, - откуда нам знать, что ты не голем? Пять букв, - добавил поспешно, заметив строгий взгляд Ленца.
Шутка, то есть.
Чертов остряк. Из-за его дурацкой фразы я не спал полночи. Все размышлял. Действительно, откуда? Нет, я-то, конечно, человек, но вот Мариус — с его идеальными зубами? Кто он? Ведь не бывает в природе ничего идеального. Бог метит нас пусть маленьким, но несовершенством. Каждый листок на дереве — слегка ассиметричен. Каждое яблоко — с червоточиной, или с пятнышком, или с неровным румянцем, или с кривым бочком.
Значит, либо у Мариуса во рту фарфор — а зачем, скажите на милость, молодому парню вставные зубы? Он же не кинозвезда. Либо... да, именно так.
А здоровые, тихие младенцы? А их матери — не способные любить? Они — кто? Похоже, человечество обхитрило само себя.
Мне представились толпы послушных, крепких, без малейшего изъяна — «пирожков ни с чем». Нет, я-то, конечно... я... а почему, собственно, я так уверен? Разве может голем осознать, что он голем? Откуда ему знать, как ощущает себя существо, созданное по Божьему образу и подобию, творец, постигающий тайны? Может быть, человек — это совсем не то, что думаем о нем я, Мариус или доктор Ленц, а что-то гораздо более великое. Колодец бездонной глубины, которую мы и вообразить-то не в состоянии.
Я искал в себе хотя бы одное живое чувство, хоть одну мысль, достойную вечности, но попадался все какой-то сор.

- Пирожок ни с чем, пять букв, - шепчет Мариус.
- Идиот, - огрызаюсь я.
Слишком громко, но это не имеет значения. Приемная пуста, а доктор Ленц передвигает карты на экране.
Мариус обижается, а ведь я всего лишь ответил на вопрос.
Фантастика | Просмотров: 471 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 29/07/20 12:24 | Комментариев: 6

Бывает, какая-нибудь идея настолько завладеет человеком, что все прочее для него обесценивается, теряет смысл. Если первые годы жизни в Германии фрау Дойч еще хлопотала о том, о сем, помогала невестке налаживать нелегкий эмигрантский быт, радовалась успехам сына и рождению внучки, то в последнее время ее словно затянуло в мутную воду. О чем бы ни началcя разговор — через две минуты он уже крутился вокруг извечной темы: смерти. Как будто ни о чем другом Елизавета Генриховна и думать не могла, а может, не хотела. Интересовал ее, впрочем, не процесс умирания и не загробный мир. Более всего на свете пожилая фрау боялась упокоиться в безымянной могиле, как, вероятно, упокоился муж ее, Роберт, сгинувший в казахских степях.
Она охотно обсуждала собственные похороны, подчеркивая, что все организует сама, на свои деньги, и, действительно, каждый месяц откладывала с пенсии по сорок-пятьдесят евро, которые зашивала в наволочку. Все бюро ритуальных услуг в городе она обошла — и всюду брала проспектики. На сон грядущий листала. Присматривала гроб, памятник и место на кладбище, придирчиво, как иные молодожены выбирают участок для нового дома. Стопка проспектов на туалетном столике росла, постепенно оттесняя на край пузырьки с лекарствами. Так, в сердце Елизаветы Генриховны смерть вытесняла жизнь.
Не то чтобы фрау Дойч была такой уж старой, хотя и назвать ее молодой — язык бы не повернулся. Она, как законсервированная в банке сардина, вовсе не имела возраста, но в потемках ее души труха сыпалась с полок. Бывает ведь такое, что душа старится раньше тела. Фрау Дойч не менялась, наверное, лет двадцать, разве что смуглела лицом, да запах от ее всегда аккуратной одежды — традиционная брючная пара, блузка с глухим воротничком — становился все более душным. Поджарая и строгая, Елизавета Генриховна всегда ходила в черном, словно уже — заранее — носила траур по самой себе.
Раз в неделю она посещала церковь, но не потому что верила в Бога. Скорее, Бог, как и все остальное, занимавшее ум, являлся частью ее сценария — приличных похорон. В этом была ее гордость, доказательство ее самости — хотя бы в смерти не зависеть ни от кого.
- Эт, что ж вы, Елизавета Генриховна, не о том думаете, - нагловато упрекала ее невестка Лена. - Какие ваши годы. Жить да жить, и радоваться. У нас такие бабули, под себя ходят — и ничего. А вы, Елизавета Генриховна, молодую обскачете. В ваши-то годы.
Елена работала на полторы ставки в доме для престарелых, и оттого весь мир ей казался дряхлым и немощным, а свекровь — по контрасту — сильной, как конь.
Фрау Дойч брезгливо морщилась, мол, вам, молодым, не понять. Близкие раздражали. Вроде и попенять им не на что. Трудолюбивые и хозяйство в порядке держат, а все-таки лучше бы они говорили потише, и мелькали пореже, телевизор с компьютером не трогали, о здоровье не спрашивали.
«Какое, к черту, здоровье?» - слышали они в ответ.
Одного только человечка терпела Елизавета Генриховна подле себя. Один человечек заставлял суховатые губы раздвигаться в улыбке. Внучка Софи. Белокожая — в Лену, медные локоны по спине рекой. Хоть и не в Дойчей уродилась, а все равно — своя. Родная. Взрослое дерево трудно приживается на новом месте, болеет и чахнет. Иное дело — молодой побег, идущий от корней. Таким удивительным был этот взошедший на земле предков росток, таким свежим и радостным, что даже ледяной взгляд фрау Дойч теплел, и что-то похожее на любовь сквозило в нем, на восхищение, на жалость... Вот ведь девчоночка, бойкая и красивая — подружки за ней стайками вьются... харизматичная... а пройдет пара лет, и парни начнут увиваться. Одета только плохонько, у матери с отцом — кредит на дом, и сад запущенный, денег только на необходимые тряпки хватает. Правильно, нечего малявку баловать. С детьми строгость нужна и разумное воспитание. У них, у ростков этих, и так детство — сказка, не то что наше, голодное. Но рука уже тянется к заветной наволочке. Мелко дрожит, вытаскивая скатанную трубочкой десятиевровою купюру. И не видела Елизавета Генриховна, как блестели жадные глаза ребенка, точнее, заметила, но подумала, что сияют они от благодарности.
Одиннадцать лет — возраст первых трещинок на скорлупе детства, любви «вприглядку» и бесшабашной дружбы. Самый нежный, самый трогательный девичий рассвет. Пока старость мечтала о скорбных ангелах и траурных венках, юность шлепала белоснежными найками по весенним газонам, расцветала, выпуская первые зеленые листочки, наряжалась в пух и прах, и, как молодой тетеревок на току, распушала хвост — а когда же его распушать, если не весной? Усталая Лена — и та удивлялась, как переменилась Софи. Всего за какие-то пару месяцев. Кофточки у нее появились красивые, и юбочки подстать кофточкам, и леггинсы, черные, разноцветные, узорчатые, и туфельки-лодочки, модные кроссовки, цепочки, браслетики, сумка кожаная. То розовый зонтик приютится в шкафу, то флакончик духов на полке. То что-нибудь совсем детское — плюшевый заяц, маленькая куколка... Отец балует? «Надо бы сказать Саше, чтобы не задаривал девчонку. Ну, зачем ей такие выпендрежные часы? Наушники? Только слух портить. А телефон? С интернетом, с камерой... Сколько он стоит-то хоть?», - думала Лена, но все откладывала разговор. Ей нравилось видеть дочь счастливой и нарядной, да и сил на серьезные беседы не было. Софи и двигалась теперь иначе — плавно, с достоинством. Смеялась громко. Подружки смотрели ей в рот.
Развязка не заставила себя ждать. Как-то вечером — семья Дойчей как раз села за стол — в дверь позвонили. Лена, как была, с ложкой в одной руке и полотенцем в другой, пошла открывать. Следом нехотя поплелся Алекс. За дверью стояли супруги Хорст и Мартина Фуксы с дочкой Лаурой, одноклассницей Софи. Девчонка, лохматая, как пудель — челка в мелких кудряшках, выпрямленные светлые волосы свисают по бокам, будто собачьи уши — смотрела на Дойчей хмуро, исподлобья.
- Добрый вечер, мы на пару минут, - извинился господин Фукс и легонько подтолкнул жену вперед.
Лена видела, как Лаура быстро переглянулась с подбежавшей Софи.
- Фрау Дойч, - сказала Мартина, - простите за вторжение. Господин Дойч, мы бы хотели кое-что обсудить. Сегодня наши девочки ездили в город и Лаура принесла домой вот это, - она порылась в кармане, и в протянутую ладонь Александра легло резное колечко с голубым камешком, за ним струйкой вытекла цепочка, блеснули маленькие клипсы. Вещички едва ли золотые, но и дешевкой не выглядят.
- Что это?
- Лаура говорит, что Софи купила себе и ей — в подарок. В Сааргалерее, в каком-то бутике, а расплатилась четырьмя пятидесятиевровыми банкнотами. Вот нам и... - Мартина сглотнула, - мне и Хорсту показалось необычным, что девочке дают такие карманные деньги. Конечно, если вы... то все нормально, но мы подумали... правда, Хорст?
Фрау Фукс запнулась, краснея от неловкости. Господин Фукс послушно кивал каждому ее слову.
Последовавшую за тем немую сцену нет нужды описывать. Однако немой она оставалась недолго. Лена и Алекс заговорили разом.
- Нет, конечно, нет. Какие карманные деньги? Двести евро — вот так, на ветер? Мы живем скромно... Софи, где ты это взяла? - повернулась Лена к дочери, но та стояла, опустив голову и крепко сжав губы. - Ну?
Супруги Фукс торопливо попрощались.
- Софи, кто дал тебе двести евро? - повысила голос Лена. В голову лезли мысли одна другой страшнее. Какой-то маньяк-педофил попользовался и заплатил? Да нет. Девочка — не такая, она бы не стала... Чушь... Да и не заметить нельзя. А что же тогда? - Саша, ну поговори ты с ней, уже наконец!
- Софи, - нехотя пробасил Александр. - Ответь матери.
Алекс работал сортировщиком мусора. Он был королем мусорного царства, мэром мусорного города, и весь день проводил среди контейнеров с ломаной мебелью, гор отработанного пластика, битого кирпича, стекла и картона. Поэтому все в мире ему казалось мусором, в том числе жалкие блестяшки, из-за которых разгорелся сыр-бор.
Софи молчала, носком туфли ковыряя щербинку на ламинате. Под веками набрякли злые слезинки. Алекс и Лена смотрели на нее, и никто не видел Елизавету Генриховну, которая — прямая и бледная, как сама смерть — застыла в дверях, а затем вдруг повернулась и ушла. Ее обнаружили спустя полтора часа. Старая фрау скрючилась на диване, прижимая к груди похудевшую наволочку.
Через два дня Елизавета Генриховна скончалась в больнице от инсульта. Хоронили бабушку на деньги семьи.
Миниатюры | Просмотров: 416 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 27/07/20 13:30 | Комментариев: 4

Лишь немногие из старожилов помнят, когда и как все началось. А лучше всех, пожалуй, парикмахер Фердинанд. Так что с его слов я и собираюсь рассказать вам предысторию. Не то чтобы много лет прошло с тех пор, когда над нашим городком последний раз сияло солнце. Но дождь размывает память, делает ее слякотной и зыбкой, как весенняя дорога, и сколько ее ни ковыряй, сколько ни вычерпывай горстями из холодных луж — не отыскать в этой грязи нужных имен и событий.
Фердинанд — уж такая у него была манера — вел дневник, причем записывал в нем скрупулезно, словно в бухгалтерской книге, мельчайшие подробности. Кто приходил и какую хотел прическу, кто и сколько дал на чай, кто согласился на чашечку кофе. Ну и совсем уж мелочи, отчего-то обратившие на себя внимание: зацвел фикус в горшке, фрау Бокк надела чудную шляпу...
Писал узловато, и буквы петляли беличьей стежкой по морозно-чистому листу.
Вот кто-то замялся в дверях и долго тряс зонтом, сбивая с него мелкие брызги, хотя погода стояла сухая и жаркая. Кто-то заявился в мокром плаще.
«Брр... ну и холодрыга», - говорил вымокший до нитки гость, дрожащими пальцами сдирая с головы капюшон, оглаживая челку в бисеринках воды, хлюпая уродливыми пухлыми башмаками, вздыхая и сморкаясь.
«Простыл, к черту. Гнилое лето. Хмарь, гнусь...».
От него пахло озоном и сыростью.
«Да вы что, у меня все клумбы пересохли, не успеваю поливать».
«Шутите?»
Хмурый взгляд исподлобья.
«Нет, это вы шутите. Тридцать два градуса в тени. Не продохнуть, от жары подсолнухи звенят, - и мечтательно. - Дождя бы...»
Сейчас Фердинанд ни за что бы не вспомнил, как звенят подсолнухи, если, конечно, это было правдой, а не сказано ради красивого словца. Наверное, где-то они по-прежнему звенят и потрескивают, отщелкивая спелые семечки, и тянутся к небу охряными ладонями. А у нас хлесткий ветер ломает их тяжелые головы, и раздает пощечины прохожим, и мутит грозовые тучи, и красит фронтоны домов в зеленый, неприглядный цвет плесени.
Распускаются на карнизах водоросли. Голуби и вороны пьют прямо с асфальта, потому что тротуары сплошь покрыты тонким слоем воды. Топким становится песок в карьерах. За огородами, за последними шаткими домами-времянками, за летними разборными домиками, аккуратными, как кирпичики лего — сплошная трясина. Не надейтесь на высокие сапоги — в карьерах и в сухой денек немудрено увязнуть, а сейчас везде такая липкая размазня, что провалитесь сразу по пояс, а то и по шею, и полезет в горло песок, а в нос — душная глинистая вонь.
«Дождя ему! - кашлял гость, сгибаясь в три погибели и по кусочкам отхаркивая раскисшие, как бумага, легкие. — Третий месяц льет. Чокнутый мир, будь он проклят!»
Сперва мокрым людям удивлялись, потом начали сторониться их, как носителей какой-то заразы. Казалось, стоит прикоснуться к такому, вдохнуть поглубже сырость, или вот если упадет на тебя капелька с его зонта, незримая бацилла грусти — и ты пропал. Завтра солнце для тебя не взойдет, вернее, взойдет, но такое тусклое и далекое, что не угадать его за свинцовой мутью. Небо станет как неотжатая тряпка, как одна большая туча, серая, с мазутными краями, и будет, с каждым часом тяжелея, скрести брюхом по скользкой земле. Дождь зарядит с утра и уже никогда не прекратится.
И правда, их становилось все больше, мерзких и разбухших, словно утопленники. Они заглядывали с пасмурной стороны улицы. Бледные, с большими носами и карманами, полными скатанных в шарики бумажных салфеток. Словно влажное кольцо смыкалось вокруг маленькой сухой парикмахерской.
Фердинанд боялся. Ему-то приходилось стричь «мокрых». Детские тугие локоны, пахнущие тиной. Зеленоватые русалочьи космы, когда-то густые и шелковые, а теперь линялые, как много раз стиранное белье. Ножницы — кованые, блескучие — дрожали в его руке, он брезгливо вытирал их полотенцем, роняя на линолеум прелые ошметки всех оттенков болотного.
Профессиональная гордость не позволяла Фердинанду отказать клиентам, но как же он трусил, усаживая их перед зеркалом на высокую дерматиновую табуретку. От их ступней на полу оставались несохнущие отпечатки, похожие на огромных мокриц.
А потом, как-то исподволь, как-то незаметно и подло все поменялось местами. Опрокинулось, будто колбы песочных часов. Фердинанд и сам не понял, что случилось. Точно мир на секунду закрыл глаза — и сморгнул старую картинку, а под ней открылась новая, истинная. Действительно. Неужели реальность имеет право шуршать, как луковая шелуха, а не чавкать вкусно и сочно? Разве пыльный асфальт умеет отражать небо?
И теперь уже сухие люди заходили в мокрую парикмахерскую. Робко, бочком, страшась запачкаться о чужие плащи и скользя, как на коньках, по блестящему кафелю, они клали сумки на мокрые стулья. Вешали пиджаки и кофты на мокрые крючки. Они вели себя так, будто в чем-то виноваты, прятали руки и взгляды, робкими улыбками пытаясь скрыть испуг.
Фердинанд ненавидел их волосы, ломкие, точно спелая трава.

- Дайте мне новые каталоги, - говорит Марта, - я хочу, чтобы у Патрика была самая модная стрижка!
Ее левая рука стыдливо блуждает по колену, сминая плиссированную юбку. Правая стискивает рукоятку зонта, слегка спрыснутого водой.
Маскируется. Как же ты прошла по дождю, не замочив чулок? И туфли. Мягкие белые лодочки из холеной замши. Туфли-то сухие.
У Патрика вихры, как осока — жесткие и колкие. А глазенки - будто стеклянные пуговицы, выпуклые и бездумные, полные голубой воды. Ему наплевать на стрижку. Играть расческами намного интереснее. Выкладывает их перед собой — синюю, желтую, серую, — точно строит разноцветный частокол. Патрик все время что-нибудь строит. Из фантиков, камней, мусора, из жестянок и бутылочных осколков. Из окурков, катышков жвачки, мертвых цветов, палочек, листьев, оберток и пустых зажигалок. Из папиросных и спичечных коробков. Иногда получается убого, как убог он сам. Иногда — странно-красиво. А если не мастерит свою ерунду, то ковыляет на кривых ногах по городским улочкам, и небо над ним зеленеет и голубеет.
Смотрите, смотрите, как они шагают, Марта с ее маленьким ублюдком — рука в руке, — и лужи мелеют под их ногами, и ручьи текут прочь, вопреки всем законам природы, а грузные облака светлеют и расходятся, обнажая стыдливое солнце.
- Вот эта, - палец с тонким ободком кольца скользит по странице каталога. Останавливается, делая ногтем короткую зарубку, - эта прическа мне нравится.
И пусть у недоноска шишковатая голова с плоским затылком и широким лбом, а скулы костлявы, и слюнявая улыбка будто пришита к лицу белыми нитками. Зато у него будут гладко выбриты виски, и коротко сострижено сзади, и навощеная челка уложена морской волной.
«Люди, - писал в своем дневнике Фердинанд, и буквы, словно горошины, катились по строчкам вниз, - легкомысленны, как бабочки. Так мало им надо! У тебя, женщина, сын урод, и мужа нет, и волосы лезут пачками, а те, что остались — наполовину поседели. А ты все хорохоришься. Сдайся уже, стань одной из нас».
Говорят, счастливые - беспечны. И это действительно так, но лишь до известного предела. Если на кого-то все время смотреть косо, он в конце концов устанет. Скукожится. Махнет на себя рукой. Унижение делает человека маленьким и никчемным. И чем ничтожнее становилась Марта, тем радостнее нам было над ней издеваться. Стоило матери с ублюдком зайти в магазин, или на почту, или погулять во дворе, как им наступали на ноги, стараясь как можно больнее - и грязнее - оттоптать белые замшевые лодочки и тупоносые кроссовки. Их толкали. Щипали Патрика за голую шею. Направляли ему в лицо зонты или ставили на голову сумки. Били мысками под коленки, так что уродец падал или беспомощно вис на руке Марты, хныча и размазывая по губам зеленые сопли.
Им совсем не давали проходу. Контролер в автобусе как бы случайно терял их билет, а потом делал вид, что не видел его вовсе и штрафовал непутевую семью за безбилетный проезд. На рынке им продавали гнилую картошку. Возле их двери, как будто случайно, бились зеркала и стаканы, банки с краской или бутылки с подсолнечным маслом, или рассыпались пакеты с крахмалом. Собаки гадили им на коврик.
Фердинанд — и тот нет-нет да и скидывал паренька с табуретки. Легкий пинок или щелчок по затылку — и бедняга летит вверх тормашками. Такой он неловкий, чуть что, теряет равновесие.
Так постепенно, шаг за шагом, их вытесняли за черту города. За огороды, за домики-времянки, за гладко-сосновые кубики лего, окруженные кустами смородины, за песчаную зыбкую топь. Они гуляли вдоль карьера, собирая блестящие кусочки слюды и длинные темные кристаллы хрусталя, там, где любой из нас утонул бы в два счета. Марта лепила для Патрика куличики, полные травяных стеблей и приплюснутые, как старомодные шляпы.
Она вбежала в парикмахерскую в одних чулках, спотыкаясь и хромая. Душная, красная, за ней оседала пыль.
- Помогите! Кто-нибудь, пожалуйста, помогите!
Фердинанд с испугу выронил ножницы и долго искал их на полу. На дерматиновом табурете недовольно ерзал клиент — герр Шмитт, уважаемый в городе человек. Его подбородок был наполовину обрит, а наполовину в мыльной пене. Вокруг шеи повязана белая салфетка.
Марта кричала и плакала, и умоляла спасти Патрика.
- Тише, фрау Зденичек, не надо шуметь, - сказал Фердинанд, выпрямляясь и потирая поясницу. Его лицо стало багровым, как свекла. - У меня уважаемое заведение, а не что вы подумали.
А герр Шмитт спросил:
- Что случилось?
- Патрик тонет! Он провалился в карьер, его затягивает! Скорее, сделайте что-нибудь! Ради Бога, скорее!
Она не знала, что и в сухом песке можно утонуть.
А мы — что нам оставалось делать? Карьер для нас — непроходимая трясина, и никому не хочется просто так, за здорово живешь, ухнуть в болото. Все равно мы его не вытащим, только сами погибнем. Ведь правда? Да было бы ради кого. Больной ребенок, уродец, выродок, хомут на шее дурехи-матери. Другая бы с радостью скинула — а эта дрожит, цепляется. Ведь правда? Такого любить — стыдно, а она любит. Значит, сама виновата.
В конце концов мы все-таки пошли туда. Фердинанд в белом халате и с расческой за ухом, и герр Шмитт с недобритым подбородком, и две пожилые дамы из очереди — одна с фиолетовыми волосами, другая — с рыжеватыми. Обе с маленькими сумочками в виде расшитых бисером кошельков. Фиолетовая пряталась под цветастым зонтом, а рыжая — под черным. Ну и хватит о них.
Марта Зденичек висла на плече Фердинанда, мертвой хваткой цепляясь за его рукав, так что ткань трещала — и тянула, тянула в карьер, в трясину, где тонул ее Патрик. Выпустила. Метнулась к герру Шмитту и упала ему в ноги. Вскочила и хотела сама прыгнуть в карьер, но ее удержали.
А мальчишки уже и не видно было — только светлые вихры торчали, как морковная ботва из грядки, да барахтались на поверхности вялые кисти рук. Они постепенно затихали, дергались все судорожнее, все реже, словно издыхающие зверьки. Замерли. Скрючились в последний раз и зарылись в песок.
Усилился дождь и хлынул стеной, скрывая в мутной пелене карьер, и домики вдалеке, и двух пожилых дам под черным и цветастым зонтами, и рыдающую фрау Зденичек — ее тонкие ноги, облепленные мокрой юбкой, и сутулую спину, облепленную волосами, и всю ее ломкую, как спичка, фигуру в прозрачной от воды одежде.

Если Марту Зденичек в городке жалели, хоть и презрительно, второпях, как жалеют побитую кошку, то Петера и Пауля — ненавидели. Марта ходила все в тех же замшевых лодочках, только грязных, оставляя на полу длинные мокрые следы. Она никогда не брала с собой зонт, а на вопрос «почему?» отвечала, что любит плакать под дождем. Петер и Пауль не плакали, а выстилали свой путь улыбками, будто цветами.
Созвучные именами, они очень сильно отличались внешне. Один — розовощекий, с чуть припухшей, как у ребенка, нижней губой, меланхоличный и робкий. Другой — смуглый и плотный, с маленькими усиками, похожий то ли на индийца, то ли на араба. У него и фамилия была странная, шипящая в конце.
И неважно, кто из них кто, главное, что на людях они часто держались за руки. В парикмахерскую приходили под одним зонтом, большим и синим, который спрыскивали водой — но небрежно, будто в насмешку. Так что половина купола обтекала крупными каплями, а вторая матово лоснилась, еще теплая от полуденного солнца.
Они словно издевались над нами, эти двое. Мол, если так надо, то пусть, нам не жалко, но мы не скрываем, что зонтик у нас на самом деле сухой. Нравится это вам или нет.
Нам не нравилось.
Не то чтобы Петер и Пауль кому-то мешали. Но нас корежило от их ухмылок — сладеньких, тонких, адресованным не нам, а друг другу. От их двусмысленных рукопожатий. От взглядов и красок, не смытых дождем. Стоило где-то появиться одному — и тут же шепотом повторялось имя другого.
Жили они по соседству — а фактически, под одной крышей — за дальними огородами, там, где изумрудные полосы грядок мешаются с тяжелой краснотой песка. Их слепленные вместе домики, оба желто-коричневые, масляные и блестящие, напоминали два орешка-близнеца в зеленом фантике. И то, что, вероятно, происходило в этих орешках — солнечных изнутри и снаружи — наполняло нас не завистью даже, не презрением и не печалью, а праведным гневом.
«Это ведь совершенно невозможно, - отдуваясь, говорил Фердинанд, и ножницы его сердито щелкали, точно клюв какой-нибудь хищной птицы, - чтобы двое мужчин шастали под одним зонтом, вдобавок еще и сухим, и чтобы дома, просто так, за здорово живешь, соприкасались стенами. Хороши мы будем, если потерпим у себя в городе такое, верно?»
«Верно!» - соглашался очередной клиент — герр Шмитт, или герр Мюллер, или фрау Бокк, или Эрих Шоттенхоф, слишком юный, чтобы именоваться герром, но уже достаточно взрослый, чтобы ходить в парикмахерскую без мамы. Эрих, рыжий, с шевелюрой красной, как песок в карьере, и, как пламя, зыбкой на ветру. И нрав у него был огненным, задорным, и в руках все искрилось и полыхало, словно незадуваемый бенгальский огонь.
Он-то и подпустил Петеру и Паулю красного петуха. Сделать это оказалось нетрудно, ведь их домики-близнецы не мокли в самый сильный дождь. Все жители городка высыпали на улицы — посмотреть на гигантский факел, на зарево, от которого плавились облака.
Петер выбежал на улицу, в одних трусах, черный от дыма, а друг его замешкался. А может, и наоборот, Пауль выскочил, а Петер остался внутри. Но это на самом деле неважно, потому что тот, кто спасся, закричал и бросился внутрь — на помощь тому, кто не успел, и оба сгорели.

И потекла жизнь в городке дальше, как речка по камням. Всех обточила, обкатала, сделала гладкими, серыми и мокрыми. А мы и довольны. Потому что не имеет значения, какими, главное, что — всех. Иначе кто-нибудь да станет хвастаться, а кто-то почувствует себя униженным, обделенным, чересчур низким или чересчур высоким, и вообще не таким как надо. И кого-нибудь обязательно захочется растоптать, сжечь или утопить в карьере. Чтобы не повадно было.
А вчера я видел, как двое детей возвращались из школы. Мальчик и девочка. Они шлепали по лужам в сандалиях, и он нес ее ранец, а она — большую коробку, обернутую в золотую фольгу. И над ними сияла радуга. Тугая, многоцветная, как хвост жар-птицы, она раскинулась над их головами удивительным зонтом, не давая ни капле упасть на мелкие кудряшки мальчика и гибкие, как змейки, девочкины косички.
Наверное, и за ними найдется какая-нибудь вина. Ведь не бывает людей без червоточины, даже если это всего лишь дети, и в любого можно — и нужно — кинуть камень, если не за что-то, то хотя бы для профилактики. А пока они просто идут, весело болтая, и семицветное небо отражается в темной полынье асфальта.
Миниатюры | Просмотров: 471 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 24/07/20 17:57 | Комментариев: 6

- Смерть придет из моря, - сказал Александр. - Сегодня.
Янек поспешно отложил газету.
- Что такое? - переспросил он растерянно, прищуриваясь на взлохмаченные радужной пеной волны. Вода в море казалась пепельно-серой, усталой. - Какая смерть?
Он привык к чудачествам друга, к странным фразам и нелепым пророчествам. Привык к рассказам про таинственного младшего брата Мариуса. Янек видел этого ребенка два года назад, когда мать привозила его в инвалидной коляске на пляж. Вялая улыбка идиота, волосы, чернильными сосульками свисающие на лоб, и шестипалая рука, которая слабо шевелилась, словно пряла что-то из воздуха.
Таким запомнился Янеку Мариус. И, конечно, спящим. Он спал всю свою недолгую жизнь и никак не мог проснуться, даже ел во сне.
Но Александр то и дело вспоминал о каком-то предсказании, и по его словам выходило, что Мариус будет спать до конца времен и очнется, когда наступит последний день.
- Алекс, ну о чем ты? - терпеливо возразил Янек. - Пойми, оно не разумно. Это просто большое скопление воды. Нет в море никакой смерти.
- Что ты знаешь о воде?
Янек пожал плечами.
- Однажды я захотел пить и налил воду в стакан, - продолжал Александр. - И держал его в руке, а в это время ссорился с отцом. А потом выпил и отравился. Почему, как ты думаешь?
- Может быть, совпадение.
- Слишком много совпадений.
Фраза прозвучала настолько пугающе, что Янек вздрогнул и взглянул на море. Солнце, постепенно наливаясь вечерней краснотой, ползло к горизонту, и поверх оливковых волн протянулась едкая закатная дорожка.
Янек понимал, о чем говорит его друг. Вода впитывает эмоции и копит до тех пор, пока не придет пора отдавать назад. Море не мстит, оно возвращает нам то, что мы бросили в него - наше, человеческое.
Но ведь не сегодня же? День казался обычным.
Янек потянулся к валяющейся на песке газете. Он не успел дочитать статью о больной раком телезвезде. Нет, он как раз остановился на том, как мать утопила четверых детей, чтобы отомстить мужу.
- Сегодня, - сказал Александр. - Потому что он проснулся. Мы вошли в комнату, чтобы покормить его завтраком, а он не спит.
- Кто? - Янек не сразу сообразил, о ком речь. - Мариус? И что он сказал?
- Ничего, - Александр, похоже, был шокирован вопросом. - Но глаза у него желтые, как у змеи.
Янек опустил взгляд в газету, но читать не мог. Над пляжем повисла тишина, темная и такая плотная, что казалось, ее можно резать ножом.
Даже волны улеглись, сделались маленькими, обратились в яркую разноцветную рябь на поверхности воды. И среди этой морской ряби что-то металлически засверкало, гладкое и блестящее, точно спинки дельфинов.
- Вот оно, - прошептал Александр.
- Что? Где?
Заходящее солнце било в глаза жесткими пронзительными красками.
Но через мгновение и Янек увидел. Очевидно, увидели все, потому что кто-то закричал. Из моря на перепуганных людей сплошной блестящей стеной надвигались танки — мокрые, облепленные бурыми гирляндами водорослей.
Янек попытался смигнуть мираж. Но монстры не исчезли, они были реальны, как расцвеченное оранжевыми перьями небо, как сбившиеся в жалкую кучку облака, густые и неприятные, точно прогорклая сметана.
Тысячелетиями мы кидали в море наши обиды, ненависть, страхи, не ведая, что там кристаллизуется из них на дне.
Кажется, есть несколько мгновений до того, как по тебе тяжелыми гусеницами прокатятся твои собственные злые фантазии и ночные кошмары, еще можно убежать, но ноги тонут в зыбком песке.
И тогда Янек сделал то, что делал в детстве, когда ему бывало страшно — спрятал лицо в ладонях. Мир нырнул в темноту, жар, крики, лязг и скрежет. В нем что-то рушилось и рвалось на части, стонало и вопило от ужаса.
Когда Янек очнулся, то обнаружил, что лежит ничком, пляж пуст, а обожженный, залитый кровью песок дымится, словно пепел в кострище. Повсюду валялись искореженные тела, но Александра среди них не было. Альбинос пропал, как будто море шершавым языком слизнуло его с берега.
Янек с трудом поднялся на ноги и побрел по широкой литорали, под быстро темнеющим небом, стараясь не смотреть в ту сторону, где над далеким городом разливалось кровавое зарево пожаров.
Впервые в жизни Янек попытался заговорить с морем и понял, что ему нечего сказать. Разве что попросить прощения. Море, послушай, мы перед тобой виноваты. Мы ненавидели друг друга и отравили тебя своей ненавистью.
Но ведь мы и любили друг друга тоже. Значит, там, в глубине, должна быть наша любовь, маленькая, робкая, беззащитная, похожая на птицу с туго спеленутыми крыльями. Лежит на дне, под черной толщей воды, и спит, но если проснется — то может оказаться сильнее танков.
В отчаянии Янек представлял себе, как она вспорхнет из свинцовых волн и взовьется над полыхающим миром, точно белый голубь над растерзанной Герникой.
А по городу, среди обугленных развалин и спаленных дотла стен одиноко бродил другой мальчик, очень похожий на Александра, только черноволосый и худенький, с желтыми, как у ядовитой змеи, глазами.
Миниатюры | Просмотров: 1341 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 21/07/20 12:02 | Комментариев: 20

«Они рождались, как реки, высоко в горах, а умирать уходили в море. Но их тела не расплывались бирюзовой пеной, а обрастали плавниками, щупальцами, покрывались чешуей или панцирем. Они превращались в ярких, проворных рыбок, страшных осьминогов и холодных медуз...»
Садилось солнце, и рвущийся к прозрачному небу огонь, зыбкий и неуловимый, как алая ртуть, набегал на каменистый берег. Ларс не удержался и зажмурился, ожидая удара тепловой волны, но жара не почувствовал. Вечерняя прохлада уже коснулась умирающего мира - еще немного, и она остудит, приглушит пылающие краски.
Мальчик шел, медленно ступая босыми ногами по крупной гальке, и ленивый ветер нашептывал ему:
«...Ты — один из них. Ты наш, ты часть моря, а значит, часть жизни. Потому что море — это сама жизнь».
Ларс любил приходить сюда, а когда в наказание или из-за плохой погоды мама оставляла его дома, стоял у окна и смотрел вниз, на облитую дымящимся серебром гладь. Картинка за окном всегда менялась. То пасмурная, черно-белая — рваное небо в ошметках грозовых облаков, пятнисто-серые волны, сердито шевелящие на мелководье скучные серые камни. То яркая, завораживающая своей красотой.
Иногда здесь появлялись миражи: блестящие радуги-водопады, низвергающиеся с раскаленного неба, такого ослепительного, что невозможно сказать, какого оно цвета — синего, зеленого или бело-золотого.
Маленькому Ларсу едва исполнилось шесть лет, и он не понимал, почему на языке взрослых вместо «отправиться к морю» нужно говорить «пойти погулять в парк», и почему у мамы каждый раз делалось такое странное лицо, когда он пытался рассказать ей о своем друге-дельфине. Не понимал, но чувствовал, что есть в этом что-то неправильное, какая-то фальшь, пронизывающая весь его крошечный мир, как плесень проедает отсыревшие стены. Постепенно привыкая к первой в жизни лжи, мальчик учился называть знакомый по книжкам голубой простор прудом - хотя не бывает на свете такого пруда, чтобы от горизонта до горизонта - а обглоданный волнами пляж — парком, хоть и не росло там ни одного дерева. Хоть и не похожа была узкая литораль на чинную заасфальтированную дорожку, а два плоских скалистых уступа на уютные городские скамеечки.
От белесых камней поднимался вкусный соленый пар, пахло вяленой рыбой и разомлевшей на солнце морской травой. Мальчик лег животом на один из уступов и, сложив губы трубочкой, тихо посвистел. Его друг приплыл сразу, как будто ждал зова, и высунув мордочку из воды, улыбнулся Ларсу. Да, дельфин умел улыбаться, а еще с ним можно было разговаривать, но не словами, а как бы из сердца в сердце.
- Привет, Дик! - сказал Ларс, свесившись с уступа так низко, что чуть не соскользнул в воду. Но он не боялся моря. - Расскажи мне про сады из кораллов. И про черные вулканы, те, что глубоко-глубоко. А правда, что там совсем темно, и каждая рыбка плавает с маленьким фонариком?
- Правда, - ответил Дик, и неуклюже ткнулся носом в ладонь друга. Кожа дельфина, всегда прохладная и упругая, сегодня показалась Ларсу сухой, горячей, и мальчик забеспокоился, что его приятель заболел.
- Скажи, ведь ты не уйдешь от меня? Как мой братик Кай?
- Не бойся, дельфины не умирают. Точнее, умирают, но не так, как люди. Души дельфинов вечны.
Потом Дик рассказывал ему длинную сказку про коралловые рифы, остров сирен, и заколдованный маяк. И они оба бегали наперегонки, вернее, Ларс бежал по пляжу, а дельфин плыл вдоль берега и, конечно, первым достиг поросшего бахромой из водорослей и ракушек волнореза.
Солнце тем временем опустилось за жидкий горизонт, и мир из огненного стал багровым. Небо утратило прозрачность, а берег обратился в колючие рубиновые россыпи; их с печальным шепотом лизали остывающие, но еще теплые язычки крови.
Воздух медленно густел, и холодные серебристые отсветы начали появляться в нем. А в разноцветном домике на склоне горы распахнулось слюдяное окошко.
- Ларс, иди ужинать!
- Пока, - грустно сказал мальчик дельфину. - Меня мама зовет. До завтра, да?
Он стоял и провожал уплывающего Дика взглядом. Несколько раз мелькнул среди серовато-красных волн острый плавник и исчез. Только волны остались, однообразные, бьющиеся друг о друга в бессмысленном, хаотичном ритме.

***

- Хочешь порисовать, Ларс? Или поиграй в лего, а я поговорю немного с твоей мамой.
Я беру мальчика за руку и отвожу в уголок с игрушками, а мать — красивую женщину лет тридцати — приглашаю за свой стол. Сам усаживаюсь напротив и ненавязчиво разглядываю ее. Бледное, слегка удлиненное лицо, ярко-зеленые глаза, к которым совсем не идет коричнево-красная с глухим воротом блузка; медовая копна волос, нестриженных, уложенных кое-как. Во всем облике фрау Элькем сквозит едва заметная неряшливость. Думаю мельком: «Обычная история: муж ушел, сын болен... начала опускаться.»
Элькемы первый раз у меня на приеме, до этого мальчик наблюдался у детского врача в Триере, два раза лежал в городской клинике на обследовании. Сильное отставание в развитии, нарушения речи и мелкой моторики, умственная отсталость. Так написано в анамнезе, но мать говорит другое:
- Он очень изменился за последнее время. Я надеюсь отдать его в нормальную школу, может быть, не этим летом, а на год позже.
- Хорошо. Давайте по порядку.
Я задаю стандартные вопросы: «Вес и рост при рождении? Нормальные роды? Кесарево? Есть сестры, братья?» - «Был брат, на три года старше — Кай — умер прошлой осенью от энцефалита.» - «Во сколько лет начал ходить? Говорить?» - «Пошел в два с половиной. А говорить... отдельные слова: «папа», «мама». Тогда папа еще жил с нами... А одиннадцать месяцев назад, мы только-только переехали в Ноенкирхен и сняли квартиру в доме напротив городского парка. И вот, мы гуляли в этом самом парке...»
Они гуляли возле маленького, наполовину затянутого тиной пруда, рассказывает фрау Элькем, и Ларс нашел на берегу раковину моллюска — красивую, игольчатую и почти целую, наверное, ее завезли вместе со щебнем. Тогда-то мальчик и произнес свою первую фразу: «Мама, что это?» И внимательно, как зачарованный, слушал рассказ матери о море, потом вместе с ней смотрел книжки с картинками и спрашивал, спрашивал... Как будто открылся какой-то шлюз. Ребенок болтал без умолку, словно хотел наговориться за годы молчания.
С этого дня он начал меняться прямо на глазах. И все просил мать пойти с ним в парк, потом стал бегать туда один, благо заболоченный прудик находился как раз под их окнами.
- И такие странные истории выдумывает, - удивляется фрау Элькем. - Я понимаю, детские фантазии, игры... но, такие живые? А вдруг галлюцинации? Будто это не пруд, а настоящее море, и там якобы живет его приятель-дельфин. Даже кличку ему придумал — Дик. Дельфин, представляете? Ладно бы, какой-нибудь тритон. Мне кажется, в этой луже не водятся даже тритоны.
Я бросаю взгляд в дальний угол комнаты, где посреди синтетической лужайки маленький Ларс пытается... сложить из льдинок слово «вечность»?.. нет, всего лишь построить башню из разноцветных кубиков. Мальчик поднимает голову и улыбается мне, я улыбаюсь ему в ответ — мы поняли друг друга.
- Ракушка попала на берег не случайно, - говорю я. - Раньше там было море, но потом оно ушло.
Лицо матери становится напряженным, и я понимаю: она ждет от меня подтверждения своих страхов. Но я не намерен играть в ее игру. Ребенок здоров, он почти догнал в развитии сверстников, и дельфин по имени Дик помог ему в этом. Осталось провести кое-какие тесты, но я уже знаю, каким будет результат.
А после работы я пойду домой кружной дорогой и по пути загляну в городской парк, заросший, неухоженный, но что-то есть в нем особое, что проникает, как солнечный луч, прямо в душу, и манит возвращаться снова и снова. Газоны не кошены с самой весны, трава на них высокая, хрупкая, густого водянисто-зеленого цвета. Каждая травинка, разбухшая от влаги, тянется к тебе, цепляется за щиколотки. А когда ты проходишь, остается лежать, поломанная, втоптанная в землю, неживая. По такой траве страшно ходить, как будто совершаешь убийство.
Я увижу пруд с тускло-желтой водой, никогда не отражающей звезды. И настороженные силуэты над ним с протянутыми или распростертыми, словно руки, ветвями, молчаливые и цветущие.
Говорят, когда-то давно здесь плескалось море, а потом оно ушло, отступило в другие берега, оставив после себя обломки ракушек, искорки янтаря и гладкие, обточенные водой камни. Вот только все дело в том, что море не может исчезнуть. Оно было, есть и будет всегда, потому что оно — сама жизнь, неделимая, единственная и вечная.
Я прислонюсь спиной к грязно-черному, словно угольному, стволу и, закрыв глаза, подставлю лицо соленому ветру. Мне послышатся крики чаек, протяжные и глухие, точно долетающие из иной реальности, и вкрадчивый шелест волн, перекатывающих прямо у моих ног теплую золотую гальку. Я знаю, море где-то совсем близко, только не каждый способен его увидеть.
Миниатюры | Просмотров: 867 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 20/07/20 23:53 | Комментариев: 15

«А сейчас нам почитает свои стихи молодой поэт Хендрик Александер», – объявил ведущий, и на сцену вышел долговязый растерянный парень с пухлой тетрадкой в руках. Смущенно помялся перед микрофоном, глядя себе под ноги. Ему жидко похлопали – самодеятельные стихоплеты надоели всем хуже горькой редьки. Разве что стихи хорошие.

«Добрый вечер, господа, – начал Хендрик, – и милые дамы. Не судите строго, я не поэт. Это про меня сейчас неправильно сказали».
В зале послышались одинокие смешки.
«Извините, я сейчас расскажу вам небольшую предысторию. Откуда это взялось, – он слегка встряхнул тетрадку и, с видом фокусника, достающего белых голубей из рукава, показал ее публике. – У меня есть шестилетняя дочка, Софи. Непоседливая, как рыжая оса с двумя жалами – так говорит моя жена – вертлявая и кусачая. А тут смотрю: сидит тихо, склонившись над альбомом, рисует. Я заглянул:
– Что ты делаешь, стрекоза?
– Это я, папа, стихи сочиняю, – говорит.
А в альбоме – обычные детские каляки-маляки: пестрые круги, птички, кривые линии, облака с хвостами и еще что-то похожее на большого зеленого крокодила в самом центре листка.
– Какие же это стихи, милая? Стихи делаются из слов, а у тебя рисунки. Помнишь, я тебя учил писать слова? Давай с тобой потренируемся. Осенью в школу. Напиши: «Кро-ко-дил». Через два «о».
– Да нет, пап, не так, – возразила дочка. – Стихи делаются из воздуха. Это очень просто. Хочешь, покажу как?
Я только головой покачал. Поэтесса моя. Чего только не придумают эти маленькие девчонки. А у меня с детских лет... ну, может, не фобия, но явная и стойкая неприязнь к любым формам стихосложения. Нет-нет, господа-дамы, пожалуйста, не принимайте на свой счет. Я про себя. Никогда не мог и двух строк в рифму сказать.
– Смотри, пап, – принялась объяснять моя красавица. – Надо вот так прищуриться... нет, не сильно, а слегка, – она сузила глаза, точно кошка. Того и гляди замурлычет. – Видишь? Серебряное в воздухе? Вот... и вот... – она тыкала пальцем во что-то для меня незаметное.
– Ну да, – мне захотелось подыграть ей. – И что?
– Берешь его осторожно, как улитку или ящерку. А то раздавишь. Вот, я сейчас возьму эту длинную калошу. Да не видишь ты ничего! – рассердилась вдруг Софи. – Надо так, как будто скользишь. Будто у тебя солнечный зайчик застрял в ресницах и ты его ловишь. Только не руками, а взглядом.
«А ведь она права, – улыбнулся я, – насчет зайчика». В ее возрасте я тоже так играл. Садился у окна, в потоке света, и смотрел на кончики ресниц, туда, где как мед в сотах, собирались золотые капли солнца. Сквозь них вся улица казалась разноцветной, и не только улица, но и деревья, и небо, и я сам как будто становился разноцветным изнутри. Каждый ребенок – это немного волшебник, умеющий заколдовать себя и других.
– Пап, я тебе помогу, – моя маленькая волшебница накрыла теплой ладошкой мою ладонь. И тут – я увидел. Похожие на огромные мыльные пузыри существа парили в пространстве комнаты, расплываясь, липли к оконному стеклу, радужными подвесками качались на люстре. Одно из них – крылатое и тоненькое, как востроносая чайка – доверчиво опустилось мне на плечо, второе – запуталось в волосах Софи. Каждое было подобно... я не знаю, как описать словами... сгустку красоты или скрученной спиралью вселенной, которую только потяни за разноцветный хвостик-ниточку, и она развернется во что угодно: в картину, в музыку, в стихотворение или рассказ. Потому что в них заключалось все. Вы понимаете – все.
Понемногу я начал экспериментировать с ними. Бережно расправлял крылышки, разглаживал складки и сажал на тетрадный лист. Поскольку я привык работать со словом, выходили не каляки-маляки, как у дочки, а что-то вроде... ну, стихов, наверное. Сейчас я вам их почитаю».
Хендрик смущенно прокашлялся и вытер губы носовым платком. Потом открыл тетрадку...

Наверное, никого еще не чествовали в маленьком театре у Ратхауза так, как Хендрика Александера. Ему аплодировали стоя. И дело было вовсе не в литературном таланте молодого поэта. Никто так и не понял, что за стихи читал Хендрик и читал ли вообще. Но стоило ему раскрыть свою тетрадь, как воздух в зале мягко засеребрился и со страниц вспорхнули, как гигантские бабочки, странные искристые существа. Кому-то они напомнили детские надувные шарики, кому-то поролоновые игрушки, кому-то светящихся изнутри рыб, а кому-то – сладкие облака разноцветной ваты из жженого сахара. Их можно было нарисовать, записать анапестом или ямбом, слепить из пластилина или сыграть на гитаре, или соткать из них ту колдовскую тишину, в которой только и слышно, как рядом с одним человеческим сердцем бьется другое человеческое сердце. А самое большое, похожее на зеленого крокодила, разбилось о стойку микрофона и, лопнув, окатило всех изумрудными брызгами радости.
Рассказы | Просмотров: 633 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 15/07/20 14:28 | Комментариев: 19

В дверь кукольной мастерской постучала женщина лет тридцати.
- Войдите, - пригласил мастер, окинув ее беглым взглядом.
Типичная серая мышка в мешковатых брюках и черной водолазке. Прямые каштановые волосы небрежно зачесаны назад. Усталый взгляд и темная помада на губах.
Она втиснулась бочком в широкую дверь, словно не умея оценить расстояние до притолоки, и остановилась, комкая в руках носовой платок.
- Это вы продаете говорящих кукол?
- Я. Хотите сделать заказ?
- Да, хочу.
Мастер с улыбкой придвинул к себе бланк и приготовился записывать.
- Для маленькой девочки?
- Да... неважно... Мне нужна высокая кукла.
Она показала рукой примерно восемьдесять сантиметров от пола.
- Хорошо.
- С каштановыми волосами и зелеными глазами.
- Как скажете, - мастер быстро черкнул что-то на листе бумаги.
- И с ямочкой на подбородке.
- Будет сделано.
- И с родинкой на левой щеке. Вот здесь. Большая черная родинка, ну, вот знаете, как будто половинка вишни.
Мастер удивленно поднял брови.
- С родинкой?
- Да, если можно, - робко улыбнулась женщина. - Это очень трудно выполнить?
- Ну что вы, совсем нет. Любой каприз за ваши деньги.
- И еще, она обязательно должна уметь говорить!
Кукольный мастер положил ручку на стол и серьезно посмотрел на клиентку.
- Видите ли... Наши куклы — не роботы. У них нет искусственного интеллекта. Максимум что мы можем, это научить их нескольким словам или предложениям, которые они затем будут произносить случайным образом. Например, «мама», или «хочу спать», или «почитай мне сказку».
Женщина кивнула:
- Меня это устраивает. Вы можете научить куклу фразе: «Я тебя люблю»?
- Запросто. Что-нибудь еще?
«Ты самая лучшая». «Ты у меня красавица». Что-нибудь в таком духе.
- Прекрасно! Ваша дочка будет в восторге.
Через три недели он с гордостью вручал клиентке заказ. Женщина быстро взглянула в кукольное лицо и отвернулась.
- Упакуйте, пожалуйста, - попросила мастера.
Вернувшись домой, она усадила куклу в кресло, покрыв ее ноги пледом, и слегка приглушила свет. В квартире пахло одиночеством и пылью. Жаркий день за окном перетекал в душную ночь.
Женщина прошла на кухню и сварила себе кофе, а потом захватила вазочку с печеньем и отнесла все это в гостиную на журнальный столик. Сама присела под торшером, так, что светлое пятно ложилось на столешницу, а лица обеих — ее и куклы — оставались в тени.
- Ну что, мама, поговорим?
- Я тебя люблю, - сказала кукла.
Женщина помолчала, собираясь с мыслями. Неторопливо отхлебнула горячий кофе и поставила чашку на стол.
Им предстоял долгий разговор.
Миниатюры | Просмотров: 769 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 08/07/20 01:55 | Комментариев: 11

- Ну, девицы-хозяюшки, - весело сказала Колдунья, - готовить умеете? Сварите для меня волшебный суп.
Сестры нерешительно мялись у кухонного стола. На самом деле, хозяйками они были весьма посредственными. Пол могли кое-как помыть. Но сварить суп? Да еще и волшебный?
- Ничего себе съездили к бабушке в выходной, - шепнула старшая, и сестры разом вздохнули. Им бы на речку, позагорать, искупаться, но девушки побаивались Колдунью. Кто знает, что у старой карги на уме? Возьмет и превратит в какую-нибудь кракозябру.
- Да это просто, - успокоила Колдунья. - Надо резать овощи и бросать в кастрюлю. Довести до кипения, поварить минут пять. Вуаля. А за труды заплачу щедро. Знаю, у вас там в городе — товарно-денежные отношения. Вот, - она щелкнула пальцами, и по столу запрыгали монеты, да все коллекционные. - Суп мой, а деньги ваши.
Девицы воодушевились и даже ухватили каждая по здоровенному разделочному ножу.
- Как ты говоришь, бабушка? Нарезать вот эту морковку, лук, петрушку — и в кастрюлю? А салат? Его тоже варить?
Им хотелось сделать все как можно лучше.
- Да валите в кучу, не ошибетесь. Волшебство — штука очень простая. Только, чур, продукты не воровать!
- Да что ты, бабушка! - хором воскликнули сестры.
- Знаю я вас, молодежь, - проворчала Колдунья. - Но имейте в виду: кто проглотит хоть кусочек, не получит ни копейки. Надеюсь на вашу честность. Эти овощи не простые. Кто отведает морковки — станет сказочно красив. От лука будете смелыми, как львицы. Петрушка добавит ума. А салат, - Колдунья закатила глаза, - принесет удачу в любви. Мне. Потому что все это — не про вас. Поняли?
Девушки дружно закивали. Пока бабуля возилась в огороде, они молча шинковали овощи для супа.
«Красота — страшная сила», - подумала старшая сестра и тайком кинула в рот кружок моркови. «А где любовь да совет, там и горя нет», - и, стараясь не хрустеть, закусила листиком салата.
«Нехорошо бабушку обманывать, - размышляла первая средняя сестра. - Но... эх... Смелость города берет!»
И правда, чтобы разжевать кусочек лука, ей потребовалась немалая смелость, настолько горьким тот оказался. Слезы у девушки так и потекли дождем. Но чем дольше она жевала, тем смелее становилась и тем решительнее глотала полезную горечь. Вот и осталась бабка трусливее на целую луковицу.
А вторая средняя сестра вспомнила пословицу про ум, который, как известно, всему голова — ну и проглотила немного петрушки. Колдунья-то все равно не видит.
И только младшая, кроткая и смирная сестрица, не помышляла о воровстве, потому что с молоком матери впитала, что честность всего дороже. Лучше бедность да честность, нежели прибыль да стыд. Честный спит крепче. И тому подобная муть.
Скоро сказка сказывается, да не скоро суп варится. Сварился в конце концов. Бабка наелась — а во что ее превратило волшебное снадобье, о том история умалчивает. Но как стала прощаться с внучками, так и раскусила обман. Взглянула Колдунья в красивое лицо старшей сестры и покачала головой. Первую среднюю спросила строго:
- Признайся, ты ела лук?
- Ела, бабуля, - смело ответила девушка.
Второй средней сестре Колдунья задала вопрос про число «пи». Та и рот открыть не успела, как назвала десять знаков после запятой. Ум, он такой — изо всех щелей прет, как из волшебного горшочка — вкусная каша. Впрочем, это другая сказка.
А младшенькой, честной и послушной, отсыпала Колдунья полный карман монет. И, расставшись с внучками, отправилась со своим Колдуном на пробежку в лес. Травка зеленая, солнышко... Воздух будто колодезная вода. Спорт, говорят, полезен для здоровья.
А старшая сестра как ступила за порог — так и встретила юного миллионера. Тот посмотрел на нее и сразу влюбился. Миллионер тот был не простой, а романтик. Обожал рыбалку и до утра, бывало, зависал на пруду с удочкой. Даже предложение сделал невесте — старшей, то есть, сестре — посреди озера. Представьте себе: закат, на столе букет в хрустальной вазе, влюбленные босиком, по щиколотку, в холодной воде. Хорошо хоть, не глубоко. Велосипед, правда, утонул и заржавел потом. Но что такое для миллионера какой-то велосипед?
Первая средняя сестра увлеклась экстремальными видами спорта. Не могла она больше жить без адреналина в крови. Особенно ей понравилось летать с дикими утками. Восторг, яркий свет, сердце мячиком скачет в груди. Облака, как снег, под ногами. Селфи она в инстаграм выкладывала — и очень скоро стала известной блогершей.
Вторая средняя сестра, как вернулась домой, тут же принялась читать книги. И читала, и читала, с каждой книгой становясь умнее. В итоге окончила Оксфорд и получила Нобелевку по физике.
А младшая... ну что о ней сказать? Коллекционные монеты — бабкин подарок — спустила по дешевке на блошином рынке. Ума-то не было. Красоты особой тоже, как и смелости жить, любить, дерзать.
В общем, о чем это я? Будьте осторожны с пословицами.
Галиматья | Просмотров: 574 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 07/07/20 03:24 | Комментариев: 12

Неправда, что звонок на урок всегда одинаков. Только не у нас, не в вальдорфской школе номер сорок два. На математику он зовет резко и сухо, задорно приглашает на танцы, ритмику, энергично увлекает на спортивную площадку, радужной трелью манит к альбомам и краскам. А как он поет, как заливается, созывая на урок чтения — звонко, многозвучно и многоцветно, точно миллион бабочек слетается разом на лесную поляну.
Дети рассаживаются вокруг длинного стола. Солнце печет вихрастые затылки. В жаркую погоду занятия проводятся на свежем воздухе, это почти традиция — а может, дело в том, что в школе плохо работают кондиционеры. В руках учителя появляется книга с драконами на обложке.
«Ну, опять сказки, - усмехаются ученики, - мы уже большие».
«Думаете, вы слишком взрослые? - наставительно говорит учитель. - Никто не бывает слишком взрослым для сказок. Они, как деревья, растут вместе с нами, а мы тянемся за ними... до некоторых так никогда и не удается дотянуться.
А знаете ли вы, ребята, что каждый читающий сказку создает новую вселенную? Вот сейчас, на этом уроке, мы сотворим удивительные города и страны, и в них поселятся люди, будут любить, бороться, защищать добро и побеждать зло».
Он открывает книгу, и кажется, что страницы ослепительно сияют на солнце. Дети жмурятся, как большие довольные коты. На самом деле они любят сказки и предвкушают интересные истории, волшебство и приключения, путешествие в яркий нездешний мир.
И возносятся к небу изумрудные дворцы. Драконы плюются огнем и вьют гнезда на городских башнях. По дорогам из желтого кирпича грохочут телеги, а в древнем замке оживает принцесса, которую обязательно нужно спасти.
А потом звенит звонок — и все кончается. Учитель опускает книжку на стол.
«Что с ними случилось? С принцем, принцессой и всеми остальными? - спрашивает кто-то из детей. - Они умерли, когда сказка закончилась?»
Учитель улыбается.
«Не умерли, а просто заснули счастливыми».
«И больше не проснутся?»
«Наверное, нет. Ведь завтра начнется другая сказка».
Ребята вскакивают с мест и радостно бегут по двору. Но подходит к учителю худенькая девочка. Или мальчик в круглых, как у Гарри Поттера, очках. Всегда кто-нибудь да подходит и задает странный вопрос:
«А что если наш мир тоже кто-то читает? И все исчезнет, как только этот кто-то закроет книжку. Ведь может такое быть?»
Учитель хмурится, и глаза его подергиваются грустью, словно осенний пруд — ряской. Ему не хочется отвечать, но он твердо знает, что детям врать нельзя. И он говорит:
«Да, может».
Он уходит последним, унося с собой печальное знание, и обязательно — как бы невзначай — оставляет книгу сказок открытой. До самого вечера ее читают солнце и теплый июньский ветер, легкомысленные бабочки и серьезные шмели, стрекозы и птицы. Потом — звезды, и ночные облака, серебряные от лунного света, и пестрые совы, и мотыльки, похожие на осенние листья, цикады и летучие мыши, и роса окропляет ее страницы, оплакивая всех, кто заснул счастливым, чтобы никогда больше не проснуться.
Вселенная без устали читает саму себя и творит саму себя — а значит, назавтра разгорится новый день и школьный двор наполнится детскими голосами.
Миниатюры | Просмотров: 474 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 24/06/20 02:46 | Комментариев: 8

Сон разума

Я встретил его дважды, оба раза в городском парке, возле клумбы с гиацинтами. На самом деле, я мог видеть его и в других местах, например, на улице или в магазине, но именно эти две встречи мне запомнились. Наш городок маленький и пыльный, выросший вокруг цементного завода, и кроме парка и, пожалуй, собачьей площадки, гулять негде. Да и вообще, податься некуда, а ведь каждому хочется воздуха и солнечного света. Вот и бродят люди, то и дело друг с другом сталкиваясь, будто карты постоянно тасуемой колоды.
Я устроился на скамейке, развернув на коленях газету, но не читал, а лениво проглядывал столбец за столбцом, жмурясь на гиацинтовое разноцветье. Нежно сияло небо в хрупких прожилках молодой зелени. Торфяным теплом дышала земля, а газетные заголовки кричали о войне, об эпидемии холеры, инфляции, голоде. Как хорошо, думал я, что все это где-то далеко, в другой стране или на другой планете, а у нас весна, и подлесок в искристой дымке, и солнце светит по-мартовски дерзко, так что больно глядеть на белый газетный лист — до того он ярок. В двух шагах от меня, возле клумбы, играли двое детей. Девочка лет пяти, похожая на индианку, в красном платье и с черной косой, возила в пыли длинноногую Барби, тихо ей выговаривая, а смуглый мальчик — на год или два помладше, одетый в короткую джинсовую куртку — сидел на корточках и смотрел на солнце. Я видел его лицо. В широко распахнутых стеклянно-голубых глазах отражались облака, а зрачки были неподвижны, как у куклы. Свет падал в них отвесно, но ребенок не мигал. Его странный взгляд, казалось, жадно впитывал небо, а на губах цвела счастливая улыбка.
Мне сделалось неуютно.
- Простите, это ваш сын? - окликнул я женщину на скамейке напротив. Та поднялась из густой тени — смуглая и голубоглазая, как ее дети — и мелкими шагами направилась ко мне, на ходу оправляя юбку пугливым, каким-то очень детским движением.
- Вы что-то спросили?
- Да нет, я подумал, солнце такое яркое. А ребенок вот так, без очков... - смутившись, пробормотал я. - Не вредно ли это для зрения?
- Он слепой.
- О! Простите, - еще раз, сам не понимая за что, извинился я.
- Ну что вы, все в порядке, - женщина опустилась на скамейку рядом со мной и позвала. - Мариус!
Ребенок вздрогнул и нерешительно повернулся к ней. На его лице отразилось напряжение.
- Мариус, - повторила мать, негромко, слегка нараспев, словно давая сыну возможность подольше слышать ее голос.
Мальчик встал и, сделав пару уверенных шагов, ткнулся матери в колени. Оттянул край длинной юбки и завернулся в него.
- Мама, а я знаю, какое солнышко, - сказал он сквозь ткань. - Мягкое, как подушка!
- Ну конечно, - женщина гладила его волосы. - Скоро ты сам увидишь. Оно мягкое, и теплое, и желтое. Вот как цыплята — помнишь, у тети Марты? И небо увидишь, и деревья, и цветы... все-все. Мир — такой красивый! - говорила она, и незрячие глаза ребенка наливались радостью. Он прижимался щекой к маминым ногам, словно к своей мечте — к мягкому и желтому, как цыпленок, солнцу.
Должно быть, заметив мое недоумение, женщина пояснила:
- Через пару месяцев мы ложимся на операцию. Мюнхенская университетская клиника, в ней, говорят, самые лучшие офтальмологи, - она заглядывала мне в лицо, словно искала одобрения своим словам. - Профессор Керн дает девяносто пять процентов, что мальчик будет видеть. Он прекрасный врач, и мы ему доверяем, правда, Мариус?
- Прекрасный! - серьезно согласился ребенок.
Он играл складками материи, покрывая ею своё лицо или пропуская легкий блестящий шелк между пальцами.

Я встретил его спустя год, в том же самом парке. Мариус плакал, закрывая лицо ладонями, и повторял:
- Не хочу! Не хочу смотреть! Вы страшные! Мне страшно!
Я поздоровался с его осунувшейся и как будто постаревшей за год матерью, но она только слегка кивнула мне. Узнала, а может, и не узнала. Ей было не до меня.
Тут же крутилась похожая на индианку девочка, тянула брата за футболку, наклонялась к нему и что-то тихо говорила, очевидно, пытаясь его успокоить, но он отшатывался.
Ребенок отталкивал руки матери и сестры и безутешно, отчаянно всхлипывал:
- Не хочу! Не хочу! Не хочу!
Маленький мальчик, для которого мечта обернулась кошмаром.
Жарко пестрели гиацинты на клумбе. Сквозь изумрудную дымку листвы стыдливо проглядывало небо. У самых моих ног пробилась из утоптанной земли трава и вскипела крохотными белыми цветами. Но Мариус не замечал красоты.
«Что он видит? - спросил я себя. - Неужели этому ребенку, еще недавно слепому, мы кажемся такими чудовищами? А может, чудовища бродят среди нас, но мы так пригляделись к ним, что не воспринимаем их уродства?
Конечно, и он когда-нибудь привыкнет, приглядится, и мир станет для него таким же обыденным, скучным и безопасным, как для нас. Свежесть взгляда рано или поздно притупляется, и это хорошо.
Или не хорошо?»

Черная обезьяна

- А сейчас мы проведем небольшой эксперимент, - объявил профессор, и Штефан с готовностью расчехлил очки. Каждая лекция по психологии восприятия начиналась с эксперимента, и это помогало студентам настроиться на нужный лад. Пока профессор Сигал возился с проектором, по рядам прокатилось движение: отодвигались на край столов тетради, щелкали кнопки диктофонов, дробно, как птичьи лапки, постукивали карандаши.
На экране появился стоп-кадр: молодые люди в черных и белых футболках передавали друг другу баскетбольные мячи. Действие происходило, судя по всему, на лестничной площадке, потому что сзади, загороженная человеческими фигурами, угадывалась дверь лифта. Слева и справа тоже находились какие-то двери.
- Посчитайте, сколько пасов сделают игроки в белом, - сказал профессор, и картинка ожила.
Задание казалось нетрудным. Главное — не отвлекаться ни на что постороннее. Мелькают руки, мяч, лица — смазанными, неровными пятнами, мельтешат, сменяя одна другую, тени, и снежно в глазах от ярких футболок.
Пара минут — и ролик остановился. Штефан уже готов был в ответ на вопрос лектора прокричать: «Двадцать восемь!», но Сигал спросил другое:
- Кто из вас не заметил черную обезьяну?
Воцарилось недоуменное молчание, которое в следующую минуту лопнуло, как перезрелая дыня, брызнуло едким шепотком.
- Что? Где? Какая обезьяна?
Профессор хлопнул ладонью по кафедре.
- Смотрите еще раз.
Теперь Штефан ясно увидел, как из левой двери появилась огромная черная горилла, остановилась перед группой игроков, ударила себя волосатым кулаком в грудь, ухмыльнулась на камеру и ушла через правую дверь.
- Этот эксперимент был впервые проведен американским психологом Даниэлем Саймонсом, - объяснил профессор Сигал. - Он показывает, как селективно работает наше внимание.
«Странная однако штука — человеческое зрение, - думал Штефан, рассеянно слушая лектора. - Вроде бы так ясен и однозначен мир. Ан нет. Мы следим за мельканием рук и движением губ, ловим на лету слова, в то время как что-то важное проходит мимо нас незамеченным. Совсем как эта горилла-невидимка».
Он снял и тщательно протер салфеткой очки, как будто хотел соскоблить со стекол радужную пленку самообмана, тот самый фильтр, который не пропускает в глаза незримое.
«А ведь все мы, по сути, слепы, - размышлял Штефан, - хоть и мним себя зрячими. Смотрим, но не видим. Рассуждаем, но не понимаем. Тем страшнее и опаснее наша самоуверенность».
Он промаялся всю пару, пытаясь сосредоточиться на материале, но мыслями то и дело возвращался к эксперименту.
«Надо учиться останавливать взгляд... - бормотал он себе под нос, - улавливать то, что находится за пределами нашего эго... К черту мячик, какая, в конце концов, разница, кто сколько сделает пасов и кому, если посреди нашей экзистенциальной полянки черная горилла бьет себя в грудь и лыбится нам в лицо?»
Лекция закончилась. Студенты вскакивали с мест, громыхали стульями, толкаясь, шли по проходам к двери. Профессор Сигал что-то говорил им вдогонку, но его слова тонули во всеобщем гаме. И никто не обращал внимания на сутулую, заросшую грубой черной шерстью фигуру, которая, активно работая локтями, лезла напролом. От нее не шарахались, не глазели удивленно, напротив, ей уступали место — как равному.
«Вот ведь догадался, - про себя нервно усмехнулся Штефан. - Остроумно, ничего не скажешь. А главное — в тему». Он не знал, смеяться ему или злиться на шутника, потому что крался, крался по спине зловещий холодок...
В холле было оживленно. Студенты разговаривали, стояли группами или сидели на партах, толпились вокруг единственного на весь корпус ксерокса или спешили куда-то, в общем, царила обычная университетская толкотня. Парень в костюме гориллы вальяжно прошествовал по коридору и начал подниматься по лестнице на третий этаж, вероятно, туда, где находилась столовая.
Штефан жил недалеко от университета, поэтому решил пообедать дома. Проводив остряка взглядом, он сбежал по ступеням, улыбнулся рассеянно знакомой девушке, зацепился сумкой за подоконник и с размаху чуть не влетел в объятия двухметровой гориллы. Только успел увернуться.
«Черт, - едва не вскрикнул Штефан, - опять он! Но ведь он же пошел наверх! Или это другой?»
Он снял очки, потер глаза, моргая и щурясь, протер стекла рукавом рубашки. Увы, ему не показалось. Еще одна обезьяна, чуть пониже ростом, подпирала плечом входную дверь и, смачно сплевывая на пол косточки, уплетала яблоко. Во всей ее позе ощущалась какая-то глумливая расхлябанность.
- Пропустите, пожалуйста, - буркнул Штефан, и обезьяна посторонилась.
Напрасно он старался расфокусировать взгляд, переключить внимание на другое, забыть, наконец, о проклятом эксперименте — гориллы были повсюду. Вся улица кишела ими. Нагло расхаживали они среди людей — ничего не подозревающих студентов, школьников, стариков, домохозяек — сорили возле газетных киосков, плевали мимо урн, сидели, болтая ногами, на автобусной остановке и курили под вывеской «курить запрещено».

Я — виртуальный, ты — виртуальная

3D-очки мне подарили на шестой день рождения, и то я считаю, что поздновато. У всех моих друзей уже были такие — и не первый год. А меня воспитывала бабушка, считавшая, что «нечего залеплять детям глаза всякой ерундой, пусть видят мир таким, какой есть». Вот и нахлебался я за шесть лет этого мира, пресного и бесцветного, как вода из-под крана.
Нет, в самом деле. Допустим, идет по улице автобус. Обычный икарус с гармошкой посередине, а в нем едут на работу люди. Банально до тошноты. Автобус тормозит у остановки, и люди выходят... Вы еще не уснули со скуки? А теперь представьте, что в икарус бьет ракета или противотанковый снаряд. Взрыв, столб огня, дым до небес, оторванные руки-ноги на асфальте, кишки на фонарном столбе... Уже интереснее, правда? У водителя снесло полголовы, но он, корчась от боли, мужественно выводит автобус — вернее, то, что от него осталось — из-под обстрела. А у тебя кровь бурлит адреналином, как ручьи весной. Хочется бежать вприпрыжку, радуясь, что не тебя настиг снаряд — хоть и понимаешь, что никогда он тебя не настигнет, ведь это всего-навсего иллюзия.
Самое главное, что никто не пострадал. Пассажиры спокойно читают газеты или глазеют в окна, водитель крутит одной рукой баранку и одновременно жует гамбургер, запивая его кока-колой. Зеваки пялятся с тротуаров. Не каждый из них видит взорванный автобус, кому-то он представляется похоронной процессией, или свадебным поездом, или сонмом херувимов. Разные есть модели очков.
В общем, и тебе хорошо, и всем хорошо.
Те первые очки, разумеется, были детскими. Никаких кишок на столбах и оторванных частей тела. Ничего, что может травмировать ребенка. Минимум крови и максимум антуража. Прохожие — такие обычные в рубашках и джинсах — выглядят куда лучше в бронежилетах, с касками на головах и с автоматами через плечо. А большеглазые анимешные девочки в доспехах — те еще амазонки! Танки на шоссе вместо грузовиков и танкетки вместо легковушек...
Есть такая онлайновая компьютерная стрелялка «Звездная лига», в которой все борются против всех. Чудесный боевой мир с отважными героями — ловкими, сильными, вооруженными до зубов. Гибкие тела, получеловеческие, полузвериные. Опасный пейзаж, где за каждой кочкой прячется ядовитая змея, или тарантул, или саблезубая крыса. Сотни способов умерщвления — от легких пик до ядерных бомб и экзотических ядов. В подобие этой виртуальной вселенной погружали меня мои первые очки.
В пятом классе я сменил их на подростковые — очень близкие к тем, которые ношу сейчас. Да, та же стрелялка, только более сдержанная, более аскетичная и, не побоюсь этого слова, более мужская. Анимешные девчонки уступили место сексапильным девицам в легких металлических бикини.
Война в реальности — трагедия. Война в виртуале — игра. Разве можно прожить на свете, не играя? Да и меня порой терзали сомнения, а вдруг я что-то упускаю? А что если совсем рядом, буквально у меня под носом, расцветает удивительная, редкая красота, которую я в своих очках не вижу или принимаю за другое? Все мы через это проходим. Сомнение в подлинности своего собственного, субъективного мира. Это, конечно, болезнь взросления. Если задуматься, любое восприятие субъективно, что в очках, что без очков.
Иногда я снимал их, как бы случайно, посреди улицы, или сидя дома за столом, или в кафе, или на работе, или в кино. Делал вид, что в глаз попала соринка. Кусочком фетра протирал стекла. Не то чтобы это считалось неприличным — снимать 3D-очки в общественном месте, — но должен я был как-то объяснить себе и другим столь необычный поступок?
Сейчас я уже так не делаю. В мои годы потерять иллюзии — все равно что лишиться зрения. Но молодость любопытна. Более того — недоверчива. Ей кажется, что где-то существует абсолютная истина, прекрасная в своей абсолютности, тогда как на самом деле истин много. А точнее, у каждого своя.
«О чем на самом деле фильм, который смотрю? - спрашивал я себя. - Действительно ли аппетитно мясо на моей тарелке? Сочное, с кровью... а на вкус — подошва подошвой.
Так ли красива амазонка в кованом лифе и короткой юбочке из длинных сверкающих лезвий?»
Она стояла на обочине дороги, небрежно опираясь на копье. Две черные косы струились по смуглым плечам, и в каждую было вплетено по живой гадюке. Грациозная, но мускулистая. Совсем юная и хрупкая на вид — но попробуй такую тронь. Настоящая боевая подруга.
Я подошел — змеи зашипели, а девчонка улыбнулась. Мы разговорились на удивление легко, как будто много лет знали друг друга. Как брат с сестрой или товарищи по оружию. Естественно, я не утерпел, взглянул на нее украдкой, поверх стекол. Вирра — так звали амазонку — оказалась дворничихой, кстати, не такой уж и юной, далеко за двадцать, и в руках она держала не копье, а обыкновенную метлу. Одета в какой-то замызганный серый балахон. Косы оказались тоньше и короче раза в два, темно-русые, и все-таки настоящие косы, перехваченные, конечно же, резинками, а не змеями. И мордашка ничего, симпатичная. Мне этого было достаточно. Я тут же снова поднял очки на глаза и постарался забыть то, что увидел.
Через два месяца мы поженились. Да, это была любовь. Меня, виртуального — к ней, виртуальной. Рано утром я просыпался от скребущего — точно наждаком по сердцу — звука и, сладко потягиваясь, еще слепой со сна, ощупью искал на тумбочке родные 3D. Выглядывал в окно и видел ее, мою боевую подругу, с копьем наперевес, на влажном пятачке асфальта разящую врага. На самом деле, она подметала дворик, но не все ли равно? Как я уже сказал, истина у каждого своя.
По вечерам после работы она встречала меня у камина и, чуть смущаясь — что, кстати, ей необыкновенно шло, этакая смесь воинственности и кротости — протягивала на кончике ножа огромный, сочащийся кровью кусок мяса. Мы возлежали на леопардовых шкурах и потягивали вино из хрустальных бокалов.
Что? Откуда, говорите, в квартире мелкого служащего и дворничихи взялись супердорогие леопардовые шкуры да еще и хрусталь? Ну хорошо. Мы лежали в гостиной на ковре, тесно прижавшись друг к другу, и пили апельсиновый сок из граненых стаканов. Так вам больше нравится? Мне — нет. Но, скажете, такова реальность? А что такое реальность?
Ночью наши 3D-миры покоились рядом, на тумбочке, оправа к оправе — и готов поклясться, им было так же хорошо вместе, как нам, их влюбленным хозяевам. Загадочно мерцая в лунном свете, они, должно быть, поверяли друг другу свои чудесные сны. Что ж, иногда бессловесным предметам легче договориться между собой, чем людям.
Не прошло и полугода, как Вирра захотела малыша. Поскольку я был категорически против, она просто купила детскую кроватку и коляску и сделала какой-то специальный апгрейд очков. Невидимый ребенок не очень мешал, но лишняя мебель раздражала. Я чувствовал себя полным идиотом, гуляя по выходным с женой и пустой коляской, которая, как назло, не желала выглядеть хоть чем-то приличным. Не знаю почему, но мои очки оставались не властны над ней.
Странно было видеть улыбку Вирры, обращенную не ко мне, слышать ее глупое сюсюкание, заботливые и ласковые слова. Моя боевая подруга словно впала в маразм. Я терпеливо ждал, пока она наиграется. Но время шло — и ласковые слова становились все истеричнее.
Как-то раз, осенью, мы пришли с прогулки, и, отряхивая колеса от налипших листьев, моя жена сказала:
- Он хороший... только совсем не растет.
Ее голос звучал виновато. Я пожал плечами.
- Наверное, надо сделать еще один апгрейд.
- Да, но... Знаешь, Лео, так чудно думать, что на самом деле его нет.
- На самом деле много чего нет.
- Это так, но... - она помолчала. - Давай продадим кроватку и коляску?
- Ну наконец-то!
Я действительно обрадовался. А Вирра стояла, задумавшись, опустив голову, и мыском кованого сапожка растирала на паркете кленовый лист.
- Значит, так и сделаем, - сказала она твердо. - Но сначала... не хочешь ли ты на него взглянуть? Хотя бы раз?
- На кого? - не понял я.
- На того, кого я любила... - Вирра вздохнула, но когда она вскинула голову, в её глазах плясали язычки пламени. - Нет, дело не в нем. Нельзя ведь любить пустоту, правда? И все-таки, давай махнемся очками? На один день. Мы уже не первый год вместе, а ничего не знаем друг о друге. Неужели тебе не хочется увидеть мой мир — и показать мне свой?
То, что она предлагала, было чистейшим безумием. Психологи категорически не советуют примерять чужие очки.
- Хочется, - кивнул я.
Любопытство оказалось сильнее острожности.
На следующий день я ушел на работу в ее очках, а она спустилась мести улицу — в моих.
Вечером, придя домой, я нашел на столе записку: «Ты чудовище. Я ухожу от тебя. В.»
Так закончилась моя семейная жизнь. Боевая подруга оказалась обыкновенной мямлей. Тьфу.
Кстати, в ее мире мне совершенно не понравилось. Лебеди, единороги, радуги в полнеба... Какой-то розовый сиропчик.

Вопрос без ответа

Мишатка отрыл ее в кладовке, из-под груды старых вещей, ломаной пластиковой посуды и тряпья — в общем, всего, что не годится на растопку. Случайно сохранившаяся, без обложки, но с грязным от пыли титульным листом, она пахла бумагой и плесенью. Почти как папина фотография, только еще таинственней и печальней. Ее страницы манили россыпью букв, округлых и четких, совсем не похожих на полуслепой нервный шрифт «Боевого листка».
В свои неполных четыре года Мишатка уже умел читать — и не по складам, а быстро и гладко, с выражением, как настоящий телевизионный диктор. Тренироваться, правда, было не на чем — кроме еженедельной информационной газеты, пестревший сводками с фронтов, — но и малопонятный «Листок» мальчик проглатывал за пару дней. Так нравилось ему это занятие, что и во сне грезил он словами и фразами, глухо бормоча в подушку газетные лозунги.
Другой бы мальчишка побегал во дворе, но Мишатка ходил нескладно, бочком, приволакивая правую ногу. Он и правой рукой владел плохо — не мог до конца разжать кулачок. Так и ложку за едой держал скрюченными пальцами, и карандаш, пытаясь рисовать или выводить на полях «Боевого листка» дрожащие буквы. Приноровился. Неудобно, конечно — такие рука и нога, но мать говорила, что это хорошо. По ее словам выходило, что Мишатке повезло, и даже очень, потому что когда он вырастет, его не возьмут на войну и не убьют, как папу.
Война, говорила она, никогда не кончится, а если кончится, то сразу начнется другая. Так устроен мир, а почему он так устроен, Мишаткина мать не объясняла. Только вздыхала и по рассеянности ставила на стол третью тарелку.
Вообще выходило так, будто отец — хоть и убитый — незримо жил с ними. В шкафу висело его пальто, в ванной, на полочке, стояли принадлежности для бритья, и то и дело, то под креслом, то под кроватью, находились его мелкие вещи: носки, майки, тапочки. Бывало, когда Мишатка не мог заснуть, он слышал в коридоре его шаги — не мышиную поступь матери, а глуховатый, уверенный стук мужских каблуков, под которыми жалобно проседали половицы.
Настоящий цвет траура — серый. В черном всегда есть невольное кокетство, неуместная для скорбящего яркость. Мать изо дня в день носила одно и то же платье цвета мокрой золы, поверх которого в холодное время года накидывала войлочное пальто, тяжелое и плотное, как солдатская шинель. Серой была вареная картошка, которую Мишатка, прежде чем съесть, подолгу толок вилкой — так ее казалось больше, и скатерть на столе, и пыль на полках, и металлическая рамка папиной фотографии, и грубая крупнозернистая бумага «Боевого листка».
И только извлеченная из кладовки книга выбивалась из всеобщей траурной серости. Ее страницы отливали желтизной и щеголяли нарядным черным шрифтом. Мальчик сперва положил ее на трюмо, рядом с портретом отца, потому что называлась она «Тибетская книга мертвых», а мертвым в их доме был только Мишаткин папа. Там она и лежала, дразня угольно четкой надписью на титульном листе. Несмотря на мрачный заголовок, от нее веяло едва уловимым ощущением праздника и спокойной, неподвластной времени мудростью. Мишатка подходил к трюмо на цыпочках. Осторожно, как волшебный ларчик с подарками, приоткрывал книгу — и снова закрывал. Он знал, что брать чужое — плохо. Но потом любопытство пересилило, и мальчик решил, что папа не обидится, если он немного почитает.
Забравшись с ногами на тахту, Мишатка бубнил себе под нос. В книге было много новых слов, которые он не понимал и то и дело теребил мать. Усталая после двенадцатичасового рабочего дня, она примостилась с шитьем у стола, там, где гуще лежал красный позднезакатный свет.
- Брось ты эту газету, сыночка, - сказала она в сердцах. - Не забивай себе голову.
- Это не газета, - обиженно возразил мальчик, - а папина книга. Мам, а кто такие демоны?
- Почем я знаю. Отцу твоему было не до книг.
- Вот тут написано, что они все время борются друг с другом. Совсем как мы. Мама, - спросил он звонко, - значит, мы и есть демоны?
- Наверное. Не знаю.
Мать с досадой повела плечами. У нее болели руки. Кожа потрескалась, из царапин сочилась кровь. Пальцы из-за этого трудно сгибались, роняли иголку, а нужно было починить сыну брюки и летнюю курточку. И спать хотелось — до обморока, до темноты в глазах. Уснуть и проснуться в каком-нибудь другом месте.
Мишатка искоса глянул на нее и продолжал читать.
- ...ты увидишь тускло-желтый свет из мира людей... Люди... Мам, а люди кто такие?
- Не знаю, - повторила измученная мать.
Нелегкий быт не оставлял ей ни времени, ни сил на пустые разговоры.

Не можешь говорить — пой!

Как же я устал от ее болтовни! Говорливые женщины невыносимы, а ей в этом искусстве, казалось, не было равных. Стоило мне переступить порог, а она уже тут как тут — словно холодным душем окатывала. Лаской отбирала шапку, пальто и тотчас, не сходя с места, выплескивала на меня полтора ведра новостей. И про погоду — как будто я сам, приходя с улицы, не знал, идет там дождь или снег — и про телепередачи, и про хозяйство, и про соседей, и про соседского кота... и просто какие-то свои мысли. Она все время о чем-то думала, фантазировала, мечтала. Домашняя работа, увы, занимает руки, но не голову.
Не то чтобы Мартина по натуре была такой пустомелей, но когда два года сидишь взаперти, отлучаясь из дома разве что в банк или в магазин, когда целыми днями никого не видишь и не слышишь — поневоле копится внутри невысказанное и проливается на голову первого встречного.
Я не слушал, вернее, старался не слушать. Молча кивал, улыбался невпопад, а когда становилось совсем невмоготу, прерывал поток ее слов коротким: «Марти, у меня мозги кипят, давай сегодня поедим в тишине?»
Слава Богу, она хотя бы ни о чем не спрашивала, а если спрашивала, то не ждала ответа. По сути, она разговаривала сама с собой. Это было нечто вроде спектакля одного актера, а я служил для него декорацией. Так люди, бывает, изливают душу перед собакой или кошкой или пьют, чокаясь с зеркалом.
В тот вечер она, должно быть, что-то вспомнила или узнала — важное для себя — и очень хотела поделиться со мной. Давно я не видел Марти такой оживленной, но удивиться не успел, потому что она затараторила:
- Клаус, ты не поверишь, это невероятно! Я сейчас расскажу... Это касается моего брата.
Надо же, а я и не знал, что у Марти есть брат. Или был? Мне почему-то казалось, что она сирота, без роду и племени, и если и не выросла в детском доме, то, во всяком случае, давно не поддерживала отношений со своей семьей.
- Потом, потом, - я отстранял руки жены, а она вилась вокруг меня, как вьюнок, пытаясь заглянуть в лицо, и глаза ее блестели. - Давай, что ли, ужинать, после поговорим. Вымотаешься, как черт, на работе, а тут ты со своим... отдохнуть не дашь. Ну на черта мне сдалась твоя родня?!
Получилось невольно грубо.
- Всегда ты так. После да после.
Она как-то сразу сникла, сузилась и побледнела, как вдали от фонаря бледнеет и гаснет тень. Отошла бочком, потирая висок.
Мы поели молча.
Наслаждаясь безмолвием, я смаковал блинчики с медом, и они казались мне вкусными как никогда. Конечно, я понимал, что обидел Марти, но решил отложить примирение на потом. Пусть подуется вечерок и подержит рот на замке. Какое блаженство, когда никто не трещит над ухом и можно спокойно посидеть, почитать газету, сыграть с компьютером партию в шахматы, почитать, подумать... Не хочу оправдываться, но увы, и на работе, и дома мне отчаянно не хватало одиночества.
В тишине, уже с оттенком вины, я повторял про себя: «На кой черт мне сдалась ее родня! Своей не хватает, что ли? Все эти кузины и кузены, бабушки и дедушки, дядьки и тетки...» Хотя у меня не было родных братьев и сестер, я, в отличие от Марти, вырос в большой и совсем не дружной семье. Многочисленные родственники постоянно грызлись между собой: из-за детей, из-за денег и Бог знает из-за чего еще. Помню, кузина, разозлившись на мою мать, навязала ей немую тетушку Эльку. Мне было тогда лет пять или шесть... Робкий, слегка аутичный ребенок, я не терпел в доме посторонних. Но тетушка мне понравилась. Трудно сказать чем, вероятно, именно своей молчаливостью. Она ведь не могла говорить, даже не мычала и не издавала никаких звуков, как это обыкновенно делают немые. Только смотрела испуганно, чуть исподлобья, почти собачьими глазами, которые всё понимали и страдали от этого понимания. В нашей маленькой квартире тетушка Элька всем мешала и, как ни старалась тихо забиться в уголок, то и дело попадалась на пути — то маме, то деду, то отцу... Я видел, как кривились их лица, когда притворно бодрыми голосами они спрашивали: «Ну, как дела?»
Тетушку в семье считали слабоумной, кем-то вроде большого и глупого ребенка, который никогда не повзрослеет. Чужого ребенка. А кому нужны чужие дети, вдобавок еще и больные? Нет, глухой она не была. Ее недуг назывался странным и красивым словом «афазия».
Однажды вечером я услышал, как тетушка Элька напевает в душе. Лилась вода, звонко, как по карнизу капель, барабанила по металлической ванне, тонко гудели трубы — но и сквозь гул я отчетливо разбирал слова. Тетушка пела — мелодично и на удивление отчетливо — про открытое окно, соловья и глубокую грусть, что-то красивое и печальное. У нее оказался приятный, грудной, чуть надтреснутый голос.
Потрясенный открывшимся коварством, я бросился на кухню.
- Мам, пап, а наша Элька — притворщица! - закричал с порога.
- С чего ты взял? - строго спросил отец.
Мать вздохнула и отвернулась к плите, но я видел, как гневно вздернулись ее плечи.
- Она поет в ванной! Под шум воды! А притворяется, что не умеет говорить!
Смущенные улыбки расцвели на лицах родителей.
- Нет, сынок, - сказал отец, - она не притворяется. Видишь ли, петь и говорить — это совсем разные вещи. Это два совершенно различных состояния, как вода и пар, понимаешь?
Я не понимал.
- Как день и ночь. То, что ты не можешь сделать при свете дня, из-за стыда, боязни, каких-то предрассудков, ты вполне способен делать ночью, в темноте. Ну как еще тебе объяснить? Попробуй — увидишь сам.
И я попробовал.
Поздно вечером, когда родители уснули, я прокрался в душ, открутил оба крана и — запел. Сначала нескладно, ломко, пугаясь собственного голоса. Потом — смелее и смелее. Мне аккомпанировало веселое серебряное стаккато. Из стен душевой, как масло из пирожка, вытопились солнечные пятна. Понемногу и я развеселился. Забыл, что за дверью спит семья, и что уже поздно, а завтра рано вставать, и что за вылитую просто так воду надо платить. Обо всем на свете забыл, словно перенесясь в другую вселенную. В моих жилах радостно вскипела кровь и обратилась в пар. Я сделался легким и пустым, как воздушный шарик, бился на тонкой ниточке звука и не улетал только потому, что мне было хорошо — здесь и сейчас.
Так я поверил в магию пения. В два агрегатных состояния души. Вернее, в три, потому что когда молчишь — ты один человек, когда говоришь — другой, а когда поёшь — третий, совсем не похожий на первых двух. Маленькое чудо — из тех повседневных чудес, мимо которых обычно проходишь, не замечая. А замечая ненароком, думаешь: «Ну ничего себе! Как удивителен, оказывается, мир!»
А ведь Марти собиралась рассказать о своем брате. Может быть, такую же чудесную историю? Легенду собственного детства. Мне вдруг захотелось ее послушать, но я не торопился, длил ставшее тягостным молчание. Только перед сном не выдержал — приобнял жену за плечи.
- Ну, что там с твоим братом?
Она шмыгнула под одеяло и скорчилась под ним, утопив лицо в подушке. Только светлый вихор торчал наружу.
- Завтра, Клаус. Очень голова болит...
Ее бил озноб.
Мне так и не довелось услышать ту историю. Ночью у Марти случился инсульт, навсегда лишивший ее дара речи.
«Это еще не самое худшее, - говорили врачи. - Некоторые после такого остаются парализованными, а ваша жена, по крайней мере, способна себя обслуживать. Учитесь понимать друг друга без слов».
И мы учились. Мы очень старались, но человек без речи — это не совсем человек. За пару месяцев ее глаза сделались собачьими — огромными и жалкими. В них невозможно было смотреть без слез.
- Если не можешь говорить — пой! - умолял я ее, но и петь она не могла.
Наверное, моя тетка все-таки была притворщицей.

Тоннель

Двадцать первый век — время глупых и опасных чудес. Не проходило и дня, чтобы кто-нибудь не заблудился в искривленном пространстве или не вывихнул ногу, вляпавшись со всей дури в аномальную зону.
А на летающих тарелках свихнулись все, от мала до велика. Не видел их разве что слепой или совсем уж ненаблюдательный. Если верить сплетням, их было больше, чем воробьев. Каждый день атмосфера вскипала неопознанными объектами, как мыльными пузырями. Как будто в недрах планеты или на дне океана лежал кто-то огромный и, вдыхая камни или воду, выдыхал летающие тарелки.
Конечно, строились догадки. «Это наблюдатели, - говорили одни. — Земля вступает в новую эру, и вот эти разведчики посланы к нам, чтобы определить, готовы ли мы к переходу».
«Инопланетяне планируют вторжение», - предостерегали другие. «Да нет, изучают нас, как мышей или кроликов», - возражали третьи. А четвертые пожимали плечами: «Какие НЛО? Это секретное оружие американцев или русских. Для них весь земной шарик — полигон. А вы, дураки, уши развесили».
Так или иначе, но все вокруг изумлялись и чего-то ждали. Только с Мареком не происходило ничего необычного. Вероятно потому, что, когда-то доверчивый, как все дети, к своим четырнадцати годам он стал законченным скептиком. А со скептиками никогда ничего особенного не происходит.
Потрепала Марека жизнь. Развод родителей. Отчим-шизофреник. Каково жить под одной крышей с психически больным, знает лишь тот, кому эта доля выпала. Вроде и не злой человек, но такая от него исходила вязкая, густая чернота, что за пару лет квартира оказалась забита ею, как сажей, от пола до потолка. Ни одного светлого уголка не осталось.
Мать старилась на глазах. У Марека сжималось сердце при взгляде на ее вялое, невыразительное лицо, словно паутиной затянутое сетью морщин. Она становилась все больше и больше похожа на отчима. После школы Мареку не хотелось идти домой, но и компании он не любил. Так что деваться ему было некуда.
Вот тут бы и случиться чему-нибудь необыкновенному, выходящему из ряда вон. Счастливым людям не нужны чудеса. А для таких, как Марек, они глоток свежего воздуха посреди духоты. Знак, что есть за пределами вязкой черной беды нечто иное — может быть, прекрасное или хотя бы интересное, забавное, смешное. Да какое угодно. Главное, знать, что мир не однородно темен.
Потому, даже не веря и в душе посмеиваясь, и прилипал он к группкам самозванных «контактеров». В школьных холлах во время паузы подростки спорили до хрипоты.
- А я тебе говорю, она — как большое чайное блюдце, до краев налита золотой водой. И переливается вся, как рождественская гирлянда.
- Бассейн, что ли?
- Сам ты бассейн, она над водокачкой висела.
- А я с нашего балкона видел, так она, знаете, какая? Большой огненный шар, чувствуется, что пустой внутри. Прыгала, как мяч, по вехушкам елок. Я думал — подожжет. Тем более, в такую сушь. Пожар будет.
- Во-во! Огненные круги, и вращаются в разные стороны!
- Нет, они как падающие звезды!
- Гоните, парни. Не видели вы ничего, а за другими повторяете. Я в прошлом году две штуки засек над многоэтажками. Шли гуськом, как альпинисты в связке. Два прозрачных эллипсоида с чем-то желтым внутри...
В общем, по всему выходило, что форма у этих неопознанных предметов расплывчатая, и никто не мог ее толком описать. Но самую смешную штуку отмочил Петер. Он рассказал, как возвращался вчера домой, и был туман, белый и клочкастый, как скисшее молоко, прямо в нос лез... Такой густой.
- И вижу, огни в тумане — метров на десять над землей. Вроде как на меня несутся и в то же время на месте стоят. - Петер от возбуждения размахивал руками, его круглое глуповатое лицо раскраснелось. - Думаю, вот она, тарелка! А потом как потянулись следом вагоны... И свет замелькал в окошках...
Ребята засмеялись.
- Ты пьяный был, что ли? Надо же, поезд с летающей тарелкой спутать!»
- Да не обычный это поезд! - оправдывался Петер. - У нас таких нет. Тонкий, блестящий. Похожий на серебряную глисту. И ехал бесшумно, будто не по рельсам, а по ватному одеялу.
Марек посмеялся вместе с остальными. Но под его весельем лежал все тот же слой черной сажи, давил на грудь так, что хотелось выть.
- То есть, они к нам на поездах летают? - забавлялись ребята. - Неопознанный летающий поезд, а что, звучит!
- Да где ты серебряных глистов-то видел?
Подростки неуклюже состязались в остроумии. Поднялся гвалт, и никто, кроме Марека, не слышал, как Петер тихо сказал:
- Ну почему летают? И почему к нам? А может, наша реальность — нечто вроде тоннеля в метро, а поезда ходят по расписанию?
После уроков Мареку позвонила мать. Сообщила, что отчима забрали в больницу, и ровным бесцветным голосом попросила:
- Приходи пораньше, сынок.
- Нет, у меня сегодня дополнительный час по английскому, - ответил Марек и сглотнул плотный ком.
Он бесцельно побродил вокруг школы, опоздал на автобус, но не стал дожидаться следующего, а отправился пешком через лес. Вроде и дорога недлинная. Минут сорок, от силы пятьдесят, если быстрым шагом. Но Марек не спешил. Плелся, нога за ногу, останавливался, смотрел из-под ладони в голубоватый просвет между листьями, где, недоброе и сумрачное, стекленело апрельское небо. От холодной земли поднимался туман, расползаясь по молодому подлеску. Клочьями вис на ветвях. Обтекал стволы, придавая пейзажу странный, сюрреалистичный вид.
«Тоннель, он и есть, - думал Марек, - тьма кругом, и впереди — свет. Вот только дойдешь ли до него? Хватит ли сил? Пока дойдешь — ослепнешь от темноты...».
Тропинка исчезла. Все чаще на пути стали попадаться пеньки и мертвые деревья.
Он должен был давно уже добраться до дома, но лес не кончался, лишь слегка поредел, и почва под ногами стала мягкой, пружинила и хлюпала. Вершины берез больше не закрывали горизонт, зато подлесок густел. Начиналась то ли вырубка, то ли болото.
«...На поезде, конечно, быстрее, - размышлял Марек. - Да только не останавливаются в тоннелях поезда. С чего мы взяли, что за нами наблюдают или готовят вторжение? Нет, они просто едут мимо. Они даже не догадываются, что мы здесь. Копошимся во мраке, как тоннельные крысы, и никому до нас нет дела».
Так горько стало ему, что хоть ложись на кочку и умирай. Он и правда лег. Бросил на землю школьную сумку. Расстелил курточку и скорчился на ней, подтянув колени к подбородку. Под щеку попала молния, но Марек терпел неудобство и боль. Словно хотел наказать себя за то, что существует.
Отчаяние незаметно перетекло в сон. И словно кто-то перелистнул страницу. Марек испуганно распахнул глаза и увидел, что наступила ночь. Он в незнакомом лесу. Холодно, мокро. Темнота — молочно-белая и влажная на ощупь — каплями оседала на лице. Мальчика пробрала дрожь, словно за шиворот ему насыпали пригоршню муравьев. Он огляделся и задрожал еще сильнее. На удивление ярко фосфорецировала длинная, как змея, коряга, освещая небольшой клочок земли, покрытый мхом и лишайником. Рядом, выпавший из сумки, валялся в луже мобильник.
Марек поднял его и попытался набрать номер, но телефон молчал. Промок, должно быть, или разрядился. Ну и куда теперь идти? Мальчик побрел наугад, спотыкаясь о скользкие корни.
Вспышка. Ломкий, отраженный от мокрой коры, блик. Ночной туман полоснули огни. Они не двигались и в то же время неслись навстречу со страшной, нечеловеческой скоростью — из одного невозможного места в другое.
А потом цепочкой растянулись вагоны. Желтое мельтешение в окнах — такое теплое и уютное, словно не электрические лампы, а сама доброта сияла сквозь тонкие стекла. Поезд мелькал и длился, как в замедленной съемке. Марек различал силуэты, склоненные над книгами или газетами головы, руки на поручнях, видел мудрые улыбки и взгляды, исполненные сострадания и любви.
- Стойте! - крикнул он. - Возьмите меня с собой!
Вернее, хотел крикнуть. На самом деле его губы чуть шевельнулись, мягкие, как вата, но все его существо молило и взывало.
Поезд остановился. Бесшумно раздвинулись двери, вероятно, кто-то там, внутри, нажал на стоп-кран. Они приглашали войти — не тоннельную крысу, а человека, случайно оказавшегося за бортом. Вскользь Марек подумал о матери. Будет ли она искать его? Волноваться? Сожалеть о нем? Наверное, будет. Но не слишком. Ни на какие сильные чувства его мать была уже не способна. И, не тревожась больше ни о чем, Марек шагнул в золотой свет.
Миниатюры | Просмотров: 859 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 20/06/20 02:51 | Комментариев: 11

Каждый день бабушка насыпала корм в кошачью миску. Каждый день кошка сворачивалась клубком на ее коленях и, жмурясь от счастья, мурчала ей прямо в сердце. Под обрывом текла река, и чернел вдалеке нехоженый лес. А старый дом врастал в землю, побитый временем и скособоченный, как очень дряхлый человек. Его стены, когда-то чисто выбеленные, почернели от плесени, крыша поросла мхом, а дикие деревья, потеснив некогда роскошный сад, подступили к самому крыльцу. Сквозь мутные стекла лился скупой свет, грязный, как талая вода, но на подоконнике в кухне стояла банка с чайным грибом и лежала чистая подушечка.
Кошку бабушка подобрала малюткой, слепой и мокрой, отогрела и выкормила. «Вот же Бог послал дитя на старости лет», - сетовала, по капле выдавливая из пипетки козье молоко в голодный ротик. Крохотное существо извивалось в руке, а перед внутренним взором, как облака по небу, плыли воспоминания. Ее первенец с закрытыми глазами потягивает смесь из бутылочки. Потом — дочка... И сладкий аромат младенчества, от которого сердце тает в груди. Что дети, что котята пахнут до головокружения одинаково.
И, как в молодости, ночные пробуждения. Почему пищит маленький? Замерз, бедняжка, грелка-то холодная. И плетется бабушка на кухню ставить чайник. Она и чувствовала себя молодой этими хлопотными днями и ночами. А самой — ни много, ни мало девяносто лет.
У хвостатых короткое детство. Год — и пушистый котенок превратился в степенную пепельную красавицу. Она ходила за хозяйкой по пятам, как верная собака. Распластавшись поверх одеяла, стерегла ее сон и грела больную спину. Глазами цвета спелой мирабели она смотрела, как бабушка чистит картошку, сажает лук на огороде или, кряхтя, моет пол. Она ловила мух на оконном стекле, гонялась по двору за бабочками и полевками и, доверчиво растянувшись кверху пузом, дремала на солнышке.
Шли годы, и разматывался жизни клубок. Вот уже истончился до последней ниточки, до хрупкой паутинки. Засеребрилась дымчатая кошачья шерсть. Подернулись зрачки болотной поволокой, и червонное золото вокруг них потускнело, как старая медь. А бабушку вечер качал, словно тростинку на ветру, до того она сделалась легкой и слабой. Давно пора обеим собираться на тот свет, да только...
Глядит бабушка на свою любимицу и думает: «Ну куда она без меня. Пропадет ведь. Привыкла к заботе и крыше над головой. Она и мышей-то ловить разучилась, старенькая, домашняя до мозга костей. Нет, нельзя мне сейчас умирать. Сначала кошку похоронить надо, а уж потом самой...»
А та косит на хозяйку медным глазом, размышляя: «Как я ее оставлю? Пропадет без моего мурчания и ласки».
Конечно, думала она не как человек, а так, как умеют только кошки: инстинктами, ощущениями, быстрыми, как стук кошачьего сердца. Мысли ее были — сама любовь.
И, понукаемая любовью, вставала бабушка по утрам, хоть и тянула ее старость к постели, и принималась за свои нехитрые дела кошка. Так и жили они, как два дерева, переплетенные вместе, поддерживая друг друга — каждый день. Каждый день...
Миниатюры | Просмотров: 575 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 08/06/20 22:29 | Комментариев: 15

Совершенство — штука рискованная. К нему можно стремиться много лет, а то и всю жизнь, но упаси вас Бог когда-нибудь его достичь. И дело не в том, что это вершина, путь к которой только вниз. Оно словно коробок спичек в детских пальчиках. Предмет как будто невинный, без острых краев, не поранишься. Но того и гляди вспыхнет огонь. Так что — руки прочь. Разве что вы святой, а таких я встречал немного. Впрочем, святые, как правило, люди неприметные. Мимо них легко пройти, не узнав, и еще осудить за какую-нибудь мелочь: за богатство или бедность, суету, вспыльчивость, трудный характер, за бездетность или, наоборот, многодетность, неопрятность, безделье, замкнутость... Все это вздор. Святость в чистоте помыслов.
Мой дядюшка Франц, сколько я его помню, мечтал вырастить совершенный сад. «Человек, - говорил он, - никогда не достигнет идеала, иное дело — цветущий уголок природы. В нем гармония заложена изначально. Надо только освободить ее. Соскоблить все лишнее, как скульптор обтесывает мраморную глыбу». Он воображал себя Пигмалионом, не меньше. Но не тщеславие двигало им. Дядя Франц хотел сотворить оазис красоты — на радость себе и людям. Ни о чем другом он и не думал.
Клочок земли его был невелик. Около двенадцати соток, но я блуждал по нему часами, то и дело открывая для себя что-то новое. Я исследовал самые потайные его уголки, так что мог бы, наверное, гулять с закрытыми глазами и не заблудиться. А когда наступал вечер и над пахучими каскадами роз смыкался бриллиантовый купол, сад дядюшки Франца становился огромным, как Вселенная. Невидимый в темноте фонтанчик пел сладко и вкрадчиво, дорожки кутались в прохладный туман, а цветы и звезды сияли почти одинаково ярко.
Он и в зимние месяцы оставался живым, когда большинство растений спали. Пестрел маргаритками газон. Розовели вересковые горки. Трава сочно блестела, чуть посеребренная инеем, а вечнозеленые кустарники не сбрасывали на зиму глянцевый наряд.
За садом дядя Франц ухаживал, как иные сочиняют стихи. Вдохновенно и не покладая рук. День деньской полол, подстригал, окучивал, удобрял, опрыскивал, выкапывал, пересаживал, собирал вредителей, опуская их в баночку с керосином, и больные листья, которые потом сжигал в металлическом лотке.
И в какой-то момент — ни я, ни дядюшка не заметили, когда именно —
что-то вдруг изменилось. Слизни и вредные насекомые исчезли. Сорняки перестали расти, а листва — сохнуть и покрываться темными пятнами. Ветер не наметал сора на дорожки, а самые слабые и чахлые кустики, окрепнув, налились силой, их даже как будто окутало слабое свечение.
И хотя дядюшка по привычке суетился с лопаткой и ножницами, норовя подправить то или другое, сад больше не нуждался в нем. Он сделался самодостаточным и каким-то чудом сам себя поддерживал. Он мог бы жить своей удивительной жизнью сколь угодно долго, не вырождаясь и не дичая, и сейчас, через много лет после смерти хозяина, вероятно, живёт, если только кто-нибудь его не испортил.
Помню себя, шестилетнего, в разгар семейных посиделок. Они были второй страстью дяди Франца после сада. Холодное пиво с венскими колбасками, блеск китайских фонариков, душевный разговор. Ранний вечер, нежный, как молоко. Дневные запахи перемешивались с ночными, и в жаркий аромат роз уже вплеталось тонкое благоухание матиол.
Мои крошечные кузены Мориц и Соня возились под столом, а сестра Лаура сидела на длинной садовой лавке вместе со взрослыми и болтала ногами, в то время как я, играя, углубился в чащу цветов. Огромные для моего роста кусты шиповника смыкались аркой над галечной дорожкой, образуя таинственный зеленый коридор. Низкое солнце золотило их пенисто-розовые соцветия.
Я уверенно шагнул под колючие своды, воображая себя отважным разведчиком. Представляя, что выслеживаю врага, крался тихо, стараясь не хрустеть галькой. Было весело и немного жутко, словно очутился на охоте в джунглях. При том, что, повторюсь, сад я к тому времени успел изучить вдоль и поперек.
Я шел, трогая лепестки и нераскрытые бутоны, легонько, не желая сделать им больно, а как бы здороваясь. Вокруг сгущался приятный изумрудный полумрак, в котором вдруг воссиял свет. Живая стена расступилась, и открылась тропинка. Узкая и лучезарная, окаймленная масляно-желтыми петуньями, она как будто уходила вверх. Не в горку, а точно устремлялась куда-то в неведомое, отрываясь от земли. Я мог поклясться, что вижу ее впервые. Знал, что ничего подобного здесь не должно быть. Она казалась нехоженой — камни замшели, выглядели шелковистыми и мягкими. Солнечные лучи словно пронизывали их насквозь, делая похожими на ярко-зеленые мыльные пузыри.
И надо мхом, над цветами, греясь в теплом потоке июньского воздуха, парила бабочка — синяя, как лоскуток неба. Гигантская, раза в три, наверное, крупнее моей детской ладошки, и с радужной окантовкой крыла.
Тропинка манила, суля новую красоту, радость, интересное приключение... Соблазн пойти по ней был огромен. И все же что-то меня останавливало. Не страх, нет. Я чувствовал, что стоит мне ступить на дорожку из мыльных пузырей — и обратный путь закроется. Душа взлетит, как синяя бабочка, и такое счастье закипит в груди, что не захочешь, не сможешь уже больше повернуть назад.
А как же мама? Сестренка? Отец? Бабушка? Ведь они меня любят. Кусая от досады губу, я решительно отвернулся от волшебного света. Тропинка погасла, и снова заросли шиповника вздымались надо мной океанскими волнами. Вечер медленно густел.
Я никому не рассказал о чуде в глубине сада. Но не раз, уже будучи взрослым, возвращался к нему мыслями, и вот что понял в конце концов. Наш мир как палитра, на которой смешиваются разные краски. Черные и светлые, белоснежные, мрачные, блеклые, серые, яркие, ликующие. Тьма и свет, а между ними много, очень много полутеней. Все оттенки земного и небесного. Дядюшкин сад, получается, находился в двух шагах от сада райского. Даже не так — в полушажочке, так близко, что в нем иногда открывались порталы в иное, высшее, измерение.
Спустя год после того случая, на вечеринке у дяди Франца пропали мои маленькие кузены. Им обоим только-только исполнилось по четыре года. Близнецов искали — сначала все родственники, затем полиция, — но те как сквозь землю провалились. Правда, в заборе обнаружились дыры, сквозь которые Соня и Мориц могли уйти в деревню. Мой отец считает, что они стали жертвой маньяка, который как раз в это время орудовал неподалеку. Но я думаю иначе. Это слишком больно — представлять малышей замученными до смерти жестоким человеком. Другое дело, если дети случайно заблудились в раю.
Я верю, так и было.
Миниатюры | Просмотров: 754 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 08/06/20 22:15 | Комментариев: 16

Если день не задался с утра — то пиши пропало. Так и пойдет наперекосяк. За что ни возьмешься, получится сплошной конфуз, и хорошо, если поблизости не окажется никого из знакомых. Перед чужими не так стыдно. Хотя городок-то маленький, все друг друга знают, если не по имени, то уж вприглядку точно, и кто тут кому чужой? Одна семья. Большая. Не то чтобы дружная, но благожелательная вполне, нормальная бюргерская семья.
В понедельник, пятнадцатого августа, Хельга Шторх проснулась на целый час позже обычного — в половине девятого — и вместо того, чтобы встряхнуться и побежать по делам, еле-еле выползла из постели. Ноги-руки будто войлочные, мягкие и сонные, и чувство такое мерзкое, будто не из-под одеяла вылезла, а из бака с грязным бельем. В голове со вчерашнего вечера засел глупейший фантастический рассказ, который она прочла перед сном. Что в нем точно происходило, фрау Шторх поняла не до конца. Некие существа из трехмерного мира жили бок о бок с другими, из мира четырехмерного, и реальность у них была вроде бы общая, но не вполне. В рассказе объяснялось, но очень путано, почему некоторые предметы находились во всех измерениях сразу, а прочие — в каком-нибудь одном. В результате в обоих мирах царила великая неразбериха, и даже по поводу самых простых вещей герои никак не могли столковаться.
«Очень неудобно у них там устроено, - размышляла фрау Шторх, убирая со стола остатки завтрака и собираясь в магазин. - Прямо ужасно неловко. Купишь, например, мясо к обеду — нажаришь отбивных или котлеты сделаешь, или гуляш с чесночной подливкой... А кроме тебя его никто и не укусит. Потому что четырехмерное оно, мясо это... И ладно, в кругу семьи, а если гостям такое подашь? Хозяйка-то, скажут, пустую тарелку принесла. Срам да и только».
При мысли о подобной неудаче у нее взмокли ладони, и пот крупными бисеринами выступил на лбу. Вот ведь напридумывал пустомеля-автор, но, хоть и видно с первого взгляда, что чепуха несусветная, со второго — втягиваешься, и веришь где-то в глубине сердца, и переживаешь по-настоящему. Из-за фантастической ерунды она так разволновалась, что чуть не забыла дома кошелек. Между тем, Хельге было о чем подумать кроме четырехмерного мяса.
Альбертик — ее покладистый, смирный Альбертик, вундеркинд и умничка, — вдруг наотрез отказался ехать с родителями в отпуск. Что, мол, он там не видел, в этой Австрии, да и в его ли возрасте ходить вокруг колышка на мамином коротком поводке? Можно ведь и дома замечательно провести каникулы. С друзьями. Фрау Шторх не знала что и делать. Обратилась за поддержкой к Фредерику, но тот пробурчал что-то вроде: «Взрослый парень, сам разберется, не век же его пасти» — и уткнулся носом в «руководство-по-эксплуатации-непонятно-чего». Очки нацепил, старые, с мутными стеклами, и, навострив карандаш, принялся подчеркивать что-то в тексте, но Хельга видела, что на самом деле он не читает с карандашом в руках, а рисует на полях цветочки. Фредерик всегда прикидывался очень занятым, лишь бы ни за что не отвечать.
Минимаркет находился через дорогу. Продукты там были слегка дороже, чем, например, в «Лидле», но Хельге он нравился. Уютный, теплый и небольшой, и товары расставлены компактно, так, что не надо целую вечность бродить вдоль стеллажей, а можно сразу взять что хочешь. Хозяйка и ее помощница — обе сама любезность. Каждую покупательницу величают по имени, приветствуют как родную, словно не в магазин ты пришла, а к ним в гости. Да так и есть. Однако на этот раз фрау Шторх заметила на кассе новую девушку и — то ли от удивления, то ли от рассеянности — сказала ей «доброе утро», хотя уже давно перевалило за полдень.
«О Господи, - ужаснулась Хельга, - она решит, что я сплю до двенадцати». Известно ведь, что чем позже встаешь, тем дольше тянется «утро». Девушка слегка улыбнулась.
- Добрый день, фрау Шторх.
Час от часу не легче. Во всех отношениях неловкая ситуация, когда человек тебя узнает, а ты его — нет. А впрочем... Хельгу захлестнуло мучительное чувство дежавю. Где-то она встречала эту белокурую фройляйн, плоскую, как одиннадцатилетняя девчонка, и вроде некрашеную, потому что только у природных блондинок бывает настолько бледная тонкая кожа с мягким румянцем, и длинные пальцы, и глаза, прозрачные, как бутылочное стекло. Вся она, до кончиков ногтей, словно сделана... не из фарфора, нет, фарфор — слишком грубый материал для такого воздушного создания, а из нежной сияющей пластмассы.
Фрау Шторх пошла вдоль полок, собирая товары в корзину. Бутылка минеральной воды, лимонный кекс, печенье, пачка растворимого кофе, сахарная вата в коробке... Орешки, орешки не забыть, соленые, Фредерик любит к пиву. Две банки UrPils, нескисающее молоко... Мюсли — Альбертику на завтрак. Таблетки для посудомоечной машины. Что еще? Она остановилась, вспоминая. Может, стаканчики для сока купить? Под хрусталь, изящные. Гравировка — паутинная, точно иней на стекле. Да нет, ставить некуда. Хельга поджала губы и принялась выкладывать покупки на резиновую ленту кассы.
«Как это будет? - спрашивала себя фрау Шторх. - Отпуск на двоих, как в юности...Только без романтического флера».
Когда они с Фредериком последний раз выбирались куда-нибудь вдвоем? Вспомнить былое приятно, вот только как же Альбертик? Один? Он ведь совсем беспомощный, кроме своей физики не смыслит ни в чем. Обед не сготовит, будет на бутербродах сидеть две недели. Язву получит. И что за друзья такие? С каких это пор друзья стали для него важнее семьи?
- Фрау Шторх, - прервала ее раздумья пластмассовая блондинка. - А чайник?
Она говорила с легким славянским акцентом.
Хельга вздрогнула.
- Что?
- Вы не могли бы вынуть чайник, чтобы мне удобнее было пробить? Будьте так любезны. Ну хорошо, не беспокойтесь, фрау Шторх, я сама, - девушка привстала и, наклонившись к пустой корзинке, ловко провела сканером. - Пятьдесят три евро, восемьдесят центов.
«Боже, как много! - удивилась Хельга, лихорадочно разглядывая чек. - Ничего ж не купила...»
- Простите, - обратилась она к симпатичной кассирше. - Вы мне тут пробили чайник за двадцать евро...
- Да! - подхватила девушка. - Он уцененный, последний экземпляр. Смешная цена, правда? В Карштате не меньше пятидесяти стоил бы. Не какая-нибудь китайская поделка, а настоящий Вилеро-унд-Бох! Распись — ручная, вы только посмотрите, какие краски. Горят! Вот, взгляните, эта веточка рябины, честное слово, фрау Шторх, я и вкус ощущаю, горьковатый. На листики, пожалуйста, обратите внимание. Осенний букет — так и просится в вазу, и фаянс белый-белый. Огонь и снег. Не чайник, а жар-птица!
- Что? - удивленно повторила фрау Шторх. - Какая птица?
Она только-только собиралась сказать, что не покупала никакого чайника и даже не видела ни одного, но, ошеломленная потоком красочных метафор, прикусила язык.
«Может, и правда прихватила чего с полки, - Хельга покраснела, - по рассеянности. Может, крошечный он, сувенирный... Или упаковка другая, вот и перепутала сослепу. Мало ли...»
Лет с четырнадцати фрау Шторх видела не очень хорошо, но стеснялась носить очки.
Она поспешно вынула покупки из корзины и сложила в сумку, но чайника так и не обнаружила — ни большого, ни маленького, ни в упаковке, ни без.
- Это из русского фольклора, - охотно пояснила девушка, и поскольку Хельга не уходила, а стояла в замешательстве рядом с кассой, улыбнулась еще лучезарнее. - Да, пожалуйста? Я могу вам чем-нибудь помочь?
- Нет-нет, спасибо, - засуетилась фрау Шторх, думая: «Да Бог с ними, с двадцатью евро, не обеднею. Как нехорошо получилось... У фройляйн, похоже, не в порядке с головой. Совсем, можно сказать, неладно. Не зря про блондинок шутки всякие шутят. Счастье, что чайник ей привиделся, а не айфон последней модели. Это я дешево отделалась», - успокаивала она себя.
Домашние дела тем и хороши, а может быть, и тем плохи, что не требуют мыслительной работы. Фрау Шторх прибиралась и готовила, а в голове царила все та же разноцветная каша: двадцать евро, фантастический рассказ, призрачный чайник... почему-то захотелось его увидеть — расписной, из снежно-белого фаянса, в осенних листьях и рябиновых ягодах. Красиво, наверное. Уникальная вещица. Хельга вдруг почувствовала себя девчонкой, шести- или семилетней, на веранде за накрытым столом. Нахлынули воспоминания... Бабушка — почти молодая, со строгим седым пучком и в льняном платье стиля «ландхауз». На вышитой скатерти расставлены чашки, колотый сахар на блюдечке, ваза с конфетами. И он, герой трапезы, жаркий, пузатый, укутанный полотенцем. Заварочный чайник, полный крепкого темно-янтарного напитка. Семья в сборе: мать, сестра, братья-двойняшки. В кресле-качалке — отец, ноги закутаны одеялом. Он уже тогда ходил с палочкой и все время мерз. Одну заварку не пьют, слишком горькая, и бабушка дает чаю настояться, а потом разливает понемногу — на треть чашки, чтобы после долить кипятком. В каждую чашку полагалось положить смородиновый лист, для аромата. Хельга вздохнула. В семье Шторхов чай не пили, только кофе, да и тот на бегу и на весу. Вышитая скатерть, жар под полотенцем, запах смородинового листа — все это осталось в далеком детстве. И казалось бы, что мешает — купить конфет, чайник, заварку, вскипятить воду и накрыть стол на троих, а можно и свекра со свекровью позвать, друзей, Хельгиных братьев или сестру. Так легко вроде бы, а руки не доходят, и все уже не то, не так, как было раньше...
К обеду пришел из университета Альбертик. Фрау Шторх слышала из кухни, как сын возится в прихожей, снимает обувь, в тапочках шлепает через гостиную... Усталый и как никогда близорукий — после яркого дневного света идет угрюмо, на ходу протирая салфеткой очки. Вернее, нет, застывает как соляной столб и с шумом втягивает в себя воздух, так что получается нечто среднее между «Вау!» и «Ух!» - вздох удивления и восхищения.
- Альберт? - фрау Шторх выронила от неожиданности кухонное полотенце и поспешила в комнату. - Что случилось?
- Мама, это где же ты красоту такую купила? Ух, здорово!
- Где? Что? - растерялась она.
Хельга никак не могла взять в толк, на что глядит сын. Альберт стоял у буфета и придирчиво рассматривал пустое место рядом с фарфоровым олененком.
- Да чайник, мам. Шикарный просто, будто из музея. Эксклюзив, ага! Дорогой, наверное?
- Двадцать евро, - машинально ответила Хельга. - Он уцененный был.
- Молодец! - похвалил Альберт. - Умеешь ты в любой куче хлама отыскать вещь. Причем именно то, что нужно. Знаешь, мы с ребятами, бывает, в паузу чай в столовой заказываем, черный, и вкусно так, особенно если три ложки сахара с горкой положить... Я все мечтаю, хорошо бы дома чаепитие устроить. А ты — как угадала...
Довольный, он проследовал в ванную — мыть руки.
Фрау Шторх недоверчиво ощупала гладкую полку буфета. Подвинула олененка и ладонью смахнула пыль. Ничего. Она приняла бы историю за шутку, если бы не знала, что Альбертик никогда не шутит. Он и маленький-то неулыбчивым был. Стоял — вспоминала Хельга — в кроватке: зубы стиснуты, глаза грустные, большие, черные, как спелые маслины. В сердце смотрят. Жидкие брови сведены буквой «v». Кулачки побелели от непонятного усилия. Ни обычного младенческого гуканья, ничего — знай себе сопит. Фредерик беспокоился: у парнишки, мол, болит что-то. А может, у него нетипичный паралич лицевых мышц, губы не растягиваются, но Хельга верила, что с сыном все в порядке. Просто у мальчика такой серьезный взгляд на мир.
Вот и сейчас, если Альберт говорит, что чайник удивительно красив, значит, он удивительно красив. Другого не дано. А если для Хельги полка пуста, то проблема в полке, или в самой Хельге, или в несовместимости четырехмерной картинки с трехмерной, или в чем угодно, а никак не в Альбертике.
Фрау Шторх еще раз беспомощно изучила буфет и все, что находилось в нем, на нем и рядом с ним, а особенно тщательно — злополучную открытую витрину, и заторопилась на кухню. Обед остывал.
Так бы казус и позабылся за повседневными хлопотами, но на следующий день Альбертик принес неказистого вида том «Канон чая» некоего Лу и пачку заварки.
- Черный цейлонский! - объявил гордо.
- Кто? - испугалась фрау Шторх.
- Чай цейлонский. А книга — старинная. Перевод с китайского, в универе на развале нашел. Оказывается, это целая философия, как сорт подбирать, как заваривать... Напиток как объект духовной практики. Лу Юй так и пишет: если регулярно пить чай — окрылишься. Очень интересно.
Хельга виновато взяла книжку, полистала... Очарованием тайны пахнуло с желтоватых ломких страниц. Словно понимал этот, будь он неладен, Лу Юй, отчего одним достается расписной чайник, а другим — пустая витрина. Карма, будь она неладна. Грехи прошлых жизней гирями висят на крыльях, тянут вниз. Искажают зрение — и не заглянуть за черту, не подпрыгнуть выше головы. Завеса непроницаема, сколько ни пей чаю. Хоть ведрами.
«А может, все дело в возрасте? - грустно думала фрау Шторх. - Мы не видим того, что видят наши дети. Известно ведь, например, что подростки слышат звуки высокой частоты, а взрослые эту способность теряют. С возрастом часть души слепнет и глохнет».
Если бы взгляд мог прожигать дырки, буфет в гостиной Шторхов уже через неделю стал бы дырявым как решето. Олененка Хельга переселила на этажерку в передней, где он, сказать по правде, очень неплохо смотрелся, и каждый день полировала тряпочкой осиротевшую полку. И вглядывалась, вглядывалась до жжения в зрачках... до мягкого тумана перед глазами, золотистого тумана, в котором, словно искры в дыму, вспыхивали то серебряная змейка, то изящная ручка из белого фаянса, то лист, то алая рябиновая ягода.
«Вот же он, вот!» - бормотала себе под нос Хельга, щупая воздух, и пальцы ее натыкались на что-то гладкое, неуловимое, холодное и текучее, как янтарь.
Фредерика пытала: мол, как тебе мое новое приобретение, но тот лишь мычал в ответ:
- Да... очень... очень, да, - что в переводе на человеческий язык означало: «Отстань, Хельга, со своими кухонными делами!». Фрау Шторх так и не поняла, в какой реальности живет ее муж — в ее или Альбертиковой.
Злополучный «Трактат» пылился на телевизионной тумбочке вместе с Хельгиными кулинарными журналами и телефонными справочниками. Шторх-младший быстро потерял к нему интерес да и про чаепитие не вспоминал. Не до того ему было: домой возвращался все позже и позже. Лабораторные, семинары какие-то вечерние, коллоквиумы... Хельга волновалась, конечно. Совсем замучили ребенка, но главное — мальчику наука в радость. Приходит из университета — глаза блестят. За ужином бутерброд мимо рта проносит, до того погружен в свои мысли.
Фрау Шторх гордилась сыном и, мечтая стать хоть в чем-то достойной его, прилежно медитировала на призрак чайника. То прищурится, то взглянет под необычным углом... Туман клубился, дразнил, обретал звонкую белоснежную плоть. Казалось бы, да ну его совсем. Хельге сто лет в обед никакой чайник не нужен. Сопричастности к внутреннему миру Альбертика — вот чего ей хотелось. В его измерении хоть недолго погостить. Невидимый предмет был ценен для Хельги не сам по себе, а как заветный ключ из сказки, открывающий двери в неведомое, в некую параллельную явь.
Он проявился — буднично, как будто не одну неделю простоял на буфетной полке, ожидая, когда хозяйка наконец обратит на него внимание. Запылиться — и то успел. Чета Шторхов как раз собиралась в отпуск, и Хельга паковала дорожную сумку. Как челнок, сновала туда-сюда по квартире, подбирая то одно, то другое, вошла в гостиную — и обомлела. Так вот, оказывается, какое чудо она купила в минимаркете за двадцать евро! Фрау Шторх приблизилась острожно, затаив дыхание, словно боялась, что оно исчезнет. Погладила носик, смахнула махровый налет с крышечки. И как люди делают такое? Щекастый, яркий и одновременно утонченный, блестящий плавными изгибами. Словно его не человек тонкой кисточкой, а сама осень расписала щедро. Не бабье лето с его легкомысленными красками, а поздняя осень, стылыми газонами хрустящая, потому что только после заморозков так полыхают рябиновые кисти, такой болезненно-хрупкой становится листва...
Весь отпуск Хельгу не покидало возвышенно-просветленное настроение, словно к чему-то волшебному она прикоснулась. Глядя на жену, и Фредерик взбодрился. Альбертик, слава Богу, не спалил квартиру и не умер с голоду, а сразу же по приезде родителей огорошил их новостью: завтра-де он представит им свою невесту.
«Ну вот, - печально подумала Хельга. - Когда-то это должно было случиться. Мальчик уже совсем большой». Конечно, сорок раз передумают, дети еще... Если только его подруга — не взрослая. При мысли о подобной возможности фрау Шторх почувствовала, что волосы у нее на голове встают дыбом, как шерсть у волчицы.
К счастью подруга сына — у Хельги язык не поворачивался назвать ее невестой, глупость, какая же глупость в их возрасте! — оказалась ровесницей Альбертика. Студентка, желторотая, как и ее новоявленный жених. Девушка шагнула на порог, улыбнулась пласстмассово — и Хельга узнала белокурую кассиршу из минимаркета.
- Мама, познакомься, это Вероника, - торжественно произнес Альбертик.
Фрау Шторх недоверчиво пожала узкую кукольную руку.
- Очень рада. А я вас помню, вы подрабатывали в магазине через дорогу от нас и продали мне, - она кивнула в сторону буфета, - вот этот чайник. Я им очень довольна, - добавила, желая сделать девушке приятное.
Вероника смутилась, как обыкновенно смущаются блондинки, вспыхнув не только щеками, но и лбом, и шеей, и даже мочками ушей.
- Альберт, но... - она растерянно оглянулась, - ты говорил, что твоя мама... э... Фрау Шторх! - вдруг заявила она решительно. - Пожалуйста, извините меня.
Хельга ничего не понимала.
- За что извинить?
- Мам, ну... - пробасил Альбертик. Он хоть и выглядел спокойным, изо всех сил тер очки и моргал подслеповато, - что ж мы в дверях-то топчемся... Ника, проходи. Мам, понимаешь, Вероника учится на психологии, на втором курсе, и ей задали сделать что-то вроде исследования на тему фиктивного маркетинга... Ну, как бы продать кому-то воображаемый товар...
- Ты обещал, что все объяснишь маме!
- Я считал, что тут и так все ясно, - пожал плечами Альберт. - Да, мам? - он пытался заглянуть Хельге в глаза.
- И подопытным кроликом выбрали меня? - Хельга не знала, сердиться или обратить все в шутку. С полки ей лукаво подмигивал крутобокий, расписной... - Но погодите, а почему воображаемый? Вот же он, чайник, настоящий.
- Где?
- Да вот.
Повисла тревожная тишина.
- Мам, ты хорошо себя чувствуешь? - робко спросил Альбертик.
- Фрау Шторх?
Хельга провела кончиками пальцев по холодному фаянсу. Настоящий. Постучала ногтем по крышке, сморгнула и... засмеялась.
- Ну мам, ты даешь! Мы уж думали, ты серьезно.
- Один-один, фрау Шторх!
- Вероника, что вы с ним сделали? - воскликнула Хельга.
Альбертик улыбался.
А потом они — все вместе — сели ужинать. Фрау Шторх расставила чашки, нарезала тонкими ломтиками лимонный пирог. Фредерик надел по случаю галстук и лаковые туфли взамен старых шлепанцев. Чайник Хельга сполоснула кипятком, как учил мудрый Лу, насыпала «черный цейлонский» и залила до краев. Закрыла крышечкой, а после — трижды обернула теплой шалью. Так что был он или не было его, но чай в нем заварился отлично.
Юмористическая проза | Просмотров: 605 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 05/06/20 01:29 | Комментариев: 7

Наши предки чтили небеса. По нескольку раз на дню задирали головы, пытаясь угадать, будет ли дождь или, наоборот, засуха. Облака подсказывали, близок ли тайфун, надо ли бояться урагана, ударят ли холода или наступит оттепель. Жизнь современного человека мало зависит от погоды, а нужно или нет брать с собой зонтик, легко узнать, включив радио. Мы редко поднимаем глаза к небу и не ждем от него опасности. Так и Юрген – смотрел не вверх, а вниз. Скучая на скамейке у детской площадки, разглядывал золотые полосы на песке, и легкие беспокойные тени от веток, и полиэтиленовый пакет, блескучий и грязный, стыдливо жмущийся к деревянному бортику. Он и так знал, что в вышине сияет солнце, а тучи — если они есть — несутся пугливо и быстро, обгоняя друг друга. Обычное межсезонье, теплое и безвкусное, словно кипяченая вода, и затяжное, как всегда в этих краях. Его не интересовало, глубока ли прозрачная синева или захлопнута, будто картонная коробка, тяжелой слоистой чернотой с маленькой прорезью для света. Не волновало, пуста ли она или расцвечена туманными шлейфами самолетов. Стоит ли удивляться, что он не заметил над своей головой темную точку, которая стремительно росла и обернулась подвижным крылатым пятном.
Юрген наблюдал, как малыш в красной вязаной кофточке и вельветовых башмачках возится в песочнице вместе с другими детьми, и думал: выходные пропали, потому что опять надо сидеть с ребенком в то время как Лина развлекается на идиотских презентациях. Размышлял, почему все детеныши — будь то котята или щенки — неуклюжи, а человеческие — особенно. Должно быть, оттого, что не опираются на руки, а пытаются, подражая взрослым, ходить на двух ногах. Он досадовал, что жена нарядила сына так ярко и в то же время так марко — рукава по локоть коричневы, а ботинки и вовсе не разобрать, какого цвета. На одном развязались шнурки... Тупоносая матерчатая лодочка соскользнула с крохотной пятки, и вот запачкан еще и носок — это для Юргена было уже слишком, ведь отчитываться за испорченную одежду придется ему. Лина всегда ругалась, когда ей приходилось делать что-то лишнее, пусть даже запихнуть пару тряпок в стиральную машину.
Нехотя он начал подниматься со скамейки — увы, поздно, потому что в этот момент в песочницу спикировал огромный орел и, ухватив малыша сзади за воротник кофточки, взмыл ввысь. Юрген остолбенел. Он никогда не видел такой большой птицы. Он и не подозревал, что подобное существует в природе, а если бы заподозрил — посчитал бы чем-то запредельным, вроде лохнесского чудовища. О таких монстрах чудаковатые люди сочиняют странные книжки, к месту их якобы обитания устраивают паломничество туристы и ученые, но... на детской площадке, средь бела дня?
Нескольких секунд, пока Юрген стоял столбом, орлу хватило, чтобы набрать высоту. Траурная клякса, а которую превратились мальчик и птица, помутнела в небе, съежилась до точки, а потом и вовсе исчезла, визуально затерявшись среди крошечных стратосферных облаков.
- Ох, черт! - Юрген пришел в себя и запоздало замахал руками. - О Господи, Мориц! Мориц!
В отчаянии он выкликал имя сына, как будто тот мог его услышать. - Черт! Дерьмо! О Боже мой!
Употребляя рядом столь несовместимые понятия, он, конечно, богохульствовал, и в этом его мягко упрекнул сидевший на скамейке напротив старик — очевидно, дедушка другого малыша.
- Господин хороший, не надо так кричать. Тут дети, женщины...
- Что, к дьяволу, все это значит? - простонал Юрген уже тише. - Вы видели?
- Что? А... да, удивительный экземпляр. Снежный орел. Вы заметили белые пятна на шейке — вот тут и тут, симметрично, - и он показал на свое пергаментное горло. - Очень, очень редкий. Говорят, последний раз его видели в середине прошлого века, в горах Австрии.
- Какие, к чертям собачьим, пятна?! - задохнулся от возмущения Юрген. - Какая, к лешему, Австрия? Он унес моего сына. Ребенка! Человека!
- Да-да, - закивала полноватая фрау в белом кашне. Она выгуливала собачку, а заодно и дочку — девочку полутора лет, которая всего пару минут назад играла с Морицем, а теперь, напуганная орлом, тоскливо хныкала и грязными пальцами терла глаза. - Я читала про такой курьез, совсем недавно, в интернете. Какая-то хищная птица подняла годовалого мальчика, но выронила через пару метров. За шапочку схватила, на нем тоже что-то красное было... В Англии, если не путаю, это произошло. Они еще видео на ютуб выставили...
- Видео! - сердито перебил ее старик. - Вы заблуждаетесь, милостивая дама. Это была фальшивка. Дрессированный орел и кукла вместо ребенка.
- Вот как? - заинтересовалась фрау. - А для чего, позвольте...?
- Для «Galileo».
- Ох, - вздохнула дама в кашне, - чего только люди не придумают, чтобы попасть в телевизор.
Они бы еще долго переливали из пустого в порожнее, перемывая косточки создателям фейков, но тут хнычущая девчонка заверещала пронзительнее и громче — вероятно, в глаза попал песок, — и фрау кинулась к ней.
- Что же мне делать? - растерянно спросил Юрген.
- Идите в полицию, - посоветовал старик. - Там помогут.
Юрген поблагодарил пожилого господина и последовал его совету, но сперва поднял с земли и положил в карман вельветовый башмачок — единственное, что осталось от мальчика по имени Мориц.

Полицейский чиновник скрупулезно покрывал белоснежный лист бумаги аккуратными мелкими буквами, и если бы не сильно расписанная шариковая ручка, оставлявшая чуть ли не в каждой строке глубокие кляксы, протокол получился бы — загляденье.
- Какой, говорите, у него размах крыльев?
Юрген нервно пожал плечами.
- Не знаю, метра три, наверное, а то и больше.
Ему хотелось зарыдать или наброситься на полицейского с кулаками, но он не знал, что лучше и приличнее случаю, а потому просто отвечал на вопросы.
- А точнее?
- Да не знаю я! Гигантская птица, настоящее чудище. Огромная, как самолет. Я что, его линейкой мерил? Три двадцать пусть будет.
- Ровно три двадцать?
- О Боже! - воскликнул Юрген, и чиновник записал в протоколе: «Размах крыльев: три метра, двадцать сантиметров».
- И полетел на юго-запад?
- Э...
- Вы сказали, от детской площадки на Биркенфельзен в сторону леса, значит, на юго-запад?
- А, да... туда.
С похвальной четкостью полицейский зафиксировал все: во что был одет ребенок, с кем играл, как выглядели и во что были одеты свидетели — спросить их фамилии незадачливый отец, увы, не догадался — а так же, кто и где находился в момент икс. В графе «особые приметы подозреваемого» он записал со слов Юргена: «два белых пятна на шее». Правда, тот их сам не приметил, но поверил старику.
- Ну вот, господин Кнехт. Все. Распишитесь... Что-нибудь еще? - чиновник сухо улыбнулся Юргену, поскольку тот не уходил. Несколько раз взмахнул протоколом в воздухе, чтобы высохли чернила, затем подшил его в папку.
- Но как вы собираетесь действовать? - спросил Юрген.
- Заведем уголовное дело о похищении ребенка.
- К черту ваши дела, как вы будете искать моего сына? Да меня жена убьет! Не уследил! С другой стороны, что я мог против такого чудовища? Я и моргнуть не успел... Свалился крылатый черт, как метеорит с неба... за шкирку моего Морица когтями зацепил, раз — и нет их обоих. О Господи, он... а что, если он уронит его с большой высоты?
- Будьте добры, господин Кнехт, не надо истерик, - строго сказал полицейский. - В котором часу птица унесла мальчика? Около двенадцати? А сейчас полвторого. Не кажется ли вам, что за это время она или обронила ребенка — и тогда мы скоро его найдем — или они куда-нибудь да прилетели?
У полицейских чиновников логика железная, и не поспоришь, но Юрген не унимался:
- А если орел его съест? Или скормит птенцам? В апреле они как раз выводят птенцов, да?
- Ну, тогда мы заведем дело о людоедстве...

«Бред», - устало думал Юрген, шагая по каменистой дорожке через пустырь, среди бурых прошлогодних колючек и молодой зелени. Они с Линой жили в новом, недостроенном районе на самой окраине. «Все ноги сбил, будь оно сто тысяч раз неладно». Он бранил себя за то, что оставил автомобиль дома. Так ведь что удивительного: вышел погулять с сыном на детскую площадку, буквально на полчасика. А как стряслась беда, кинулся, себя не помня, к первому попавшемуся на глаза служителю закона, и тот увез его на полицейской машине в другую часть города — в участок.
«Гнусный, беспардонный бред... - злился он. - Расплодились, будь они неладны, бюрократы. Платишь всю жизнь налоги, а случись какое горе — и, кроме как измарать очередную бумажку, никто ни на что не способен. Вот и вся помощь».
«Зачем орлу человеческий ребенок? - спрашивал себя Юрген, поднимаясь по лестнице и отпирая дверь ключом. Пугливо вслушивался он в гулкое нутро квартиры. Вернулась ли жена? Или есть время собраться с мыслями? Птицы не едят людей. Нет, в самом деле. Разве хоть когда-нибудь хоть одна птица склевала человека? Но тогда что они с ним сделают? Может, вырастят в своем гнезде, как Маугли? Животные иногда воспитывают человечьих детенышей. Эти маугли потом бегают на четвереньках и кричат по-звериному... Ладно, допустим. Бегать на четвереньках — не фокус, но можно ли научить человечка летать? Определенно нет. Ведь нужны крылья — их просто так не отрастишь...»
Он представил Морица — крылатым и хищным — и содрогнулся, но тут ожил звонок. Сперва промурлыкал вкрадчиво два такта, потом заиграл веселую песенку. Юрген внутренне сжался — и не только потому, что никак не мог привыкнуть к новой дверной мелодии.
Если бы Лина вошла как обычно — деловитой и прилизанной, с длинной темной косой, уложенной на затылке в корону, в короткой шерстяной юбке и блестящих чулках — он бы нашел в себе силы повиниться. Взял бы жену за руки и, усадив бережно на диван, поведал все. Но она словно впорхнула в комнату — весенняя, как бабочка, в светло-коралловом платье, причесанная по-гречески: локоны да завитушки, золотой лентой стянутые в лохматый пучок. Юрген вспомнил, что презентация у нее сегодня необычная. Какой-то известный не то писатель, не то редактор собственной — драгоценной — персоной явился на чтение Лининого романа в городской библиотеке.
- Ох, как я устала. Ты не представляешь, сколько было народу — концентрированная энергетика толпы, духота, — ее глаза сияли. - Да еще акустика плохая. Но герр Левин-Бокк... впрочем, это долго, и вечера не хватит рассказать. Милый, а где Гномик?
Под ее пронзительно-одухотворенным взглядом Юрген вспотел.
Не то чтобы Лина была хорошей матерью. То есть она, конечно, была хорошей матерью, но отнюдь не наседкой, которая только и знает что квохтать над любимым дитятей, совать ему в рот вкусности да вытирать сопли. Она верила, что главное в жизни — самореализация, а ребенок — это только малая ее, самореализации то есть, составная часть. И все-таки сказать женщине, что ее сына уволокло неизвестно куда непонятное какое-то чудище — ой как непросто!
- Мориц у бабушки, - солгал Юрген.
- Очень кстати, - одобрила Лина. - От меня сегодня никакого толку — в смысле, для малыша. Все соки из меня выпили. К детям надо подходить с легкой душой. И завтра — такой день намечается хлопотный... а ты на работе. Не посидит ли она с ним и завтра?
- Конечно, посидит! С радостью. То есть, я хотел сказать, она обещала побыть с ним. Ты ведь знаешь, твоя мама очень привязана к нашему сыну.
Сказал — и неловко сглотнул. Он не умел врать, не краснея — к счастью, жена ничего не заметила, потому что в этот момент смотрелась в зеркало.
- Передай ей большое спасибо, - у Лины был конфликт с матерью. Они не разговаривали, поэтому общаться с тещей приходилось Юргену. - У мамаши, конечно, характер еще тот, но что бы мы без нее делали... И свари мне, пожалуйста, кофе. Хочу немного поработать.
Лина стянула через голову платье, завернулась в одеяло и, устроившись на диване в гостиной, открыла ноут. Минута — и ее взгляд уже летел по строчкам, а сознание моталось в таких краях, какие нормальному человеку не привиделись бы в страшном сне.
- А ужин? - спросил Юрген. Он понял, что отсрочка получена.
- Спасибо, милый, я не голодна, - кусая губы, отозвалась жена. - Хотя нет... Ты можешь сделать блинчики?
Юрген поплелся на кухню.

В последующие дни он изворачивался как мог, в ярчайших красках расписывая любовь сентиментальной старушки к единственному внуку. Впрочем, Лина не очень-то и скучала по Морицу. Она как раз дописывала подростковую повесть и по самую макушку ушла в приключения героев. Вдобавок, чтобы не иссякло вдохновение — которое, как известно, зависит от общего состояния организма, — ей следовало много гулять, соблюдать режим и правильно питаться, а также читать хорошие книги и регулярно смотреть по телевизору новости и уголовную хронику. Писатель, считала она, обязан держать пальцы на пульсе эпохи. При подобной жизни на ребенка так и так не оставалось времени.
Только однажды, и как бы невзначай, Лина пробормотала за ужином: «Загостился...», и Юрген подумал, что она говорит о сыне. В другой раз, вернувшись из магазина, она произнесла: «Какую милую зверюшку я купила для Гнома, взгляни...», - и улыбнулась рассеянно, словно вглубь себя. Но Юрген так и не узнал — какую именно, потому что поспешил отвлечь жену от опасной темы.
Через полтора месяца он убрал с серванта фотопортрет Морица — любительский снимок в дешевой пластмассовой рамке, на котором сын гордо улыбался, демонстрируя единственный новехонький зуб — и спрятал в прикроватную тумбочку. Туда, где лежал украдкой выстиранный голубой вельветовый ботиночек.
В конце июля пришло письмо из полиции: «За недостатком фактического материала уголовное дело закрыто».
- О чем это они? - удивилась Лина. - Какое дело?
- У меня украли навигатор из машины.
- А... Что, так и не нашли?
- Нет.
Вот и весь разговор.

Теща не звонит... Лина больше не вспоминает о мальчике. Он устраивает ее таким, какой есть — далеким и живущим у бабушки. Наследник, гордость, символ ее женственности.
Юргена тоже все устраивает. Теперь, когда ребенок не путается под ногами, их с женой семейное счастье напоминает корабль у причала — не плывет и не тонет. Иногда Юргену представляется, будто Морица кто-то усыновил, тот, у кого не спросишь фамилию и чей адрес не отыскать ни в одной картотеке.
Лишь в новолуние ему не спится, и, как солнце вытапливает на поверхность льда сор и грязь, ночное серебро вытапливает из сердца тоску и чувство вины. Тогда, тихонько отворив тумбочку, он вынимает из нее портрет в пластмассовой рамке и голубой вельветовый башмачок — и долго смотрит на них...
У малыша на снимке крошечный острый носик, ярко-голубые глаза и ямочки на обеих щеках. Когда-то он пах молоком, но фотография пахнет только бумагой. В бледном свете луны младенческое лицо выглядит очень живым и как будто свежеумытым. Ботиночек блестит, словно покрытый инеем... и Юрген думает, а чем черт не шутит? Быть может, среди орлов Морицу живется лучше, чем среди людей.
Новеллы | Просмотров: 642 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 29/05/20 22:04 | Комментариев: 10

Фрау Клод постучалась в мою дверь осенним утром, когда по карнизам отплясывал мелкий дождь, а ветер гнал над улицами сопливые облака. Достаточно было одного взгляда, чтобы понять – пожилая дама умирает. Не по желтой, прозрачной худобе, не по вялым рукам, а по исходящему от морщинистого лба сиянию. Обычно в человеке эмоции взвешены, будто масло в воде, а духовное тесно переплетено с физическим. Умирающие – двухслойны. У них тело – отдельно, душа – отдельно. Готовая взлететь, она выплескивается светом из каждой поры.
Фрау вошла, слегка прихрамывая, опираясь, как на тросточку, на сложенный зонт, и бессильно рухнула на стул. Редкие волосы перьями топорщились на висках, источая влажный аромат.
– Я прошу вас, господин доктор, – произнесла фрау Клод, глядя мне прямо в глаза, – ампутировать мне левую ногу. Вот до сих пор, – она задрала юбку и ладонью быстро провела по лодыжке.
Я увидел, что ее сухую щиколотку, чуть повыше растоптанной галошеобразной туфли, охватывает браслет. Резной, черненый, с тоненькой витой змейкой посередке. Металл, похожий на серебро. Неуместно кокетливое украшение, полускрытое кольцами спущенного чулка.
– Вас мучают боли, фрау Клод?
– Нет.
Когда семь лет назад я начинал свою практику, ко мне обратилась с подобной просьбой совсем юная девушка, почти ребенок. Одетая в брючный костюм, она и стояла узко и прямо, как свеча, так что две ее стройные ножки казались сросшимися в одну. Зеленоглазая русалка с испуганной улыбкой и жирными, точно ил, волосами, до кончика хвоста затянутая в черный шелк. Не имея тогда еще никакого представления об апотемнофилии, я был потрясен. Молодое симпатичное создание хочет себя изуродовать. Ополоумевшая природа беснуется против женственности и красоты.
Девочку я послал к психиатру, и что с ней случилось дальше, не знаю. Сейчас передо мной сидела, вымученно процеживая сквозь вставные зубы нелепые слова, седая фрау, и я спрашивал себя: уж не впала ли пациентка в старческий маразм?
– Не боль, нет. Вот это, – она показала на серебряный браслет, – надо снять. Распилить невозможно, не получится, он заговоренный, но умирать с ним я не хочу.
Я почувствовал себя глупо. История напоминала дурно сделанный триллер или средней руки мистический сериал для домохозяек.
– Откуда он у вас?
– Долго рассказывать, – вздохнула фрау Клод. Даже не вздохнула, а всхлипнула, словно захлебнувшись моим вопросом, и натужно закашлялась. При этом в груди у нее что-то сухо и болезненно хрустело, как будто с кашлем она отдавала пространству комнаты частичку своей жизни.
– Ничего, – я украдкой взглянул на часы. – У нас есть время.
– У вас, господин доктор, не у меня, – возразила старая дама, вытирая покрасневшие глаза. – Да не интересно вам будет. Лучше бы сразу к делу... Ну ладно. Хорошо. Уже не помню, в каком году это было – в пятидесятом или пятьдесят первом, - и мне тогда исполнилось соответственно не то двадцать два, не то двадцать три. Я работала в одном заведении под красным фонарем. Вы понимаете, в каком? – спросила она с вызовом.
Я кивнул, пряча непрофессиональную ухмылку.
– Но не о том речь, – одернула себя фрау Клод, и лицо ее неуловимо оживилось. – У каждого человека есть маленькая тайная страсть – глупая или постыдная. Кто-то переодевается в чужое белье (а сколько я чужого грязного белья повидала, можете представить), кто-то разводит кур в ящике или выращивает лавровый куст на окне. А я любила цирк. Это, знаете, господин доктор, совсем не то что театр или, например, кинематограф. Живое колдовство, глоток детства – вот что это такое. Пару раз в сезон в наш городок приезжал цирк-шапито, вернее, цирковые труппы из разных краев: немецкие, голландские, французские, итальянские и даже русские и китайские. Они гастролировали по миру, перевозя в фургонах-вагончиках весь свой скарб, детей и дрессированных животных. Я не пропускала ни одного представления. Покупала самый дешевый билет и устраивалась на галерке – оттуда обзор открывался не хуже, чем с первых рядов, вдобавок не приходилось задирать голову – и окуналась в счастливое ожидание. Я верила: рано или поздно на каком-нибудь из спектаклей случится чудо. Может быть, и небольшое, совсем не важное, такое, что и чудом-то трудно назвать, но мое персональное. И оно произошло. Обычно посреди площади циркачи устанавливали, растягивая на шести кольях, надувной купол. Похожий на половину огромного красного яблока, смятый на ветру, он виден был издалека. Но той весной шатер почему-то не поставили, и спектакль шел на открытом стадионе. Я сидела в последнем ряду...

***
Фрау Клод – а тогда ее звали просто Лизой – сидела в последнем ряду, спиной упираясь в шершавую стену, а затылком – в нежную майскую голубизну. Внизу, на зеленом газоне, окруженный пластмассовыми кеглями, выступал фокусник – объявленный по имени Марио, по пояс голый, с блестящими от пота золотыми плечами.
Он жонглировал бритвенными лезвиями, доставал из ведра с водой горящий факел и выпускал в небо почтовых голубей, черпая их пригоршнями из собственной шляпы, а Лизе чудилось, будто он кидает в воздух охапки белой сирени. Она любовалась птицами, завидуя их белизне, такой яркой, что солнечные лучи превращались в сахар, едва коснувшись их крыльев. Голуби растворялись в легких облаках и сами становились облаками, дымными сгустками пара из городских труб и туманными следами бороздивших синеву самолетов. Возникали ниоткуда, из старой шляпы фокусника, и возносились в никуда, в пустоту. «Вот оно, настоящее волшебство», – говорила себе Лиза и вытирала соленые ладони о липнувшую к коленям юбку.
После представления она отправилась бродить между фургонами, под натянутыми бельевыми веревками, всех, кто попадался навстречу, спрашивая о Марио. Циркачи смеялись и посылали ее от вагончика к вагончику, словно пинали друг другу мяч из угла в угол разноцветного поля. Наконец она отыскала фокусника, стоящего перед клеткой с голубями.
– А я думала, ты ткешь их из воздуха, – сказала Лиза.
– Из воздуха можно ткать только мечты, – возразил Марио, скаля в улыбке желтоватые, крепкие, как у белки, зубы.
– Так это те же самые голуби? – прищурила она хитрые глаза. – Они вернулись?
– Голуби всегда возвращаются, – наставительно произнес Марио, – к тому, кто их окольцевал. Видишь, у каждого на лапке колечко из жести – с моим именем.
– Шутишь, – расхохоталась Лиза. – Птицы не умеют читать.
– Конечно, не умеют. У них имя хозяина записано в сердце, вот здесь, – усмехнулся Марио и положил руку ей на грудь.
В полутемном цирковом фургоне, куда свет проникал через пыльное, забранное металлической решеткой окошко под самым потолком, на узкой походной койке, Лиза подарила ему то единственное, что дарить умела. Его пот благоухал йодом и разогретым на солнце песком, а дыхание освежало, как морской ветер. Она чувствовала себя голубем в крепких мужских руках и, подброшенная высоко-высоко, туда, где не властно притяжение земли, замирала от непонятного ей самой страха и еще менее понятной жажды чистоты и свободы. Когда все закончилось и Марио встал, затягивая узлом рубаху, и спросил: «Сколько?», она замотала головой.
– Не надо.
Ей о многом хотелось сказать: о том, что работа и цирк – два противоположных мира, и один не должен вторгаться в другой, и о том, что стыдно за деньги покупать тайну, море и полет, – но слова, как безвкусный попкорн, закупорили горло, царапая гортань.
– Вот как? – он склонился над ней с чем-то блестящим в пальцах, и у Лизы от испуга на мгновение закружилась голова, потому что сверкающий предмет она приняла за нож, а в голосе нечаянного любовника ей померещилась угроза. – Тогда и я дам тебе кое-что. На любезность следует отвечать любезностью.
Раздался сухой щелчок – она не сразу поняла, что случилось. Как будто на ее теле появилось что-то лишнее – не одежда и не украшение, которые легко сорвать с себя, а некая часть, которой быть не должно. Болезненный нарост чуть выше щиколотки. Лиза согнула ногу в колене, вывернув ступню, и тут же убедилась, что чувства ее подвели. На щиколотке красовался изящный браслет из черненого серебра, по виду старинный и сказочно дорогой. Она вспомнила, что давно – еще в детстве – видела такой в музее, под стеклом. Тонкая скрученная змейка, кусающая себя за хвост. Глаза – маленькие сапфиры. По спине – янтарная крошка. Не то герцогский, не то графский герб. Всего лишь браслет. Но от него стало ужасно неудобно, и нога казалась распухшей, точно от укуса слепня.
– Нравится? – широко улыбнулся Марио. – Он приносит удачу. На первых порах будет неловко, а потом приноровишься, – и словно кипятком в лицо плеснул: – Не пытайся снять... да ты и не сумеешь. Заклятие на нем.
«Сумею», – упрямо шепнула Лиза, сдерживая бегущий по хребту холодок. Из того же упрямства она на другой день продала змеиные глазки-сапфиры, но и слепая серебряная змея послушно несла обещанную удачу. Драгоценный браслет на ноге как будто выделял Лизу среди толпы ей подобных, придавал особый статус. Подарки лились на нее дождем. Вскоре, через год-полтора, она вышла замуж за чахлого, но богатого клиента и, так же быстро овдовев, осталась владелицей большого дома под Регенсбургом и счета на сумму... впрочем, не будем считать чужие деньги. Главное, что на жизнь ей хватало с лихвой, да только странная это была жизнь. То припухлое и неудобное, появившееся в памятный день на ноге, скользя по кровотоку, поднялось выше и застряло в груди. Оно то ныло, как много лет назад переломанная и сросшаяся кость в ненастную погоду, то скулило голодным щенком, то дергало, словно вызревший нарыв, то взрывалось огненной болью, стоило Лизе – а теперь уже фрау Клод – узреть голубя на мокром асфальте у подъезда или услышать по радио имя Марио – да мало ли на свете итальянцев с таким именем? – или вдохнуть знакомый аромат, запрокинуть голову в знакомое небо, заприметить вдалеке, а то и просто вообразить, красный купол бродячего цирка-шапито. Память разрасталась, полужидкая, текла по сосудам и метастазировала прямо в сердце.
Прошлое и настоящее спеклись в один тяжелый, плотный комок и перевились, точно корни дерева под землей. Лиза чувствовала Марио, где бы он ни находился, как будто корявый маршрут его скитаний каждую секунду прорисовывался на ее мысленной карте. Фокусника мотало то там, то здесь, по всей Европе. То в Гамбурге видела она его, то в Барселоне, то в маленьком французском городке Сааргемине. Одно время она даже хотела его найти – да разве такого догонишь!
Неуловимый, как мираж на горизонте, Марио колесил из города в город в цирковом фургоне – все такой же полуголый, сладко пахнущий потом и ветром, кольцевал неосторожных птиц, привлеченных светом его неугасимой харизмы, и кажется, совсем не старел. А Лиза старела, сморщивалась, как лежалая слива, теряя цвет и блеск. Иногда она спала с мужчинами – теперь уже не за деньги. Она, как остывающая после знойного дня земля, отдавала им последнее тепло, и чем больше отдавала, тем больше сама тускнела и съеживалась. Заговоренный браслет не снимался, не поддаваясь ни ножовке, ни лазеру.

***
– Вот так, – фрау Клод скорчилась на стуле, почти касаясь подбородком острых коленей.
Маленькая круглая старушка, как будто одряхлевшая и сжавшаяся на глазах, с черной палочкой зонта в руке. В ее историю верилось с трудом, хотя мало ли какие истории лежат у людей на сердце. Выдуманная или правдивая – для нее она была реальной, и я решил подыграть.
– Значит, только вместе с ногой? А зачем его снимать, фрау Клод, браслет ваш? Ведь он принес вам счастье.
– Что вы смыслите в счастье, молодой человек? Извините, господин доктор. Последние годы мне кажется, – неожиданно тонко проскрипела старушка, и голос ее вибрировал от страха, – что я продала душу дьяволу, и если не избавлюсь от его метки – то он меня утащит. Вы понимаете – куда?
Я покачал головой. С теологическими вопросами – это, пожалуй, не ко мне.
– Ампутацию делать нельзя, – сказал я твердо. – Вы не перенесете наркоз, да и, собственно... вы действительно думаете, что метку дьявола так легко удалить? Ведь он метит не ногу, а душу.
– В самом деле, – прошептала фрау Клод и еще туже свернулась в седой клубок. – Вы правы, господин доктор, в самом деле... в самом деле, – повторяла она, скрюченными пальцами впиваясь в зонт, царапая зеленую обивку стула, съеживаясь и пряча голову под крыло, растопыривая белоснежные перья, разворачивая веером хвост. Я метнулся к шкафу с лекарствами, но она уже вспорхнула легко и, описав круг по комнате, просочилась в открытую форточку, в липкую морось, в разбухшее от сырой золы осеннее небо.
Да-да, знаю, вы не поверите, но я своими глазами видел, как она превратилась в белого голубя и вылетела в окно... В задумчивости я сел за стол и принялся ждать следующего пациента, не беспокоясь более о фрау Клод. Почтовый голубь всегда найдет дорогу домой.
Сказки | Просмотров: 544 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 22/05/20 14:46 | Комментариев: 14

Есть такие уголки на свете, которые Бог создал да и забыл про них, и остались они так же хороши, как в первый день творения. Я человек старый. Самый старый в округе, старше меня был только Петер-булочник, но он уже давно покоится под сенью мраморного ангела с позеленелыми от времени крыльями. Так что вся история здешних мест для меня как на ладони, и кому, как не мне, знать, как мал порой шажок от рая до ада.
Поселок наш так и зовется Egares, что в переводе с французского означает «забытый». Только не спрашивайте меня, при чем тут французы. Франция отсюда настолько далека, что ни один из моих земляков не представляет себе толком, что она такое. Зато земля у нас тучная, будто рождественский гусь, и плодородная настолько, что всякая воткнутая в саду палка через пару дней покрывается листвой, яблони крепкие, а соседи и собаки незлые, и любые споры решаются за кружкой пива, в маленькой кнайпе через дорогу от моего дома. Egares — приветливый, тихий и благополучный поселок, во всяком случае, таким он был до того памятного утра, второго октября **** года, когда в нем впервые появилась фрау Цотт.
Она приехала из города на грузовом фургоне, вместе с убогим своим скарбом и сынишкой — длинноруким пацаненком лет семи, худым и апатичным, как зимняя рыба — и стояла у калитки под моросящим дождем, среди баулов и коробок. Ей никто не помогал. Одинокая растерянная женщина в поношенном старомодном пальто и резиновых ботах, не просто тусклая, а бесцветная, точно не раскрашенная картинка, она показалась мне сорокалетней. Только потом я понял, что ошибся лет на десять.
Кирпичный дом по соседству от нас с Хельгой пустовал не первый год, а участок перед ним по колено зарос крапивой и лебедой. Трава пробралась даже на крыльцо — сочные высокие одуванчики, которые каждое лето забрасывали чужие грядки летучими семенами. Из-за каких-то неведомых подземных процессов фундамент просел и перекосился. Оконные рамы рассохлись, а дверь плохо закрывалась, болталась, словно наспех пришитый рукав. Летними грозовыми ночами она стонала и хлопала на ветру, и нам со старухой чудилось, что это чья-то неприкаянная душа мечется и грустит.
Вот в такой дом вселялась теперь городская фрау с ребенком, но мне и в голову не приходило ее жалеть. Новоселье — не повод для жалости. Я подошел и предложил донести вещи. Фрау бледно улыбнулась, взглянув на меня прозрачными глазами цвета испитого чая, и кивнула. В гулких комнатах пахло сыростью, повсюду валялись перья и голубиный помет. Зато сохранилась кое-какая мебель: резной черного дерева буфет, такие же кровать, тумбочка и платяной шкаф. Все дымчатое, мохнатое от пыли. На кухне - электрическая плитка и разделочный стол.
- Купили? - спросил я и, помедлив, представился. - Хольгер Шмитт.
Она протянула мне влажную ладонь.
- Лаура Цотт. А это — Янек. Сынок, не трогай, пожалуйста, грязь, - возвысила голос, - тут кругом инфекция. У тебя давно не болел живот? Хочешь в больницу? - мальчик полулежал на тумбочке, опираясь на нее обоими локтями, и выводил пальцем дрожащие буквы — свое имя. От окрика матери он вздрогнул и нервно заморгал. - Нет, герр Шмитт, снимаем, покупка нам не по карману. Я вдова, живу на пособие, - добавила она не то с горечью, не то с гордостью, и, будто подтверждая свои слова, поставила на буфет черно-белую фотографию в деревянной рамке. - Эрик...
Сквозь мутное стекло на меня вопросительно смотрел лысоватый молодой человек.
- Не ценила я тебя, Эрик, а сейчас — поздно. Если бы все сначала... но нет, не бывает так. Отчего, герр Шмитт, с любимыми тесно, а без них — такая пустота?
- Мне очень жаль, фрау Цотт, - сказал я, а она тем временем вынимала из сумочки коробочки и пузырьки, вытряхивала в горсть таблетки, запивая их из бутылки минеральной водой. Наскоро смахнув пыль, выставляла рядом с фотографией длинную шеренгу склянок — так, чтобы Эрик мог видеть, каково ей приходится одной.
- Сердце, герр Шмитт. На лекарствах только и держусь. Но надо, надо терпеть... Страшно подумать, что станет без меня с Янеком.
Она покачала головой.
Перед сном мы со старухой посудачили о новой соседке. Не то чтобы мы какие-нибудь сплетники, но, видите ли, поселок наш невелик и тем для разговоров немного.
-Она выглядела такой несчастной, - рассказывал я. - Мужа поминала, покойного...
- Бедняжка, - отозвалась Хельга. - Надо ее проведать.
В Egares редко кто умирал, разве что совсем дряхлые, и так почти неживые. Те, в ком силы выгорели до последней капли, гасли мирно и безболезненно, как пустые керосинки. Одни уезжали, другие рождались, дети оперялись и покидали родные гнезда, переселяясь в город. Привычный и естественный круговорот, в котором не было места ранней смерти. Поэтому образ фрау Цотт сразу предстал перед нами подернутым легким флером трагизма.
Я долго ворочался на неудобной кровати. Кололо в левом боку, вдобавок одеяло — плотное и квадратное - постоянно соскальзывало на пол. Как ни повернешься — все тяжко, холодно, больно. Никогда не задумывался о старческой немощи, а тут словно что-то чужое и гадкое навалилось. Рядом безмятежно, как дитя в колыбели, сопела моя старуха. Она приоткрыла рот, в котором поблескивали смоченные слюной остатки зубов, и, откатившись на мою сторону постели, выставила острый локоть. «Шутка ли, - сердился я, мучась бессонницей, - почти семьдесят лет вместе, а все равно не притерлись до конца, остались угловатыми друг для друга».
На следующее утро я несколько часов провозился в саду — готовил к холодам розы, обрезал, укутывал обрывками холстины, сгребал листья с газона, перепахивал клумбы — а Хельга заглянула на пару минут к фрау Цотт да и задержалась у той до обеда. Вернулась домой печальная.
- Ну, что там у них? - полюбопытствовал я.
- Плохо, - бросила мне в ответ Хельга и, слегка приволакивая левую ногу, принялась накрывать на стол.
- Никак охромела, мать? - удивился я.
- Представляешь, они уже пятый раз переезжают, - отозвалась моя старуха. Руки ее тряслись, и тарелки жалобно позвякивали. - То хозяин выставит вон, то соседи житья не дают. Масло льют под дверь, чтобы она поскользнулась, спички суют в замочную скважину, кляузы пишут... Мальчишку в школе бьют, обижают по-всякому.
- Ну, у нас-то им будет хорошо, - сказал я уверенно. - Люди тут не злые и ребятишки славные. Уж если кто нуждается в доме — настоящем, а не просто в четырех стенах, — то лучшего не сыскать.
- Ты прав, ты прав, - мелко закивала Хельга, и суп выплеснулся из половника на белую скатерть. - Вот ведь несчастье.
Весь вечер моя старуха пекла пирожки с луком и капустой, а перед ужином опять забежала к соседям — угостить. Забежала — я сказал? Нет, доплелась кое-как.
Утром я проснулся от ее причитаний, перемежаемых проклятиями. Симпатия к разнесчастной фрау Цотт за одну ночь испарилась без следа, как роса под полуденным солнцем.
- Ведьма, - бормотала Хельга, - вот ведьма как есть... глазливая. Посмотри что натворила, а? То-то нога у меня вчера разболелась, прям разламывалась.
- Что? Кто? Чья нога?
Я ничего не понимал спросонья.
- А вот, полюбуйся, - она откинула одеяло, обнажив сухую жилистую ступню, отчего-то покрасневшую и странно деформированную. - Видишь шишку?
- Ну, мать, чего ты хочешь? Старые мы с тобой.
Я никак не мог взять в толк, почему жена так разволновалась. Молодой человек может захворать, а старый — должен. Тут, как говорится, ничего не попишешь.
- Мне эта Цотт, чтоб ее, ведьма эта, вчера такую же показала, на своей ноге. Мол, сил нет, ходить мешает. Я посмотрела и сама захромала. А сегодня проснулась — она точь-в-точь на том же самом месте вскочила!
- Хельга... - я аж засмеялся. - Вот не думал, мать, что ты у меня настолько суеверная.
- Они, колдуньи, всегда так делают. Покажут — да и переведут на человека свои болячки! Чернокнижница, чтоб ее! Небось сама теперь скачет как конь, а я тут...
Еле успокоил жену. Одумалась, поняла, что соседка в ее беде неповинна, только, видно, какой-то червячок в сердце завелся. Косилась на нее с тех пор, а на шею, под ворот, повесила амулет — открытая ладонь на серебряной цепочке и мутный зеленый камешек посередке. От дурного глаза, сказала. Бабские глупости, в общем, ладно бы крестик...
Насчет ребятишек я ошибся, невзлюбили они Янека. Хоть и не испорченные и не жестокие вроде, да из хороших семей, но дети есть дети. Не ангелы. А маленький Янек — по всему выходит — идеальная жертва: вялый, пугливый, в глаза не взглянет. Руки словно вороватые мыши — все время что-то прячут и прячутся. Едва ли не каждый день мальчишка приходил домой в слезах и синяках.
Я сам видел, как он корчился и ныл, сидя на крыльце, и как фрау Цотт, подскочив, с размаху дала ему пощечину.
- Ну хватит! Я устала. Господи, кто бы знал, как я устала! Сколько можно ото всех убегать? Давай уже, наконец, ладить с людьми... Янек, сынок... ну сколько можно? Бедный ты мой... - отшвырнув помятый в схватках ранец, она душила мальчика в объятиях.
Хорошо ли, плохо ли, но Цотты понемногу обживались. Прикупили кое-какую мебель: старый диванчик в гостиную, подростковую кровать, письменный стол для Янека. Ну и мелочи всякие, из которых складывается домашний уют. Полки, вешалки, скатерти, вазочки... Простые вещи, старые, завсегдатаи блошиных рынков, а все-таки без них — дом не дом.
Иногда я заходил к соседям на чашечку кофе. Старуха моя Цоттов с той поры избегала, а мне нравились тесная кухонька, льющийся сквозь тюль серый свет, деревянные лавки в потеках смолы, запах тмина и корицы. Нравился расплывчатый, как будто вылепленный из теплого воска, профиль хозяйки. Пальцы — тонкие, костлявые, с единственным кольцом — обручальным, которое она продолжала носить в память об Эрике. Фрау Цотт говорила то медленно, растягивая фразы, как жвачку, то быстро, точно боялась не успеть. Боялась, что у нее отнимут это право — говорить. Сминала, комкала, бросалась словами, как школяры бумажными шариками.
- Ненавижу ноябрь, - сетовала Лаура Цотт. - Слякоть, грипп. У Янека опять насморк. Что ни зима — то у него насморк, и дай Бог, чтобы не гайморит. У меня была красная лампа, но разбилась при переезде... только прогревания ему и помогали. А скоро настоящие морозы, и тут уж одним насморком не отделаться. Прошлой зимой, герр Шмитт, я целый месяц пролежала с простудами... нет, полтора месяца. До сих пор кости ломит, как вспомню... Так то я, а Янек... уж как болел! Я тревожусь о нем, герр Шмитт, все время тревожусь... Никого у меня не осталось, кроме него.
- Да будет вам, Лаура, - усмехался я, с удовольствием окуная усы в горячую кофейную гущу. - Мы со старухой двоих вырастили. Две дочки — выросли да упорхнули. Все дети так — чуть занемогут, и глядишь, опять здоровы, носятся так, что ни одному взрослому не угнаться. Так что не берите близко к сердцу.
- Ах, Янек такой болезненный мальчик. Он ведь, герр Шмитт, недоношенным родился, кило семьсот всего. В январе, в самую стужу. Зимние дети — они всегда хилые, - фрау Цотт вздохнула. - Им особый уход нужен. Чует душа, простудимся мы с ним, обязательно простудимся...
И точно. Не прошло трех дней, как ударили холода и болезненный Янек слег с воспалением легких, а меня скрутил радикулит — так что ни сесть, ни разогнуться. Зато Хельга понемногу избавилась от шишки — уж не знаю, какими травами она ее отпаривала, но к концу месяца нога стала как новенькая. По первому декабрьскому ледку собралась моя старуха к сестре, в город.
- Ну куда ты, мать, - отговаривал я, не иначе как заразился от фрау Цотт ее страхами, - скользко, упадешь где-нибудь. Обожди немного, поправлюсь, вместе поедем.
- С чего это я упаду? - возражала Хельга. - Когда это я падала, дед, спятил, что ли? Кларе исполняется сто лет! Как я могу ее не проведать?
- Твоей сестре уже пятый год как исполняется сто лет. Хватит меня дурачить.
Конечно, женщину не переспорить. Сделала как хотела. Встала в семь утра, собрала в сумку ароматические подушечки, пакетики с травяными чаями, какие-то салфетки — подарки для сестры, одинокой и столетней, и, клюнув меня сухонькими губами в середину лба, поспешила к автобусной остановке.
Я стоял у окна в одной пижаме и смотрел, как моя старуха семенит вниз по улице, придерживая рукой полы драпового пальто, и старается ступать шире, чтобы сохранить равновесие, но сапоги скользят, выворачиваясь мысками вовнутрь. «Хоть бы с палочкой ходила, - думал. - Ведь не будет. Гордая, слабость свою не желает признавать. Неправильная это гордость». Потом Хельга завернула за угол и скрылась из виду, только заиндевелая мостовая поблескивала, как осыпанный сахаром крендель.
К вечеру пошел снег. Превратил звонкое и блестящее в мягкое и пухлое, кусты - в сугробы, а подъезды — в лисьи норы. Дороги исчезли. Время перепуталось, так что не разберешь, день на дворе или ночь, за стеклами — белая слепота. До чего же странно и глухо прозвучал стук в дверь, я сразу понял, что это не Хельга. Отворил — в щелку сверкнули глаза из-под большой снежной шапки.
- Можно к вам на минутку, герр Шмитт? Янек спит — крепко уснул, до утра — а мне так жутко и тоскливо одной. Ведь сегодня... знаете, какое сегодня число?
- Пятое декабря, - ответил я машинально. - Проходите, Лаура. Обмахните только ноги, вот веничек. Хозяйка моя в городе, а мы с вами сейчас кофейку...
Вкрадчиво бормотал на кухне закипающий кофейник, выводя через нос длинные тощие рулады. Фрау Цотт сидела напротив меня и таяла: волосы, брови, ресницы из белых становились темными и мокрыми. Казалось, что она плачет.
- Четыре года назад, герр Шмитт, в такую же морозную ночь пропал Эрик.
- Как пропал? - удивился я.
- Нет, не такую же... сейчас теплее, а тогда на улице было минус двадцать. А? Вот так — ушел за сигаретами и не вернулся. Ведь как чувствовала, не хотела его пускать — но разве он меня когда-нибудь слушал? До ночного ларька пятнадцать минут хода и два поворота, даже ребенок способен пройти и не заблудиться. Но метель. Вот как сейчас, только еще гуще. Темнота такая, что руку протяни — не увидишь. Я ждала и ждала. Вы знаете, герр Шмитт, этот ни с чем не сравнимый страх, который захлестывает тебя, когда тот, кого ждешь, не приходит. Надеешься, что вот сейчас откроется дверь и на пороге - он. Стоит, улыбается, и снежинки гаснут у него на воротнике. Вот-вот... но все точно застыло, и время пересыпается в песочных часах, и чем больше его утекло, тем тоньше и призрачнее надежды... Благодарю, герр Шмитт.
Фрау Цотт взяла из моих рук чашку кофе, отхлебнула — и ее щеки слегка порозовели. Губы кривились, то вытягиваясь в дрожащую улыбку, то складываясь в обиженную гримасу.
- Поздние звонки в больницы, в полицию... Никто не принимал всерьез. Чтобы объявить человека в розыск, должны пройти по меньшей мере сутки. Янек в кроватке — чем он может помочь? Эрика нашли утром, за два квартала от нас, окоченелого и твердого, как бревно. Удивительно, как смерть меняет человека... И вот я одна, с малышом на руках. Трясусь над ним, герр Шмитт, боюсь на шаг отпустить, как бы ничего не случилось. Нервная стала, кричу на него — а все от заботы. Вот что жизнь с нами делает... - она встала, неловко, бочком, едва не опрокинув стул. Миниатюрная и одновременно странно-грузная. Беспокойно оглянулась, словно ожидая увидеть кого-то за своим плечом. - Трусливое сердце, все время боится плохого. Пойду посмотрю, как спит мой мальчик. Спасибо, что поговорили со мной, герр Шмитт, мне стало легче, правда. А что хозяйка ваша, в снегопад — и не дома? Не годится это, в такую ночь быть где-то, а не с теми, кто тебя любит.
«Да все в порядке, Лаура, не беспокойтесь. Старуха моя заночевала у сестры, вернется утром, как распогодится», - хотел я сказать, но осекся. За окнами белая, злая пустота.
Фрау Цотт ушла, но остались ее слова, а с ними — непонятная тревога. Я точно знал, что Хельга у Клары, она и не собиралась возвращаться сегодня — тяжело, ноги-то немолодые — а сейчас, должно быть, и загородные автобусы не ходят. И все-таки свербило в груди — будто мошка, залетевшая под абажур, маялась и жужжала. Мне чудилось, что Хельга, бесплотная, как дух, крадется по заснеженному лесу, не увязая в сугробах, и сквозь туго застегнутое пальто что-то светится красным. Она держала руку за пазухой, словно прятала там маленького зверька.
На следующее утро позвонила Клара и сказала, что Хельга умерла. «Завидую, - сказала. - Легкая смерть. Просто уснула и не проснулась. Вероятно, инфаркт».
Потом была суета, похороны, объявление в газете, то да се, и я — как оглушенный. Приезжала Лора, наша младшая, хотела забрать меня в город, но я отказался. Старшая, Мартина, приехать не смогла, прислала открытку. Нескоро я вспомнил о Лауре Цотт, а как увидел случайно — идущей через улицу — и сердце зашлось. Нет, я не винил ее. Она не перевела на меня свою беду и горе ее не стало слаще оттого, что моя старуха упокоилась в земле, но слова Хельги о «дурном глазе» вдруг обрели новое, грозное значение.
Не помню, кому обмолвился о ночном разговоре, но дурная слава — легче тополиного пуха. Через пару недель о злосчастной Лауре вовсю толковали в кнайпе, и тут уж извлекли на свет божий все ее грехи. Маляр Ханс рассказал, как фрау Цотт наслала слепоту на его тещу. Мол, терла нижние веки — будто слезы отирала — а та, Хансова теща то есть, ей посочувствовала. На другой день встала — в глазах темно. Врачи говорят: «глаукома», но мы-то знаем... У Фостеров сарай сгорел, а у Якоба Миллера, мусорщика, сдохла любимая собака. Дочку Шубеков третью неделю лихорадит, а зять Лемеса, заглядевшись в окно на Лауриного сынка, отрубил себе палец шлифовальным станком.
- Пора с этим кончать, - вынес вердикт Хайко Шубек, и все его поддержали. - Гнать ее отсюда, пока не поздно. Мы не мы будем, если позволим ведьме отнять у нас наше счастье.
Понятия не имею, что они сделали. Ведь у Лауры был договор на аренду, расторгнуть который не мог никто, кроме нее и владельца дома. Но — это случилось, кажется, в середине января — поутру напротив калитки Цоттов остановился грузовой фургон. Водитель и двое рабочих принялись таскать коробки, а фрау Цотт стояла в стороне, держа Янека за руку. Над поселком нависало тяжелое красное небо, и мутные облака сочились гноем и кровью, как использованные бинты. Я боялся, что Лаура поднимет взгляд и скажет, что такой рассвет к землетрясению или к войне, но она только зябко, испуганно поежилась и, ни к кому не обращаясь, пробормотала:
- Как холодно, Господи! Похоже, эта зима никогда не кончится...
Вот и вся история. Если вы спросите меня, что я думаю о фрау Цотт, я скажу, что, по-моему, она была чем-то вроде отмычки, которой судьба отворила ящик Пандоры. Если ключ один, то отмычек — сколько угодно, и стать одной из них может, наверное, любой. Несчастья из ящика высыпались и разлетелись по миру, и загнать их обратно нет никакой возможности. Лаура Цотт уехала, но ничего не изменилось. Укатила бедолага куда глаза глядят, со своим жалким скарбом и анемичным сынишкой, а у нас в Egares все больше плохих новостей, и снег до сих пор не стаял, хотя на дворе уже май.
Рассказы | Просмотров: 686 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 20/05/20 19:12 | Комментариев: 25

Перед визитом к советнику я полночи проплакала, а под утро мне приснился наш маленький, золотобровый и хрупкий, словно фарфоровый пастушок. Он смешно топал в голубых пинетках вокруг стола и звал меня мамой. Мне было жутко и радостно, и даже уши закладывало, как при подъеме в гору, а проснулась — в горле ком. Хотела рассказать Джефу, но передумала. Все равно не поймет.
Зато советнику все живописала в красках: и мое фиаско в центре репродукции, и маленького, который каждую ночь снится, и очередь на усыновление, которого пока дождешься — поседеешь. Советник равнодушно кивал и в тетрадку все записывал, а потом взглянул на меня поверх очков, совсем как Джеф, когда сердится, и спросил:

- Фрау Хоффман, а не желаете ли завести «собачку»? По-моему, неплохая альтернатива...

- Что? - опешила я. - «Собачку»? Я ребенка хочу, сына или дочку, настоящего ребенка, человеческого. А вы мне кого предлагаете? Что за тварь такую?

- Ну, - советник поднял палец, как указку, сразу сделавшись похожим на школьного учителя, который вот-вот изречет что-то разумное и вечное, - собственно, «собачки» - не люди. Но они очень восприимчивы, я бы сказал, это самые восприимчивые существа на планете. Из одной и той же особи можно воспитать кого угодно: ласкового домашнего зверька, ну, хомячка, к примеру, или попугайчика, сторожевого пса, цирковую лошадь или человека. Понимаю, странно звучит, но попробуйте — сами убедитесь. Они все схватывают на лету.

А чем черт не шутит, подумала я. Попробовать, что ли, эту... «собачку»? Что я теряю, в конце-то концов? А не получится, отдам обратно в питомник, пусть другие воспитывают.

Джеф, как ни удивительно, обрадовался:

- Давно пора завести малыша. А то у нас как-то мертво.

Мертво... Каково, а? Крутишься день деньской, изучаешь всякий фэн-шуй, подбираешь обои под цвет ковра и кактусы под цвет занавесок — и вот она, благодарность.

- Как в оранжерее, - сказал. - Сплошные искусственные ландшафты.

Мы немного поспорили и в тот же вечер отправились в питомник, выбирать «собачку». Мрачная косоугольная коробка из железобетона и черного бронированного стекла, втиснутая между студенческим общежитием и маленькой частной школой, изнутри оказалась чем-то средним между зоопарком и тюрьмой для душевно нездоровых преступников. На дне крошечных загончиков-камер мутный, как спитой чай, мрак, копошился, бурлил и повизгивал. В нем что-то жило, но что именно — не разглядеть за густой завесой из шепота, лая, желтых дымчатых бликов, запахов и вздохов. Лишь в коридоре теплились под потолком голые лампочки, о которые стукались на лету сытые майские жуки.

- Если они разумны, - пробормотал Джеф, - то как можно держать их в таких условиях?

Шагавшая впереди воспитательница передернула костлявыми плечами:

- Неужели разумен кусок пластилина? Вот, держите, - и отворив одну из клеток, выволокла из темноты в освещенный коридор нечто хмурое и лохматое, тепло-палевое, как с детства любимый плюшевый мишка. Оно оскалилось из-под спутанной челки и тоненько, прозрачно завыло.

Я невольно отпрянула, а Джеф спросил:

- Это кто, мальчик или девочка?

- А вам кого нужно? - осклабилась воспитательница.

Вопрос оказался не так-то прост. Рано утром, пока волосатое и хмурое сопело в постели, разметавшись по моей цветастой подушке и доверчиво подперев щеку языком, будто сосало во сне леденец, мы устроили маленький семейный совет. Джеф утверждал, что мальчишки неприхотливее, с ними и в поход легче пойти, и на рыбалку в ночь, и смастерить что-нибудь, скворечник или табуретку. Зато девочки ласковее, - возражала я, - и послушнее. Им проще привить традиционные семейные ценности.

В конце концов, «собачкину» судьбу решило великолепное роскошно-голубое платье с широким поясом и огромным белым бантом, которое я заприметила накануне в витрине супермаркета. Под стать платью мы подобрали ей лакированные башмачки, кроватку под воздушно-розовым балдахином и скромное имя Полли.

Джеф на радостях накупил целый ящик детского питания, но я настояла, чтобы «собачку» кормили со стола. Кто ее знает, сколько ей лет, но пусть будет побольше, хотя бы пять или шесть. С малышами такая возня!

И вот мы зажили втроем — мы с Джефом бок о бок непонятно с кем или с чем. Посмотришь — в чулках, в оборочках, в кофточке с отложным воротничком — девочка как девочка. Счесать лохматость со лба и гладко заплести, за стол усадить — может накарябать печатными буквами свое имя. Или над книжкой замрет, пальцем обслюнявив страницы, а заоконное лето тонким карандашом нарисует ей веснушки да отмоет лицо до румяной белизны. А через пять минут отвернешься, а она уже носится на четвереньках по дому, скользит, как солнечный луч, по стенам, по перилам, по лестнице вверх и вниз — нетерпеливая, яркая.

Перед нашим крыльцом топорщится ежиком осота небольшая полянка, обрамленная кустами, за которыми — чуть подальше — ажурной синевой клубится городской лесопарк. По утрам на розовом от восходящего солнца газоне резвятся заячьи семейки — непуганные, уютные, точно выставленные в пасхальной витрине игрушки.

Выглянув как-то раз в окно — рассвет уже золотил деревянные ступеньки, и на траве лежала искристая серебряная пыль — я увидела, как Полли скачет вместе с зайцами, пружинисто отталкиваясь от земли, и ее русые косички свернулись в длинные бархатные уши.

- Джеф! - завопила я испуганно.

Он выскочил из дома в одних трусах — хорошо, соседи еще спали — сгреб прыгучее создание в охапку, а оно, вернее, она — Полли — спряталась у него на груди, сжавшись в тугой комок, и по-кошачьи заурчала. В нашем дворе все время околачиваются бездомные кошки...

Я стояла босиком на холодном утреннем полу, злая и растерянная, а Джеф улыбался и почесывал за мягкими заячьими ушками, которые не торопились превращаться обратно в косички.

- Ну что ты, котенок, смотри, как маму напугала, - повторял он, взглядом умоляя меня не сердиться.

- Моя муза, - говорил Джеф, смеясь. - Ты — моя маленькая муза, - и, взмахнув кистью, оживлял на холсте дичайшую какофонию изогнутых линий, кривых мазков, нелепых контуров и цветовых пятен. Как получилось, что мелкий чиновник с зарплатой гастарбайтера ни с того ни с сего возомнил себя Ван Гогом, - удивлялась я.

- Я с детства мечтал рисовать, - объяснял Джеф. - Но все руки не доходили. А сейчас решил, что пора. На самом деле для того, чтобы чему-то научиться, нужно немного смелости — только и всего. - улыбался он. - А уж с такой помощницей, как наша дочка...

«Дочка», - кривилась я. Быстро же вы спелись.

Иногда мне кажется, что Джеф сам в детстве был «собачкой», оттого он такой хаотичный, бестактный, подвержен странным желаниям и инстинктам. Снаружи — мужчина, муж, а внутри — одному Богу ведомо что. На поверхности — блик, игривое серебрение, а под ней — омут неведомой глубины. Должно быть, и детей у нас нет потому, что как невозможно смешать масло с водой, так не скрестить homo sapiens с неумелой под него подделкой.

Страшное подозрение, однажды зародившись, горькой таблеткой перекатывалось на языке, и хотелось выплюнуть — ему в лицо — но я сдерживалась. До тех пор пока не застала обоих в старом гараже, выпачканных с головы до ног краской, припорошенных известкой и кирпичной крошкой. Брюки, платье забрызганы — не отстираешь, руки по локоть в радуге, на прислоненном к стене холсте — сырые отпечатки маленьких ладошек.

- Мы с Полли экспериментировали, - пояснил Джеф, извиняясь, - играли с цветом.

Он поймал мой взгляд и поежился, передернул плечами.

- Плевать на тебя, - закричала я. - Кого ты думаешь вырастить из этого... из этой, - я не находила слов. - Свинью? Мартышку? Я из сил выбиваюсь, пытаясь сделать это существо человеком, хотя мы оба знаем, что оно не человек. Облагородить, научить. А ты...

Я многое ему тогда высказала — он смотрел презрительно, сунув испачканные руки в карманы. И тут невольно, словно конфету обронила из губ, произнесла то самое, запретное. Джеф побледнел, отшатнувшись, как лепесток флюгера, о который с силой ударился ветер, потом покраснел. Молча вернулся в дом — я следовала за ним по пятам виноватой тенью, не зная, укорять ли дальше, просить ли прощения — сдернул с антресолей чемодан и принялся запихивать в него вещи. Я наблюдала за его суетливыми движениями и размышляла о том, какой непоправимой бывает правда и что самую дикую и чудовищную клевету можно простить и пережить, а три простых слова истины — почему-то не получается.

Джеф вытряхивал из шкафа трусы, майки, рубашки, как будто душу выворачивал наизнанку и скармливал ее черной пасти чемодана. Захлопнул крышку и, так и не взглянув в мою сторону, торопливо вышел.

Я сидела на кровати, обложенная тишиной, точно стекловатой, слушая, как сочится вода из всех кранов сразу, и как шуршат тараканы за батареей, и как беспокойно, сонно, ворочается в часах кукушка, боясь пропустить свой выход. Когда спохватилась, увидела, что Полли нигде нет. Наверное, Джеф забрал с собой, подумала я, но все-таки медленно пошла по комнатам, выкликая ее имя.

Девочка стояла в гараже на высокой табуретке, закрыв глаза и раскинув руки. Неподвижно — хотя табуретка была колченогой, — не шатаясь и как будто не дыша.

- Мама, можно я вырасту деревом? - просипела, не открывая глаз.

На растопыренных пальцах уже начали разворачиваться клейкие, нежно-зеленые листочки.

- Ну конечно, нет, - я обняла девочку и осторожно сняла ее с табуретки. Листья опали. - Глупая. Все будет хорошо. И папа вернется, - говорила, веря себе и не веря. - Он ведь любит нас с тобой.

Полли прижалась ко мне, тихо всхлипывая, обвила мою шею руками, и смола на ее щеках превратилась в человеческие слезы.
Фантастика | Просмотров: 636 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 15/05/20 02:02 | Комментариев: 9

- А сейчас мы с вами будем смотреть кино, - объявил профессор, и Штефан с готовностью расчехлил очки. Каждая лекция по психологии начиналась с учебного фильма, и это помогало студентам настроиться на нужный лад. Пока профессор Сигал возился с проектором, по рядам прокатилось движение: щелкали кнопки диктофонов, дробно, как птичьи лапки, постукивали карандаши.
На экране появился стоп-кадр: молодые люди в черных и белых футболках передавали друг другу баскетбольные мячи. Действие происходило, судя по всему, на лестничной площадке, потому что сзади, загороженная человеческими фигурами, угадывалась дверь лифта. Слева и справа тоже находились какие-то двери.
- Посчитайте, сколько пасов сделают игроки в белом, - сказал профессор, и картинка ожила.
Задание казалось простым. Мелькают руки, мяч, лица — смазанными, неровными пятнами, и снежно в глазах от ярких футболок.
Пара минут — и ролик остановился. Штефан уже готов был в ответ на вопрос лектора прокричать: «Двадцать восемь!», но Сигал спросил другое:
- Кто из вас не заметил черную обезьяну?
Воцарилось недоуменное молчание, которое в следующую минуту лопнуло, как перезрелая дыня, и брызнуло едким шепотком.
- Что? Где? Какая обезьяна?
Профессор хлопнул ладонью по кафедре.
- Смотрите еще раз.
Теперь Штефан ясно увидел, как из левой двери появилась огромная черная горилла, остановилась перед группой игроков, ударила себя волосатым кулаком в грудь, ухмыльнулась на камеру и ушла через правую дверь.
- Этот эксперимент был впервые проведен американским психологом Даниэлем Саймонсом, - объяснил профессор Сигал. - Он показывает, как селективно работает наше внимание.
«Странная, однако, штука — человеческое зрение, - думал Штефан, рассеянно слушая лектора. - Вроде бы так ясен и однозначен мир. Ан, нет. Мы, как заколдованные, таращимся в экран, следим за мельканием рук и движением губ, в то время как что-то важное проходит мимо нас незамеченным. Совсем как эта горилла-невидимка».
Он снял и тщательно протер салфеткой очки, как будто хотел соскоблить со стекол радужную пленку самообмана, тот самый фильтр, который не пропускает в глаза незримое.
«А ведь все мы, по сути, слепы, - размышлял Штефан, - хоть и мним себя зрячими. Смотрим, но не видим. Рассуждаем, но не понимаем. Тем страшнее и опаснее наша самоуверенность».
Он промаялся всю пару, пытаясь сосредоточиться на материале, но мыслями то и дело возвращаясь к фильму.
«Надо учиться останавливать взгляд... - бормотал он себе под нос, - … улавливать то, что находится за пределами нашего эго... К черту мячик, какая, в конце концов, разница, кто сколько сделает пасов и кому, если посреди нашей экзистенциальной полянки черная горилла бьет себя в грудь и лыбится нам в лицо?»
Лекция закончилась. Студенты вскакивали с мест, громыхали стульями, толкаясь, шли по проходам к двери. Профессор Сигал что-то говорил им вдогонку, но его слова тонули во всеобщем гаме. И никто не обращал внимания на сутулую, заросшую грубой черной шерстью фигуру, которая, активно работая локтями, лезла напролом. От нее не шарахались, не глазели удивленно, напротив, ей уступали место — как равному.
«Вот ведь, догадался, - про себя нервно усмехнулся Штефан. - Остроумно, ничего не скажешь. А главное - в тему». Он не знал, смеяться ему или злиться на шутника, потому что крался, крался по спине зловещий холодок...
В холле было оживленно. Студенты разговаривали, стояли группами или сидели на партах, толпились вокруг единственного на весь корпус ксерокса или спешили куда-то, в общем, царила обычная университетская толкотня. Парень в костюме гориллы вальяжно прошествовал по коридору и начал подниматься по лестнице на третий этаж, вероятно, туда, где находилась столовая.
Штефан жил недалеко от университета, поэтому решил пообедать дома. Проводив остряка взглядом, он сбежал по ступеням, улыбнулся рассеянно знакомой девушке, зацепился сумкой за подоконник и с размаху чуть не влетел в объятия двухметровой гориллы. Только успел увернуться.
«Черт, - едва не вскрикнул Штефан, - опять он! Но ведь он же пошел наверх! Или это другой?»
Он снял очки, потер глаза, моргая и щурясь, протер стекла рукавом рубашки. Увы, ему не показалось. Еще одна обезьяна, чуть пониже ростом, подпирала плечом входную дверь и, смачно сплевывая на пол косточки, уплетала яблоко. Во всей ее позе ощущалась какая-то глумливая расхлябанность.
- Пропустите, пожалуйста, - буркнул Штефан, и обезьяна посторонилась.
Напрасно он старался расфокусировать взгляд, переключить внимание на другое, забыть, наконец, о проклятом эксперименте — гориллы были повсюду. Вся улица кишела ими. Нагло расхаживали они среди людей — ничего не подозревающих студентов, школьников, стариков, домохозяек — сорили возле газетных киосков, плевали мимо урн, сидели, болтая ногами, на автобусной остановке и курили под вывеской «курить запрещено».
Миниатюры | Просмотров: 512 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 11/05/20 18:04 | Комментариев: 10

Доктор, вы тоже кормите гномиков?
Что значит - каких? Вот же у вас на полу блюдечко с молоком и кусочек печенья. Это сыр? А мои раньше любили печенье. Они были настоящими сластенами, мои гномики. Зефир, пастилу, мармелад, сладкие булочки — все разбирали на крошки и тащили в свою норку, в углу, за шкафом. Никто, кроме меня, не знал, где они прячутся. Теперь они едят только сырое мясо. Свежее, с кровью. Гномики, которые хоть раз попробовали кровь, уже никогда не будут такими, как прежде... Нет, к психиатру мне не надо. Правда, не надо, и диагнозы мне не нужны. Если хотите послушать, как это случилось, могу рассказать...
Хотите?
Первый раз я увидел их накануне рождества. Мать хлопотала на кухне, отец мастерил гирлянды из проволоки и цветной бумаги и развешивал их по стенам, протягивал под потолком, закрепляя одним концом на карнизе, а другим на тяжелой латунной люстре с тремя рожками. Я, пятилетний мальчик, аккуратно причесанный и одетый, скучал у накрытого стола. Под рождественской елкой стоял большой пенопластовый гном, а у его ног, на усеянных опавшими иголками ватных сугробах, искрились сахарные звездочки, леденцы в прозрачных обертках, маленькие шоколадки в яркой разноцветной глазури. За окном ранние сумерки клубились стылой синевой, а в комнате пахло хвоей, сдобной выпечкой и свечным воском. Я смотрел на гнома, на бутафорский снег, на перебегающие по ветвям крошечные огоньки, и мне казалось, что там, под елкой, постепенно создается некое пространство чуда. Что-то необычное должно было произойти, сказочное и непременно — хорошее.
Они высыпали гурьбой из-за шкафа — проворные, как мышата, и нарядные, точно расписные фарфоровые фигурки. Гномики, самый крупный не больше новорожденного котенка, а самый мелкий размером с фасолину. Все в зеленых камзолах и желтых чулках. Я поспешно вылез из-за стола, подошел ближе и присел на корточки. Осторожно, чтобы не испугать. Вгляделся. Гномики копошились в рыхлой вате, пытаясь вытащить из нее скользкий леденец. На меня они не обращали внимания.
«Эй!» - окликнул я их шепотом, и крохотные существа, как по команде, замерли, задрав кверху увенчанные красными колпачками головки. Я взял со стола кусок кекса и положил на пол, потом налил в блюдце яблочного сока и поставил рядом, а сам немного отступил назад. «Ешьте, - прошептал. - Это вкусно.»
Они обступили блюдечко и принялись пить, погружая в сладкую жидкость ладошки, гномик-фасолинка чуть не бултыхнулся в сок... а потом раскрошили кекс и унесли с собой. Так началась наша дружба. Я все время старался угостить их чем-нибудь вкусным. Ломтик яблока, долька апельсина, орешки. Когда ничего другого не было, корочка хлеба — они ели все.
Нет, я их совсем не боялся тогда и не удивлялся даже. Маленькие дети весь мир видят волшебным. Помню, окна детской выходили на поросшую газонной травой полянку, которая в лунные ночи становилась серебряной, словно устланной мятой конфетной фольгой. Полянку со всех сторон обступали ели, сквозь ветви которых так заманчиво блестели звезды, словно звали куда-то, очень далеко. В такие дали, откуда не возвращаются, а если возвращаются, то изменившимися. На этом газоне, прямо под моими окнами, каждую ночь разыгрывалась сказочная мистерия. Из-за елок выпрыгивали оленята с золотыми рогами и алмазными копытцами, волчата и ежики, огненные белочки с длинными хвостами, мягкие, словно плюшевые, зайцы и смешные медвежата. Они резвились на траве, скакали, кувыркались и играли в догонялки.
Вот хотите верьте, хотите нет. Я верил. Так почему бы я стал удивляться гномикам?
Через два года после того рождественского вечера умер мой отец. Тогда я не знал, отчего. Позже мне сказали, что у него во сне лопнула аневризма в мозгу. Oн лежал на кровати, мой отец, скрюченный и очень бледный, как будто сделавшийся меньше ростом. Потом пришли какие-то люди в оранжевых жакетах и забрали его. Мать забрали тоже, у нее случился нервный срыв. А еще через полгода в нашем доме появился Ханс. Узкоплечий, в пятнистой форме Бундесвера, с темным ежиком волос и тонкой полоской усов над верхней губой. И глаза словно черные дыры, из которых тянуло сквозняком.
Дядя Ханс, так я должен был его называть. С его появлением все стало по-другому. Детскую Ханс переоборудовал под свой кабинет. Развешал по стенам оружие — он состоял членом охотничьего клуба или что-то в этом роде. Меня переселили в бывшую кладовку, маленькую комнатку без окна, в которой едва умещались моя кровать, тумбочка и ящик с игрушками. Я больше не мог любоваться перед сном волшебной полянкой, а сладости для гномиков теперь клал не на середину гостиной, а осторожно проталкивал за шкаф. Чтобы Ханс не увидел. Я его боялся, до судорог, до головокружения. Не то чтобы он меня часто бил. Он меня даже не замечал, вернее, замечал, как некую досадную помеху, которую можно отпихнуть сапогом или взять за шкирку, как котенка, и зашвырнуть в самый дальний угол. Но он бил мать. Сначала изредка, затем все чаще, все сильнее. Все более жестоко. Иногда при мне. Собственно, мое присутствие в этот момент его не беспокоило, мои слабые попытки вступиться за маму всегда заканчивались одинаково - ударом под дых, после которого я отлетал в другой конец комнаты и корчился на полу от боли. Иногда утаскивал в спальню, и я, съежившись под дверью, вслушивался в крики и всхлипывания матери, и мне было так больно и страшно, что самому хотелось кричать.
Не знаю, почему моя мать продолжала жить с Хансом, вряд ли любила. Хотя чужая душа — потемки, а душа близкого человека порой и вовсе — безлунная полярная ночь.
Как-то раз я сидел на полу в своей комнатушке, полуплакал — полудремал, привалившись спиной к постели. Горел тусклый ночник. Не хотелось ложиться спать, выключать свет... вообще ничего не хотелось. Игрушки валялись рядом, ненужные. Вдруг что-то мягко ткнулось мне в руку, и я, вздрогнув, очнулся. Передо мной стоял гномик. Давно он не показывался, кажется, немного вырос с тех пор, как я видел его последний раз. Все в том же зеленом камзоле, теперь слегка тесном, в деревянных башмачках и красной шапочке. В нем было что-то забавное и грустное, и он ластился ко мне, как доверчивый щенок.
Я наклонился, погладил своего маленького друга по выбившимся из-под колпачка светлым кудряшкам и, глядя ему прямо в глаза, беззвучно приказал: «Фас! Он там, в спальне... Ату его!» Гномик встрепенулся, сделал боевую стойку, словно тушканчик, вставший на задние лапы. Завертелся юлой, принюхиваясь, точно сторожевой пес, и бросился вон из комнаты. За ним тенью скользнул еще один, пониже... и еще один... и еще...
В ту ночь я долго не мог уснуть. Лежал и смотрел в темноту. Потом тихо встал, сунул ноги в мягкие тапочки, вышел в коридор — толстый ковролин скрадывал звук моих шагов - и подкрался к двери родительской спальни. Отчим спал беспокойно: ворочался, кряхтел, стонал сквозь стиснутые зубы — так мне, во всяком случае, казалось — как будто сражался с полчищем кусачих насекомых.
Утром, за столом, вид у него был помятый, сникший, глаза тусклые. Он не кричал на мою мать, ничего не требовал, как обычно, только хмуро кивнул и уткнулся взглядом в тарелку. После завтрака я заметил, как мать украдкой сунула в бак с грязным бельем окровавленную простыню. Меня захлестнул страх и одновременно злая радость: теперь-то он поймет, как больно нам с мамой! Я открыл холодильник, извлек оттуда большой кусок суповой говядины и, отрезав тонкую полоску, протолкнул ее за шкаф. К вечеру кусочек мяса исчез. Через три дня отчима увезли в больницу, и больше мы с матерью его не видели.
Мы остались одни. Я снова перебрался в детскую, ружья забрали родственники Ханса вместе с остальными его вещами. Все вернулось на круги своя, да только не совсем. Что-то случилось со сказочной лужайкой... то ли елки вокруг нее стали гуще и выше, то ли луна теперь освещала ее иначе, но трава больше не серебрилась в слабом сумеречном свете, и веселые зверюшки не резвились под моим окном ночь напролет. Они исчезли, убежали искать другие полянки и других — счастливых — ребятишек.
Жили мы скромно, мать выучилась на парикмахера, пошла работать, но получала немного. Большую часть зарплаты съедали отчисления за воду, газ, электричество, телефон. На сладости денег не хватало, мясо тоже покупали не каждый день, но когда покупали, я не забывал делиться со своими маленькими друзьями. Они стерегли мой покой днем и ночью, как верные стражи, никого даже близко не подпуская к нашему с матерью семейному очагу. Наточили когти и клыки. Одежда сделалась им мала, они скинули зеленые камзолы и обросли густой бурой шерстью. Я не сомневался, что стоит мне только моргнуть, и любой недруг будет растерзан. Не могу сказать, что часто просил их о помощи, но бывало, приходилось.
Я учился в шестом классе, когда ко мне привязался мальчик на год старше, Ференц из седьмого „f“. По дороге в школу подкарауливал, оттеснял в тупиковый переулочек и заставлял выворачивать карманы. Потом рылся в портфеле, перетряхивал пенал и учебники, находил всю мелочь, до последнего цента, как бы тщательно я ее ни прятал. Почти все ребята брали с собой хоть пару евро — в школьном буфете выпекали вкусные вафли и брецели, и мы бегали, покупали их на переменке. Не знаю, почему Ференц повадился обирать именно меня, может, из-за моей хрупкой комплекции — думал, что не дам сдачи — или потому, что я жил дальше всех. К тому же, у меня была репутация молчуна, я мало с кем общался и никогда ни о ком не сплетничал.
Сначала я терпел. Перестал брать в школу деньги и покупать брецели. Вместо этого заворачивал в фольгу бутерброды, потому что уроки заканчивались поздно и я успевал жутко проголодаться. Ференц злился, вытряхивал мой завтрак на землю и топтал ногами. Я пытался жаловаться учителям, но мне не верили — отец Ференца возглавлял родительский совет класса и без труда убедил всех, что его сын никогда ничего такого... Хотел поговорить с матерью, но она посмотрела на меня так устало, что от непроизнесенных слов запершило в горле.
В конце концов я не выдержал. Просовывая за шкаф мясо, поманил пальцем одного из гномиков и прошептал ему на ухо имя своего обидчика. В тот же день Ференц угодил в реанимацию с изуродованным лицом, почти перегрызенной шеей и рваными ранами на теле. Что случилось? Покусали собаки. Чьи, откуда? Никто не мог понять. В нашем городе бродячих животных нет, муниципалитет следит за этим. Сам мальчик, когда немного оправился от шока, клялся, что не собаки на него напали, а настоящие чудовища. Что ж, он был недалек от истины.
Ференц выжил после того случая, но сделался тихим, ходил бочком и слегка прихрамывая, никому не смотрел в глаза, а меня обходил большим полукругом. Наверное, чувствовал что-то. Было еще несколько похожих эпизодов, не столь драматичных.
Мои чудовища постепенно набирались силы, росли. Самый маленький стал размером с крысу, а самый крупный — с кошку. Когда однажды я по старой памяти предложил ему кусочек творожной запеканки, он зашипел на меня, выгнул спину и чуть не впился острыми зубами в мой палец. Я едва успел отдернуть руку.
По ночам они громко топали, шуршали обрывками газет, хрюкали и визжали, пугая мать. Впрочем, недолго. Моя мама так и не сумела оправиться от смерти отца и от жизни с Хансом. Она медленно угасала. К шестнадцати годам я остался сиротой. Пришлось бросить школу, хотя учился я неплохо, и пойти работать в автомастерскую. Вечерами я подолгу бродил по улицам, подсвеченным бледными фонарями, и до рези в глазах вглядывался в черные зрачки окон, за каждым из которых чьи-то детские сказки превращались в кошмарные сны. В моем сердце еще теплилась глупая, отчаянная надежда на чудо — что вот сейчас за занавеской, словно тоненькая свечка в окне, мелькнет огонек чьей-то доброты.
И чудо пришло в мою жизнь. Самое настоящее, не призрачно-лунное, как серебряная лужайка перед домом, не мимолетное, как запах воска и хвои в рождественскую ночь, а живое, теплое, с волосами тяжелыми, как соцветия сирени, и мудрыми руками, которые тут же навели порядок в квартире, выбросили весь сор, хлам, старые газеты и старую боль, смахнули паутину со стекол и зеркал. В комнаты хлынул такой яркий свет, что даже злые гномики присмирели, попрятались по углам, как сумеречные тени.
Чудо звали Паула. Она напоминала мне маму, такую, какой та была давно, молодую и энергичную, хозяйку от Бога. Есть такие женщины, для которых инстинкт гнезда главнее любых других инстинктов. Конечно, жизнь не видеокассета, ее не отмотаешь в начало. Но с появлением Паулы меня не покидало странное чувство, как будто в некой игре обнулили счетчик и теперь все, что я ни делал, я делал как бы впервые. Без оглядки на прошлое. Это значило, что можно любить без страха потери, радоваться без чувства вины, засыпать безмятежно, не вслушиваясь в цокот острых коготков по полу, в фырканье, шебуршение и голодное чавканье. Гномики затаились, притихли. Притворились безопасными домашними зверюшками. Они даже соглашались есть овощи. Тайком от Паулы я готовил им обеды: нарезал ломтиками морковь, свеклу, редиску и выкладывал на блюдо вместе с листьями шпината. Обязательно добавлял сверху два-три кружочка колбасы. Мои гномики так и не стали до конца вегетарианцами. Паула ни о чем не догадывалась. Только однажды ей показалось, что из комнаты в кухню прошмыгнула большая рыжая кошка. Мелькнула и словно провалилась сквозь землю, вернее, сквозь пол. «Да что ты, дорогая, Бог с тобой! Откуда тут кошки?» - пытался я ее успокоить, фальшиво смеясь. Паула долго терла глаза, недоверчиво озиралась по сторонам, а потом рассмеялась вместе со мной. В другой раз она проснулась посреди ночи, села рывком на постели, в темноте испуганно пытаясь нащупать мою руку. «Янек, тебе не кажется, что у нас дома завелись крысы?» Я помотал головой, хотя Паула, конечно, не могла этого увидеть. Луну скрывали тучи, и комната словно была до самого потолка набита липкой черной ватой. Крысы. Видела бы ты их вблизи.
Я понял, что надо бежать. Подальше от квартиры, населенной страхами, от воспоминаний, от самих себя. Несколько раз предлагал Пауле уехать, уговаривал, умолял, но она смотрела на меня удивленно и непонимающе.
- Зачем, Янек? Куда?
- Куда глаза глядят. Все равно. В другой город, в другую страну... Снимем где-нибудь домик или квартирку на двоих.
- Но... Янек, мне здесь нравится. У тебя очень уютно, правда. А газончик с елками... в нем есть что-то волшебное. Как будто попадаешь в сказку, - она вздыхала и прижималась ко мне. - Я бы хотела, чтобы наш малыш... у нас ведь будет когда-нибудь малыш?... спал в этой маленькой комнатке, с окнами на лужайку, и каждую ночь...
- Нет! - перебивал я торопливо.
Отдергивал занавеску и с неприязнью всматривался в бархатную, залитую светом полянку. Волшебство давно упорхнуло, и лишь коротко стриженная трава глупо золотилась на солнце.
И так каждый раз, все время одно и то же. Мы начали ссориться. Сначала по пустякам, несерьезно, без злобы. Говорят, милые бранятся — только тешатся. Вот только утешения не было, одни обиды. Они множились, застревали комом в горле, так, что ни сглотнуть, ни выплюнуть. Любая мелочь раздражала: немытая чашка в раковине, карандаш на трюмо, непогашенная лампочка в кладовке. Мне хотелось осветить всю квартиру, каждый темный уголок, а Паула твердила, что это расточительство. И непростительная безалаберность. Как она меня только ни называла, и недотепой, и мотом, и ничтожеством, и лодырем... Для того, чтобы сделать человеку больно, не нужно много слов, достаточно одного-единственного, такого, чтобы перевернуло все внутри и жгло потом долго, как пощечина.
Почему именно слово «грязнуля» меня взорвало? Не потому ли, что частенько слышал его от отчима — небрежно брошенное, вроде бы даже не со зла, но за ним всегда следовала скорая и жестокая расправа. Наверное, я побледнел. В какое-то мгновение мне показалось, что я сейчас, как Ханс, не совладаю с собой и ударю Паулу. Сжал кулаки, и черты ее лица вдруг поплыли, словно обожженные кислотой моей ненависти.
Конечно, я ее не ударил, просто повернулся и вышел из комнаты. А ночью... В ту же ночь я проснулся от страшного крика. Вскочил, подхватил Паулу на руки. «Тише, тише... Что случилось? Что с тобой? Это всего лишь сон».
«Нет, не сон, - она захлебывалась слезами. - Монстры... они укусили меня в сердце. Больно... укусили». Я носил ее по комнате, грел дыханием остывающие губы, вглядывался в бледное, искаженное судорогой лицо. К утру Паула умерла. Сердечная недостаточность, сказали врачи. Кто бы мог подумать, никогда не жаловалась на сердце.
А теперь... Что теперь? Так и живем. Я и мои злые гномики. Да нет, все понимаю, когда-нибудь они сожрут и меня. Я ведь сам себя ненавижу. По ночам я зажигаю в спальне свечи — десяток в изголовье кровати, десяток в ногах, еще несколько на полу, на тумбочке, штук пятнадцать на зеркальном трюмо. Когда свечи отражаются в зеркалах, мне чудится, что вся комната тонет в море огней. Гномики боятся открытого пламени. Так и спасаюсь от них. Пока.
Я вижу, вы кормите гномиков, господин Фриц? Ну что вы, ничего плохого в этом нет, пока сыром и молоком. Ручная крыса, говорите? Да какая разница, крысы или гномики... главное — не кормить их мясом.
Сказки | Просмотров: 676 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 07/05/20 19:43 | Комментариев: 15

Недостроенный дом пахнет сырой стружкой, еловой смолой, свежей побелкой, пылью и солнцем. Он похож на лабиринт — почти одинаковые комнаты, без оконных рам и дверей, с голубиным пометом и строительным мусором на полу, пустые коридоры и яркие, как витражи, лоскутки неба между стропилами. Внизу все основательно и прочно — бетон, камень, дерево, а вверху — изменчиво и текуче. Струится, течет шелковый свет, текут облака, и солнечные блики, и черными стежками по фиалковой скатерти — птицы, и подхваченные ветром бело-розовые лепестки. Мирко запрокидывает голову и словно ныряет с берега в неспокойное море. Он дышит ароматами лета и воздухом стройки, плывет, барахтаясь, по синим волнам, только не соленым, а сладковатым, медово-приторным. Снаружи, за стенами, цветет шиповник. Чуть подальше, у соседского забора — душистый звездопад. Облетает сирень.
Брат Виктор и его жена Хайди бродят по дому гордые, с видом хозяев, осматривая свое будущее семейное гнездышко, а Мирко ступает за ними вслед — шаг в шаг. Он не боится потеряться, просто это такая игра — повторять все за братом.
Виктор сунул руки в карманы — и Мирко сделал то же самое. Задумчиво поскреб затылок, в сердцах стукнул кулаком по притолоке, так, что стена содрогнулась. Буркнул себе под нос: «Вот это хорошо».
- Хорошо, - пискнул Мирко.
Виктор обернулся с широкой улыбкой.
- Нравится, братишка? Пока тут не очень уютно, но дай нам месяц-другой, и ты ничего здесь не узнаешь. Крышу сложим, крыльцо... Сад вокруг разобьем. Камин в гостиную. Добрый дом будет. К осени, надеюсь, управимся. А как вырастешь, женишься, мы и тебе такой построим. Договорились?
Мирко важно кивнул.
- А это что? - спросил он и наобум ткнул пальцем в странно выпирающий угол.
- Это дымоход для камина.
- А там?
Виктор засмеялся.
- Сейчас я тебе все покажу. Давай руку.
Они медленно обходят дом. Сжимая в огромной лапище маленькую ладошку Мирко, брат рассказывает.
- Тут сделаем кухню. Видишь эти две трубы? Одна газовая, вторая — водопроводная. К первой подключим плиту, а вон там повесим раковину. Здесь будет выход на терраску. Там — кладовка. Ванная. А тут — другая комната.
Мирко словно в воздух подкинуло. Он чуть не вывихнул плечо — так резко и сильно рванулся прочь. Другая комната!
- Да ты что? - опешил Виктор. - Чего испугался? Не бойся, дурачок. Да куда ты бежишь?
- В другую комнату нельзя заходить! - в панике закричал Мирко. - В ней нельзя находиться! Это опасно! Там — мертвые!
Виктор с женой смущенно заулыбались.
- Малыш, - примирительно сказал брат и потрепал Мирко по щеке, - ну конечно, нельзя! Но мы и не собираемся. Просто она еще не готова, она пока не настоящая. Посмотри — нет потолка, нет двери. И стекол в окнах тоже нет. В нее задувает ветер, гадят птицы. Другая комната должна быть закрыта, запечатана от чужих взглядов, как шкатулка с драгоценностями. А сейчас это просто четыре стены, пол и стропила. Святыня только тогда становится святыней, когда ничто не может ее осквернить. Ты согласен?
Мирко неуверенно пожал плечами.
- И потом, что значит — опасно? Ничего в ней опасного нет. Никаких мертвецов. Забудь ты бабулины страшилки — это все ерунда, а на самом деле все гораздо проще. Другая комната — это место, где живет память. Где мы почитаем тех, кого больше нет с нами. Мы не заглядываем в нее из уважения к нашим дорогим ушедшим, а вовсе не из-за страха. Это всего-навсего красивая традиция, обычай, который мы хотим и будем соблюдать. Но бояться не надо. Сечешь, братишка? Ну вот.
Мирко, поежившись, кивнул. Он понемногу успокоился, но хмурился недоверчиво. Ведь бабушка все объясняла иначе.

Он вспомнил себя совсем маленьким — четырех- или пятилетним — у нее на коленях.
- Бабуль, а что там? - спрашивает он, получив шутливый — на бабушкин манер — выговор за то, что тянулся к латунной ручке на неприметной бежевой двери. - Я только погляжу тихонечко и ничего не буду трогать!
- Нет, нельзя.
- Ну почему?
- Это комната смерти.
- А что такое смерть?
Бабулин голос дребезжит, как дверной колокольчик, и говорит она непонятные вещи.
- Это разлука, расставание... В священных книгах написано, что по-настоящему человек не умирает, а просто выходит в другую комнату. Вот как если бы папа сидел рядом с тобой и читал книжку или помогал строить замок из конструктора. А потом встал и вышел. Ты больше не видишь его, но знаешь, что он по-прежнему в доме и думает о тебе.
- А если я его позову?
Бабушка поправляет очки и строго смотрит на внука. Ее глаза, серые и скользкие, прячутся за толстыми стеклами. Они пугливы, как рыбки в пруду, плавают туда-сюда, туманятся и блестят живым серебром.
- Он не ответит, потому что очень занят. Он... ну, у него там много всяких своих дел.
- А если я пойду к нему? - допытывается Мирко. - Он меня прогонит?
- Нет, не прогонит, но тогда ты тоже умрешь. Ты ведь не будешь торопиться, правда?
- Нет...
Маленький Мирко изучает цветастый бабушкин подол. Разноцветное ситцевое поле — васильки и маки, и высокие белые гладиолусы, колокольчики и желтые пирамидки люпинов, все вперемешку. Смерть — это что-то книжное, представляется ему, какое-то заумное и неприятное слово, никакого отношения не имеющее к их веселой и крепкой семье: к нему, брату, маме и папе, бабушке. Это нечто такое, что никогда с ними не случится — и вообще ни с кем из его знакомых.
Вот как это виделось ему тогда.

В то же лето умерла бабушка.
Это был единственный — на памяти Мирко — день, когда дверь в другую комнату слегка приоткрылась. На полсантиметра, наверное, или даже меньше. Приоткрылась обыденно — ни яркий свет не вырвался оттуда, ни сладкая музыка, и сквозняком не потянуло, страшным и тоскливым, и жаром не полыхнуло в лицо. Узенькая щелка, в которую, как ни приноравливайся, никак не получалось заглянуть. Пугливо съежившись на холодном полу, Мирко приник к ней губами.
- Бабушка, - прошептал он, - ты здесь?
Любой шорох показался бы ему сейчас ответом, но в другой комнате царила тишина — пыльная, сплошная, в которую сознание Мирко куталось, как в пуховое одеяло. Если бабушка и находилась там — она, вероятно, спала. А может быть, сидела, задумавшись, утопив подбородок в ладонях — как любила отдыхать когда-то, вроде бы совсем недавно — и грустила о прожитой жизни.
- Я люблю тебя, - шепнул Мирко, - милая бабулечка, пускай тебе там будет хорошо!
Едва сдерживаясь, чтобы не зареветь, он отвернулся от двери — и тотчас получил затрещину от незаметно подошедшей сзади матери.
- Ты куда лезешь, кретин! Прочь руки! Не смей подходить к этой двери... О, Мирко, прости меня, прости, малыш... Мне тоже очень больно, мы все скучаем по бабушке... Но ты не должен приближаться к этой двери, а тем более, открывать ее. Нельзя ее даже касаться! Ты не представляешь себе, насколько это плохо! Насколько недостойно тебя, сын!
Мирко рыдал, уткнувшись лицом в теплый мамин живот, и бормотал, всхлипывая:
- Почему она ушла? Почему? Зачем нам эта противная комната?
А потом они сидели на веранде и серьезно, неторопливо беседовали. Как двое взрослых, и Мирко чувствовал себя большим, повзрослевшим сразу на несколько лет. Мама заварила чай по бабушкиному рецепту, плотно укутав заварочный чайник махровым полотенцем, и это было так, словно бабуля опять с ними, восседает во главе стола с большой фарфоровой чашкой в руке. Запахи бергамота и мяты таяли в воздухе, струясь колечками беловатого пара, щекотали ноздри. Аромат их общего горя.
- Понимаешь, сынок, люди должны умирать, - говорила мама, отрешенно, словно думая о чем-то своем, - так устроена жизнь. Человек приходит и уходит, когда наступает его час. Он по-прежнему рядом с нами, но сам меняется, становится другим. Смерть — это иное состояние тела, а душа остается прежней.
- Значит, бабушка — все еще наша бабушка? - допытывался Мирко.
- Конечно. Но заходить к ней нельзя. Да и в комнате она не одна — наш дом старый. В другую комнату ушли и дедушка, и моя сестра Барбара — твоя тетя. И прабабушка — но ты ее не застал.
- И они там все вместе?
- Наверное.
- А почему к ним нельзя? Они могут сделать что-то плохое? Они изменились и стали злыми?
- Злыми? Нет... не думаю. Не знаю, как объяснить, сынок. Живое не должно касаться мертвого. Они — как негашеная известь с водой, понимаешь?
- А у нас в садике есть мальчик-христианин и еще девочка-мусульманка. У них дома нет другой комнаты! Они сами рассказывали! - волновался Мирко, не знавший, что такое негашеная известь.
Мама ласково провела ладонью по его волосам и тут же — рассеянно — по своим, поправляя растрепанную прическу.
- Дружок, ну конечно, есть. Только она называется не так. Например, кладовка, куда никто не заглядывает, чулан или просто большой и темный стенной шкаф. В каждом доме есть такие потайные уголки. У людей могут быть разные верования, но все они вовлечены в круговорот жизни и смерти.
Он мог бы так спрашивать до бесконечности — настолько все было интересно и ново, и так нравилось ему это неожиданное ощущение взрослости — но вдруг заметил, какие у мамы глаза: яркие и большие, и блестят, как эмалированные плошки.
- Мамочка, ты плачешь?
- Нет, сынок... Нет.

Сперва он очень тосковал по бабушке, но дверь с латунной ручкой обходил стороной. Тем более что находилась она в конце коридора, и приближаться к ней не было никакой нужды. Но по ночам, лежа в постели, Мирко представлял свою любимую бабулечку в другой комнате. Что она там делает? Читает книжку, подслеповато щурясь сквозь толстые очки, или пьет бергамотовый чай, или играет с дедушкой в карты на щелбаны, или смотрит в окно, за которым — нездешний пейзаж, солнечный райский сад, клумбы и огромные стрекозы, похожие на целлулоидные вертолетики. А может, овощные грядки или горная долина, или лесная просека, или увитый хмелем балкон... О чем она думает? Тепло ей или холодно? Каково это вообще — быть мертвой? Ей нельзя общаться с живыми, и все-таки при мысли о том, что она близко, отделенная от Мирко парой тонких стен, становится немного легче.
Вереницей тянулись дни — осенние, красные, точно спелые ягоды, и зимние, белые и стылые, как жемчужины, и весенние, зеленые, будто молодые горошины, и летние, нарядные, как бабочки, радостные и солнечные. Они складывались в недели, месяцы... а там и год пролетел. Мирко купили ранец и коробку для завтраков. Мальчик готовился к школе, мечтал о новых друзьях и по складам разбирал строчки в новехоньком букваре.
Однажды он сплел веночек из полевых маков и положил его на подоконник, в двух шагах от двери в другую комнату. К вечеру цветы исчезли, а мама отругала его:
- Венкам место на кладбище!
- Но бабули там нет! - защищался Мирко. - Там только земля, трава и деревья... И гроб с мертвым телом, которому не нужны цветы.
- Ее и здесь нет! Она — по ту сторону двери.
Мирко кивнул, соглашаясь. Он понимал, что поступил глупо.

Слова брата взволновали его, пробили брешь в логичном и, в общем-то, уютном мирке. Недостроенная другая комната - «четыре стены и стропила». Место, где живет память.
«Нет там никого, - шепотом повторял Мирко слова Виктора, украдкой бросая взгляд туда, где латунная ручка поблескивала маняще и смутно, точно болотный огонек. - Забудь ты эти страшилки. Ведь ты ее видел — ничего в ней особенного нет. Обычная комната».
Он снова начал захаживать в конец коридора. Как бы случайно — задумался и заблудился. С кем не бывает?
«Там нет бабушки, твердил он себе, только память о ней. Как на кладбище. Как в ее бывшей спальне, где все еще пахнет лекарствами. Память — это не опасно».
Память — это просто картинки из прошлого... Любовь... Печаль... Ощущения и запахи. Безделушки, которых касалась рука дорогого человека. Фотографии. Подушечка для иголок. Засушенные листья и журналы с потемневшими страницами. Это разношенные тапочки, которые не выбрасываешь, потому что их носила бабушка. Очки. Железная лейка, в которой мама этой весной посадила тюльпаны. Земляничная грядка под окном. Зонтик, пылящийся на полке в прихожей. Невинные вещи, которые нет смысла держать за закрытой дверью. Наоборот — их бережно хранят у всех на виду. Мирко не мог сформулировать, что такое на самом деле память, но чувствовал, как тает его страх перед другой комнатой, уступая место жгучему любопытству. Что в ней находится? Почему на это нельзя смотреть? Потому что так написано в глупых книжках?
Он терялся, путаясь в совсем не детских вопросах. Если бабушка не в другой комнате, то где же она тогда? Мирко пытался выспрашивать у своего приятеля по детскому садику — христианина — и у скромной девочки-мусульманки, но те отвечали настолько сложно, что он совсем расстроился. Как может человек пребывать на небесах? Там не на что опереться, негде сидеть, лежать или стоять. Даже если он отрастит крылья, все время летать невозможно — устанешь. Ведь и птицы не вьют гнезд в облаках. Пернатым нужна земля — и насекомым тоже: бабочкам, пчелам, шмелям, стрекозам и всяким летучим жукам. Никто не живет в небе.
Может быть, ответ хранится в другой комнате? Да, наверное, так! Самая страшная тайна, которую взрослые скрывают от детей, а может быть, и от самих себя.

Наверное, ничего бы не случилось, не останься он в тот день один дома. Родители собрались на новоселье к Виктору, а у Мирко слегка поднялась температура. Он капризничал, дышал через рот, жаловался на ломоту в спине и ногах и все время пытался лечь.
- Мам, пап, вы идите, я все равно буду спать, - говорил он, - я не хочу в гости!
Родители переглянулись.
- Не стоит мучить ребенка, - вздохнул папа. - Пошли, а он пускай отлежится. Ничего страшного, мальчик уже большой. Обыкновенная простуда, денька два в постели — и все пройдет. Да и мы долго не задержимся — выпьем с гостями и обратно.
- А если это что-то серьезное? - забеспокоилась мама. - Вдруг ему станет хуже?
- Ну, позвонить то он сможет?
- Сынок, - сказала мама и положила рядом с ним на подушку свой телефон, - если что, нажимаешь на зеленую кнопку, а потом на цифру два. Мы сразу приедем. Запомнил?
- Знаю, не маленький, - буркнул Мирко и закрыл глаза.
- Ну, бывай, парень, - потрепал по голове отец, - не скучай без нас.
Он слышал, как родители в коридоре продолжали спорить. Их шаги медленно гасли, удаляясь. Громыхнула входная дверь, и наступила тишина.
Мирко лежал и считал. Сперва до десяти, потом снова до десяти, потом еще раз... Какое число идет дальше, он забыл. Сейчас, представлялось ему, мама с папой садятся в машину. Выезжают из ворот, которые, должно быть, опять не закрываются автоматически. Папа ругается, вылезает из автомобиля, нажимает на рычаг, и створки со скрипом ползут навстречу друг другу.
А сейчас они мчатся по шоссе, и навстречу им несутся деревья — пыльные и лохматые, с первыми блестками золотой седины в шевелюрах — и круглые скирды соломы посреди желто-коричневых полей. Тянется длинный пруд. Оплетенные диким виноградом до самых крыш белые домики с палисадниками. Пастбища. Еловый лес. Хвойный ветер хлещет в приоткрытое окно и треплет мамины волосы. Мама думает: «Как там, интересно, мой Мирко?», а папа спокойно придерживает руль одной рукой и смотрит на дорогу.
Мальчика знобило, и ужасно не хотелось вылезать из теплой постели. Но когда еще представится такой случай? Мирко откинул одеяло и сел, опустив босые ноги на холодный пол. В каждую ступню точно впились десятки ледяных гвоздей. На мгновение стало так больно, что он чуть не потерял сознание.
Мир перед глазами моргнул красным, потом черным, и словно акварель по бумаге, потекли его краски, смазались, перемешались на жесткой палитре стен и потолка. Шатаясь, Мирко встал, как цыпленок на тонкие лапки. Отыскал ногами тапочки.
- Никого там нет, никаких мертвецов, - подбадривал он себя. - Просто они меня пугали. Бабуля пугала, и мама тоже. А я не боюсь. Я смелый, - и добавлял, повторяя когда-то сказанные бабушкой слова. - Маленький храбрец, вот я кто.
Он жался к стенке, вовсе не чувствуя себя храбрым, и поминутно оглядывался — но длинный коридор оставался пуст. Напрягал слух — но огромный дом изумленно молчал, дивясь его решимости. Не хлопали окна и двери. Не скрежетали автоматические якобы ворота. Не скрипели шины на подъездной дорожке. Не проседали под шагами родителей старенькие ступеньки.
- Мама с папой вернутся не скоро, - шептал Мирко. - Они поехали на целый день. А я быстренько... одним глазком гляну — и сразу назад. Никто не узнает.
Ему показалось, что дверь в другую комнату слегка приоткрыта. Не как в день бабулиной смерти — зазор уже... тонкий как ниточка. Нет, как паутинка. Едва заметная несплошность, которую Мирко не столько увидел, сколько нащупал подушечкой мизинца.
«Странно, - подумал он с испугом, - с чего бы так? Ведь в доме никто не умер».
И тут же одернул себя. Детские страшилки! Виктор бы над ним посмеялся.
Пальцы легонько стиснули латунную ручку. Плавно, как по маслу, отворилась дверь. Мирко зажмурился, шагнул в комнату. И... ничего не произошло. Мальчик открыл глаза и с любопытством осмотрелся.
Красный плюшевый диванчик у стены. Мирко его как будто смутно помнил — хотя дома у них такой совершенно точно не стоял. Ковролиновый пол. Старинная фарфоровая люстра, подвешенная к потолку на трех медных цепях. Малахитовый столик и единственный стул из черного дерева. Кто, интересно, поставил сюда весь этот антиквариат? Наверное, прабабушка и прадедушка, которых Мирко никогда не видел. Ему представлялись очень старые люди, с седыми, как пенька, волосами и мудрыми морщинистыми лицами. Его предки, как уважительно говорила мама. Они двигали зеленый столик, заносили в комнату стул, бочком проталкивали диван. Их дом был тогда совсем юным. Стены и стропила, возможно — потолок, строительный мусор на полу и незапечатанная святыня.
Мирко недоверчиво разглядывал открытый книжный шкаф, уставленный пухлыми кожаными томами, и каждый — видом напоминал Библию. На корешках — тисненые золотые буквы. Задернутое белыми шторками окно, сквозь которое струился мягкий дневной свет. Обычная комната.
Мирко почувствовал себя обманутым. И это от него прятали? Старая мебель, какие-то книги. Он и сам не знал, что ожидал увидеть, но уж точно не стол и диван. Может быть, зеркала — глубокие и темные, как осенние пруды, или черные свечи в высоких подсвечниках, или фамильные портреты. Что-то необычное и торжественное. Покрытое вековым слоем пыли.
Мирко вздрогнул. Провел пальцем по малахитовой столешнице. Чисто. Диванчик яркий, словно его только что пропылесосили. На полу — ни соринки. Шторки — как свеженаколотый сахар. Мирко почудилось, что в воздухе еще витает едва различимый запах стирального порошка и хлорки. Как будто кто-то перед его приходом сделал влажную уборку. Значит, или мама говорила неправду и сама заходила в комнату, или... Мгновенно воскресли его страхи. Прижав обе ладони к груди, Мирко отступил к двери. Бежать! Скорее уносить ноги, пока не случилось что-то страшное, пока все призраки не выползли из углов и не набросились на незваного гостя. Зачем только он не послушал маму? Почему не поверил бабушке?
Откуда-то потянуло сквозняком. Слабо шевельнулась белая шторка на окне. Застонав от ужаса, Мирко бросился вон из комнаты... Вернее, хотел броситься. Дверь оказалась захлопнута, и с внутренней стороны не было ручки.
Он лежал на диване, устало всхлипывая, уткнувшись лицом в красный плюш. Маленький мальчик, изможденный долгими часами крика и плача. Свет за окном сперва заалел, и белые шторки на сквозняке полыхнули будто осенние листья, затем потускнел и сделался темно-вишневым, как столовое вино. Красные тона в нем постепенно гасли. Вино превращалось в кофе, а потом и вовсе — в чернила. Родители должны давно быть дома. Они бы ни за что не оставили больного Мирко ночью одного. Но их нет, или они его не слышат. Может быть, стены в другой комнате непроницаемы для звука.
Наверное, мама с папой ищут своего сыночка, бегают по всему дому, выкликая его имя. Потом обратятся в полицию. Те заявятся с собаками, будут вынюхивать и выстукивать каждый уголок. Обзвонят всех его знакомых. Расклеят его фотографии на каждом перекрестке, а может, и в газету дадут объявление: «пропал человек». Но в другую комнату они не заглянут.
Мирко медленно засыпал. Он знал, надо что-то придумать, иначе так и умрет здесь от голода и жажды, но мысли ворочались тяжело, как ложка в густой сметане. Снова начался озноб, но какой-то странный. Мальчик трясся от холода, словно лежа на ледяном ветру — и при этом как будто взлетал. Он не чувствовал под собой дивана. Красный плюш сделался податливым и мягким, неуловимым на ощупь, как облако, пах сыростью и вспаханными полями, дымом костра и палой листвой.
Утро брызнуло в лицо — ослепительное и свежее, точно первый снег. От ночной зябкости не осталось и следа. Мирко сонно заморгал, не понимая что произошло и откуда взялось это невыразимое сияние. Только минуту спустя он сообразил, что на окне отодвинута шторка. Да и не окно это вовсе, как оказалось, а стеклянная дверь, вроде балконной. За ней смутно виднелся кусочек сада — цветочные клумбы, кудрявая ветка яблони с желтыми плодами, туманное голубое небо.
Мирко улыбнулся. Надо же быть таким дурачком! Рвался в закрытую дверь вместо того, чтобы как следует осмотреть комнату. А ведь говорила ему мама: «Если кажется, что выхода нет, попытайся найти другой выход». Вот так. Он легко вскочил на ноги — и куда подевалась вчерашняя лихорадка? Распахнул стеклянную дверь и с криком: «Мама, я здесь!» выбежал в сад. Он успел подумать, что родители станут, конечно, браниться, но не сильно. Они обрадуются, что он жив и здоров, что ничего плохого не случилось.
У клумбы с настурциями возилась бабушка с лейкой. Белая косынка повязана аккуратно — ни один волосок не выбьется. Цветастое ситцевое платье с подоткнутым подолом. Васильки и люпины, и полевые колокольчики... Такая знакомая, родная... Не злая и не мертвая, а его — самая лучшая, самая добрая в мире бабуленька! Услышав шаги Мирко, она обернулась и — оттого, должно быть, что солнце светило ей в глаза — посмотрела на внука из-под руки.
- А, Мирко! Что ж так рано? Ну да ладно, раз пришел — бери лейку и помогай мне поливать цветы. Засушливое нынче лето... - и, отвернувшись, крикнула кому-то в мешанину ветвей. - Это мой младший.
- Мирко? - откликнулся глубокий женский голос. - Ну дал Бог, познакомимся...
- А нас дождями залило, - застенчиво пробормотал Мирко. - Совсем мокрое лето в этом году. Вся морковь в земле сгнила. Слизни — вот такие!
И он показал на пальцах, какие слизни — получилось сантиметров десять.
Мальчик был безумно рад видеть бабушку, но стеснялся незнакомой женщины.
- Да, не знаешь, что лучше, - вздохнула та, по-прежнему невидимая, а бабуля строго — так что и не поймешь, в шутку или всерьез — сдвинула брови. Мол, хватит болтать, работа сама себя не сделает.
Такая она — бабушка, праздности не любит, но и сердиться по-настоящему не умеет.
«Бабулечка, ты жива! Как я скучал по тебе! Как мне тебя не хватало!» - хотелось закричать Мирко, но вместо этого он схватил лейку и, счастливый, побежал поливать настурции.
Фантастика | Просмотров: 594 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 04/05/20 19:30 | Комментариев: 10

Во сне госпожа Фромм танцевала.
Юная, как только что вылезшая из кокона бабочка, она кружилась, запрокинув голову, и вместе с ней кружились облака, похожие на топленое молоко, налитое в синюю эмалированную кружку, и черные яблони, усталые от долгой зимы, и наклонные стены беседки, и садовые гномики. Госпожа Фромм чувствовала себя легкой, почти крылатой, а проснувшись, долго разглядывала свои морщинистые руки, не понимая, кто она, где и как очутилась в этом странном времени и месте.
Сухая пергаментная кожа, слабость и ломота в костях. Туман в голове, а в нем болотными огоньками роятся воспоминания. Бессвязные, тусклые, как гнилушки, или бессмысленно-яркие, они словно рыбацкая сеть, закинутая в бескрайнее туманное море, и не распутать их, не связать воедино. А госпоже Фромм и не хотелось. Пока сны отчетливее яви, возраст казался чем-то вроде пальто, забытого на вешалке в прихожей. Можешь надеть его, а нет — иди налегке, кружись и танцуй, пьянея от сырых ароматов, топчи раскисшую грязь вперемешку с кошачьими опилками, наступай на грядки, ломая хрупкие голубые подснежники.
Все-таки странная штука — человеческая память. В ней всплывают порой всякие мелочи вроде случайного попутчика в автобусе — а куда и откуда ехали, не знаешь, зато вспоминаешь резкий запах одеколона и татуировку на левой кисти, два пронзенных стрелой сердечка — или красные, словно восковые, яблоки в саду, поклеванные скворцами, телевизионную вышку или блошиный рынок непонятно в каком городе, все лишается адреса, становится безымянным. А самое важное почему-то теряется, будто крупная рыба, уходит на глубину. Госпожа Фромм сидела на постели, раздумывая, где и с кем она живет. Может быть, кто-то войдет сейчас в комнату и позовет завтракать? От голода сосало под ложечкой. Но нет, в доме царило безмолвие, густое и плотное, не нарушаемое ничьими шагами. Несколько минут госпожа Фромм вслушивалась — пока от тишины не зазвенело в ушах, и, пожав плечами, стала подниматься с кровати. Откинула одеяло и, нелепо выставив острые колени, сунула ноги в мягкие тапочки. Слегка темнело в глазах, но вообще-то все могло быть гораздо хуже. Не парализована. Ничего не болит. Вот только с головой беда. Что же это за беда с головой?
Госпожа Фромм прошлепала по коридору, заглянула в гостиную, в какую-то кладовку, полную хлама, и очутилась на кухне. Круглый столик под белой клеенкой, газовая плита, холодильник с магнитиками, а на нем — пришпиленная записка. Телефон дочери — такой-то. И ниже: «В одиннадцать утра приезжает продуктовая лавка». Госпожа Фромм бессильно опустилась на стул. А ведь и правда. У нее есть дочь. И даже имя подсказала ослабевшая память — Кристина. Долговязая худышка, стеснительный подросток с копной непослушных волос. Как ни тщилась госпожа Фромм, она не могла представить дочку взрослой. Вероятно, они давно не общались. А впрочем, не обязательно. Проблемы с памятью — они как очки для близоруких. Нацепи на нос — и хорошо видишь вдаль, зато вблизи все расплывается, становится нечетким и смазанным. Вспоминаешь что-то из юности, а вчерашний день будто корова языком слизала.
Может быть, у нее есть другие дети? Сын, подумала госпожа Фромм и вдруг налетела на такую стену боли, что чуть не упала со стула. Отскочила от нее, оглушенная, и долго сидела в полуобмороке, ничего не видя и не слыша.
Она не слышала, как часы на стене отсчитывали длинные минуты. Половина восьмого утра. Наконец она очнулась и с запиской в руке поплелась в гостиную, искать телефон. Больше никаких воспоминаний, думала госпожа Фромм. Никаких мыслей о прошлом. Слишком больно. Только прожить как-нибудь этот день.
Ежесекундно сверяясь с запиской, госпожа Фромм набрала номер. Мужской голос ответил на непонятном языке. Она несколько раз повторила имя дочери, но собеседник недовольно пробурчал что-то и бросил трубку. Жила ли Кристина за границей? Или ее муж — иностранец? Стена боли маячила неподалеку, окутанная кровавым маревом, и госпожа Фромм не стала пытать судьбу.
В холодильнике она нашла одну морковку, а в буфете чайную заварку и ванильный сухарь. Позавтракала, макая сухарик в чай. Старому человеку много не надо. А к обеду она купит что-нибудь в продуктовой лавке.
Тут возникла новая проблема. В квартире не было денег. Во всяком случае, госпожа Фромм не знала, где они лежат. Она обыскала гостиную и кухню, и тумбочку в спальне, заглянула даже под подушку и перетряхнула все книги на полке. Ни налички, ни банковской карты. Наверняка она получает пенсию. И счет в банке у нее, конечно, есть, ведь платит она каким-то образом за воду, газ и прочее. Вот только как узнать? У кого спросить? Госпожа Фромм чувствовала себя беспомощной, как заблудившийся в огромном супермаркете ребенок. Чужая в собственном доме. Она снова набрала телефон дочери — но на этот раз никто не снял трубку. На том конце провода враждебно гудела пустота, она гудела без слов, и в то же время как будто на другом языке. Весь мир говорил с госпожой Фромм на другом языке, и в этой иноязычной пустоте растворился единственный близкий ей человек из далекого прошлого.
Дверной звонок мелодично тренькнул. Госпожа Фромм не сразу поняла, что это за звук, но уже через пару секунд заторопилась открывать. Сработал, видимо, какой-то рефлекс. На пороге стоял парень. Обыкновенный паренек, в джинсах и толстовке, приветливый и слегка лохматый. Руки в карманах. Над головой — рыжий солнечный ореол, на носу — такая же солнечная россыпь веснушек. Улыбался он просто и по-домашнему, как будто немного спросонья.
- Здравствуйте, я Эрих, ваш сосед.
Госпожа Фромм оторопело кивнула. Сосед так сосед. Тоскливое чувство дежа вю заставило поморщиться, но, спохватившись, она выдавила из себя кривую улыбку.
- Здравствуйте, Эрих.
Вглядевшись в ее растерянное лицо, паренек заторопился.
- Я на минуточку, госпожа Фромм. Вот, одолжил у вас двадцать евро, а сегодня принес, извините, что побеспокоил.
Она машинально протянула руку и тут же отпрянула.
- Нет. Эрих, вы говорите неправду. Я не могла вам ничего одолжить. Ни вчера, ни позавчера. И уберите ваши деньги, я ничего у вас не возьму. Я не нищая.
Паренек энергично затряс головой.
- Что вы, конечно, нет! Погодите, я сейчас все объясню. Вот как это было...
И, к удивлению госпожи Фромм, он принялся рассказывать очень давнюю историю. Его родители были небогаты, можно даже сказать — бедны. Отец то и дело терял работу, мать и вовсе не работала. Так что карманных денег Эриху не давали. Вот и повадился мальчишка ходить к чудаковатой соседке, которая уже тогда славилась своей забывчивостью.
«Госпожа Фромм не помнит, что делала вчера», - судачили о ней. Однажды Эрих помог ей подправить забор и получил за это двадцать евро. Небольшая сумма, но мальчику она казалась огромной. Это и булочка в школьной столовой, и новая коробка карандашей, и еще осталось на кино. На следующее утро он снова забежал к соседке и, как ни в чем не бывало, потребовал плату за починенный забор. Пожилая дама с улыбкой подала ему купюру и поблагодарила за помощь. Надо ли говорить, что и назавтра повторилось то же самое? И через день... и через два...
Госпожа Фромм нахмурилась. Она не знала, обижаться ей или смеяться.
- И сколько же я вам заплатила, Эрих, за этот несчастный забор?
- Не знаю, я не считал. Я их почти сразу тратил на всякую ерунду. На еду в основном. Все детство, помню, ходил голодным. Вы, наверное, скажете, госпожа Фромм, что это воровство, и будете правы. Ведь я не заработал эти деньги, а присвоил обманом. Я был тогда маленьким и многого не понимал. А сейчас мне очень стыдно. Пусть будет так, что я их не украл, а просто одолжил на время? И сейчас возвращаю? Как брал — по двадцать евро в день. Пожалуйста, госпожа Фромм. Чтобы я мог себя уважать.
Он смотрел умоляюще.
«Неужели можно придумать такую историю?» - подумала госпожа Фромм и взяла деньги.
- Я не сержусь на вас, - сказала она пареньку. - Что было, то было.
Эрих просиял.
- Спасибо вам! А если не сердитесь, то приходите вечером на чашечку кофе? По-соседски, а? Посидим, поболтаем. Мой дом — через улицу, напротив. Видите, маленький, зеленый, рядом с трехэтажным?
- Хорошо, - улыбнулась госпожа Фромм. - Я приду. Если не забуду.
- Не забудете, - рассмеялся Эрих. - Вчера не забыли.
«И как я могла поверить в такую ерунду? - упрекала она себя, а внутри как будто что-то теплело и таяло, нечто потаенное, неведомое ей самой, и текло талой водой, подтачивая стену боли. - Ловко он все это выдумал... Артист, фантазер... А может, и правда так и было... Да и какая разница. Помочь ребенку из бедной семьи — доброе дело. И то, что он пришел сейчас — хорошо. Получается, взял, когда сам нуждался, а отдает, когда нужно мне».
Это ведь не только деньги, понимала госпожа Фромм, сумма-то пустячная — но и булочка для голодного ребенка, и билет в кино, и немного внимания к одинокому старому человеку. Чуть-чуть душевной теплоты и щедрости. Это то, что действительно ценно, правильно и своевременно.
Она купила продукты в лавке: овощи, печенье к чаю. Сварила себе суп и с удовольствием поела, думая об Эрихе и предвкушая вечерние посиделки. Она была рада, что завтра соседский паренек придет опять, и послезавтра, и через день... и через два... Принесет немного денег и пригласит на чашечку кофе. И лед в сердце будет теплеть и таять, размывая несокрушимую стену, пока в одно прекрасное утро та не рухнет. И тогда госпожа Фромм все вспомнит и сможет, наконец, посмотреть на свою жизнь.
Миниатюры | Просмотров: 547 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 01/05/20 12:42 | Комментариев: 15

Давно это случилось... Он вышел к летнему кафе, босиком, с диковатым взглядом, небритый и худой. В нашем городке, где все друг друга знали — если не по именам, то в лицо — он был чужаком, и вдобавок чужаком неприятным. Огляделся потерянно и направился к столику, где сидел я, восьмилетний, с родителями и младшей сестрой. Миа, нарядная, словно куколка, в синем платье и с большим желтым бантом, пила апельсиновый сок. Мороженое ей не разрешали из-за частых ангин. Я, скучая, скреб ложкой по дну пустой вазочки в тщетной попытке выскрести оттуда остатки пломбира.
- Смотрите, - громко сказала моя сестренка. - Нищий!
- Тихо, - шепотом одернула ее мама, краснея пятнами, - нельзя так говорить.
Чудной особенностью отличалась моя мамочка — ей всегда было неловко перед посторонними. Хотя, казалось бы, какая разница? Ты не знаешь человека, и ему до тебя нет дела. Не все ли равно, что он о тебе подумает, что скажет?
Однако незнакомец и правда выглядел нищим. Не профессиональным побирушкой, каких много околачивается у торговых центров и на вокзалах, не попрошайкой, а бродягой, в самом деле не имеющим ни кола, ни двора.
Безжизненная, в пигментных пятнах, кисть легла на край стола. Отец поморщился и со вздохом полез за кошельком.
- Не надо, - остановил его бродяга. - Не надо денег, пожалуйста.
- Тогда, может быть, еды? - засуетилась мама. - Вы голодны, наверное. Хотите, я закажу вам омлет?
- Спасибо, но эта пища не для меня. Я не могу есть, и монеты ваши мне ни к чему, - чужак все-таки присел, вернее, свалился на стул и застыл, вытянув длинные босые ноги в застиранных до непонятного цвета штанах. - Что купить на них? Любовь? Сострадание? Душевный покой? Я бегу из ада. Если хотите помочь, помолитесь за меня.
По лицу моего отца было видно, что он еле сдерживает досаду. А мне так хотелось потрогать эту руку — темную, как древесный корень, с земляными прожилками и глубокими кривыми бороздками, на вид твердую и словно покрытую корой. Почувствовать, какая она на ощупь. Грубая и шершавая, теплая от солнца? Или прохладная и влажная, как болотная коряга?
Но я знал, что мама опять расстроится. Прикосновение к чужому телу она считала верхом неприличия. К тому же — вдруг инфекция? Что если у бродяги какая-нибудь кожная болезнь: грибок, чесотка, а то и, упаси Бог, проказа?
Поэтому я сидел смирно, тихонько ковыряя пальцем скатерть. На ней обнаружилась зазубринка, и я старательно ее расковыривал. Портить чужие вещи тоже не разрешалось, но все-таки было меньшим грехом, чем приставать к незнакомцам.
- Ну, - смутилась мама, - не знаю. Если это действительно нужно... Но как ваше имя?
- Фредерик, - ответил чужак, и голос его прозвучал глухо. - Меня зовут Фредерик. Фамилия не важна, она необходима живым, а я умер осенью прошлого года. Пятое октября — вот день моей смерти. Мерзкая осень... дождь, ветер. И красный свет сквозь залепленное листьями окно. Я не чувствовал боли, как будто резал не свою, а кукольную плоть. Только благоговейный ужас.
Отец передернул плечами. Мама кусала губы. Даже я был озадачен, своим еще маленьким тогда умишком чувствуя подвох. Если кто и поверил бродяге — то моя сестренка Миа.
- Дядя Фредерик! - спросила она серьезно. - А что вы делали в аду?
Незнакомец улыбнулся — чудно, одними губами, так что ни один мускул не дрогнул. Словно не лицо у него, а кожаная маска.
- Что делал? Да ничего. Что можно там делать?
Но дотошная малявка не отставала.
- А правда, что в аду людей варят в котлах, а потом жарят на сковородке?
- Миа, отстань от человека со своими глупостями, - вмешалась мама. - Не видишь, он устал.
Фредерик поежился. Улыбка сползла с его лица.
- Котлы, сковородки... Живые ничего не знают про ад, поэтому сочиняют всякие сказки. Так им легче. Я сам что-то похожее читал в детской Библии — давно, когда еще был ребенком. Ничего не изменилось с тех пор. Любая страшилка лучше, чем неизвестность. Придумай злых чертей и лучезарных ангелов — и смерть перестанет быть прыжком в пропасть. А на самом деле все намного хуже, так плохо, как люди и представить себе не могут. Ад — это... как бы его описать? - он обхватил себя руками за плечи и стоял, покачиваясь, как огородное пугало на ветру. - Это очень вязкое пространство. Топь. Гнилые испарения. Воздух настолько тяжелый, что почти невозможно дышать. Знаете, что в аду на вес золота? Резиновые сапоги. Все ходят босиком, по щиколотку в болотной жиже. Ноги коченеют, кости ломит от холода... Идешь и мечтаешь об одной-единственной сухой кочке, о клочке мха, чтобы обтереться... А самое жуткое — понимаешь, что избавления нет, - он перевел дух и каждому из нас посмотрел в глаза. Особенно пристально — мне и Миа, как будто искал поддержки у нас, детей. - Это место, где каждый сам себе палач. Не черти, не дьявол собственной персоной, а ты сам — со своими стыдом и виной, и ошибками, которые никогда уже не исправить. Человек наедине с собой — это пытка без конца. И я не выдержал. Убежал... Я и не думал, что это будет так легко. Но оказалось, что ад никем не охраняется. Представьте себе бесконечную трясину, ни деревца, только лужи с гнилой водой. И граница — узкая канавка. Я просто шагнул через нее и очутился на той стороне. Потом долго брел через мертвые деревни, через пустыри и сухостой, по кривым тропинкам, мимо кособоких хижин, в чьих окнах загадочно тлели болотные огоньки, мерцали и пьяно подмигивали, словно пытаясь заманить в ловушку неосторожные души. Шел сквозь мутные сумерки и лунный свет, густой, как туман, мимо стылых пожарищ, и земля под моими ногами осыпалась пеплом... Мой путь из ада пролегал через безлюдные пустоши, в которых само время, казалось, застыло и смолой прилипало к подошвам, так что каждый шаг давался с трудом.
Вы удивитесь, наверное, как я, такой маленький, удержал в памяти столько подробностей? Как запомнил столь сумбурную речь и спустя много лет сумел повторить ее слово в слово? Нет, конечно, нет. Я уже не знаю, что и как на самом деле говорил незнакомец. В голове остались только картинки, расплывчатые образы, случайная игра солнца и красок — танец разноцветных стеклышек в калейдоскопе. Мне часто снилась эта встреча и снится до сих пор — каждый раз словно впервые, и каждый раз Фредерик резиново улыбается, щурясь от слишком яркого света, он тот же и не тот, неуловимо меняются интонации и жесты, и вроде бы по-старому и в то же время слегка иначе звучит его история. Она, как живое существо, созревает и растет в моих сновидениях. Я сочиняю ее заново, снова и снова, с начала и до конца. Так что все, что я вам сейчас рассказываю — это мои сны и фантазии. Я отвечаю за них, а не чужой и несчастный человек, заблудившийся между небом и землей. Не путник, который и так за все ответил сполна.
Я никогда не обсуждал с Миа этот случай из нашего общего детства. Только один раз — когда мы были уже подростками — на экране телевизора промелькнула реклама нового фильма. «Кошачий рай», - прочитала моя сестренка бегущие по экрану титры и вдруг спросила:
- А помнишь ангела?
- Конечно, помню, - ответил я.
Мимолетный взгляд, которым обменялись мы, сидя на диване в тесной комнатке и поедая картофельные чипсы, сказал больше тысячи слов. Мы оба захотели посмотреть фильм, но тот оказался, конечно, о другом.
Все-таки время — удивительная штука. Сравнение с рекой, как ни банально, точнее всего передает его суть. Оно течет и в то же время остается на месте, в тех же берегах, оно существует целиком — от истока до устья, от начала до конца вселенной, а где у вселенной начало и конец, никто толком не знает.
И где-то в этом потоке, отделенный от меня, настоящего, многочисленными излучинами, старицами и меандрами, бредет усталый странник. Из гиблого болотистого края, из мрачного ниоткуда, он идет босиком по выжженной земле, а за спиной у него — нет, не в аду, а еще дальше к истоку, вверх по течению реки — полыхает огонь.
Высокое пламя, до самых облаков, и луна в них как печеная картофелина, а ночь — светлее дня — жаркая, гневная, мечется над спящим поселком будто хищная птица, шипит и плюется багровыми искрами. Это пожар. Горит дом семейства Бланков. Растерянные, толпятся вокруг соседи. Запрокинули головы, в глазах у всех — оранжевые сполохи, во взглядах — испуг и болезненное любопытство. Фрау Бланк бьется в истерике, заламывает руки, но выглядит это не картинно, а страшно, потому что лицо ее дергается, как у бесноватой. Она не кричит — воет:
- Дети! Там — дети! Спасите детей! Умоляю, спасите детей!
Ее удерживают, иначе кинулась бы в огонь, бедолага. Но куда ей? Фрау Бланк, хрупкая женщина в ночной рубашке, под которой круглился тугой, как футбольный мяч, живот, и в огромных шлепанцах с чужой ноги.
Кто-то заботливо накинул ей куртку на плечи.
- Простудитесь, вам нельзя...
Да какая простуда, жарко, как в аду. Хотя, как мы знаем теперь, как раз там совсем не жарко — наоборот. Но в душе у бедняжки и в самом деле — ад. Двое ее малышей остались в горящем доме. Когда начался пожар, фрау Бланк, повинуясь инстинкту самосохранения, выскочила наружу. Она сделала это практически во сне — огонь и дым, треск горящих досок показались ей продолжением ночного кошмара. Только на воздухе, на ночном ветру, она проснулась и закричала от ужаса:
- Ева! Марк!
Пятилетняя девочка и полуторагодовалый мальчик сладко спали в своих кроватках, когда вспыхнули занавески, и едкий дым затопил коридор, и рухнула потолочная балка, закрывая путь в детскую. Фрау рвалась из державших ее рук и звала детей в отчаянной надежде, что те сумели вырваться. Может, кто-то успел им помочь? Может, ангел-хранитель осенил малышей своими крылами, отгоняя огненную смерть?
Но нет. Нигде их не было видно, только пламя ревело, как обезумевшее стадо тюленей, и летели по ветру черные клочки сажи.
- Спасите детей! - рыдала бедная фрау.
- Где ваш муж? - спросил ее кто-то.
- Не знаю, не знаю... Какая разница? Умоляю, сделайте что-нибудь! Спасите их!
Но, смущенные, отводили глаза зеваки, и не находилось среди них героев. Только, неслышный за рокотом пожара, прокатился по толпе шепоток. Вместо того чтобы броситься на помощь Еве и Марку, обсуждали господина Бланка, который вот уже который месяц ночует у любовницы. На свое счастье, замечали некоторые, а другие возражали, что дом сгорел за его грехи.
Когда все казалось потеряно, вперед шагнул сын булочника, девятнадцатилетний Фредерик. Обычный парень, слегка безалаберный, может быть, немного тугодум — таким его знали. Звезд с неба не хватал. Будь он чуть поумнее, стоял бы вместе со всеми, а еще лучше — за чужими спинами. Тогда уж точно никто бы его потом не упрекнул.
Он скрылся в зияющем дверном проеме — словно нырнул в паровозную топку, провожаемый недоуменными взглядами соседей, и только фрау Бланк, зажмурившись от страха, беззвучно молилась.
Вроде бы прошла целая вечность — душная, злая, жаркая вечность — и кое-то из селян уже перекрестился, а фрау Райз, супруга торговца овощами, шепнула плотнику Гидо Шульцу: «Славный мальчик был сынок булочника, глуповатый, но славный». И Шульц ответил: «Угу», а что тут еще скажешь?
И вот из геенны огненной вынырнул Фредерик, точно младенца, прижимая к себе не маленькую Еву и не крошку Марка, а Мотильду — любимую кошку Бланков. Это граничило с чудом — из дыма и копоти он вынес ее, белую как снег.
Страшное молчание встретило его. Все лица окаменели от изумления. Как это так — кинуть на смерть детей, чтобы спасти животное — и даже несправедливое слово «убийца» сорвалось с чьих-то уст. Хоть и не убил никого Фредерик, но так уж в мире устроено — чем больше стараешься помочь, тем больше с тебя спросится.
И тогда, словно грозовая туча прорвалась молниями и дождем, фрау Бланк разразилась проклятиями. Она топала ногами и рвала на себе одежду, потому что ясно стало — сына и дочь ей не увидеть живыми, последний шанс упущен — и призывала всевозможные кары на голову злосчастного Фредерика. Он мог бы рассказать, как, задыхаясь в кромешном дыму, искал детей, но малыши, должно быть, куда-то заползли, в какой-нибудь чулан или шкаф, а кошка сама прыгнула ему в руки. Не бросать же ее в огонь. Все-таки живая тварь. Он мог бы возразить, что хотя бы попытался что-то сделать — другие не совершили и того... Немного мужества нужно, чтобы глазеть на пожар. И что лишь Бог решает, кому спастись, а кому погибнуть, человеку ли, кошке... Но паренек стоял, ни жив ни мертв, прижимая к себе Мотильду, ни звука не в силах вымолвить в свое оправдание.
Не защищаешься, значит, признаешь свою вину. Во всяком случае, так это воспринимается большинством людей. Фредерик молчал — и вина его росла, пока не сделалась такой огромной, что толпа уже готова была линчевать его. Наверное, так бы и случилось, если бы откуда-то, как джин из бутылки, не появился господин Бланк — широкоплечий и громогласный, и не накинулся на бьющуюся в истерике жену, мол, что случилось, какого черта, ты мне заплатишь за дом. Тут все внимание обратилось на него, и про незадачливого спасителя забыли. Фредерик бочком выбрался из толпы, унося с собой Мотильду.
Говорят, проклятие — это палка о двух концах. И проклинающему, и проклятому в жизни приходится одинаково худо. Можно назвать это законом кармы, или предрассудком, или просто наблюдением... Но обычно так и происходит, так вышло и на сей раз. Фрау Бланк потеряла ребенка. В ту же ночь у нее начались схватки, и под утро на свет появился слабый младенец, который не прожил и дня. Лишившись крыши над головой, бедняга скиталась по родственникам и все больше опускалась, превращаясь в жалкую приживалку и слабея умом. Во всех бедах она теперь винила «дьявольское отродье» - свою бывшую любимицу, маленькую белую кошку, и «поганого извращенца» - ее нового хозяина, каждого призывая в свидетели тому, как спелись проклятые нечестивцы. В самом деле, Фредерик и Мотильда очень привязались друг к другу. У нее не осталось никого, кроме этого угрюмого странноватого парня, а тот скучнел и отдалялся от людей, мучимый стыдом и угрызениями совести. Не то чтобы он в чем-то себя упрекал... Но уж очень неудачно все сложилось, и поверни он тогда в другую сторону, загляни под кровать или в кладовку — и малыши были бы спасены.
«И все-таки, - говорил он себе, - жизнь есть жизнь. Почему одна ценнее другой? И чем животное хуже человека? Оно не проклинает, не злословит у тебя за спиной... Не требует того, что тебе не под силу. Оно просто любит, и разве этого не достаточно?».
Он тут же упрекал себя, горько раскаиваясь в собственном бессердечии, в неумении отделить истинное от ложного. Он искал, но не находил в душе сочувствия бедной погорелице фрау Бланк — настолько въелись в память ее несправедливые, грубые слова.
«Что со мной не так? - спрашивал себя Фредерик. - Ведь я человек и сострадать должен себе подобным... Или у меня камень вместо сердца?»
Он склонял набок голову и действительно прислушивался — стучит, не стучит... Камня в груди он не ощущал, скорее, какую-то слякоть или туман, что-то совсем не материальное, скучное и пустое.
Фредерик делил с Мотильдой уютные вечера, и когда та дремала, свернувшись калачиком на его подушке, или вылизывала крошечным розовым языком белоснежную шубку, чувствовал себя почти счастливым. У них была в эти минуты одна душа на двоих — чуткая, одинокая душа, не человеческая и не звериная, ненавязчиво-мудрая, мягкая и теплая, как шерстяное одеяло.
Он расчесывал ее густую серебряную шерстку, а она мурлыкала ему песенки, в которых смысла было не меньше, чем в самых мудрых человеческих книгах. Потому что пелись они на языке любви, а ничего более мудрого просто не существует на свете.
От людей же Фредерик шарахался, мрачнел и прятал глаза. Казалось чудаку, что каждый обвиняет его, даже если и не упрекает на словах, то уж точно думает что-то нехорошее. Неудивительно, что и дело его не спорилось, дохода не приносило, и булочную пришлось в конце концов продать. Тут бы ему и уехать — и начать все с чистого листа... Но годы растаяли, как снег в пригоршне, утекли водой сквозь пальцы, и вместе с ними растаяла и утекла жизнь его верной подружки Мотильды. Кошачий век недолог. Однажды в середине лета она заболела.
Кончался июль, но в воздухе пахло осенью. Легкий талый аромат межсезонья, его ни с чем не спутаешь. Но все-таки не такой, как в феврале-марте. Весна пахнет надеждой, а осень — грустью и несбывшимися мечтами.
Мотильда слабела, кашляла желчью, целыми днями лежала в ванной на холодном кафеле. Ее шкурка потускнела и свалялась. Обеспокоенный Фредерик поил больную отваром ромашки и тмина, и вроде бы ей становилось лучше, прекратилась рвота, а потом наступило резкое ухудшение. В начале октября маленькая белая кошка умерла.
Фредерик хоронил свою любимицу под проливным дождем, в раскисшей от осенних ливней земле. Струи воды текли по его щекам, и может быть, мешались со слезами — но этого все равно никто бы не заметил. Даже если бы и околачивался кто-то поблизости... Но никому не было дела до горемыки и его мертвой питомицы. Только мокрые деревья качались и низко кланялись на ветру, роняя последние листья.
«Это всего лишь кошка, - твердил Фредерик, тыльной стороной ладони отирая воду с лица. - Всего лишь кошка».
Он повторял это, забрасывая жалкое тельце полужидкой глиной, и лопатой утрамбовывая могилу, и втыкая в землю две черные тополиные ветки — крест-накрест, хоть животных и не хоронят под крестами. Туманное нечто, которое было у него в груди вместо сердца, уплотнилось и давило теперь на ребра, как настоящий камень, и снова почему-то вспомнились погибшие Марк и Ева. Чумазые, с руками, зелеными от водорослей. Плещутся в огромной луже посреди дороги. А он, как назло, в белых брюках.
- Что это вы делаете? Дайте пройти.
- Там пиявка!
Посмотрел. Действительно, пиявка. Черная, узкая, с утолщением на конце. Малыши радуются, трогают ее палочкой. Она извивается скользким жгутом, а Фредерик идет мимо. Ему неприятно смотреть. Да и что тут интересного? Подумаешь, мелкота возится в грязи.
«Подумаешь, потеря. Люди теряют близких... детей... А это всего лишь кошка», - повторил он, возвратясь домой, поужинал в одиночестве и... вскрыл себе вены.
- Но вы могли завести новую кошечку! - перебила его моя сестренка Миа. - Маленького котенка.
Фредерик грустно улыбнулся.
- Мог. Но сделанного не исправить. Это была минута слабости. Никогда не повторяй моей ошибки, девочка. Самоубийство — худшая из глупостей, потому что не оставляет тебе ни одного шанса... Посмотри на меня, что я такое? Не человек, не призрак. Болтаюсь как будто в невесомости. Позади ад — я больше туда не вернусь. В рай меня не пустили. И тут — не жилец.
Передернув худыми плечами, он уставился в землю, на свои бурые от пыли ступни. Его губы шевелились, точно он продолжал рассказывать — не нам, а самому себе.
Тут бы и закончить беседу, но нас с сестрой распирало любопытство. Мы, конечно, приняли его историю за чистую монету... и по правде говоря, принимаем до сих пор. Да и как иначе? Что видят глаза — тому верит сердце.
- Так вы отыскали рай? - поинтересовался я и локтем толкнул Миа в бок.
Моя сестричка уже сидела с открытым ртом, готовая задать тысячу вопросов, но я ее опередил.
- Отыскал.
- И где это?
- Ну как тебе сказать? Не близко и не далеко, а в таком месте, что живые, вроде вас, ни за что не найдут. Неприметная калиточка, перевитая плющом. И длинный дощатый забор. Я подошел и постучал, но никто не отозвался. Никто не вышел ко мне, но на третий день из щели в калитке вылезла бумажка. Там были перечислены все мои грехи, уныние, гордыня... а самый последний — самоубийство — обведен рамочкой. И приговор — в одно слово: «Отказано».
- И вы ушли?
- А что мне оставалось? Почему-то больше всего обидно было, что вот так... бумажкой отшили... С тех пор и скитаюсь... Я вот подумал только, если кто-нибудь из живых за меня помолится — искренне, всем сердцем — то, может, Бог меня простит? Пожалуйста! Земля меня уже не носит... Куда мне идти? Неужели обратно — в ад?
Вместо ответа отец резко отодвинул от себя вазочку. Мама слабо улыбнулась и махнула рукой. Почему она просто не сказала: «Хорошо»? Мама не верила в Бога и обещание помолиться ни к чему ее не обязывало. Возможно, постеснялась отца.
Фредерик облизал губы.
- Ладно. Спасибо, что выслушали.
Он попятился, натыкаясь на стулья, и пятился до самого выхода из кафе, а потом развернулся и зашагал по залитой ослепительным солнцем дороге.
- Я помолюсь за вас, - крикнула Миа ему вслед.
Фредерик обернулся.
- Спасибо, девочка.
Отец скривился, как от зубной боли, и помахал официанту, видимо, желая попросить счет.
- Это черт знает что такое, - проворчал он. - Столько психов развелось, нормальным людям деться некуда.
- И правда, - поддакнула ему мама.
Мы с Миа переглянулись.
Не прошло и трех минут, как моя сестренка попросилась в туалет.
- Ну, иди, - разрешила мама.
- Я боюсь одна.
- Я провожу, - вызвался я.
Как мы бежали! Только пыль вилась золотым облаком, скрывая тощую фигуру Фредерика, маячившую впереди. Мы почти догнали его у перекрестка, когда свет вдруг побелел и странная, глухая тишина объяла все вокруг.
Там, на пустынной развилке, нам явился ангел — очень необычный ангел. Бескрылый, он замер на секунду в прыжке, изогнувшись грациозно и распушив хвост, а после мягко приземлился на все четыре лапы. Густая шерсть сверкала серебром, так что казалось, будто его окружает сияющая аура. Медовые глаза лучились спокойной мудростью. Усы чутко подергивались.
Каждая шерстинка его блистала так, что хотелось зажмуриться. Подушечки лап не тонули в пыли. Лучезарная кошка как будто парила над дорогой в облаке жемчужного света.
Она потянулась и села, окутав себя роскошным хвостом, и навострила уши. Я видел, как Фредерик застыл на полушаге и — простерся ниц.
- Добро пожаловать в рай, - сказал кошачий ангел.
- Но мои грехи... - промямлил Фредерик. - Уныние, гордыня... да и самоубийство? Самоубийц не пускают в рай!
- В человеческий — нет. Для людей все это важно. А для нас существует только один грех — плохое обращение с кошками.
- Я никогда не обижал кошек.
- Хочешь быть человеком-праведником в нашем раю? Тогда милости просим. Только имей в виду, что кошки у нас — главные, а люди им служат... Тебя это не смущает?
- Нет!
- Ну что ж, тогда идем.
Кошка грациозно потянулась и шмыгнула в кусты. Фредерик поднялся и, отряхнув брюки, последовал за ней. Померк удивительный свет. Мы с сестренкой опасливо приблизились и осторожно, замирая при каждом шорохе, раздвинули ветви боярышника. Позади кустарника тянулся старый забор, черный от дождей, кое-где со следами зеленой краски — но высокий и крепкий. Как раз в том месте, где исчез бродяга, оказалась калитка. Малозаметная, обвитая диким вьюнком... Я подергал — заперто.
Много лет спустя я спрошу сестру:
- А ты и правда за него молилась?
- Ну, совсем чуть-чуть, - смутившись, ответит она. - Я и не умела толком. Просто подумала: пусть у него все будет хорошо. А ведь так и получилось, скажи?
- Да, - соглашусь я, - лучше не бывает.
Рассказы | Просмотров: 872 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 30/04/20 14:04 | Комментариев: 26

Мне с детства не давала покоя сказка про Мурочку. Помните девочку, которая посадила в огороде туфельку и вырастила чудо-дерево? У нас за домом простирался не то чтобы огород, а большой участок непаханой земли. Родители были те еще дачники и терпеть не могли ковыряться в грядках. Там, среди травы, лопухов и прочего бурьяна, я начал закапывать разные предметы. И знаете, получалось. Не так хорошо, как у Мурочки, но все равно здорово. Воткнул как-то раз в землю гвоздь, а на следующее утро на этом месте валялся ржавый гвоздодер. Посадил под лопухом папин молоток, а через три дня к нам пришли рабочие чинить крышу. Утрамбовал в ямку страницу из «Цветика-семицветика», прикрыл сверху дерном, а в результате получил целую поляну пусть и не семицветиков, но очень красивых голубых цветов.

В нашей семье хранилась сувенирная скрипка, сделанная еще моим дедом да и заброшенная за ненадобностью на дальнюю полку в шкафу. Ну как скрипка — фанерный ящичек в форме деки, набитый чем попало: опилками, стружками, древесной корой, пчелиными сотами. Лишенная голоса, она тем не менее звучала у меня внутри. Стоило взять ее в руки, и в голове зарождалась мелодия. Удивительная, отнюдь не струнная, скорее похожая на перезвон «ветерка» - музыкальной подвески. Треньканье и блеск серебряных трубочек, ласкаемых ветром, гармония звука и света. Я мечтал стать музыкантом и всем рассказывал, что буду сочинять симфонии. Мама и папа снисходительно улыбались, мол, вырасти сперва, а там разберешься.

Посадив чудо-скрипку на пустыре за домом, я ожидал не иначе как волшебства. Даже не знаю чего, но непременно сказочного, такого, что только в книжках бывает. Зачем я это сделал? Во имя чего расстался с любимым талисманом? Наверное, хотел, как Мурочка, осчастливить мир. До вечера ходил взволнованный, представляя, как пробьется сквозь пыль и сор звонкий росток, вытянется, питаясь дождем и солнцем, и превратится в дерево с листочками-скрипками, зелеными, как весенние кузнечики, и каждый, кому нужна музыка, сможет сорвать такой листок и сыграть мелодию своей души.

А на другой день заболела бабушка, и нам пришлось срочно уезжать в город. Я так и не узнал, что выросло тем летом из моей скрипки. Говорят, осенью в поселке открылась частная музыкальная школа... А мелодия у меня в голове умолкла навсегда. Осталось только воспоминание, легкое, словно ветерок, и такое же неуловимое. Не сон, а отпечаток однажды увиденного сна.

Когда меня спрашивают, почему я так и не стал музыкантом, отвечаю, что зарыл свой талант в землю.
Миниатюры | Просмотров: 730 | Автор: Джон_Маверик | Дата: 29/04/20 19:39 | Комментариев: 26
1-50 51-100 101-150 151-195