Литсеть ЛитСеть
• Поэзия • Проза • Критика • Конкурсы • Игры • Общение
Главное меню
Поиск
Случайные данные
Вход
Рубрики
Поэзия [47289]
Проза [10628]
У автора произведений: 731
Показано произведений: 1-50
Страницы: 1 2 3 ... 14 15 »



Бессмертная душа_Стихи и промпт Ирина Ашомко_Suno


Стихи "Памяти Анны Ахматовой"_ /c/ Ирина Ашомко
https://vk.com/wall-228900889_759

Промпт для песни Ирина Ашомко
Исполнение Suno
Авторские песни | Просмотров: 25 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 07/06/26 18:16 | Комментариев: 0



Среди уютных облаков,
Где сон сплетает нежный круг,
Ты дышишь тихо, глубоко,
Пушистый ласковый мой друг.

Твой бархатный холодный нос
Вдыхает мир, что сладок нам.
Мурчишь тихонечко вопрос,
Ходя за мною по пятам.

Клубок волшебных, тёплых грёз,
Глазами жёлтыми блесни.
На небесах – мильоны звёзд.
А мы с тобою здесь одни.

Пусть этот вечер, словно пух,
Нас убаюкает с тобой.
Услышим мы, как ночи дух
Сон ворожит над головой.

А за окном – Луна плывёт,
И смотрит пристально в стекло.
Храни меня, мой рыжий кот,
И в сердце тихо и тепло.

5-6/06/2026

​Картина: худ. Людмила Соколова «Пушистый сон»
Поэзия без рубрики | Просмотров: 35 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 06/06/26 22:36 | Комментариев: 0



Пролог

Три фигуры у стола. Чаша. И четвёртое место – пустое. Не потому, что гость опоздал. Не потому, что должен сначала исправиться. А потому, что оно ждёт. Мы смотрим на эту икону* десятилетиями, привыкаем к охре, к наклону голов, к тишине красок, но редко замечаем главное: стол накрыт для тех, кто ещё не вошёл. Бог никогда не был один. И ни один человек не создан для пустоты. Даже когда ему кажется, что он стоит на краю.

Потом, когда он нажмёт «отправить», в письме окажутся слова, которых он сам от себя не ждал. Но это случится позже. А пока – октябрь, кабинет, пахнущий липой, и мужчина, который ещё не знает, что тишина в нём уже тяжелее слов.

I

Он пришёл в середине октября – с лицом, осунувшимся от недосыпа, и голосом, старательно выровненным, как линейка. «Трудности в браке, – сказал он психологу, женщине с сединой, лежащей на висках лёгким инеем. – Хочется понять, куда всё свернуло». Она кивнула. Он заговорил о жене, которая когда-то смеялась, а теперь растворялась в графиках, школьных чатах и тихой, непоколебимой усталости. О троих детях, которых он, разумеется, любил. О том, что дом стал вокзалом, где все спешат, но никто не приезжает.

О сроке он не сказал ни слова. А дни тикали в груди, как метроном. Любовница – коллега, тонкая, слышащая паузы между словами – три дня назад положила руку на живот и сказала спокойно, без театральности: «Решай ты. Оставлю – будем вместе. Нет – процедура, и я исчезну». Добавила, глядя в окно: «Медицинский срок уходит. Осталось трое суток. Может, меньше».

II

На первой встрече он рассуждал о свободе. О праве одного решать за двоих. О том, что ответственность – вещь тяжёлая, почти вещественная, как чугунная гиря. Психолог слушала, поправляла очки, и он ловил себя на мысли: «Она видит насквозь». Но она не прерывала. Только однажды, когда он замолчал, спросила тихо:
– Вы боитесь назвать это своими именами или боитесь услышать свой собственный голос?

Он отшутился, соскользнул к размышлениям о жизни и смерти. Не раскрывал душу – кружил вокруг, пока страх не становился громче гордости. Психолог не лечила. Просто создавала пространство, где можно быть собой, даже если упал. На второй сессии он заговорил о катастрофе. О том, что она не валится с неба, а прорастает из мелочей, как плесень в сырой стене. О фигне, которая вдруг оборачивается бездной. О ерунде, из которой не выбраться. Она молчала. Это молчание было густым, терпеливым, как вода в глубоком колодце.

III

В ту ночь он не выдержал. Жена спала в детской, обняв младшего, старшие разбросали тетради по столу, жизнь катилась по рельсам, а в съёмной однушке сидела женщина, чей выбор зависел от его «да» или «нет». Он открыл ноутбук. Писал, стирая, возвращаясь. Не оправдывался. Просто выложил факты на стол.

«Я врал. Точнее, молчал. Тема катастрофы, фигни и ерунды оказалась намного более глубокой, чем я ожидал. Она беременна. У меня жена и трое детей. Она сказала – решишь ты. Либо вместе, либо аборт и конец. Медицинский срок истекает. Осталось меньше суток. Я две сессии говорил с вами о высоком, но настоящее горит. Пожалуйста, назначьте встречу. Сегодня. Иначе я просто не справлюсь».

Отправил. За окном шёл дождь, каждый стук капли – как удар сердца. Ответ пришёл не сразу, но пришёл. Две строки:
«Сегодня, в десять. До утра – целая жизнь».

IV

Он перечитал. «До утра целая жизнь». Не утешение. Не инструкция. Признание: между письмом и встречей – не часы, а целая жизнь. Его, уже прожитая наполовину, с грузом выбора. И та, что ещё не родилась, но уже пульсирует в каждом мгновении вместе с ним. Промежуток, где можно упасть и подняться, предать и остаться. Где каждая минута весит.

И вдруг, подняв глаза от экрана, увидел себя сидящим перед тем самым столом, где три Ангела молча смотрят на чашу, а его место ещё не занято. Не как обрыв. Не как доказательство греховности. А как пространство, оставленное именно для него. Не для праведника. Для живого. Для того, кто дрожит перед экраном в три часа ночи.

Он не принял решения. Просто сидел, глядя, как дождь редеет и край неба сереет. Паника ещё сжимала грудь: «Осталось меньше суток». Но сквозь неё пробивалось тихое, почти незнакомое: даже если он оступится – четвёртое место не уберут. И до утра действительно целая жизнь.

Эпилог

В кабинете пахло липой и старой бумагой. На столе стояла чашка чая, вторая – пустая, но ждущая. Он сел. И просто сказал:
– Я пришёл не за ответом. Я пришёл, потому что перестал бояться пустого стула.

Она улыбнулась. В глазах не было ни суда, ни готовых схем. Только тихое понимание: иногда спасение начинается не с выбора, а с готовности сесть за стол. И остаться. Даже если руки дрожат. Даже если впереди туман. Даже если до утра осталась целая жизнь.

Утро всё равно наступит. Не требуя безупречности. Просто давая ещё один день, чтобы остаться живым. И, может быть, впервые занять то место, которое никогда не переставало ждать его.

2019 – май 2026

*Рублёв_Троица

P.S. Все события в произведении вымышлены,
любые совпадения с реальными людьми, живыми или мёртвыми случайны.


иллюстрация - ии по промпту автора
Миниатюры | Просмотров: 40 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 31/05/26 21:01 | Комментариев: 0



Слова, мелодия, вокал акапелла Ирина Ашомко


Я без тебя на тысячу лет старею,
Я без тебя не выживу.
Не смогу. /с/ Юрьевская


Дождь шелестит по жести, смывая краски.
В море небес плывут купола церквей.
Мы затерялись в этой туманной сказке.
Тихо держу ладонь я в руке твоей.
Зонт, как гнездо, где мы от грозы укрыты.
Взгляд заменяет сотни ненужных фраз.
В мире, где я и ты, всеми позабытом,
Просто побудь со мною хотя бы час.

Дождь замирает сонно над синей бездной.
Молча плывёт луна сквозь прорехи туч.
Мир и покой царят в тишине небесной.
И по волнам скользит серебристый луч.
Стылый песок на пляже стеклом искрится,
Море шуршит, ласкаясь к пустым мосткам.
Солнце в воде пытается раствориться.
Я прикасаюсь нежно к твоим вискам.

Соль на губах. И звёзды в себе качает
Шёпот глубин, запутанных, словно сеть.
Время, когда никто нас не разлучает,
Время, где можно в небо мечтой взлететь.
Только во сне, где призрачны все границы,
Ты проведёшь ладонью по волосам.
Время, где мы вдвоём, регулярно снится.
Боль вытекает строчками по утрам.

Море уходит вспять, оставляя пену,
Чайки кричат над нами на берегу.
Я говорю с тобой, словно со вселенной,
В сердце тебя по-прежнему берегу.
Вот и растаял берег в молочной дымке,
Тени легли на лица, размыв черты.
Я соберу в ладони твои улыбки —
Капли живого света средь пустоты.

Скоро проснусь наверно. Дорога длится.
Ветер сдувает строчки с пустых страниц.
Пусть время «мы» однажды тебе приснится
Взмахом ресниц и криком вечерних птиц.
Ты исчезаешь в дымке, как наважденье.
И тишина, как море, уходит вспять.
Нет ни обид, ни слёз, лишь в душе — смятенье.
Каждую ночь вспоминаю тебя опять.

Станет теплей и тише — уйдут сомненья,
Ветер разгонит тучи наискосок.
Я не прошу ни веры, ни уверений,
Лишь бы вот так касался щеки висок.
Память тонка, как волос в кудрях тумана.
Гул самолётов. Прошлого миражи.
Я забываю многое, но обмана
Мне не простить. Ну что ж. Это просто жизнь.

Апрель - май 2026

иллюстрация - ии по промпту автора текста

https://vk.com/wall-228900889_746
Авторские песни | Просмотров: 52 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 30/05/26 21:21 | Комментариев: 4



Mutantur tempora, suum quodque partitur solem
Меняются времена, но каждое делится своим солнцем
/авт/


Полынный зной над скошенным жнивьём гудит шмелём, натруженным и злым.
И липа сыплет золотым шитьём на пыльный подорожник и полынь.
Жужжит оса над треснувшим стеклом, скребётся тень по высохшей коре.
И воздух загустевшим киселём дрожит в траве на утренней заре.

А после, ближе к Спасу, тишина ложится на остывшее гумно.
И паутины тонкая струна, плывёт в пространстве, где уже темно.
И бабье лето льёт на пустыри свой зыбкий шёлк, не знающий цены.
И поздний луч до утренней зари ласкает плечи выцветшей сосны.

Летят тихонько нити-тенета: незримый флот, плывущий на восток.
И яркие осенние цвета примерил опадающий листок.
И ты стоишь на стыке двух начал: ещё не осень, но уже не зной.
И то, что ты всерьёз не замечал, плывёт вокруг цветастою рекой.

***

Седой туман цепляется за скит. И колоколен ржавая игла
Пронзает небо, из него сквозит. И дождик бьёт во все колокола.
И лист последний, скрученный в кулак, дрожит на ветке, как сухой засов.
И в лужах отражается не так, как прежде: словно гирька от часов.

Сад опустелый держит на весу снаряды яблок, тронутых гнильцой.
И паутина точно по лицу скользит тихонько плавной стрекозой.
Дым от костра слоится над межой, вбирая запах прелого зерна.
И жизнь играет в ритме свой-чужой. И с лёгкостью меняет имена.

Уже не давит неба высота, и горизонт не манит в дальний путь.
Стоишь и ощущаешь как уста морозный воздух плавят по чуть чуть.
И этот клин летящий, эта рябь на заводи, где бродит неба тень…
Живое всё сжимается, горя, в один рябиновый осенний день

***

По серому сугробу, по краям стекает первый мартовский распев.
И солнце золотую строчку шьёт по краю облаков, оцепенев.
Вода в канаве вертит голыша, и тень скользит по ржавому листу.
И льдина, как сухая алыча, трещит, роняя талую фату.

Грачиный грай над голою землёй парит, качаясь, будто поплавок.
И воздух, чуть подёрнутый золой, слоится, как слюдяный уголёк.
Берёзы вяжут ветками парчу, в корнях ещё хоронится зима.
Листочки, разрывая дом-свечу, меняют тьму на зелень-терема.

И паводок, скользя в старинный пруд, несёт обломки хвороста и льда.
И клейких юных листьев изумруд мерцает словно яркая звезда.
Идёшь, минуя поле, старый ров, где ветер раздвигает ковыли.
И аромат проснувшихся веков сквозит в весеннем запахе земли.

***

Сквозь мёрзлый воздух, колок и тяжёл, струится сосен медленная медь.
И снег лежит, как сложенный камзол, который не решаются надеть.
И облачная стелется гряда, волочет за собой сырую тень.
И замерзает сонная звезда, надев беретку тучи набекрень.

По насту ветер чертит письмена, скользит позёмка тихо, как змея.
Фарфоровая робкая луна над одинокой елью у ручья.
Морозный дух над просекой встаёт, колебля серебристую черту.
Мерцает небо. Ночи звездолёт летит сквозь белоснежья чистоту.

И сосны держат сумрачный покой, небес качая опустевший храм
И тишина густеет за рекой наперекор полунощным ветрам.

2025-2026
картинка - ии
Поэзия без рубрики | Просмотров: 48 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 30/05/26 00:21 | Комментариев: 2



Трактат о пользе пословиц, составленный Ядусом Третейским

Пролог. О том, с чего всё началось

А началось всё с пустяка. В АМУР (Абсурдную Мудрёную Управляющую Распорядильню) поступило дело о торговце Шибкове, который продал крестьянину Сивому лошадь. Лошадь наутро пала. Сивый требовал деньги обратно. Шибков деньги возвращать не хотел, утверждая, что «товар отпущен живым и в присутствии покупателя».

Ядус Третейский, человек с лицом печальным и благообразным, носивший мантию наизнанку (швами наружу, ибо истина, как он полагал, всегда внутри, а снаружи – лишь процессуальная форма), выслушал стороны.

Шибков кричал: «Я ему сказал – бери, пока даю! Он и взял».

Сивый бубнил: «Я ему говорю – лошадь-то хромая. А он мне – ничего, до дому дойдёт. Дошла. Но не добежала».

Ядус долго молчал, разглядывая дохлую лошадь, которую зачем-то притащили прямо в зал заседаний (дышать было трудно, истина требовала проветривания). Потом поднял палец и написал в решении всего одну фразу: «Первое слово дороже второго».

– Ты, – обратился он к Шибкову, – сказал «бери» первым. Это слово – товар. А ты, – повернулся он к Сивому, – сказал «хромая» вторым. Это жалоба. Первое слово купца – договор. Второе слово мужика – сомнение. Сомнение договора не отменяет. В иске отказать. Лошадь похоронить за казённый счёт, ибо она теперь – памятник устной словесности.

И понеслось. День за днём, пословица за пословицей.

Дело № 1. О курице и режиме дня

Гражданин Пупков, вставший в несусветную рань, похитил у соседа, почивавшего до полудня, курицу.

Ядус, сладко зевнув (ибо заседание тоже началось рано), начертал на бумаге: «Кто рано встаёт, тому Бог подаёт».

– Вы, Пупков, проявили богоугодное рвение к труду, встав с петухами. А сосед ваш проспал царствие небесное и курицу свою. Следовательно, курица была ниспослана вам свыше как награда за бдение. Оправдать. Курицу вернуть истцу лишь в том случае, если он докажет, что лёг спать вчера до заката.

Истец пытался доказать, но заснул прямо в зале. Курица осталась у Пупкова.

Дело № 2. О слове и воробье

Писатель Зябликов пришёл в АМУР с жалобой на критика Тухлого. Критик назвал роман Зябликова «графоманским бредом сухостойной осины».

Ядус, выслушав стороны, грустно посмотрел в окно, где на ветке чирикали воробьи, и изрёк: «Слово не воробей, вылетит – не поймаешь».

– Мы не вправе ловить слова, – пояснил он. – То, что вылетело из уст критика, обрело свободу и полетело по вселенной с божьей искрой. Ловить и наказывать слово – значит посягать на волю пернатых и свободу речи. В иске отказать. Рекомендую Зябликову тоже выпустить ответную птицу, желательно покрупнее, например, гуся.

Зябликов выпустил гуся. Гусь укусил Тухлого за палец. На этом литературный процесс завершился.

Дело № 3. О каше и коллективной ответственности

Бригада строителей отказалась есть кашу, сваренную бригадиршей, назвав её «техническим цементом». Бригадирша пришла в АМУР с жалобой на оскорбление чести и достоинства.

Ядус, понюхав вещественное доказательство (кастрюлю), немедленно вызвал санитаров и вынес решение: «Сам кашу заварил, сам и расхлёбывай».

– Вы, гражданка, являетесь одновременно и зачинщиком варки, и единственным ответчиком за последствия. Поскольку аппетита у бригады нет, а угроза голода велика, приговариваю вас к пожизненному расхлёбыванию данной каши в одиночку. Пристав, проследите, чтобы тарелка была глубокой.

Бригадирша съела три ложки и написала явку с повинной. Кашу закопали в овраге как вещдок, опасный для жизни.

Дело № 4. О рубле и ста возможностях

Кредитор Зашибалов требовал у должника Копейкина один украденный рубль и моральный ущерб в сто рублей.

Ядус, достав из кармана стёртый пятак, положил его перед собой и написал: «Не имей сто рублей, а имей сто друзей».

– Поскольку у истца, судя по его жадности, ста рублей нет и не предвидится, а друзей у него и подавно нет (иначе он не пришёл бы сюда из-за рубля), в иске отказать. Ответчику Копейкину предлагаю стать истцу первым другом. Рубль оставить на укрепление дружбы. Заседание закрыто. Идите и дружите.

Они ушли и, говорят, дружили до следующего рубля.

Дело № 5. О горе и слезах

Вдова Плакушкина залила слезами квартиру снизу, принадлежащую холостяку Сухареву. Сухарев требовал ремонта и сатисфакции.

Ядус, промокая решение носовым платком, ибо в зале стояла повышенная влажность, писал: «Слезами горю не поможешь».

– Дама находилась в состоянии аффекта, то есть горя. Закон не может трогать горюющего. Но поскольку потоп реален, а поговорка утверждает, что слёзы бесполезны, постановляю: Сухареву помочь горю вдовы практически. Жениться и утешить. Это единственный способ ликвидировать протечку.

Брак зарегистрировали тут же, в перерыве между заседаниями. Потоп прекратился. Сухарев, говорят, плакал уже сам, но от счастья.

Дело № 6. О языке и географических открытиях

Штурман Заблудский, следуя карте, привёл экспедицию в пустыню, где они питались ящерицами. Экспедиция требовала казни штурмана.

Ядус изучил карту, компас и глобус, после чего задумчиво произнёс: «Язык до Киева доведёт».

– Штурман Заблудский – орудие языка. Если он завёл вас в пустыню, значит, таково было свойство его речи. Киев не найден, но найден ценный опыт. Кроме того, мы не знаем, что лучше – Киев или ящерицы. Выплатить Заблудскому премию и отправить его с языком в Киев пешком, для проверки поговорки.

Заблудский ушёл в сторону заката. Открыток от него не поступало.

Дело № 7. О шиле и мешке с картошкой

Кладовщик Тайников похитил со склада мешок дефицитной картошки, спрятав её в бездонных карманах пальто. Уверял, что это «грыжа».

Ядус, не глядя на вора, писал дрожащей рукой: «Шила в мешке не утаишь».

– Картофель – это не шило, – парировал защитник.
– Зато вы, любезный, – мешок, – ответил Ядус. – И вы проткнуты истиной насквозь. То, что выпирает из пальто, есть картофельная правда. Она колется. Приговариваю вас к возврату правды в склад и штрафу в размере одного шила. При отсутствии шила – заменить на его денежный эквивалент.

Шила у Тайникова не нашлось. Пришлось продать пальто. Без пальто и без картошки он выглядел почти честным.

Дело № 8. О шуме, мудрости и бдении

Соседи – Стукалов и Топотунский – пришли в АМУР с жалобой друг на друга. Один утверждал, что второй ходит по паркету на каблуках после десяти вечера, разрушая хрупкую вечернюю тишину. Второй утверждал, что первый в отместку двигает мебель ровно в десять ноль одну.

Ядус, зевая (ибо заседание затянулось до полуночи), записал в решении: «Утро вечера мудренее».

– Поскольку вы оба глупы в вечернее время, – пояснил он, – и шум ваш есть следствие вашей вечерней глупости, предписываю: с десяти вечера и до рассвета не ложиться спать вовсе. Сидеть и смотреть друг на друга через дверной глазок. К утру, если поговорка не врёт, мудрость придёт.

Соседи просидели всю ночь, измученные и бледные. На рассвете они вышли на лестничную клетку, посмотрели друг на друга и признали: тишина важнее. Шум утих, как вода в колодце. Мудрость действительно пришла с первыми лучами. Оба проспали работу, но были оправданы.

Дело № 9. О синице и журавлиной трагедии

Охотник Перепёлкин подбил журавля, пролетавшего транзитом. Экологическое общество требовало компенсации как за краснокнижное животное.

Ядус написал: «Лучше синица в руке, чем журавль в небе».

– У вас в руках была синица? Была. А вы польстились на небесную абстракцию. Следовательно, вы нарушили основополагающий принцип охотничьей и орнитологической достаточности. За то, что вы променяли реальное на идеальное, приговариваю вас к годичному ношению в руках живой синицы. Журавля оплакать за казённый счёт.

Синицу Перепёлкин носил честно. Журавля оплакивали всем собранием. Птица, говорят, улетела в рай.

Дело № 10. О красоте и тишине

Гражданка Кружевная вышла замуж, но наутро сбежала, заявив, что муж «дико храпит и похож на кабана». Муж требовал возврата жены.

Ядус, зажимая уши (ибо муж для демонстрации захрапел прямо в процессе), вынес решение: «С лица воду не пить».

– Но и дышать этим воздухом невозможно, – добавил он от себя. – Поговорка говорит только о питье. О дыхании законодатель умолчал. Постановляю: жене к мужу не возвращаться. Мужу предписываю спать в противогазе, ибо лицо его законно, а вот акустика – вне закона.

Муж противогаз надел. Храпеть не перестал, но хотя бы перестал быть слышен. Жена вернулась, но поселилась в соседней комнате. Законность восторжествовала.

Дело № 11. О времени и потехе

Слесарь Долбилкин, будучи в запое, сделал «рацуху» и усовершенствовал заводской пресс, который после этого перестал работать, но начал танцевать лезгинку. Его уволили за порчу оборудования.

Ядус, глядя на танцующий агрегат, хохотал пятнадцать минут, а потом утёр слёзы и написал: «Делу время, потехе час».

– Слесарь Долбилкин спутал хронометраж бытия. Он ввёл потеху в рабочее время. Однако этот пресс танцует божественно. Постановляю: разделить наказание. За прогул дела – выговор. За создание потехи – премия. Впредь делать рацухи строго с 18:00 до 19:00.

Долбилкин перешёл на вечернюю смену. Пресс танцует по сей день, но строго после шести.

Дело № 12. О молчании и золотом запасе

Журналист Чириков опубликовал в «Утреннем Глашатае» статью о том, что чиновник Булкин берёт взятки исключительно сдобой и мукой, отчего имеет «лицо, обсыпанное пудрой правды». Булкин подал иск о клевете, приложив медицинскую справку, что лицо его обсыпано не мукой, а перхотью от волнений за государство.

Ядус, выслушав стороны, велел Чирикову молчать год.

«Молчание – золото», – написал он в решении. – Вы своё слово сказали, теперь ваше слово пошло гулять и колоситься. Но золото – металл тяжёлый. Пусть оно осядет у вас во рту, как золотой песок. Молчать ровно 365 дней. По истечении срока можете открыть рот и посмотреть, что накопилось.

Чириков молчал год. За это время он, лишённый газетной болтовни, написал книгу стихов – тонкую, как церковная просфора, и звонкую, как монета.

Булкин, узнав, что его обидчик замолчал, сначала радовался, а потом заскучал. Он украдкой раздобыл книгу стихов, прочёл и, странное дело, стал читать её вслух на собраниях. Чиновник декламировал, и перхоть его исчезала от волнения.

Чириков молчал и богател золотом внутри. Булкин читал стихи и перестал есть сдобу. Кто из них выиграл процесс – неизвестно. Известно только, что слово, как монета, иногда звенит громче, когда лежит в кармане. Особенно если этот карман – рот поэта.

Дело № 13. О воде и обиде

Соседка снизу, Кислова, обидела соседку сверху, Сладкову, назвав её «мучной бабой». Сладкова требовала сатисфакции.

Ядус написал: «На обиженных воду возят».

– Вы, Кислова, назвав её так, автоматически подтвердили, что Сладкова – лицо обиженное. А обиженные, как известно, выполняют роль гужевого транспорта. Сладкова, вы обязаны возить на себе воду для Кисловой в течение недели. Зато она подтвердит, что вы не толстая, а просто гружёная.

Сладкова возила воду. Через неделю она похудела, посвежела и поблагодарила обидчицу. Кислова, оставшись без воды и без повода для ссоры, обиделась сама. Но жаловаться было некому – обиженные воду возить не хотели.

Дело № 14. О конце верёвочки

Прошло два года. Ядус Третейский вошёл во вкус. Он выносил решения стихиям и ветрам. Приговорил град к ссылке за порчу урожая, а дождь оправдал за недоказанностью умысла.

И тогда Ядус верхней инстанции, суровый старик с лицом, не выражавшим ни одной пословицы, вызвал его в закрытую комнату без окон и метафор.

– Ты, – сказал он, – перепутал Закон с фольклором. Это недопустимо. АМУР не богадельня для острословов. Ты превратил серьёзное учреждение в лавку древностей, где торгуют пыльными присказками.

И написал на гербовой бумаге всего одну фразу, уволив Ядуса без выходного пособия:

«Сколько верёвочке ни виться, всё равно конец будет написан».

Ядус прочитал, и впервые за два года ему нечего было возразить. Конец верёвочки, которой он связывал свои решения, оказался в руке вышестоящего начальника. И он ушёл, оставив на столе пустой стакан, карандаш без грифеля и тишину, которая, как известно, дороже любого слова.

Эпилог. О порядке и балагане

Вскоре после этого народ, уставший от сложных речей и крылатых фраз, распустил АМУР, и в стране воцарился порядок. Жили теперь не по кодексам, а по Перечню Пословиц и Поговорок, утверждённому всенародным сходом. Сеяли весной, молчали зимой, вставали рано, ложились по солнцу. Казалось, справедливость наконец обрела форму.

Но скучно стало, как в библиотеке. Всё знали заранее и обращались к ядусам только за тем, чтобы послушать, как секретарь зачитывает поговорку под номером 157 «Б». Учреждение упразднили, но любви к истине в народе не прибавилось.

Впрочем, это уже совсем другая история.

А Ядус? Говорят, он устроился консультантом в кукольный театр, где Петрушка бил Городового палкой по голове, а зрители смеялись, ибо там это называлось не распорядильней, а балаганом. И это, пожалуй, было единственное место, где поговорки ещё звучали по-настоящему, а не зачитывались под номером.

май 2026

картинка - ии
Галиматья | Просмотров: 78 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 23/05/26 17:31 | Комментариев: 2



Молитва_Отче наш_на арамейском (аудиозапись взята из интернета)


Над свинцовой грядой валов, где закатный истлел пожар,
Звёзды тихо, легко плывут, оставляя жемчужный шрам.
Я не знаю иных даров, кроме тех, что в груди дрожат.
Это предки мои поют, собираясь в незримый храм.

В час, когда замирает бриз и стихает земной прибой,
Три лампады над гладью вод загораются без огня.
Их мерцанье не с неба вниз – из ладоней, что пахнут тьмой,
Ночь-правительница ведёт, оберегом храня меня.

И одна – для глядящих в суть, кто в тумане прозрел судьбу.
А вторая – тому, кто пел, не сбиваясь с пути вовек.
Ну а третью – когда-нибудь ты найдёшь на своём веку,
И поверишь в благой удел, поцелуешь свой оберег.

За плечами – судьбы огонь и прохлада родимых крыл.
Предки смотрят из глубины, внуки светят в грядущем дне.
И звезду мне Господь в ладонь, словно вечность, с небес спустил.
Ладит жизнь, окормляет сны, и заботится обо мне.

Три свечи на моём окне – три молитвы за род людской:
За ушедших – спокойный свет, за живущих – пою с мольбой.
Ну а третья – за мир вовне, за согласье души с судьбой,
Чтобы каждый нашёл ответ и в гармонии был с собой.

Я хочу до высоких дней, до седых и медовых лет,
Чтобы в небе журавль летел и курлыкал в родной простор.
Чтобы в сердце моём живей расцветал благодати свет,
И сиял надо мной предел, словно ангельский кроткий взор.

Море нежно шуршит в ответ, несмолкаемо, в унисон.
В каждом дне о тебе шепчу, вспоминаю слова, лицо.
И когда догорит рассвет над скалой, что рождает сон,
Я прильну к твоему плечу, и замкнётся любви кольцо.

Три лампады горят в ночи – за ушедших в Господень сад,
За живых, за любви секрет, за согласье души с судьбой.
Голос мамы внутри звучит, сердце чует родимый взгляд.
День – молитвой земной согрет, в каждом миге она со мной.

Отпоют журавли своё и растают в седой дали.
Будут предки хранить детей, запевая незримый хор.
И однажды, причалив к ним, я останусь у той земли,
Где ветра обнимают свет и ласкают морской простор.

17-19.05.2026

картинка - ии
Поэзия без рубрики | Просмотров: 55 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 19/05/26 02:39 | Комментариев: 2



Я лежу на пригорке, где травы до самых колен.
И плывут облака, убеляя озёр зеркала.
И течёт бесконечного времени память-река,
Открывая тихонечко предков седой гобелен.
За плечами ни воздух, ни ветра живое крыло:
По отцу – журавли, а по матери – иволги плач.
Я не странник, не гость, берегиня извечных задач,
Чудотворный их свет мне молитвой дедов донесло.

Я корнями вросла в эту землю, травинку, звезду.
Предков голос внутри, словно колокол, бьёт в унисон.
В ритме сердца звенит еле слышная песня времён
Обо всех, кто ушёл. Их пресветлую память несу..
За плечами – не воздух, а предков молитвенный щит,
И по матери – ласточек гнёзда в родных тополях.
Помня корни, живу, не блуждая в пустынных полях.
Мне трава заплетает в венок предвечерний зенит.

Не разъять никогда наш глубинный, священный завет
Нам знакомы времён голоса и былинная суть.
Не нарушить вовек, не ослабить единство ничуть.
Явь одна и один, как младенец доверчивый, свет.
Память бабкиным шёпотом душу мою оплела,
Травы в пояс стоят и качают земную юдоль.
Облака в небесах, словно выцветший вечный пароль,
И под ними течёт бесконечного времени мгла.

А когда вечер выстелит шёлком седые луга,
Ночь-кудесница вынет из тьмы золотые дары,
Три живых огонька, три предвестника светлой поры,
И покатит их бережно, словно любви жемчуга.
И подарит один, что как солнце в ладони горит,
Тем, кто в сумраке внемлет, как шепчут ночные леса,
Кто в преданьях ушедших расслышал любви голоса.
А второй – для того, кто в пути не забудет молитв..

Ну а третий – тому, кто учуял, как дышит земля,
Кто поверил в добро, не прося ни наград, ни монет,
Кто сберёг этот миг, словно памяти ласковый свет,
У кого за плечами поют, не смолкая, поля.
Те, кто в землю сошли, не пропали – им вечный покой.
Стали соком берёз, стали светом вечерних лампад.
У меня за спиной – их крыла, их внимательный взгляд,
И они – оберег – до скончания века со мной.

За спиною – не ветер шумит, шелестят два крыла,
По отцу – журавлиная стая в осеннем строю,
А по матери – ласточки песню щебечут свою.
Тех, кто с предками духом един, не касается мгла.
Ночь качает в ладонях прохладных небесный прибой,
Звёзды падают в травы алмазной живою росой,
И ушедшие души мерцают над сонной землёй,
И три яблока катятся, светел их рдяный настой.

За спиною встают легионы ушедших веков,
И любая стена перед ними светла и мала.
Сила рода меня от начала времён берегла,
Не ищу обороны вовне у чужих берегов.
Так идите же, дети, храня за плечами крыла,
Сквозь туман, сквозь грозу, сквозь годов набежавшую гладь.
В ваших жилах – огонь, что никто не посмеет сломать,
И для верящих в чудо любая преграда мала.

17 мая 2026

картинка - ии
Поэзия без рубрики | Просмотров: 48 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 17/05/26 22:16 | Комментариев: 0



Ей было четыре, когда мамина злость впервые отняла у неё имя.
– Ты не моя дочка, – бросила мать в сердцах, хлопнув дверью.
Саша осталась в прихожей, разглядывая трещинку на кафеле. Почувствовала, как почва уходит из – под ног, и попыталась ухватиться за другой берег:
– Тогда я папина дочка.
Но из кухни донеслось горькое, как рассыпающийся берег:
– Нет, ты не папина дочка.

Тогда, прижав к груди плюшевого зайца, Саша собрала остатки себя и сказала в пустоту:
– Тогда я своя дочка.

Эти слова стали её первым законом, проросли стержнем. Чужая среди своих, она научилась сама заплетать косы – сперва кривые, потом тугие, аккуратные. Сама ставила себе градусник, когда болела, и сама решала, стоит ли плакать из – за двойки. Родители то сходились, то расходились, деля упрёки, а она делила себя на «до» и «после», и каждый раз собирала заново.
Своя дочка – значит, никто не прижмёт к себе просто так, без повода. Но зато никто и не отнимет эту любовь, потому что источник её в себе.

Саша училась быть архитектором собственной жизни: возводила стены из книг и решений, прокладывала окна из смелости, а фундамент – из той самой детской фразы. Она больше не искала одобрения в зеркалах других людей. В пустых комнатах общежития, в тишине после разрыва, в моменты, когда мир требовал соответствовать чужим меркам, эхом звучало: «Я своя. Я справлюсь».

В шестнадцать она уехала в большой город – не сбежала, а по – взрослому собрала документы и пристроила кота. Мать кричала в трубку: «Ты мне никто!», и Саша спокойно ответила: «Я знаю, мам. Я своя». Работала официанткой, училась на юриста, влюблялась и разбивала сердце – сама. Научилась не ждать наследства, не рассчитывать на связи, не просить взаймы у судьбы. Каждая победа была её личной, каждая беда – тоже. Глядя в зеркало, она видела не мамины скулы или папин разрез глаз, а просто своё лицо – волевое, чуть усталое, но честное.

Прошли годы. Однажды позвонила мать – голос слабый, старческий. Саша приехала. В старой квартире пахло теми же духами, что и в детстве. Мать сидела у окна и, не глядя, спросила:
– Ты всё ещё злишься?
Саша покачала головой:
– Я не злюсь. Ты слишком рано отрезала меня, как пуповину, и мне пришлось родить себя самой. Я своя дочка. И теперь уже ничья. А «своя – это навсегда.

Она поцеловала мать в макушку, поправила плед и вышла. В подъезде пахло сыростью и старыми газетами, но за спиной больше не было ни крыльев, ни обид – только она сама.

А потом прошли ещё годы. И когда её собственная дочь, глядя ей прямо в глаза, спросила:
– Мама, а я чья? – Саша обняла её и прошептала:
– Ты своя. И это самое важное.

В том объятии сошлись все линии: та, что была отвергнута, и та, что сама себя родила. Саша поняла: самая верная любовь рождается не из родства по крови, а из принятия себя. Она стала не дочерью чьей – то, а матерью собственной судьбы, и теперь передала этот закон дальше – в никем не подаренную, свою, единственную жизнь.

Апрель 2025 – май 2026

картинка - ии
Миниатюры | Просмотров: 42 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 16/05/26 19:22 | Комментариев: 0



Scribo non ut legas, sed ut meminerim
Пишу не для того, чтобы ты прочла,
а чтобы я помнила
/авт/


Она заснула за столом. Не планомерно: просто уронила голову на сложенные руки, и вечер сам собой перетёк в тот сон, где время течёт иначе. На столе остался телефон с открытым фото: крестница в белом платье, букет из гипсофилы. Свадьба. Потом она листала дальше и увидела снимок с младенцем. Крестница стала мамой. А её, крёстную, не позвали ни туда, ни туда.

Больше некуда.

Сон пришёл не сразу. Сначала темнота, потом свет – ровный, без теней. Она сидит за тем же кухонным столом, но комната белая, без углов. И на листе перед ней уже не пустота – она пишет. Перо само выводит строки, а она читает их беззвучно, и голос внутри звучит как её собственный, только тише.

Я пишу этот лист, чтобы выдохнуть. Знаешь такое, когда тишина не пустая, а с отметиной: здесь кто-то был и ушёл. Не хлопнул дверью. Просто перестал дышать в одной комнате.

Мы были целым. Не метафорой – делом. Я разламывала булку пополам, ты наливала чай до краёв, и мы не говорили «моё». Даже дети наши росли с приставкой «наш»: твоя девочка звала меня второй мамой, моего мальчика ты держала у купели, и священник тогда сказал: «Кровное родство даётся, крёстное – берётся». Мы взяли.

А потом твой муж пошёл давать показания. Против моего мальчика. По бумагам. Чётко, как просили. Без эмоций. Мы узнали о них из дела. Не от него, и не от тебя. Ты молчала. Я ждала хоть слова. Не «прости». Хотя бы «я не знала». Или «мне стыдно». Ты не сказала ничего. Просто перестала звонить.

Я думала: она боится. Потом: она выбирает. Потом поняла: она выбрала. Тишину… «так сложилось».

На свадьбу крестницы меня не позвали. Не сообщили о том, что она стала мамой. Просто для вас меня больше нет.

Знаешь, что обиднее всего? Не то, что ты меня забыла. А то, что выбрала каждый день не вспоминать, как мы были родными. Это работа – вычёркивать из памяти голос моего сына, моё «сестричка» на каждый твой день рождения. Ты делаешь эту работу без выходных. И однажды я перестала ждать, что ты уволишься.

Но я не могу вычеркнуть тебя. Даже зная, что ты меня вычеркнула. Не потому, что слабая. Потому что для меня слово «сестра» – не должность, а суть. Как цвет глаз. Не меняется.

Я храню твою дочку в молитвах. Она уже невеста – я узнала из чужих слов. Её свадьба прошла без меня. И я пишу этот лист, чтобы помнить, что мы были. Не те, кто мы сейчас, а те, кто сидел на крыльце, жевал тёплый хлеб и верил, что нас не разорвать. Пишу – и кладу в ящик. Не отправляю. Потому что ты уже научилась не читать такие письма.

А я так и не научилась не писать.

Твоё прошлое. Твоя сестра.


Рука замирает. Перо падает на стол. А напротив – никого. Только свет, который постепенно гаснет, как свеча на утренней службе.

Она просыпается от холода. Ночь. Кухня. Телефон на столе – экран тёмный, только отражение её собственного лица.

Рядом – чистый лист. Тот самый, который она вечером достала из пачки, чтобы писать, да так и не начала.

Белый. Пустой. Ни одного слова.

Она проводит ладонью по шершавой бумаге. Сон был такой ясный, что она почти слышит эти строки внутри себя. Но снаружи – ничего. Только тишина и лист, которому не нужен ящик. Потому что всё, что было важно, уже осталось не на бумаге, а в ней.

Она встаёт, заваривает свежий чай и долго сидит, глядя в окно. Не плачет. Не пишет.

Просто дышит ровно. Свободно.

Как после исповеди.

***

Я пишу письмо, которое не уйдёт.
Не отправленное письмо – молитва.
Отправленное – ожидание ответа.
А я молюсь о том, что было.

Не спрашивай, зачем пишу и не посылаю.
Чернила высохнут, бумага истлеет,
Но то, что осталось в груди между строк,
Переживёт и нас, и нашу разлуку.

P.S: Ты не прочтёшь – но я помню. И это всё, что осталось от любви, которая пережила саму себя. Такая любовь не умирает, она переходит в другое агрегатное состояние. В память. В молитву. В чистый лист.

май 2025 – май 2026

P.S. Все события в произведении вымышлены,
любые совпадения с реальными людьми, живыми или мёртвыми случайны
_____________________________
Примечание: Цитирование разрешено с указанием автора и названия.
Коммерческое использование – по согласованию с автором.


картинка - ии
Миниатюры | Просмотров: 35 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 16/05/26 19:10 | Комментариев: 0



Читает Ирина Ашомко_ Мелодия _Blacksmith


Автобиографическое_Стихи Ольга Хворост
https://litset.ru/publ/14-1-0-25029

Умер художник во мне, не создав ни картины,
Там же погибла в мученьях сплошных балерина,
И пианистку, кем стать бы смогла непременно,
Я из себя проводила под марши Шопена.

Скульптор дал дуба и склеила ласты певица,
Фотомодель умудрилась во мне удавиться,
Дама-политик загнулась и, дальше по списку,
Ноги в коньках протянула во мне фигуристка.

В ящик актриса сыграла, все планы ломая,
А шахматистку в себе придушила сама я,
Лишь поэтесса с конкретно поехавшей крышей
Выжила, стерва, и пишет, и пишет и пишет...
Декламации | Просмотров: 46 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 15/05/26 22:56 | Комментариев: 0



Был час, когда солнце ложилось на палевый штоф обоев с той ленивой негой, какая водится лишь в домах, где поколениями не меняли ни обивку, ни воздух. Паркет под ногами скрипел, будто извинялся за лишнюю ступню, а хрусталь люстр отсвечивал старым, ещё дореволюционным блеском. Марья Львовна полулежала в вольтеровском кресле, похожая на состарившуюся камею: хрупкость линий, отстранённость профиля, вырезанного не для быта, а для созерцания. Она мешала травяной чай ложечкой из тяжёлого серебра. Тонкий, почти костяной звон был единственной музыкой, допустимой в её присутствии.

В этот Круг её родители входили не штурмом, а долгой, расчётливой осадой. Здесь людей не делили на богатых и бедных. Здесь делили на «своих» – тех, чьи фамилии звучат в советах директоров, и на «оказывающих услуги» – врачей, психологов, нотариусов, тех, кто приносит кофе и утешает. Дача, яхт-клуб, приём у частного банкира – всё было выстроено так, чтобы границы невидимых стен ощущались не разумом, а кожей. Даже молчание здесь было выдержано, как хорошее вино.

Лиза сидела напротив. Та самая Лиза, которую Круг когда-то прочил в жёны отпрыску нефтяной династии. Вместо этого – скандал, почти падение. Беременность. Муж. Фамилия простая, как столярный клей. Он сделал себя сам, развивал своё дело, но при этом успевал быть и опорой дома, и отцом: утром – переговоры, вечером – пирог, ночью – сказки дочке, а в выходные – чинить забор и смеяться так, что соседи думали, будто у него гостит духовой оркестр. В Кругу дышали беззвучно – и зятя туда не впустили. Даже на порог. Внуков приняли, зятя – нет. Не пригласили ни на юбилей дяди-банкира, ни даже на пасхальный ужин. Он остался за порогом, как человек, пришедший не по пропуску, а по любви.

– Вот, мам, смотри, – Лиза листала фотографии в телефоне с той уверенной грацией, с какой вела сложнейшие сделки в своём банке. Она и сейчас была лучшим специалистом, да только дома её ждали не графики котировок, а двое сыночков, лапочка-дочка и Он.
– Это Шарлемань. Видишь, какая холка? Порода – кровь. На выставке взяли кубок.

Мелькали снимки: дымчатые кошки, царственно возлежащие на честерфилдах; конь, похожий на ожившую бронзу; дети в вязаных жилетках. Марья Львовна щурилась близоруко, но очков не надела – созерцание идеального не требует коррекции. Она одобрительно кивала коню, кошкам, даже внукам (пошли в их породу, слава богу, тонкая кость, кувшинский лоб), но взгляд её, острый, как осколок саксонского сервиза, всё искал в колоде карточек кого-то ещё. И не находил.

– А это Пётр, – Лиза, заметив этот несытый, скользящий взгляд, чуть помедлила и пролистала дальше. На снимке сильные мужские руки, покрытые светлым пушком, – не руки кабинетного дельца, нет, руки человека, что сам месил бетон для первого цеха, – ловко лепили из пластилина динозавра. – А вот он, – улыбнулась дочь, показывая кадр, где муж, в фартуке и с мукой на щеке, смеётся во весь рот. – Пирог сам печёт. Шарлотка, как у бабушки, только лучше.

Ложечка в руке Марьи Львовны замерла. Лучше, чем у бабушки? Бабушка держала повара-француза. Это было святотатством, как если бы сторож заиграл на скрипке Страдивари лучше маэстро. Она перевела дух. Вспомнилась дача – заповедник приличий. Вспомнилось, как покойный Кульнев-старший однажды столкнулся в дверях гостиной с этим самым Петром. Тот привёз внуков и, вместо того чтобы испариться, как подобает персонажу без родословной, остался. Дышал он с каким-то недопустимым здоровьем. В Кругу так не дышали – здесь воздух экономно цедили сквозь зубы.
– Доченька, – голос матери прозвучал сухо, как шелест перебираемых облигаций. Ложечка вновь коснулась фарфора, выводя последнюю, финальную ноту.
– Я смотрю. Конь – экстерьер отменный. Дети – ангелы. Кошка – дымчатый бриллиант. И только одно я понять не могу.

Она взяла паузу, как опытный дирижёр перед роковым аккордом. Лиза подняла глаза, прекрасные, слегка тревожные.
– Да, только мужа ты непородистого взяла, – произнесла Марья Львовна, и слово повисло в воздухе, смешавшись с запахом трав и застарелого презрения. – И всё это, – она обвела ложечкой невидимый круг, включив в него и детей, и собак, и коня, и пирог, – всё это у тебя от него… дворянство какое-то новое, плебейское. С запахом сдобы.

Лиза не вздрогнула, не заплакала. Она сидела прямая, как струна, и вдруг улыбнулась той самой улыбкой, которой когда-то сообщила им о беременности. В ней не было дерзости – была сила. Та сила, которой нет в фарфоре, а есть только в живом, глубоко пустившем корни в землю.

Она убрала телефон в сумку – в ту, из мягкой кожи, которую муж выбрал когда-то, ещё не зная, что делает это для будущей жены из банка.
– А я и не знала, что на любовь нужна родословная, – тихо ответила Лиза. – Наверное, мне забыли выдать метрику. А Пётр… он просто хороший человек. Новая порода. И она, представь, не вырождается.

За окном пошёл снег – не тот, что в кино, а настоящий, неровный, который ложится на всё без разбора: на паркет и на двор, на гербовые бумаги и на домашние фартуки. Породистость – не печать в паспорте. Это то, что остаётся, когда гаснет люстра. Мать всё мешала чай. Ложечка звякала о фарфор. И в этом звоне было столько тишины, что хватило бы на целую жизнь.

13-15.05.2026

P.S. Все события в произведении вымышлены,
любые совпадения с реальными людьми, живыми или мёртвыми случайны
________________________________________________________________________
Примечание: Цитирование разрешено с указанием автора и названия.
Коммерческое использование – по согласованию с автором.


картинка - ии
Миниатюры | Просмотров: 41 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 14/05/26 02:15 | Комментариев: 0

Читает Ирина Ашомко_Beegie Adair - New York, New York

.


Маэстро Осень_Стихи Людмила_Кац
https://litgalaktika.ru/publ/13-1-0-7435

Блестит асфальт, пронзённый светом жёлтых фар,
Гоняет ветер опалённых листьев стаи,
A листья падают на мокрый тротуар
И перепуганными вихрями взлетают.

Во фраке чёрных туч, тревожно-грозовых,
Стоит над городом всклокоченный маэстро,
Он капельмейстер хора капель дождевых
И дирижёр большого струйного оркестра.

Воспоминаний беспощадный листопад
И безутешные осенние рыданья
Разбередили боль сомнений и утрат,
И по щекам ползут дождинки расставанья…
Декламации | Просмотров: 47 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 11/05/26 20:57 | Комментариев: 0

Сквозь тишину течёт нефритовый туман,
На белый шёлк – теней ложится океан,
И ветка чертит тушью иероглиф.
Морозный воздух звонок, как хрусталь,
Плывёт над полем в рисовую даль,
И птичий росчерк – вечности апокриф.

И сосны держат небо, как мечи,
Прозрачные от утренней свечи.
И каждый шаг – серебряная спица.
И ветер вяжет пряжу – белый снег –
Поверх следов, петель слагая бег,
Их ловит свет и не даёт пробиться
Тяжёлой тьме, скопившейся у ног,
Туда, где тлеет золотой песок.
И тишины густой плотнеют мифы.
И ты идёшь, невидим и ничей,
Сквозь бирюзовый гул и свет лучей.
Восходят из снегов немые скифы.

И снег идёт, не ведая преград,
Как будто белой вечности наряд
Надело мирозданье втихомолку.
Ты стал прозрачным, словно лунный свет,
Которого в помине больше нет,
И тишина звенит в ответ без толку.

Там, где туман нефритовый застыл,
И ветра вдох – как холод из могил,
Зимы мерцает белое свеченье.
Восходит тишина, как древний клир,
И ты – уже не странник и не мир,
А белого безмолвия теченье.

10.05.2026
Поэзия без рубрики | Просмотров: 70 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 10/05/26 02:55 | Комментариев: 8

Над зыбким полем белый пар плывёт,
сухой тростник зарю насквозь поёт,
и, ночь венчая, тени убывают.
Прозрачный месяц, тонок и высок,
кладет на сосны голубой мазок,
и ветви эту влагу выпивают.

Стоишь на грани утренней земли,
где звуки, как прожилки, пролегли
под хрупкой коркой дремлющего наста.
И каждая снежинка на весу
несёт сквозь бирюзовую росу
слепящий луч, рассеянный и частый.

И этот холод, эта звонь и тишь,
тончайший лёд, который раскрошишь
одним лишь вздохом или лёгким шагом,
тебя уводит в тот заветный край,
где длится января сквозной раздрай
над бесконечным снежным саркофагом.

И ты стоишь, вмещая целиком
и купол неба с лунным ободком,
и синий дым над крайнею избою.
И сердце замирает, как струна,
которую торжественно до дна
натягивает вечность пред собою.

И каждый шаг – как выдох в тишине,
и снег искрится в лунной белизне,
как будто поле дышит под ногами.
И ты идёшь, не ведая преград,
и тихий свет, не знающий утрат,
тебе ложится под ноги кругами.

И вот уже ни неба, ни земли,
лишь свет течёт, не ведая петли,
прозрачною, звенящей тишиною.
И ты плывёшь в целительном огне,
и нет тебя – есть пламя в вышине,
и мир поёт серебряной струною.

9-10.05.2026
Поэзия без рубрики | Просмотров: 56 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 10/05/26 02:32 | Комментариев: 3



Тем, кто вымаливал любимых у неба


Ты говоришь: «летим», и молча – ввысь… Туда, где звёзды то дрожат, то гаснут. Постой, замедлись. Пусть созреет высь, и заалеет неба красный галстук. Не нулевой, а сбитый набекрень меридиан дрожит в оконной раме. А за окном опять цветёт сирень.
Побудем рядом хрупкими мирами.

Что нам раненья? Соберём в ладонь осколки, перемешанные с глиной. Смотри: в груди мурлыкает огонь, дрожит тревога тонкой паутиной. Ты слышишь «дзинь»? То сердце о ребро ударилось, как о края стакана. Не шаг – а вдоха полное зеро, не холод смерти – выдоха нирвана.

Пусть говорит военный ритм и век «уже пора»… Но я шепчу: «останься». Ты знаешь, в мае выпадает снег: небесная, нетленная субстанция. Она не пух, она из молока, из пара тёплой печки, из круженья. Мы лёгкие, но не наверняка. И ждём душою тёплого прощенья.

И если воспарим, то над детьми, над лицами, не знавшими испуга, не тыщей небылиц,
а лишь людьми, бегущими по замкнутому кругу.

Смотри: уже плывёт земля под нами… Вернее, мы плывём поверх земли.
И фонари распахнутыми ртами беззвучное «вернитесь» принесли.

Не «дзинь», а «тинь» – синица в жесть ударит, напомнив: утро. Мая яркий свет. Тот самый миг, где ты не опоздаешь на главный из оставшихся ответ. И кто-то там, у печки, крошит хлеб свой для птиц, для нас – не всё ль тебе равно? Мы не «летим».
Мы попросту воскресли над всем, что было нам предречено.

И если завтра превратится в пепел, сегодня – будет тёплым и живым. Два сердца, два огня на тёмном небе. Побудь со мною другом боевым.

Гудит свеча у образов старинных, в окне весеннем вызревает день. А мы не духи. Мы – наполовину ещё земные. Но уже нигде не сыщешь легче, радостнее груза, чем этот миг, чем этот разговор.

«Лети», – кричит мне ветер из Союза прошедших зим. А я шепчу в упор: «Останься.
Здесь иным исходит светом, здесь хлеб и птицы, печка и ладонь.
И ангел спит, укрытый тёплым пледом. И мы с тобой – идущие в огонь».

Ответь мне. Пусть ответом будет зримый весенний день, дыхание в стекло.

Мы вместе здесь. Нас не убьют, любимый.
Теперь мы – на двоих одно крыло.

9.05.2026
картинка - ии
Поэзия без рубрики | Просмотров: 41 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 09/05/26 21:08 | Комментариев: 0



Проект: Путь Джонни Джокера. Задание 4

Мечта – странный орган. Вроде бы рудимент, как аппендикс: жить без него можно, но если воспалится – умираешь мучительно и долго. У меня воспалилась. Пять лет воспаления. Пять лет – это, знаете ли, не насморк.

Я хотел быть врачом. Нет, не так. Я хотел быть Тем Самым Врачом – который входит в палату, и детям перестаёт быть страшно. Который руками, вот этими самыми дрожащими от кофе пальцами, собирает сломанные судьбы, как конструктор. У меня были руки – вы бы видели… Отец говорил: «У тебя пальцы хирурга, но дрожат от избытка души. Это лечится практикой». Я поступил в медицинский. Я учил латынь по ночам, а днём сидел на парах и представлял, как буду создавать медицинскую технику – не просто протезы, а живые, тёплые, почти волшебные механизмы, которые вернут детям способность бегать, хватать, смеяться без боли. Я был счастлив.

А ещё я любил историю. С детства. И друг у меня был – одноклассник, назовём его... нет, не будем называть. Настоящее имя до сих пор застревает в горле рыбной костью. Мы с ним с пятого класса, сначала с классом, а потом вдвоём, ездили по деревням, по местам боёв, копались в земле, как два крота-идеалиста. Пыль, пот, комары, вечерний костёр, а в руках – ржавый осколок чьей-то судьбы. Счастье. Чистое, мальчишеское, беспримесное счастье.

[i]друг познаётся в беде говорят
но чаще бывает – в деньгах и наследстве
я друга познал не тогда, когда брат
он меня называл, а на следствии
[/i]

Однажды – нам было по семнадцать с половиной – мы нашли револьвер. Ржавый, как совесть бюрократа, с полустёртым клеймом. Приятель загорелся: надо узнать, чей, откуда, какая система. Родители у него работали в полиции – он знал, как искать, кому писать. Мы выложили фото на форум. Нашёлся человек – коллекционер, эксперт. Рассказал про револьвер. Захотел купить.

Приятель договорился о продаже. А в день передачи – занемог. Температура, кашель, классика. Попросил меня: «Сходи ты. Деньги передашь, и всё». Я пошёл. Покупатель приехал на машине. Как потом выяснилось, в машине стояла видеоаппаратура, велась прямая передача – запись, камера, всё как полагается. Я отдал револьвер. Он передал деньги. Разошлись.

Через неделю за мной пришли.

Дальше – чистая орнитология. Бывает, знаете ли, такое: живёшь себе, учишь латынь, мечтаешь о медицинской технике для детей, а тут – бах. Прилетают три чёрных лебедя. Не те, что в балете, а те, что в уголовном кодексе. Лебединая статья. И состав: группа лиц по предварительному сговору. Звучит почти как музыкальный ансамбль. Квартет имени Испорченного Телефона.

Дело длилось пять лет. Пять. Лет.

Семья включилась сразу. Отец, мать – они боролись так, как борются только за жизнь. И был ещё один человек. Бывший военный прокурор. Из тех, кто прошёл 37-й год и вышел оттуда не с пустыми глазами, а с обострённым чувством реальности. Отец разыскал его через знакомых – цепочка: «Есть один дед, он понимает». Мы пришли к нему вдвоём. Маленькая квартира, старая мебель, на подоконнике – герань и папка с бумагами.

Отец сказал: «У сына дело. Серьёзное. Нужен совет».

Старик помолчал. Потом снял трубку телефона – старого, чёрного, с диском, – поднёс к уху и сказал в пространство:
– Алло. Нас слушают.

И положил трубку обратно. Повернулся к нам:
– Первое правило. Всегда исходите из этого. Вас слушают. Всегда. В кабинете следователя, в коридоре суда, в телефонной трубке, в собственной кухне. Не паранойя – статистика. Второе: в суде не надо быть умным. Надо быть никаким. Никакой – это безопасно. Умный раздражает. Глупый раздражает. Никакой – сливается со стеной. Говорите коротко. Пишите ещё короче. Каждое слово – как патрон. Не рассыпайте зря.

Он учил нас три часа. Как стоять, как садиться, в какой момент смотреть в глаза, а в какой – в стол. Я записывал в блокнот – тот самый, в клеёнчатой обложке, ещё с раскопок.

На прощание старик сказал:
– И помни: самое страшное – не приговор. Самое страшное, когда ты сам начинаешь верить, что виноват. Но это и есть поражение.

Мы вышли. Отец сказал: «Вот так. Сорок лет назад он сидел в очереди на расстрел. И вышел. Теперь ты понимаешь, у кого надо учиться».

что такое мама папа
знаю по себе, это то что очень
главное в судьбе


Родители приятеля, люди с погонами и связями, предложили пойти к их адвокату. Красиво, по-соседски. Мол, вместе попали, вместе и выходить. А приятель вёл себя странно. Очень странно. При каждой встрече – в коридоре суда, на очной ставке, в телефонном разговоре – настойчиво, почти ласково агитировал: «Признай вину. Давай признаем вместе – дадут меньше. Это же логично». Я смотрел на него и вспоминал слова старика: «Вас слушают». И молчал. И не признавал.

У нас был адвокат. Хороший. Не их, не общий – наш. Нанятый семьёй. Он придерживался другой точки зрения: «Не признавать. Бороться. Там состава нет. Это кусок ржавого металла, а не оружие». Мы бодались с системой. Экспертизы – одна за другой. Специалисты – один за другим. Обращения в вышестоящие инстанции – пачками, как письма на тот свет. Всё бесполезно.

И была ночь. Вернее, их было много – но эта запомнилась.

Мне приснилась рыба. Огромная щука с разинутой пастью, усаженной острыми, загнутыми внутрь зубами. Я скользил туда – не шёл, не падал, а именно втекал, как мысль в капкан. Голос звучал вязко и властно, утягивая в омут бездонной неизвестности. Смысл ускользал, слова теряли очертания. Каждый зуб – мгновение ошибки, трагической, нелепой, не моей. Душа ощущала лёгкое щекотание – это ещё не было больно. Это было страшнее. Дорога в один конец. Время растворилось и исчезло.

И вдруг – изнутри, не из пасти, а откуда-то из памяти, из сердца – ухнуло:
– Вернись... нисссь... нисссь...

Желание проснуться ударило как током. Резкий толчок назад. Попытка вырваться из зазеркалья. И в этот миг сотни сомнений впились в сознание – те самые зубы. Обжигающая боль. Кровавые волны захлёстывали экран восприятия.

Я проснулся. Сон, оставляя жгучие шрамы в душе, отпускал меня в реальность.

Утром я записал в блокнот: «Пасть – это приговор. Зубы – это месяцы и годы. А голос „вернись“ – это семья. Если слышишь его – ещё жив».

Приговор был вынесен. Мне – максимальный условный срок. Приятелю – в несколько раз меньше. За сотрудничество со следствием. Знаете, как это называется в медицинской терминологии? Некроз души. Отмирание ткани, несовместимое с жизнью.

Я ходил отмечаться несколько лет. Каждый месяц – подпись в журнале, кивок дежурному, скрип двери за спиной. Потом срок сократили по УДО. Но справка о судимости осталась. С ней нельзя работать в медицине. С детьми – особенно. Нельзя в юриспруденцию. Нельзя туда, где ты мог бы быть полезен. Нельзя ни мне, ни моим детям.

Мечта умерла не в зале суда. Она умирала долго – пять лет. Это как смотреть на затухающий огонь: сначала пламя, потом угли, потом пепел. А потом ты дуешь на пепел, надеясь, что вспыхнет, – и ничего.

Был один день. Я помню его до мельчайших деталей. Мы с отцом сидели в приёмной министра – с ходатайством, с бумагами, с последней надеждой. Очередь. Душно. Пахнет казённой краской и чужой усталостью. Мы перебирали бумаги – в сотый раз, просто чтобы занять руки. Фотографии револьвера. Крупный план. Ржавчина. Полустёртое клеймо.

Рядом сидела женщина. Невысокая, собранная, с руками, которые привыкли к точным движениям. Разговорились – она ждала приёма по своему вопросу. Чемпионка по стрельбе. Человек, который знает об оружии всё.

Она бросила взгляд на фото. Потом – ещё один. Потом взяла снимок в руки, прищурилась и сказала:
– Это что, шутка? Это же хлам. Даже на фото видно – его невозможно восстановить. За ЭТО судят?

Мы промолчали. А что тут скажешь? «Да, за это…».

Министр нас принял. Министр выслушал. Министр кивнул. И ничего не изменилось.

А через несколько лет после приговора я узнал правду. Случайно. Через общих знакомых. Приятель совершил реальное преступление за год до этой истории. Продал тот самый револьвер. Только не коллекционеру с форума, а кому-то ещё. Когда на него вышли – папа с погонами сделал то, что делают в таких случаях такие папы: предложил найти другого. И приятель нашёл. Привёл туда, где мы копали. Связал с покупателем – тот согласился сотрудничать за снижение срока. Я стал крайним. Я, который даже не знал, что у револьвера есть какая-то там вторая, теневая жизнь. И который просто хотел быть врачом.

А приятель через несколько лет застрелился. При странных обстоятельствах. У себя дома. Перед этим тяжело ранив из травмата свою девушку. Когда дверь вскрыли, всё было кончено.

И тогда я снова вспомнил старика. «Алло. Нас слушают». Он, прошедший 37-й, знал что-то такое, чего не знают следователи. Что-то про устройство мира. Про то, что каждое слово – патрон. И я, кажется, свои патроны не растратил.

Мечта умерла. Но знаете, что я вам скажу? Мёртвая мечта – это не пустота. Это гумус. Из неё растёт другое. Не такое красивое, не такое высокое, но живучее.

трудности были и будут и есть
понял я это ещё в колыбели
жить надо честно сейчас и здесь
чтобы потом ни о чём не жалели


Я не стал врачом. Но за эти пять лет узнал о себе и о людях больше, чем за всю предыдущую жизнь. Я записывал в блокнот – не только факты и даты, но и то, что понял. Простыми словами. Для себя. Чтобы не забыть.

Трудности будут всегда – учитесь жить прямо сейчас, несмотря ни на что.

Это я записал в первый год, когда ещё верил, что всё вот-вот закончится. Не закончилось. Но запись осталась.

Человек взрослеет тогда, когда способен улыбнуться тому, кто ему сделал больно.

Это – после суда. Когда я встретил приятеля в коридоре и вдруг поймал себя на том, что не хочу его ударить. Просто смотрю – и улыбаюсь. Не ему. Себе. Тому себе, который выстоял.

Одно из самых главных правил жизни: не гонись за тем, что само уходит. Отпусти.

Это – про мечту. Про белую дверь в операционную, которая захлопнулась перед носом. Я долго бился в неё лбом. А потом разжал пальцы. И дверь перестала иметь значение.

будь добр к тому, кто груб с тобою
не потому что он хорош
а потому что ты не хочешь
стать отражением его


Это – про следователей, про судей, про конвоиров. Про всех, кто смотрел сквозь меня. Я здоровался. Благодарил. Не потому что они давали основания. А потому что я так решил.

Самый ценный подарок, который ты можешь преподнести кому-либо, – твоё время. Потому что ты отдаёшь то, что никогда не сможешь вернуть.

Это – про семью. Про отца с матерью, которые пять лет не жили своей жизнью, а жили моей бедой. Про адвоката, который тратил вечера на наши бумаги. Про старого военного, который три часа учил нас выживать. Они отдали мне время. А время – это и есть любовь. Самая честная валюта.

Я стал переводчиком с Неназываемого. Я слушаю тишину между словами. Я читаю судьбы по деревянным панелям старых трамваев. И белая линия на моём виске – это не шрам. Это шов. Которым я сам себя зашил, когда понял, что никто другой этого не сделает.

Руки у меня до сих пор гениальные. Просто теперь они держат не скальпель, а карандаш. И когда я провожу пальцами по старому дереву, я чувствую, как мир дышит. Этого, в общем-то, достаточно.

Откуда эти шрамы? Оттуда. Из тех лет. Из ржавого револьвера. Из трёх чёрных лебедей, прилетевших не из балета. Из слов чемпионки по стрельбе в приёмной министра. Из старого военного, который отвечал на звонки: «Алло. Нас слушают». Из пасти щуки, которая снилась мне в самую тёмную ночь. Из предательства. Из любви. Из борьбы, которая не закончилась победой, но и не стала поражением.

Мечта умерла. Да здравствует жизнь.

8.05.2026
Ирина Ашомко
картинка - ии
Миниатюры | Просмотров: 39 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 09/05/26 01:04 | Комментариев: 0




Я и Ты_Любви улетающий снег_1_Слова и промпт Ирина Ашомко_Исп Suno

I. Земля

Зачем ароматные травы
Так увядают рано?
Цюй Юань


Зачем, утопая в сиянии розовых зорь,
так быстро сгорают живые огни лепестков?
Их сладостный дым обращается в едкую соль.
И привкус потери у чистых лесных родников.
Ты выпила утро, как чашу густого вина,
где пенилась радость на донце небесного льда.
Но чаша разбита, и стала мутнее волна,
и в зеркале вод не узнать этот миг никогда.
Ни светлый бамбук, ни упругий седой тростничок
не скроют того, как глубоки морщины земли.
Ты помнишь цветы, заполнявшие звонкий сачок,
в который мы солнце поймать золотое смогли?
А нынче – лишь ветер, колючий песок пополам,
да белый, как иней, неласковый пух с тополей.
Мы строили замок, доверив его зеркалам, –
они разлетелись в осколки в молчании дней.
Зачем ароматные травы, дыша горячо,
сгорают быстрей расставания горького дня?
Я связанный корень тоски положу на плечо,
отчётливо помня о том, что сжигает меня.

II. За пределами

Музыка и исполнитель – всегда вместе, всегда порознь
.

Ты – не та, что уходит. Ты – та, что стоит на снегу до начала времён и не ждёт, что её возвратишь. Без тебя я лишь эхо печали на слёз берегу. Белоснежной пургой осыпается горькая тишь. Ты – молчание гор, обращённое в чистую дрожь. Ты не женщина даже – ты ветер мерцающих лун. Ты не боль, не надежда, не память, не призрак, не ложь.
Ты сам воздух, которым дышу, и молчанья цигун.

А в душе – только шэн, выдыхающий вечный покой, и эрху, что рыдает о жизни, что стала седой. Только ночь, где мы вместе лежим, словно небо с рекой. Только свет, где мы стали сгоревшей в полёте звездой. Там, дрожа, появился единственный подлинный звук, из которого время скрутило любви волокно. То, которым связало однажды спираль наших рук, а потом – разомкнуло навеки молчанья волной.

И останется танец. Зови его музыка снов. Поперёк обнажённого горла смычок проходит.
И становишься больше, чем неба всевечный покров. И рождается музыка нежная на восходе.

Уплывает к вершинам под солнца закатный желток. Где однажды дарован нам будет предвечный покой.

Я – ладони, забывшей о встрече, беззвучный хлопок.

Ты – дыхание шэна над самой высокой строкой.

III. Небо

Шэн замолчал – тишина стала слышнее любого признанья.
Протянул ладонь – поймал только тень от летящего снега.


Сквозь молчание камня, сквозь пепел истлевших бесед, сквозь туман, что ложится на плечи, как белый платок, я иду по воде, в ней дрожит наш последний рассвет.
Не вернуть, не коснуться губами… Любви лепесток… облетел. Лишь пульсирует кровь в древнем ритме земли, дышит тихая память, как тёплое море в тоске. Всё проходит однажды… И только в промёрзшей дали отпечаток стопы на нетронутом белом песке.

Я услышу тебя сквозь вселенскую звёздную тишь, но коснуться виска сотни тёмных веков не смогу. Ты проходишь, как ветер, сквозь высохший на берегу тростниковый заслон, где шуршит, надломившись, камыш. Я узнаю тебя по мерцанью в прозрачной росе, по тому, как беззвучно колышется полог ночной. Наши судьбы лежат меж грядущим и бывшим – струной, задевающей сердце, как шэн наших тихих бесед.

Но едва разомкнется холодный предутренний мрак. И по капле прольется в ладони густая заря. Я тебя отпускаю. И, больше ничем не коря, продолжаю смотреть, как рождается звёзд зодиак. Из мерцания тьмы в бесконечную светлую нить. Ни узора, ни имени, ни золотого тепла… Только рябь на воде, только отблеск былого крыла, потому что бессмертному нечего в смертном хранить.

Только в шелесте шэна, в серебряной дрожи эрху ты воскреснешь на миг и разгладишь морщины земли, чтобы я продолжал, даже если сказать не смогли то, что сказано было в прозрачном лебяжьем пуху. Этот путь не измерить шагами, длиной тишины. Не покрыть его золотом, шёлком, парчой не заткать. Он проложен меж сердцем и той стороной вышины, где способны лишь шэн и эрху о бессмертном рыдать.

Я иду. И не жду. И давно перестал понимать, кто из нас – отраженье, кто свет, кто дыханье, кто тьма. Но в потоке сливового снега наступит зима. И увижу себя. И себя не сумею узнать. Только музыка тоньше, чем волос, длиннее, чем век, только голос, всё тише во мне продолжая звучать, целовать будет нежно любви улетающий снег и на каждом соцветии верности ставить печать.

Потому что любовь – это шэн, выдыхающий свет, потому что разлука – эрху в океане из тьмы. И меж ними – мгновенье, что вечно, там времени нет. Только хрупкое «здесь», только лунно-щемящее «мы».

7-8.05.2026

картинка - ии

---

Автор выражает благодарность Тане (hunluan_xiannu) за вдохновение и очарован её стихотворением «В снегопаде луны».
Любовная поэзия | Просмотров: 83 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 08/05/26 17:20 | Комментариев: 3



Vanitas vanitatum, et omnia vanitas.
Суета сует, и всё суета.
– Экклезиаст 1:2

Turris alta erat. Ex ea omnia videri
poterant, praeter se ipsum.
Башня была высокая. С неё можно было
увидеть всё, кроме себя
(авт.)


Часть первая

Ключ провернулся в замке с дорогим, обволакивающим щелчком. Алексей замер на пороге, чувствуя, как на ладони испуганно дрожит крошечный комок шерсти. Трёхцветный котёнок, купленный «на счастье» час назад, мяукнул беззвучно, словно тоже ощущал торжественность момента.

Внизу, у подъезда с мраморными ступенями, ждали семья и дизайнер. Жена-красавица, двое детей – всё, как полагается в красивом жизненном сценарии. Но он поднимался один. Ритуал требовал уединения: заселение в квартиру с видом на Кремль не терпело суеты. Это был финиш. Самая долгоиграющая мечта, растянувшаяся на десятилетие ремонта с продумыванием каждой линии по фэн-шуй, должна была, наконец, накрыть его лавиной абсолютного счастья.

Он опустил котёнка на тёплый паркет. Тот смешно засеменил, скользя коготками по глянцу, и затерялся в лабиринте идеально расставленной мебели.

Сердце Алексея колотилось где-то в горле, когда он, не снимая обуви, прошёл через анфиладу комнат. Вот она, та самая гостиная. Панорамное окно от пола до потолка.

Он шагнул к стеклу, ожидая прилива восторга, того самого опьянения победой, ради которого жил последние пятнадцать лет. Внизу, как на ладони, в кроваво-золотых лучах заката, лежала Москва-река. Зубцы Кремля горели, словно угли, Москворецкий мост поблескивал чешуёй пробок. Вид был такой, что дух захватывало.

Дух действительно захватило. Но иначе.

Вместо эйфории в груди разлилась свинцовая, звенящая пустота. Такая густая, что он физически покачнулся. Стекло было совсем близко. Холодное, идеально вымытое. Алексей вдруг представил, как оно исчезает, как исчезает грань между ним и этой пропастью, наполненной ветром и закатным светом.

Тяга была почти сексуальной по своей силе. Не шагнуть, нет. Расправить плечи. Податься вперёд грудью. Вылететь навстречу тяжёлой реке, куполам, рыжему солнцу...

Неужели всё? Неужели эта пустота и есть финал?

Руки сами легли на холодную ручку окна. Мышцы напряглись. Он смотрел вниз и не чувствовал ни страха, ни сожаления – только чудовищную, космическую усталость и желание это прекратить.

И тут, словно ледяная вода за шиворот, в мозгу вспыхнула картинка.

Заводик на окраине. Ржавые фермы, птичий гомон и... маленькая фигурка человека на фоне серого неба. Его близнец. Пашка.

Они не общались двадцать лет. Сначала глупая ссора из-за наследства, потом – разные орбиты. Алексей строил империю комфорта и контроля, а Паша... Паша просто жил. Полгода назад он вдруг выкупил разорившийся заводик, чтобы, как говорили, открыть арт-пространство. А через неделю после сделки взобрался на самую высокую точку – старую водонапорную башню – и сиганул вниз головой.

Никто не мог понять. Все пожимали плечами: «Странный был... Всегда в себе... А ведь только стал собственником...»

Тогда Алексей тоже не понял. Посчитал брата слабаком, не выдержавшим груза ответственности.

Но сейчас, за секунду до того, как инерция тела увлекла бы его в пропасть, он всё понял. Кожей, нервами, внезапно обнажившимися до мяса.

Пашка, стоя на той башне, смотрел на свою только что обретённую мечту, которая оказалась пыльной декорацией. И его накрыло той же самой тишиной. Той же самой пустотой, что сейчас звенит в ушах Алексея. Они были близнецами не только по крови, но и по этой финальной, выжженной точке бытия. Только Пашка разогнался, а Алексей – смог затормозить, вцепившись в ручку окна до белых костяшек.

Он отшатнулся от стекла, как от огня. Дыхание било рваными рывками. Котёнок неслышно возник у его ног, потершись о штанину.

Алексей невидящим взглядом смотрел на Кремль, который больше не вызывал ничего, кроме тошноты. Брат-близнец, его зеркало, проделал этот путь на полгода раньше. И единственное, что сейчас отделяло Алексея от полёта, – это осознание того, что он, как всегда, просто опоздал за своим братом.
– Я понял тебя, Паш, – одними губами прошептал он, глядя на остывающее солнце. – Понял. Прости, что не понял тогда.

В кармане завибрировал телефон. Жена писала: «Ну что там? Подниматься? Мы замёрзли. Красивый вид?»

Алексей посмотрел на экран, потом на кота, который уже спал на его ботинке. Набрал воздух и медленно, будто выталкивал из-под пресса невидимый груз, выдавил из себя ответ: «Вид – то, что надо. Поднимайтесь».

Часть вторая

Nunquam felicitas eo quemquam extulit, ut non alio indigeret.
Никогда счастье не ставило человека на такую высоту,
чтобы он не нуждался в других /c/ Сенека


Утром он молча посадил котёнка в переноску. Не зная зачем. Просто чтобы не оставлять одного в этой пустоте.

Странное дело: в кабинет психолога вошёл с тем же чувством, с каким когда-то заезжал в мойку на новеньком «Мерседесе». Будто сейчас с него смоют грязь, подкрасят, отполируют – и он снова засверкает, снова станет... кем? Собственно, с этого вопроса всё и началось.

Психолог – немолодая женщина в смешных круглых очках, похожая на сову-альбиноса, – не стала спрашивать про Кремль, жену и бизнес. Спросила другое:
– Алексей, а что должно было произойти, когда вы подошли к окну? В идеальном сценарии?

Он запнулся. Слова застряли колючим комком. И тут – как удар током – он вспомнил разговор пятилетней давности. Ночная кухня, коньяк, друг детства Игорь с серым лицом и трясущимися руками.

Игорь тогда купил «Бентли». Единственный на весь город. Чёрный, лакированный зверь с кремовым салоном, пахнущим деньгами, властью и чем-то запредельным. Он ждал машину полгода, отслеживал контейнер в порту, не спал перед получением. И вот ключи в руке. Он садится в этот космический корабль, вжимает кнопку «старт», мотор оживает басовитым урчанием, он выезжает с парковки салона на городские улицы, ожидая... Ожидая, что мир рухнет к его ногам.
– И ничего не произошло, – повторил Игорь тогда, глядя на пьяного Алексея.
– В смысле?
– В прямом, Лёш. Ни-че-го. Светофор, пробка, баба какая-то на «зебре» ковыряет в носу. Я еду, а внутри – вакуум. Как будто я на «Логане» в булочную выехал. Меня накрыло ужасом: «И ЭТО ВСЁ?»

Игорь сидел на кремовой коже «Бентли», вцепившись в руль, и ждал – не магии, нет, – а хотя бы того, чтобы перестали потеть ладони. Не перестали. Он пошёл к психологу раньше Алексея. И на одной из сессий, разматывая клубок своей депрессии, вдруг увидел детскую картинку: двор, песочница, он – пухлый мальчик в нелепых очках, которого не брали играть в футбол. Девчонки смеялись, пацаны дразнили «жиртрестом». И внутри маленького толстячка свернулась невысказанная, жгучая фантазия-спасение: «Однажды я приеду на такой машине, что вы все ахнете. Все девочки упадут предо мной штабелями. Все мальчики захотят быть мной. И тогда, ТОГДА я стану лучшим. Меня полюбят. Меня наконец-то признают».

Психолог тогда спросила тихо, почти без интонации:
– Игорь, а когда вы в последний раз чувствовали это – «я пустое место»?

Игорь замер, не донеся стакан до рта. Рука дрогнула, кофе плеснулся на стол. Он хотел что-то возразить – и не смог. Потому что это «пустое место» жило в нём всегда. Просто он заставил его кремовой кожей, лакированным деревом, шестьюстами лошадиными силами. А оно всё равно дышало. Из каждого руля, из каждого салона, из каждого панорамного окна.

Алексей сидел в кресле психолога и видел себя. Сорок один год. Вид на Кремль. Трёхцветный котёнок на счастье. Та же песочница, те же невидимые слёзы. Только его фантазия была о другом: «Однажды я заберусь так высоко, что никто не сможет до меня дотянуться. Я буду смотреть на мир с вершины, и он, наконец, замолчит. Прекратит требовать, оценивать, сравнивать. И тогда наступит покой. Тогда я стану неуязвимым».

Квартира с видом на Кремль была не жильём. Это был бункер. Стеклянная крепость, в которую он загнал своего внутреннего мальчишку, так и не научившегося просить о помощи.

Психолог поправила очки и тихо сказала:
– Вы с братом купили билеты на один и тот же аттракцион, Алексей. Только он ждал, что завод сделает его значимым. Вы – что Кремль сделает вас счастливым. Но ни одна вершина не даёт любви. Она даёт только вид. А вид, как выяснилось, выдерживает не каждый.

Он смотрел в окно кабинета. Там не было Кремля. Там были старые тополя, детская площадка и песочница, в которой возились малыши. Впервые за много лет ему не хотелось ни лететь в эту пропасть, ни карабкаться вверх. Хотелось просто выдохнуть.

Телефон в кармане снова завибрировал. Жена. Те же слова: «Ну что? Ты где? Мы ждём».

Он посмотрел на экран и вдруг улыбнулся – первый раз за много месяцев не дежурной, не социальной, а какой-то забытой, детской улыбкой. Что-то внутри, зажатое сорок лет, чуть ослабило хватку. Совсем чуть-чуть. На один вдох.

Набрал ответ: «Выхожу. Чайник поставьте. Дома поговорим».

За окном пролетела ворона. Где-то смеялись дети. А он сидел и понимал: точка выдоха после всей этой гонки за высотой – не финал. Это момент, когда ты перестаёшь доказывать небу, что достоин стоять на вершине. И просто позволяешь себе быть. Не на высоте. Не в броне. Просто живым.

Котёнок, который всю сессию проспал в переноске у его ног, проснулся и требовательно мяукнул. Алексей наклонился, расстегнул молнию и взял тёплый комок в ладони.
– Ну что, мелкий, – сказал он, глядя в сонные зелёные глаза, – кажется, мы с тобой задержались на этой башне. Пора вниз.

Сделал ещё один глубокий вдох. И медленно, не торопясь, выдохнул.

Котёнок зевнул.

И это было самое правильное, что Алексей видел за весь день.

2017 – 2026

P.S. Все события в произведении вымышлены,
любые совпадения с реальными людьми, живыми или мёртвыми случайны.
Миниатюры | Просмотров: 38 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 07/05/26 11:15 | Комментариев: 0

Проект: Путь Джонни Джокера. Задание 2



Знаете, что самое смешное?

Мой отец был психиатром. Настоящим. С халатом, с обходом, с особым чувством юмора – тем самым, которое приобретаешь, когда тридцать лет слушаешь про голоса в голове и пытаешься не засмеяться первым.

Он говорил:
– В нашем деле главное – вовремя захлопнуть историю болезни. Не свою.

И вот однажды он сам стал историей.

Как это вышло? Да элементарно. Плановый медосмотр. Комиссия. Заходит он в кабинет, а там – вчерашний интерн. Тот самый, которого отец когда-то учил отличать невроз от психоза. Интерн теперь важный, в очках, с печатью. Смотрит на отца и явно вспоминает все свои зачёты, которые еле сдал. Поднимает глаза:
– На что жалуетесь?
– На отсутствие жалоб.
Интерн задумчиво записывает: «Анозогнозия. Подозрение на латентную шизофрению».
Отец смеётся. А интерн ставит галочку: «Дурашливый аффект. Неадекватен».

Дальше – больше. Просят нарисовать круг. Отец рисует спираль – говорит, что реальность не замыкается. Просят назвать пословицу. Он выдаёт: «Без труда не вытащишь и рыбку из пруда, если пруд – коллективное бессознательное, а рыбка – сублимация либидо».

Его просят подождать в коридоре.

В коридоре он ждал четыре часа. Сидел на деревянной скамейке, смотрел, как мимо везут каталку с кем-то, кто пел арию Фигаро через простыню. Отец подумал: «Хорошая акустика. Надо будет записать». И записал в блокнот:

В коридоре клиники длинном
Я сижу, как дурак, на скамье.
И в потоке мгновений рутинном
Размышляю о разном вранье...

Дописать не успел. Увезли.

Через час он уже сидел в палате с мягкими стенами. В своём же отделении. В той самой палате, куда вчера сам направил буйного бухгалтера, который считал себя амортизационной ведомостью. Коллеги заходили, качали головами:
– Ну ты, Пётр, попал.
– Я, – говорил он, – не попал. Я провожу клиническое наблюдение. Изнутри. Как антрополог, который решил пожить среди папуасов.
– Каких папуасов? – спросил санитар.
– Вот именно, – ответил отец.

Неделя в мягкой комнате. Семь дней. Сто шестьдесят восемь часов. Если вычесть сон, приёмы пищи и процедуры, остаётся примерно девяносто часов чистого абсурда. Он потом рассказывал – со вкусом, с деталями, как хороший стендап:
– Самое трудное – не пациенты. Пациенты – золото. Один доказывал, что состоит из антиматерии, и при каждой встрече со мной отскакивал к стене, чтобы не аннигилировать. Я его уважал. Он единственный соблюдал технику безопасности. Второй писал роман. На обоях. В рифму. Я прочитал две главы. Честно скажу – не хуже, чем в толстых журналах. Там был сюжет, там был герой, там была любовная линия между Наполеоном и медсестрой. Я бы издал. Третий – молчал. Это был самый здоровый человек в палате, и мы все понимали: он тут главный. Я пытался записаться к нему на приём. Он не брал.

А ещё был четвёртый. Он считал себя моим дипломом. Подходил, поправлял поля, делал пометки на полях моей пижамы. Говорил: «Ты пока сыроват, но тема раскрыта». Я с ним не спорил. Я действительно был сыроват.

Отец пытался объяснить завотделением, что он – врач. Завотделением понимающе кивал и увеличивал дозу.
– Понимаете, – говорил отец, – я здесь как коллега. Как профессионал. Я могу вести группу.
– Какую группу? – спрашивал завотделением.
– Кружок «Умелые руки». Будем вырезать субличности из картона.
Завотделением записал: «Бред изобретательства». И добавил ещё укол.

После укола отец лежал на кровати и сочинял:
Мне вкололи галоперидол –
Я теперь абсолютно не зол.
Тишина, тишина, тишина.
Пациентом я стал. Вот те на.

А потом сидел на кровати и думал:
«Вот она, главная психиатрическая истина. Не важно, что ты говоришь. Важно – кто записывает».

Ещё через день он освоился. Перестал доказывать, что он врач. Начал подыгрывать. На обходе говорил: «Я – проекция вашего профессионального выгорания. Лечите меня бережно, я хрупкий». Завотделением записывал: «Метафорическое мышление. Динамика положительная». Отец кивал: «Конечно, положительная. Я ж проекция».

На пятый день он уже вёл приём. Серьёзно. Пациенты выстроились в очередь. Он сидел на кровати в пижаме и консультировал. Одному сказал: «Вы не Наполеон, вы – реинкарнация Жозефины, просто с усами. Примите это». Тот заплакал от облегчения. Второму прописал компресс из тёплого полотенца и велел трижды в день повторять: «Я не антиматерия, я просто устал». Помогло.

Завотделением застукал его за консультацией. Постоял в дверях. Посмотрел. Записал: «Синдром миссионерства. Сохранение профессиональных навыков на фоне терапии». И ничего не сказал. Просто вышел.

Через неделю недоразумение разрешилось. Пришёл главврач, извинялся, жал руку. Интерна, конечно, не уволили.

Ему выписали выговор и отправили на переаттестацию. К отцу. Отец принял у него экзамен. Тот ответил на все вопросы. Кроме одного: «Чем отличается психиатр от пациента?» Интерн сказал: «Халатом». Отец вздохнул и поставил «удовлетворительно».

На работу отец вышел в понедельник. В том же халате. В то же отделение.

Но что-то изменилось.

Он стал по-другому смотреть на пациентов. Перестал говорить «больной» – говорил «собеседник». Перестал спрашивать «на что жалуетесь?» – спрашивал «что вам сегодня снилось?». Перестал назначать лишнее. Чаще молчал и слушал. Однажды выписал человека, который пятнадцать лет лежал с диагнозом «хроническое». Коллеги крутили пальцем у виска. А человек вышел за ворота, купил цветы и устроился работать в библиотеку. Пятнадцать лет он просто не хотел жить с женой. А жена не хотела жить без диагноза. Отец это понял. Потому что сам неделю был диагнозом.

И ещё он начал записывать в блокнот короткие четверостишия.

Я спросил его однажды:
– Пап, ты о чём там пишешь?
Он ответил:
– О том, что граница между нормой и безумием – не стена. Это дверь. И она открывается в обе стороны.

А потом записал вот что. Я нашёл этот листок уже после его смерти. Без даты. Без подписи. Всего четыре строки:

Я лечил чужие души
Тридцать лет, как заводной.
А свою – держал снаружи,
Чтоб не спутали с больной.

Вот, собственно, и всё.

Он так и жил – с душой снаружи, на вешалке у входа в отделение. А когда сам попал внутрь, оказалось, что там уютнее, чем снаружи.

Потому что снаружи – норма.
А норма – это когда все делают вид, что им не снятся мягкие стены.

Отец потом ещё не раз говорил, что та госпитализация была важна – для сверки часов. Чтобы не забывать, с какой стороны двери ты находишься.

Норма – это когда у тебя нет мягких стен.
Но это временно.
Проверено.
P.S. На фото – отец до той недели. Ещё врач. Ещё не знающий, что дверь открывается в обе стороны.

5.09.2026
Ирина Ашомко

картинка - ии
Миниатюры | Просмотров: 57 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 07/05/26 08:49 | Комментариев: 2



Приветствую Вас, леди и сеньоры!
Знакомы будем, дамы, господа!

Держу я прочно яблоко раздора на входе в зданье местного суда.
Пожму Вам руки, лапищи и ручки, открою к правосудью светлый путь. Оставьте здесь сомнений закорючки.
Фемида с Дике Вам откроют суть.

Я медный страж и знаю все секреты, но не болтаю лишнего вовек. Я вижу пот на лбах и крах диеты, и то, как врёт присяжный человек.
Смотрите, местный Цицерон карманный, кладёт мне в паз ладонь, как на алтарь. Его язык – как нож складной, обманный, а совесть – полинявший календарь.

Юстиция с закрытыми глазами лишь фактам внемлет. Верьте! Это так!

Рассудит споры между сторонами хрустящий Франклин – самый ценный факт! Фемида носит строгую повязку, но нюх её острее, чем у псов.
Она за километр чует ласку хрустящую, без всяких там весов.

Да будет правосудье справедливым!
В одной руке Фемида держит меч. В другой – весы для аргументов. Дива ждёт фактов, чтобы лишнее отсечь.

Я знаю цену истин, что из зала выносят победители порой. У них в бумагах правды очень мало, зато в конвертах – веский золотой.
Иные здесь крестились, в Бога веря, и руки тёрли мылом добела.
А после заседания у двери я ручки им вторично отрясла.

Поэтому лишь с чистыми руками войти возможно в здание суда.
Коснитесь ручки с яблоком раздора. И смело в зал входите, господа!

А если Ваши факты очень мАлы. Иль аргументы мизерно малЫ. Манжет моих наручники-овалы напоминают: есть и кандалы.

***

Я не всучу советов.
Железяка…

Но если б вдруг решила говорить – любой из вас, от клерка до вояки,
меня б пытался дверью придушить.

11.03.12 - 2013 - 2018
картинка - инет
Белиберда | Просмотров: 42 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 05/05/26 21:28 | Комментариев: 0



Лия сыплет зёрна туда, где ад, где бурлит вода и вскипает пена. Я варю ей кофе. Она – в халат прячет боль разлуки и гладит вены. Я стою на плите, чую газ. И медь уж полвека скоро с огнём, но целая. Утром – на плиту, чтобы покипеть и согреть ей душу обледенелую.

Иногда заходит Ал: терпкий дым, смс-ки, ветер чужих вокзалов. Я варю им кофе – одно двоим, и слежу за пеной, чтоб не сбежала. Они пьют из чашки одной, смеясь, он кладёт ладонь на её запястье. Я на кухне главная в этот час. Медно-красный бог, что им варит счастье.

Но однажды он перестал гостить. Я не знаю, в чём там причина, право. И она лишь горькое стала пить, алкоголь и кофе мешая лавой.

Целый день то плачет у батарей, то крепчайший кофе заварит быстро. Вкус её сменился и стал острей. То молчит, то крикнет. Слова как выстрел.

Я не лезу в душу, я просто медь. В тот момент, когда обнимает пальцы обожжённой ручкой, могу согреть. Лишь шиплю и паром шепчу: «Останься. Поживи. Не надо. Он был дурак. Посмотри, как солнце в окне алеет».

Я варю надежду. Я просто так не сдаюсь. Плита подо мной стареет.

Я не знаю, будут ли здесь ещё разговоры, смех и любви этюды. Я варю ей утро. Варю ей всё, что велит она. Потому что чудо – это просто быть на чужой плите, даже если плачут и кофе горек. Ты попей, родная. Мгновенья те – разделю с тобой. И закат над морем.

И пока мы вместе на жизнь-плите, я варю – и время не стынет, греет. Мы с тобою держимся в темноте.

Ты жива – и медь на плите светлеет.

2025 - май 2026

картинка - ии
Истрия одной любви. Story love.
Эдгар Туниянц
Психологическая поэзия | Просмотров: 46 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 04/05/26 19:16 | Комментариев: 2



А я сижу и думаю: зачем нам холода в конце весенней пьесы?
Сосед опять пророчит интересы теплоцентрали и вагон проблем: что город заморозят к декабрю. Но я не верю. Я смотрю на пламя.
Во сне котёнок шевелит усами, мурча. А я судьбу благодарю за то, что научились просто жить, не выясняя, кто из нас главнее.
В шаль ночи май укутался сильнее, когда пошёл внезапно белый снег.

Он падал на цветущую сирень, на изумруды майские берёзы.
И на твои распущенные косы, которых не касалась дребедень летящих лет, спешащих под откос. Ты улыбнулась: «Помнишь, как в апреле мы встретились? И птицы зазвенели внутри, когда цветы ты мне принёс».

Я вспоминаю юные года: наш старый дом, черешню у калитки, твои смешные спутанные нитки на спицах – ты вязала мне тогда тот самый шарф, что жив до этих пор. Он пахнет нашей нежности годами, и столько зим провёл уютно с нами, храня наш мир и самый первый спор.

Мы в молодости верили в одно: что хватит сил, что справимся, что – вместе.
Что дети – это радость в каждом жесте, а счастье – путь вдвоём, а не кино.

Мы старость представляли, но она совсем не та. Она уютней, проще. Вот снег идёт на май, на дом, на рощи, а в нас живёт та первая весна.

Мы смотрим в май – там кружит белый пух, но он к утру растает, без сомненья.
Зима отступит. Будет потепленье. Весна вернёт свой пыл и цвет, и дух.
Споют нам птицы радостный сонет. И мы поймём, что жизни не перечим, что холода – лишь повод стать сердечней.
Всё остальное – суета-сует.

Уютно даже в снежную печаль двум полюсам, которые совпали. Никто не ждёт ни званий, ни медалей. Рука к руке – уютнее, чем сталь.
Мы стали мягче, искренней, теплей. Глаза – светлей, объятия – хмельнее.
Мы, как вино, с годами не стареем, лишь крепче чувства наши и родней.
Нам не страшны ни бури, ни года, ни коммунальный ад, ни чьи-то власти.
Ведь у любви – особые запчасти, она не подведёт нас никогда.

Сосед кричит, что рухнут этажи, что город не готов к таким напастям,
не думают о нас. Но вот – запястье твоё в моей руке. И в сердце – жизнь.
И значит, холодам нас не пробить. И снег сойдёт однажды и растает.
И внуки потихоньку подрастают, и старый кот мурлычет: «Будем жить».

Мы счастливы. По-своему. Вдвоём. У нас есть всё: и тапочки, и чайник,
и этот майский снег, что был нечаян, растаял и ушёл небытиём.
Года идут – и вновь поёт весна. И нежный свет ложится на ресницы.
И снова трелят за окошком птицы, а время шепчет: «Жизнь всего одна».

Она не вечна. Но она – твоя. Она идёт по венам, а не мимо.
И если рядом человек любимый, то не страшны капризы бытия.

Со мною – ты, над нами – вечный май,
И светятся любовью тихо лица,
И хочется ещё сильней влюбиться
В тебя и жизнь, хорошая моя.

2019 - май 2026

картинка - ии
Любовная поэзия | Просмотров: 44 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 03/05/26 14:57 | Комментариев: 0





Его зарыли в шар земной,
А был он лишь солдат,
Всего, друзья, солдат простой,
Без званий и наград… © Сергей Орлов


Он умер не от пули. Он умер от холода. В грязи и тишине. В той страшной тишине, которая наступает после боя, когда уши закладывает, а сердце колотится уже без толку, потому что крови почти не осталось. Лежал в воронке от авиабомбы, на дне которой хлюпала жижа, и смотрел в небо.

Августовское небо над Крымом.

Дождь моросил с утра, мелкий, противный, липкий. А теперь, к вечеру, вроде перестал. И сквозь рваные тучи пробился луч: прощальный, жёлто-белый, совсем как дома, в горах, когда солнце садится за Куртатинское ущелье и золотит камни.

Тихо летел с небес, падал на камни сном.

Он зажмурился и сразу увидел отца. Асахмат сидит на крыльце, опершись на резную палку, и смотрит на дорогу. Мать Тассо месит тесто в доме: слышно, как стучит скалка по деревянной доске. Братья… Где братья? В поле. Все шестеро. Возвращаются вечером, уставшие, пропахшие сеном и конским потом. Он сам – Магомед – старший, широкий в плечах, смеётся громче всех. Махарбек с книгой под мышкой, он учитель, даже в поле читает. Хаджисмел молчит, курит, щурится на горы. Дзарахмет напевает что-то про девушку из соседнего аула: недавно женился, весь светится. Созырко тащит мешок картошки, ругается на Шамиля, который опять отлынивал. А Шамиль – тот самый, кадровый, в гимнастёрке даже дома – отмахивается: я, мол, своё отслужил, теперь вы за меня. И Хасанбек. Младший. Ещё мальчишка. Только-только усы пробились.

Всё началось в сорок первом. Ещё недавно он работал в поле. Сев только кончился, и земля пахла свежестью. Прибежал соседский мальчишка, крикнул: «Война! Немцы напали!» Вечером отец собрал всех за большим столом.
– Большая сила идёт на нашу землю, – сказал Асахмат, глядя на сыновей. – Чёрная туча закрыла небо. В такой час каждый мужчина берёт оружие. Пусть все семь уйдут защищать Родину, – сказал отец. – Такова наша судьба.

Магомед тогда подумал: «Судьба – это когда выбирают. А мы выбрали сами. Все».

Мать, Тассо, молчала. Обвела взглядом всех семерых. У неё не было слёз. Только руки дрожали, когда резала хлеб. Каждый кусок она перекрестила по-своему, по-осетински, шепнув: «Богом данное, Богом хранимое».

Магомед ушёл первым. Он был трактористом в колхозе «Красный горец» – первый в селе сел за рычаги. Перед отправкой сказал братьям:
– Я покажу дорогу. А вы идите следом. Только вернитесь. Хоть кто-нибудь вернитесь.

Он открыл глаза. Над воронкой низко летела птица. Какая-то серая, худая, осенняя. Неужели здесь, в Крыму, у самого моря, тоже бывают журавли? Он думал, они только в горах живут, на высоте, где снег не тает даже в июле. Мать рассказывала: журавли – это души воинов, которые не вернулись домой. Они превращаются в белых птиц и улетают на юг, к теплу, к вечной весне.
– Мама, – позвал одними губами. – Мама, я тоже превращусь? Только я не белый. Я в грязи. Весь в грязи. И в соли. Крымская земля пахнет морем и кровью.

Никто не ответил.

Вокруг была крымская земля: выжженная, солёная. Земля, на которой он, Магомед Газданов из горного аула Дзуарикау, умирал. Не за свою землю – за общую. За ту, что называется Родина. Где-то совсем рядом, за холмами, шумело Чёрное море. Он его так и не увидел. Только запах слышал: тяжёлый, солёный.

Попытался пошевелить ногами. Одна шевелилась. Второй не было. Или была, но не чувствовалась. Магомед не помнил, когда её оторвало в том самом последнем бою, когда они пошли в контратаку и немцы ударили из миномётов. Он бежал впереди, ничего не боясь – старший брат, пример для младших. Кричал «Ура!» вместе со всеми. И вдруг земля ушла из-под ног, и всё исчезло.

А потом была тишина.

Полежал ещё немного, собираясь с мыслями. Надо было решить: звать на помощь или не звать. Если позвать – немцы услышат. Он уже видел их днём. Они ходили по полю, добивали раненых. Некоторые стреляли издалека. Некоторые подходили близко и, ухмыляясь, перерезали горло штыком. Если не звать – никто не найдёт. Свои отошли на два километра. Пока они вернутся… если вернутся… будет поздно.
– Эй! – крикнул он тихо, почти шёпотом. – Эй, кто-нибудь!

Никого.

– Братцы… – уже громче. – Братцы, я здесь! Не бросайте!
Тишина. Только ветер шевелит пожухлую траву на краю воронки и доносит издалека солёный запах моря.

Он заплакал. Не от боли – её уже почти не было, ноги онемели, и живот тоже онемел, и грудь. От обиды. От того, что так глупо. От того, что мать ждёт, отец ждёт. Все шесть братьев воюют, а он, старший, должен был вернуться – привести всех домой.
– Прости, мама, – прошептал. – Не дождалась ты меня.

Магомед лежал в воронке и смотрел в серое, низкое небо. Ни солнца, ни луны – одни тучи.
– Мама, – прошептал он. – Ты там молись за меня. Я слышу тебя сердцем, молись.

Замолчал. Потом тихо добавил:
– И за братьев тоже. Всем нам нужны твои молитвы.
---
Тассо Газданова, мать семерых сыновей, не узнала, что Магомед погиб в Крыму. Она умерла в сорок втором после третьей похоронки. Ей сказали, что больше нет Хаджисмела, Махарбека, Дзарахмета. А о старшем она так и не узнала. До последней минуты верила: Магомед вернётся. Он же самый сильный, приведёт всех домой.
Как она молилась! Всё шептала что-то по-своему, по-осетински, обращаясь к солнцу и луне:
– Ты греешь моих сыновей? – спрашивала мать у солнца. – Помоги им.
– И ты помоги, – шептала луне.

Верила, что небесные светила слышат её. Может, и правда слышали. Только помочь не смогли.

А Магомед лежал в крымской воронке и обращался к тем же светилам. Но небо было низкое, серое, и ни солнца, ни луны не видно. Одни тучи.
– Мама, – повторил он. – Забери меня. Я хочу к тебе.
---
Холод подбирался всё ближе. Сначала он не замечал его: от страха и адреналина было жарко. Потом начал мелко дрожать. Потом дрожь прошла, и стало… никак. Ни холодно, ни тепло. Просто пусто.

Закрыл глаза и снова увидел дом.

Белым стал древний лес, белым стал старый дом.
Белым стал целый мир, где больше нет парней…


– Магомед! – окликнул его знакомый голос. – Ты чего спишь? Пора в поле!

Он открыл глаза и увидел Шамиля. Брат стоял в своей довоенной гимнастёрке, без знаков различия – он тогда ещё не был лейтенантом, только что из учебки вернулся. Улыбался, протягивал руку.
– Шамиль? – изумился Магомед. – А ты… ты как здесь? Ты где?
– В Латвии, – кивнул Шамиль. – А ты где? В Крыму? Эх, брат, мелко плаваешь. Надо было со мной, на запад. Я бы тебя научил…
– Я старший, – усмехнулся Магомед. – Это ты у меня учись.
– Знаю. – Шамиль помрачнел. – И меня призвали. И всех призвали. Отец сказал: «Пусть все семь уйдут». Помнишь?
– Помню.
– А знаешь, сколько нас осталось?

Магомед не понял вопроса. Оглянулся – вокруг была не воронка, а их двор. Дом. Сакля с плоской крышей, сложенная из серого камня. Во дворе – куры, овцы, старый пёс Аракс. В углу – чинара, под которой они играли в детстве.
– Хасанбек? – позвал Магомед. – Махарбек? Хаджисмел?

Тишина. Только эхо в горах.

– Они уже там, – тихо сказал Шамиль. – Все. Кроме меня.
– То есть… я не понял. Ты живой?
– Пока да. Но скоро приду.
– А я?

Шамиль посмотрел на него долгим взглядом – тем самым, осетинским, тяжеловатым, от которого становится не по себе, даже когда смотришь на фотографию.
– А ты уже почти с ними, брат, – сказал он. – Держись. Скоро свидимся.

И исчез.
---
Магомед очнулся от того, что кто-то тряс его за плечо. Подумал – немцы. Собрал последние силы, чтобы выплюнуть им в лицо что-то оскорбительное, по-русски, по-осетински, матом, каким только умел.
– Свои, свои! – услышал он. – Тише, хлопчик. Свои.

Над ним нависло лицо в грязи. Рожа, а не лицо. Но русское. И говорит по-русски, с украинским акцентом.
– Санитар, – представился мужик. – Ты живой? Глазами моргни.

Магомед моргнул.
– Один? – спросил санитар. – Ещё кто-то есть?

Магомед мотнул головой – не знаю.
– Ладно, сейчас тебя… – санитар оглядел его с ног и остановился. – Ох, мама моя. Ноги, брат, нет у тебя ноги.
– Знаю, – прошептал Магомед. – Вытащи только.

Санитар вытащил. Перевязал. Даже уколол чем-то, и сразу зашумело в голове и стало тепло. Потом поволок к дороге, где стояли санитарные повозки.
– Дотянешь? – спросил, запыхавшись. – До госпиталя, говорят, километров пять. Полевого.
– Дотяну, – ответил Магомед. – Мне не привыкать. В горах знаешь сколько я…

Не договорил. Потерял сознание.

Очнулся в палатке. Белый брезент, запах карболки, стоны. Рядом – медсестра, молоденькая, русская или украинка – не разобрать. Она меняла ему повязку, и руки у неё дрожали.
– Доктор сказал, выкарабкаешься, – солгала она.
– Не ври, – попросил Магомед. – Скажи как есть.

Медсестра отвела глаза.
– Гангрена, – сказала она шёпотом. – Началась. Мы не успели. Прости.

Он хотел закричать – не от боли, от ярости. Умереть после того, как вытащили, это что за издевательство? Лучше бы в воронке. Лучше бы сразу. Но крик не получился – только хрип вырвался, сухой, как прошлогодняя трава.
– Ты не плачь, – сказала медсестра. – Ты герой. Ты воевал.
– Герои не умирают в грязных палатках от заражения крови, – возразил он. – Герои умирают в атаке. С криком «Ура!». Или на руках у любимой. Или…
– Или, – перебила медсестра строго. – Или вот так. Война не выбирает. Войне всё равно.
– А что ей не всё равно?
– Ничего. Поэтому она и война.

Он замолчал. Подумал. Потом спросил:
– Как тебя зовут?
– Катя.
– Катя, запиши. Если я сейчас умру – напиши письмо. В Дзуарикау. Это в Северной Осетии. Алагирский район. Скажи, что я не сдался. Скажи, что я… что я был солдатом. Без званий и наград. Просто солдатом.

Катя заплакала. Кивнула.

– И ещё, – добавил он. – Если когда-нибудь поедешь через наше село – посмотри на журавлей. Семь белых птиц. Это мы. Все семь братьев. Меня, может, не найдут никогда – пропал без вести. Но я там. Я среди них.

Он говорил правду. И ещё не знал, что в шестьдесят третьем, через двадцать лет после его смерти, поставят памятник. Что скульптор Сергей Санакоев вылепит скорбящую мать, которая не дожила до мира, и семь журавлей, улетающих в небо. Что Расул Гамзатов, дагестанский поэт, увидит этот памятник и напишет «Журавлей» – тех самых, которых споёт Марк Бернес и вся страна.

Он не знал ничего этого. Знал только, что холод поднимается от ступней – от той ноги, которой уже не было, – к животу, к сердцу. Что тьма застилает глаза. И что где-то там, за этой тьмой, стоят его братья. Все шестеро.
– Катя, – сказал он уже почти без голоса. – А сейчас какой месяц?
– Август.
– А число?
– Двадцатое, кажется. Сорок третий год.
– Август сорок третьего, – повторил он. – А до Победы ещё далеко?

Катя не знала, что ответить. Два года войны уже прошло. Сколько ещё будет – никто не знал.
– Далеко, – прошептала она.
Он еле заметно покачал головой. Чувствовал, как сворачивается холод внутри, как затихает сердце, будто старый конь, который надышался и ложится.
– Значит, я не доживу.
– Не говори так…
– А я и не говорю. Я констатирую факт.

Он улыбнулся. Удивительно, но в этот момент он не боялся. Вообще ничего не боялся. Только было жалко, что никогда не увидит, как мать стряпает осетинские пироги с сыром, как отец сидит на крыльце с палкой, как братья возвращаются с поля. Все семеро. Вместе.
– Послушай осетинскую молитву, – попросил Катю. – Я научу. Повторяй за мной.
– Я не пойму…
– Не надо понимать. Просто слушай.

Закрыл глаза и заговорил на родном языке. Тихо, напевно, как учила мать в детстве. Просил у Бога прощения. Просил защитить братьев. Просил, чтобы ему постелили дорогу в Дзæнæт – в рай, где горы ещё выше, а снег ещё белее.

Слова кончились. Открыл глаза – в палате было сумрачно, горели коптилки. Катя держала его за руку и плакала.
– Послушай, – сказал он уже почти без звука. – Есть у нас обычай. Когда человек уходит, ему кладут в руку дорожные деньги, а под голову – хмель, чтобы легко было на том свете. У меня ничего нет. Только шинель.
– А я положу, – всхлипнула Катя. – Найду. И хмель, и деньги. Всё найду.
– И воду, – добавил он. – На поминках… воду. Главное – воду. Она дороже всего. Горную. Нашу.

Катя кивнула, хотя не поняла ни слова про горную воду. Для неё вся вода была просто вода.

А он уже не видел её. Видел Куртатинское ущелье, каменные склепы предков у реки Фиагдон, где ветер поёт по-своему, по-осетински, и где его место – среди тех, кто ушёл раньше.

Под потолком, там, где брезент слабо колыхался от ветра, ему померещились белые птицы. Семь. Журавли. Они парили в воздухе, совсем низко, почти касаясь крыльями его лица.
– Мама, – прошептал он. – Я лечу.

И закрыл глаза навсегда.

Катя посидела рядом ещё несколько минут. Потом встала, вышла из палатки и долго смотрела на небо. Оно было низким, серым, августовским. Где-то за холмами шумело море. И ни одного журавля.
– Не успели, – сказала она кому-то невидимому. – Улетели без него.

Но она ошиблась. Он успел.

К тем, что оплакал дождь, вмиг превратившись в снег.

---

ПОМЕТКА О ГИБЕЛИ

Магомед (Махомат) Асахметович Газданов, 1909 года рождения, уроженец села Дзуарикау Северо-Осетинской АССР, старший из семи братьев Газдановых. Призван в 1941 году. Пропал без вести в августе 1943 года в боях за освобождение Крыма. Тело не найдено. Потомства не оставил. Не дожил до Дня Победы 1 год 8 месяцев и 14 дней.

Его братья:

Хасанбек Газданов (1921–1941) – младший, пропал без вести в Запорожской области.
Махарбек Газданов (1911–1941) – погиб при обороне Москвы.
Хаджисмел Газданов (1913–1942) – погиб при обороне Севастополя.
Дзарахмет Газданов (1916–1942) – погиб под Новороссийском, оставил дочь.
Созырко Газданов (1918–1942) – погиб под Киевом.
Шамиль Газданов (1924–1944) – гвардии лейтенант, погиб в Латвии.

Мать Тассо Газданова умерла в 1942 году после получения третьей похоронки. Отец Асахмат Газданов дожил до Победы. Ждал. Не тех, кто вернётся – он уже знал, что никто не вернётся. Ждал последней вести. И когда в мае 1945 увидел, что по улице идут старейшины в чёрных черкесках, понял всё без слов. Старики несли похоронку на Шамиля… Сердце Асахмата разорвалось раньше, чем старейшины переступили порог.

Вот так и остался род Газдановых на земле только в памяти.

В 1963 году у въезда в село Дзуарикау установлен памятник работы скульптора С.П. Санакоева: скорбящая мать и семь белых журавлей. По одной из версий, этот памятник вдохновил Расула Гамзатова на стихотворение «Журавли».

20.04.2026 - 01.05.2026

.
.
.
На фото - памятник братьям Газдановым
Семь журавлей. Семь родных братьев из Северной Осетии, которых не дождались мать и отец с Великой Отечественной Войны. Магомед, Махарбек, Хаджисмел, Дзарахмет, Созырко, Шамиль, Хасанбек Газдановы — они погибли во время войны, как и их отец и мать не выдержав известий о смерти их детей.

Памятное_Стихи Баргузин и Ирина Ашомко_Читает Ирина Ашомко_Мелодия Ян Френкель
https://www.chitalnya.ru/work/3967041/

Фоновая мелодия Ян Френкель_­https://pinkamuz.pro/search/минус журавли
Миниатюры | Просмотров: 44 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 01/05/26 16:49 | Комментариев: 0



Апрель в Нижнем – время тихой лжи. Утром солнце золотило лужи так щедро, что фонари на Большой Покровской отражались в них расплавленными монетами. Нина Ивановна, бывшая учительница, а ныне просто Нина, вышла из дома в лёгком пальто, уверенная, что весна наконец-то взяла своё. В кроссовках было сухо, в душе – смутно. Она шла к психологу. Не потому, что верила в психотерапию как в панацею, а потому, что молчание в доме стало плотным, как кисель, и в нём можно было утонуть.

Муж. Степаныч. Генерал. Преподаёт в военном училище науку «жить по уставу». Дома устав дал сбой из-за невыключенного чайника. Она забыла, он сказал, что это «халатность, граничащая с диверсией», она ответила, что «погоны ему плечи трут, раз он чайник от кипятильника не отличает». И понеслось.

А ведь когда-то у них был ритуал. Он заваривал, она разливала по чашкам. Он читал ей вслух сводки новостей, ворча на политику, она вязала, ворча на его ворчание. Это называлось просто: «вечерний чай». Теперь же чайник сиротливо стоял на плите – ничейный, холодный, словно памятник бывшему теплу. Детей не вышло. Сначала ждали, потом перестали ждать, а потом уже и ждать было некого.

В кабинете у психолога – женщина с глазами усталой мудрой черепахи – Нина Ивановна говорила, захлёбываясь. Про месяц арктического молчания, про генеральские погоны Степаныча, про то, как они, два взрослых человека, устроили холодную войну, в которой обледенели даже ручки кастрюль. Слова лились рекой, и она, увлечённая монологом, пропустила момент, когда за окном началось невероятное.

Снег.
Крупный, тяжёлый, словно кто-то наверху разорвал перину и вытряхнул всё содержимое прямо на апрельский Нижний.

Нина вышла на крыльцо и замерла. Мир больше не был апрельским. Лужи затянулись белой коркой, тротуары побелели, будто в канун Рождества, а люди шли в туфлях и весенних плащах, ловко переступая через сугробы. Такси не ловилось сорок минут. Экран телефона мигал, как сводка с фронта: «Аншлаг. Коэффициент 3.2». Поездка до дома стоила как ужин в хорошем ресторане.
– Ах так? – сказала Нина в мокрое небо. – Ну и пойду пешком. До метро пятнадцать минут. Не растаю.

И пошла.

Снег падал, не тая, белый и влажный, как забытый сон. Город выглядел сюрреалистично: жёлтая, слежавшаяся за зиму трава газонов вдруг стала похожа на нелепый праздничный торт, покрытый белой глазурью. Грязные бордюры превратились в сливочные холмы. У самого входа в подземку, под козырьком, где снег превратился в серую кашу, она увидела её.

Маленькую, мокрую, дрожащую. Мимо промчалась машина, колесо взметнуло фонтан ледяной грязи, и комочек шевельнулся. На шее – кожаный ошейник, шерсть сбилась в колтуны, левая лапа подвернута, и в глазах – такая беззащитная, почти человеческая мольба, что Нина остановилась.
– Господи, да ты ж совсем замёрзла, – вырвалось у неё, и от звука собственного голоса она вздрогнула. Месяц. Целый месяц этот звук жил только у неё внутри, свернувшись клубком боли.

Она подняла собаку аккуратно, вдохнула запах мокрой шерсти и холода, и понесла домой. В квартире, в ванной, под тёплой струёй, комочек превратился в болонку: смешную, с курносым носом и ушами, словно два листика пергамента. «Будешь Жужа», – решила Нина, намыливая лапки. И Жужа слушала. Не просто терпела воду, а именно слушала: поворачивала голову, моргала медленно, и в её чёрных глазах-бусинах читалось такое понимание, будто она не собака, а старый друг, который просто ждал, когда Нина наконец выдохнет. Вода в раковине, кажется, сама становилась прозрачнее, когда Жужа поднимала на неё взгляд. Снег за окном таял не на асфальте, а где-то глубоко внутри квартиры.

Объявление о пропаже повесила в подъезде, выложила в чаты. Никто не отозвался. Нина ходила к психологу, возвращалась домой в молчаливую крепость, где Степаныч, вернувшись с кафедры, сухо кивал, шёл на кухню и там сопел над чайником. Месяц молчания превратился в привычку, в ритуал, в бетонную стену, возведённую из гордости и страха первым попросить прощения.

Но теперь у неё была Жужа.

Она рассказывала ей всё: как психолог учила «я-сообщениям», как в военном училище снова ввели строевую подготовку для первокурсников, как она скучает по тому времени, когда они ещё спорили, а не играли в молчанку. Жужа лежала на коленях, вздыхала, и иногда, когда Нина замолкала, тихонько тыкалась влажным носом в ладонь. Словно говорила: «Продолжай. Я здесь». И Нина продолжала. Слова, давно застывшие в горле, оттаивали, как тот апрельский снег.

Однажды вечером Степаныч вошёл в гостиную. Домашний халат, знакомая осанка, взгляд, привычно скользнувший мимо жены к телевизору. Он сел в кресло, раскрыл газету. Жужа спрыгнула с колен Нины, подошла, села рядом и решительно положила подбородок на его тапок.

Степаныч замер. Поправил очки. Попытался отодвинуть ногу. Жужа не убрала голову. В этом движении было что-то неуставное, неподвластное военной логике.

– Ну ты даёшь, – буркнул он в газету. – Стратегический плацдарм захватываешь?
Жужа вздохнула. Тихо. Почти по-человечески.

Нина не отрывалась от вязания. Говорила будто в пустоту, но слова ложились точно в цель:
– Видишь, Жужа, генерал пришёл. Скоро и Степаныч вернётся. Настоящий. Не тот, что ходит по кухне, как тень. Он же смешной, знаешь. Любит, когда я читаю ему вслух. И злится, когда я сахар в кофе кладу. Говорит: «Это не напиток, это сироп от кашля». А сам пьёт. Просто потерялся где-то между погонами и чайником.

В комнате повисла тишина. Степаныч медленно сложил газету. Снял очки. Посмотрел на свои руки – большие, с въевшимся металлическим блеском от многолетней работы с указкой и мелом, – словно впервые их увидел. Потом поднялся, прошёл на кухню. Нина слышала, как звякнула крышка чайника, как зашумела вода. И только когда он вернулся, держа в руках две кружки – в одной чёрный как смоль кофе, в другой с двумя ложками сахара, так, как любила только она, – наконец заговорил. Голос дрогнул, но глаз он не отвёл.
– Прости, – сказал тихо. – Я дурак. Чайник… просто чайник. А ты… ты не крепость, чтобы брать тебя измором.
– Знаю, – улыбнулась Нина, принимая кружку. – Спасибо за кофе. И давай поговорим. Без устава.

Хозяева Жужи так и не нашлись. Но она нашла свою семью. Лежит теперь на диване, ровно посередине, и смотрит то на одного, то на другого.

***

Иногда для того, чтобы двое взрослых людей перестали обижаться на забытый чайник, нужно просто третье существо – мокрое, смешное и абсолютно ни в чём не виноватое. Она стала их переводчиком. С языка обид – на тихое «как ты?». С молчания – на простое «я скучал».

Любовь не уходит. Она просто прячется в лужах, под козырьками, в глазах одиноких собак. И ждёт, пока кто-то не скажет ей: «Пойдём домой».
Главное – не упустить момент, когда снег идёт в апреле. Значит, пора меняться.

Они смогли. Весна, настоящая, пришла позже. Когда на подоконнике расцвёл первый абутилон, а в квартире снова зазвучал смех. Жужа спала, свернувшись калачиком, и ей, наверное, снился тот самый апрель. Когда мир был белым, мокрым, нелепым и полным любви. И когда два человека, потерявшие друг друга в тишине, нашли дорогу назад – по лапам маленькой собаки, которая просто умела слушать и ждать.

22.04.2026
Ирина Ашомко
На острове Буяне | Литературный конкурс
Задание №9

картинка - ии
Миниатюры | Просмотров: 32 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 24/04/26 00:55 | Комментариев: 0



Дождь лил не просто долго: он лил с методичной, почти бухгалтерской настойчивостью, будто сводил дебет с кредитом чьих-то накопленных промахов. К утру ливнёвки, измученные вековой службой, сдали позиции: то тут, то там на асфальте распускались грязные кувшинки, а машины ползли, как сонные муравьи, облизывая друг друга фарами. Таксист, человек фаталистического склада, молчал и лишь изредка вздыхал, объезжая очередной апокалипсис.

Он выскочил у терминала за пятнадцать минут до закрытия регистрации. Стеклянная дверь поддалась не сразу – будто воздух внутри стал гуще. Когда влетел в зал – пустота. Тишина, какая бывает только в аэропортах между рейсами: звонкая, как натянутая струна.

Только одна девушка за стойкой перебирала бумаги. С тем сосредоточенным видом, с каким монахи пересчитывают чётки перед заутреней. В зале пахло мокрым пальто, остывшим кофе и электрической тревогой.

Он подбежал. Сердце колотилось где-то в горле, пульс отдавался в висках.
– У меня бизнес-класс, – сказал он, пытаясь улыбнуться. Той самой улыбкой. Коронной. Которая раньше открывала любые двери, кабинеты, женские сердца и чужое терпение.

Она подняла глаза.

Не холодные. Не тёплые. Просто настоящие. В них не было места для его обаяния: ни живого огонька, ни случайной искры. Только усталость человека, который сотый раз за смену говорит «нет».
– Регистрация завершена. – Она взяла его паспорт. Просто так. Для порядка.

За стеклянной перегородкой, в тусклом свете перрона, автобус уже принимал счастливчиков. Он видел их затылки, плечи, чужие жизни, которые прямо сейчас улетали к его будущему. К сделке. К тому, ради чего он год собирал пазл из обломков собственной жизни. Развод. Крах конторы, которую строил десять лет. Депрессия – та самая, когда не встаёшь с дивана, потому что смысл вышел в магазин и не вернулся. Телефон психотерапевта, который дал друг, припечатав визитку к стене. Год разборок с самим собой. Год, когда он учился дышать заново. Параллельно – новый бизнес. С нуля.

И вот. Пазлы сложились. Блестящая идея. Команда. Первый серьёзный контракт. Партнёры из другой страны ждут. Сегодня.

Дальше была перепалка. Короткая, как выстрел в упор.

Он включил обаяние, но оно разбилось о её «правила» с глухим стуком, который слышал только он. Голос стал громче. Он пытался наехать – наткнулся на железобетонное, почти скучное:
– Я рекомендую вам остановиться. Иначе приглашу полицию.

Она смотрела на него без страха. Без злорадства. Просто – как на стену.

В ту минуту он ненавидел её той чистой, беспросветной ненавистью, какая бывает только у людей, которым нечего терять, кроме последней надежды. Преграда в чистом виде. Женщина в синем форменном пиджаке, чья профессия – ставить подножку в последний шаг.

Автобус уехал. Билета на ближайший рейс не было.

Он выхватил документы и буквально вылетел на улицу. Стеклянная дверь хлопнула так, что кто-то обернулся.

Достал сигарету. Руки дрожали мелкой, противной дрожью: не от холода, от бешенства и пустоты. Он ходил вдоль стеклянных стен. Шаг туда. Шаг обратно. Пять шагов. Ещё пять.

В голове всплыла фраза психотерапевта, до смешного простая: «Отпускай контроль. Дыши». Но дыхание сбивалось. Грудь сжималась. «Не цепляйся за то, что уже…» Год терапии рассыпался за секунду, как карточный домик под порывом ветра. Он снова был тем человеком. Тем, кто думает, что может зажать время ладонью. Сжать. Переломать костяшки, но не отпустить.

Ещё одна стена. Ещё одна дверь в лицо. Он считал шаги. Раз. Два. Счёт сбился. Не важно.

Самолёт взлетел. Он даже не смотрел вверх. Смотрел на лужу у своих ботинок, в которой дрожало отражение неба. Прошло несколько минут. Или полжизни – он не засекал.

А потом воздух изменился.

Не громко. Не резко. Сначала просто стало тише. Он поднял голову. Люди за стеклом замерли. Кто-то уронил телефон, тот звякнул об пол, но никто не нагнулся. Кто-то резко повернул голову к табло. Лица стали обеспокоенными, а через секунду белыми, как бумага на стойке регистрации.

Слово рядом с номером рейса не вспыхнуло красным. Оно просто исчезло. Заменилось другим. Коротким. Тяжёлым.

Диктор в динамиках произнёс это спокойно. Слишком спокойно. Так говорят, когда слова уже не имеют значения, потому что всё случилось.

Он зашёл в здание. Услышал.

Недалеко от взлётной полосы. Через несколько минут после взлёта. Самолёт разбился. Все пассажиры. Те самые счастливчики из автобуса.

Он стоял посреди зала, и вдруг понял, что дышит. Не тем воздухом, который заглатывал год – пропитанным отчётами, претензиями, страхом и бессонницей. Просто живым. Глупо. Ритмично. Как в первый день после того, как вылез из ямы.

Потом он медленно повернулся к стойке.

Она всё ещё сидела там. Лицо не изменилось, только пальцы чуть дрожали, когда она прижимала к груди папку. Та самая женщина. Но свет из матовых окон, ещё минуту назад резкий, как лезвие, теперь лёг на её плечо мягко, почти по-домашнему. И синяя форма уже не казалась мундиром преграды. Просто ткань. Просто человек, который не дал ему шагнуть в пустоту.

Он подошёл.

Колени согнулись сами. Не от пафоса. Не от театральности. А от того, что тело наконец перестало врать. Слеза, горячая и совершенно нелепая для мужчины его возраста, скатилась по щеке. Он не вытирал. Он стоял на коленях посреди аэропорта, и ему было всё равно, кто смотрит.

Она молча положила перед ним на стойку паспорт и неиспользованный посадочный. Бумага была чуть влажной от кондиционера.

Билет, который должен был стать билетом в небо, стал билетом в жизнь.

***

За окном дождь кончился. На асфальте осталась только лужа, ровная и тёмная, как стекло. В ней наконец отразилось небо.

С тех пор у него было много успешных сделок. Других рейсов. Других взлётов и посадок. Но дома, в старой рамке на полке, висел тот самый талон. Не как амулет. Как напоминание.

Он выучил тогда одну вещь, без которой все остальные контракты оказались бы просто цифрами на экране:

Не гонись за тем, что само уходит.

Отпусти.

2010 – апрель 2026
Миниатюры | Просмотров: 86 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 18/04/26 17:32 | Комментариев: 9



Эпизод ноль. Мотор заглох

Это случилось за месяц до первого звонка в дверь однокомнатной квартиры.

Зима. Трасса. Машина, вызванная с работы, чихнула и встала. Водитель полез под капот. Она вышла на обочину, укуталась в пальто, подняла руку.

«Скоро…» – подумала мечтательно, закрывая глаза. Море. Острова. Сегодня он вернётся из командировки. Она даже купила подарок: дорогой коньяк, тот самый, который он любил.
– Возьмёте двоих до метро? – знакомый баритон выдернул сознание в реальность.
– Садитесь быстрее!
– Поехали, Лиз!

Спустя мгновение рядом устроилась шатенка. Молодая. Профиль, от которого веет чужой, небрежной молодостью. Духи сладкие, почти приторные.

Она узнала голос раньше, чем повернула голову. Тот самый, что каждое утро шептал в трубку: «Учёба задержит. Не жди».
– Здравствуйте, – сказала она тихо, глядя в заиндевевшее стекло. – Вы к нему или от него?

Шатенка вздрогнула:
– Вы что – ясновидящая?!
– Нет. Я – его жена.
Шатенка замерла. Машина шла, словно по воде.

– Остановите здесь, – попросила она и вышла. – Я рассчитаюсь за двоих.

В тот же вечер, дрожащими пальцами, она набрала номер подруги и попросила координаты психотерапевта.

Иногда самый дорогой подарок – время, за которое не заплатили. А самый главный урок – улыбнуться тому, кто ушёл.

Эпизод первый. О том, что не было сказано

Она пришла не за советом. За собой.

Первая встреча прошла на одном выдохе. Паузы, слёзы, вопросы, повисшие в воздухе. Терапевт слушала, кивала, держала то самое пространство, где можно дышать без оглядки. Когда часы отбили конец часа, клиентка встала, поправила норку, улыбнулась уголками губ: «До среды». И ушла.

Только вечером, перемывая чашку, терапевт опомнилась: «Оплата?». Хотела позвонить. Решила: потом.

Потом наступило следующее «потом». Потом – ещё одно. Боль сменялась прорывом, прорыв – тишиной, в которой слова были не нужны. Счёт отступал, растворялся в доверии, в той невидимой нити, что тянули двое через лабиринт.

Так прошли все встречи. Запрос иссяк. Клиентка ушла – легче, прозрачнее. Изредка приходили смс-ки: «С Новым годом», «С весенним днём». Тепло. Искренне. Но ни разу – ни слова о долге.

Терапевт не напоминала. Но записалась к супервизору.
– Она не забыла, – неспешно проговорил коллега, размешивая ложечкой остывший чай. – Она получила двойное удовольствие: помощь и возможность не платить. Для её внутренней хозяйки это было… значимо.

Терапевт молчала. Потом кивнула, приняв урок.

Эпизод второй. Окно и выдох

Правило было твёрдым: в кабинете – не курить. Никому. Ни разу.

Но для неё – единственный раз за всю практику – терапевт сделала исключение. Внутренне, без объявления. Когда кабинет был снят, она сказала:
– Курите у окна. Но только так: пока дым идёт, говорите только о курении. О том, что чувствуете в эту минуту.

Цель была не в затяжке. Цель была в том, чтобы женщина, привыкшая глотать жизнь на скорости, наконец остановилась. Увидела себя. Получила шанс бросить не из запрета, а из осознания.

Сначала – «Беломор». Едкий, колючий, злой. Она щурилась и говорила о гневе. О подчинённых, что не слушают. О муже, что «учится» на её деньги.

Потом – тонкие, с фильтром. Голос стал ниже. Появились паузы, в которых дышало прошлое.

Потом пришла с трубкой. Вишнёвый табак. Терапевт, никогда не знавшая дыма, вдруг поймала себя на мысли: пахнет… как старое письмо.

А между встречами случилось иное. Задание было таким: написать историю жизни от руки. Рука не слушалась. Тогда, дома, в тишине квартиры, клиентка достала коньяк, старый магнитофон, трубку, позвала бассета – пса с ушами, как траурные ленты, и взглядом, понимающим всё без слов. Налила. Раскурила. Включила запись.

И, глядя в его тоскливые глаза, заговорила. О детстве. О том, как училась командовать. О страхе остановиться, потому что в остановке – пустота. И о той зимней дороге. И о заглохшем моторе.

Кассету прислала в конверте. Терапевт прослушала поздно вечером. И не спала до рассвета.

Вскоре клиентка перестала получать от курения удовольствие. Удивилась. Рассердилась. Пожала плечами. И бросила.

Развелась. Вынырнула из депрессии. И больше не подъезжала на чёрном «Мерседесе» к её кабинету.

Эпизод третий. Дым идёт вверх

На последней встрече она сидела прямо, поправляла манжету и вдруг сказала, не глядя:
– Я поняла одну вещь. Дым не врёт. Он всегда идёт вверх. Если ты обманываешь себя – петляет, душит, оседает на шторах. А если правда, поднимается ровно. Спокойно.

Терапевт не ответила. Только приоткрыла форточку.

После той встречи терапевт взяла для себя серию личных сессий. Разбираться уже не с клиенткой. С собой. С тем, где в её собственной жизни кончается милосердие и начинается страх назвать цену услуге. С тем, почему так трудно сказать человеку: «Заплати. Это не про деньги. Это про уважение к моему времени».

Взросление – это когда благодаришь не за деньги, а за боль.

И в этом, наверное, был главный итог. Не для клиентки. Для неё самой.

Эпилог. О том, что остаётся

Иногда терапевт смотрит на кассету в нижнем ящике стола. Не включает.
Не нужно.

Помнит: некоторые долги – не про рубли. Некоторые уроки – не про границы. Некоторые встречи – не про результат.
Они про то, как два человека, на время, стали зеркалами. И, отразив чужую боль, позволили себе стать чуть прозрачнее.

А деньги? Они приходят позже. В виде открытки. В виде тишины. В виде права самой выучить свои уроки. В виде опыта.

Долги, которые не отдают деньгами, возвращаются свободой.

А окно? Оно остаётся. Чтобы впускать воздух. И свет. И возможность – выдохнуть.

А дым… он всегда идёт вверх. Даже когда в комнате давно никто не курит.

2001 – апрель 2026

P.S. Все события в произведении вымышлены,
любые совпадения с реальными людьми, живыми или мёртвыми случайны
________________________________________________________________________
Примечание: Цитирование разрешено с указанием автора и названия.
Коммерческое использование – по согласованию с автором.


картинка - ии
Миниатюры | Просмотров: 71 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 11/04/26 21:05 | Комментариев: 4



В девяностые институты не закрывали. Они просто растворялись, как таблетка аспирина в стакане с тёплой водой: шипели, пузырились, а потом оставалась лишь пустота и лёгкая горечь на языке.

Он был физиком-математиком, привыкшим к точности, к уравнениям, где неизвестное рано или поздно находилось. А жизнь предложила переменную, которую не выразить ни через интеграл, ни через матрицу.

Институт рассыпался, зарплата превратилась в воспоминание, а жена – владелица бутика меха – вдруг оказалась тем, кто держит небо над их двумя детьми. Небо было норковое, тяжёлое, но тёплое. И пока он искал работу, а она училась сводить дебет с кредитом, между ними нарастала тишина. Та самая, чеховская, когда люди сидят за одним столом, а между ними – уже целая вселенная недосказанности.

ЧАСТЬ I. НАКЛОН

Увидел он их случайно. У стеклянной витрины, где пахло дорогим ворсом и чужой уверенностью. Она и одноклассник – тот самый, что всю школу писал ей записки, которые она аккуратно складывала в коробку из-под конфет «Мишка на Севере».

Они наклонились друг к другу. Угол. Расстояние. Время контакта. Его мозг, привыкший к расчётам, мгновенно выдал результат: поцелуй. Вероятность – единица. Вывод: я ей больше не нужен.

В тот вечер он напился второй раз в жизни. Не от горя, а от арифметики.

Домой приполз. Дети ещё не спали. Жена стояла у зеркала, расчёсывала волосы. Он увидел её не как жену, а как доказательство своей несостоятельности.

Удар. Ещё. Синяки, как тёмные острова на карте, которую он сам же и перечеркнул. Дети разняли. Позвонили бабушке. Соседи вызвали милицию.

В участке она написала отказ. Сказала: «Не надо». Уехала в Москву лечиться. На полтора месяца. Детей отвезла к матери. Оплатила мужу курс у психолога, которая лет 8 назад помогла ей справиться с крутым поворотом на дороге семейной жизни.

Он ходил. Сидел на краешке кресла, говорил: «Вы готовы принимать то, что нельзя ни принять, ни оправдать?» Она кивала. Он уезжал.

По вечерам, когда тоска сжимала горло, как ледяная рука, садился в машину, давил на газ и летел по трассе. Десять километров от города. Разворот. Обратно. После этого можно было заснуть. Жил у матери. Слушал её вздохи. Чувствовал, как внутри что-то медленно отмирает. И медленно прорастает.

ЧАСТЬ II. ОЗЕРО

Осень под Нижним. Лес, ещё не облетевший, но уже знающий, что ему пора. Озеро нашлось случайно. Или не случайно. Он ездил туда десять дней подряд. Раздевался догола. Входил в воду. Холод – как правда.

Плывёт. Голова очищается. Тело вспоминает, что оно – не тюрьма, а просто оболочка.

Выходит. Одевается. Едет домой.

В тот день всё было так же. Приплыл обратно. На берегу – чужая машина. Две женщины, мужчина. Ставят палатку, готовят костёр. Вещи его – рядом с колесом. Ключи – в кармане пиджака. Метров двадцать. Осень.

Стоит в холодной воде. Понимает: иного выбора нет. Берёт всё своё мужское в руки. Идёт. Прямо. Не глядя по сторонам.

Оделся. Услышал голос за спиной:
– Добрый вечер.
Обернулся. Две улыбающиеся женщины. Одна говорит:
– У Люси сегодня день рождения. А она одна. Может, составите компанию? Тем более мы с вами уже… очень близко познакомились.

Он согласился. От растерянности. От неловкости. От того, что в девяностые люди ещё умели смеяться над абсурдом, не ломаясь.

Оказались инженеры. С завода. Пили. Шутили. Слушали Жванецкого и Высоцкого на кассете, которая зажёвывалась на третьем куплете. Он пил в третий раз в жизни. Первый – на свадьбе. Второй, когда решил, что жена изменила. Третий – сейчас. Напился до беспамятства.

Проснулся на Люсе. В классической позе. Называл её Линой.
Люся пыталась сбросить:
– Я вам не Лина!
Протрезвел мгновенно. Встал. Оделся. Пошёл к машине. Переплыл озеро. Поехал домой.

На сессии сказал психологу: «Теперь я понял, о чём вы. Можно телом быть в одном месте, а душой – в другом». Повторял, озадаченно: «Я же был с Линой. А не с Люсей. Как это могло произойти?»

После этого случая впервые смог работать с внутренними сопротивлениями. И смог, наконец, отпустить мать. Не физически – внутренне. Завершить сепарацию. Выдохнуть.

ЧАСТЬ III. ШОВ

После возвращения супруги они прошли курс семейного консультирования у той же женщины.
В итоге развелись. Тихо, по-взрослому, разделив книги по физике и шубы по сезонам. Ей понадобился год личной терапии, чтобы перестать вздрагивать от звука его ключей в замке. Чтобы научиться дышать в одной комнате, не задерживая воздух. Чтобы страх перестал командовать жестами.

Через два года снова расписались. Третий ребёнок. Не случайность. Выбор. Осознанный, шаг за шагом, как уравнение, которое решают не спеша, проверяя каждое действие.

В ЗАГСе, в кабинетике с облупленными зелёными стенами и пахнущим старым дерматином стулом, регистраторша, не отрывая глаз от журнала, спросила:
– Согласны?
Они переглянулись. Не через озеро, не через годы, а просто – как люди, которые уже знают ответ на вопрос, который задали не им.
– Да, – сказала она.
– Согласен, – сказал он.
Печать шлёпнула на развороте паспорта, как точка в предложении, которое писали десять лет. Регистраторша закрыла журнал. Дети переглянулись. Бабушка поправила воротник пальто. Никто ничего не добавил.

***

Никто из них не произнёс: «Я простила» или «Я изменился». Просто однажды утром она проснулась и поняла, что его шаги по коридору больше не заставляют её замирать. А он проснулся и понял, что тишина между ними – не пустота, а пространство. Они посмотрели друг на друга. И этого оказалось достаточно.

Всё остальное – не наша история, потому что в девяностые счастьем было просто не умереть по дороге. Иногда – не свернуть. Иногда – просто дойти. А иногда – вернуться к тому, от чего уходил, и молча повесить ключи на гвоздь.

Вот и всё. Точка. Озеро замёрзло.
А они - нет.

2005 – апрель 2026

P.S. Все события в произведении вымышлены,
любые совпадения с реальными людьми, живыми или мёртвыми случайны
________________________________________________________________________
Примечание: Цитирование разрешено с указанием автора и названия.
Коммерческое использование – по согласованию с автором.


картинка - инет
Миниатюры | Просмотров: 75 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 09/04/26 21:31 | Комментариев: 8


(адресованные человечеству)

Дорогой человек с кофейными пятнами на халате (и все, кто читает через ваше плечо, пока вы ищете весеннюю куртку).

Это я – кот Борька. Пишу это письмо на клавиатуре вашего ноутбука, пока вы спите.

Вы вчера опять пришли в час ночи и пахли чужими абрикосами. Я всё чувствую. У меня нюх, как у шпиона.

Апрель наступил. И у меня есть, что вам сказать.

Тезис первый. О погоде.

Вы, люди, постоянно ноете. В марте вам холодно. В мае – жарко. А в апреле вы страдаете особо изощрённо: «то ли ещё надеть зимнее, то ли уже летнее». Я наблюдаю за этим двадцать минут каждый день, когда вы стоите перед открытым шкафом. За это время я мог бы сбросить стакан с тумбочки, облизать одно место и дважды передумать пить воду из миски.

Погода в апреле прекрасна. Окна можно открыть. С подоконника пахнет сыростью, прошлогодними листьями и той самой свободой, о которой вы пишете в своих неуклюжих стихах. Я высовываю нос на балкон и чувствую тридцать семь оттенков ветра. Вы же, вместо того чтобы просто стоять и дышать, лезете в «Яндекс.Погоду», которая, кстати, врёт даже чаще, чем вы себе в зеркале. Стыдно.

Абрикосы, кстати, зацветают под окном. Я не знаю, зачем они вам. Вы их даже не едите, просто смотрите и умиляетесь. Но я одобряю. Цветы – это красиво, хотя и несъедобно.

Тезис второй. О любви и котах.

Вы думаете, это вы в апреле влюбляетесь? Наивные. Это мы, коты, создаём поле. Я лично с трёх до половины четвёртого настраивал фоновую вибрацию мира: делал вид, что сплю, но на самом деле посылал импульсы хвостом. И каждое моё ленивое движение лапой – толчок в вашем сердце.

Мы поём, вы влюбляетесь. Простая физика.

Вы идёте по улице, слышите наш надрывный тенор, и вдруг вам кажется, что та девушка в светлом пальто – ваша судьба. Но это не судьба. Это я постарался. Сижу на крыше гаража и думаю: «Ну давай же, подойди к ней, скажи что-нибудь смешное. Я тут горло рву, между прочим».

И вы подходите. И говорите. И всё получается. А потом приходите домой, пахнете её духами, и я делаю вид, что мне всё равно. Трусь о ваши ноги не потому, что рад. А потому что проверяю: ну что, сработало? Да? Тогда дайте мне рыбы.
Ведь я между прочим выяснил: у неё дома пахнет абрикосовым вареньем, тишиной и нет других котов. Действуйте. Но сначала дайте рыбы.

Тезис третий. О космосе.

Я не был в космосе, потому что он открыт с другой стороны окна. Я пробовал туда голову просунуть – дует. Не понравилось.

Вы 12 апреля включаете телевизор и смотрите на чёрно-белого человека. А я в это время совершаю орбитальный манёвр с дивана на холодильник. Разница только в том, что у меня нет слова «Поехали!». Я говорю «Мряяяу» и лечу. Недалеко, зато с гарантией приземления на четыре лапы.

А вы забываете о главном: космос начинается здесь. На этом подоконнике. В этой форточке. В запахе мокрой земли, который затягивает в комнату, когда я головой открываю дверь балкона (да, я это умею, просто вы никогда не видели).

В апреле чудеса случаются каждые пять минут. Вы просто не замечаете, потому что уставились в экран.

А я замечаю. Я – кот. Моя работа – замечать.

Тезис четвёртый. О еде и смысле жизни.

В апреле у вас какая-то странная диета. Вы перестаёте есть жирное, начинаете пить зелёные соки, которые пахнут болотом, и объявляете «детокс». Это, я так понимаю, когда организм очищается от всего вкусного.

Мой детокс проще: лежать на подоконнике, пока солнце не прожарит шерсть.
В этом больше пользы, чем в ваших зелёных жижах. Я осознанно выбираю спать.

Смысл апреля, как я его вижу, очень прост: выжить до мая. Не сорваться. Не наделать глупостей. Потому что апрель – месяц глупостей. Это месяц, когда вы пишете бывшим, покупаете яркие носки и решаете начать бегать по утрам. (Спорим: не начнёте. Я готов лечь спать на ваши кроссовки прямо сейчас как на самое удобное место в квартире. Им тоже так веселее.)

Я, как ваш домашний философ, рекомендую: не надо бегать. Лягте на подоконник, подставьте живот солнцу и слушайте, как капает с крыш. В этом больше мудрости, чем во всех ваших курсах личностного роста, вместе взятых.

Тезис пятый, заключительный. О счастье.

Я старый кот. Мне уже много лет по вашим меркам (по моим – я бессмертен). Видел ваши апрельские слёзы в подушку, апрельские „всё сначала“, внезапные чемоданы у двери. И каждый раз вы думали, что это конец или начало. А это был просто апрель.

Волшебный месяц, когда ещё не жарко, но уже и не холодно. Когда воздух пьянит, а коты поют так, что хочется жить.

Я пишу вам это письмо, потому что скоро май. В мае я начну линять, и вы будете ругаться на шерсть. Но сейчас – апрель. И мы можем просто помолчать. Я лягу вам на колени. Вы будете гладить меня за ухом. За окном зацветут абрикосы. Обещание, которое можно будет потрогать.

Ракеты улетают в космос. А я приземляюсь вам на колени. Тёплые, тяжёлые. Просто откройте форточку. И зачем куда-то лететь, если всё уже здесь?

Сходите на рынок. Купите рыбы. И ещё – кошачьей мяты. Только не сушёную палочку. Свежий пучок. Мы это не жуём, мы в этом катаемся.

Рыбы – обязательно. Это не связано с апрелем, я просто хочу рыбы.

С балконной высоты и с чувством, что вы могли бы догадаться и сами,
Ваш кот Борька (в действительности меня зовут иначе, но вы не умеете произносить горловые щелчки и настоящего имени всё равно не выговорите).

Апрель, 2026 год.
Подоконник, юго-западная сторона.

картинка - ии
Миниатюры | Просмотров: 179 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 06/04/26 22:17 | Комментариев: 19



E Lucevan le Stelle
И звёзды сияли

Март был только по календарю. Сосульки днём плакали, а к вечеру замерзали снова. Снег лежал с января. Огромные, нетающие сугробы почернели у земли, сверху были припудрены снегом, как сахарной пудрой. И в этой пудре были рассыпаны песчинки солнца.

Солнце пряталось за тучами, но иногда выглядывало: вдруг, без предупреждения. И тогда всё менялось: сугробы загорались изнутри, воздух становился прозрачным, и даже серые стены гостиницы напротив начинали казаться тёплыми.

Гостиница – старая, советской постройки, облицованная мелкой плиткой. Перед ней – скверик. Летом здесь бьёт фонтанчик, тонкая струйка, вокруг него клумбы с петуньями и лавочки, на которых сидят мамы с колясками и пенсионерки с семечками. Сейчас – лавочки пустые, занесённые снегом по самые спинки. Только две расчищены: то ли дворник махнул метлой, то ли кто-то сел и просидел долго, оплавил снег своим теплом.

Она вышла из гостиницы. Здесь, в вестибюле, проходила городская конференция психологов. Шесть часов докладов, слайдов, кофе-брейков, чужих улыбок. Хотелось воздуха – не кондиционированного, а настоящего.
Села на лавочку, на расчищенный край. Снег под ней не скрипел, был влажный, тяжёлый. С проспекта доносился шум машин, но здесь, в скверике, было удивительно тихо.

Люди шли мимо: туда-сюда. К гостинице, от гостиницы, к рынку за проспектом, обратно. Сумки, пакеты, усталые лица. Никто не смотрел по сторонам. Все смотрели под ноги, потому что под снегом мог быть лёд.

Он сидел на соседней лавочке.

Она заметила его не сразу: слишком привычный силуэт для такого места. Человек в старой куртке с чужого плеча и вязаной шапке. Рядом на снегу стоял пакет. Обычный продуктовый пакет, из тех, что годами лежат на кухне стопочкой. В нём, завернутая в газету, угадывалась бутылка.

Он сидел неподвижно. Глаза закрыты. Может, спал, может, просто дремал, подставив лицо редкому солнцу.

Она скользнула по нему взглядом и уже хотела отвернуться – профессиональная привычка сканировать пространство сработала и отключилась, – но что-то задержало.

Несоответствие.
Слишком прямая спина для спящего. Слишком спокойное лицо для бездомного. Щетина, обветренная кожа, но линия губ – тонкая, с лёгкой насмешкой. Такая бывает у людей, которые привыкли думать, прежде чем говорить. И руки. Лежат на коленях раскрытыми ладонями вверх. Не просящими – принимающими.

Люди шли мимо. Никто не смотрел в его сторону. Мужчина с портфелем прошёл в полуметре, даже не повернув головы. Женщина с коляской обогнула лавочку по дуге, глядя в телефон. Не видели. Или не хотели видеть. Слишком привычно, слишком обычно, слишком часть пейзажа.

Солнце снова спряталось за тучу. Стало серо, холодно, обычно.
И вдруг выглянуло опять. Луч упал ему прямо на лицо: яркий, весенний, в котором уже чувствуется тепло, даже если мороз ещё держится.

Он открыл глаза.
Не сразу, будто просыпаясь. Посмотрел на солнце, на снег, на фонтан под снегом. И по лицу его пошло такое выражение, будто он увидел не замерзший скверик, а что-то другое. Далёкое. Своё.
Губы чуть приоткрылись.
И он запел.

Это не было громко. Чистый, глубокий баритон ровно полился в воздух и сделал его другим, будто упругим.
Это был не звук. Это было узнавание.

Голос хлынул не из глотки, а откуда-то из-под рёбер, из того места, где у человека хранится самое настоящее. Он пел арию. Он пел «E lucevan le stelle» из «Тоски». Он пел её негромко, будто для себя, будто пробуя: работает ли ещё, не отсохло ли, не забылось ли.

Язык, на котором он пел, был не итальянским даже, а языком той страны, где музыка заменяет слова. Пел про звёзды, которые сияли, про дверь, которая скрипнула, про поцелуй, который был и которого больше нет. Пел, глядя в одну точку перед собой, и в этой точке, наверное, сейчас сияли те самые звёзды, которых не видно за нижегородским смогом.

Люди шли мимо.
Кто-то ускорил шаг: вдруг пристанет, вдруг попросит. Кто-то, наоборот, чуть замедлился, но тут же нырнул в телефон: мало ли, неудобно смотреть на чужое. Молодая мама с коляской обогнула скамейку по широкой дуге, прикрывая ребёнка полой пальто: от ветра, от звука, от неизвестности.

Никто не слушал.
Или слушали, но не слышали. Шум проспекта поглощал его голос. Шины шуршали по мокрому асфальту, гудели автобусы, сигналили на перекрёстке. Для всех них это было просто частью городского гула. Только она слышала. Только для неё этот голос поднимался над землёй, над проходящими людьми, над серым снегом.

Она сидела в пяти метрах и боялась дышать. Слушала, как этот человек выводит мелодию, от которой у неё защипало в носу. Так поют люди, которых учили. У которых голос – не просто голос, а инструмент, поставленный на долгие годы. В котором – вся жизнь, вся боль, вся любовь. Казалось, что если шевельнётся, он остановится, и волшебство кончится, и останется просто человек с пакетом на скамейке.

Он пел минуту. Может, две. Солнце светило ему в лицо, и оно было прекрасным. Старым, усталым, обветренным – и прекрасным.

Арию прервали на середине.
К скамейке подошёл полицейский. Молодой, с усталым лицом.
– Мужчина, пройдёмте. Нельзя здесь сидеть. Распивать запрещено.
Голос у полицейского был ровный, без злости. Протокольный. Но смотрел он не на лицо. Не в глаза. Взгляд скользнул по куртке, по пакету, по бутылке в газете – как оценивают предмет, который стоит не на своём месте. Как смотрят на сумку, забытую в переходе. На вещь, которую нужно переместить. В этом взгляде не было человека – только нарушение, которое нужно устранить.

Певец замолчал не сразу. Он допел фразу – ту самую, про поцелуй и муку, – и только потом повернул голову.
– Я не распиваю, – сказал он тихо. – Я вспоминаю.
Голос обычный, будничный. Без следа только что звучавшего чуда.
– Вспоминать можно в другом месте. Вон там, – полицейский махнул рукой в сторону сквера через дорогу, где на скамейках сидели такие же, с пакетами и без.

Человек послушно встал. Взял пакет. Аккуратно, стараясь не задеть никого, пошёл в указанную сторону. Через три шага остановился, повернулся к полицейскому и отчётливо, с той же интонацией, с какой минуту назад пел Пуччини, сказал:
– Спасибо за службу. Берегите себя.
И пошёл дальше.

Полицейский проводил его взглядом, поправил наушник и побрёл к переходу. Лицо у него было странное. Как у человека, который только что видел что-то, чему нет объяснения, и решил об этом не думать – проще будет.

Она поднялась и пошла.
Не за ним – за собой. Ей вдруг стало необходимо увидеть, куда он пойдет. Что будет дальше.

Переход. Светофор. Машины, равнодушно шуршащие шинами по мокрому асфальту. Он перешёл дорогу, не оглядываясь, и вошел в скверик у рынка.

Она – следом, метрах в двадцати.
Скверик был маленький, запущенный. Летом здесь, наверное, торговали зеленью и грибами бабушки из деревни. Вон и лотки стоят, сложенные у забора. Сейчас лотки пустые, занесённые снегом. А лавочки – заняты.

Он сел на крайнюю. Рядом с ним тут же зашевелился мужчина в телогрейке, подвинулся, освобождая место. Другой, в ушанке с опущенными ушами, кивнул ему – как своему. Приняли.

Она села на лавочку напротив, у самого входа в скверик. Незаметно, краешком. Достала телефон, сделала вид, что читает.

Солнце снова вышло из-за тучи. Залило скверик тёплым, густым светом. Люди на лавочках зашевелились, подставили лица. Кто-то достал сигарету, кто-то просто закрыл глаза.

Он сидел и смотрел на рынок. На пустые лотки. На снег. На голубей, которые копошились у мусорки.

Потом рядом с ним на лавочку плюхнулся мужичок с красным лицом, явно уже «принявший».
– Слышь, – сказал он громко, на весь скверик. – А спой! Ты ж вчера пел – красиво. Спой, а?

Он повернулся к соседу. Посмотрел на него долгим взглядом. Потом перевёл глаза на небо, на солнце, на голубей.
И покачал головой:
– Нет, – сказал тихо. – Солнца мало. Для песни нужно больше солнца.
Сосед обиженно засопел, но спорить не стал.

Она сидела и смотрела, как он снова закрыл глаза. Как лицо его разгладилось, стало спокойным. Он не пел – просто был. В этом скверике, на этой лавочке, среди таких же, как он, – и при этом отдельно. В своем мире, где для песни нужно больше солнца.

Она простояла на углу ещё минут десять. Потом зачем-то зашла в «Пятёрочку», купила батон нарезного, палку сервелата, пачку хорошего чая. «Ахмад», с бергамотом.

В сквере он сидел на другой скамейке, в компании двух таких же молчаливых мужчин. Никто не пел. Все смотрели в одну сторону, где за домами тлел закат.

Она подошла и положила пакет рядом с ним, на край скамейки.
– Чай заварите. Для тепла.

Он поднял голову. Глаза у него были светлые, почти бесцветные, как вода в марте. Он долго смотрел на неё, потом на пакет. Потом его лицо дрогнуло, и он улыбнулся. Не благодарно, не подобострастно. Узнающе.
– Grazie, signora, – сказал он чётко, с каким-то старомодным выговором. – La ringrazio di cuore.

Сердечно благодарю.

Она кивнула и пошла прочь.

На выходе из сквера обернулась.
Он сидел с закрытыми глазами. Рядом на лавочке уже устраивался другой мужчина: с бутылкой, в грязной куртке, что-то бормотал себе под нос. Певец не реагировал. Он просто был. В своём мире, где для песни нужно больше солнца.

Снег пошёл снова. Крупный, липкий. Он медленно заметал следы на тропинке, края скамеек, пустой пакет из-под сервелата у её ног. Через минуту будет не понять, кто где сидел. Кто пел. Кто слушал.

Но она знала.

Шла мимо горящих окон и думала о том, что иногда человеку нужна не еда. Иногда ему нужно, чтобы хоть кто-то услышал, кто он есть на самом деле, пока он сам этого не забыл.

И о том, что болезнь забирает всё: имена, даты, лица близких. Но голос – если он был настоящим – остаётся до конца. Как последняя зажжённая свеча в пустом доме.

Сквер тонул в сумерках. Фонарь над лавочкой мигнул и загорелся тусклым жёлтым светом. Люди проходили мимо – туда-сюда, к рынку, от рынка. Никто не смотрел на скамейку. Никто не замедлил шаг. Будто никто здесь не был человеком.

18.03.2026

P/S. Документальная зарисовка
Миниатюры | Просмотров: 83 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 20/03/26 18:14 | Комментариев: 0



В кабинете было светло, пахло книгами и весной. С улицы доносился шум дождя – того самого, что почти всегда начинался, стоило лишь заговорить о настоящем. Психолог сидела в кресле и думала о том, что у человеческой боли нет дна. Иногда ей казалось: вот оно, дно. История про расстрелянных в подвале, про голод, про детей, проданных за мешок муки. Она выдыхала, закрывала папку и говорила себе: «Хуже не бывает».

Но жизнь, как опытный и жестокий режиссёр, каждый раз подкидывала новый сценарий. Трагедия оказывалась не в грохоте выстрелов, а в тишине кухни, где семья ужинает, не поднимая глаз. В этот раз в кабинет вошла именно такая тишина. Густая, как кисель. Тяжёлая, как свинец. В ней сидели трое: мужчина, женщина и мальчик, который смотрел в пол так, словно там была единственная твёрдая почва в этом мире.

Наследство

История этой семьи начиналась не с рождения, а с выживания. Прадедушка и прабабушка по линии мамы родились в семьях, где родители учились. Интеллигенция. Но их родители были признаны врагами народа и сгинули в лагере. От них осталось лишь письмо, чудом переправленное из зоны. В том письме, написанном карандашом на обрывке газеты, было всего несколько строк, которые запомнили наизусть: «Нас предал лучший друг семьи. Тот, кто клялся в верности. Позже его тоже предал другой. Берегите язык. Друзья опасны. Тело всегда должно быть готово к предательству и жить в спартанских условиях. Тогда есть шанс выжить, если упекут по доносу».

Бабушку мальчика забрали из детдома в шесть лет. Но не для нежности. В той семье много работали и мало говорили в принципе, а о чувствах – и подавно. Чувства были роскошью, которую не могли себе позволить. Роскошь привлекает внимание, а внимание – это донос. Воспитание было спартанским.

Мать мальчика, дочь этой бабушки, помнила себя у ворот детдома. Ей было двенадцать. Родители довезли её до детского дома с чемоданчиком со сменным бельём и набором необходимых вещей на первое время, оставили около входа и уехали, наблюдая издалека, как она будет себя вести. Тест на лояльность. Девочка какое-то время постояла у ограды. Зная, что этот город несправедлив, решила идти на вокзал, чтобы уехать из него. У неё были деньги, которые она сэкономила от маленькой суммы, что родители давали ей на еду в школу и на проезд. Она не ела, копила. Мечтала о побеге.

До вокзала шла пешком. Там её перехватили родители. После получения признания о том, что «она больше так не будет» и неукоснительно будет исполнять всё, о чём ей говорят, девочку привезли домой.

Она выучила урок: дом – место, где тебя проверяют. Любовь – награда за безупречное поведение. Проявлять боль – стыдно.

Эхо

На приём к психологу привели сына этой женщины. Она пришла с ним и с мужем. Их сын пришёл в этот мир с тем же самым чемоданчиком, только невидимым. Родители любили его. Боже, как они его любили! Хотели, чтобы он был сильным, выжил и не стал слабаком.

Они уже дважды возили его с вещами к детскому дому и оставляли там, надеясь, что тактика, проверенная поколениями, сработает. Ждали, что он испугается, оценит крышу над головой и станет послушным. Как будто любовь – это экзамен, который можно сдать через страх.

После первой поездки он какое-то время был послушным, вернее, казался. Выяснилось, что связался с дурной компанией, начал выпивать и курить. Нашёл тех, кто не спрашивал об оценках и поведении. Суррогаты тепла. После второй поездки начал сбегать из дома сам, и они попали в поле зрения комиссии по делам несовершеннолетних.

А внутри у него было пусто. У ребёнка появились мысли о бессмысленности жизни и её неценности. Зачем жить, если ты – проект, который можно закрыть? Зачем чувствовать, если чувства – слабость, за которую наказывают изгнанием?

На сессии он молчал, глядя в пол. Говорили родители. Они были в отчаянии. Не понимали, где дали сбой. Ведь метод сработал на них! Почему он не работает на сыне? В их голосах звенела та самая спартанская сталь, которая когда-то спасла прадеда, но теперь резала внука.

Психолог слушала и вдруг увидела: это не жестокость. Это отчаяние, замороженное в прямые спины. Это бабушка с чемоданчиком у ворот. Это прадедушкино письмо, въевшееся в подкорку. «Язык твой – враг твой». Эта фраза висела в воздухе невидимым плакатом.

Разговор без стен

Психолог предложила родителям поговорить отдельно. Мальчик вышел в коридор, к окну, за которым моросил дождь.

Они сели рядом, сцепив руки в замок. Ждали приговора.
Психолог молчала долго. Минуту. Две. Потом наклонилась вперёд, и свет лампы выхватил морщинки у глаз матери.
– Вы хорошие родители, – сказала она тихо. В её голосе не было лести, только констатация факта. – И вы ужасно напуганы. Расскажите, каково это – ждать от ребёнка того, чего вы ждали сами от своих родителей? Того, чего не дождались?

Женщина дёрнулась, будто от удара.
– Мы не… Мы хотели как лучше. Чтобы выжил. Чтобы не сломался. Меня мама учила: «Тело должно быть готово». И я его готовила.
– Спартанские условия, – кивнула психолог. – Чтобы выдержал, если упекут. Чтобы друг не предал. Чтобы язык молчал. Это очень тяжёлая ноша. Нести её одной, без поддержки невыносимо. Вы несли её с детства. И донесли.

Мужчина поднял глаза. В них плескалось что-то, похожее на благодарность, но сразу утонуло в недоверии.

Психолог говорила просто. Валидировала их страхи, удерживая две правды одновременно.
– Верно, что вы хотите спасти его от жизни, которая больнее, чем ваша?
– Да, – выдохнул отец.
– И верно, – продолжила психолог, глядя им в глаза, – что именно этот страх сейчас ломает его. В этой ситуации не «вы правы» или «вы виноваты». А «и то, и другое». Ваш гнев – броня. А броня нужна на войне, а дома душит. Вы его пугали детдомом, чтобы он ценил дом. А он поверил, что дом – это то, откуда выгоняют. И пошёл искать тепло на вокзал. Как ваша мама когда-то.
– Вы умеете терпеть. Вы умеете молчать. А теперь придётся научиться разговаривать. Не приказывать, а слышать. Особенно его боль. Даже если его боль кажется вам глупой. Для него она – лагерь.

Она сделала паузу, давая словам осесть.
– Вы воспитаны в системе, где выживание зависело от дисциплины. Где язык был врагом. Но мир изменился. Сейчас выживание зависит от умения быть в контакте. Ваш сын не в лагере. Ему не нужно экономить силы, важно учиться чувствовать. Для изменения поведения сына важно, чтобы между вами появилось единство позиции. Не в требовании послушания, а в принятии его боли. Чтобы дом мог стать местом, где тебя любят и принимают в первую очередь. И особенно – с твоей болью. Родителям важно научиться управлять своими чувствами. Не душить их, а признавать: «Да, мне страшно, но я не поведу себя как враг с тем, кого люблю». И это может стать дорожкой к выходу из сложившегося тупика и тяжёлой трансгенерационной динамики.

Пауза повисла тяжёлая, как одеяло из мокрой шерсти.
Женщина заплакала. Беззвучно. По-спартански. Но слёзы были горячие.
– Мы не умеем, – тихо сказала она. – Нас не учили.
– Я знаю, – кивнула психолог. – Но вы можете научиться. Ради себя и ради него. И ради той маленькой девочки у ворот детдома, которой до сих пор холодно.

Вокзал внутри

Следующая встреча была с мальчиком. Он сидел на том же кресле, но уже не сжавшись, а развалившись, демонстративно глядя в потолок.

Психолог молчала долго. Минуту. Две. Потом вдруг спросила:
– Страшно было на вокзале?

Он дёрнулся, маска безразличия сползла.
– Чего?
– Тогда, в первый раз. Когда родители уехали, а ты остался. У ворот. Холодно? Или просто тошно?

Он молчал. Глаза заблестели предательской влагой.
– Я не остался. Я пошёл, – буркнул он.
– Да, ты молодец. Не стал ждать, когда «заберут» или «решат». Ты решил сам. Это сильная стратегия. Только… куда идти, если все дороги ведут обратно к ним?

Мальчик сжался. Психолог увидела в нём ту самую бабушку, которая в шесть лет пошла пешком на вокзал, имея в кармане жалкие гроши на спасение. Только у бабушки не было выбора, а у этого мальчика выбор есть, просто он об этом ещё не знает.
– Знаешь, в чём главный подвох? – спросила она. – Они боятся, что тебя предадут. И поэтому предают первыми. Не со зла. Просто сами не знают, как это – просто любить. Их так не любили.
– А мне-то что? – в голосе мальчика звенела обида, готовая пролиться слезами. – Я им зачем нужен? Чтобы не опозорить?
– Ты им нужен, чтобы разорвать этот круг. Они привыкли бить болью, а ты – первый, кто может сказать: «Стоп». Вместе вы справитесь.

Они говорили о бессмысленности. О том, как это, когда внутри пустота. Психолог не убеждала его, что жизнь прекрасна. Просто была рядом, признавая его право на эту пустоту. Потому что иногда единственное лекарство – это когда кто-то садится рядом в эту пустоту и не пытается тебя сразу оттуда вытащить.

Мост через пропасть

Когда они вновь собрались втроём, это было похоже на встречу жителей разных планет. Муж и жена сидели ближе друг к другу, но между ними и сыном всё ещё зияла та же пропасть.
– Я хочу, чтобы вы поняли одну вещь, – сказала психолог. – Единство позиции – это не «все орём» или «все молчим». Это когда дом – место, где можно прийти с болью и тебя не пнут за это ногой.

Она предложила эксперимент. Простой, почти дурацкий.
Пусть каждый скажет, чего он боялся больше всего, когда сам был маленьким.

Мужчина долго молчал. Потом выдавил:
– Что отец не придёт с работы. Он мог задержаться. Я думал, его забрали.
Женщина сказала:
– Я боялась спать. Думала, если усну, проснусь опять у ворот с чемоданом.
Мальчик смотрел в пол.
– А я боялся, что вы правда не вернётесь. В тот раз. И обрадовался, что вы вернулись. А потом понял, что вы всё равно не со мной.

Тишина была такая, что слышно было, как тикают часы, отсчитывая секунды чужой, но такой похожей жизни.
– Вот она, ваша дорожка, – тихо сказала психолог. – Вы боялись одного и того же. Разными словами. Просто вы привыкли защищаться молчанием, а он – уходом. Но страх один.

Психолог просто переводила с языка боли на язык надежды. Говорила о том, что управлять своими чувствами – не значит их душить. Это значит признать: «Да, мне страшно. Но я не поведу себя как враг с тем, кого люблю».

Она не гарантировала быстрого счастья. Сказала, что им предстоит долгая стройка. Сносить старые, гнилые перегородки и возводить новые: тонкие, прозрачные, но прочные. Где не стыдно плакать, не страшно говорить и где никто никого не сдаёт «по малодушию».

Эпилог

Они ушли не сразу. Долго собирались, поправляли шарфы, словно броню. Немного смешно и трогательно, как это бывает у людей, которые впервые решили снять доспехи. Не взявшись за руки, не улыбаясь. Просто трое людей, которые впервые за долгое время шли в одну сторону, а не в разные. Мальчик выглядел просто ребёнком, а не «трудным подростком». Уходя, он оглянулся на витрину с мороженым в коридоре. Психолог перехватила его взгляд и чуть заметно кивнула. Иногда жизнь налаживается с маленького разрешения.

Психолог осталась одна. Подошла к окну. За окном дождь перестал, и мокрый асфальт блестел в огнях проезжающих машин. Ветер утих, и лист прилип к мокрому стеклу, будто просился внутрь, в тепло.

Она думала о том, что самое страшное – не лагерь и не предательство. Самое страшное, когда боль становится единственным языком в семье. И его передают по наследству, как драгоценность, забыв приложить инструкцию по применению.

Но ещё она думала о том, что иногда, в самой глубокой тьме, вдруг появляется надежда. Она приходит не в виде фанфар, а в виде усталого согласия попробовать ещё раз. В виде мужских костяшек, которые больше не сжаты в кулак. В виде мальчика, который, уходя, чуть задержался в дверях, будто проверяя, можно ли здесь оставить часть своей тоски.

Прадедушкино письмо, чудом уцелевшее в лагерной мгле, не звало к мести. Оно звало к жизни. И теперь, спустя десятилетия, его эхо долетело до этой маленькой комнаты, где трое учились говорить. Не врагам. Друг другу.

В мире, где предки выживали, пряча чувства в подпол, самое бунтарское, что можно сделать – позволить себе быть живым. Быть уязвимым и оставаться вместе – особенно когда вместе быть невыносимо трудно.

Она выключила свет. В темноте кабинета осталось ощущение, что где-то там, в обычной квартире, между холодильником и диваном, только что треснула ледяная корка. И сквозь неё, робко, как первый росток, пробивалось тепло.

Это было не самое страшное, что может случиться с людьми. Это было начало того, как они перестают быть врагами друг для друга.

апрель 2025 - март 2026

P.S. Все события в произведении вымышлены,
любые совпадения с реальными людьми, живыми или мёртвыми случайны


картинка - ии
Миниатюры | Просмотров: 62 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 15/03/26 21:07 | Комментариев: 2



Разговор о границах, теле и о том, как любить, не ломая дверей

Есть разговоры, которые нельзя откладывать. О теле, которое становится домом. О границах, которые невидимы, но священны. О праве говорить «нет» и праве сказать «потом». Этот цикл – попытка такого разговора.

Один мальчик спросил у мамы:
– А если я не хочу целоваться – это нормально?
– Да, – сказала мама.
– А если я не хочу обниматься?
– Да.
– А если я хочу, но только когда я решу?
– Особенно, когда ты решишь.

Он вздохнул.
– А взрослые это знают?
– Не все. Но я – знаю.

И ты запомни:
– Твоё тело – твой дом.
И ключ – у тебя.

Любовь – не в прикосновениях.
Она в праве выбирать: когда, как, зачем.

В этой части мы будем говорить о самом важном языком, который так долго искали:
– для стыда, который боится быть видимым;
– для любви, которая не умеет сказать «я тоже»;
– для тела, которое помнит то, что сознание хочет забыть.

Здесь – островки безопасности.
В словах. В паузах. В тёплых метафорах.

И каждый, кто читает или слушает, может здесь найти:
след, по которому можно идти,
крошку для своей синицы,
ключ от своего дома внутри.

1. Про девочку, которая спросила: «А если любовь пройдёт?»

Она сидела на кухне. Смотрела, как мама моет посуду. Папа вытирает.
Руки их иногда касались. Не специально. Просто так.

– Мам, – спросила она, – а если любовь пройдёт?

Мама не обернулась. Продолжала мыть.
– А если дождь пройдёт – солнце исчезает?
– Нет. Оно ждёт за тучей.
– Вот и любовь так. Иногда – за тучей. Но она – есть.

Девочка подумала.
– А если туча большая?
– Тогда мы моем посуду. И вытираем. Вместе.
Пока солнце не вернётся.

Любовь – не погода.
Это договор:
«Мы здесь. Даже когда туча».

Дом не рушится, даже если в нём временно выключили свет.

2. Про мальчика, который сравнил любовь с велосипедом

– Любовь – это как велосипед, – сказал он. – Сначала падаешь. Потом – держишь равновесие. Потом – едешь.
– А если упадёшь снова? – спросили.
– Тогда встанешь. И проверишь – целы ли колёса.

Иногда одно колесо спущено. Но можно ехать потихоньку.
Главное – не бросать велосипед в кусты.

Любовь – не идеальная езда.
Это умение вставать.
И проверять: целы ли колёса.

3. Про пару, которая заварила чай после ссоры

Они поссорились. Громко.
Потом – тишина. Тяжёлая. Как вата в ушах.

Через час он встал. Налил воду. Поставил чайник.
Она не смотрела. Но не ушла.

Когда чайник запел, она встала. Достала две кружки.
Положила сахар: ему одну ложку, себе – две.

Никто не сказал «прости».
Но чай был горячим.
И оба держали кружки двумя руками.

Иногда «прости» – не слово.
Это две кружки.
И чай, который пьют вместе.

И тишина, в которой можно оставаться вдвоём в одном доме.

4. Про бабушку, которая сказала: «Любовь – это когда не прячешь носки»

– Бабушка, а как ты поняла, что дедушка – тот самый?
Она улыбнулась.
– Когда он перестал прятать носки под кровать.
– Зачем он их прятал?
– Потому что стыдился: они были рваные.
А я сказала: «Дай-ка я их заштопаю».
– И с тех пор он не прятал. Ни носки. Ни себя.

Любовь – не в идеальности.
Это – в праве быть неубранным.
И знать: тебя всё равно возьмут за руку.

5. Про девочку, которая нарисовала любовь как два дерева с одной тенью

Она нарисовала два дерева. Высоких. С разными листьями.
Но тень у них – одна. Большая. Тёплая.

– Почему одна? – спросили.
– Потому что солнце одно.
И тень – не от деревьев.
А от того, что между ними.

Любовь – не слияние.
Это две кроны.
И одна тень для всех, кто ищет покой.

Можно быть разными. Можно хотеть разного.
Можно не хотеть обниматься, когда не готов.
Но тень у них – одна. И она укрывает обоих.

6. Про огонь любви

Один мальчик спросил:
– Можно любить маму и бабушку?
– Да.
– А маму и папу, даже если они не вместе?
– Да.
– А девочку в классе и собаку?
– Да.
– А можно любить себя – и чтобы не было стыдно?

Мама посмотрела на него.
– Особенно – себя.
Потому что из себя идёт любовь ко всем.

Любовь – не пирог.
Это огонь.
И в каждом человеке он горит по-своему.

Если ты умеешь уважать свой дом и свой огонь, ты сможешь уважать чужой.

7. Про пару, которая не целовалась на людях, но держалась за руки в лифте

Они никогда не целовались на улице.
Но в лифте всегда держались за руки.

– Почему? – спросил сосед.
– Потому что лифт – маленький.
И если вдруг станет страшно – мы уже держимся.

Иногда самая сильная любовь – не та, что на виду.
А та, что держится, когда мир сжимается.

Когда страшно, тесно, не до поцелуев.
И достаточно просто касания.

8. Про девочку, которая поняла: «Любовь – не когда дарят конфеты. А когда не едят твою»

Под ёлкой – две конфеты.
Одна – её. Другая – брата.

Брат съел свою. Посмотрел на её.
– Дай?
– Нет.

Он не стал просить. Не стал дразнить.
Просто взял свой фантик и сложил журавлика.
– На, – сказал. – Это вместо конфеты.

Она положила журавлика в карман.
И поняла: «Любовь – не когда берут.
А когда признают твоё право, даже если очень хочется».

Любовь – не в жертве.
Она в уважении к чужой конфете.
В умении не брать, даже если очень хочется.
В умении сказать: «Твоё тело – твой дом, и я не войду без стука».

9. Про мальчика, который сказал «нет» – и его услышали

Прошло время. Тот самый мальчик подрос.
Однажды тётя захотела поцеловать его в щёку.
Как всегда. Как всех.

Он отступил на шаг.
– Я не хочу.

Взрослые замерли.
Кто-то улыбнулся неловко.
Кто-то сказал: «Ну что ты, это же тётя».

Но мама положила руку ему на плечо.
– Он сказал «нет». Это значит – нет.

Тётя кивнула.
– Хорошо. Тогда просто помаши рукой.

Он помахал.
И понял: его слово – работает.
Его дом – охраняется.
Его ключ – не отбирают.

Любовь – это когда «нет» слышат.
И не ломают дверь.
А ждут у порога.

***

Знаешь, в чём чудо этих историй? В том, что они не заканчиваются. Даже когда перевернута последняя страница, внутри тебя что-то продолжает звучать. Как чайник, который выключили, но он ещё долго хранит тепло.

В этой части мы говорили о согласии и праве. О любви, которая начинается с уважения. О детях, которые однажды вырастут и станут родителями. О взрослых, которые иногда забывают то, что знали в детстве. О доме внутри каждого из нас.

Все эти ключи теперь остаются у тебя.

И ты можешь открыть ими любую дверь. Или не открывать, если не хочешь.
Можешь впустить кого-то. Или попросить подождать.

Это твой дом. И ты теперь знаешь о нём больше.

Спасибо, что был со-радетчиком.
За твои вдохи и выдохи между строк.
За то, что искал и находил крошки для синицы своей души.

Мы обязательно встретимся снова. В новом цикле.
Или, может быть, просто во сне – там, где море, ветер и дерево с двумя корнями.

Помни:

Твоё тело – твой дом.
И ключ – у тебя.

апрель 2025 - март 2026
Миниатюры | Просмотров: 50 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 13/03/26 19:38 | Комментариев: 0



Мамы обычно рассказывают про свою нежность, а папы её прячут. Глубоко-глубоко. В инструменты, в машины, в молчаливые вечера после работы.

Но если присмотреться – она там есть.И тот самый мальчик, который боялся, плакал, мечтал о щенке и до сих пор не может пройти мимо витрины с железной дорогой.

Про папу, который забыл, что был мальчиком

У папы в гараже висит портрет. Не настоящий, а вырезанный из журнала и приклеенный скотчем к шкафчику с инструментами.
Там мальчишка. Лет семи. Стоит на подножке старого мотоцикла, руки в карманах, смотрит исподлобья. Один носок спустился, второй – нет. И коленка разбита.
Я спросил у папы:
– Кто это?
Папа отложил гаечный ключ, вытер руки ветошью и долго смотрел. Потом хмыкнул.
– Это я, – сказал. – Бывший.
– Бывший кто?
– Бывший мальчик. Теперь папа.

Я подошёл поближе. Разбитая коленка была намазана зелёнкой. Криво. Наверное, сам мазал.
– А почему ты такой сердитый?
– Не сердитый. Просто не улыбаюсь на фотографиях. Думал, что улыбаться – это
по-девчачьи.
– А сейчас так думаешь?
– Нет. Просто стеснялся.

Я засмеялся. А папа отвернулся к верстаку и стал что-то долго искать. Хотя я видел: ничего он не ищет. Просто не хочет, чтобы я заметил, как он улыбается своей разбитой коленке.

Про папу и велик

Мы с папой чинили мой велосипед. Я держал цепь, он крутил педаль и ругался сквозь зубы.
– Держи ровнее!
– Держу!
– Криво держишь!
– Не криво!
– Всё, – сказал папа и сел на пол прямо в гараже. – Не чинится.

Я сел рядом.
– А ты в детстве чинил велик?
Папа посмотрел на меня странно.
– У меня не было велика.
– Как это? – я не поверил. – У всех есть.
– У меня был самокат. Самодельный. Из досок и старых подшипников. Я на нём так гонял – искры из-под ног.
– А где он?
– Сломался. Я его три раза чинил, а на четвёртый – не получилось. Тогда сел прямо во дворе и заплакал. Мне было девять.
– Ты плакал? – я удивился. Папы не плачут.
– Плакал, – сказал он тихо. – Очень громко. А дед мой, твой прадед, вышел, посмотрел на меня, на самокат, вздохнул и говорит: «Пойдём, сын. Научу тебя железо чувствовать».

Папа замолчал.
– И что? Научил?
– Научил. Только самокат чинить было уже поздно.

Мы посидели ещё немного. Потом папа встал, взял ключ и за пять минут починил мой велик.
– Держи, – сказал. – Твой дед гордился бы.

Я не стал спрашивать, какого деда он имеет в виду. Просто обнял его со спины, пока он делал вид, что раскладывает инструменты.

Про папину работу и секрет в портфеле

Папа уходит на работу рано. Я ещё сплю. Приходит – почти сплю. Иногда мне кажется, что он – человек, который всегда между: между домом и работой, между «привет» и «пока».

Однажды я специально не уснул. Дождался.
– Пап, а что у тебя в портфеле?
– Бумаги, – сказал он.
– А ещё?
– Ещё... Ну, папка с документами.
– А покажешь?

Папа вздохнул, расстегнул портфель и выложил на стол: ноутбук, толстую папку, корочку для пропуска... И вдруг оттуда выкатилась маленькая машинка. Синий "Москвич". Старый, с облупившейся краской.

Я засмеялся:
– Это что?
Папа покраснел. Честное слово, покраснел, как помидор.
– Это... ну... я на обед ходил в столовую, а там автомат с игрушками. Я просто ручку покрутил... а она выпала.
– И ты её оставил?
– Оставил, – буркнул папа. – Выкидывать же жалко.

Я взял машинку. Колесо крутилось. Дверца открывалась.
– Красивая, – сказал я.
– Красивая, – согласился папа. – Прям как у меня в детстве была. Только моя зелёная.

С тех пор я знаю: папа носит в портфеле не только бумаги. Он носит там маленького себя. Который до сих пор крутит ручки автоматов и радуется, когда выпадает синий "Москвич".

Про папину удочку и молчание

У папы есть удочка. Она висит на двух гвоздях прямо в коридоре, над дверью. Я её всю жизнь помню.

– Пап, а почему мы никогда не рыбачим?
– Некогда, – говорит папа.
– А зачем тогда удочка?
Папа смотрит на неё, как на старого друга.
– Это память.
– О чём?
– О моём деде. Мы с ним каждое лето ходили на речку. В четыре утра. Садились в камышах и молчали.
– Молчали? – удивился я. – А рыбу ловили?
– И рыбу ловили. Но главное – молчали.
– А о чём молчали?
– Каждый о своём Он – старый, я – маленький. И река. Я тогда думал: вот вырасту, буду с сыном так же молчать.
– А почему не молчишь?
– Так ты же всё время говоришь, – улыбнулся папа. – И я слушаю. Это тоже хорошо.

Я замолчал. Прямо посреди разговора. И сел рядом с папой на диван. Мы сидели и молчали. Минуту. Потом пять.
Потом папа обнял меня одной рукой и сказал тихо:
– Вот. Почти как на рыбалке. Только комаров нет.

Я прижался к нему и подумал: когда-нибудь у меня будет сын, и я тоже научу его молчать.

Про папин шрам

У папы на руке, чуть выше локтя, длинный белый шрам. Я его трогал миллион раз, но спросить боялся. Вдруг что-то страшное?

А вчера спросил.
– Пап, а это откуда?
Папа посмотрел на свою руку, будто впервые увидел.
– А, это... Я в детстве на забор полез. За яблоками. А на заборе – колючая проволока. Сосед натянул, чтобы не лезли. А я полез.
– Сильно болело?
– Сначала нет. Я яблоко достал, упал, побежал домой. А потом как защипало! Я ревел, а бабушка меня перекисью заливала и приговаривала: «Дурачок, яблок полон сад. Зачем полез?».
– А ты что?
– А я сказал: «Эти наши, я их все пробовал. Хотел новых вкусов».
Папа засмеялся.
– Бабушка тогда долго ругалась. А шрам остался. Теперь я на него смотрю и яблоко вспоминаю. Вкуснее того яблока ничего в жизни не ел.

Про папин голос

У папы есть голос. Не тот, которым он говорит с мамой или со мной. Другой.

Этот голос просыпается, когда папа думает, что его никто не слышит.
Он напевает. Всегда одно и то же. Я даже слов не знаю, просто мелодия. Грустная такая, но почему-то тёплая.

Однажды я спросил у бабушки (маминой мамы):
– Баб, а что папа напевает?
Бабушка прислушалась. Папа в это время мыл посуду и тихонько гудел себе под нос.
– А-а, – сказала бабушка. – Это его мама пела. Моя сватья. Твоя другая бабушка, которую ты не застал.
– Она что, грустная была?
– Нет. Она просто рано ушла. А твой папа остался с этой песней. Она в нём живёт.

Я пошёл на кухню, обнял папу со спины (он даже вздрогнул) и сказал:
– Пой громче. Я тоже хочу запомнить.

Папа кашлянул, застеснялся, но запел. Чуть-чуть громче.
И я понял: это не просто песня. Это его мама. Которая обнимает его каждый раз, когда он моет посуду и думает, что его никто не слышит.

Про папину мечту

Мы с папой строили скворечник. Вернее, папа строил, а я подавал гвозди. По одному. Чтобы не растерял.
– Пап, а ты кем хотел стать, когда был маленький?
Папа забил гвоздь, подумал.
– Машинистом поезда.
– А почему не стал?
– Не вышло.
– Почему?
Папа отложил молоток.
– Понимаешь, я вырос в городе, где нет поездов. Только трамваи. А я хотел большие. Дальние. Чтобы стучали колёсами и уезжали за горизонт.
– А сейчас?
– Сейчас есть машина, – улыбнулся папа. – Тоже колёса и дорога. Только горизонт ниже.

Я представил папу в детстве. Он стоит у путей и смотрит на поезд. А поезд уходит. И папа маленький стоит и верит, что когда-нибудь сядет в кабину.
– А ты не расстраиваешься?
– Нет, – сказал папа. – Я теперь тебя вожу. Это важнее любых поездов.

Мы повесили скворечник. Прилетела синица, заглянула внутрь, удивилась и улетела.
– Привыкнет, – сказал папа. – Им тоже нужно время, чтобы поверить в новый дом.

Я подумал: может, и папина мечта ещё привыкнет. И однажды он всё-таки станет машинистом. Хотя бы в отпуске. Или на один день.

Про папу и страх темноты

Мы с папой задержались в гараже. Чинили мой велик, потом его – у папы сломалась фара. Потом пили чай из термоса, и я не заметил, как стало темно.
Когда вышли, во дворе ни огонька. Фонарь сломался, луна спряталась, и вокруг стояла такая чернота, хоть глаз выколи.

Я взял папу за руку. Крепко-крепко.
– Пап, а тут страшно.
– Почему страшно?
– Ничего не видно. Вдруг там кто-то есть?

Папа остановился. Посмотрел в темноту. И вдруг сказал:
– Знаешь, я тоже боялся темноты. До десяти лет почти.
– Ты? – я не поверил. – Взрослые не боятся.
– Ещё как боятся. Просто умеют прятать. А я не умел. Каждую ночь лежал и боялся посмотреть в угол. Мне казалось, там кто-то стоит.
– А кто там был?
– Никого. Но я же не знал. И однажды я так разревелся, что пришла моя мама. Твоя бабушка.

Мы потихоньку пошли вперёд. Папа рассказывал, а я слушал и забыл про страх.

– Она села на край кровати и говорит: «Пойдём». Я спрашиваю: «Куда?» А она: «В темноту. Будем смотреть вместе».

Папа замолчал. Я чувствовал, как его рука чуть сжала мою.

– И мы пошли. Она взяла меня за руку и повела в коридор. Там было темно – жуть. Мама стоит рядом, дышит тихо и говорит: «Смотри. Видишь?»
– Ничего не вижу, – говорю.
– А ты подожди, – говорит.

Папа остановился прямо посередине двора. Мы стояли в полной темноте, и я слушал.

– И правда, – сказал папа. – Через минуту я начал видеть. Сначала дверной проём. Потом вешалку. Потом мамино платье, которое висело на крючке. И ничего страшного. Просто вещи. Которые были там всегда. Просто я их раньше не видел, потому что боялся смотреть.

Я посмотрел вокруг. И правда – глаза привыкли. Вон кусты. Вон качели. Вон папина машина, серая такая, тёплая в темноте.
– Мама тогда сказала, – тихо добавил папа, – запомни: в темноте только то, что было и днём. И то, что мы принесли в неё сами. Если принесёшь страх – будет страшно. Если принесёшь меня – буду я.

Я прижался к папиной руке.
– А ты что принёс?
– Я принёс её. И перестал бояться.

Мы дошли до подъезда. Папа открыл дверь, зажёг свет в лифте. И вдруг я понял одну вещь.
– Пап, – сказал я, – а ведь ты до сих пор иногда боишься. Просто теперь ты приносишь в темноту нас. Меня, маму, машинку из автомата, свою удочку. Поэтому тебе не страшно.

Папа посмотрел на меня долго-долго. Потом взъерошил волосы и сказал:
– Откуда ты такой взялся?
– Из темноты, – засмеялся я. – Пришёл к тебе. Как бабушка когда-то.

В лифте мы ехали молча. Но это было хорошее молчаливое молчание. Такое, в котором видно всё. Даже то, чего нет, но что мы принесли с собой.

Эпилог

Теперь я знаю про родителей почти всё.

Про маму – что она прячет в обувной коробке рыжую девочку, которая боялась дразнилок и ждала одуванчиков.
Про папу – что он носит в портфеле синий "Москвич" и песню своей мамы, которую никогда не слышал.

Они думают, что мы, дети, – это их главное дело. А на самом деле мы просто свидетели. Смотрим и запоминаем. Мы – память, идущая в будущее.

И когда мама обнимает меня крепко, я чувствую, как та девочка с веснушками гладит меня по голове.
А когда папа напевает свою грустную песню, слышу, как его мама, которую я никогда не видел, шепчет мне: "Береги его".

И ещё я понял про темноту.
Папа думал, что боится её всю жизнь. А на самом деле он просто учился видеть. Сначала с бабушкой. Потом один. Потом с нами.

И теперь я знаю: в темноте только то, что было и днём. И то, что мы принесли в неё сами.
Если принести страх – будет страшно.
Если принести любовь – станет светло.

Самое главное не исчезает.
Оно просто ждёт своего времени.

Веснушки, в которых спит солнце. Синий "Москвич" в портфеле.
Сосулька, которая становится облаком. Песня, которая не даёт забыть.

Мы все немного бывшие дети.
Которые однажды станут чьими-то мамами и папами.
И очень хорошо, если в этот момент рядом окажется тот, кто скажет:
– Я помню тебя маленьким. Ты там ещё есть. Не прячься.

А если рядом никого не будет – ничего страшного.
Просто закрой глаза и вспомни, что ты принёс в эту темноту.
Если там любовь, значит, ты уже не один.

февраль-март 2025 и март 2026

картинка - ИИ (договориться о меньшем размере машинки с ИИ не удалось)))
Миниатюры | Просмотров: 51 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 05/03/26 21:09 | Комментариев: 0



Про маму, которая ещё не мама

Рядом с фотографией, где слоники, появилась ещё одна. Я нашёл её в старой книжке.
Там девочка. Лет шести. Смешная, в шапке с помпоном, и держит в руке сосульку, как меч.

Я спросил у мамы:
– Кто это?
Мама долго смотрела. Потом улыбнулась так, будто вспомнила что-то вкусное, но давнее.
– Это я, – сказала она. – Маленькая.
– Ты была маленькая? – я не поверил. Мамы маленькими не бывают.
Они сразу большие, чтобы обнимать.
– Была. И даже не знала, что когда-нибудь стану мамой.
– А кем ты хотела стать?
– Космонавтом. Или продавцом мороженого.

Я засмеялся. А потом подумал: интересно, а та девочка с сосулькой мечтала стать моей мамой? Наверное, нет. Иначе она бы не хотела быть космонавтом, а сразу училась бы варить кашу и лечить царапины.

Спрятал фотографию обратно в книжку. Пусть живёт. Маленькая мама.

Про 8 Марта

Мы собирались к бабушке. Мама надевала красивое платье и почему-то волновалась.
– Ты чего? – спросил я.
– Вспомнила. Когда я была маленькая, терпеть не могла Восьмое марта.
– Почему? – я удивился. Это же лучший праздник! Цветы, конфеты,
и ничего не надо делать.
– Потому что меня заставляли учить стихи и дарить мимозы.
– А что ты любила?
– Одуванчики. А их не дарят. Говорили: сорняки.

Я представил себе маленькую маму. Она стоит с букетом мимоз, которые ей не нравятся. Улыбается, потому что надо. И мне стало её жалко.

Вечером, когда все уснули, я вышел во двор. На газоне, под фонарём, росли одуванчики. Ещё не жёлтые, просто зелёные шарики. Сорвал несколько штук. Самых красивых. Поставил в стакан с водой маме на тумбочку.

Утром она проснулась, увидела раскрывшиеся жёлтые цветы и заплакала.
Я испугался:
– Ты чего?
– Это одуванчики, – сказала мама сквозь слёзы. – Мне сто лет никто не дарил одуванчики. Спасибо.

Она обняла меня так крепко, что я понял: мы обнимаемся не только вдвоём. С нами ещё та маленькая девочка, которая так хотела одуванчиков и дождалась.

Про мамину тайну и старую коробку

У мамы в шкафу, на самой верхней полке, стояла коробка из-под обуви.
Я давно на неё заглядывался, но трогать боялся.

Однажды, когда мамы не было, я всё-таки залез. Думал, там что-то секретное: бриллианты или письма от папы до того, как он стал папой.

А там... там были камушки. Просто камушки. И пёрышко. И засохший цветок, который рассыпался в пыль, когда я до него дотронулся. И смешная пуговица в виде божьей коровки.

Когда мама вернулась, сказал:
– Я лазил в твою коробку. Прости.
Мама вздохнула, но не рассердилась.
– Это мои сокровища. Ещё с тех времён, когда я была маленькая.
– Это же просто мусор, – удивился я.
– Для кого мусор, а для меня – память. Этот камушек я нашла, когда мы первый раз пошли с папой к речке. Тогда он ещё не был папой, просто мальчиком из соседнего двора. А это пёрышко уронила синица, когда я болела и смотрела в окно. Она прилетала каждый день. Я думала, это она меня лечит.
– А цветок?
– А цветок мне подарила моя бабушка. Твоя прабабушка. Сказала: «Вырастешь – поймёшь». Я так и не поняла. Но храню.

Мама закрыла коробку и поставила на место. Теперь я знаю: мама – не только моя мама. Это ещё девочка, которая собирала камушки и верила, что синицы лечат. Просто мама спрятала эту девочку глубоко-глубоко, в обувную коробку.

Про весну, когда мама первый раз увидела море

Мама мыла посуду и напевала. Я спросил:
– Это что за песня?
– Вспомнила, – сказала мама. – Как мы первый раз поехали к морю. Мне было десять.
– И что?
– Море было холодное. И пахло солью. Но я всё равно залезла по пояс и стояла, дрожала, думая: какое оно огромное. И что где-то там, на другом берегу, есть другие дети. Может, они тоже стоят по пояс и думают обо мне.
– Думали?
– Не знаю. Но я им мысленно посылала ракушку. Свою самую красивую. Ту, что нашла утром.
– А ракушка доплыла?
– Надеюсь. Если очень хотеть, то многое сбывается.

Я представил: маленькая мама стоит в холодном море, дрожит, но улыбается. И посылает ракушку невидимым детям. Может, одна из этих ракушек когда-нибудь доплыла до меня? Ведь я тоже когда-то был невидимым ребёнком на другом берегу.

Про письмо в будущее. Или как дети исцеляют прошлое родителей

Мы разбирали старые книги. Из одной выпал листок, сложенный треугольником. Мама его развернула, прочитала и покраснела.
– Что там? – спросила я.
– Глупости, – сказала мама. – Письмо.
– Кому?
– Никому. Я просто написала, когда мне было грустно. Мне было двенадцать, и я поссорилась с лучшей подругой. Думала, что жизнь кончена.

Я взял листок и прочитал:
«Дорогой будущий человек! Если ты это читаешь, значит, я всё-таки выросла. Скажи мне, пожалуйста, там, в будущем, мы помирились с Ленкой? И вообще, всё наладилось? Если да – поставь здесь галочку. А если нет – не надо. Я лучше не буду знать».

Я посмотрел на маму.
– Ну и как? Помирились?
– Помирились, – улыбнулась мама. – Ленка до сих пор моя лучшая подруга. Тётя Лена, то есть.
– А почему письмо не отправила?
– А некому было отправлять. Я же в будущее писала. А почтальонов туда нет.
– Есть, – сказал я. – Мы сами почтальоны.

Я взял ручку и поставил в письме жирную галочку. Маленькая мама, которой грустно и двенадцать лет, теперь знает: всё наладилось. Мы отправили письмо через время.

Про маму и веснушчатый секрет

Я сидел на полу и рисовал. Мама читала книжку на диване. Солнце светило ей прямо в лицо, и я вдруг заметил то, чего не замечал раньше.

– Мам, а у тебя на носу точки.
Она отложила книгу и улыбнулась:
– Это веснушки. Конопушки.
– А почему я их раньше не видел?
– Потому что зимой они спят. А весной просыпаются. Как медведи.
Я подошёл поближе и стал рассматривать. Маленькие рыжие пятнышки. Их было много. Как звёзды на маленьком носу.
– А они всегда у тебя были?
– Всегда, – сказала мама. – С самого детства. Я их сначала не любила. Дразнили же: рыжая, конопатая. Думала, вырасту – выведу каким-нибудь кремом.
– Вывела?
– Нет. Потом перестала думать. А когда ты родился, я даже обрадовалась.
– Чему?
– Что веснушки остались. Это же как маленький кусочек меня, который не вырос. Который навсегда остался девочкой.

Я протянул палец и осторожно дотронулся до маминого носа.
– Не бойся, – засмеялась мама. – Они не кусаются.
– А я не боюсь. Просто хочу запомнить, где какая. Чтобы, если ты вдруг их потеряешь, я смог нарисовать обратно.

Мама замолчала. А потом притянула меня к себе и долго не отпускала.
И мне казалось, что я обнимаю не только маму, но и ту самую рыжую девочку, которая боялась дразнилок и не знала, что её веснушки когда-нибудь станут чьим-то счастьем.

Тюльпаны для бабушки в другой мир

Меня разбудил странный хруст. В комнате было ещё серо, за окном только начинал заниматься рассвет, а на кухне уже возился папа. Я на цыпочках подкрался к двери и выглянул. Папа с самым серьезным видом подрезал стебли у длинных красных тюльпанов. На столе стояла его любимая ваза, которую мы вместе купили маме на прошлый день рождения. Папа так старательно поправлял каждый цветок, что я даже улыбнулся. Он меня заметил, приложил палец к губам и прошептал: «Тсс, боец. Мама спит. С Восьмым марта нас!»
Мы вместе доделали букет. Папа сказал, что настоящие мужчины должны не только дарить цветы, но и готовить завтрак. Мы пожарили яичницу, нарезали хлеб и положили в центр стола тарелку с любимыми мамиными пирожными. Когда всё было готово, папа поставил кипятиться воду в чайнике, и мы торжественно пошли в спальню.

Мама ещё не проснулась. Папа поставил вазу с тюльпанами на тумбочку, присел на край кровати и нежно погладил маму по плечу. «С праздником, любимая», – сказал тихо. Мама открыла глаза, увидела цветы, потом нас, и её лицо засияло так, что в комнате сразу стало солнечно, даже без лампы. Она обняла нас обоих, и мне было тепло и уютно в этих объятиях.
– Какие красивые… – прошептала мама, глядя на тюльпаны. – Прямо как те, что мы сажали вместе…

Я смотрел на красные головки цветов и вдруг вспомнил. Прошлой весной мы сажали тюльпаны все вместе: я, мама, папа и… бабушка. Она тогда смеялась, говорила, что я слишком глубоко закапываю луковицы, и они теперь, наверное, вырастут в Австралии. Бабушка всегда любила копаться в земле. И очень любила восьмое марта.
А осенью бабушка ушла. Мама сказала: «Она теперь на небе, смотрит на нас и радуется». Я сначала не очень понимал, как это, но потом привык.
– А бабушка? – спросил я, и мама с папой на секунду замолчали.

Мама грустно улыбнулась и погладила меня по голове. Папа вздохнул. А я вдруг четко понял, что надо делать. Бабушка тоже должна получить подарок. Ведь она – моя бабушка.
Выскользнул из спальни и побежал к себе. Достал лист белой бумаги. Сложил самолетик – папа научил. Он получился быстрым, с острым носом. Взял красный фломастер и на каждом крыле нарисовал по три тюльпана: один к одному, как в папином букете. Старался очень сильно, даже язык высунул от усердия.
Потом открыл балконную дверь. Весенний ветер тут же взъерошил мне волосы. Было свежо, пахло талым снегом.
– Бабушка, – прошептал я, поднимая голову к небу, которое уже стало совсем голубым. – Это тебе. С восьмым марта! Смотри, какие тюльпаны.
И запустил самолетик.

Ветер не дал ему упасть. Подхватил, покружил над нашим двором. Поймал солнечный луч, который как раз выглянул из-за крыши соседнего дома, и понес выше, выше, выше. Я смотрел, как он становится маленькой точкой. И мне казалось, что бабушка сейчас протянет руку из своего облака и поймает его.
– С праздником, – ещё раз тихо сказал я.

А когда вернулся в комнату, папа обнял меня и сказал: «Молодец, сынок. Бабушка точно увидит». И мне стало очень тепло и спокойно. Потому что я знал: тех, кого мы любим, не заберёт даже небо.
***
Весна в этом году разгулялась вовсю. Снег давно растаял, и на клумбе, где мы сажали луковицы с бабушкой, проклюнулись первые зелёные ростки.
Я иногда стою на балконе и смотрю в небо. По утрам, когда ветер особенно сильный, мне кажется, что я вижу в облаках маленькую белую точку. Папа говорит, что это просто птица. А мама молча улыбается и гладит меня по голове.

А ещё я теперь умею складывать не только самолетики, но и кораблики.
И жду, когда растает последний лёд в лужах, чтобы запустить один из них – с тюльпанами на парусе.
Вдруг бабушка любит не только летать, но и плавать?

Эпилог

Мне кажется, так и работает память. Мы смотрим на своих мам и вдруг видим в них тех самых девочек, которые собирали камушки, прятали веснушки и писали письма в будущее. И если присмотреться, они всё ещё там. Просто очень хорошо спрятались, чтобы быть сильными.

А ещё я понял про дедушку, который переписывал детство. Наверное, он поэтому и переписывал, чтобы бабушка, которая просто ушла погулять в другое время, дождалась, когда я пришлю ей бумажный самолётик.

Потому что самое главное не исчезает. Оно просто меняет форму.
Как сосулька, которая становится облаком.
Веснушки, в которых спит солнце.
И маленькая мама с фотографии, которая выросла и научилась обнимать так крепко, что в её объятиях помещается всё сразу: и прошлое, и будущее, и рыжая девочка, которая наконец-то полюбила свои конопушки.

февраль-март 2025 и март 2026

картинка - ИИ
Миниатюры | Просмотров: 62 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 05/03/26 20:10 | Комментариев: 0



Иногда правда – не то, что говорят,
а то, что не разрушилось, услышав ложь


1

Юг. Город, выкрашенный в белую пыль и солнечную охру.
Дома как корабли в бухте: пришвартованы к улицам, покачиваются на ветру, скрипят жалюзи, как снасти.

Начало второго месяца. Она ещё не знала, что внутри неё уже два сердца. Слишком рано, чтобы тело изменилось. Но лицо её стало другим: мягче, с лёгким светом изнутри, который замечали все.

Отец прилетел самолётом. Муж встретил его в аэропорту и привёз домой. Три человека за кухонным столом: отец, зять, дочь. Разговор лёгкий, без натяжек. С уважением и тихим пониманием.

Чай в стаканах, сахар в ложке. Отец рассказывает про дорогу, муж кивает. Она выходит из кухни в комнату, чтобы принести фрукты.
И в этот момент звонит телефон.

Первый звонок.
Телефон поставили вчера. Чёрный аппарат с тяжёлой трубкой, редкость даже для военного городка. Офицер, что вкручивал вилку в стену, сказал: «На следующей неделе проверим связь». Но кто-то решил проверить раньше.

Она подняла трубку.
– Алло?

Голос-тень, без тела, без лица, без тепла:
– Вы знаете, что у вашего мужа есть любовница?
– Нет.
– А вы хотите узнать, как её зовут?
– Нет.
– А её зовут Инна.

Молчание повисает. Не как угроза, а как пауза между двумя тактами вальса.

– А как вы себя чувствуете? – спрашивает голос. С искренним любопытством. Может, даже с надеждой – услышать боль. Потому что боль – доказательство, что всё правильно: мир на месте, женщины плачут, мужчины врут.

А она отвечает – легко, почти с улыбкой, будто встала с дивана и подошла к окну:
– Замечательно.

Пауза.
Длиннее прежней.
– А что ж тут замечательного? – недоумевает голос.

– Ну как же… – говорит она, глядя в кухню, где муж, не зная, что происходит, кладёт отцу кусок сахара в чай вместо лимона. – Я рада, что мой муж нравится не мне одной.
…Значит, я сделала правильный выбор.

И вешает трубку.

А на кухне отец спрашивает:
– Что за звонок?

– Ничего, – говорит она, возвращаясь с фруктами. – Просто подтвердили: у моего мужа – хороший вкус.

И слегка улыбается уголками губ.

За окном море шепчет что-то старое и мудрое.
Оно уже давно знает: женщины не ломаются от правды.
Они – раскрываются. Как морские звёзды на приливе.

Десять лет – не срок для правды.
Лишь срок, за который ложь успевает устать.


2

Прошло десять лет.
Муж приезжает в тот же город в командировку.
Служба не кончается, она лишь меняет форму: то мундир, то костюм.

Город почти не изменился.
Те же дома-корабли. Те же жалюзи, скрипящие по-старому.
Даже пыль на подоконниках – та же, только чуть плотнее, как память.

На второй день – звонок.
Мужчина просит встречи. Голос, смягчённый временем, как стекло под морской водой: уже не режет, но всё ещё прозрачен.

Они встречаются в кафе напротив аэропорта. Между вылетом и прошлым.

Мужчина сидит напротив. Руки на столе пустые. Не просит прощения, как должник. Просит – как человек, наконец-то нашедший слова.

– Я позвонил вашей жене тогда, – говорит он. – И соврал. Что у вас любовница. Инна.
Замолкает. Глотает воздух, будто это не кислород, а признание.
– Я был влюблён в неё. Она работала в госпитале. В белом халате, с таким взглядом… будто видела всё – и всё прощала.
Я думал: если в вашей семье начнётся трещина – я буду рядом. Ухаживать. Поддерживать. Быть… нужным.

Муж слушает. Молча. Не хмурится. Не смеётся. Просто – слушает.
Как слушают приказ, если знаешь: его уже выполнили – только не ты.

– Наверное, вы ошиблись, – говорит он наконец.
– Нет, – отвечает тот. – Это точно. Примите мои извинения. И… извинитесь перед супругой.

3

Дома – тепло. Она встречает его с улыбкой, будто он уезжал не на три дня, а на три часа. Чай уже заварен. На столе – апельсин, разрезанный по-южному: дольками, без белых ниточек.

Ближе к вечеру, когда свет скользит по стене, как бархатный шнурок времени, он вдруг говорит:
– Знаешь… со мной сегодня произошла странная история. Один человек попросил встречи. Перед вылетом успели. И… рассказал кое-что.

Пересказывает с легкой улыбкой на лице.
Но в конце – пауза. Длинная. Такая, в которой можно утонуть.

Она слушает. Не шевелится. Только взгляд: чуть поднят, чуть вперёд, как будто она уже ждала этого разговора. Как будто он – не новость, а возвращение.

Когда он замолкает, чуть улыбается. Так, как улыбаются, когда вспоминают, как в детстве удавалось не упасть с велосипеда в самый крутой поворот.

– Ну, присядь, – говорит она.

Он садится. Смотрит на неё. Улыбается – не в ответ, а вслед.

И тогда она говорит. Тихо, почти шёпотом, но так, что слышно даже морю за окном:
– Да. Это правда.

Лицо его – на мгновение – вытягивается. Улыбка слетает с губ. От того, что мир вдруг оказался глубже, чем он думал.

– Как? – говорит он.

– Это правда, – подтверждает она. – Просто… я точно знала: если этот человек позволил себе такое сказать, значит, мне пора было… позаботиться о себе. И о нас.

Она берёт дольку апельсина. Кладёт ему на ладонь.
– А ты ведь не спросил, – говорит она, – почему я тогда сказала «замечательно».

Он смотрит на апельсин. На её пальцы. На свет на стене – уже не золотой, а янтарный, как прощание.
– Почему? – спрашивает он.

Она смеётся. Тихо, как колокольчик на ветру.
– Потому что только уверенная женщина может подарить мужу его собственную верность – как свободу. А не как долг.

За окном – тишина.
Море дышит.
И где-то там, в прошлом, телефон больше не звонит. Он просто стоит: чёрный, с тяжёлой трубкой. А в нём – больше ничего. Кроме отзвука одного слова: замечательно.

Любовь – не отсутствие искушений.
А присутствие выбора – каждый день. В молчании, в мелочах, в слове «замечательно».

2015 и март 2026

картинка - инет
Миниатюры | Просмотров: 49 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 01/03/26 01:38 | Комментариев: 0



Пролог. Тишина с метрономом

Менингит в семь лет – это не болезнь. Граница.

Кто-то не возвращается. Кто-то – чужим. Он вернулся. И в голове у него поселилась вата. Плотная, стерильная, как в операционной. Мир стал глуховатым, будто кто-то положил подушку между ним и реальностью. Но сквозь вату, где-то глубоко, застучал метроном. Медленно. Неумолимо. Отсчитывая время до того момента, когда его наконец спросят.

Для других этот ритм звучал и выглядел по-разному.

Мать говорила, что он стал вдумчивым. Учительница – спокойным. Приятели – странным. А он просто жил в замедленной съёмке, пока весь мир мелькал в ускоренном режиме. И все это время ждал. Сам не зная чего.

Отец умер, когда ему было девять. Неожиданно: инфаркт за рулём. Осталась мать: тихая, аккуратная, с вечным запахом ромашкового чая и гладильной доски. В их доме время после этого потекло ещё медленнее: густо, как сироп, без спешки. Часы на стене тикали с достоинством человека, который уже всё понял и никуда не торопится.

Та размеренность была спасением. До болезни он был обычным мальчишкой: бегал, кричал, падал с велосипеда. После менингита стал наблюдателем. Стоял у окна и смотрел, как другие играют в футбол. Не потому что не хотел, а потому что не успевал. Его мысли текли медленнее, чем движения других детей. Он думал, они уже бежали к воротам. Он решал, они уже праздновали гол.

Мать не ругала. Только однажды, глядя на него за уроками, тихо сказала:
– Ты у меня особенный, Ванечка. Внутри у тебя как будто озеро, а у других – ручьи. Быстро бегут, а глубины нет.
Он поднял голову:
– Это плохо?
– Что ты. Глубина – это хорошо. Только жить с ней тяжелее.

Учительница по литературе однажды остановила мать в коридоре:
– У вашего сына необычный ритм. Он читает Пушкина так, будто сам с ним пил чай.
Мать улыбнулась. А дома, за ромашковым чаем, спросила:
– Ваня, а ты чего хочешь?
Он помолчал. Потом сказал:
– Хочу, чтобы меня спросили.
Мать замерла.
– А разве тебя не спрашивают?
– Спрашивают: как дела. А я не про то.

Она поставила чашку. Посмотрела внимательно.
– А про что?
– Про меня. Про то, чего я хочу. Сам.
Мать кивнула.
– Хорошо, Ванечка. Я запомню.
И запомнила. Казалось, на всю жизнь.
А в самый важный момент – забыла.

Часть первая. Парты и бантики

В первом классе их посадили за одну парту. Она – маленькая, с бантиками, которые торчали как два уха испуганного зайца. Он – высокий для своих лет, солидный, будто уже знал что-то, чего не знали остальные.
– Ваня, помогай Светочке, – сказала учительница. – Она у нас хрупкая.

Он кивнул. Помогал. Сначала с портфелем: её ранец был больше неё самой. Потом с уроками: она путала «жи-ши», а он терпеливо объяснял. Потом с жизнью: это уже само собой выросло, как одуванчик из щели в асфальте.

Её семья была другим миром. Отец – человек, который знал, как зовут министра. Мать – женщина, у которой в шкафу висели платья, что стоили как их трёхкомнатная квартира. У них дома пахло кофе из Турции и важными разговорами. У него – ромашкой и тишиной.

Но он не завидовал. Он просто помогал. Как учила мама.
А ещё наблюдал. Замечал, как она краснеет, если похвалить её рисунок. Как прячет конфету в карман, чтобы потом угостить его. Или смотрит на него: не как на мальчика, а как на того, кто умеет слушать.

Однажды на большой перемене она вдруг сказала:
– Вань, а почему ты никогда не дёргаешь меня за косички?
Он удивился:
– А зачем?
– Ну, все дёргают.
– А ты хочешь, чтобы я дёргал?
Она задумалась. Потом улыбнулась:
– Нет. Просто ты другой. Ты... как будто смотришь кино, а все вокруг в этом кино бегают.
– Это плохо?
– Нет, – сказала она. – Это необычно и интересно.

Часть вторая. Первый поцелуй

Это случилось в том же парке, где они потом будут сидеть через двадцать пять лет.

Им было по семнадцать. Она пришла в платье в горошек: первое настоящее платье, не школьное. Он – в рубашке, которую мама погладила утром.

Гуляли молча. Потом сели на скамейку. Молчали ещё.
– Ваня, – сказала она наконец. – Ты когда-нибудь целовался?
Он покраснел. Покачал головой.
– Я тоже нет, – сказала она.
И потянулась к нему.
Первый поцелуй был неуклюжим. Она задела его носом. Он не знал, куда деть руки. Но в его голове на мгновение исчезла вата. Совсем. И метроном замолчал. Он почувствовал всё: её губы, запах её волос, тепло щеки, собственное сердце, которое колотилось как сумасшедшее.

Потом они отстранились. Посмотрели друг на друга. И рассмеялись.
– Ну что, – сказала она. – Теперь мы целовались.
Он кивнул. И впервые подумал: может быть, быть медленным – это не так уж и плохо. Может быть, это значит – чувствовать глубже.

Часть третья. Август такого-то числа

Прошли годы. Институты. Он – экономист. Она – юрист. Он по-прежнему помогал. Она по-прежнему принимала.

Был май. Он пришёл к ней в гости. Как всегда, с цветами и тетрадкой, где записывал вопросы по учёбе. Она встретила в халате, с влажными волосами. Сказала:
– Ваня, садись. Есть разговор.
Он сел. Она села напротив. Между ними – чашки с кофе, который он не пил.
– В августе такого-то числа заказан ресторан на сто человек, – сказала она. – Родители предлагают нам пожениться в этот день.

Он моргнул. Раз. Другой.

– Отец... получил благодарность за участие в одном вопросе. И вот... дата удобная. Всё сходится.

Она смотрела на него, как на факт. Как на расписание электричек или прогноз погоды.
Метроном в голове ускорился. Тик-так-тик-так.

Она не спросила. Сообщила. Не предложила – констатировала. Не сказала «давай» – сказала «будет».
– Подумаю, – сказал он наконец.

Ушёл раньше обычного. Шёл домой и думал: сейчас расскажу маме. Она выслушает, поддержит, и я сам приму решение. Мама всегда так делала. Она никогда не навязывала. Она – маяк, а не компас.

Дома мать вышла навстречу. Увидела его лицо: задумчивое, чуть растерянное.
– Как дела? – спросила.
Он коротко рассказал. Про ресторан. Про сто человек. Про август такого-то числа.

Мать обняла его за плечи. Улыбнулась.
– Конечно, женитесь. Давно пора.
И добавила:
– Пойдём ужинать. Я бефстроганов сделала.
Он остался сидеть.

Ты же обещала. Ты же помнила. Почему сейчас – не спросила?

Ответа не было.

Метроном в голове стучал уже не тик-так, а тук-тук-тук. Тревожно. Быстро.
Никто не спросил. Никто.

Впервые за много лет он почувствовал, что его тишина превратилась в крик. Тихий, внутренний, который никто не слышал.

Часть четвёртая. Свадьба со ста свидетелями

Свадьба была как спектакль, где все знали свои роли, кроме него.

Сто человек сидели за столами, будто на приёме у министра. Тесть произнёс тост, от которого у официантов задрожали подносы. Мать плакала: не от счастья, а от того, что наконец-то. Света была прекрасна в белом платье, которое стоило как «Жигули» тех лет. А он стоял посреди всего этого и думал: вот она. Моя жизнь. Решённая за меня.

Когда надевал ей кольцо, рука дрогнула. Она этого не заметила, улыбалась фотографу. А он в этот момент подумал: «Я мог сделать ей предложение. Летом. На той скамейке. С цветами.»

Но не сделал. Опередили.

Часть пятая. Киноплёнка наоборот

Свадьба состоялась. Тесть вручил ключи от квартиры: трёхкомнатной, с видом на парк. Спустя два года родился сын. Всё шло привычной колеёй. Как поезд по рельсам: ровно, предсказуемо.

Но была у него одна тайная страсть.
В глубине шкафа, за старыми томами энциклопедий, лежала видеокассета. На ней – запись бракосочетания. Только он смотрел её не как все.

Включал видеомагнитофон, нажимал «перемотку». И смотрел задом наперёд.
Особенно момент с кольцами.

В обратной перемотке всё обретало смысл. Вот он снимает с неё кольцо: легко, без усилий. Вот отходит от неё спиной вперёд. Вот улыбается: не той свадебной улыбкой сквозь слёзы, а настоящей, свободной. Разворачивается. Выходит из зала. Из дворца бракосочетания. Садится в машину. Отъезжает.

В этот момент он всегда нажимал паузу. Смотрел на экран. И думал: вот оно. Вот где начинается другая жизнь. Та, которую он не выбрал, но мог бы.

Потом перематывал снова. И снова. Мог смотреть по три раза подряд. Это его успокаивало. Как будто он всё-таки имел право выбора. Пусть и в обратную сторону.

Жена иногда заглядывала в комнату:
– Опять смотришь?
– Ага.
Кивал и переключал на обычный просмотр. Так, для вида.
Она садилась рядом, смотрела на мелькающие фигуры.
– Вань, а чего ты там ищешь? Мы там все молодые, глупые. Я, например, себе платье не то выбрала – пышное слишком.
Он улыбался:
– А я ищу, где спрятался.
– Кто?
– Я. Тот, который ещё не знал, что всё уже решено.
Она вздыхала. Обнимала его.
– Глупый. Ты никуда не спрятался. Ты всегда был тут. Просто я не всегда видела.

Часть шестая. Утро среды

Будильник звонил в семь. Он вставал первым. Ставил чайник. Насыпал кофе в турку: она любила турецкий, густой, с осадком.

Она просыпалась в семь пятнадцать. Шла на кухню, сонная, с растрёпанными волосами. Садилась за стол. Молчали вместе, пока кофе не закипал.
Потом она говорила:
– Сегодня дождь.
Или:
– Надо купить хлеб.
Или просто:
– Доброе утро.
Он кивал. Наливал ей кофе. Смотрел, как пьёт: маленькими глотками, обжигаясь.

Потом жена уходила в ванную. Он мыл посуду. В восемь ноль пять выходили из дома вместе. Иногда целовались на прощание. Иногда просто кивали.
Это было их утро. Каждое. Год за годом. Без особых слов. Без страсти. Но – вместе.

Сын однажды спросил:
– Пап, а вы с мамой любите друг друга?
Он помолчал. Потом ответил:
– Мы вместе двадцать пять лет. Это ли не ответ?
Сын не понял. Но промолчал.

Часть седьмая. Последний мальчишник

Была у него ещё одна страсть – мальчишники.
Он стал их главным организатором. Не потому что любил шум. А потому что понимал: каждый друг, который женится, пропадает. В омуте семейной жизни, в пелёнках, в ипотеке.

Он умел сделать этот день запоминающимся. Последним днём свободы.

Говорил женихам за рюмкой:
– Запомни этот вечер. Смотри на всех нас: мы ещё друзья. Завтра мы станем гостями. Разница, скажу тебе, колоссальная. Друг может сказать: «Ты дурак». Гость скажет: «Какая красивая свадьба».

Жених смеялся. А он продолжал:
– И ещё запомни: сейчас ты свободен. Как воздушный шарик. А завтра тебя привяжут к ленточке. Не жена – нет. Жизнь привяжет. Ипотека, пелёнки, начальник новый... Ты главное – не забудь, что внутри шарика – воздух. Твой собственный.

Потом добавлял тише, почти про себя:
– Я вот забыл. На двадцать пять лет. Думал, шарик – он и есть шарик. А он, оказывается, может выбрать, куда лететь.

Жених не слышал последнего. А если бы услышал, возможно, не понял бы.

Сам он на свой мальчишник не пригласил никого. Сказал, что не любит шум. На самом деле боялся – что кто-то спросит: «А ты сам этого хочешь?» И он не сможет ответить.

Часть восьмая. Девять лет старше сына

Через двадцать пять лет брака его повысили. Дали секретаршу.
Ей было тридцать четыре. Их сыну – двадцать пять. Она была на девять лет старше сына. Он каждый раз думал об этом с лёгким ужасом, но потом привык.

Звали её Анна. Глаза – как у кошки. Голос – как у джазовой певицы. Умела молчать в нужный момент.
Ездили в командировки. В разных люксах – так было положено. Но однажды, в гостинице в Екатеринбурге, она сказала:
– Знаете, у нас тут один номер свободен. С видом на озеро. Хотите, поменяем?
Он помолчал. Потом кивнул.

Так появилась вторая жизнь. Командировочная. Тихая. Без вопросов. Просто два человека в номере с видом на озеро.

Он не думал, что это измена. Это было про себя. Про того Ваню, который когда-то хотел сам сделать предложение. Сам выбрать дату. Сам сказать «да».

Анна не требовала ничего. Просто была рядом. Не спрашивала – просто принимала.
Иногда он ловил себя на мысли: вот она ждёт моего ответа. Вот она не решает за меня.
И это было новым ощущением. Через двадцать пять лет.

Часть девятая. Кабинет с кружкой

Всё бы ничего. Но однажды Анна сказала:
– Я хочу замуж. Или ты сам скажешь ей. Или я скажу.
Капкан захлопнулся.

На следующий день он пошёл к психологу.
Кабинет был маленький, уютный. На столе – кружка. С одной стороны – море, синее и безбрежное. С другой – выпуклая золотая рыбка, будто только что вынырнула из волн. За столом – женщина лет пятидесяти, с глазами, которые видели многое.

Он сел. Помолчал. Потом начал рассказывать.
Всё. Про парту. Про бантики. Про первый поцелуй. Про август такого-то числа. Про сто человек. Про кассету. Про двадцать пять лет тишины. Про Анну.

Она слушала. Не перебивала. Иногда кивала. Поворачивала кружку: то морем, то рыбкой к нему.

Когда он закончил, в комнате стало очень тихо. Так тихо, что слышно было, как за окном воркуют голуби.
– А чего вы хотите? – спросила она просто.

Он открыл рот и закрыл. Хотел сказать: «Не знаю». Но вдруг услышал свой голос:
– Чтобы меня спросили.
Она кивнула:
– Кто?
– Она.
– А вы её?

Он замер.
– А... я её люблю.
– Это я поняла. А спросили?
Он покачал головой.
– Так спросите.
И повернула кружку рыбкой к нему.

Он смотрел на золотую рыбку и вдруг – через двадцать пять лет – понял.
Никто не виноват. Ни мама. Ни тесть. Ни Света. Они просто жили свою жизнь. А он ждал, что его спросят. Но спрашивать – это его право. Не их обязанность.

Вата в голове расступилась. Метроном затих.
– Спасибо, – сказал он. – Я пойду.
– Спросите, – сказала она вслед.

Он обернулся:
– Обязательно.

Часть десятая. Предложение

Он пришёл домой. Жена смотрела телевизор.
– Света, – сказал он. – Пойдём гулять.
Она удивилась. Он никогда не звал гулять. Но посмотрела на его лицо – и кивнула.

Вышли в парк. Тот самый. Сели на скамейку.
– Света, – сказал он. – Выйди за меня замуж.
Она рассмеялась.
– Мы уже двадцать пять лет женаты, Ваня.
– Это не считается, – сказал он серьёзно. – Тогда решал твой отец. А я тебе не предлагал вообще. Давай заново.

Она перестала смеяться. Посмотрела на него. Впервые за много лет – по-настоящему.
– Ты серьёзно?
– Да. Я хочу, чтобы ты сказала «да». Сама. Не твой отец. Не моя мама. Ты.
Она помолчала. Потом кивнула.
– Я согласна.

Свадьба была камерной. Он, она, сын с девушкой, мать, и ещё пара близких. Без ресторана на сто человек. Без августа такого-то числа. Без чужих решений. Просто – они.

На этот раз он сам надел ей кольцо. И посмотрел в глаза.
– Я люблю тебя, – сказал он. – Двадцать пять лет. И ещё столько же буду.
Она улыбнулась. И в её глазах он увидел то, чего не видел двадцать пять лет, – понимание.

Часть одиннадцатая. Анна

Анне он сказал всё честно.
– Я не могу, – сказал он. – Я только что женился. Во второй раз. На той же женщине.

Она плакала. Потом вытерла глаза.
– Понимаю, – сказала.

Он нашёл ей нового босса: свободного, солидного, с чувством юмора. Представил их. Они понравились друг другу. Через год поженились.

Купил ей машину – красную, как её губы. И однушку – уютную, с балконом.
– Это не взятка, – сказал он. – Это спасибо. За то, что напомнили мне, каково это, когда тебя спрашивают.

Анна кивнула. Больше они не виделись.

Эпилог. Космос

Теперь он смотрит свадьбу в прямом эфире. Без перемотки.
Кассету выбросил. Хотя нет... Не выбросил. Лежит она в гараже, в коробке из-под обуви. Между инструкцией к утюгу и старыми фотографиями. Иногда думает: может, пересмотреть? Но не пересматривает. Знает: если начнёт – затянет. А зачем? Он теперь живёт вперёд.

Мальчишники теперь редко. Но если зовут – приходит. Сидит в углу, смотрит на молодых. Они шумят, спорят, пьют, кто-то уже лезет целоваться. А он вспоминает себя – такого же, только с метрономом в голове.

Однажды один спросил:
– Дядь Вань, а страшно жениться?

Он подумал. Ответил:
– Понимаешь... Раньше я думал, что семья – это клетка. Сидишь себе, птичка, в клетке, а снаружи – свобода. А теперь думаю: может, клетка – это когда ты один. А когда двое – это уже космос. Просто космос у каждого свой. Можно в одном всю жизнь прожить и не заметить, какой он огромный. А можно в чужой залететь – и так и не понять, где твой.

Парень не понял. Кивнул вежливо и пошёл наливать.
А он остался сидеть. Думал о своём.

По вечерам они с женой сидят на той самой скамейке.
В парке теперь фонари поставили новые – светодиодные, белые. Раньше были жёлтые, тёплые. Но ничего, привыкли.

Иногда молчат. Иногда говорят. Иногда она кладёт голову ему на плечо.
Вчера она вдруг сказала:
– Вань, а если бы можно было вернуться? В тот день, в августе?
Он усмехнулся:
– Я и так каждый вечер возвращался. Двадцать пять лет. Хватит.

Она помолчала. Потом тихо:
– А я бы тебя спросила.

Он повернулся к ней. В глазах – темнота, фонари отражаются.
– Что спросила?
– Ну... хочешь ли ты на мне жениться. Сама. Не папа, не дата, не ресторан. Я.

Он смотрел на неё долго. Потом взял за руку.
– А я бы сказал: да.
– Прямо сразу?
– Прямо сразу. Я же всегда знал. Только хотел, чтобы спросили.

Она улыбнулась. Встала. Потянула его за руку.
– Пойдём домой. Холодно.

Они пошли. Медленно. Как всю жизнь ходили.

Ночью он проснулся. Лежал, смотрел в потолок. Рядом спала жена. Дышала ровно, тихо.

Метроном в голове тикал. Но теперь – по-другому.
Не отсчитывал, а отмерял. Как будто время стало не линейкой, а пространством. Можно идти в любую сторону.

Он повернулся к жене. Обнял со спины. Она что-то пробормотала во сне, придвинулась ближе.

И он подумал: вот она. Моя вселенная. Никуда не надо лететь.

2013 и февраль 2026

P.S. Все имена и события в произведении вымышлены,
любые совпадения с реальными людьми, живыми или мёртвыми случайны


картинка - инет
Миниатюры | Просмотров: 69 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 28/02/26 21:40 | Комментариев: 0



…Она сидела на кухне и смотрела, как запотевает стекло. За ним – серое московское утро, мокрый асфальт, люди бегут, спасаясь от ноябрьской сырости. А здесь – тихо. Телефон молчит. Он, кажется, ещё спит. Или не спит, но тоже молчит.

В их доме молчание давно стало пятым комнатным растением. Стоит в углу, дышит, листьями не шелестит, никого не трогает. Только корни пустило глубокие, под плинтус.

Она думала о том, как странно устроена память. Ночью, в три часа, когда город за окном превращается в чёрную воду, откуда-то из подвала выползает оно. Воспоминание. Всегда одно и то же, но каждый раз – как в первый раз.

Ей семь. Или восемь. Она знает: сейчас будет больно. Она уже прятала этот хлыст: под подушку, в шкаф, за батарею. Бесполезно. Он всегда возвращался. Как проклятие. Как долг, который надо отдать телом.

Отец был преподавателем верховой езды. Лошадей он любил больше, чем людей. Людей учил, лошадей – понимал, а её, дочь, – воспитывал. Хлыстом. Тонким, гибким, из твёрдой кожи. На рукояти блестело что-то холодное вроде звезды. В детстве она думала, что этот блеск – самое страшное на свете. Потом поняла: нет, страшнее тишина перед свистом. Когда ты уже знаешь, что будет, но ещё надеешься, что пронесёт.

Никогда не проносило.

Она научилась не кричать. Главное открытие её семи лет: если не кричать и не плакать, он останавливается быстрее. Не потому что жалеет. А потому что неинтересно. Крик – это реакция, это жизнь, это сопротивление. А когда ты молчишь – ты как стена. В стену биться скучно.

Она стала стеной. Хорошая стена, надёжная. Только щели почему-то остались. И в эти щели задувает до сих пор.

Самое страшное было не когда били. Самое страшное было потом, когда она сидела в ванной, закрыв дверь на крючок, и думала: «Почему я не могу исчезнуть?» А вокруг была тишина. Такая же, как сейчас на кухне. Только тогда – вражеская, а теперь – своя, родная, панцирная.

Она посмотрела на левую ногу, чуть выше щиколотки. Там, под тканью домашних штанов, – шрам. Длинный, белый, старый. Тот, о котором она врала, что это кот. Тот, который остался от попытки исчезнуть. Она давно про него не вспоминала. А сегодня вспомнила. Наверное, потому что ночью опять приснилось.

«Рачья ракушка», – усмехнулась она про себя. Сама придумала. Когда страшно, ты в неё заползаешь. Там темно, тесно, но главное – не больно. И никто не скажет: «Ты опять ничего не делаешь», «Ты плохая», «Ты всё испортила». Там вообще никто не говорит. Там только ты и твой панцирь. И тишина.

Но сегодня тишина какая-то другая. Сегодня она похожа на стекло: прозрачное, но не пропускает. Он – там. Она – здесь. Между ними – стекло воздуха, которое невозможно преодолеть.

Он вышел на кухню. Сел напротив. Спина напряжённая, отчётливо говорящая: «Не подходи».

Она и не подошла. Просто сидела и смотрела, как он наливает себе чай.
– Спала? – спросил он, не оборачиваясь.
– Плохо.
– Я тоже.

И опять молчание. Водянистое, холодное, как компот из прошлогодних яблок.
– О чём думаешь? – спросил он наконец.
– О хлысте.

Он не удивился. Он вообще давно перестал удивляться тому, что она выдаёт. Могла сказать «о погоде» или «о том, что ужинать нечего». Но сказала – о хлысте.
– Твой отец? – спросил тихо.
Она кивнула.
– Бил?
– Воспитывал. У лошадей это называется «выездка». Чтобы знали своё место.

Он помолчал. Потрогал ложкой край чашки.
– А меня не били. Меня просто не спрашивали. Ни разу. Выбирай, не выбирай – всё равно решили за тебя. Жениться – женись. Жить – живи. Радоваться – давай, давай, чего застыл? А я просто хотел, чтоб спросили: «Сын, а ты чего хочешь?»

Она посмотрела на него другими глазами. Впервые за долгое время.
– Ты поэтому тогда уехал?
– Наверное. – Он пожал плечами. – Хотел доказать: я свободен. Меня не удержать. А оказалось – просто сбежал. От тебя, от себя, от всего. Приехал, а там тоска зелёная. И вина. Как похмелье. Только хуже.
– Знаешь, – сказала она тихо, – я ведь тоже всё время сбегаю. Только не уезжаю. Я в ракушку. Есть такие улитки, которые при малейшей опасности – раз! – и внутрь. И сидят. Думают, что спаслись. А на самом деле просто спрятались. От жизни.

– И что нам делать? – спросил он.

Вопрос повис в воздухе. Трудный вопрос. Не про то, что приготовить на ужин и куда поехать в отпуск. А про то, как вылезти из своих ракушек и не захлопнуться обратно при первом же звуке, похожем на свист хлыста.

– Я не знаю, – честно сказала она. – Но сегодня ночью мне приснилось, что я вырвала у него этот хлыст. Просто взяла и вырвала. И он растерялся. А я пошла и выбросила хлыст в мусорку. И проснулась.
– И что?
– И подумала: может, я могу выбросить не только хлыст? Может, я могу перестать ждать, что меня ударят?

Он смотрел на неё долго. Потом встал, подошёл и сел рядом. Не обнял, не сказал ничего. Просто плечо к плечу.
– Я не умею… правильно, – сказал он, глядя в чашку. – Всё время не то. Или молчу не там. Но я, кажется, понял: мы оба навоевались. Каждый сам с собой. Может, хватит?

Она молчала. Смотрела в окно. За окном моросило. Где-то там, в этом сером ноябре, ходили люди, у которых тоже были свои хлысты и свои ракушки. А здесь, на кухне, сидели они. Двое, у которых за плечами – чужие решения и свои шрамы. Те, о которых врут, что это кот.

– Хватит, – сказала она наконец.

И это было похоже на первый глоток воздуха после долгого пребывания под водой. Ещё страшно, ещё холодно, ещё непонятно, что дальше. Но дышать уже можно.

Он протянул руку и накрыл её ладонь своей.
– Давай попробуем, – сказал он. – Не воевать. Разговаривать. Даже если не получается.
– Давай, – ответила она.

За окном зажглись фонари. Жёлтые, тёплые, вопреки всему. В ноябре тоже бывает тепло, если есть с кем.

Она сделала глоток. Кофе был горячий. Жизнь – холодная. Но в промежутке между глотком и глотком умещалось что-то важное.
Что-то, ради чего стоило высовываться из ракушки. Не с криком. А просто чтобы быть рядом.

Молчание всё так же стоит в углу. Но сегодня они сели у окна.

А шрам на ноге останется. Напоминанием.
Не о боли – о том, что она выжила.
И о том, что врать про кота больше не нужно.

декабрь 2025- февраль 2026

P.S. Все события в произведении вымышлены,
любые совпадения с реальными людьми, живыми или мёртвыми случайны

картинка - инет
Миниатюры | Просмотров: 50 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 28/02/26 21:38 | Комментариев: 0

[hide]

Мама всю жизнь не выносила запаха сырой картошки. Если в магазине подгнивал мешок, она обходила за несколько шагов, зажимая нос платком. Я думала: брезгливость, городская привычка. А это был страх. Тот самый, что сидит в подполах и пахнет кисло, металлически, как кровь на разбитой губе.

Месяц. Всего месяц оккупации. Для истории – миг, для шестилетней девочки – вечность. Деревню заняли в августе, когда картошку только начинали копать. Немцы ходили по огородам, тыкали штыками в землю, искали, чем поживиться. А бабка затыкала маме рот тряпкой и держала в погребе по двое суток, потому что нельзя было плакать, нельзя дышать громко, нельзя быть. И картошка рядом лежала – мокрая, в земле, с проросшими слепыми глазками, дышала своим сырым дыханием прямо в лицо.

А потом немцы ушли. Просто снялись и ушли, потому что их погнали дальше. Мама вылезла из подпола, посмотрела на синее небо, понюхала воздух – он был чистый, без пороха. И пошла жить. Сначала в школу, потом в райцентр, потом в институт, где получила красный диплом, потом замуж, потом родила меня. Всё правильно, всё по порядку, как таблицу Менделеева выучила: элемент за элементом. Потому что если нет порядка, наступает хаос. А хаос – это когда ты сидишь в погребе и не знаешь, выйдешь ли когда-нибудь на свет.

Порядок рухнул, когда родился брат.

Я не помню, чтобы мама готовилась. Помню другое: её глаза, всегда устремлённые вдаль, в будущее, в следующие пункты плана, вдруг опустились вниз, в кроватку. И приросли к ней намертво. Она смотрела на этот свёрток, на этот кулёк с торчащей розовой рукой, и я видела: она дома. Наконец-то там, где тепло, где темно, где пахнет молоком и безопасно. Она вернулась в тот погреб, только теперь держала там не страх, а сына.

А я осталась снаружи.

Всю жизнь я пыталась достучаться. Приносила пятёрки, она кивала, не отрывая глаз от брата. Приводила женихов, она рассеянно улыбалась и спрашивала, не голоден ли он. Родила внучку, подержала, покачала и вернула, как библиотечную книгу: спасибо, очень мило, но моё – вон там, на диване, смотрит телевизор и ест бутерброд.

А потом психолог сказала: нарисуйте семью. Мне было двадцать пять, я уже знала, что такое обида, и думала, что знаю, что такое правда.

И нарисовала папу. Он получился легко: большой, надёжный, в коричневом пиджаке, рука в кармане. А мама не рисовалась. Я обвела юбку – ту самую, в мелкий цветочек, которую она носила годами, потому что «зачем выбрасывать, ещё носится». Потом ноги в лодочках. А выше... выше рука не шла. Я нарисовала белый куль. Больничный, казённый, из которого торчит спелёнатая рука. И подписала: «Мама».
– А где остальное? – спросила психолог.
– Там. В кульке. Тридцать пять лет назад завернулась и пропала.
Психолог помолчала. Потом сказала тихо:
– А вы не думали, что она не к нему приросла, а от войны спряталась?

Я замерла. И вдруг всё сложилось.

В сорок третьем маме было шесть. А через двадцать один год, в шестьдесят четвёртом, родился брат. И всю жизнь, каждый день, каждую минуту она боялась, что у неё отнимут. Не меня – ту, что сама стояла и ждала. А его. Того, кто лежал в кульке, беспомощный, тёплый, пахнущий молоком. Того, кого надо было спасать. И она спасала. Всю жизнь. Как умела: не отрывая глаз, не отпуская ни на шаг.

А я? Я была та, кто выжил сам. Та, кому не нужна была защита: сильная, самостоятельная, пятёрки, институт, порядок. Я была как она после войны: вылезла и пошла. Только она об этом не знала. Думала, что я справлюсь. А я не справлялась. Просто приросла к дверному косяку и смотрела.

Вчера я приехала к матери. Сидим на кухне, пьём чай. Брат, как всегда, опаздывает. Мама смотрит на дверь, нервничает, комкает платочек. Смотрю на её руки: сухие, старческие, в коричневых пятнышках, как старая картошка. И вдруг она говорит, не оборачиваясь:
– А знаешь, когда немцы ушли... бабка перекрестилась и полезла на свет. А я сидела и не могла. Думала: а вдруг там опять они? Вдруг воздух другой? А он синий был. Просто синий. И картошка сырая воняет. И я живая.

Она повернулась ко мне. Впервые за много лет посмотрела прямо в глаза.
– Ты на меня не сердись, – сказала. – Я всё время там, в том погребе. А вылезти не могу. Страшно.

Я взяла её руку. Тёплую. Живую. Картофелина, которая проросла через пепелище: кривая, с глазками, в шершавой кожуре.
– Мам, – говорю, – а помнишь, я рисовала всё время?
– Помню, – говорит. – На обоях, на газетах. Я ругалась.
– Я тебя нарисовала однажды. Без головы. С кульком.

Она молчит долго. Потом говорит тихо:
– А я и была без головы. Война отшибла. Только он родился – снова почувствовала сердце. А тебя... тебя жалко было. Ты такая сильная росла. Я думала: эта выживет.

Что-то оборвалось внутри. Треснуло, как лёд на реке после долгой зимы. Я заплакала. Не тихо, не сдержанно, а по-настоящему, с всхлипами, со сглотами, с болью, которая накапливалась сорок лет. Слёзы катились по щекам, падали на стол, на её руку, на наш чай.

А она... она не отстранилась. Притянула меня к себе. Этими сухими, старческими руками, которые всю жизнь держали другого. И прижала к своей тощей груди. И заплакала тоже. Тихо, по-стариковски, с хрипом, с судорогой в горле. Я чувствовала, как вздрагивают её плечи, как бьётся её сердце под тонкой кофточкой. Сердце, которое двадцать один год молчало в темноте. А потом заговорило. Но только с ним.

Мы сидели так, обнявшись, две женщины. Одна молодая, одна старая. И плакали. Плакали за ту девочку в погребе, за ту девочку у дверного косяка, за все невысказанные слова, за все неполученные объятия, за всю любовь, которая не нашла дороги.

И пахло от неё не сырой картошкой. Пахло чем-то давним, забытым. Хлебом, что ли. Или молоком. Тем, чем пахнет, когда наконец-то прорастаешь сквозь любую землю.

За окном было синее небо. Такое же, как восемьдесят один год назад, когда она впервые вылезла из погреба. И картошка сырая наконец-то пахла хлебом.
Тем, что на двоих.

2017- февраль 2026

P.S. Все имена и события в произведении вымышлены,
любые совпадения с реальными людьми, живыми или мёртвыми случайны

картинка - инет
Миниатюры | Просмотров: 62 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 27/02/26 22:16 | Комментариев: 2

­цвета не вижу, звуки тоже выкл
и мир со мною перешёл на вы
я в шоко-драме
к себе потерян ключ, забыт пароль
живу навязанную травмой роль
в аффекто-спаме

была цветною жизнь, был смысл и вкус
быть может я туда ещё вернусь
не знаю точно
сорвало крышу, сдали тормоза,
и ничего не повернуть назад
удар – и точка

я – гвоздь, забит по шляпку в колею
тоской и болью полон жизни ют
и мат поставлен
у сердца нет обратного пути
предательства майдан не перейти
захлопну ставни

не помогли молитвы и Тибет
страх жалит изнутри, я – вещь в себе
один на свете
и смысла жить совсем как будто нет
рассыпался песком душевный свет
на вольный ветер

мой дом разбит, душа горит в огне
ну что же: на войне как на войне
я – третий лишний
не судит победителей никто
я – побеждён и подведен итог
прости, всевышний

(23/02/26 20:46)
Поэзия без рубрики | Просмотров: 50 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 23/02/26 21:01 | Комментариев: 0



Сказал однажды мне мой старый мудрый дед.
Он к Богу – много лет ушёл в обитель:
«Никто тебе не друг.
Никто тебе не враг.
Но каждый человек –
тебе учитель…»
12.04.2011


Пролог. Стук колёс

Когда мне говорят, что мёртвые не возвращаются, я обычно молчу.

​Спорить с людьми, которые не слышали ночного стука колёс, – дело бесполезное. Они не знают, что смерть – это не точка, а многоточие. Оно ставится в конце биографии, но не в конце связи.

​Они возвращаются. Не в простынях и с косой, а в полосе света от ночного вагонного фонаря, когда в ней вдруг проявляется профиль. В запахе пирогов, которые кто-то достаёт на соседней полке. В густом, басовитом тембре голоса, который однажды говорит тебе: «Не бойся. Душа ищет покоя, а не тюрьмы».

​Но это всё лирика. Которая пришла позже. А тогда была явь.
Холодная. Требовательная. Безжалостная.

Часть первая. Носки для дороги без возврата

Дед уходил тихо.

​Мама, врач, понимала это раньше всех. Видимо, поэтому и отправила меня в тот дальний магазин. Будто знала: последний подарок должен быть в дорогу. Носки. И что-то из еды.

​Я пошла. И очень старалась выбрать. Щупала шерсть, смотрела размер. Ирония, которая открылась много позже: я покупала тепло для ног, которым уже никогда не ступить по земле.

​Вернулась – в прихожей было пусто. И очень тихо. Мама сказала коротко:
– Ушёл. Тихо и спокойно. В комнату пока не заходи.

​А дальше – провал.

​Три часа из моей жизни кто-то аккуратно вырезал ножницами. Где я ходила по городу, в каком дворе сидела, дышала ли вообще – ноль. Чёрная дыра. Очнулась уже ночью на кухне у подруги. Меня поили чаем, и чай этот был солёным – от слёз, которые наконец прорвались сквозь плотину шока. Я заснула на два часа. А потом меня, как маленькую, завернули в платок и отвели домой.

​А внутри, под черепом, стучала одна и та же абсурдная фраза:
«Если бы я не купила эти чёртовы носки, он бы не ушёл».

​Потом был гроб. Дед лежал чужой. Без своей вечной, чуть хитрой, почти всежизненной полуулыбки. Просто спокойный. Как чужая статуя. И с этим «чужим» мне предстояло как-то жить.

​Потом был оркестр.
Боже мой, этот похоронный марш! Звук, который не просто оглушает – он выворачивает душу наизнанку, как пустой карман, и вытряхивает из неё всё тепло. Когда я слышала его издалека, меня парализовывало. Появился страх покойников. Иррациональный. Липкий. Неотвязный.

​А ещё я начала охотиться за призраками. Не за настоящими – за живыми людьми, похожими на деданьку со спины. Я могла бежать за ними через перекрёстки, чтобы заглянуть в лицо и снова убедиться: нет, не он. И каждый раз это было маленькое убийство надежды.

​Я не верила, что он ушёл навсегда. Где-то внутри жила мысль-вера: деданька не мог просто исчезнуть.

Часть вторая. Ночной исповедник

Спасение пришло там, где я его не ждала.

​Мы ехали на юг. Поезд. Плацкарт. Ночь.

​Вагон спит, дышит в такт колёсам. Я сижу у окна с чаем в тяжёлом металлическом подстаканнике. Люблю это состояние – когда ты одна, а мимо несутся огни, сливаясь в золотые реки. Поезд качает тебя, как большая тёплая ладонь качает песчинку. Внутри происходят особенные процессы: лишнее отваливается, важное всплывает. Можно многое обдумать, переосмыслить, отпустить. И позволить всему ненужному улететь вместе со встречным ветром в прошлое.

​На каком-то полустанке вошёл Он.

​Высокий, с длинной бородой и котомкой за спиной. Глаза глубокие, из-под седых бровей смотрят внимательно. И будто знают про тебя что-то, чего ты сама ещё не знаешь. Место у него было боковое. Достал пироги, сходил за чаем. А потом поманил рукой: иди, мол, посидим.

​И я пошла. Потому что в полуулыбке его было что-то родное. Дедушкино. Будто время сложилось обратно.

​Я говорила. Про носки. Про то, что чувствую себя предательницей. Про страх перед покойниками, который поселился во мне после того гроба. Про то, как бегаю за чужими спинами. Про то, что ищу его до сих пор.

​Голос у него был густой, мягкий, как тёплый мёд. Слушал, не перебивая. В какой-то момент он взял мою руку в свою. Ладонь большая, сухая и удивительно горячая. От этого прикосновения пошло такое спокойствие, будто меня в одеяло закутали.

​– А я священник, – сказал он наконец. – К одному умирающему еду. Исповедовать.

​Помолчал. Поезд стучал, отсчитывая километры до моря.

​– Знаешь, – а говорил он точь-в-точь как дед, с той же манерой, чуть нараспев, – когда душа отделяется от тела, она теряется. Мало кто сейчас готов к этому переходу. Мечется она первое время. Летает по местам, где при жизни было хорошо. И к телу возвращается. Покойники – это ведь от слова «покой», – сказал он и улыбнулся. – Душа ищет покоя. А есть люди чувствительные – ты, видно, такая – они эту тревогу душой чуют. Холодок, мурашки, страх ни с того ни с сего.

​– Да, – выдохнула я. – Именно так.
– Так ты не пугайся. Ты помолись. За упокой души новопреставленного. Душе той легче станет, и тебе спокойнее. Просто скажи: «Господи, упокой душу раба Твоего новопреставленного, имя его Ты Сам знаешь, и спаси и сохрани мя, грешную».
– И всё? – удивилась я.
– И всё, милая. Господь умнее нас. Он знает, о ком речь.

​Мы проговорили почти до утра. О мире. О добре и зле. О том, что любовь – это единственная вещь, которая сильнее любой тревоги. Он напоминал мне деда. До дрожи. До щемления. До того самого пшеничного поля, по которому мы когда-то гуляли, и его слов: «Природа, колосья, ветерок – они очищают». Те же слова. Та же тишина. Тот же ветер, задувающий в открытое окно вагона.

​Под утро третьего дня он сошёл на маленькой станции. Просто вышел в рассвет, поправил котомку – и всё. А немного погодя мы приехали на море.

​После встречи с ним меня оставили страхи. Будто он забрал их с собой.

Эпилог. Пылинка

С тех пор я часто езжу в поездах.

​Для меня это лучшая медитация. Смотрю на огни, что сливаются в линии, на встречные составы, на лица людей на полустанках. Останавливаюсь мысленно вместе с поездом, наблюдаю за жизнью как за танцем.

​Я поняла одну простую вещь.

​Души ушедших не живут в страхе и не лежат в гробах. Они живут в полуулыбке случайного попутчика. В тепле его ладони. В стуке колёс, который становится для тебя убаюкивающим ритмом вселенной.

​И ещё – во мне. Дед жив во мне.

​Сейчас, когда я пишу эти строки, в горле встаёт ком. Поднимаются слёзы. Но это уже не тот чёрный, выворачивающий ком горечи, что был тогда. Это светлый ком благодарности. За то, что он был. За то, что вовремя прислал мне того священника в поезде.

​Мы все – всего лишь пылинки в огромном океане жизни.

​Но даже пылинка, если на неё падает свет, становится звездой.
И я знаю: сейчас я не одна. Я еду в ладони, которая больше, чем весь этот мир.
И эта ладонь качает меня сквозь ночь и время.

​Сквозь смерть.
Сквозь жизнь.
Сквозь стук колёс, который не смолкает никогда.

​2011 и февраль 2026

​На фото: я и деданька

​Эдгар Туниянц - Наедине с собой
Миниатюры | Просмотров: 70 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 22/02/26 20:22 | Комментариев: 0



Бабье лето, как известно, длится две недели.
А бывает, что и всю оставшуюся жизнь.

В пятьдесят лет у нас всё еще впереди, но уже позади.
И это, если вдуматься, освобождает.

Пролог. Тишина между вдохом и выдохом


Иногда тишина бывает громче любого крика. Особенно здесь, где даже ветер знает, когда нужно замолчать.

На перилах сидит стрекоза. Замерла, греет прозрачные крылья на еще теплом солнце. Декабрь на дворе, а она тут. То ли сумасшедшая, то ли просто не читала календарей. Пахнет морем, сухой травой и чьим-то дальним дымом: жгут ветки после обрезки олив. Где-то внизу звякнул колокольчик: козы возвращаются с пастбища. Звук чистый, как в детстве.

Я лежу и слушаю себя. Странно: по всем справочникам душевной жизни мне положено страдать. А мне – спокойно.

Из дневника:
Сегодня опять не знала, какой сегодня день. Среда? Пятница? Море одинаковое каждый день. Это пугает или лечит? Соседка по пляжу сказала: «Ты как эти камни. Тебя море обкатывает, ты становишься глаже». А я не хочу быть глаже. Я хочу быть острее. Но молчу.


Я сплю. Тьфу-тьфу-тьфу, как говорят в Одессе, откуда я родом. Сплю, ем и даже, кажется, иногда улыбаюсь прохожим. Полный набор признаков жизни. Я хожу в море. И соленая вода обнимает меня так бережно, как не умеют даже самые любящие люди. Она пахнет йодом и бесконечностью. Когда ныряешь, мир исчезает. И остается только гул крови в ушах и прохлада на коже.

Я записалась на растяжку к местной женщине. Она работает на крыше, под оливковыми деревьями, и говорит, что тело помнит всё, даже то, что голова предпочла бы забыть. У нее руки пахнут оливковым маслом и мятой. Когда она меня тянет, мне иногда хочется плакать. Не от боли. От того, что кто-то ко мне прикасается не чтобы спросить, а чтобы помочь.

Но внутри стоит вопрос. Как незваный гость в прихожей, который не снимает ботинок: «Может, это просто затишье? Или я научилась мастерски притворяться живой?»

Мне советуют: «Представь, что всё уже сбылось». Закрываю глаза. Пытаюсь нащупать это чувство триумфа, твердой почвы, взрослой состоятельности. А вместо него приходит другое. Теплое. Беззащитное.

Я хочу не успеха. Хочу в детство. Не в то, где надо быть удобной и вовремя сдавать отчеты. А в то, где мама пахнет хлебом, даже если не пекла. Где можно положить голову ей на колени. И она будет перебирать волосы, пока я учу неправильные глаголы. Где школа живая, с партами, на которых вырезаны сердечки, и запахом чужих бутербродов (почему-то всегда с колбасой, даже сейчас помню этот запах). Где кто-то большой и знающий скажет: «Ничего, что пока не умеешь. Ты не одна. Я рядом».

В этом противоречии я и живу. Между желанием быть «взрослой», которая решает вопросы, и маленькой девочкой, которая устала тащить мир на своих хрупких плечах и тихо просит: «Возьми меня за руку. Я одна не могу».

Стрекоза на перилах вдруг взлетает и пропадает в золотистой пыли заходящего солнца. Легкая. Невесомая. Как я по утрам, когда танцую. И тяжелая, как мешки с цементом, когда думаю о цифрах.

Солнце садится в море так быстро, будто его кто-то тянет за нитку. Воздух становится плотным, синим, пахнет вечером и рыбой из таверны.

Миниатюра I. Груз и право на слабость


Есть цифры, которые живут своей жизнью. Они снятся. Являются в сумерках, когда море становится чернильным, и садятся на край кровати, как старуха-процентщица. Молчит и просто смотрит. И в этом взгляде – весь приговор.

Из дневника:
Сегодня ночью проснулась от того, что считала. Не овец – евро. Потом села в кровати и поняла: я не знаю, где кончаюсь я и начинаются мои долги. Мы срослись. Как сиамские близнецы. Если их отрезать, я умру. Если не отрезать, то задохнусь.

Я смотрю на выписки за два года и не узнаю себя. Это не просто потраченные деньги. Это мой личный памятник несостоятельности. Чужие ресурсы. Я смотрю на эту цифру и вижу себя со стороны. В этой стране свет яркий, но тени от денег тоже бывают густыми.

Если подумать о прошлом, сразу всплывает лицо бывшего мужа. Усталое, снисходительное. И я проваливаюсь. Я – обуза. Никому не нужная. Ничего не умеющая. От меня ноль пользы. Полное ничтожество, у которого нет права просить о большем. Я думаю: «Нормальная женщина таких проблем не имеет». А другой голос внутри отвечает: «А ты не нормальная. Ты – уникальная. Уникально бездарно распорядившаяся ресурсами». И они спорят во мне, как две торговки на базаре. А я стою между ними и не знаю, кому платить.

Вчера поймала себя на абсурдной мысли: если бы мне было минус десять лет... Если бы мне был сорок один год, с этим же опытом, но с запасом времени и сил. Тогда бы я пошла учить язык не спеша. Тогда бы я имела право начинать сначала.

А сейчас пятьдесят один. И смысла как будто нет. Зеркало в таверне смотрит на меня и выносит вердикт: поздно. Поздно менять профессию, поздно менять судьбу, поздно быть счастливой просто так.

Звонила старая подруга. Из места, где помогают тем, кто сломался. Голос другой – чистый, удивленный собой. Она сказала, что там ее наконец услышали. Там есть люди, которые не ругают, не говорят «возьми себя в руки, сколько можно». Там говорят: «Да, так бывает. Ты не одна. Мы подхватим». Она начала вставать по утрам. Пишет в тетрадке свои чувства. Сказала про стыд, который сходит, как сгоревшая на солнце кожа.

Из дневника:
Сегодня поняла, что завидую ей не потому, что она выздоравливает. А потому, что там есть расписание. В девять – завтрак. В десять – группа. В три – обед. Кто-то придумал за них, как жить. А я сама придумываю каждый день. И устала от этого. Хочу, чтоб кто-то придумал за меня. Хотя бы на неделю.


Я слушала и завидовала до внутренней дрожи. Не ее выздоровлению. А тому, что ей разрешили быть слабой. Разрешили не справляться в одиночку. Ей дали руку.

Я ведь тоже так хочу. В место, где скажут: «Ты не ничтожество. Ты просто устала. Мы здесь».

Но такого места для меня нет. Есть только я, телефон и чувство вины, которое тяжелее любых долгов. И вопрос, который разъедает изнутри: если я столько лет выбирала не тех, сломанных, значит, я сама убогая? «Настоящая» женщина прошла бы мимо, а я – нет. Это словно подтверждение тому, что я какая-то не такая. Или просто я умею видеть боль там, где другие предпочитают не замечать? И это – тоже дефект?

За окном кричит чайка. Крик резкий, тоскливый. Как я сама.

Миниатюра II. Резонатор в голове и утренний свет


Но потом случается море.

Там, в воде, есть пространство, где мы просто тела. Где есть он: сосед, с которым у нас пляжный «роман». Мы встречаемся у волнорезов, плаваем, болтаем ни о чем. Он художник. Говорит, что приехал сюда рисовать стрекоз. Я сначала думала, что шутит. А он серьезно. У него целая серия: «Стрекозы Средиземноморья».

От него пахнет красками и морем. Когда он рядом, чувствую себя невидимой и красивой одновременно. Как будто он видит во мне что-то, чего я сама не вижу.

На днях он посмотрел сквозь свои дурацкие зеркальные очки и сказал: «У вас лицо человека, который умеет ждать».

А я не умею ждать. Я умею только тонуть и выплывать. Но он сказал именно так. И я пошла за кофе с мыслью: может, он видит во мне ту, которую я сама не знаю?

Из дневника:
Сегодня он коснулся моей руки, когда передавал кофе. Просто так. Случайно. Я потом полчаса смотрела на это место. Глупость какая. В моем возрасте. А тепло до сих пор под кожей. Значит, живая.


Растрепанная, в мокром купальнике, без косметики, без маски успешности.

Я смеюсь. Это так нелепо и так тепло, что внутри что-то оттаивает. Как будто кто-то принес горячий чай в холодную комнату.

Потом я иду домой, включаю музыку, и во мне звенит высокая нота. Впервые за долгое время я слышу свой голос чисто, свободно. Я была счастлива целый день. Счастье – штука странная. Оно не спрашивает разрешения у банковского счета.

Или когда я на днях села за учебник языка – в моем возрасте, с моей памятью – и вдруг поймала себя на восторге. Я разбираю слово, как механизм, и понимаю: это же чудо. Открываю тайны вселенной через чужой алфавит! Каждое слово – ключик. А старушка, что живет внизу, учительница на пенсии, иногда садится рядом на скамейку и молча чистит апельсин. Запах апельсиновой корки смешивается с запахом моря. Ей не нужно знать мои долги. Ей достаточно того, что я учу её язык.

Утром я танцую с расческой под песню по радио. За окном пахнет свежим хлебом из пекарни на углу. Этот запах смешивается с моим потом после танца, с гелем для душа, с солью на коже от вчерашнего моря. Я кружусь и вижу в щель между ставнями полоску моря. Оно синее сегодня. Оно всегда разное, но всегда есть.

И мне хорошо.
И в этом «хорошо» нет вины.

Но есть голос, который тут же шепчет: «Это не серьезно. Ты играешь в жизнь. А надо по-взрослому. Надо сначала разобраться с долгами, с работой, с будущим, а потом уже плясать. Ты как Стрекоза. А все вокруг – Муравьи. И они правы».

Я зависаю между двумя мирами. В одном мире я – должница и ничтожество, не имеющая права на радость. В другом – женщина, которая танцует у окна с видом на море, и жизнь переполняет ее до краев.

Про совесть говорят: это когда тебе стыдно, а никто не видит. А мне стыдно, даже когда все видят, что я счастлива. Особенно когда видят. Потому что вдруг спросят: «А по какому праву?»

Миниатюра III. Про мост, который держится


Я выключаю запись. Там говорили про легкость и радость.

Раньше я думала, что это награда за пройденный путь. За выплаченные кредиты, за выученные языки, за идеальный порядок в доме. Что вот тогда, когда я стану наконец взрослой, я разрешу себе чувствовать. Как будто счастье – это премия в конце квартала.

Теперь я думаю иначе.

Я поняла одну вещь, когда слушала подругу. Про то, что мои обиды на нее в прошлом – они же были из позиции: «Ей на меня наплевать, значит, со мной что-то не так». А там просто некому было делать подвиги. Там человек тонул. И не факт, что сейчас выплывет.

Это про меня тоже.

Я ищу подтверждение своей «ненормальности» там, где речь идет просто о тонущих людях. И о тонущей себе.

Из дневника:
А что, если тонуть – это нормально? Что, если это просто этап? Рыбы тонут? Нет, они там живут. Может, я просто пытаюсь жить не в своей стихии. А моя стихия – это вода. Море. Я не должна на земле ползать. Я должна плавать. И точка.


Но когда я не смотрю на всю жизнь сразу, целиком, а беру по кусочку – вижу другое. Я смотрю на море. Оно сегодня серое, в мелких барашках. Пахнет штормом, водорослями и йодом. Гул накатывает волнами: сначала тихо, потом громко, как дыхание. Оно не знает про мои долги. Ему все равно, сколько мне лет. Оно просто дышит. И когда я дышу с ним в такт, то перестаю быть должницей. И становлюсь просто дыханием. Частью этого света. Этой воды. Этого бесконечного «сейчас».

И я думаю: а что, если мой способ – не собирать стену целиком? Что, если моя взрослость – не в том, чтобы убить в себе ту, что танцует с расческой, а в том, чтобы разрешить ей вести?

Что, если именно эта «несерьезная» часть, которая умеет чувствовать восторг от чужого слова и тепло от случайного прикосновения, и есть мой главный ресурс? Не взрослая тетя с калькулятором и чувством вины. А та, что слышит свое тело и свое море.

Я все еще хочу туда. В то место, где помогают сломанным. Где скажут: «Мы подхватим». Но, кажется, я начала строить его внутри. Комнату за комнатой. Окно за окном. И в этом окне – видно море.

Я не могу одна. Признаю это. Но пока той большой руки нет, я учусь быть этой рукой для себя. Я учусь говорить себе: «Ты не ошибка. Ты живая. И даже неоплаченные счета не отменяют твоего права на высокую ноту».

Эпилог. Право на свой темп


Мы сидели в кафе у моря. Я смотрела в свое отражение в стекле. И вдруг подумала по-другому.

Что, если пятьдесят один – это не конец, а как раз то время, когда можно перестать бежать эту дурацкую гонку? Когда можно разрешить себе учиться не спеша, потому что уже никому ничего не должна доказывать? Когда можно наконец жить в своем темпе, не оглядываясь на чужие часы?

Что, если я не опоздала, а просто сошла с чужого поезда и, наконец-то, села в свой? Тихий, медленный, но который едет туда, где мне действительно интересно. Где есть море, и язык, и голос, и утро, и художник, рисующий стрекоз.

Из дневника:
Сегодня поняла: я не хочу быть молодой. Я хочу быть той, кто я есть, но без стыда. Это, наверное, и есть взрослость. Поздно научилась? Не поздно. В самый раз.


Я выдыхаю. Плечи опускаются.

Не знаю, пройдет ли это. Назовут ли это депрессией, кризисом среднего возраста или просто усталостью. Но прямо сейчас, в этой точке, я выбираю верить не той, кто считает убытки, а той, которая поет, глядя на волны.

Я разрешаю себе быть неумехой в свои пятьдесят один. Разрешаю принимать помощь. Разрешаю не справляться так, как «надо». Разрешаю быть зимней стрекозой, которой по календарю уже нельзя, а она летает. Разрешаю танцевать по утрам, даже если впереди много нерешенного.

Потому что танец – не награда, а топливо. Единственное, которое реально работает и держит над водой, когда кажется, что силы кончились.

Я встаю из-за столика, оставляю деньги за кофе и иду к морю. На перилах, откуда я начала свой рассказ, снова сидит стрекоза. Или та же, или другая. Они все тут на одно лицо.

Сидит и греет крылья. Пахнет вечером, солью и свободой.

Я прохожу мимо. Она не улетает. И я, кажется, тоже.

В этой стране стрекозы вообще не знают, что такое зима. Или просто делают вид. А может, это одно и то же. Может, делать вид, что ты живешь – это и значит жить по-настоящему.

А море дышит. Вдох. Выдох. Вдох. Выдох.

Как я.

Как все мы, кто однажды понял: пятьдесят – это только начало того, что теперь с тобой навсегда.

январь- февраль 2026

P.S. Все события в произведении вымышлены,
любые совпадения с реальными людьми, живыми или мёртвыми случайны


фото - инет
Миниатюры | Просмотров: 63 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 21/02/26 19:31 | Комментариев: 0



Март того года обманул всех. Еще утром солнце драило жестяное небо, сосульки плакали навзрыд, и дорога до деревни, по слухам, уже «чернела». Деданька, осунувшийся после болезни, сидел у окна и смотрел в ту сторону, где за горизонтом пряталась баба Фенюшка.

Тридцать писем за месяц – это хорошо. Тридцать раз «скучаю» на тонкой бумаге. Она отвечала. Её письма пахли деревней, печью и ещё чем-то неуловимым, родным. Но руки по ней, по бабе Фенюшке, болели сильнее, чем всё остальное.

– Поехали, – сказал он отцу твёрдо. – Проведаем. И назад.

Отец покосился на небо, но спорить не стал. Завел двадцать первую «Волгу». Укутал деданьку в тулуп. И они тронулись. В городской черте ещё было терпимо. Но когда выехали за город, небо вдруг набрякло, отяжелело и рухнуло вниз сплошной белой стеной. Снег пошел не хлопьями, а густой крупой. Она мгновенно съела и дорогу, и горизонт.

У поля, которое расстилалось перед деревней как белое море, «Волга» жалобно взвыла, дёрнулась и увязла по ступицы.
– Батя, не пробиться, – отец вытер вспотевшее лицо. – Слепой замес. Давай вернёмся, пока не задубели? Через недельку, как осядет…

Деданька молчал долго. Смотрел туда, где за этой белой круговертью, всего в двух километрах, горел свет в окошке его Фенюшки. Топила, поди, печку. Волновалась.
– Нет, – сказал он негромко. – Я дойду.

Отец ахнул, заспорил, схватил за рукав. Но деданька уже выпростал ноги из машины, запахнул полы тулупа, нахлобучил шапку и, опираясь на палку, шагнул в белую мглу. Он шёл первым, протаптывая след в глубоких сугробах. Отец – за ним. Снег хрустел под ногами, как те самые письма, которые они писали друг другу.

Отец рассказывал потом: он шёл и думал, что это безумие. Что его больной отец, который и по комнате-то ходил с трудом, месит это поле. А дед молчал. Просто ставил ногу за ногой и думал о том, как сейчас откроет дверь, а она обернётся от печки. И больше ничего не надо. Вокруг выл и кружил снег, видимость была нулевая, но деданька не сбился. Любовь вела его крепче любого компаса.

Когда они дошли до избы, бабушка стояла на крыльце. Она будто ждала: платок на голове, руки в переднике. Не удивилась. Просто сказала тихо:
– Знала, что придёшь.

Не спрашивала, как он решился, как прошёл через пургу. Просто шагнула к нему. И они замерли в обнимку посреди белого двора, пока отец, смахивая с ресниц снег, пошёл искать тракториста.

Два дня они провели вместе. Говорили мало. Сидели у окна, смотрели, как тракторист с отцом вытаскивает «Волгу» из снега. А потом деданьке надо было ехать обратно – лечение не ждало.

Двадцать первого апреля деданьки не стало.

А бабушка потом говорила, что в тот раз он пришёл не через поле.
Он прошёл сквозь что-то другое… Сквозь время, сквозь болезнь, сквозь саму смерть, которая уже тянула его за рукав.
Пришёл попрощаться.
Просто не сказал этого вслух.

И это было их последнее поле – и последняя весна.

2015г. и февраль 2026

На фото - папа Лев Дмитриевич и его родители: деданька Дмитрий Филиппович и бабушка Федосья Алексеевна
Миниатюры | Просмотров: 56 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 21/02/26 00:32 | Комментариев: 0



Семейные миниатюры


Посвящается внукам и правнукам

Я хочу поделиться с вами этими историями,
чтобы внуки внуков могли прочитать и понять:
вот откуда мы родом.
Вот что такое настоящая семья.


Пролог


Деданька – так мы звали дедушку Дмитрия Филипповича. Для бабушки и соседей он был просто Филипыч. А бабушку нашу, Федосью Алексеевну, деданька звал Фенюшка.

Он ходил по земле легко, будто уже ничего не должен ей, потому что всё уже отдал. «Волга» под ним, олень на капоте, Фенюшка рядом – и довольно. Двадцать первая «Волга» цвета утреннего тумана, чуть матовая, чуть белёсая, с оленем, летящим в неизвестность, – это был не автомобиль, а корабль. На нём деданька с бабой Фенюшкой отправились в своё последнее и самое счастливое плавание, выйдя на пенсию. За покоем, за домом, который искали по объявлениям, как ищут клад, зная, что он где-то есть, но не зная, где именно.

И нашли.

Кувардино. Дом – высокий, рубленый, с глубоким подвалом и чердаком, где пахло сеном и прошлым веком. И баба Вера – маленькая, сухонькая, с косой, уложенной в тугой венец, поверх которого всегда платок. И летом, и зимой, и в радости, и в горе. Условие: дом – вам, мне – уход до последнего дня. И крест, который они взяли на себя легко, потому что такие люди, как деданька и баба Фенюшка, иначе не умели.

И всё завертелось. Корова, куры, гуси, свиньи, пчёлы – папа с дядькой привезли. Баню поставили, пчельник разбили. Каждое утро теперь начиналось не с чая, а с мычания и петухов. А вечер заканчивался благодарственной молитвой у окна. Жизнь пошла настоящая, крестьянская, где всё делалось с любовью, с толком, с расстановкой.

Но главное начиналось в комнате бабы Веры. Там, за той самой дверью, обитой войлоком, ждал первый ключ к пониманию мира.

История первая. Можжевеловый дух

Из бабы-Вериных уроков:
Сядь на стул, вдохни. Если пахнет лесом и покоем, значит, место твоё.

В комнате бабы Веры стояли стулья. Резные, ручной работы, с верхом из можжевельника, от которого по всей комнате разливался тёплый, чуть горьковатый, лесной дух. И в этом духе спалось так хорошо, что рядом с её печкой мы поставили вторую кровать – специально для нас, для внуков. Потому что где ещё спать, если не там, где пахнет можжевельником и вечностью?

Баба Вера молилась трижды в день. Запирала тяжёлую, обитую войлоком дверь. И мы знали: час, а то и больше, её нет для этого мира, она разговаривает с Тем, Кто выше. А потом выходила, ставила на стол сахарницу, клала щипчики для колки сахара. Старинные, красивые, с узором. И две головки сахара: одну белую, другую тёмную, томлёную, с топлёным молоком. И начиналось.

Мы пили парное молоко, а баба Вера колола нам сахар и читала из книги. Книга была большая, в окладе, с металлическими уголками и замочком, который она отпирала торжественно, как врата в волшебный мир. И мы слушали. Про Адама, про Еву, про Ноев ковчег, про добро и про то, как надо жить, чтобы не стыдно было перед утром. Мы думали – сказки. А это была Библия. И это было лучше всяких сказок, потому что так рассказывать можно только правду.

И сидели мы на тех самых резных можжевеловых стульях, и комната дышала теплом. Баба Вера говорила тихо, и сахар таял во рту, и молоко было тёплое, только что из-под коровы. И казалось, что так будет всегда.

По вечерам, когда за окнами темнело, а в печке потрескивали дрова, баба Вера подводила нас к окнам своей комнаты. Мы вставали полукругом, смотрели на реку, на последний свет, уходящий за горизонт, и она говорила тихо-тихо:
– А теперь давайте благодарить.

Мы не сразу понимали – за что? День как день. Играли, бегали, может, подрались даже, может, коленку разбили. Но она объясняла. За то, что проснулись. За то, что есть молоко. За то, что река течёт. За то, что можжевельник пахнет. За людей, которые рядом. За то, что есть завтра.

Мы говорили по кругу. Начинала баба Вера. Потом мы, каждый – своё. Из её глаз шла такая доброта и свет, что хихиканье само собой умолкало. И стояли мы у окна, прижимались носами к прохладному стеклу, и благодарили. Мир. Бога. Людей. Этот день.

Потом, уже позже, деданька рассказал, как она уходила.

Первое апреля. Папа гостил у деда с бабушкой. Приехал к ним из командировки. Утром баба Вера, как обычно, затворилась, молилась долго, больше часа. Потом открыла дверь, вышла в общую кухню. Воздух в комнате был густой от можжевелового духа и тепла печки. Солнечный зайчик полз по полу от окна к двери. Она позвала его тихо, но внятно: «Филипыч, принеси мне, милый, парного молока, стаканчик». Дед сходил во двор, надоил, принёс. Она приняла стакан обеими руками – старыми, с синими жилками, с тёплыми мозолями от работы. Поднесла к губам, отпила глоток – маленький, будто пробуя на вкус что-то большее, чем молоко. И отдала стакан обратно. Сказала: «Устала я что-то. Отдохну». И отошла к печке, прислонилась к ней спиной, к тёплым изразцам, закрыла глаза.

Деданька поставил стакан на стол, отвернулся на минуту. То ли поправить что-то, а может, просто по привычке домашней. А когда обернулся, увидел: она глубоко вздохнула, будто вбирая в себя последний воздух комнаты, можжевеловый дух, тепло печки, открыла глаза. Взгляд её был ясным, спокойным, как у человека, который только что вернулся из далёкого путешествия. Закрыла их снова. И замерла.

Так и ушла. Легко. Без суеты, без стонов, без прощаний. Только стакан недопитого молока остался на столе. Да можжевеловый дух плыл по комнате, как молитва. За окном щебетали воробьи. День был солнечный, первоапрельский, обманчивый.

А к вечеру папа приехал в город за нами, чтобы проводить её в последний путь. Зашёл в квартиру и сказал:
– Баба Вера умерла.

Я сначала подумала, что он шутит. Первое апреля – никому не верю! Шутка, папа, глупая шутка, признавайся.
А он посмотрел на меня и сказал:
– Не шутка, дочка.

И мир замедлился и поплыл…

По завещанию бабы Веры книги – те самые, в окладах, с замочками, с пожелтевшими страницами, пахнущие воском и свечами, – деданька с бабой Фенюшкой отнесли в церковь. И иконы, которые стояли в красном углу, тоже отнесли. По слову бабы Веры, по её последней воле. Пусть служат там, где им место. Потому что такие книги и такие иконы не должны пылиться в сундуках. Должны звучать.

История вторая. Осенние яблоки

Из деданькиных уроков:
Осень – это время подводить итоги. И радоваться тому, что есть.

Однажды он приехал к нам в город. В памяти не осталось, какой именно был праздник. Помню только: была тёплая осень и выходной день.

Двор был усыпан листьями – золотыми, красными, ещё совсем сухими. Они шуршали под ногами, как новая бумага. Деданька приехал на автобусе. Значит, потом шёл пешком до нашего дома с тяжёлым рюкзаком. Я встретила его на улице, неподалёку от дома. Он увидел меня, поставил рюкзак прямо на землю (там, в рюкзаке, наверняка были банки с молоком, сметана, деревенские вкусности, завёрнутые в чистую тряпицу), подхватил меня на руки и закружил в воздухе. Мир завертелся: небо, крыши, верхушки деревьев, деданькина улыбка.

В рюкзаке, помимо молока, лежали яблоки – антоновка, завёрнутые в газеты. Потом, дома, когда он развернул газету на кухонном столе, запах спелых яблок заполнил всю квартиру. Тот самый, осенний, кисло-сладкий, от которого сразу хочется жить долго и счастливо.

Мы сидели на кухне. Окно было открыто, и лёгкая занавеска иногда вздувалась от ветра, касаясь плеча деданьки. Он пил чай из большого блюдца, прихлёбывая, как делают только старые шофёры и плотники. И рассказывал про пчёл. Что они уже затихли, готовятся к зиме, матка последних трутней выгоняет.

А потом деданька достал из кармана складной ножик и начал чистить яблоко. Лента кожуры вилась длинная-длинная, ни разу не оборвалась. Он дочистил, протянул мне яблоко на ладони и сказал:
– Осень – время подводить итоги. И радоваться тому, что есть. Видишь, солнце светит? Яблоки уродились? И хорошо.

Я взяла яблоко. Оно было чуть влажным и тёплым от его ладони. Откусила. Сладко-кислое, сочное, настоящее.

Деданька научил: хорошо – это когда есть яблоко в руке, солнце в окне и близкие рядом. И этого достаточно на целую жизнь.

И я впервые поняла: «хорошо» – это не про будущее. Это про сейчас. Про яблоко, тёплое от его ладони, про солнце за окном, про его голос. И этого хватит.
Так деданька учил нас видеть хорошее в простом.

История третья. Московская колбаса

Из деданькиных уроков:
С миром можно разговаривать. И мир – хороший. Просто ему иногда нужно напомнить, что мы все здесь – свои.

В то время было понятие дефицит. Иногда вдруг «выбрасывали» в продажу что-то вкусное. И мгновенно, как по мановению волшебной палочки, у магазина вырастала длиннющая очередь. Люди сначала вставали и только потом, уже заняв своё место, спрашивали у впереди стоящих: «Что сегодня дают?».

Тёплая осень. Выходной день. Деданька приехал в гости из деревни, привёз молоко, сметану, яблоки. Мы встретились на улице, он покружил меня на руках, а потом сказал:
– Пойдём-ка в магазин сходим. Что-то мне колбаски захотелось.

Возле магазина «Продукты» очередь была – длинненная. «Выбросили» страшный дефицит: московскую копчёную колбасу.

Деданька оглядел очередь. Потом посмотрел на меня. И сделал то, что я запомнила на всю жизнь. Не стал пробиваться с локтями, не встал в хвост. Начал разговаривать.
Подошёл к ближайшим людям, улыбнулся им своей открытой, деревенской улыбкой. И сказал просто, по-человечески:
– Здравствуйте, люди добрые. Я к сыну в гости приехал, из деревни. У нас там своё, домашнее, а вот колбаской городской внучку побаловать хочу. Завтра утром мне уже уезжать. Не пропустите ли нас с внучкой без очереди? Очень праздника хочется.

И люди заулыбались в ответ. И закивали. И стали пропускать.

Они пропускали его от самого хвоста – шаг за шагом, уступая место, переглядываясь и одобрительно кивая. А примерно с середины очереди уже стоящие в ней люди сами начинали просить впереди стоящих:
– Пропустите деда с внучкой, он издалека, у него праздник.
И те пропускали.

Когда мы оказались у прилавка, произошло невероятное. Очередь, стоящая за спиной, практически единогласно попросила продавца:
– Девушка, продайте дедушке целый батон! А не половинку. Пусть унесёт с собой, в деревню. Пусть праздник будет!

И продавщица тоже улыбалась, глядя на эту картину. И выполнила их волю. Целый батон замотала в плотную бумагу, перевязала бечёвкой.

Но это был ещё не конец.

Выходя из магазина, деданька останавливался почти у каждого. Подходил, заглядывал в глаза и говорил:
– Спасибо тебе, человек. Спасибо, родной. Дай Бог здоровья тебе и твоим детям.
Просто. Искренне. Без суеты.

И люди светлели лицом. Я это помню. Даже сейчас, через столько лет, вижу эти лица. Как будто деданька не просто благодарил – открывал в каждом человеке что-то доброе, что обычно прячется глубоко внутри.

А потом была та история с коровой, когда я решила, что уже выросла...

История четвёртая. Молодая доярка

Из бабы-Фенюшкиных уроков (а она умела молчать, но глаза её говорили):
Всякое дело любви учит. Даже корову доить – и то любовь нужна.

Была у деданьки и бабушки корова. Смирная, послушная, молока давала много – ведро, не меньше. А мне, маленькой, она казалась огромной. Гора. Тёплая, пахнущая сеном и парным молоком, с большими влажными глазами, в которых отражалось небо.

Каждое утро пастух собирал деревенское стадо и уводил в луга, за околицу. А каждый вечер коровы возвращались сами – каждая к своему дому, каждая к своей калитке.
Однажды вечером наша бурёнка вернулась, подошла к двери в гараж, рядом с которой была и дверь в стойло. Деданька возился с замком – отпирал, чтобы запустить её на ночлег.

Я в это время прибежала с улицы. Откуда-то, с игр, с беготни. И вдруг увидела корову. Она стояла, ждала. А я вспомнила, как бабушка и деданька показывали мне, как доить. Как надо садиться сбоку, как пристраивать ведро, как тянуть за соски. Ритмично, ласково, но уверенно.
Взрослые говорили: «Попробуй, Иришка, когда вырастешь».
А я уже выросла? Мне казалось – да. Было мне года четыре, может, пять. Дошкольный возраст, когда всё можно, потому что ещё не знаешь, что чего-то нельзя.

Я присела на корточки прямо на траву, под коровьим боком. Деданька возился с дверью, меня не видел – я была спрятана за её тёплым, большим телом. И я потянула.
Из сосков брызнуло молоко. Прямо на траву. Белыми тонкими струйками.

Бурёнка замерла. Не шелохнулась. Стояла, как изваяние. То ли от неожиданности, то ли понимая, что под ней дитё, которому нельзя мешать. Я чувствовала её тепло, запах сена и пота, слышала тихое дыхание. Она была живой и настоящей.

Деданька отпер, наконец, дверь, обернулся и говорит ласково:
– Ну, милая, заходи.
Корова стоит.

Он снова:
– Иди домой, милая. Устала небось за день.
Корова стоит.

Деданька удивился:
– Что с тобой сегодня? Чего застыла?

И тут на крыльцо вышла соседка. Глянула через забор – и как расхохочется!
– Филипыч! Ты посмотри, кто под ней сидит! Молодая доярка! Вот она и застыла, боится пошевелиться, чтобы девчонку не сшибить!

Деданька шагнул в сторону, заглянул за корову – и увидел меня. Я сижу на корточках, в одной руке держусь за вымя, в траве белые лужицы. А на лице, наверное, полное счастье и полная серьёзность важного дела.

Он не стал ругаться или кричать, что молоко нельзя на землю лить. Улыбнулся своей тихой, деданькиной улыбкой, подошёл, присел рядом и сказал:
– Иришка, доить, конечно, надо. Но молоко – оно в ведёрко. Видишь, сколько добра пропадает? Пойдём вместе, дам тебе маленькое ведёрко, и будешь учиться по-настоящему. А корова наша потерпит, она умная, всё понимает.

И мы пошли в сарай. Он нёс большое ведро, а мне дал маленькое, жестяное, из-под сметаны. И я сидела рядом и пробовала. А бурёнка оглядывалась на меня через плечо и жевала сено. И в глазах у неё было всё то же бесконечное коровье спокойствие.

А трава возле гаража так и осталась с белыми пятнами – до утра. И до утра пахло молоком во дворе.

А вот история о пшеничном поле – совсем другая. Там не было смеха и игры. Там был страх. И исцеление.

История пятая. Пшеничное поле

Из деданькиных уроков:
Страх можно прогнать не словами. А присутствием. И верой в то, что есть место, куда можно уйти.

Седьмой класс. Восьмой. Школа. Военное дело.

В один момент – в связи с какими-то обстоятельствами в мире – у нас на каждом уроке была тренировка одевания и снятия противогазов. Почти через день. Недели три подряд.

У меня были вьющиеся волосы – густые, пушистые. Я укоротила косы и носила волосы в распущенном виде, чуть прихваченные на голове тонкой заколкой. Они аккуратно спускались до уровня лопаток.

И каждый раз, одевая и снимая противогаз, я испытывала сильный дискомфорт. Не только от самой процедуры, от запаха резины, от ощущения удушья. Но ещё и от того, что при снятии противогаза несколько волос защемлялись резиной и выдёргивались. Больно. Каждый раз.

Я стала плохо спать. Снился один и тот же страшный сон: я и другие люди лежим на земле, и какой-то огромный сапог вот-вот встанет мне на лицо и раздавит его. Я просыпалась в холодном поту, сердце колотилось, и заснуть снова было невозможно.

В один из дней сентября деданька приехал в гости с ночёвкой. Вечером, когда все ушли спать, я рассказала ему эту историю. Про противогаз и страшный сон, про то, как волосы выдёргиваются. Он выслушал внимательно, не перебивая. Потом рассказал мне какую-то сказку. Не помню уже какую, но голос у него был такой тёплый, такой родной. Посидел со мной рядом, погладил по голове, по волосам. И я уснула.

А утром воскресенья выяснилось, что мы едем вдвоём с деданькой в деревню. Он договорился с родителями, что забирает меня на недельку-другую, а потом привезёт обратно. Я училась на отлично – отпускать было можно.

И поехали мы с ним в деревню на «Волге». По дороге пели народные песни, как обычно. «Эх, дороги…», «Калинка», «Светит месяц» – деданька знал их все, и я подпевала.

Потом доехали до Кстовского района, проехали лес – и остановились возле поля, полного спелых колосьев пшеницы. Золотые волны шли одна за другой под лёгким осенним ветерком. Солнце светило косо, низко, и колосья переливались, как море.
Деданька предложил пройтись. И мы пошли – как два корабля – гладя колосья руками. Они шуршали, мягко касались ладоней, пахли солнцем, землёй, осенью.

И он в какой-то момент стал рассказывать. Тихо, спокойно, будто делился секретом.
– Если случится ядерная атака, – сказал он, – я приеду в город. Заберу вас всех. И мы поедем, как сегодня. В деревню. Приедем на это поле – потом в наш дом. Пойдём в погреб – и отведаем душистого мёда, маслянистого, такого, что ложка стоит. А потом растопим печку и ляжем спать. Всё будет хорошо.

Что-то ещё говорил. Про то, что дом наш крепкий, про то, что в подвале всегда есть запасы, про то, что природа сильнее любой войны.

И у меня на душе и в сердце наступил покой. Глубокий, настоящий. Я шла рядом с ним, гладила колосья, чувствовала их шелест под пальцами, слышала его голос, смотрела на бескрайнее золотое поле – и понимала: всё будет хорошо. Не потому, что он обещал спасти меня. А потому, что он был рядом. Потому, что его вера в добро была сильнее любого страха.

Удивительно: я ведь понимала, что это сказка. Что если случится настоящее – никакое поле не спасёт. Но его голос, пение птицы в небе, шелест ветра, тепло солнца и колосья в ладонях – всё это было сильнее правды. Исцеляющая сказка, которая работает.

И в ту ночь, когда мы приехали к бабушке, я впервые за много недель спокойно спала. Без снов, без страха, без холодного пота.

А потом, вернувшись в город, я тоже спала спокойно. И больше тот сон мне никогда не снился.

* * *

А потом они ушли. Но осталось главное...

Эпилог. Две головки сахара

Дом после ухода в мир иной бабы Фени и деданьки остался. Бабушка подарила его младшему брату отца. Стоит до сих пор. Говорят, деревню перестроили, понастроили больших домов, изменили улицы. Но я туда не езжу. Не из горечи. Из бережности. Потому что то Кувардино, которое мне дорого, существует только внутри: с высоким рубленым домом, с запахом сена на чердаке, с бабой Верой у печки и деданькой на крыльце. Тот мир уже не на карте. В памяти. И я берегу его нетронутым, как берегут икону под стеклом: не чтобы спрятать, а чтобы свет не погас.

Иногда, когда тяжело, закрываю глаза и возвращаюсь в ту комнату. Чувствую можжевеловый дух, слышу деданькин голос, вижу бабу Веру у окна. И понимаю: они никуда не ушли. Они – внутри меня.

Взрослея, чаще вспоминаю бабу Веру и её вечерние уроки. Когда тяжело. Или кажется, что всё валится из рук. Или просто вечер, и за окном темнеет. Подхожу к окну, смотрю куда-то вдаль: на огни, на реку, которой не видно. Но я знаю – она есть. И благодарю. По кругу, как учила баба Вера. И становится легче. Потому что можжевеловый дух никуда не делся. Он въелся в стены, в стулья, в нас самих.

И мы, нижегородские внуки, разбросанные по своим квартирам, по своим делам, теперь несём это дальше. Учим своих детей благодарить: за прожитый день, за то, что мы есть друг у друга.
За деданьку, который учил нас разговаривать с миром. И мир откликался.
За корову, которая стояла не шелохнувшись, пока маленькая девочка училась быть дояркой.
За пшеничное поле, где страх растворился в шелесте колосьев, в пении птиц, в деданькином голосе.
За бабу Веру, которая когда-то давно, в деревне Кувардино, открыла нам эту дверь. Не ту, обитую войлоком, за которой она молилась. Другую – в тот самый мир, где сахар колют старинными щипцами, где парное молоко, где книги запираются на ключ. А ключ тот – от благодарного сердца.

Так и живём.

Люди уходят. Но остаётся их дыхание в сердцах других. В том, что мы помним. В стенах, которых больше нет, но которые стоят крепче любых новых.
Любовь продолжается после ухода.
Не в слезах, а в стакане молока у окна, в словах благодарности, в можжевеловом духе, пропитавшем память.

И две головки сахара на столе: одна белая, одна тёмная. Обе – сладкие.

И ключ от благодарного сердца – у каждого из нас. Нужно только вспомнить о нём и открыть дверь памяти.

2015г. и февраль 2026
Миниатюры | Просмотров: 53 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 19/02/26 12:19 | Комментариев: 0



I. Картина над диваном


В гостиной, над диваном, висело полотно, купленное случайно. В день городского праздника, на стихийной выставке художников на центральной улице.
Он шёл мимо, задержал взгляд на раме – простой, но подходящей к стене. И купил, не зная имени автора.
На холсте – две женщины в белом на противоположных берегах реки.
Между ними – вода, спокойная и непроницаемая.
Солнце садилось ровно посередине, отражаясь золотой дорожкой, как мост, по которому никто не шёл.

Он смотрел на картину чаще, чем на жену.
В ящике стола лежало письмо первой любви – пятнадцатилетней давности.
«Я не вернусь…».
Тонкое, смятое, с надписью другого мужчины в конце.
Он так и не ответил.
Не знал, что сказать.

II. Молчание второго этажа


В их доме звук падал сверху, как камень в колодец: с паузой перед ударом.
На первом этаже – его кабинет, тишина, натянутая струной.
Наверху – первая жена и дочери. Её голос он перестал различать год назад.
Однажды звук изменился.
Слова стали короче, резче.
Он бросил ручку и взлетел по лестнице.
На площадке – жена и старшая дочь.
Рука жены чуть приподнята – не для удара, а как барьер между собой и ребёнком.
В глазах – не ярость. Выжженная усталость.

Он схватил её за запястье.
Она даже не дёрнулась.
Посмотрела прямо. И тихо, почти беззвучно произнесла:
– Даже ударить не можешь от души.
Не ему. Не дочери. Себе.

Девочка убежала. Он остался стоять на площадке.
И впервые понял: река на картине не между ними.
Она – внутри.

И они оба тонут по разные стороны.

III. Тень на танцполе


Он встретил вторую женщину на вечеринке у друзей.
Не призрак – плоть и кровь. Тот же смех с лёгким всхлипом на выдохе.
Те же волосы, запах весеннего дождя и старых книг. И тот же университет – тот же факультет.

Судьба не изобретательна. Она копирует сама себя.

Он пригласил её на танец.
Танцевали весь вечер.
Когда она сказала, что её отправляют на практику – туда, куда уехала первая, – мир сузился до размера конверта.
– Не уезжай, – сказал он.
Она положила ладонь на его руку – тепло, без давления.
– Разберись со своими берегами. А я вернусь.

Перед отъездом вложила ему в ладонь листок с номером.
– Принимает за рекой. Скажи, что от меня.

IV. Договор. Всё, что было до


Она пригласила его на белый танец. Во второй раз.
Через неделю после их первой встречи.
Подошла сама. Протянула руку.
– Я хочу, чтобы у нас были дети, – сказала.
– Я буду любить тебя. Ты будешь любить их. Этого достаточно.

Он помолчал. Потом ответил:
– Я не люблю тебя. И не знаю, смогу ли полюбить.

Она кивнула – будто ждала этих слов.
– Знаю, – сказала. – Я знаю про письмо.

Кто-то из знакомых обмолвился. Она сложила сама: ту девушку на том берегу, ту реку, которую он так и не переплыл.
Знала – и всё равно пришла.
– Просто будь рядом, – добавила. – А я справлюсь.
– Хорошо, – сказал он.

Она расслышала в этом обещание. Он – надежду.

Десять лет она ждала, что его любовь вырастет из её любви.
Поливала, рыхлила землю, ставила подпорки.
Дерево не выросло.

Десять лет он ждал, что чувство возникнет само.
Смотрел на неё – и видел только долг. Идеальную жену, мать его детей.
Женщину, перед которой у него не было права на равнодушие.
Они молчали – каждый о своём.
Она – из страха услышать подтверждение.
Он – из желания не сделать больно.

Это молчание стало стеной, о которую разбилась её надежда.

А потом наступил тот день на втором этаже.
Её рука, занесённая над дочерью. Её голос – тихий, почти беззвучный:
– Даже ударить не можешь от души.
Потому что десять лет она била себя о его молчание.
И только в этот миг поняла: боль уже не проходит сквозь тело.
Она стала частью тела.

Он не лгал. Она не лгала.
Оба верили – каждый в своё.

Договор был честным. И невозможным – с самого первого дня.

Потому что нельзя договориться с рекой.
Нельзя вырастить чужую любовь из своей – как нельзя научить дышать за другого.

V. За рекой


Здание стояло в нижней части города, за мостом – там, куда он почти не заезжал.
Четыре этажа белого кирпича. Справа от входа – крупные красные буквы по белому фону: «Школа мужества и патриотизма».
Он постоял минуту, глядя на надпись. Мужество. А он пришёл сюда, потому что боялся повторения прошлого.

Поднялся на второй этаж. Длинный коридор – на стенах фотографии моряков в парадной форме.
Дверь кабинета находилась почти в конце, рядом с помещением ДОСААФ.
Он позвонил.

Психолог оказалась женщиной лет сорока – с живыми карими глазами и интеллигентной сединой
в пышных курчавых волосах, убранных в пучок. Руки лежали на столе спокойно.
За окном – река, разделяющая город на «верх» и «низ».

Он рассказал ей о страхе потерять дочерей.
Она выслушала. Редко задавая вопросы. И именно это помогало говорить.
– А что, если вы боитесь не потерять их, а иметь право на счастье?
За окном проплыла баржа, грузная и медленная.

– Вы никогда не лгали первой жене, – сказала она просто.
– Но вы лгали себе – что договор заменит любовь.

VI. Письмо (Отклик клиента)


Здравствуйте.
Пишу спустя годы. Десять лет брака, двое чудесных детей – и странная пустота,
которая росла между нами по мере того, как девочки взрослели.
Всё было правильно: дом, обеспечение, тишина. Но это была тишина двух людей, которые разучились говорить.
Я чувствовал непонимание, но не знал, что с ним делать.

Встреча с другой женщиной стала не переворотом, а ключом. Она заставила меня заговорить – о страхах, желаниях, забытых мыслях.
И именно она направила меня к вам. Я шёл на первую встречу со скепсисом, записавшись на час «для галочки».
Мы просидели три с половиной. Я
вышел с тяжёлой головой, полной новых слов и непонятных чувств.
Но утром проснулся с ясным, почти физическим желанием – продолжать.
Меня «закусило».
Ваши вопросы, это аскетичное место, сам процесс – будто в тёмной комнате начали зажигать свет, и я хотел больше.

Мы говорили о многом. О незавершённых отношениях пятнадцатилетней давности.
Вы предложили «договорить» их внутри. Я был абсолютно уверен в бесполезности этого.
А через пятнадцать минут плакал, как ребёнок, ощутив, как камень, который я таскал в груди годами, наконец отпускает.
Это было освобождение.

Абсолютные вещи стали относительными. Появилось доверие – к вам, к себе.

Мы говорили о страхах: потерять дочерей, осуждение родителей, чувство, что я предаю человека, который никогда меня не подводил.
Вы не давали советов. Вы помогали мне открывать глаза.
И я сам, шаг за шагом, приходил к ответам.
Действовал.
Преодолевал.
Я слышал от вас важные слова: «Хочешь, чтобы твои дети были счастливы – будь счастлив сам».
«Страх – это всего лишь непройденное пространство. Сделай шаг».
Спустя месяцы у меня внутри сложилась чёткая картина.
Я понял, чего хочу. Сомнения ушли.
Как-то раз, уже после всего, я зашёл к вам, и вы, смеясь, спросили: «И живой?»
Я вспомнил свои старые слова о том, что не смогу жить без своих детей.
Но их у меня никто не отнял.
Никто не отнял их любовь.

С тех пор прошло время.
Я развёлся. У меня прекрасные, дружеские отношения с бывшей женой – матерью моих детей.
Мы созваниваемся, помогаем друг другу.
Она поняла.
И в этом понимании мы оба раскрылись заново.
Мои дочери – они со мной. Мы живём легко.
Я многое понял.
Что-то знаю.
Остались вопросы, сомнения.
Но нет больше того страха – шагать вперёд.
Я живу. И это – главное.
С уважением,
Ваш бывший клиент.

VII. Дом на ладонях – её путь: освобождение


Когда адвокат принёс бумаги, первая жена не плакала.
Собрала чемодан – аккуратно, как в командировку.
Уехала к морю, в мастерскую подруги-художницы.

Там, в углу, висела картина.

Женщина, чьи пальцы впились в щёки – не чтобы удержать лицо, а чтобы почувствовать, что она ещё здесь, живая.
На голове – не шляпа, а дом с рыжей крышей. В окнах – свет, который она сама зажигала каждое утро.
А на краю поляны – две девушки в белом. Лёгкие. Свободные.

А она – стены. Камень. Тишина в спальне.

Она купила картину.
Привезла в новую квартиру.
Смотрела на неё по утрам – и училась: дом можно снять с головы.
Можно войти в него. Можно выйти.
Можно позволить себе быть не только стенами – но и ветром над полем.

VIII. Ветер сквозь пальцы. Река как связь


Он зашёл к первой жене – забирал младшую дочь.
В гостиной висела та самая картина.
«Дом на ладонях».

– Узнаёшь? – улыбнулась она. В глазах – не упрёк.
Свет, как в окнах на холсте.
– Это же та самая…

– Я написала тебе письмо, – сказала она тихо. – Ты получил?
– Да.

Она кивнула. Помолчала. Потом повторила почти дословно, глядя в окно:
– Спасибо, что не сломал себя ради меня. Ты никогда не обещал меня любить – и не соврал.
Ты сдержал все остальные обещания: любил девочек, строил им мир.

Он стоял молча. Эти слова на бумаге были одними.
Произнесённые её голосом – другими.
Теплее. Живее.

– Благодаря твоей честности я встретила человека, которого могу любить без долга, – добавила она.
– Я выхожу замуж. Жду ребёнка.
Погладила живот – ещё не округлившийся, но уже живой.

За окном резвились их дочери.

– Раньше я думала, что дом давит, – сказала она, глядя на картину. – А теперь вижу: я его вырастила.
Он мой. И я могу снимать его с головы.
Иногда.
Он кивнул.
Больше нечего было добавить.

Они не простили друг друга.
Они просто перестали быть должниками.

Он вышел на улицу.
Вторая жена ждала у машины.
Ветер играл её волосами. Никакого дома на голове.
Только лёгкость – не пустота, а свобода.

Картина «Дом на ладонях» осталась там, у первой жены.
Как памятник не боли, а мудрости, которая приходит после.
Как напоминание: счастье не строится на молчании.
Но из его обломков можно сложить мозаику.
Не идеальную, с трещинами.
Но целую.

Ветер на картине не угроза. Он просто есть.
Проходит сквозь пальцы женщины, треплет юбки танцующих девушек, касается моря за спиной.
И шепчет то, что он наконец услышал:

Живи. Просто живи. И разреши жить другим.

Он осознал, что был не прав насчёт первой картины – с рекой.
Он видел в ней разделение. Теперь видит связь.

Да, две женщины на двух берегах. Но река течёт.
Она движется, она жива.

Его дочери – эти лодки на воде.
Его жизнь – это русло.

Он сел в машину. Взял её руку.
И завёл двигатель – без оглядки на реку за спиной.

2018 - февраль 2026

P.S. Все события в произведении вымышлены,
любые совпадения с реальными людьми, живыми или мёртвыми случайны


картинка - инет
Миниатюры | Просмотров: 46 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 14/02/26 03:57 | Комментариев: 0





Зимний вечер. Луна. Ветер жалобно
Еле слышно свистит за окном.
Одиночество тихо безжалостно
Сжало сердце. Наполнило дом.
Ветви ивы качают за окнами
Снежных нот колобки. И молчат.
Выстрел… Где то внутри что то ёкнуло.
Где сейчас ты, родной мой солдат?

Похоронка. Сухая холодная
Информация: «Без вести пал».
Навалилась печаль безысходная.
Ведь вчера ты письмо мне прислал.
Слышу голос знакомый и ласковый:
- Я вернусь. Ты пожалуйста жди.
И не верю сухой информации.
И шепчу: Жду. Скучаю. Приди.

За окном снег мерцает и кружится.
Изумрудно-агатовый взгляд
Проступил сквозь снежиное кружево…
Возвращайся, родной мой солдат!
Возвращайся домой! Я соскучилась.
То ли сон, то ли явь: мы вдвоём…
Вот и всё… Я одна. Улетучилось
Наважденье за зимним окном.

В сновиденьях гостишь очень редко ты.
И всегда повторяешь: Вернусь!
За окном – тишина предрассветная.

Я тебя непременно дождусь!

­13.02.2026 22:24:05

Темная ночь (минус)
Песни военных лет_Мелодия Н.Богословский
Поэзия без рубрики | Просмотров: 67 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 14/02/26 02:30 | Комментариев: 4



Звучи, молитва светлая, звучи:
Отчаянье, печали излечи.
Под водопадом боли, страха, слёз
Под нежный шёпот и печаль берёз.
Под колокол волнений и обид.
Когда внутри всё рвётся и болит.
Когда в осколки крошится душа.
И нечем: ни любить и ни дышать.

Там белый пух июньских тополей
Плывёт как исцеляющий елей,
Касаясь нежно раненой души,
И молит тихо: Ешь. Молись. Дыши.
Уносит, растворяет сердца боль.
Дожди смывают скорбную юдоль.
Коснешься лбом шершавого ствола
И чувствуешь: вздохнула, ожила

Душа. Трепещут крылья за спиной.
В висках звучит: Живи. Живу. Живой.
Взлетаю с ветром. Синь небес светла
И расправляю облаков крыла.
Расту с тугими кронами. Парю.
Укутываюсь в нежную зарю.
И вера в жизнь цветёт в моей крови
С молитвой всепрощающей любви.

­13.02.2026 17:11:17
Лирика | Просмотров: 46 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 14/02/26 02:28 | Комментариев: 0



Памяти тех, кого земля взяла, а глина помнит


Пролог


В то утро дверь старого дома подалась с протяжным, жалобным стоном, будто не хотела впускать непрошеных гостей. Солнечный свет упал на истертые доски, выхватив из полумрака дорожку пыли, в которой, словно конфетти, блестели мелкие осколки стекла. В воздухе все еще пахло не жильем, а забвением. Сыростью, старой бумагой и чем-то неуловимо сладким, тленным. Я сделала шаг, и половица отозвалась таким знакомым, таким домашним скрипом, что на мгновение показалось: сейчас из глубины коридора выйдет кто-то и спросит: «Ну, где тебя носит? Самовар стынет».

Но никто не вышел.

Только ветер шевельнул тюлевую занавеску, и мне почудилось, что за ней, в углу, стоит высокая тень. Два метра ростом. Широкие плечи. И руки, которые могли либо вылепить горшок, либо перевернуть барскую тройку, либо вытащить из реки такую рыбину, что лошади впору креститься.

Я села на подоконник и закрыла глаза. И потекло время вспять, как тесто в квашне, как глина на гончарном круге...

1. Глина и гонор


Глина бывает разная. Есть красная, тяжелая, для кирпича. Из нее кладут стены, чтобы отгородиться от соседа. Есть белая, тонкая, для посуды. Из нее пьют чай с блюдечка, чтобы сосед видел: достаток есть. А есть глина серая, вязкая, придорожная. Та, в которой вязнут колеса, которую проклинают мужики, слезая с саней и матеря небеса, пославшие эту распутицу.

Вот из такой глины, из такой дороги, из такого снега по колено и был сделан Лука.

Два метра ростом. Необычной могучей силы. Ладони – как сковороды, пальцы – как корневища, спина – как стена овина. Стоит на ветру, а ветер огибает его, как река огибает валун. Идет по снегу – снег под ним не скрипит, а стонет, потому что понимает: этот продавит, ему лучше не сопротивляйся.

Сила в нем была какая-то древняя, ещё домосковская, вятско-нижегородская. От тех мужиков, которые если брались за соху, то пахали до горизонта, если брались за топор – рубили так, что щепки летели в другой уезд, а если брались за глину – лепили горшки, как боги лепят людей: нарочно чуть кривовато, чтобы не гордились.

О горшках надо сказать особо.

Горшки у Горшковых были знатные. Рынок в уездном городе знал: Горшковы приехали, значит, будет звон. Они звенели, когда их пробовали ногтем. Гудели, если дунуть в пустую утробу. Хранили тепло так, будто само солнце замуровано в глиняные бока. Старик-дед, отец отца Луки, учил:

– Глина – она как баба. Пока мнешь – терпит. Как дашь форму – запомнит. Обожжешь – уже не переделаешь. Так и живи, чтоб потом не переделывали.

Дед этот был шустрый, юркий, маленький – в прыжке, как говорили, росту было, но в деле – огонь. Торговал, договаривался, кланялся кому надо и выпрямлялся, когда никто не видит. А Лука молчал. Он считал, что слова – это для тех, у кого силы мало. У кого сила есть – тот делает.

И вот зима. Мороз под сорок. Снег – пухляк, рыхлый, как пух из старой перины. Сани тяжелые, доверху груженные горшками: красными, коричневыми, желтыми, обливными и простыми. Лошадь – худая, но жилистая, нижегородская, привычная ко всему. Тянула постромки и косила глазом: мол, хозяин, тут главное – не дёргай.

А тут – тройка.

Летела навстречу, как огонь. Колокольцы заливаются, дуга расписная, полость медвежья, а в санях – барин. В енотовой шубе, в бобровой шапке, сытый, красномордый, с усами, как у таракана. И с гонором, раздутым до размеров овина.

Дед Луки – шустрый старикан, битый жизнью, знающий, что горшки бить – не барина учить, – кубарем с саней, и в ноги. Прямо в снег, прямо перед мордами лошадей.
– Барин, родненький, свет-ваше-благородие, уступи! Снег рыхлый, сани тяжелые, перевернёмся – товар побьем. Век за тебя Бога молить будем!

А барин – ноль эмоций. Сидит, как из чугуна вылитый, только пар из ноздрей валит, как из самовара.
– Не бывать тому, – говорит. – Чтобы я, столбовой дворянин, каких-то горшечников пропускал. Пошёл прочь, смерд! Дорогу дай!

Дед в слезы, в причитания, в пояс кланяется, шапку в снег уронил, ползает на коленях.
– Ба-а-арин, пожалей! Старика пожалей, товар пожалей! Всю зиму работали, последнее везём!

А барин – ни в какую. Принцип.

Лука все это слушал. Сидел на санях, как каменный, и слушал. Потом спрыгнул.
Не спеша. Без суеты. Подошёл к тройке. Взялся за оглоблю. Лошади шарахнулись – почуяли силу. Барин рот открыл, чтобы крикнуть: «Куда прёшь, холоп! Да я тебя!..» – и не докричал.
Потому что сани с барином, с лошадьми, с енотовой шубой, с гонором и с принципами плавно, с достоинством, но неумолимо наклонились и опрокинулись в сугроб. Мягко так, культурно. Лошади – в одну сторону, барин – в другую, колокольцы – звяк! – и тишина.

Лука отряхнул рукавицы, подошел к деду, поднял его с колен, посадил в сани, тряхнул вожжами и сказал лошади одно слово:
– Пошла.
Лошадь пошла. Всё поняла. Она вообще всё понимала, умнее многих людей.

А барин вылез из сугроба красный, как рак, и закричал вслед:
– Я найду тебя, сукин сын! Я тебя в Сибирь! Я тебя на каторгу! Я тебя!..
Но Лука даже не обернулся. Только дед перекрестился и шепнул:
– Ну, Лука, теперь держись. Нагрешили мы с тобой нынче...

2. Сом


А до того случая с барином, ещё в молодости, была у Луки другая история. Летняя.

Речка у них там, в Нижегородчине, не широкая, но глубокая. Омута – чёрные, холодные, дна не достать. И водилась в тех омутах рыба – не чета нынешней. Сомы. Такие сомы, что иной раз ночью, в тишину, слышно было, как они всплеснут хвостом – аж по всей реке эхо идёт. И верили старики: есть там один: дед всех сомов. Старый, как эти берега, мхом поросший, усатый, в человеческий рост длиной. Кто его поймает – тому вся жизнь по-другому пойдёт. Только никто не ловил. Боялись.

Лука не боялся.
Он вообще ничего не боялся. Страх – он для тех, у кого силы мало, говорил дед. А у Луки силы было на троих.

И вот пошел он как-то на речку. С вечера. Закинул снасть – не удочку, а крючину самодельную. На толстом канате, с наживкой величиной с поросёнка. И сидит. Ночь летняя, теплая, комары зудят, звёзды в воде купаются. Лука сидит, как каменный, и ждёт.

Под утро и клюнуло.
Да так клюнуло, что Лука едва на ногах устоял. Канат натянулся, как струна, вода в омуте забурлила, заходила ходуном, и показалось Луке, что сам водяной за его снасть ухватился и тянет вглубь, в чёрную воду, на самое дно.

Уперся Лука ногами в берег. Руки сцепил. Тянет.
А сом тянет обратно.
И пошла у них борьба – не на жизнь, а на память потомкам.

Час тянулись. Два. Уже солнце взошло, уже бабы на речку пришли белье полоскать, увидели – ахнули, разбежались. Мужики собрались на берегу, стоят, крестятся, советы дают, а помочь никто не лезет – страшно.

А Лука тянет.
У него руки в кровь стёрты канатом, спина гудит, ноги в берег вросли по колено, а он тянет. Потому что не может он отпустить. Потому что там, в воде, такая сила бьётся, равная ему, и кто кого переборет – тот и будет в этом мире главный.

К полудню сом сдал.
Выдохся. Всплыл брюхом кверху, усталый, огромный, серый, как старая туча. Лука подтянул его к берегу, а там уж мужики подоспели: верёвки кинули, баграми поддели. Вытащили сома на берег – и ахнули.
Два метра длиной, не меньше. Усы – как вожжи. Пасть – как ведро. Весу в нем было – лошади не поднять.

А Лука стоял над ним, тяжело дышал, смотрел на эту рыбину и вдруг почувствовал что-то странное. Будто не рыбу он поймал, а самого себя. Будто там, в воде, билась его собственная сила. И теперь она вышла на берег и лежит, побеждённая, и смотрит на него мутным сомовьим глазом.
– Ну, – сказал Лука. – Теперь домой везти надо.
Погрузили сома на подводу. Еле закатили – человек шесть надрывались, а Лука один с хвоста поднимал. Положили поперек телеги: голова с одной стороны свесилась, хвост с другой. Лошадь запрягли – старенькую, смирную, Зорьку.
Зорька оглянулась, увидела, что везёт, дёрнула. Постромки натянулись. Колёса скрипнули. И ни с места.
– Ну-ка, – сказал Лука. – Ещё раз.
Зорька дернула ещё раз. Уперлась всеми четырьмя копытами, жилы на шее вздулись, глаза кровью налились. А воз стоит. Потому что хвост сомовий на земле лежит, тормозит, как якорь. И вес такой, что лошадиный век его не перетянет.

Мужики загалдели: мол, бросай сома, Лука, бери мясо по частям, не мучай животину.
А Лука посмотрел на Зорьку, на её дрожащие ноги, на выпученные глаза, и сказал:
– Иди гуляй.
Выпряг лошадь. Привязал её сзади к подводе, чтоб не убежала, чтоб видела. Встал спереди, взялся за оглобли, упёрся ногами в землю, натужился – и пошёл.

Телега скрипнула, дрогнула, покатилась.
Лука идёт – телега едет. Лука шаг делает, телега полметра проезжает. Хвост сомовий по земле волочится, пыль столбом, трава примятая. Спина Луки мокрая, рубаха прилипла, жилы на лбу вздулись, глаза в землю уперлись, а он идет.
Мужики за ним бегут, шапки вверх кидают, ура кричат. Бабы из домов выскакивают, крестятся, плачут. Дети визжат, за подводой бегут, на сома пальцами показывают. А Лука идёт.
Так и довез до самого дома.

Во двор зашёл, телегу поставил, оглобли опустил. Повернулся к Зорьке, отвязал её, погладил по морде и сказал:
– Вот так. Лошадь – она для малого дела. А большое на себе таскать надо.
И пошел в избу – чай пить.

А сома того потом всей деревней ели неделю. И ещё соседям развозили, и на базар возили, и вялили, и солили, и уху варили. На всю зиму хватило. И долго потом в тех местах рассказывали: был мужик Лука, который сома поймал, лошадь пожалел, а сам впрягся и довёз.

3. Глина и справедливость


Год искал барин Луку.
Год!
Это вам не шутка. Крестьян тогда – как глины в карьере. Попробуй найди одного, если он специально прячется. А Лука не прятался. Жил себе, горшки делал, на базар ездил, только в тот уезд не совался, где барин тот проживал.

Но земля слухами полнится. Донесли. Нашли.
Приехали урядники. В избе – переполох. Бабка воет, дед крестится, мать Луки в ноги падает. А Лука стоит посреди избы, руки по швам, и молчит.

– Собирайся, – говорят. – К барину поедешь. Он тебя сам судить будет.
Дед котомку собрал – сухари, лук, смену портянок. И заплакал.
– Прости, Лука, это я тебя в тот день не удержал.
Лука погладил деда по голове – осторожно, чтобы не раздавить, – и сказал:
– Ничего, деда. Сибирь тоже земля.
Повезли.
А барин, надо сказать, за этот год остыл. Выпил, подумал, покумекал. Мужик-то какой пропадает! Два метра ростом, силища немереная, а смирный. С лица не пьющий, работящий. Таких днём с огнём не сыщешь.

Привезли Луку. Барин на крыльцо вышел, оглядел с головы до ног, прошёлся вокруг: пощупал плечо – как камень, руку – как железо, спину – косая сажень.
– Тот самый? – спрашивает урядников.
– Тот самый, ваше благородие. Горшков Лука прозывается.

Барин усмехнулся в усы.
– Ну что, Горшков, помнишь меня?
Лука молчит. Смотрит куда-то поверх головы барина в небо. А небо синее, морозное, и вороны кружат.
– Помнишь, как ты меня в сугроб опрокинул?
Лука переступил с ноги на ногу, но промолчал.

Барин вдруг как расхохочется!
– Ладно, – говорит. – Не буду я тебя в Сибирь. Ты мне самому нужен. Будешь у меня кучером. Чтоб таких быков, как ты, на дороге больше не встречать. А то перевернут ещё раз – ищи потом свои кости по сугробам.

Лука даже бровью не повел. Только спросил:
– А семья?
– Что – семья?
– С собой возьму?
Барин подумал, почесал затылок.
– Возьмёшь. Дом дам. Лошадей дам. Жить будешь при усадьбе. Жениться тебе надо, Горшков. Холостых кучеров не держу. Женатый он спокойней, женатый он на хозяйство завязан.
– Женюсь, – кивнул Лука. – На ком скажете.
Барин опять захохотал.

– Экий ты прямой, как оглобля! Ладно, есть у меня на примете одна. Дворовая. Ростом маленькая, метр с кепкой, в прыжке, как у нас говорят. Ты её в карман положишь. Как раз чтоб в санях рядом сидела: не тесно, и порожняком не ездить. А то такие бугаи, как ты, одни ездят: лошадям обидно, везут пустые сани.
И женил.

Привезли ту девушку – Феней звали – маленькую, кругленькую, с румянцем во всю щеку, с косами, уложенными короной. Глаза – как васильки во ржи. Ростом не вышла, зато глазом вострая, сразу видно – хозяюшка. Подошла к Луке, задрала голову, посмотрела снизу вверх и сказала:
– Ну, здорово, великан. Наклоняйся давай, целовать буду.

Лука наклонился. Поцеловал. И всё – приросло сердце. Потому что маленькие они такие, что в них силы больше, чем в иных больших. Потому что им за двоих стоять надо, за себя и за рост свой. Они, маленькие и цепкие. Глина в них другая: та, что на кирпич идет. Из них стены кладут.

Зажили. Дом дали: тёплый, крепкий. Лошадей дали – лучших. Лука барина возил – как пух в санях летал, ни одной кочки не пропустит, ни одного ухаба не срежет. Барин доволен, нахваливает. Дети пошли один за другим, все в отца ростом, в мать статью. Крепкие, ладные, работящие.

Так и текла жизнь. Медленно, как глина на круге. Дети подрастали, горшки звенели на базарах. Барин хлопал Луку по плечу и звал в кабак чай пить. Лука чай пить не отказывался, но больше двух чашек не осиливал: непривычно, да и жарко. Сидел, слушал, как барин про политику рассказывает, и думал о своём. О земле думал. О той, что кормит. О той, что помнит.

4. Глина и дорога


А в начале двадцатого века зашевелилась Россия. Как тесто в деже, как глина на круге – поехало всё, закрутилось. Земли захотелось мужикам, воли, простора. Переселенческое управление объявило: поезжайте в Сибирь, дадим наделы, подъёмные, льготы.

Лука к тому времени уже немолодой был. Дети выросли, внуки пошли. Барин, тот самый, уже помер, и наследники молодые хозяйство вели не так, не по-старинному. А тут – Сибирь. Земли – не пахано, леса – не рублено, простора – глазу не на что наткнуться.

Собрались Горшковы всей семьей. Долго думали, гадали. Маленькая Феня, уже седая, но всё такая же круглая и быстрая, сказала:
– Едем. Здесь мы люди пришлые, при бариновой милости. А там – сами себе хозяева. Там наша земля будет.
Собрали котомки, погрузили горшки – те, что получше, на память о старом ремесле, – и тронулись.

Ехали долго. Сначала поездом – теплушки. Дети, мешки, коровы мычат, куры кудахчут, мужики матерятся, бабы плачут. Потом подводами. По трактам сибирским, по ухабам, по грязи, по пыли. Везли с собой дом на колесах, веру, язык свой, говор нижегородский, окающий, певучий.
Приехали в Тобольскую губернию, в те места, что потом Омской областью стали. Осели. Построили дом. Снова горшки стали делать. Как же без горшков? И завертелась жизнь. Новая, сибирская.

А через несколько лет, когда уже совсем устроились, приехала к Фене женщина. Издалека приехала, из самой России. Гостинцы привезла, поклоны от родни, что там осталась.
Долго сидели, чай пили, плакали, вспоминали. А на прощание та женщина сказала:
– А помнят тебя в Россее, Феня. Помнят. И Луку твоего помнят. Как он того барина перевернул – до сих пор рассказывают. И про сома помнят. Легенда пошла.

Феня улыбнулась, вытерла слезу.
– Передай, – говорит, – что живы мы. Здоровы. Сыты. А барина того, дай Бог ему здоровья, добром поминаем. Хороший был барин, справедливый. Не сослал, а к себе взял. Спасибо ему.
Так и жили дальше.

5. Глина и время


Девятнадцатый год. Гражданская война гуляла по Сибири, как медведь по малиннику: всё трещало, ломалось, хрустело.

Шли через те места белогвардейцы. Усталые, злые, обмороженные, вшивые. При штабе обоз с ранеными и больными. Не с боевыми ранеными, а с тифозными. А тиф – хуже пули. Пуля убивает быстро, а тиф мучает долго, высасывает душу, сушит тело.

Понадобились им проводники, возчики, мужики, которые с лошадьми управляться умеют. Пришли к Горшковым.
Луке к тому времени уже под семьдесят. Но спина прямая, плечи широкие, руки те же – сковороды. Седая борода, глаза выцветшие, а смотрит всё так же: как из-под земли.
Забрали его. И ещё одного старика, соседа, тоже пожилого, тихого, богомольного.

Феня выла, в ноги кидалась, детей малых за подолы цепляла – не помогло.
– Надо, бабка, – сказали. – Война. Не тронем твоего старика, только довезёт до места и вернётся. Слово даём.

Слова тогда дёшево стоили. Грош цена им была, тем словам.

Повёз Лука тот обоз. Тифозных, умирающих, стонущих. Лошади чуяли беду, косились, храпели, идти не хотели. А он шёл. Потому что надо. Потому что он всегда делал, что надо, и никогда не спрашивал: «А почему я?»

Доехал. Вернее, почти доехал. Где-то под Новосибирском, в тех местах, где уже Обь широкая течёт, где ветры степные гуляют, где земля плоская, как стол, там и свалила его болезнь. Та самая, которую он вёз.

Умер Лука Горшков в девятнадцатом году. В чужой избе, на чужой печи, под чужой иконой. При нём был только тот самый старик-сосед, которого тоже забрали. Он и закрыл ему глаза.
Вернулся сосед домой через месяц: худой, чёрный, страшный. Вошёл в избу к Фене, перекрестился на образа, поклонился в пояс и сказал:
– Нет твоего Луки, Фенюшка. Преставился. Царство ему небесное, вечный покой. Хороший был мужик, правильный. До последнего горшки в уме лепил. Лежит, бредит, а руками в воздухе мнёт, будто глину гладит. И говорит: «Глина, она помнит. Она всё помнит. И дорогу помнит, и огонь помнит, и руки помнит. И сома того помнит... Только не выдавай нас, глина, никому не рассказывай...»

Феня выслушала. Помолчала. Встала. Подошла к печи, где стоял тот самый горшок: старый, треснутый, ещё из Нижегородской губернии привезённый, который они через всю Сибирь везли. Погладила его шершавый бок. И сказала тихо-тихо:
– Ничего. Глина помнит. Мы все в неё уйдем. А она нас сохранит.

Эпилог


Я открыла глаза. Всё тот же пустой дом. Всё та же пыль на подоконнике. Всё те же осколки стекла под ногами. И тишина.

Наверное, задремала. Наверное, мне всё приснилось. Или не приснилось?

Подошла к печи. В углу, в самом тёмном углу, стоял старый глиняный горшок. Треснутый, закопчённый, кривобокий. Я взяла его в руки. Он был тёплый. Хотя печь холодная уже много лет.

Тёплый.

И вдруг вспомнила. Мне рассказывали когда-то давно, в детстве, что в этом горшке моя прапрабабка Феня солила сомятину. Того самого сома, которого Лука поймал. И что сом тот был такой огромный, что хвост его по земле волочился, а лошадь не могла сдвинуть телегу. И что Лука выпряг лошадь и впрягся сам.
Я прижала горшок к груди и вышла из дома. Дверь за моей спиной вздохнула в последний раз и затихла.

За околицей садилось солнце. Большое, красное, как обожженная глина. И мне вдруг почудилось, что там, за горизонтом, стоит высокая фигура. Два метра ростом. Широкие плечи. Руки, которые держат горшок. А за спиной у него – река. И в реке той плещется огромный сом, старый, мудрый, усатый. Смотрит на Луку своими мутными глазами, и будто кланяется ему: помню, мол, помню, хозяин.

Лука смотрит на меня. Улыбается. И кивает: иди. Помни.
Я пойду. Я буду помнить.

Потому что мы все из одной глины. Только обожжённые по-разному.

2011 и февраль 2026
Миниатюры | Просмотров: 147 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 14/02/26 02:22 | Комментариев: 6



Комформизм и валетизм


Я, прям, как эта бабушка: всё понимаю буквально
и принимаю близко к сердцу.
А ещё я, наверное, комформист - но с этим
пытаюсь бороться))Тагеко
.
Доброго времени, Тамара! Какая опечатка по Фрейду)))!
Комформист - это, наверное, высшая стадия: когда уже
не просто соглашаешься, а делаешь это
с максимальным комфортом.
Рада Вашему визиту! Ирина_Ашомко
.
Это точно по Фрейду!))) Теперь у меня появится
новое слово в лексиконе
Причем даже рука не дрогнула при написании)) Тагеко

/история возникновения комформизма)))/


В купе люкс «Сапсана», несущегося из Москвы в Петербург, пахло свежим бельём, дорогим кофе и тихим отчаянием предстоящих понедельничных планерок. Две незнакомые женщины, коллеги по несчастью под названием «командировка», первые полчаса ехали в почтительном молчании, уткнувшись в экраны ноутбуков. Демонстрируя образцовую, почти вагонную вежливость.
Одна, глядя в тёмное окно на мелькающие огни дачных посёлков, вдруг вздохнула и сказала так, будто мысль вырвалась наружу против её воли:
– Я, кажется, страшный комформист. Прям всё понимаю буквально и принимаю близко к сердцу. И с этим пытаюсь бороться…
Она произнесла это с такой интонацией, с какой обычно признаются: «Я, вроде, опять на диету с понедельника сажусь».

Вторая женщина медленно закрыла крышку макбука, будто захлопнула тяжёлую книгу ненужных отчётов. Взглянула на соседку оценивающе: деловой костюм, умные, усталые глаза, пальцы, нервно теребящие шоколадку премиум класса.
– О, родственная душа! – с тёплой иронией произнесла она. – «Комформист» – это же гениальная оговорка. Не конформист, а именно комформист или даже комфортист. Высшая стадия: когда уже не просто соглашаешься, а делаешь это с максимальным комфортом для души.
Сделала пару глотков кофе. Помолчала, чуть прикрыв глаза.
И продолжила:
– Бороться? – в её голосе зазвучала понимающая усмешка. – Дорогая, да вы не борец в классическом смысле. Высокоскоростной стратег. Ваша буквальность – просто система спутниковой навигации в мире, где все договорённости звучат как «ну, как-нибудь потом».
Еще глоток кофе.
– А принимать близко к сердцу… – Она сделала паузу, дав пройти за окном хриплому гудку встречного состава. – Это у вас не порок, а профессиональная деформация ответственного работника. Ведь сердце – не почтовый ящик для входящих обид. Его функция – ритмично качать кровь. Всё остальное – лишняя нагрузка.
Отломила кусочек шоколада, протянула соседке. Та приняла, как знак перемирия. И продолжила:
– Ваше согласие с окружающими – вопрос не убеждений, а здравого смысла и личного удобства. Зачем трястись в плацкарте ненужных споров, если можно ехать в мягком купе всеобщего одобрения? Зачем высовываться в тамбур сквозняков конфликта, когда тут и тихо, и розетки работают, и проводник уже несёт чай? Ваша борьба – просто внутренняя инструкция по технике безопасности: «Не засыпай слишком глубоко на этой удобной полке, а то проснёшься на вокзале в Нижнем Тагиле с чувством глубокой социальной удовлетворённости».

Первая женщина рассмеялась.
– То есть, выходит, я даже удобно устроена?
– Абсолютно! Клинический случай комформизма, – ответила соседка, подливая себе чаю. – Весь наш вагон, по сути, такие. Едем по расписанию, согласно правилам, в заданном направлении. Главное – не забывать иногда смотреть в билет. А то можно так и доехать до конечной с полной уверенностью, что ты – образцовый пассажир, но абсолютно сбиться с маршрута собственной жизни.

Помолчала, смотря на отражение огней в своей чашке.
– Хотя, знаете, – добавила она уже задумчиво, – в этом есть и своя мудрость. Когда-то я тоже боролась. Со всем. С расписанием, с начальством, с глупыми инструкциями. А потом поняла: бороться с поездом – занятие энергозатратное и чреватое вывихом личности. Иногда проще доехать. В тишине. В тепле. И в хорошей компании случайных попутчиков.
– Вы хотите сказать, что смирились? – спросила первая, с внезапной надеждой в голосе.
– Боже упаси! – отмахнулась вторая. – Я просто перестала рвать билет при каждой тряске. И вы знаете, пейзаж за окном стал гораздо интереснее.

Они помолчали. Стук колёс складывался в какой-то свой, дорожный ритм. Женщина, назвавшая себя комформистом, налила чаю своей новой знакомой.
– А вы, кстати, – спросила она с лёгкой улыбкой, – тоже комфортист?
Вторая женщина задумалась на секунду, её взгляд стал чуть отстранённым, будто она проверяла внутренний маршрут.
– Я?.. Я, пожалуй, страдаю «валетизмом».
– Валетизм? От слова «валет»?
– Нет, – поправила она с самоироничной улыбкой. – Вагонный летучий контроль. Как совесть, которая никогда не приземляется. Такой синдром внутреннего ревизора. Постоянно проверяешь у себя же в голове: «А имею ли я право на эту мысль? А тот ли билет у меня на эту жизнь? А не еду ли я в первом классе по проездному для плацкарта?» Ты будто всегда на службе, всегда в пути, и главный пассажир – это ты сам. Но к нему придираешься больше всех. Спрашиваешь документы на собственные достижения, сомневаешься в законности своего счастья… Вечный внутренний контроль как вечный полёт без посадки.
Вздохнула, но в её глазах мелькнула искорка.
– Иногда, правда, удаётся выписать себе штраф за беспокойство. И проехать пару станций просто так. Глядя в окно. Без отчёта.

Поезд мягко качнулся на стрелке. Тишина в купе наполнилась новым, общим пониманием.
– Ужасный диагноз, – сочувственно кивнула первая.
– Не без того, – согласилась «валетист». – Зато маршрут никогда не наскучит. Всегда есть,
что проверить. Хотя бы право на этот чай и хорошую беседу.

Они чокнулись фарфоровыми чашками. Валетизм – синдром вечного проверяющего себя пассажира в поезде собственной жизни – висел в воздухе. Но уже не казался таким одиноким. Ведь в соседнем купе, наверняка, ехал кто-то с похожим внутренним контролёром. И поезд, не сбавляя скорости, вёз их всех – комфортистов, валетистов и просто уставших людей – вперёд, в новую неделю, под убаюкивающий, всепрощающий стук колёс.

10.02.2026

картинка - ИИ
Миниатюры | Просмотров: 83 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 10/02/26 21:30 | Комментариев: 4
1-50 51-100 101-150 ... 651-700 701-731