Литсеть ЛитСеть
• Поэзия • Проза • Критика • Конкурсы • Игры • Общение
Главное меню
Поиск
Случайные данные
Вход
Рубрики
Поэзия [46799]
Проза [10463]
У автора произведений: 698
Показано произведений: 1-50
Страницы: 1 2 3 ... 13 14 »



Разговор о границах, теле и о том, как любить, не ломая дверей

Есть разговоры, которые нельзя откладывать. О теле, которое становится домом. О границах, которые невидимы, но священны. О праве говорить «нет» и праве сказать «потом». Этот цикл – попытка такого разговора.

Один мальчик спросил у мамы:
– А если я не хочу целоваться – это нормально?
– Да, – сказала мама.
– А если я не хочу обниматься?
– Да.
– А если я хочу, но только когда я решу?
– Особенно, когда ты решишь.

Он вздохнул.
– А взрослые это знают?
– Не все. Но я – знаю.

И ты запомни:
– Твоё тело – твой дом.
И ключ – у тебя.

Любовь – не в прикосновениях.
Она в праве выбирать: когда, как, зачем.

В этой части мы будем говорить о самом важном языком, который так долго искали:
– для стыда, который боится быть видимым;
– для любви, которая не умеет сказать «я тоже»;
– для тела, которое помнит то, что сознание хочет забыть.

Здесь – островки безопасности.
В словах. В паузах. В тёплых метафорах.

И каждый, кто читает или слушает, может здесь найти:
след, по которому можно идти,
крошку для своей синицы,
ключ от своего дома внутри.

1. Про девочку, которая спросила: «А если любовь пройдёт?»

Она сидела на кухне. Смотрела, как мама моет посуду. Папа вытирает.
Руки их иногда касались. Не специально. Просто так.

– Мам, – спросила она, – а если любовь пройдёт?

Мама не обернулась. Продолжала мыть.
– А если дождь пройдёт – солнце исчезает?
– Нет. Оно ждёт за тучей.
– Вот и любовь так. Иногда – за тучей. Но она – есть.

Девочка подумала.
– А если туча большая?
– Тогда мы моем посуду. И вытираем. Вместе.
Пока солнце не вернётся.

Любовь – не погода.
Это договор:
«Мы здесь. Даже когда туча».

Дом не рушится, даже если в нём временно выключили свет.

2. Про мальчика, который сравнил любовь с велосипедом

– Любовь – это как велосипед, – сказал он. – Сначала падаешь. Потом – держишь равновесие. Потом – едешь.
– А если упадёшь снова? – спросили.
– Тогда встанешь. И проверишь – целы ли колёса.

Иногда одно колесо спущено. Но можно ехать потихоньку.
Главное – не бросать велосипед в кусты.

Любовь – не идеальная езда.
Это умение вставать.
И проверять: целы ли колёса.

3. Про пару, которая заварила чай после ссоры

Они поссорились. Громко.
Потом – тишина. Тяжёлая. Как вата в ушах.

Через час он встал. Налил воду. Поставил чайник.
Она не смотрела. Но не ушла.

Когда чайник запел, она встала. Достала две кружки.
Положила сахар: ему одну ложку, себе – две.

Никто не сказал «прости».
Но чай был горячим.
И оба держали кружки двумя руками.

Иногда «прости» – не слово.
Это две кружки.
И чай, который пьют вместе.

И тишина, в которой можно оставаться вдвоём в одном доме.

4. Про бабушку, которая сказала: «Любовь – это когда не прячешь носки»

– Бабушка, а как ты поняла, что дедушка – тот самый?
Она улыбнулась.
– Когда он перестал прятать носки под кровать.
– Зачем он их прятал?
– Потому что стыдился: они были рваные.
А я сказала: «Дай-ка я их заштопаю».
– И с тех пор он не прятал. Ни носки. Ни себя.

Любовь – не в идеальности.
Это – в праве быть неубранным.
И знать: тебя всё равно возьмут за руку.

5. Про девочку, которая нарисовала любовь как два дерева с одной тенью

Она нарисовала два дерева. Высоких. С разными листьями.
Но тень у них – одна. Большая. Тёплая.

– Почему одна? – спросили.
– Потому что солнце одно.
И тень – не от деревьев.
А от того, что между ними.

Любовь – не слияние.
Это две кроны.
И одна тень для всех, кто ищет покой.

Можно быть разными. Можно хотеть разного.
Можно не хотеть обниматься, когда не готов.
Но тень у них – одна. И она укрывает обоих.

6. Про огонь любви

Один мальчик спросил:
– Можно любить маму и бабушку?
– Да.
– А маму и папу, даже если они не вместе?
– Да.
– А девочку в классе и собаку?
– Да.
– А можно любить себя – и чтобы не было стыдно?

Мама посмотрела на него.
– Особенно – себя.
Потому что из себя идёт любовь ко всем.

Любовь – не пирог.
Это огонь.
И в каждом человеке он горит по-своему.

Если ты умеешь уважать свой дом и свой огонь, ты сможешь уважать чужой.

7. Про пару, которая не целовалась на людях, но держалась за руки в лифте

Они никогда не целовались на улице.
Но в лифте всегда держались за руки.

– Почему? – спросил сосед.
– Потому что лифт – маленький.
И если вдруг станет страшно – мы уже держимся.

Иногда самая сильная любовь – не та, что на виду.
А та, что держится, когда мир сжимается.

Когда страшно, тесно, не до поцелуев.
И достаточно просто касания.

8. Про девочку, которая поняла: «Любовь – не когда дарят конфеты. А когда не едят твою»

Под ёлкой – две конфеты.
Одна – её. Другая – брата.

Брат съел свою. Посмотрел на её.
– Дай?
– Нет.

Он не стал просить. Не стал дразнить.
Просто взял свой фантик и сложил журавлика.
– На, – сказал. – Это вместо конфеты.

Она положила журавлика в карман.
И поняла: «Любовь – не когда берут.
А когда признают твоё право, даже если очень хочется».

Любовь – не в жертве.
Она в уважении к чужой конфете.
В умении не брать, даже если очень хочется.
В умении сказать: «Твоё тело – твой дом, и я не войду без стука».

9. Про мальчика, который сказал «нет» – и его услышали

Прошло время. Тот самый мальчик подрос.
Однажды тётя захотела поцеловать его в щёку.
Как всегда. Как всех.

Он отступил на шаг.
– Я не хочу.

Взрослые замерли.
Кто-то улыбнулся неловко.
Кто-то сказал: «Ну что ты, это же тётя».

Но мама положила руку ему на плечо.
– Он сказал «нет». Это значит – нет.

Тётя кивнула.
– Хорошо. Тогда просто помаши рукой.

Он помахал.
И понял: его слово – работает.
Его дом – охраняется.
Его ключ – не отбирают.

Любовь – это когда «нет» слышат.
И не ломают дверь.
А ждут у порога.

***

Знаешь, в чём чудо этих историй? В том, что они не заканчиваются. Даже когда перевернута последняя страница, внутри тебя что-то продолжает звучать. Как чайник, который выключили, но он ещё долго хранит тепло.

В этой части мы говорили о согласии и праве. О любви, которая начинается с уважения. О детях, которые однажды вырастут и станут родителями. О взрослых, которые иногда забывают то, что знали в детстве. О доме внутри каждого из нас.

Все эти ключи теперь остаются у тебя.

И ты можешь открыть ими любую дверь. Или не открывать, если не хочешь.
Можешь впустить кого-то. Или попросить подождать.

Это твой дом. И ты теперь знаешь о нём больше.

Спасибо, что был со-радетчиком.
За твои вдохи и выдохи между строк.
За то, что искал и находил крошки для синицы своей души.

Мы обязательно встретимся снова. В новом цикле.
Или, может быть, просто во сне – там, где море, ветер и дерево с двумя корнями.

Помни:

Твоё тело – твой дом.
И ключ – у тебя.

апрель 2025 - март 2026
Миниатюры | Просмотров: 14 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 13/03/26 19:38 | Комментариев: 0



Мамы обычно рассказывают про свою нежность, а папы её прячут. Глубоко-глубоко. В инструменты, в машины, в молчаливые вечера после работы.

Но если присмотреться – она там есть.И тот самый мальчик, который боялся, плакал, мечтал о щенке и до сих пор не может пройти мимо витрины с железной дорогой.

Про папу, который забыл, что был мальчиком

У папы в гараже висит портрет. Не настоящий, а вырезанный из журнала и приклеенный скотчем к шкафчику с инструментами.
Там мальчишка. Лет семи. Стоит на подножке старого мотоцикла, руки в карманах, смотрит исподлобья. Один носок спустился, второй – нет. И коленка разбита.
Я спросил у папы:
– Кто это?
Папа отложил гаечный ключ, вытер руки ветошью и долго смотрел. Потом хмыкнул.
– Это я, – сказал. – Бывший.
– Бывший кто?
– Бывший мальчик. Теперь папа.

Я подошёл поближе. Разбитая коленка была намазана зелёнкой. Криво. Наверное, сам мазал.
– А почему ты такой сердитый?
– Не сердитый. Просто не улыбаюсь на фотографиях. Думал, что улыбаться – это
по-девчачьи.
– А сейчас так думаешь?
– Нет. Просто стеснялся.

Я засмеялся. А папа отвернулся к верстаку и стал что-то долго искать. Хотя я видел: ничего он не ищет. Просто не хочет, чтобы я заметил, как он улыбается своей разбитой коленке.

Про папу и велик

Мы с папой чинили мой велосипед. Я держал цепь, он крутил педаль и ругался сквозь зубы.
– Держи ровнее!
– Держу!
– Криво держишь!
– Не криво!
– Всё, – сказал папа и сел на пол прямо в гараже. – Не чинится.

Я сел рядом.
– А ты в детстве чинил велик?
Папа посмотрел на меня странно.
– У меня не было велика.
– Как это? – я не поверил. – У всех есть.
– У меня был самокат. Самодельный. Из досок и старых подшипников. Я на нём так гонял – искры из-под ног.
– А где он?
– Сломался. Я его три раза чинил, а на четвёртый – не получилось. Тогда сел прямо во дворе и заплакал. Мне было девять.
– Ты плакал? – я удивился. Папы не плачут.
– Плакал, – сказал он тихо. – Очень громко. А дед мой, твой прадед, вышел, посмотрел на меня, на самокат, вздохнул и говорит: «Пойдём, сын. Научу тебя железо чувствовать».

Папа замолчал.
– И что? Научил?
– Научил. Только самокат чинить было уже поздно.

Мы посидели ещё немного. Потом папа встал, взял ключ и за пять минут починил мой велик.
– Держи, – сказал. – Твой дед гордился бы.

Я не стал спрашивать, какого деда он имеет в виду. Просто обнял его со спины, пока он делал вид, что раскладывает инструменты.

Про папину работу и секрет в портфеле

Папа уходит на работу рано. Я ещё сплю. Приходит – почти сплю. Иногда мне кажется, что он – человек, который всегда между: между домом и работой, между «привет» и «пока».

Однажды я специально не уснул. Дождался.
– Пап, а что у тебя в портфеле?
– Бумаги, – сказал он.
– А ещё?
– Ещё... Ну, папка с документами.
– А покажешь?

Папа вздохнул, расстегнул портфель и выложил на стол: ноутбук, толстую папку, корочку для пропуска... И вдруг оттуда выкатилась маленькая машинка. Синий "Москвич". Старый, с облупившейся краской.

Я засмеялся:
– Это что?
Папа покраснел. Честное слово, покраснел, как помидор.
– Это... ну... я на обед ходил в столовую, а там автомат с игрушками. Я просто ручку покрутил... а она выпала.
– И ты её оставил?
– Оставил, – буркнул папа. – Выкидывать же жалко.

Я взял машинку. Колесо крутилось. Дверца открывалась.
– Красивая, – сказал я.
– Красивая, – согласился папа. – Прям как у меня в детстве была. Только моя зелёная.

С тех пор я знаю: папа носит в портфеле не только бумаги. Он носит там маленького себя. Который до сих пор крутит ручки автоматов и радуется, когда выпадает синий "Москвич".

Про папину удочку и молчание

У папы есть удочка. Она висит на двух гвоздях прямо в коридоре, над дверью. Я её всю жизнь помню.

– Пап, а почему мы никогда не рыбачим?
– Некогда, – говорит папа.
– А зачем тогда удочка?
Папа смотрит на неё, как на старого друга.
– Это память.
– О чём?
– О моём деде. Мы с ним каждое лето ходили на речку. В четыре утра. Садились в камышах и молчали.
– Молчали? – удивился я. – А рыбу ловили?
– И рыбу ловили. Но главное – молчали.
– А о чём молчали?
– Каждый о своём Он – старый, я – маленький. И река. Я тогда думал: вот вырасту, буду с сыном так же молчать.
– А почему не молчишь?
– Так ты же всё время говоришь, – улыбнулся папа. – И я слушаю. Это тоже хорошо.

Я замолчал. Прямо посреди разговора. И сел рядом с папой на диван. Мы сидели и молчали. Минуту. Потом пять.
Потом папа обнял меня одной рукой и сказал тихо:
– Вот. Почти как на рыбалке. Только комаров нет.

Я прижался к нему и подумал: когда-нибудь у меня будет сын, и я тоже научу его молчать.

Про папин шрам

У папы на руке, чуть выше локтя, длинный белый шрам. Я его трогал миллион раз, но спросить боялся. Вдруг что-то страшное?

А вчера спросил.
– Пап, а это откуда?
Папа посмотрел на свою руку, будто впервые увидел.
– А, это... Я в детстве на забор полез. За яблоками. А на заборе – колючая проволока. Сосед натянул, чтобы не лезли. А я полез.
– Сильно болело?
– Сначала нет. Я яблоко достал, упал, побежал домой. А потом как защипало! Я ревел, а бабушка меня перекисью заливала и приговаривала: «Дурачок, яблок полон сад. Зачем полез?».
– А ты что?
– А я сказал: «Эти наши, я их все пробовал. Хотел новых вкусов».
Папа засмеялся.
– Бабушка тогда долго ругалась. А шрам остался. Теперь я на него смотрю и яблоко вспоминаю. Вкуснее того яблока ничего в жизни не ел.

Про папин голос

У папы есть голос. Не тот, которым он говорит с мамой или со мной. Другой.

Этот голос просыпается, когда папа думает, что его никто не слышит.
Он напевает. Всегда одно и то же. Я даже слов не знаю, просто мелодия. Грустная такая, но почему-то тёплая.

Однажды я спросил у бабушки (маминой мамы):
– Баб, а что папа напевает?
Бабушка прислушалась. Папа в это время мыл посуду и тихонько гудел себе под нос.
– А-а, – сказала бабушка. – Это его мама пела. Моя сватья. Твоя другая бабушка, которую ты не застал.
– Она что, грустная была?
– Нет. Она просто рано ушла. А твой папа остался с этой песней. Она в нём живёт.

Я пошёл на кухню, обнял папу со спины (он даже вздрогнул) и сказал:
– Пой громче. Я тоже хочу запомнить.

Папа кашлянул, застеснялся, но запел. Чуть-чуть громче.
И я понял: это не просто песня. Это его мама. Которая обнимает его каждый раз, когда он моет посуду и думает, что его никто не слышит.

Про папину мечту

Мы с папой строили скворечник. Вернее, папа строил, а я подавал гвозди. По одному. Чтобы не растерял.
– Пап, а ты кем хотел стать, когда был маленький?
Папа забил гвоздь, подумал.
– Машинистом поезда.
– А почему не стал?
– Не вышло.
– Почему?
Папа отложил молоток.
– Понимаешь, я вырос в городе, где нет поездов. Только трамваи. А я хотел большие. Дальние. Чтобы стучали колёсами и уезжали за горизонт.
– А сейчас?
– Сейчас есть машина, – улыбнулся папа. – Тоже колёса и дорога. Только горизонт ниже.

Я представил папу в детстве. Он стоит у путей и смотрит на поезд. А поезд уходит. И папа маленький стоит и верит, что когда-нибудь сядет в кабину.
– А ты не расстраиваешься?
– Нет, – сказал папа. – Я теперь тебя вожу. Это важнее любых поездов.

Мы повесили скворечник. Прилетела синица, заглянула внутрь, удивилась и улетела.
– Привыкнет, – сказал папа. – Им тоже нужно время, чтобы поверить в новый дом.

Я подумал: может, и папина мечта ещё привыкнет. И однажды он всё-таки станет машинистом. Хотя бы в отпуске. Или на один день.

Про папу и страх темноты

Мы с папой задержались в гараже. Чинили мой велик, потом его – у папы сломалась фара. Потом пили чай из термоса, и я не заметил, как стало темно.
Когда вышли, во дворе ни огонька. Фонарь сломался, луна спряталась, и вокруг стояла такая чернота, хоть глаз выколи.

Я взял папу за руку. Крепко-крепко.
– Пап, а тут страшно.
– Почему страшно?
– Ничего не видно. Вдруг там кто-то есть?

Папа остановился. Посмотрел в темноту. И вдруг сказал:
– Знаешь, я тоже боялся темноты. До десяти лет почти.
– Ты? – я не поверил. – Взрослые не боятся.
– Ещё как боятся. Просто умеют прятать. А я не умел. Каждую ночь лежал и боялся посмотреть в угол. Мне казалось, там кто-то стоит.
– А кто там был?
– Никого. Но я же не знал. И однажды я так разревелся, что пришла моя мама. Твоя бабушка.

Мы потихоньку пошли вперёд. Папа рассказывал, а я слушал и забыл про страх.

– Она села на край кровати и говорит: «Пойдём». Я спрашиваю: «Куда?» А она: «В темноту. Будем смотреть вместе».

Папа замолчал. Я чувствовал, как его рука чуть сжала мою.

– И мы пошли. Она взяла меня за руку и повела в коридор. Там было темно – жуть. Мама стоит рядом, дышит тихо и говорит: «Смотри. Видишь?»
– Ничего не вижу, – говорю.
– А ты подожди, – говорит.

Папа остановился прямо посередине двора. Мы стояли в полной темноте, и я слушал.

– И правда, – сказал папа. – Через минуту я начал видеть. Сначала дверной проём. Потом вешалку. Потом мамино платье, которое висело на крючке. И ничего страшного. Просто вещи. Которые были там всегда. Просто я их раньше не видел, потому что боялся смотреть.

Я посмотрел вокруг. И правда – глаза привыкли. Вон кусты. Вон качели. Вон папина машина, серая такая, тёплая в темноте.
– Мама тогда сказала, – тихо добавил папа, – запомни: в темноте только то, что было и днём. И то, что мы принесли в неё сами. Если принесёшь страх – будет страшно. Если принесёшь меня – буду я.

Я прижался к папиной руке.
– А ты что принёс?
– Я принёс её. И перестал бояться.

Мы дошли до подъезда. Папа открыл дверь, зажёг свет в лифте. И вдруг я понял одну вещь.
– Пап, – сказал я, – а ведь ты до сих пор иногда боишься. Просто теперь ты приносишь в темноту нас. Меня, маму, машинку из автомата, свою удочку. Поэтому тебе не страшно.

Папа посмотрел на меня долго-долго. Потом взъерошил волосы и сказал:
– Откуда ты такой взялся?
– Из темноты, – засмеялся я. – Пришёл к тебе. Как бабушка когда-то.

В лифте мы ехали молча. Но это было хорошее молчаливое молчание. Такое, в котором видно всё. Даже то, чего нет, но что мы принесли с собой.

Эпилог

Теперь я знаю про родителей почти всё.

Про маму – что она прячет в обувной коробке рыжую девочку, которая боялась дразнилок и ждала одуванчиков.
Про папу – что он носит в портфеле синий "Москвич" и песню своей мамы, которую никогда не слышал.

Они думают, что мы, дети, – это их главное дело. А на самом деле мы просто свидетели. Смотрим и запоминаем. Мы – память, идущая в будущее.

И когда мама обнимает меня крепко, я чувствую, как та девочка с веснушками гладит меня по голове.
А когда папа напевает свою грустную песню, слышу, как его мама, которую я никогда не видел, шепчет мне: "Береги его".

И ещё я понял про темноту.
Папа думал, что боится её всю жизнь. А на самом деле он просто учился видеть. Сначала с бабушкой. Потом один. Потом с нами.

И теперь я знаю: в темноте только то, что было и днём. И то, что мы принесли в неё сами.
Если принести страх – будет страшно.
Если принести любовь – станет светло.

Самое главное не исчезает.
Оно просто ждёт своего времени.

Веснушки, в которых спит солнце. Синий "Москвич" в портфеле.
Сосулька, которая становится облаком. Песня, которая не даёт забыть.

Мы все немного бывшие дети.
Которые однажды станут чьими-то мамами и папами.
И очень хорошо, если в этот момент рядом окажется тот, кто скажет:
– Я помню тебя маленьким. Ты там ещё есть. Не прячься.

А если рядом никого не будет – ничего страшного.
Просто закрой глаза и вспомни, что ты принёс в эту темноту.
Если там любовь, значит, ты уже не один.

февраль-март 2025 и март 2026

картинка - ИИ (договориться о меньшем размере машинки с ИИ не удалось)))
Миниатюры | Просмотров: 29 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 05/03/26 21:09 | Комментариев: 0



Про маму, которая ещё не мама

Рядом с фотографией, где слоники, появилась ещё одна. Я нашёл её в старой книжке.
Там девочка. Лет шести. Смешная, в шапке с помпоном, и держит в руке сосульку, как меч.

Я спросил у мамы:
– Кто это?
Мама долго смотрела. Потом улыбнулась так, будто вспомнила что-то вкусное, но давнее.
– Это я, – сказала она. – Маленькая.
– Ты была маленькая? – я не поверил. Мамы маленькими не бывают.
Они сразу большие, чтобы обнимать.
– Была. И даже не знала, что когда-нибудь стану мамой.
– А кем ты хотела стать?
– Космонавтом. Или продавцом мороженого.

Я засмеялся. А потом подумал: интересно, а та девочка с сосулькой мечтала стать моей мамой? Наверное, нет. Иначе она бы не хотела быть космонавтом, а сразу училась бы варить кашу и лечить царапины.

Спрятал фотографию обратно в книжку. Пусть живёт. Маленькая мама.

Про 8 Марта

Мы собирались к бабушке. Мама надевала красивое платье и почему-то волновалась.
– Ты чего? – спросил я.
– Вспомнила. Когда я была маленькая, терпеть не могла Восьмое марта.
– Почему? – я удивился. Это же лучший праздник! Цветы, конфеты,
и ничего не надо делать.
– Потому что меня заставляли учить стихи и дарить мимозы.
– А что ты любила?
– Одуванчики. А их не дарят. Говорили: сорняки.

Я представил себе маленькую маму. Она стоит с букетом мимоз, которые ей не нравятся. Улыбается, потому что надо. И мне стало её жалко.

Вечером, когда все уснули, я вышел во двор. На газоне, под фонарём, росли одуванчики. Ещё не жёлтые, просто зелёные шарики. Сорвал несколько штук. Самых красивых. Поставил в стакан с водой маме на тумбочку.

Утром она проснулась, увидела раскрывшиеся жёлтые цветы и заплакала.
Я испугался:
– Ты чего?
– Это одуванчики, – сказала мама сквозь слёзы. – Мне сто лет никто не дарил одуванчики. Спасибо.

Она обняла меня так крепко, что я понял: мы обнимаемся не только вдвоём. С нами ещё та маленькая девочка, которая так хотела одуванчиков и дождалась.

Про мамину тайну и старую коробку

У мамы в шкафу, на самой верхней полке, стояла коробка из-под обуви.
Я давно на неё заглядывался, но трогать боялся.

Однажды, когда мамы не было, я всё-таки залез. Думал, там что-то секретное: бриллианты или письма от папы до того, как он стал папой.

А там... там были камушки. Просто камушки. И пёрышко. И засохший цветок, который рассыпался в пыль, когда я до него дотронулся. И смешная пуговица в виде божьей коровки.

Когда мама вернулась, сказал:
– Я лазил в твою коробку. Прости.
Мама вздохнула, но не рассердилась.
– Это мои сокровища. Ещё с тех времён, когда я была маленькая.
– Это же просто мусор, – удивился я.
– Для кого мусор, а для меня – память. Этот камушек я нашла, когда мы первый раз пошли с папой к речке. Тогда он ещё не был папой, просто мальчиком из соседнего двора. А это пёрышко уронила синица, когда я болела и смотрела в окно. Она прилетала каждый день. Я думала, это она меня лечит.
– А цветок?
– А цветок мне подарила моя бабушка. Твоя прабабушка. Сказала: «Вырастешь – поймёшь». Я так и не поняла. Но храню.

Мама закрыла коробку и поставила на место. Теперь я знаю: мама – не только моя мама. Это ещё девочка, которая собирала камушки и верила, что синицы лечат. Просто мама спрятала эту девочку глубоко-глубоко, в обувную коробку.

Про весну, когда мама первый раз увидела море

Мама мыла посуду и напевала. Я спросил:
– Это что за песня?
– Вспомнила, – сказала мама. – Как мы первый раз поехали к морю. Мне было десять.
– И что?
– Море было холодное. И пахло солью. Но я всё равно залезла по пояс и стояла, дрожала, думая: какое оно огромное. И что где-то там, на другом берегу, есть другие дети. Может, они тоже стоят по пояс и думают обо мне.
– Думали?
– Не знаю. Но я им мысленно посылала ракушку. Свою самую красивую. Ту, что нашла утром.
– А ракушка доплыла?
– Надеюсь. Если очень хотеть, то многое сбывается.

Я представил: маленькая мама стоит в холодном море, дрожит, но улыбается. И посылает ракушку невидимым детям. Может, одна из этих ракушек когда-нибудь доплыла до меня? Ведь я тоже когда-то был невидимым ребёнком на другом берегу.

Про письмо в будущее. Или как дети исцеляют прошлое родителей

Мы разбирали старые книги. Из одной выпал листок, сложенный треугольником. Мама его развернула, прочитала и покраснела.
– Что там? – спросила я.
– Глупости, – сказала мама. – Письмо.
– Кому?
– Никому. Я просто написала, когда мне было грустно. Мне было двенадцать, и я поссорилась с лучшей подругой. Думала, что жизнь кончена.

Я взял листок и прочитал:
«Дорогой будущий человек! Если ты это читаешь, значит, я всё-таки выросла. Скажи мне, пожалуйста, там, в будущем, мы помирились с Ленкой? И вообще, всё наладилось? Если да – поставь здесь галочку. А если нет – не надо. Я лучше не буду знать».

Я посмотрел на маму.
– Ну и как? Помирились?
– Помирились, – улыбнулась мама. – Ленка до сих пор моя лучшая подруга. Тётя Лена, то есть.
– А почему письмо не отправила?
– А некому было отправлять. Я же в будущее писала. А почтальонов туда нет.
– Есть, – сказал я. – Мы сами почтальоны.

Я взял ручку и поставил в письме жирную галочку. Маленькая мама, которой грустно и двенадцать лет, теперь знает: всё наладилось. Мы отправили письмо через время.

Про маму и веснушчатый секрет

Я сидел на полу и рисовал. Мама читала книжку на диване. Солнце светило ей прямо в лицо, и я вдруг заметил то, чего не замечал раньше.

– Мам, а у тебя на носу точки.
Она отложила книгу и улыбнулась:
– Это веснушки. Конопушки.
– А почему я их раньше не видел?
– Потому что зимой они спят. А весной просыпаются. Как медведи.
Я подошёл поближе и стал рассматривать. Маленькие рыжие пятнышки. Их было много. Как звёзды на маленьком носу.
– А они всегда у тебя были?
– Всегда, – сказала мама. – С самого детства. Я их сначала не любила. Дразнили же: рыжая, конопатая. Думала, вырасту – выведу каким-нибудь кремом.
– Вывела?
– Нет. Потом перестала думать. А когда ты родился, я даже обрадовалась.
– Чему?
– Что веснушки остались. Это же как маленький кусочек меня, который не вырос. Который навсегда остался девочкой.

Я протянул палец и осторожно дотронулся до маминого носа.
– Не бойся, – засмеялась мама. – Они не кусаются.
– А я не боюсь. Просто хочу запомнить, где какая. Чтобы, если ты вдруг их потеряешь, я смог нарисовать обратно.

Мама замолчала. А потом притянула меня к себе и долго не отпускала.
И мне казалось, что я обнимаю не только маму, но и ту самую рыжую девочку, которая боялась дразнилок и не знала, что её веснушки когда-нибудь станут чьим-то счастьем.

Тюльпаны для бабушки в другой мир

Меня разбудил странный хруст. В комнате было ещё серо, за окном только начинал заниматься рассвет, а на кухне уже возился папа. Я на цыпочках подкрался к двери и выглянул. Папа с самым серьезным видом подрезал стебли у длинных красных тюльпанов. На столе стояла его любимая ваза, которую мы вместе купили маме на прошлый день рождения. Папа так старательно поправлял каждый цветок, что я даже улыбнулся. Он меня заметил, приложил палец к губам и прошептал: «Тсс, боец. Мама спит. С Восьмым марта нас!»
Мы вместе доделали букет. Папа сказал, что настоящие мужчины должны не только дарить цветы, но и готовить завтрак. Мы пожарили яичницу, нарезали хлеб и положили в центр стола тарелку с любимыми мамиными пирожными. Когда всё было готово, папа поставил кипятиться воду в чайнике, и мы торжественно пошли в спальню.

Мама ещё не проснулась. Папа поставил вазу с тюльпанами на тумбочку, присел на край кровати и нежно погладил маму по плечу. «С праздником, любимая», – сказал тихо. Мама открыла глаза, увидела цветы, потом нас, и её лицо засияло так, что в комнате сразу стало солнечно, даже без лампы. Она обняла нас обоих, и мне было тепло и уютно в этих объятиях.
– Какие красивые… – прошептала мама, глядя на тюльпаны. – Прямо как те, что мы сажали вместе…

Я смотрел на красные головки цветов и вдруг вспомнил. Прошлой весной мы сажали тюльпаны все вместе: я, мама, папа и… бабушка. Она тогда смеялась, говорила, что я слишком глубоко закапываю луковицы, и они теперь, наверное, вырастут в Австралии. Бабушка всегда любила копаться в земле. И очень любила восьмое марта.
А осенью бабушка ушла. Мама сказала: «Она теперь на небе, смотрит на нас и радуется». Я сначала не очень понимал, как это, но потом привык.
– А бабушка? – спросил я, и мама с папой на секунду замолчали.

Мама грустно улыбнулась и погладила меня по голове. Папа вздохнул. А я вдруг четко понял, что надо делать. Бабушка тоже должна получить подарок. Ведь она – моя бабушка.
Выскользнул из спальни и побежал к себе. Достал лист белой бумаги. Сложил самолетик – папа научил. Он получился быстрым, с острым носом. Взял красный фломастер и на каждом крыле нарисовал по три тюльпана: один к одному, как в папином букете. Старался очень сильно, даже язык высунул от усердия.
Потом открыл балконную дверь. Весенний ветер тут же взъерошил мне волосы. Было свежо, пахло талым снегом.
– Бабушка, – прошептал я, поднимая голову к небу, которое уже стало совсем голубым. – Это тебе. С восьмым марта! Смотри, какие тюльпаны.
И запустил самолетик.

Ветер не дал ему упасть. Подхватил, покружил над нашим двором. Поймал солнечный луч, который как раз выглянул из-за крыши соседнего дома, и понес выше, выше, выше. Я смотрел, как он становится маленькой точкой. И мне казалось, что бабушка сейчас протянет руку из своего облака и поймает его.
– С праздником, – ещё раз тихо сказал я.

А когда вернулся в комнату, папа обнял меня и сказал: «Молодец, сынок. Бабушка точно увидит». И мне стало очень тепло и спокойно. Потому что я знал: тех, кого мы любим, не заберёт даже небо.
***
Весна в этом году разгулялась вовсю. Снег давно растаял, и на клумбе, где мы сажали луковицы с бабушкой, проклюнулись первые зелёные ростки.
Я иногда стою на балконе и смотрю в небо. По утрам, когда ветер особенно сильный, мне кажется, что я вижу в облаках маленькую белую точку. Папа говорит, что это просто птица. А мама молча улыбается и гладит меня по голове.

А ещё я теперь умею складывать не только самолетики, но и кораблики.
И жду, когда растает последний лёд в лужах, чтобы запустить один из них – с тюльпанами на парусе.
Вдруг бабушка любит не только летать, но и плавать?

Эпилог

Мне кажется, так и работает память. Мы смотрим на своих мам и вдруг видим в них тех самых девочек, которые собирали камушки, прятали веснушки и писали письма в будущее. И если присмотреться, они всё ещё там. Просто очень хорошо спрятались, чтобы быть сильными.

А ещё я понял про дедушку, который переписывал детство. Наверное, он поэтому и переписывал, чтобы бабушка, которая просто ушла погулять в другое время, дождалась, когда я пришлю ей бумажный самолётик.

Потому что самое главное не исчезает. Оно просто меняет форму.
Как сосулька, которая становится облаком.
Веснушки, в которых спит солнце.
И маленькая мама с фотографии, которая выросла и научилась обнимать так крепко, что в её объятиях помещается всё сразу: и прошлое, и будущее, и рыжая девочка, которая наконец-то полюбила свои конопушки.

февраль-март 2025 и март 2026

картинка - ИИ
Миниатюры | Просмотров: 33 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 05/03/26 20:10 | Комментариев: 0



Иногда правда – не то, что говорят,
а то, что не разрушилось, услышав ложь


1

Юг. Город, выкрашенный в белую пыль и солнечную охру.
Дома как корабли в бухте: пришвартованы к улицам, покачиваются на ветру, скрипят жалюзи, как снасти.

Начало второго месяца. Она ещё не знала, что внутри неё уже два сердца. Слишком рано, чтобы тело изменилось. Но лицо её стало другим: мягче, с лёгким светом изнутри, который замечали все.

Отец прилетел самолётом. Муж встретил его в аэропорту и привёз домой. Три человека за кухонным столом: отец, зять, дочь. Разговор лёгкий, без натяжек. С уважением и тихим пониманием.

Чай в стаканах, сахар в ложке. Отец рассказывает про дорогу, муж кивает. Она выходит из кухни в комнату, чтобы принести фрукты.
И в этот момент звонит телефон.

Первый звонок.
Телефон поставили вчера. Чёрный аппарат с тяжёлой трубкой, редкость даже для военного городка. Офицер, что вкручивал вилку в стену, сказал: «На следующей неделе проверим связь». Но кто-то решил проверить раньше.

Она подняла трубку.
– Алло?

Голос-тень, без тела, без лица, без тепла:
– Вы знаете, что у вашего мужа есть любовница?
– Нет.
– А вы хотите узнать, как её зовут?
– Нет.
– А её зовут Инна.

Молчание повисает. Не как угроза, а как пауза между двумя тактами вальса.

– А как вы себя чувствуете? – спрашивает голос. С искренним любопытством. Может, даже с надеждой – услышать боль. Потому что боль – доказательство, что всё правильно: мир на месте, женщины плачут, мужчины врут.

А она отвечает – легко, почти с улыбкой, будто встала с дивана и подошла к окну:
– Замечательно.

Пауза.
Длиннее прежней.
– А что ж тут замечательного? – недоумевает голос.

– Ну как же… – говорит она, глядя в кухню, где муж, не зная, что происходит, кладёт отцу кусок сахара в чай вместо лимона. – Я рада, что мой муж нравится не мне одной.
…Значит, я сделала правильный выбор.

И вешает трубку.

А на кухне отец спрашивает:
– Что за звонок?

– Ничего, – говорит она, возвращаясь с фруктами. – Просто подтвердили: у моего мужа – хороший вкус.

И слегка улыбается уголками губ.

За окном море шепчет что-то старое и мудрое.
Оно уже давно знает: женщины не ломаются от правды.
Они – раскрываются. Как морские звёзды на приливе.

Десять лет – не срок для правды.
Лишь срок, за который ложь успевает устать.


2

Прошло десять лет.
Муж приезжает в тот же город в командировку.
Служба не кончается, она лишь меняет форму: то мундир, то костюм.

Город почти не изменился.
Те же дома-корабли. Те же жалюзи, скрипящие по-старому.
Даже пыль на подоконниках – та же, только чуть плотнее, как память.

На второй день – звонок.
Мужчина просит встречи. Голос, смягчённый временем, как стекло под морской водой: уже не режет, но всё ещё прозрачен.

Они встречаются в кафе напротив аэропорта. Между вылетом и прошлым.

Мужчина сидит напротив. Руки на столе пустые. Не просит прощения, как должник. Просит – как человек, наконец-то нашедший слова.

– Я позвонил вашей жене тогда, – говорит он. – И соврал. Что у вас любовница. Инна.
Замолкает. Глотает воздух, будто это не кислород, а признание.
– Я был влюблён в неё. Она работала в госпитале. В белом халате, с таким взглядом… будто видела всё – и всё прощала.
Я думал: если в вашей семье начнётся трещина – я буду рядом. Ухаживать. Поддерживать. Быть… нужным.

Муж слушает. Молча. Не хмурится. Не смеётся. Просто – слушает.
Как слушают приказ, если знаешь: его уже выполнили – только не ты.

– Наверное, вы ошиблись, – говорит он наконец.
– Нет, – отвечает тот. – Это точно. Примите мои извинения. И… извинитесь перед супругой.

3

Дома – тепло. Она встречает его с улыбкой, будто он уезжал не на три дня, а на три часа. Чай уже заварен. На столе – апельсин, разрезанный по-южному: дольками, без белых ниточек.

Ближе к вечеру, когда свет скользит по стене, как бархатный шнурок времени, он вдруг говорит:
– Знаешь… со мной сегодня произошла странная история. Один человек попросил встречи. Перед вылетом успели. И… рассказал кое-что.

Пересказывает с легкой улыбкой на лице.
Но в конце – пауза. Длинная. Такая, в которой можно утонуть.

Она слушает. Не шевелится. Только взгляд: чуть поднят, чуть вперёд, как будто она уже ждала этого разговора. Как будто он – не новость, а возвращение.

Когда он замолкает, чуть улыбается. Так, как улыбаются, когда вспоминают, как в детстве удавалось не упасть с велосипеда в самый крутой поворот.

– Ну, присядь, – говорит она.

Он садится. Смотрит на неё. Улыбается – не в ответ, а вслед.

И тогда она говорит. Тихо, почти шёпотом, но так, что слышно даже морю за окном:
– Да. Это правда.

Лицо его – на мгновение – вытягивается. Улыбка слетает с губ. От того, что мир вдруг оказался глубже, чем он думал.

– Как? – говорит он.

– Это правда, – подтверждает она. – Просто… я точно знала: если этот человек позволил себе такое сказать, значит, мне пора было… позаботиться о себе. И о нас.

Она берёт дольку апельсина. Кладёт ему на ладонь.
– А ты ведь не спросил, – говорит она, – почему я тогда сказала «замечательно».

Он смотрит на апельсин. На её пальцы. На свет на стене – уже не золотой, а янтарный, как прощание.
– Почему? – спрашивает он.

Она смеётся. Тихо, как колокольчик на ветру.
– Потому что только уверенная женщина может подарить мужу его собственную верность – как свободу. А не как долг.

За окном – тишина.
Море дышит.
И где-то там, в прошлом, телефон больше не звонит. Он просто стоит: чёрный, с тяжёлой трубкой. А в нём – больше ничего. Кроме отзвука одного слова: замечательно.

Любовь – не отсутствие искушений.
А присутствие выбора – каждый день. В молчании, в мелочах, в слове «замечательно».

2015 и март 2026

картинка - инет
Миниатюры | Просмотров: 24 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 01/03/26 01:38 | Комментариев: 0



Пролог. Тишина с метрономом

Менингит в семь лет – это не болезнь. Граница.

Кто-то не возвращается. Кто-то – чужим. Он вернулся. И в голове у него поселилась вата. Плотная, стерильная, как в операционной. Мир стал глуховатым, будто кто-то положил подушку между ним и реальностью. Но сквозь вату, где-то глубоко, застучал метроном. Медленно. Неумолимо. Отсчитывая время до того момента, когда его наконец спросят.

Для других этот ритм звучал и выглядел по-разному.

Мать говорила, что он стал вдумчивым. Учительница – спокойным. Приятели – странным. А он просто жил в замедленной съёмке, пока весь мир мелькал в ускоренном режиме. И все это время ждал. Сам не зная чего.

Отец умер, когда ему было девять. Неожиданно: инфаркт за рулём. Осталась мать: тихая, аккуратная, с вечным запахом ромашкового чая и гладильной доски. В их доме время после этого потекло ещё медленнее: густо, как сироп, без спешки. Часы на стене тикали с достоинством человека, который уже всё понял и никуда не торопится.

Та размеренность была спасением. До болезни он был обычным мальчишкой: бегал, кричал, падал с велосипеда. После менингита стал наблюдателем. Стоял у окна и смотрел, как другие играют в футбол. Не потому что не хотел, а потому что не успевал. Его мысли текли медленнее, чем движения других детей. Он думал, они уже бежали к воротам. Он решал, они уже праздновали гол.

Мать не ругала. Только однажды, глядя на него за уроками, тихо сказала:
– Ты у меня особенный, Ванечка. Внутри у тебя как будто озеро, а у других – ручьи. Быстро бегут, а глубины нет.
Он поднял голову:
– Это плохо?
– Что ты. Глубина – это хорошо. Только жить с ней тяжелее.

Учительница по литературе однажды остановила мать в коридоре:
– У вашего сына необычный ритм. Он читает Пушкина так, будто сам с ним пил чай.
Мать улыбнулась. А дома, за ромашковым чаем, спросила:
– Ваня, а ты чего хочешь?
Он помолчал. Потом сказал:
– Хочу, чтобы меня спросили.
Мать замерла.
– А разве тебя не спрашивают?
– Спрашивают: как дела. А я не про то.

Она поставила чашку. Посмотрела внимательно.
– А про что?
– Про меня. Про то, чего я хочу. Сам.
Мать кивнула.
– Хорошо, Ванечка. Я запомню.
И запомнила. Казалось, на всю жизнь.
А в самый важный момент – забыла.

Часть первая. Парты и бантики

В первом классе их посадили за одну парту. Она – маленькая, с бантиками, которые торчали как два уха испуганного зайца. Он – высокий для своих лет, солидный, будто уже знал что-то, чего не знали остальные.
– Ваня, помогай Светочке, – сказала учительница. – Она у нас хрупкая.

Он кивнул. Помогал. Сначала с портфелем: её ранец был больше неё самой. Потом с уроками: она путала «жи-ши», а он терпеливо объяснял. Потом с жизнью: это уже само собой выросло, как одуванчик из щели в асфальте.

Её семья была другим миром. Отец – человек, который знал, как зовут министра. Мать – женщина, у которой в шкафу висели платья, что стоили как их трёхкомнатная квартира. У них дома пахло кофе из Турции и важными разговорами. У него – ромашкой и тишиной.

Но он не завидовал. Он просто помогал. Как учила мама.
А ещё наблюдал. Замечал, как она краснеет, если похвалить её рисунок. Как прячет конфету в карман, чтобы потом угостить его. Или смотрит на него: не как на мальчика, а как на того, кто умеет слушать.

Однажды на большой перемене она вдруг сказала:
– Вань, а почему ты никогда не дёргаешь меня за косички?
Он удивился:
– А зачем?
– Ну, все дёргают.
– А ты хочешь, чтобы я дёргал?
Она задумалась. Потом улыбнулась:
– Нет. Просто ты другой. Ты... как будто смотришь кино, а все вокруг в этом кино бегают.
– Это плохо?
– Нет, – сказала она. – Это необычно и интересно.

Часть вторая. Первый поцелуй

Это случилось в том же парке, где они потом будут сидеть через двадцать пять лет.

Им было по семнадцать. Она пришла в платье в горошек: первое настоящее платье, не школьное. Он – в рубашке, которую мама погладила утром.

Гуляли молча. Потом сели на скамейку. Молчали ещё.
– Ваня, – сказала она наконец. – Ты когда-нибудь целовался?
Он покраснел. Покачал головой.
– Я тоже нет, – сказала она.
И потянулась к нему.
Первый поцелуй был неуклюжим. Она задела его носом. Он не знал, куда деть руки. Но в его голове на мгновение исчезла вата. Совсем. И метроном замолчал. Он почувствовал всё: её губы, запах её волос, тепло щеки, собственное сердце, которое колотилось как сумасшедшее.

Потом они отстранились. Посмотрели друг на друга. И рассмеялись.
– Ну что, – сказала она. – Теперь мы целовались.
Он кивнул. И впервые подумал: может быть, быть медленным – это не так уж и плохо. Может быть, это значит – чувствовать глубже.

Часть третья. Август такого-то числа

Прошли годы. Институты. Он – экономист. Она – юрист. Он по-прежнему помогал. Она по-прежнему принимала.

Был май. Он пришёл к ней в гости. Как всегда, с цветами и тетрадкой, где записывал вопросы по учёбе. Она встретила в халате, с влажными волосами. Сказала:
– Ваня, садись. Есть разговор.
Он сел. Она села напротив. Между ними – чашки с кофе, который он не пил.
– В августе такого-то числа заказан ресторан на сто человек, – сказала она. – Родители предлагают нам пожениться в этот день.

Он моргнул. Раз. Другой.

– Отец... получил благодарность за участие в одном вопросе. И вот... дата удобная. Всё сходится.

Она смотрела на него, как на факт. Как на расписание электричек или прогноз погоды.
Метроном в голове ускорился. Тик-так-тик-так.

Она не спросила. Сообщила. Не предложила – констатировала. Не сказала «давай» – сказала «будет».
– Подумаю, – сказал он наконец.

Ушёл раньше обычного. Шёл домой и думал: сейчас расскажу маме. Она выслушает, поддержит, и я сам приму решение. Мама всегда так делала. Она никогда не навязывала. Она – маяк, а не компас.

Дома мать вышла навстречу. Увидела его лицо: задумчивое, чуть растерянное.
– Как дела? – спросила.
Он коротко рассказал. Про ресторан. Про сто человек. Про август такого-то числа.

Мать обняла его за плечи. Улыбнулась.
– Конечно, женитесь. Давно пора.
И добавила:
– Пойдём ужинать. Я бефстроганов сделала.
Он остался сидеть.

Ты же обещала. Ты же помнила. Почему сейчас – не спросила?

Ответа не было.

Метроном в голове стучал уже не тик-так, а тук-тук-тук. Тревожно. Быстро.
Никто не спросил. Никто.

Впервые за много лет он почувствовал, что его тишина превратилась в крик. Тихий, внутренний, который никто не слышал.

Часть четвёртая. Свадьба со ста свидетелями

Свадьба была как спектакль, где все знали свои роли, кроме него.

Сто человек сидели за столами, будто на приёме у министра. Тесть произнёс тост, от которого у официантов задрожали подносы. Мать плакала: не от счастья, а от того, что наконец-то. Света была прекрасна в белом платье, которое стоило как «Жигули» тех лет. А он стоял посреди всего этого и думал: вот она. Моя жизнь. Решённая за меня.

Когда надевал ей кольцо, рука дрогнула. Она этого не заметила, улыбалась фотографу. А он в этот момент подумал: «Я мог сделать ей предложение. Летом. На той скамейке. С цветами.»

Но не сделал. Опередили.

Часть пятая. Киноплёнка наоборот

Свадьба состоялась. Тесть вручил ключи от квартиры: трёхкомнатной, с видом на парк. Спустя два года родился сын. Всё шло привычной колеёй. Как поезд по рельсам: ровно, предсказуемо.

Но была у него одна тайная страсть.
В глубине шкафа, за старыми томами энциклопедий, лежала видеокассета. На ней – запись бракосочетания. Только он смотрел её не как все.

Включал видеомагнитофон, нажимал «перемотку». И смотрел задом наперёд.
Особенно момент с кольцами.

В обратной перемотке всё обретало смысл. Вот он снимает с неё кольцо: легко, без усилий. Вот отходит от неё спиной вперёд. Вот улыбается: не той свадебной улыбкой сквозь слёзы, а настоящей, свободной. Разворачивается. Выходит из зала. Из дворца бракосочетания. Садится в машину. Отъезжает.

В этот момент он всегда нажимал паузу. Смотрел на экран. И думал: вот оно. Вот где начинается другая жизнь. Та, которую он не выбрал, но мог бы.

Потом перематывал снова. И снова. Мог смотреть по три раза подряд. Это его успокаивало. Как будто он всё-таки имел право выбора. Пусть и в обратную сторону.

Жена иногда заглядывала в комнату:
– Опять смотришь?
– Ага.
Кивал и переключал на обычный просмотр. Так, для вида.
Она садилась рядом, смотрела на мелькающие фигуры.
– Вань, а чего ты там ищешь? Мы там все молодые, глупые. Я, например, себе платье не то выбрала – пышное слишком.
Он улыбался:
– А я ищу, где спрятался.
– Кто?
– Я. Тот, который ещё не знал, что всё уже решено.
Она вздыхала. Обнимала его.
– Глупый. Ты никуда не спрятался. Ты всегда был тут. Просто я не всегда видела.

Часть шестая. Утро среды

Будильник звонил в семь. Он вставал первым. Ставил чайник. Насыпал кофе в турку: она любила турецкий, густой, с осадком.

Она просыпалась в семь пятнадцать. Шла на кухню, сонная, с растрёпанными волосами. Садилась за стол. Молчали вместе, пока кофе не закипал.
Потом она говорила:
– Сегодня дождь.
Или:
– Надо купить хлеб.
Или просто:
– Доброе утро.
Он кивал. Наливал ей кофе. Смотрел, как пьёт: маленькими глотками, обжигаясь.

Потом жена уходила в ванную. Он мыл посуду. В восемь ноль пять выходили из дома вместе. Иногда целовались на прощание. Иногда просто кивали.
Это было их утро. Каждое. Год за годом. Без особых слов. Без страсти. Но – вместе.

Сын однажды спросил:
– Пап, а вы с мамой любите друг друга?
Он помолчал. Потом ответил:
– Мы вместе двадцать пять лет. Это ли не ответ?
Сын не понял. Но промолчал.

Часть седьмая. Последний мальчишник

Была у него ещё одна страсть – мальчишники.
Он стал их главным организатором. Не потому что любил шум. А потому что понимал: каждый друг, который женится, пропадает. В омуте семейной жизни, в пелёнках, в ипотеке.

Он умел сделать этот день запоминающимся. Последним днём свободы.

Говорил женихам за рюмкой:
– Запомни этот вечер. Смотри на всех нас: мы ещё друзья. Завтра мы станем гостями. Разница, скажу тебе, колоссальная. Друг может сказать: «Ты дурак». Гость скажет: «Какая красивая свадьба».

Жених смеялся. А он продолжал:
– И ещё запомни: сейчас ты свободен. Как воздушный шарик. А завтра тебя привяжут к ленточке. Не жена – нет. Жизнь привяжет. Ипотека, пелёнки, начальник новый... Ты главное – не забудь, что внутри шарика – воздух. Твой собственный.

Потом добавлял тише, почти про себя:
– Я вот забыл. На двадцать пять лет. Думал, шарик – он и есть шарик. А он, оказывается, может выбрать, куда лететь.

Жених не слышал последнего. А если бы услышал, возможно, не понял бы.

Сам он на свой мальчишник не пригласил никого. Сказал, что не любит шум. На самом деле боялся – что кто-то спросит: «А ты сам этого хочешь?» И он не сможет ответить.

Часть восьмая. Девять лет старше сына

Через двадцать пять лет брака его повысили. Дали секретаршу.
Ей было тридцать четыре. Их сыну – двадцать пять. Она была на девять лет старше сына. Он каждый раз думал об этом с лёгким ужасом, но потом привык.

Звали её Анна. Глаза – как у кошки. Голос – как у джазовой певицы. Умела молчать в нужный момент.
Ездили в командировки. В разных люксах – так было положено. Но однажды, в гостинице в Екатеринбурге, она сказала:
– Знаете, у нас тут один номер свободен. С видом на озеро. Хотите, поменяем?
Он помолчал. Потом кивнул.

Так появилась вторая жизнь. Командировочная. Тихая. Без вопросов. Просто два человека в номере с видом на озеро.

Он не думал, что это измена. Это было про себя. Про того Ваню, который когда-то хотел сам сделать предложение. Сам выбрать дату. Сам сказать «да».

Анна не требовала ничего. Просто была рядом. Не спрашивала – просто принимала.
Иногда он ловил себя на мысли: вот она ждёт моего ответа. Вот она не решает за меня.
И это было новым ощущением. Через двадцать пять лет.

Часть девятая. Кабинет с кружкой

Всё бы ничего. Но однажды Анна сказала:
– Я хочу замуж. Или ты сам скажешь ей. Или я скажу.
Капкан захлопнулся.

На следующий день он пошёл к психологу.
Кабинет был маленький, уютный. На столе – кружка. С одной стороны – море, синее и безбрежное. С другой – выпуклая золотая рыбка, будто только что вынырнула из волн. За столом – женщина лет пятидесяти, с глазами, которые видели многое.

Он сел. Помолчал. Потом начал рассказывать.
Всё. Про парту. Про бантики. Про первый поцелуй. Про август такого-то числа. Про сто человек. Про кассету. Про двадцать пять лет тишины. Про Анну.

Она слушала. Не перебивала. Иногда кивала. Поворачивала кружку: то морем, то рыбкой к нему.

Когда он закончил, в комнате стало очень тихо. Так тихо, что слышно было, как за окном воркуют голуби.
– А чего вы хотите? – спросила она просто.

Он открыл рот и закрыл. Хотел сказать: «Не знаю». Но вдруг услышал свой голос:
– Чтобы меня спросили.
Она кивнула:
– Кто?
– Она.
– А вы её?

Он замер.
– А... я её люблю.
– Это я поняла. А спросили?
Он покачал головой.
– Так спросите.
И повернула кружку рыбкой к нему.

Он смотрел на золотую рыбку и вдруг – через двадцать пять лет – понял.
Никто не виноват. Ни мама. Ни тесть. Ни Света. Они просто жили свою жизнь. А он ждал, что его спросят. Но спрашивать – это его право. Не их обязанность.

Вата в голове расступилась. Метроном затих.
– Спасибо, – сказал он. – Я пойду.
– Спросите, – сказала она вслед.

Он обернулся:
– Обязательно.

Часть десятая. Предложение

Он пришёл домой. Жена смотрела телевизор.
– Света, – сказал он. – Пойдём гулять.
Она удивилась. Он никогда не звал гулять. Но посмотрела на его лицо – и кивнула.

Вышли в парк. Тот самый. Сели на скамейку.
– Света, – сказал он. – Выйди за меня замуж.
Она рассмеялась.
– Мы уже двадцать пять лет женаты, Ваня.
– Это не считается, – сказал он серьёзно. – Тогда решал твой отец. А я тебе не предлагал вообще. Давай заново.

Она перестала смеяться. Посмотрела на него. Впервые за много лет – по-настоящему.
– Ты серьёзно?
– Да. Я хочу, чтобы ты сказала «да». Сама. Не твой отец. Не моя мама. Ты.
Она помолчала. Потом кивнула.
– Я согласна.

Свадьба была камерной. Он, она, сын с девушкой, мать, и ещё пара близких. Без ресторана на сто человек. Без августа такого-то числа. Без чужих решений. Просто – они.

На этот раз он сам надел ей кольцо. И посмотрел в глаза.
– Я люблю тебя, – сказал он. – Двадцать пять лет. И ещё столько же буду.
Она улыбнулась. И в её глазах он увидел то, чего не видел двадцать пять лет, – понимание.

Часть одиннадцатая. Анна

Анне он сказал всё честно.
– Я не могу, – сказал он. – Я только что женился. Во второй раз. На той же женщине.

Она плакала. Потом вытерла глаза.
– Понимаю, – сказала.

Он нашёл ей нового босса: свободного, солидного, с чувством юмора. Представил их. Они понравились друг другу. Через год поженились.

Купил ей машину – красную, как её губы. И однушку – уютную, с балконом.
– Это не взятка, – сказал он. – Это спасибо. За то, что напомнили мне, каково это, когда тебя спрашивают.

Анна кивнула. Больше они не виделись.

Эпилог. Космос

Теперь он смотрит свадьбу в прямом эфире. Без перемотки.
Кассету выбросил. Хотя нет... Не выбросил. Лежит она в гараже, в коробке из-под обуви. Между инструкцией к утюгу и старыми фотографиями. Иногда думает: может, пересмотреть? Но не пересматривает. Знает: если начнёт – затянет. А зачем? Он теперь живёт вперёд.

Мальчишники теперь редко. Но если зовут – приходит. Сидит в углу, смотрит на молодых. Они шумят, спорят, пьют, кто-то уже лезет целоваться. А он вспоминает себя – такого же, только с метрономом в голове.

Однажды один спросил:
– Дядь Вань, а страшно жениться?

Он подумал. Ответил:
– Понимаешь... Раньше я думал, что семья – это клетка. Сидишь себе, птичка, в клетке, а снаружи – свобода. А теперь думаю: может, клетка – это когда ты один. А когда двое – это уже космос. Просто космос у каждого свой. Можно в одном всю жизнь прожить и не заметить, какой он огромный. А можно в чужой залететь – и так и не понять, где твой.

Парень не понял. Кивнул вежливо и пошёл наливать.
А он остался сидеть. Думал о своём.

По вечерам они с женой сидят на той самой скамейке.
В парке теперь фонари поставили новые – светодиодные, белые. Раньше были жёлтые, тёплые. Но ничего, привыкли.

Иногда молчат. Иногда говорят. Иногда она кладёт голову ему на плечо.
Вчера она вдруг сказала:
– Вань, а если бы можно было вернуться? В тот день, в августе?
Он усмехнулся:
– Я и так каждый вечер возвращался. Двадцать пять лет. Хватит.

Она помолчала. Потом тихо:
– А я бы тебя спросила.

Он повернулся к ней. В глазах – темнота, фонари отражаются.
– Что спросила?
– Ну... хочешь ли ты на мне жениться. Сама. Не папа, не дата, не ресторан. Я.

Он смотрел на неё долго. Потом взял за руку.
– А я бы сказал: да.
– Прямо сразу?
– Прямо сразу. Я же всегда знал. Только хотел, чтобы спросили.

Она улыбнулась. Встала. Потянула его за руку.
– Пойдём домой. Холодно.

Они пошли. Медленно. Как всю жизнь ходили.

Ночью он проснулся. Лежал, смотрел в потолок. Рядом спала жена. Дышала ровно, тихо.

Метроном в голове тикал. Но теперь – по-другому.
Не отсчитывал, а отмерял. Как будто время стало не линейкой, а пространством. Можно идти в любую сторону.

Он повернулся к жене. Обнял со спины. Она что-то пробормотала во сне, придвинулась ближе.

И он подумал: вот она. Моя вселенная. Никуда не надо лететь.

2013 и февраль 2026

P.S. Все имена и события в произведении вымышлены,
любые совпадения с реальными людьми, живыми или мёртвыми случайны


картинка - инет
Миниатюры | Просмотров: 29 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 28/02/26 21:40 | Комментариев: 0



…Она сидела на кухне и смотрела, как запотевает стекло. За ним – серое московское утро, мокрый асфальт, люди бегут, спасаясь от ноябрьской сырости. А здесь – тихо. Телефон молчит. Он, кажется, ещё спит. Или не спит, но тоже молчит.

В их доме молчание давно стало пятым комнатным растением. Стоит в углу, дышит, листьями не шелестит, никого не трогает. Только корни пустило глубокие, под плинтус.

Она думала о том, как странно устроена память. Ночью, в три часа, когда город за окном превращается в чёрную воду, откуда-то из подвала выползает оно. Воспоминание. Всегда одно и то же, но каждый раз – как в первый раз.

Ей семь. Или восемь. Она знает: сейчас будет больно. Она уже прятала этот хлыст: под подушку, в шкаф, за батарею. Бесполезно. Он всегда возвращался. Как проклятие. Как долг, который надо отдать телом.

Отец был преподавателем верховой езды. Лошадей он любил больше, чем людей. Людей учил, лошадей – понимал, а её, дочь, – воспитывал. Хлыстом. Тонким, гибким, из твёрдой кожи. На рукояти блестело что-то холодное вроде звезды. В детстве она думала, что этот блеск – самое страшное на свете. Потом поняла: нет, страшнее тишина перед свистом. Когда ты уже знаешь, что будет, но ещё надеешься, что пронесёт.

Никогда не проносило.

Она научилась не кричать. Главное открытие её семи лет: если не кричать и не плакать, он останавливается быстрее. Не потому что жалеет. А потому что неинтересно. Крик – это реакция, это жизнь, это сопротивление. А когда ты молчишь – ты как стена. В стену биться скучно.

Она стала стеной. Хорошая стена, надёжная. Только щели почему-то остались. И в эти щели задувает до сих пор.

Самое страшное было не когда били. Самое страшное было потом, когда она сидела в ванной, закрыв дверь на крючок, и думала: «Почему я не могу исчезнуть?» А вокруг была тишина. Такая же, как сейчас на кухне. Только тогда – вражеская, а теперь – своя, родная, панцирная.

Она посмотрела на левую ногу, чуть выше щиколотки. Там, под тканью домашних штанов, – шрам. Длинный, белый, старый. Тот, о котором она врала, что это кот. Тот, который остался от попытки исчезнуть. Она давно про него не вспоминала. А сегодня вспомнила. Наверное, потому что ночью опять приснилось.

«Рачья ракушка», – усмехнулась она про себя. Сама придумала. Когда страшно, ты в неё заползаешь. Там темно, тесно, но главное – не больно. И никто не скажет: «Ты опять ничего не делаешь», «Ты плохая», «Ты всё испортила». Там вообще никто не говорит. Там только ты и твой панцирь. И тишина.

Но сегодня тишина какая-то другая. Сегодня она похожа на стекло: прозрачное, но не пропускает. Он – там. Она – здесь. Между ними – стекло воздуха, которое невозможно преодолеть.

Он вышел на кухню. Сел напротив. Спина напряжённая, отчётливо говорящая: «Не подходи».

Она и не подошла. Просто сидела и смотрела, как он наливает себе чай.
– Спала? – спросил он, не оборачиваясь.
– Плохо.
– Я тоже.

И опять молчание. Водянистое, холодное, как компот из прошлогодних яблок.
– О чём думаешь? – спросил он наконец.
– О хлысте.

Он не удивился. Он вообще давно перестал удивляться тому, что она выдаёт. Могла сказать «о погоде» или «о том, что ужинать нечего». Но сказала – о хлысте.
– Твой отец? – спросил тихо.
Она кивнула.
– Бил?
– Воспитывал. У лошадей это называется «выездка». Чтобы знали своё место.

Он помолчал. Потрогал ложкой край чашки.
– А меня не били. Меня просто не спрашивали. Ни разу. Выбирай, не выбирай – всё равно решили за тебя. Жениться – женись. Жить – живи. Радоваться – давай, давай, чего застыл? А я просто хотел, чтоб спросили: «Сын, а ты чего хочешь?»

Она посмотрела на него другими глазами. Впервые за долгое время.
– Ты поэтому тогда уехал?
– Наверное. – Он пожал плечами. – Хотел доказать: я свободен. Меня не удержать. А оказалось – просто сбежал. От тебя, от себя, от всего. Приехал, а там тоска зелёная. И вина. Как похмелье. Только хуже.
– Знаешь, – сказала она тихо, – я ведь тоже всё время сбегаю. Только не уезжаю. Я в ракушку. Есть такие улитки, которые при малейшей опасности – раз! – и внутрь. И сидят. Думают, что спаслись. А на самом деле просто спрятались. От жизни.

– И что нам делать? – спросил он.

Вопрос повис в воздухе. Трудный вопрос. Не про то, что приготовить на ужин и куда поехать в отпуск. А про то, как вылезти из своих ракушек и не захлопнуться обратно при первом же звуке, похожем на свист хлыста.

– Я не знаю, – честно сказала она. – Но сегодня ночью мне приснилось, что я вырвала у него этот хлыст. Просто взяла и вырвала. И он растерялся. А я пошла и выбросила хлыст в мусорку. И проснулась.
– И что?
– И подумала: может, я могу выбросить не только хлыст? Может, я могу перестать ждать, что меня ударят?

Он смотрел на неё долго. Потом встал, подошёл и сел рядом. Не обнял, не сказал ничего. Просто плечо к плечу.
– Я не умею… правильно, – сказал он, глядя в чашку. – Всё время не то. Или молчу не там. Но я, кажется, понял: мы оба навоевались. Каждый сам с собой. Может, хватит?

Она молчала. Смотрела в окно. За окном моросило. Где-то там, в этом сером ноябре, ходили люди, у которых тоже были свои хлысты и свои ракушки. А здесь, на кухне, сидели они. Двое, у которых за плечами – чужие решения и свои шрамы. Те, о которых врут, что это кот.

– Хватит, – сказала она наконец.

И это было похоже на первый глоток воздуха после долгого пребывания под водой. Ещё страшно, ещё холодно, ещё непонятно, что дальше. Но дышать уже можно.

Он протянул руку и накрыл её ладонь своей.
– Давай попробуем, – сказал он. – Не воевать. Разговаривать. Даже если не получается.
– Давай, – ответила она.

За окном зажглись фонари. Жёлтые, тёплые, вопреки всему. В ноябре тоже бывает тепло, если есть с кем.

Она сделала глоток. Кофе был горячий. Жизнь – холодная. Но в промежутке между глотком и глотком умещалось что-то важное.
Что-то, ради чего стоило высовываться из ракушки. Не с криком. А просто чтобы быть рядом.

Молчание всё так же стоит в углу. Но сегодня они сели у окна.

А шрам на ноге останется. Напоминанием.
Не о боли – о том, что она выжила.
И о том, что врать про кота больше не нужно.

декабрь 2025- февраль 2026

P.S. Все события в произведении вымышлены,
любые совпадения с реальными людьми, живыми или мёртвыми случайны

картинка - инет
Миниатюры | Просмотров: 24 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 28/02/26 21:38 | Комментариев: 0

[hide]

Мама всю жизнь не выносила запаха сырой картошки. Если в магазине подгнивал мешок, она обходила за несколько шагов, зажимая нос платком. Я думала: брезгливость, городская привычка. А это был страх. Тот самый, что сидит в подполах и пахнет кисло, металлически, как кровь на разбитой губе.

Месяц. Всего месяц оккупации. Для истории – миг, для шестилетней девочки – вечность. Деревню заняли в августе, когда картошку только начинали копать. Немцы ходили по огородам, тыкали штыками в землю, искали, чем поживиться. А бабка затыкала маме рот тряпкой и держала в погребе по двое суток, потому что нельзя было плакать, нельзя дышать громко, нельзя быть. И картошка рядом лежала – мокрая, в земле, с проросшими слепыми глазками, дышала своим сырым дыханием прямо в лицо.

А потом немцы ушли. Просто снялись и ушли, потому что их погнали дальше. Мама вылезла из подпола, посмотрела на синее небо, понюхала воздух – он был чистый, без пороха. И пошла жить. Сначала в школу, потом в райцентр, потом в институт, где получила красный диплом, потом замуж, потом родила меня. Всё правильно, всё по порядку, как таблицу Менделеева выучила: элемент за элементом. Потому что если нет порядка, наступает хаос. А хаос – это когда ты сидишь в погребе и не знаешь, выйдешь ли когда-нибудь на свет.

Порядок рухнул, когда родился брат.

Я не помню, чтобы мама готовилась. Помню другое: её глаза, всегда устремлённые вдаль, в будущее, в следующие пункты плана, вдруг опустились вниз, в кроватку. И приросли к ней намертво. Она смотрела на этот свёрток, на этот кулёк с торчащей розовой рукой, и я видела: она дома. Наконец-то там, где тепло, где темно, где пахнет молоком и безопасно. Она вернулась в тот погреб, только теперь держала там не страх, а сына.

А я осталась снаружи.

Всю жизнь я пыталась достучаться. Приносила пятёрки, она кивала, не отрывая глаз от брата. Приводила женихов, она рассеянно улыбалась и спрашивала, не голоден ли он. Родила внучку, подержала, покачала и вернула, как библиотечную книгу: спасибо, очень мило, но моё – вон там, на диване, смотрит телевизор и ест бутерброд.

А потом психолог сказала: нарисуйте семью. Мне было двадцать пять, я уже знала, что такое обида, и думала, что знаю, что такое правда.

И нарисовала папу. Он получился легко: большой, надёжный, в коричневом пиджаке, рука в кармане. А мама не рисовалась. Я обвела юбку – ту самую, в мелкий цветочек, которую она носила годами, потому что «зачем выбрасывать, ещё носится». Потом ноги в лодочках. А выше... выше рука не шла. Я нарисовала белый куль. Больничный, казённый, из которого торчит спелёнатая рука. И подписала: «Мама».
– А где остальное? – спросила психолог.
– Там. В кульке. Тридцать пять лет назад завернулась и пропала.
Психолог помолчала. Потом сказала тихо:
– А вы не думали, что она не к нему приросла, а от войны спряталась?

Я замерла. И вдруг всё сложилось.

В сорок третьем маме было шесть. А через двадцать один год, в шестьдесят четвёртом, родился брат. И всю жизнь, каждый день, каждую минуту она боялась, что у неё отнимут. Не меня – ту, что сама стояла и ждала. А его. Того, кто лежал в кульке, беспомощный, тёплый, пахнущий молоком. Того, кого надо было спасать. И она спасала. Всю жизнь. Как умела: не отрывая глаз, не отпуская ни на шаг.

А я? Я была та, кто выжил сам. Та, кому не нужна была защита: сильная, самостоятельная, пятёрки, институт, порядок. Я была как она после войны: вылезла и пошла. Только она об этом не знала. Думала, что я справлюсь. А я не справлялась. Просто приросла к дверному косяку и смотрела.

Вчера я приехала к матери. Сидим на кухне, пьём чай. Брат, как всегда, опаздывает. Мама смотрит на дверь, нервничает, комкает платочек. Смотрю на её руки: сухие, старческие, в коричневых пятнышках, как старая картошка. И вдруг она говорит, не оборачиваясь:
– А знаешь, когда немцы ушли... бабка перекрестилась и полезла на свет. А я сидела и не могла. Думала: а вдруг там опять они? Вдруг воздух другой? А он синий был. Просто синий. И картошка сырая воняет. И я живая.

Она повернулась ко мне. Впервые за много лет посмотрела прямо в глаза.
– Ты на меня не сердись, – сказала. – Я всё время там, в том погребе. А вылезти не могу. Страшно.

Я взяла её руку. Тёплую. Живую. Картофелина, которая проросла через пепелище: кривая, с глазками, в шершавой кожуре.
– Мам, – говорю, – а помнишь, я рисовала всё время?
– Помню, – говорит. – На обоях, на газетах. Я ругалась.
– Я тебя нарисовала однажды. Без головы. С кульком.

Она молчит долго. Потом говорит тихо:
– А я и была без головы. Война отшибла. Только он родился – снова почувствовала сердце. А тебя... тебя жалко было. Ты такая сильная росла. Я думала: эта выживет.

Что-то оборвалось внутри. Треснуло, как лёд на реке после долгой зимы. Я заплакала. Не тихо, не сдержанно, а по-настоящему, с всхлипами, со сглотами, с болью, которая накапливалась сорок лет. Слёзы катились по щекам, падали на стол, на её руку, на наш чай.

А она... она не отстранилась. Притянула меня к себе. Этими сухими, старческими руками, которые всю жизнь держали другого. И прижала к своей тощей груди. И заплакала тоже. Тихо, по-стариковски, с хрипом, с судорогой в горле. Я чувствовала, как вздрагивают её плечи, как бьётся её сердце под тонкой кофточкой. Сердце, которое двадцать один год молчало в темноте. А потом заговорило. Но только с ним.

Мы сидели так, обнявшись, две женщины. Одна молодая, одна старая. И плакали. Плакали за ту девочку в погребе, за ту девочку у дверного косяка, за все невысказанные слова, за все неполученные объятия, за всю любовь, которая не нашла дороги.

И пахло от неё не сырой картошкой. Пахло чем-то давним, забытым. Хлебом, что ли. Или молоком. Тем, чем пахнет, когда наконец-то прорастаешь сквозь любую землю.

За окном было синее небо. Такое же, как восемьдесят один год назад, когда она впервые вылезла из погреба. И картошка сырая наконец-то пахла хлебом.
Тем, что на двоих.

2017- февраль 2026

P.S. Все имена и события в произведении вымышлены,
любые совпадения с реальными людьми, живыми или мёртвыми случайны

картинка - инет
Миниатюры | Просмотров: 42 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 27/02/26 22:16 | Комментариев: 2

­цвета не вижу, звуки тоже выкл
и мир со мною перешёл на вы
я в шоко-драме
к себе потерян ключ, забыт пароль
живу навязанную травмой роль
в аффекто-спаме

была цветною жизнь, был смысл и вкус
быть может я туда ещё вернусь
не знаю точно
сорвало крышу, сдали тормоза,
и ничего не повернуть назад
удар – и точка

я – гвоздь, забит по шляпку в колею
тоской и болью полон жизни ют
и мат поставлен
у сердца нет обратного пути
предательства майдан не перейти
захлопну ставни

не помогли молитвы и Тибет
страх жалит изнутри, я – вещь в себе
один на свете
и смысла жить совсем как будто нет
рассыпался песком душевный свет
на вольный ветер

мой дом разбит, душа горит в огне
ну что же: на войне как на войне
я – третий лишний
не судит победителей никто
я – побеждён и подведен итог
прости, всевышний

(23/02/26 20:46)
Поэзия без рубрики | Просмотров: 31 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 23/02/26 21:01 | Комментариев: 0



Сказал однажды мне мой старый мудрый дед.
Он к Богу – много лет ушёл в обитель:
«Никто тебе не друг.
Никто тебе не враг.
Но каждый человек –
тебе учитель…»
12.04.2011


Пролог. Стук колёс

Когда мне говорят, что мёртвые не возвращаются, я обычно молчу.

​Спорить с людьми, которые не слышали ночного стука колёс, – дело бесполезное. Они не знают, что смерть – это не точка, а многоточие. Оно ставится в конце биографии, но не в конце связи.

​Они возвращаются. Не в простынях и с косой, а в полосе света от ночного вагонного фонаря, когда в ней вдруг проявляется профиль. В запахе пирогов, которые кто-то достаёт на соседней полке. В густом, басовитом тембре голоса, который однажды говорит тебе: «Не бойся. Душа ищет покоя, а не тюрьмы».

​Но это всё лирика. Которая пришла позже. А тогда была явь.
Холодная. Требовательная. Безжалостная.

Часть первая. Носки для дороги без возврата

Дед уходил тихо.

​Мама, врач, понимала это раньше всех. Видимо, поэтому и отправила меня в тот дальний магазин. Будто знала: последний подарок должен быть в дорогу. Носки. И что-то из еды.

​Я пошла. И очень старалась выбрать. Щупала шерсть, смотрела размер. Ирония, которая открылась много позже: я покупала тепло для ног, которым уже никогда не ступить по земле.

​Вернулась – в прихожей было пусто. И очень тихо. Мама сказала коротко:
– Ушёл. Тихо и спокойно. В комнату пока не заходи.

​А дальше – провал.

​Три часа из моей жизни кто-то аккуратно вырезал ножницами. Где я ходила по городу, в каком дворе сидела, дышала ли вообще – ноль. Чёрная дыра. Очнулась уже ночью на кухне у подруги. Меня поили чаем, и чай этот был солёным – от слёз, которые наконец прорвались сквозь плотину шока. Я заснула на два часа. А потом меня, как маленькую, завернули в платок и отвели домой.

​А внутри, под черепом, стучала одна и та же абсурдная фраза:
«Если бы я не купила эти чёртовы носки, он бы не ушёл».

​Потом был гроб. Дед лежал чужой. Без своей вечной, чуть хитрой, почти всежизненной полуулыбки. Просто спокойный. Как чужая статуя. И с этим «чужим» мне предстояло как-то жить.

​Потом был оркестр.
Боже мой, этот похоронный марш! Звук, который не просто оглушает – он выворачивает душу наизнанку, как пустой карман, и вытряхивает из неё всё тепло. Когда я слышала его издалека, меня парализовывало. Появился страх покойников. Иррациональный. Липкий. Неотвязный.

​А ещё я начала охотиться за призраками. Не за настоящими – за живыми людьми, похожими на деданьку со спины. Я могла бежать за ними через перекрёстки, чтобы заглянуть в лицо и снова убедиться: нет, не он. И каждый раз это было маленькое убийство надежды.

​Я не верила, что он ушёл навсегда. Где-то внутри жила мысль-вера: деданька не мог просто исчезнуть.

Часть вторая. Ночной исповедник

Спасение пришло там, где я его не ждала.

​Мы ехали на юг. Поезд. Плацкарт. Ночь.

​Вагон спит, дышит в такт колёсам. Я сижу у окна с чаем в тяжёлом металлическом подстаканнике. Люблю это состояние – когда ты одна, а мимо несутся огни, сливаясь в золотые реки. Поезд качает тебя, как большая тёплая ладонь качает песчинку. Внутри происходят особенные процессы: лишнее отваливается, важное всплывает. Можно многое обдумать, переосмыслить, отпустить. И позволить всему ненужному улететь вместе со встречным ветром в прошлое.

​На каком-то полустанке вошёл Он.

​Высокий, с длинной бородой и котомкой за спиной. Глаза глубокие, из-под седых бровей смотрят внимательно. И будто знают про тебя что-то, чего ты сама ещё не знаешь. Место у него было боковое. Достал пироги, сходил за чаем. А потом поманил рукой: иди, мол, посидим.

​И я пошла. Потому что в полуулыбке его было что-то родное. Дедушкино. Будто время сложилось обратно.

​Я говорила. Про носки. Про то, что чувствую себя предательницей. Про страх перед покойниками, который поселился во мне после того гроба. Про то, как бегаю за чужими спинами. Про то, что ищу его до сих пор.

​Голос у него был густой, мягкий, как тёплый мёд. Слушал, не перебивая. В какой-то момент он взял мою руку в свою. Ладонь большая, сухая и удивительно горячая. От этого прикосновения пошло такое спокойствие, будто меня в одеяло закутали.

​– А я священник, – сказал он наконец. – К одному умирающему еду. Исповедовать.

​Помолчал. Поезд стучал, отсчитывая километры до моря.

​– Знаешь, – а говорил он точь-в-точь как дед, с той же манерой, чуть нараспев, – когда душа отделяется от тела, она теряется. Мало кто сейчас готов к этому переходу. Мечется она первое время. Летает по местам, где при жизни было хорошо. И к телу возвращается. Покойники – это ведь от слова «покой», – сказал он и улыбнулся. – Душа ищет покоя. А есть люди чувствительные – ты, видно, такая – они эту тревогу душой чуют. Холодок, мурашки, страх ни с того ни с сего.

​– Да, – выдохнула я. – Именно так.
– Так ты не пугайся. Ты помолись. За упокой души новопреставленного. Душе той легче станет, и тебе спокойнее. Просто скажи: «Господи, упокой душу раба Твоего новопреставленного, имя его Ты Сам знаешь, и спаси и сохрани мя, грешную».
– И всё? – удивилась я.
– И всё, милая. Господь умнее нас. Он знает, о ком речь.

​Мы проговорили почти до утра. О мире. О добре и зле. О том, что любовь – это единственная вещь, которая сильнее любой тревоги. Он напоминал мне деда. До дрожи. До щемления. До того самого пшеничного поля, по которому мы когда-то гуляли, и его слов: «Природа, колосья, ветерок – они очищают». Те же слова. Та же тишина. Тот же ветер, задувающий в открытое окно вагона.

​Под утро третьего дня он сошёл на маленькой станции. Просто вышел в рассвет, поправил котомку – и всё. А немного погодя мы приехали на море.

​После встречи с ним меня оставили страхи. Будто он забрал их с собой.

Эпилог. Пылинка

С тех пор я часто езжу в поездах.

​Для меня это лучшая медитация. Смотрю на огни, что сливаются в линии, на встречные составы, на лица людей на полустанках. Останавливаюсь мысленно вместе с поездом, наблюдаю за жизнью как за танцем.

​Я поняла одну простую вещь.

​Души ушедших не живут в страхе и не лежат в гробах. Они живут в полуулыбке случайного попутчика. В тепле его ладони. В стуке колёс, который становится для тебя убаюкивающим ритмом вселенной.

​И ещё – во мне. Дед жив во мне.

​Сейчас, когда я пишу эти строки, в горле встаёт ком. Поднимаются слёзы. Но это уже не тот чёрный, выворачивающий ком горечи, что был тогда. Это светлый ком благодарности. За то, что он был. За то, что вовремя прислал мне того священника в поезде.

​Мы все – всего лишь пылинки в огромном океане жизни.

​Но даже пылинка, если на неё падает свет, становится звездой.
И я знаю: сейчас я не одна. Я еду в ладони, которая больше, чем весь этот мир.
И эта ладонь качает меня сквозь ночь и время.

​Сквозь смерть.
Сквозь жизнь.
Сквозь стук колёс, который не смолкает никогда.

​2011 и февраль 2026

​На фото: я и деданька

​Эдгар Туниянц - Наедине с собой
Миниатюры | Просмотров: 41 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 22/02/26 20:22 | Комментариев: 0



Бабье лето, как известно, длится две недели.
А бывает, что и всю оставшуюся жизнь.

В пятьдесят лет у нас всё еще впереди, но уже позади.
И это, если вдуматься, освобождает.

Пролог. Тишина между вдохом и выдохом


Иногда тишина бывает громче любого крика. Особенно здесь, где даже ветер знает, когда нужно замолчать.

На перилах сидит стрекоза. Замерла, греет прозрачные крылья на еще теплом солнце. Декабрь на дворе, а она тут. То ли сумасшедшая, то ли просто не читала календарей. Пахнет морем, сухой травой и чьим-то дальним дымом: жгут ветки после обрезки олив. Где-то внизу звякнул колокольчик: козы возвращаются с пастбища. Звук чистый, как в детстве.

Я лежу и слушаю себя. Странно: по всем справочникам душевной жизни мне положено страдать. А мне – спокойно.

Из дневника:
Сегодня опять не знала, какой сегодня день. Среда? Пятница? Море одинаковое каждый день. Это пугает или лечит? Соседка по пляжу сказала: «Ты как эти камни. Тебя море обкатывает, ты становишься глаже». А я не хочу быть глаже. Я хочу быть острее. Но молчу.


Я сплю. Тьфу-тьфу-тьфу, как говорят в Одессе, откуда я родом. Сплю, ем и даже, кажется, иногда улыбаюсь прохожим. Полный набор признаков жизни. Я хожу в море. И соленая вода обнимает меня так бережно, как не умеют даже самые любящие люди. Она пахнет йодом и бесконечностью. Когда ныряешь, мир исчезает. И остается только гул крови в ушах и прохлада на коже.

Я записалась на растяжку к местной женщине. Она работает на крыше, под оливковыми деревьями, и говорит, что тело помнит всё, даже то, что голова предпочла бы забыть. У нее руки пахнут оливковым маслом и мятой. Когда она меня тянет, мне иногда хочется плакать. Не от боли. От того, что кто-то ко мне прикасается не чтобы спросить, а чтобы помочь.

Но внутри стоит вопрос. Как незваный гость в прихожей, который не снимает ботинок: «Может, это просто затишье? Или я научилась мастерски притворяться живой?»

Мне советуют: «Представь, что всё уже сбылось». Закрываю глаза. Пытаюсь нащупать это чувство триумфа, твердой почвы, взрослой состоятельности. А вместо него приходит другое. Теплое. Беззащитное.

Я хочу не успеха. Хочу в детство. Не в то, где надо быть удобной и вовремя сдавать отчеты. А в то, где мама пахнет хлебом, даже если не пекла. Где можно положить голову ей на колени. И она будет перебирать волосы, пока я учу неправильные глаголы. Где школа живая, с партами, на которых вырезаны сердечки, и запахом чужих бутербродов (почему-то всегда с колбасой, даже сейчас помню этот запах). Где кто-то большой и знающий скажет: «Ничего, что пока не умеешь. Ты не одна. Я рядом».

В этом противоречии я и живу. Между желанием быть «взрослой», которая решает вопросы, и маленькой девочкой, которая устала тащить мир на своих хрупких плечах и тихо просит: «Возьми меня за руку. Я одна не могу».

Стрекоза на перилах вдруг взлетает и пропадает в золотистой пыли заходящего солнца. Легкая. Невесомая. Как я по утрам, когда танцую. И тяжелая, как мешки с цементом, когда думаю о цифрах.

Солнце садится в море так быстро, будто его кто-то тянет за нитку. Воздух становится плотным, синим, пахнет вечером и рыбой из таверны.

Миниатюра I. Груз и право на слабость


Есть цифры, которые живут своей жизнью. Они снятся. Являются в сумерках, когда море становится чернильным, и садятся на край кровати, как старуха-процентщица. Молчит и просто смотрит. И в этом взгляде – весь приговор.

Из дневника:
Сегодня ночью проснулась от того, что считала. Не овец – евро. Потом села в кровати и поняла: я не знаю, где кончаюсь я и начинаются мои долги. Мы срослись. Как сиамские близнецы. Если их отрезать, я умру. Если не отрезать, то задохнусь.

Я смотрю на выписки за два года и не узнаю себя. Это не просто потраченные деньги. Это мой личный памятник несостоятельности. Чужие ресурсы. Я смотрю на эту цифру и вижу себя со стороны. В этой стране свет яркий, но тени от денег тоже бывают густыми.

Если подумать о прошлом, сразу всплывает лицо бывшего мужа. Усталое, снисходительное. И я проваливаюсь. Я – обуза. Никому не нужная. Ничего не умеющая. От меня ноль пользы. Полное ничтожество, у которого нет права просить о большем. Я думаю: «Нормальная женщина таких проблем не имеет». А другой голос внутри отвечает: «А ты не нормальная. Ты – уникальная. Уникально бездарно распорядившаяся ресурсами». И они спорят во мне, как две торговки на базаре. А я стою между ними и не знаю, кому платить.

Вчера поймала себя на абсурдной мысли: если бы мне было минус десять лет... Если бы мне был сорок один год, с этим же опытом, но с запасом времени и сил. Тогда бы я пошла учить язык не спеша. Тогда бы я имела право начинать сначала.

А сейчас пятьдесят один. И смысла как будто нет. Зеркало в таверне смотрит на меня и выносит вердикт: поздно. Поздно менять профессию, поздно менять судьбу, поздно быть счастливой просто так.

Звонила старая подруга. Из места, где помогают тем, кто сломался. Голос другой – чистый, удивленный собой. Она сказала, что там ее наконец услышали. Там есть люди, которые не ругают, не говорят «возьми себя в руки, сколько можно». Там говорят: «Да, так бывает. Ты не одна. Мы подхватим». Она начала вставать по утрам. Пишет в тетрадке свои чувства. Сказала про стыд, который сходит, как сгоревшая на солнце кожа.

Из дневника:
Сегодня поняла, что завидую ей не потому, что она выздоравливает. А потому, что там есть расписание. В девять – завтрак. В десять – группа. В три – обед. Кто-то придумал за них, как жить. А я сама придумываю каждый день. И устала от этого. Хочу, чтоб кто-то придумал за меня. Хотя бы на неделю.


Я слушала и завидовала до внутренней дрожи. Не ее выздоровлению. А тому, что ей разрешили быть слабой. Разрешили не справляться в одиночку. Ей дали руку.

Я ведь тоже так хочу. В место, где скажут: «Ты не ничтожество. Ты просто устала. Мы здесь».

Но такого места для меня нет. Есть только я, телефон и чувство вины, которое тяжелее любых долгов. И вопрос, который разъедает изнутри: если я столько лет выбирала не тех, сломанных, значит, я сама убогая? «Настоящая» женщина прошла бы мимо, а я – нет. Это словно подтверждение тому, что я какая-то не такая. Или просто я умею видеть боль там, где другие предпочитают не замечать? И это – тоже дефект?

За окном кричит чайка. Крик резкий, тоскливый. Как я сама.

Миниатюра II. Резонатор в голове и утренний свет


Но потом случается море.

Там, в воде, есть пространство, где мы просто тела. Где есть он: сосед, с которым у нас пляжный «роман». Мы встречаемся у волнорезов, плаваем, болтаем ни о чем. Он художник. Говорит, что приехал сюда рисовать стрекоз. Я сначала думала, что шутит. А он серьезно. У него целая серия: «Стрекозы Средиземноморья».

От него пахнет красками и морем. Когда он рядом, чувствую себя невидимой и красивой одновременно. Как будто он видит во мне что-то, чего я сама не вижу.

На днях он посмотрел сквозь свои дурацкие зеркальные очки и сказал: «У вас лицо человека, который умеет ждать».

А я не умею ждать. Я умею только тонуть и выплывать. Но он сказал именно так. И я пошла за кофе с мыслью: может, он видит во мне ту, которую я сама не знаю?

Из дневника:
Сегодня он коснулся моей руки, когда передавал кофе. Просто так. Случайно. Я потом полчаса смотрела на это место. Глупость какая. В моем возрасте. А тепло до сих пор под кожей. Значит, живая.


Растрепанная, в мокром купальнике, без косметики, без маски успешности.

Я смеюсь. Это так нелепо и так тепло, что внутри что-то оттаивает. Как будто кто-то принес горячий чай в холодную комнату.

Потом я иду домой, включаю музыку, и во мне звенит высокая нота. Впервые за долгое время я слышу свой голос чисто, свободно. Я была счастлива целый день. Счастье – штука странная. Оно не спрашивает разрешения у банковского счета.

Или когда я на днях села за учебник языка – в моем возрасте, с моей памятью – и вдруг поймала себя на восторге. Я разбираю слово, как механизм, и понимаю: это же чудо. Открываю тайны вселенной через чужой алфавит! Каждое слово – ключик. А старушка, что живет внизу, учительница на пенсии, иногда садится рядом на скамейку и молча чистит апельсин. Запах апельсиновой корки смешивается с запахом моря. Ей не нужно знать мои долги. Ей достаточно того, что я учу её язык.

Утром я танцую с расческой под песню по радио. За окном пахнет свежим хлебом из пекарни на углу. Этот запах смешивается с моим потом после танца, с гелем для душа, с солью на коже от вчерашнего моря. Я кружусь и вижу в щель между ставнями полоску моря. Оно синее сегодня. Оно всегда разное, но всегда есть.

И мне хорошо.
И в этом «хорошо» нет вины.

Но есть голос, который тут же шепчет: «Это не серьезно. Ты играешь в жизнь. А надо по-взрослому. Надо сначала разобраться с долгами, с работой, с будущим, а потом уже плясать. Ты как Стрекоза. А все вокруг – Муравьи. И они правы».

Я зависаю между двумя мирами. В одном мире я – должница и ничтожество, не имеющая права на радость. В другом – женщина, которая танцует у окна с видом на море, и жизнь переполняет ее до краев.

Про совесть говорят: это когда тебе стыдно, а никто не видит. А мне стыдно, даже когда все видят, что я счастлива. Особенно когда видят. Потому что вдруг спросят: «А по какому праву?»

Миниатюра III. Про мост, который держится


Я выключаю запись. Там говорили про легкость и радость.

Раньше я думала, что это награда за пройденный путь. За выплаченные кредиты, за выученные языки, за идеальный порядок в доме. Что вот тогда, когда я стану наконец взрослой, я разрешу себе чувствовать. Как будто счастье – это премия в конце квартала.

Теперь я думаю иначе.

Я поняла одну вещь, когда слушала подругу. Про то, что мои обиды на нее в прошлом – они же были из позиции: «Ей на меня наплевать, значит, со мной что-то не так». А там просто некому было делать подвиги. Там человек тонул. И не факт, что сейчас выплывет.

Это про меня тоже.

Я ищу подтверждение своей «ненормальности» там, где речь идет просто о тонущих людях. И о тонущей себе.

Из дневника:
А что, если тонуть – это нормально? Что, если это просто этап? Рыбы тонут? Нет, они там живут. Может, я просто пытаюсь жить не в своей стихии. А моя стихия – это вода. Море. Я не должна на земле ползать. Я должна плавать. И точка.


Но когда я не смотрю на всю жизнь сразу, целиком, а беру по кусочку – вижу другое. Я смотрю на море. Оно сегодня серое, в мелких барашках. Пахнет штормом, водорослями и йодом. Гул накатывает волнами: сначала тихо, потом громко, как дыхание. Оно не знает про мои долги. Ему все равно, сколько мне лет. Оно просто дышит. И когда я дышу с ним в такт, то перестаю быть должницей. И становлюсь просто дыханием. Частью этого света. Этой воды. Этого бесконечного «сейчас».

И я думаю: а что, если мой способ – не собирать стену целиком? Что, если моя взрослость – не в том, чтобы убить в себе ту, что танцует с расческой, а в том, чтобы разрешить ей вести?

Что, если именно эта «несерьезная» часть, которая умеет чувствовать восторг от чужого слова и тепло от случайного прикосновения, и есть мой главный ресурс? Не взрослая тетя с калькулятором и чувством вины. А та, что слышит свое тело и свое море.

Я все еще хочу туда. В то место, где помогают сломанным. Где скажут: «Мы подхватим». Но, кажется, я начала строить его внутри. Комнату за комнатой. Окно за окном. И в этом окне – видно море.

Я не могу одна. Признаю это. Но пока той большой руки нет, я учусь быть этой рукой для себя. Я учусь говорить себе: «Ты не ошибка. Ты живая. И даже неоплаченные счета не отменяют твоего права на высокую ноту».

Эпилог. Право на свой темп


Мы сидели в кафе у моря. Я смотрела в свое отражение в стекле. И вдруг подумала по-другому.

Что, если пятьдесят один – это не конец, а как раз то время, когда можно перестать бежать эту дурацкую гонку? Когда можно разрешить себе учиться не спеша, потому что уже никому ничего не должна доказывать? Когда можно наконец жить в своем темпе, не оглядываясь на чужие часы?

Что, если я не опоздала, а просто сошла с чужого поезда и, наконец-то, села в свой? Тихий, медленный, но который едет туда, где мне действительно интересно. Где есть море, и язык, и голос, и утро, и художник, рисующий стрекоз.

Из дневника:
Сегодня поняла: я не хочу быть молодой. Я хочу быть той, кто я есть, но без стыда. Это, наверное, и есть взрослость. Поздно научилась? Не поздно. В самый раз.


Я выдыхаю. Плечи опускаются.

Не знаю, пройдет ли это. Назовут ли это депрессией, кризисом среднего возраста или просто усталостью. Но прямо сейчас, в этой точке, я выбираю верить не той, кто считает убытки, а той, которая поет, глядя на волны.

Я разрешаю себе быть неумехой в свои пятьдесят один. Разрешаю принимать помощь. Разрешаю не справляться так, как «надо». Разрешаю быть зимней стрекозой, которой по календарю уже нельзя, а она летает. Разрешаю танцевать по утрам, даже если впереди много нерешенного.

Потому что танец – не награда, а топливо. Единственное, которое реально работает и держит над водой, когда кажется, что силы кончились.

Я встаю из-за столика, оставляю деньги за кофе и иду к морю. На перилах, откуда я начала свой рассказ, снова сидит стрекоза. Или та же, или другая. Они все тут на одно лицо.

Сидит и греет крылья. Пахнет вечером, солью и свободой.

Я прохожу мимо. Она не улетает. И я, кажется, тоже.

В этой стране стрекозы вообще не знают, что такое зима. Или просто делают вид. А может, это одно и то же. Может, делать вид, что ты живешь – это и значит жить по-настоящему.

А море дышит. Вдох. Выдох. Вдох. Выдох.

Как я.

Как все мы, кто однажды понял: пятьдесят – это только начало того, что теперь с тобой навсегда.

январь- февраль 2026

P.S. Все события в произведении вымышлены,
любые совпадения с реальными людьми, живыми или мёртвыми случайны


фото - инет
Миниатюры | Просмотров: 40 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 21/02/26 19:31 | Комментариев: 0



Март того года обманул всех. Еще утром солнце драило жестяное небо, сосульки плакали навзрыд, и дорога до деревни, по слухам, уже «чернела». Деданька, осунувшийся после болезни, сидел у окна и смотрел в ту сторону, где за горизонтом пряталась баба Фенюшка.

Тридцать писем за месяц – это хорошо. Тридцать раз «скучаю» на тонкой бумаге. Она отвечала. Её письма пахли деревней, печью и ещё чем-то неуловимым, родным. Но руки по ней, по бабе Фенюшке, болели сильнее, чем всё остальное.

– Поехали, – сказал он отцу твёрдо. – Проведаем. И назад.

Отец покосился на небо, но спорить не стал. Завел двадцать первую «Волгу». Укутал деданьку в тулуп. И они тронулись. В городской черте ещё было терпимо. Но когда выехали за город, небо вдруг набрякло, отяжелело и рухнуло вниз сплошной белой стеной. Снег пошел не хлопьями, а густой крупой. Она мгновенно съела и дорогу, и горизонт.

У поля, которое расстилалось перед деревней как белое море, «Волга» жалобно взвыла, дёрнулась и увязла по ступицы.
– Батя, не пробиться, – отец вытер вспотевшее лицо. – Слепой замес. Давай вернёмся, пока не задубели? Через недельку, как осядет…

Деданька молчал долго. Смотрел туда, где за этой белой круговертью, всего в двух километрах, горел свет в окошке его Фенюшки. Топила, поди, печку. Волновалась.
– Нет, – сказал он негромко. – Я дойду.

Отец ахнул, заспорил, схватил за рукав. Но деданька уже выпростал ноги из машины, запахнул полы тулупа, нахлобучил шапку и, опираясь на палку, шагнул в белую мглу. Он шёл первым, протаптывая след в глубоких сугробах. Отец – за ним. Снег хрустел под ногами, как те самые письма, которые они писали друг другу.

Отец рассказывал потом: он шёл и думал, что это безумие. Что его больной отец, который и по комнате-то ходил с трудом, месит это поле. А дед молчал. Просто ставил ногу за ногой и думал о том, как сейчас откроет дверь, а она обернётся от печки. И больше ничего не надо. Вокруг выл и кружил снег, видимость была нулевая, но деданька не сбился. Любовь вела его крепче любого компаса.

Когда они дошли до избы, бабушка стояла на крыльце. Она будто ждала: платок на голове, руки в переднике. Не удивилась. Просто сказала тихо:
– Знала, что придёшь.

Не спрашивала, как он решился, как прошёл через пургу. Просто шагнула к нему. И они замерли в обнимку посреди белого двора, пока отец, смахивая с ресниц снег, пошёл искать тракториста.

Два дня они провели вместе. Говорили мало. Сидели у окна, смотрели, как тракторист с отцом вытаскивает «Волгу» из снега. А потом деданьке надо было ехать обратно – лечение не ждало.

Двадцать первого апреля деданьки не стало.

А бабушка потом говорила, что в тот раз он пришёл не через поле.
Он прошёл сквозь что-то другое… Сквозь время, сквозь болезнь, сквозь саму смерть, которая уже тянула его за рукав.
Пришёл попрощаться.
Просто не сказал этого вслух.

И это было их последнее поле – и последняя весна.

2015г. и февраль 2026

На фото - папа Лев Дмитриевич и его родители: деданька Дмитрий Филиппович и бабушка Федосья Алексеевна
Миниатюры | Просмотров: 35 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 21/02/26 00:32 | Комментариев: 0



Семейные миниатюры


Посвящается внукам и правнукам

Я хочу поделиться с вами этими историями,
чтобы внуки внуков могли прочитать и понять:
вот откуда мы родом.
Вот что такое настоящая семья.


Пролог


Деданька – так мы звали дедушку Дмитрия Филипповича. Для бабушки и соседей он был просто Филипыч. А бабушку нашу, Федосью Алексеевну, деданька звал Фенюшка.

Он ходил по земле легко, будто уже ничего не должен ей, потому что всё уже отдал. «Волга» под ним, олень на капоте, Фенюшка рядом – и довольно. Двадцать первая «Волга» цвета утреннего тумана, чуть матовая, чуть белёсая, с оленем, летящим в неизвестность, – это был не автомобиль, а корабль. На нём деданька с бабой Фенюшкой отправились в своё последнее и самое счастливое плавание, выйдя на пенсию. За покоем, за домом, который искали по объявлениям, как ищут клад, зная, что он где-то есть, но не зная, где именно.

И нашли.

Кувардино. Дом – высокий, рубленый, с глубоким подвалом и чердаком, где пахло сеном и прошлым веком. И баба Вера – маленькая, сухонькая, с косой, уложенной в тугой венец, поверх которого всегда платок. И летом, и зимой, и в радости, и в горе. Условие: дом – вам, мне – уход до последнего дня. И крест, который они взяли на себя легко, потому что такие люди, как деданька и баба Фенюшка, иначе не умели.

И всё завертелось. Корова, куры, гуси, свиньи, пчёлы – папа с дядькой привезли. Баню поставили, пчельник разбили. Каждое утро теперь начиналось не с чая, а с мычания и петухов. А вечер заканчивался благодарственной молитвой у окна. Жизнь пошла настоящая, крестьянская, где всё делалось с любовью, с толком, с расстановкой.

Но главное начиналось в комнате бабы Веры. Там, за той самой дверью, обитой войлоком, ждал первый ключ к пониманию мира.

История первая. Можжевеловый дух

Из бабы-Вериных уроков:
Сядь на стул, вдохни. Если пахнет лесом и покоем, значит, место твоё.

В комнате бабы Веры стояли стулья. Резные, ручной работы, с верхом из можжевельника, от которого по всей комнате разливался тёплый, чуть горьковатый, лесной дух. И в этом духе спалось так хорошо, что рядом с её печкой мы поставили вторую кровать – специально для нас, для внуков. Потому что где ещё спать, если не там, где пахнет можжевельником и вечностью?

Баба Вера молилась трижды в день. Запирала тяжёлую, обитую войлоком дверь. И мы знали: час, а то и больше, её нет для этого мира, она разговаривает с Тем, Кто выше. А потом выходила, ставила на стол сахарницу, клала щипчики для колки сахара. Старинные, красивые, с узором. И две головки сахара: одну белую, другую тёмную, томлёную, с топлёным молоком. И начиналось.

Мы пили парное молоко, а баба Вера колола нам сахар и читала из книги. Книга была большая, в окладе, с металлическими уголками и замочком, который она отпирала торжественно, как врата в волшебный мир. И мы слушали. Про Адама, про Еву, про Ноев ковчег, про добро и про то, как надо жить, чтобы не стыдно было перед утром. Мы думали – сказки. А это была Библия. И это было лучше всяких сказок, потому что так рассказывать можно только правду.

И сидели мы на тех самых резных можжевеловых стульях, и комната дышала теплом. Баба Вера говорила тихо, и сахар таял во рту, и молоко было тёплое, только что из-под коровы. И казалось, что так будет всегда.

По вечерам, когда за окнами темнело, а в печке потрескивали дрова, баба Вера подводила нас к окнам своей комнаты. Мы вставали полукругом, смотрели на реку, на последний свет, уходящий за горизонт, и она говорила тихо-тихо:
– А теперь давайте благодарить.

Мы не сразу понимали – за что? День как день. Играли, бегали, может, подрались даже, может, коленку разбили. Но она объясняла. За то, что проснулись. За то, что есть молоко. За то, что река течёт. За то, что можжевельник пахнет. За людей, которые рядом. За то, что есть завтра.

Мы говорили по кругу. Начинала баба Вера. Потом мы, каждый – своё. Из её глаз шла такая доброта и свет, что хихиканье само собой умолкало. И стояли мы у окна, прижимались носами к прохладному стеклу, и благодарили. Мир. Бога. Людей. Этот день.

Потом, уже позже, деданька рассказал, как она уходила.

Первое апреля. Папа гостил у деда с бабушкой. Приехал к ним из командировки. Утром баба Вера, как обычно, затворилась, молилась долго, больше часа. Потом открыла дверь, вышла в общую кухню. Воздух в комнате был густой от можжевелового духа и тепла печки. Солнечный зайчик полз по полу от окна к двери. Она позвала его тихо, но внятно: «Филипыч, принеси мне, милый, парного молока, стаканчик». Дед сходил во двор, надоил, принёс. Она приняла стакан обеими руками – старыми, с синими жилками, с тёплыми мозолями от работы. Поднесла к губам, отпила глоток – маленький, будто пробуя на вкус что-то большее, чем молоко. И отдала стакан обратно. Сказала: «Устала я что-то. Отдохну». И отошла к печке, прислонилась к ней спиной, к тёплым изразцам, закрыла глаза.

Деданька поставил стакан на стол, отвернулся на минуту. То ли поправить что-то, а может, просто по привычке домашней. А когда обернулся, увидел: она глубоко вздохнула, будто вбирая в себя последний воздух комнаты, можжевеловый дух, тепло печки, открыла глаза. Взгляд её был ясным, спокойным, как у человека, который только что вернулся из далёкого путешествия. Закрыла их снова. И замерла.

Так и ушла. Легко. Без суеты, без стонов, без прощаний. Только стакан недопитого молока остался на столе. Да можжевеловый дух плыл по комнате, как молитва. За окном щебетали воробьи. День был солнечный, первоапрельский, обманчивый.

А к вечеру папа приехал в город за нами, чтобы проводить её в последний путь. Зашёл в квартиру и сказал:
– Баба Вера умерла.

Я сначала подумала, что он шутит. Первое апреля – никому не верю! Шутка, папа, глупая шутка, признавайся.
А он посмотрел на меня и сказал:
– Не шутка, дочка.

И мир замедлился и поплыл…

По завещанию бабы Веры книги – те самые, в окладах, с замочками, с пожелтевшими страницами, пахнущие воском и свечами, – деданька с бабой Фенюшкой отнесли в церковь. И иконы, которые стояли в красном углу, тоже отнесли. По слову бабы Веры, по её последней воле. Пусть служат там, где им место. Потому что такие книги и такие иконы не должны пылиться в сундуках. Должны звучать.

История вторая. Осенние яблоки

Из деданькиных уроков:
Осень – это время подводить итоги. И радоваться тому, что есть.

Однажды он приехал к нам в город. В памяти не осталось, какой именно был праздник. Помню только: была тёплая осень и выходной день.

Двор был усыпан листьями – золотыми, красными, ещё совсем сухими. Они шуршали под ногами, как новая бумага. Деданька приехал на автобусе. Значит, потом шёл пешком до нашего дома с тяжёлым рюкзаком. Я встретила его на улице, неподалёку от дома. Он увидел меня, поставил рюкзак прямо на землю (там, в рюкзаке, наверняка были банки с молоком, сметана, деревенские вкусности, завёрнутые в чистую тряпицу), подхватил меня на руки и закружил в воздухе. Мир завертелся: небо, крыши, верхушки деревьев, деданькина улыбка.

В рюкзаке, помимо молока, лежали яблоки – антоновка, завёрнутые в газеты. Потом, дома, когда он развернул газету на кухонном столе, запах спелых яблок заполнил всю квартиру. Тот самый, осенний, кисло-сладкий, от которого сразу хочется жить долго и счастливо.

Мы сидели на кухне. Окно было открыто, и лёгкая занавеска иногда вздувалась от ветра, касаясь плеча деданьки. Он пил чай из большого блюдца, прихлёбывая, как делают только старые шофёры и плотники. И рассказывал про пчёл. Что они уже затихли, готовятся к зиме, матка последних трутней выгоняет.

А потом деданька достал из кармана складной ножик и начал чистить яблоко. Лента кожуры вилась длинная-длинная, ни разу не оборвалась. Он дочистил, протянул мне яблоко на ладони и сказал:
– Осень – время подводить итоги. И радоваться тому, что есть. Видишь, солнце светит? Яблоки уродились? И хорошо.

Я взяла яблоко. Оно было чуть влажным и тёплым от его ладони. Откусила. Сладко-кислое, сочное, настоящее.

Деданька научил: хорошо – это когда есть яблоко в руке, солнце в окне и близкие рядом. И этого достаточно на целую жизнь.

И я впервые поняла: «хорошо» – это не про будущее. Это про сейчас. Про яблоко, тёплое от его ладони, про солнце за окном, про его голос. И этого хватит.
Так деданька учил нас видеть хорошее в простом.

История третья. Московская колбаса

Из деданькиных уроков:
С миром можно разговаривать. И мир – хороший. Просто ему иногда нужно напомнить, что мы все здесь – свои.

В то время было понятие дефицит. Иногда вдруг «выбрасывали» в продажу что-то вкусное. И мгновенно, как по мановению волшебной палочки, у магазина вырастала длиннющая очередь. Люди сначала вставали и только потом, уже заняв своё место, спрашивали у впереди стоящих: «Что сегодня дают?».

Тёплая осень. Выходной день. Деданька приехал в гости из деревни, привёз молоко, сметану, яблоки. Мы встретились на улице, он покружил меня на руках, а потом сказал:
– Пойдём-ка в магазин сходим. Что-то мне колбаски захотелось.

Возле магазина «Продукты» очередь была – длинненная. «Выбросили» страшный дефицит: московскую копчёную колбасу.

Деданька оглядел очередь. Потом посмотрел на меня. И сделал то, что я запомнила на всю жизнь. Не стал пробиваться с локтями, не встал в хвост. Начал разговаривать.
Подошёл к ближайшим людям, улыбнулся им своей открытой, деревенской улыбкой. И сказал просто, по-человечески:
– Здравствуйте, люди добрые. Я к сыну в гости приехал, из деревни. У нас там своё, домашнее, а вот колбаской городской внучку побаловать хочу. Завтра утром мне уже уезжать. Не пропустите ли нас с внучкой без очереди? Очень праздника хочется.

И люди заулыбались в ответ. И закивали. И стали пропускать.

Они пропускали его от самого хвоста – шаг за шагом, уступая место, переглядываясь и одобрительно кивая. А примерно с середины очереди уже стоящие в ней люди сами начинали просить впереди стоящих:
– Пропустите деда с внучкой, он издалека, у него праздник.
И те пропускали.

Когда мы оказались у прилавка, произошло невероятное. Очередь, стоящая за спиной, практически единогласно попросила продавца:
– Девушка, продайте дедушке целый батон! А не половинку. Пусть унесёт с собой, в деревню. Пусть праздник будет!

И продавщица тоже улыбалась, глядя на эту картину. И выполнила их волю. Целый батон замотала в плотную бумагу, перевязала бечёвкой.

Но это был ещё не конец.

Выходя из магазина, деданька останавливался почти у каждого. Подходил, заглядывал в глаза и говорил:
– Спасибо тебе, человек. Спасибо, родной. Дай Бог здоровья тебе и твоим детям.
Просто. Искренне. Без суеты.

И люди светлели лицом. Я это помню. Даже сейчас, через столько лет, вижу эти лица. Как будто деданька не просто благодарил – открывал в каждом человеке что-то доброе, что обычно прячется глубоко внутри.

А потом была та история с коровой, когда я решила, что уже выросла...

История четвёртая. Молодая доярка

Из бабы-Фенюшкиных уроков (а она умела молчать, но глаза её говорили):
Всякое дело любви учит. Даже корову доить – и то любовь нужна.

Была у деданьки и бабушки корова. Смирная, послушная, молока давала много – ведро, не меньше. А мне, маленькой, она казалась огромной. Гора. Тёплая, пахнущая сеном и парным молоком, с большими влажными глазами, в которых отражалось небо.

Каждое утро пастух собирал деревенское стадо и уводил в луга, за околицу. А каждый вечер коровы возвращались сами – каждая к своему дому, каждая к своей калитке.
Однажды вечером наша бурёнка вернулась, подошла к двери в гараж, рядом с которой была и дверь в стойло. Деданька возился с замком – отпирал, чтобы запустить её на ночлег.

Я в это время прибежала с улицы. Откуда-то, с игр, с беготни. И вдруг увидела корову. Она стояла, ждала. А я вспомнила, как бабушка и деданька показывали мне, как доить. Как надо садиться сбоку, как пристраивать ведро, как тянуть за соски. Ритмично, ласково, но уверенно.
Взрослые говорили: «Попробуй, Иришка, когда вырастешь».
А я уже выросла? Мне казалось – да. Было мне года четыре, может, пять. Дошкольный возраст, когда всё можно, потому что ещё не знаешь, что чего-то нельзя.

Я присела на корточки прямо на траву, под коровьим боком. Деданька возился с дверью, меня не видел – я была спрятана за её тёплым, большим телом. И я потянула.
Из сосков брызнуло молоко. Прямо на траву. Белыми тонкими струйками.

Бурёнка замерла. Не шелохнулась. Стояла, как изваяние. То ли от неожиданности, то ли понимая, что под ней дитё, которому нельзя мешать. Я чувствовала её тепло, запах сена и пота, слышала тихое дыхание. Она была живой и настоящей.

Деданька отпер, наконец, дверь, обернулся и говорит ласково:
– Ну, милая, заходи.
Корова стоит.

Он снова:
– Иди домой, милая. Устала небось за день.
Корова стоит.

Деданька удивился:
– Что с тобой сегодня? Чего застыла?

И тут на крыльцо вышла соседка. Глянула через забор – и как расхохочется!
– Филипыч! Ты посмотри, кто под ней сидит! Молодая доярка! Вот она и застыла, боится пошевелиться, чтобы девчонку не сшибить!

Деданька шагнул в сторону, заглянул за корову – и увидел меня. Я сижу на корточках, в одной руке держусь за вымя, в траве белые лужицы. А на лице, наверное, полное счастье и полная серьёзность важного дела.

Он не стал ругаться или кричать, что молоко нельзя на землю лить. Улыбнулся своей тихой, деданькиной улыбкой, подошёл, присел рядом и сказал:
– Иришка, доить, конечно, надо. Но молоко – оно в ведёрко. Видишь, сколько добра пропадает? Пойдём вместе, дам тебе маленькое ведёрко, и будешь учиться по-настоящему. А корова наша потерпит, она умная, всё понимает.

И мы пошли в сарай. Он нёс большое ведро, а мне дал маленькое, жестяное, из-под сметаны. И я сидела рядом и пробовала. А бурёнка оглядывалась на меня через плечо и жевала сено. И в глазах у неё было всё то же бесконечное коровье спокойствие.

А трава возле гаража так и осталась с белыми пятнами – до утра. И до утра пахло молоком во дворе.

А вот история о пшеничном поле – совсем другая. Там не было смеха и игры. Там был страх. И исцеление.

История пятая. Пшеничное поле

Из деданькиных уроков:
Страх можно прогнать не словами. А присутствием. И верой в то, что есть место, куда можно уйти.

Седьмой класс. Восьмой. Школа. Военное дело.

В один момент – в связи с какими-то обстоятельствами в мире – у нас на каждом уроке была тренировка одевания и снятия противогазов. Почти через день. Недели три подряд.

У меня были вьющиеся волосы – густые, пушистые. Я укоротила косы и носила волосы в распущенном виде, чуть прихваченные на голове тонкой заколкой. Они аккуратно спускались до уровня лопаток.

И каждый раз, одевая и снимая противогаз, я испытывала сильный дискомфорт. Не только от самой процедуры, от запаха резины, от ощущения удушья. Но ещё и от того, что при снятии противогаза несколько волос защемлялись резиной и выдёргивались. Больно. Каждый раз.

Я стала плохо спать. Снился один и тот же страшный сон: я и другие люди лежим на земле, и какой-то огромный сапог вот-вот встанет мне на лицо и раздавит его. Я просыпалась в холодном поту, сердце колотилось, и заснуть снова было невозможно.

В один из дней сентября деданька приехал в гости с ночёвкой. Вечером, когда все ушли спать, я рассказала ему эту историю. Про противогаз и страшный сон, про то, как волосы выдёргиваются. Он выслушал внимательно, не перебивая. Потом рассказал мне какую-то сказку. Не помню уже какую, но голос у него был такой тёплый, такой родной. Посидел со мной рядом, погладил по голове, по волосам. И я уснула.

А утром воскресенья выяснилось, что мы едем вдвоём с деданькой в деревню. Он договорился с родителями, что забирает меня на недельку-другую, а потом привезёт обратно. Я училась на отлично – отпускать было можно.

И поехали мы с ним в деревню на «Волге». По дороге пели народные песни, как обычно. «Эх, дороги…», «Калинка», «Светит месяц» – деданька знал их все, и я подпевала.

Потом доехали до Кстовского района, проехали лес – и остановились возле поля, полного спелых колосьев пшеницы. Золотые волны шли одна за другой под лёгким осенним ветерком. Солнце светило косо, низко, и колосья переливались, как море.
Деданька предложил пройтись. И мы пошли – как два корабля – гладя колосья руками. Они шуршали, мягко касались ладоней, пахли солнцем, землёй, осенью.

И он в какой-то момент стал рассказывать. Тихо, спокойно, будто делился секретом.
– Если случится ядерная атака, – сказал он, – я приеду в город. Заберу вас всех. И мы поедем, как сегодня. В деревню. Приедем на это поле – потом в наш дом. Пойдём в погреб – и отведаем душистого мёда, маслянистого, такого, что ложка стоит. А потом растопим печку и ляжем спать. Всё будет хорошо.

Что-то ещё говорил. Про то, что дом наш крепкий, про то, что в подвале всегда есть запасы, про то, что природа сильнее любой войны.

И у меня на душе и в сердце наступил покой. Глубокий, настоящий. Я шла рядом с ним, гладила колосья, чувствовала их шелест под пальцами, слышала его голос, смотрела на бескрайнее золотое поле – и понимала: всё будет хорошо. Не потому, что он обещал спасти меня. А потому, что он был рядом. Потому, что его вера в добро была сильнее любого страха.

Удивительно: я ведь понимала, что это сказка. Что если случится настоящее – никакое поле не спасёт. Но его голос, пение птицы в небе, шелест ветра, тепло солнца и колосья в ладонях – всё это было сильнее правды. Исцеляющая сказка, которая работает.

И в ту ночь, когда мы приехали к бабушке, я впервые за много недель спокойно спала. Без снов, без страха, без холодного пота.

А потом, вернувшись в город, я тоже спала спокойно. И больше тот сон мне никогда не снился.

* * *

А потом они ушли. Но осталось главное...

Эпилог. Две головки сахара

Дом после ухода в мир иной бабы Фени и деданьки остался. Бабушка подарила его младшему брату отца. Стоит до сих пор. Говорят, деревню перестроили, понастроили больших домов, изменили улицы. Но я туда не езжу. Не из горечи. Из бережности. Потому что то Кувардино, которое мне дорого, существует только внутри: с высоким рубленым домом, с запахом сена на чердаке, с бабой Верой у печки и деданькой на крыльце. Тот мир уже не на карте. В памяти. И я берегу его нетронутым, как берегут икону под стеклом: не чтобы спрятать, а чтобы свет не погас.

Иногда, когда тяжело, закрываю глаза и возвращаюсь в ту комнату. Чувствую можжевеловый дух, слышу деданькин голос, вижу бабу Веру у окна. И понимаю: они никуда не ушли. Они – внутри меня.

Взрослея, чаще вспоминаю бабу Веру и её вечерние уроки. Когда тяжело. Или кажется, что всё валится из рук. Или просто вечер, и за окном темнеет. Подхожу к окну, смотрю куда-то вдаль: на огни, на реку, которой не видно. Но я знаю – она есть. И благодарю. По кругу, как учила баба Вера. И становится легче. Потому что можжевеловый дух никуда не делся. Он въелся в стены, в стулья, в нас самих.

И мы, нижегородские внуки, разбросанные по своим квартирам, по своим делам, теперь несём это дальше. Учим своих детей благодарить: за прожитый день, за то, что мы есть друг у друга.
За деданьку, который учил нас разговаривать с миром. И мир откликался.
За корову, которая стояла не шелохнувшись, пока маленькая девочка училась быть дояркой.
За пшеничное поле, где страх растворился в шелесте колосьев, в пении птиц, в деданькином голосе.
За бабу Веру, которая когда-то давно, в деревне Кувардино, открыла нам эту дверь. Не ту, обитую войлоком, за которой она молилась. Другую – в тот самый мир, где сахар колют старинными щипцами, где парное молоко, где книги запираются на ключ. А ключ тот – от благодарного сердца.

Так и живём.

Люди уходят. Но остаётся их дыхание в сердцах других. В том, что мы помним. В стенах, которых больше нет, но которые стоят крепче любых новых.
Любовь продолжается после ухода.
Не в слезах, а в стакане молока у окна, в словах благодарности, в можжевеловом духе, пропитавшем память.

И две головки сахара на столе: одна белая, одна тёмная. Обе – сладкие.

И ключ от благодарного сердца – у каждого из нас. Нужно только вспомнить о нём и открыть дверь памяти.

2015г. и февраль 2026
Миниатюры | Просмотров: 28 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 19/02/26 12:19 | Комментариев: 0



I. Картина над диваном


В гостиной, над диваном, висело полотно, купленное случайно. В день городского праздника, на стихийной выставке художников на центральной улице.
Он шёл мимо, задержал взгляд на раме – простой, но подходящей к стене. И купил, не зная имени автора.
На холсте – две женщины в белом на противоположных берегах реки.
Между ними – вода, спокойная и непроницаемая.
Солнце садилось ровно посередине, отражаясь золотой дорожкой, как мост, по которому никто не шёл.

Он смотрел на картину чаще, чем на жену.
В ящике стола лежало письмо первой любви – пятнадцатилетней давности.
«Я не вернусь…».
Тонкое, смятое, с надписью другого мужчины в конце.
Он так и не ответил.
Не знал, что сказать.

II. Молчание второго этажа


В их доме звук падал сверху, как камень в колодец: с паузой перед ударом.
На первом этаже – его кабинет, тишина, натянутая струной.
Наверху – первая жена и дочери. Её голос он перестал различать год назад.
Однажды звук изменился.
Слова стали короче, резче.
Он бросил ручку и взлетел по лестнице.
На площадке – жена и старшая дочь.
Рука жены чуть приподнята – не для удара, а как барьер между собой и ребёнком.
В глазах – не ярость. Выжженная усталость.

Он схватил её за запястье.
Она даже не дёрнулась.
Посмотрела прямо. И тихо, почти беззвучно произнесла:
– Даже ударить не можешь от души.
Не ему. Не дочери. Себе.

Девочка убежала. Он остался стоять на площадке.
И впервые понял: река на картине не между ними.
Она – внутри.

И они оба тонут по разные стороны.

III. Тень на танцполе


Он встретил вторую женщину на вечеринке у друзей.
Не призрак – плоть и кровь. Тот же смех с лёгким всхлипом на выдохе.
Те же волосы, запах весеннего дождя и старых книг. И тот же университет – тот же факультет.

Судьба не изобретательна. Она копирует сама себя.

Он пригласил её на танец.
Танцевали весь вечер.
Когда она сказала, что её отправляют на практику – туда, куда уехала первая, – мир сузился до размера конверта.
– Не уезжай, – сказал он.
Она положила ладонь на его руку – тепло, без давления.
– Разберись со своими берегами. А я вернусь.

Перед отъездом вложила ему в ладонь листок с номером.
– Принимает за рекой. Скажи, что от меня.

IV. Договор. Всё, что было до


Она пригласила его на белый танец. Во второй раз.
Через неделю после их первой встречи.
Подошла сама. Протянула руку.
– Я хочу, чтобы у нас были дети, – сказала.
– Я буду любить тебя. Ты будешь любить их. Этого достаточно.

Он помолчал. Потом ответил:
– Я не люблю тебя. И не знаю, смогу ли полюбить.

Она кивнула – будто ждала этих слов.
– Знаю, – сказала. – Я знаю про письмо.

Кто-то из знакомых обмолвился. Она сложила сама: ту девушку на том берегу, ту реку, которую он так и не переплыл.
Знала – и всё равно пришла.
– Просто будь рядом, – добавила. – А я справлюсь.
– Хорошо, – сказал он.

Она расслышала в этом обещание. Он – надежду.

Десять лет она ждала, что его любовь вырастет из её любви.
Поливала, рыхлила землю, ставила подпорки.
Дерево не выросло.

Десять лет он ждал, что чувство возникнет само.
Смотрел на неё – и видел только долг. Идеальную жену, мать его детей.
Женщину, перед которой у него не было права на равнодушие.
Они молчали – каждый о своём.
Она – из страха услышать подтверждение.
Он – из желания не сделать больно.

Это молчание стало стеной, о которую разбилась её надежда.

А потом наступил тот день на втором этаже.
Её рука, занесённая над дочерью. Её голос – тихий, почти беззвучный:
– Даже ударить не можешь от души.
Потому что десять лет она била себя о его молчание.
И только в этот миг поняла: боль уже не проходит сквозь тело.
Она стала частью тела.

Он не лгал. Она не лгала.
Оба верили – каждый в своё.

Договор был честным. И невозможным – с самого первого дня.

Потому что нельзя договориться с рекой.
Нельзя вырастить чужую любовь из своей – как нельзя научить дышать за другого.

V. За рекой


Здание стояло в нижней части города, за мостом – там, куда он почти не заезжал.
Четыре этажа белого кирпича. Справа от входа – крупные красные буквы по белому фону: «Школа мужества и патриотизма».
Он постоял минуту, глядя на надпись. Мужество. А он пришёл сюда, потому что боялся повторения прошлого.

Поднялся на второй этаж. Длинный коридор – на стенах фотографии моряков в парадной форме.
Дверь кабинета находилась почти в конце, рядом с помещением ДОСААФ.
Он позвонил.

Психолог оказалась женщиной лет сорока – с живыми карими глазами и интеллигентной сединой
в пышных курчавых волосах, убранных в пучок. Руки лежали на столе спокойно.
За окном – река, разделяющая город на «верх» и «низ».

Он рассказал ей о страхе потерять дочерей.
Она выслушала. Редко задавая вопросы. И именно это помогало говорить.
– А что, если вы боитесь не потерять их, а иметь право на счастье?
За окном проплыла баржа, грузная и медленная.

– Вы никогда не лгали первой жене, – сказала она просто.
– Но вы лгали себе – что договор заменит любовь.

VI. Письмо (Отклик клиента)


Здравствуйте.
Пишу спустя годы. Десять лет брака, двое чудесных детей – и странная пустота,
которая росла между нами по мере того, как девочки взрослели.
Всё было правильно: дом, обеспечение, тишина. Но это была тишина двух людей, которые разучились говорить.
Я чувствовал непонимание, но не знал, что с ним делать.

Встреча с другой женщиной стала не переворотом, а ключом. Она заставила меня заговорить – о страхах, желаниях, забытых мыслях.
И именно она направила меня к вам. Я шёл на первую встречу со скепсисом, записавшись на час «для галочки».
Мы просидели три с половиной. Я
вышел с тяжёлой головой, полной новых слов и непонятных чувств.
Но утром проснулся с ясным, почти физическим желанием – продолжать.
Меня «закусило».
Ваши вопросы, это аскетичное место, сам процесс – будто в тёмной комнате начали зажигать свет, и я хотел больше.

Мы говорили о многом. О незавершённых отношениях пятнадцатилетней давности.
Вы предложили «договорить» их внутри. Я был абсолютно уверен в бесполезности этого.
А через пятнадцать минут плакал, как ребёнок, ощутив, как камень, который я таскал в груди годами, наконец отпускает.
Это было освобождение.

Абсолютные вещи стали относительными. Появилось доверие – к вам, к себе.

Мы говорили о страхах: потерять дочерей, осуждение родителей, чувство, что я предаю человека, который никогда меня не подводил.
Вы не давали советов. Вы помогали мне открывать глаза.
И я сам, шаг за шагом, приходил к ответам.
Действовал.
Преодолевал.
Я слышал от вас важные слова: «Хочешь, чтобы твои дети были счастливы – будь счастлив сам».
«Страх – это всего лишь непройденное пространство. Сделай шаг».
Спустя месяцы у меня внутри сложилась чёткая картина.
Я понял, чего хочу. Сомнения ушли.
Как-то раз, уже после всего, я зашёл к вам, и вы, смеясь, спросили: «И живой?»
Я вспомнил свои старые слова о том, что не смогу жить без своих детей.
Но их у меня никто не отнял.
Никто не отнял их любовь.

С тех пор прошло время.
Я развёлся. У меня прекрасные, дружеские отношения с бывшей женой – матерью моих детей.
Мы созваниваемся, помогаем друг другу.
Она поняла.
И в этом понимании мы оба раскрылись заново.
Мои дочери – они со мной. Мы живём легко.
Я многое понял.
Что-то знаю.
Остались вопросы, сомнения.
Но нет больше того страха – шагать вперёд.
Я живу. И это – главное.
С уважением,
Ваш бывший клиент.

VII. Дом на ладонях – её путь: освобождение


Когда адвокат принёс бумаги, первая жена не плакала.
Собрала чемодан – аккуратно, как в командировку.
Уехала к морю, в мастерскую подруги-художницы.

Там, в углу, висела картина.

Женщина, чьи пальцы впились в щёки – не чтобы удержать лицо, а чтобы почувствовать, что она ещё здесь, живая.
На голове – не шляпа, а дом с рыжей крышей. В окнах – свет, который она сама зажигала каждое утро.
А на краю поляны – две девушки в белом. Лёгкие. Свободные.

А она – стены. Камень. Тишина в спальне.

Она купила картину.
Привезла в новую квартиру.
Смотрела на неё по утрам – и училась: дом можно снять с головы.
Можно войти в него. Можно выйти.
Можно позволить себе быть не только стенами – но и ветром над полем.

VIII. Ветер сквозь пальцы. Река как связь


Он зашёл к первой жене – забирал младшую дочь.
В гостиной висела та самая картина.
«Дом на ладонях».

– Узнаёшь? – улыбнулась она. В глазах – не упрёк.
Свет, как в окнах на холсте.
– Это же та самая…

– Я написала тебе письмо, – сказала она тихо. – Ты получил?
– Да.

Она кивнула. Помолчала. Потом повторила почти дословно, глядя в окно:
– Спасибо, что не сломал себя ради меня. Ты никогда не обещал меня любить – и не соврал.
Ты сдержал все остальные обещания: любил девочек, строил им мир.

Он стоял молча. Эти слова на бумаге были одними.
Произнесённые её голосом – другими.
Теплее. Живее.

– Благодаря твоей честности я встретила человека, которого могу любить без долга, – добавила она.
– Я выхожу замуж. Жду ребёнка.
Погладила живот – ещё не округлившийся, но уже живой.

За окном резвились их дочери.

– Раньше я думала, что дом давит, – сказала она, глядя на картину. – А теперь вижу: я его вырастила.
Он мой. И я могу снимать его с головы.
Иногда.
Он кивнул.
Больше нечего было добавить.

Они не простили друг друга.
Они просто перестали быть должниками.

Он вышел на улицу.
Вторая жена ждала у машины.
Ветер играл её волосами. Никакого дома на голове.
Только лёгкость – не пустота, а свобода.

Картина «Дом на ладонях» осталась там, у первой жены.
Как памятник не боли, а мудрости, которая приходит после.
Как напоминание: счастье не строится на молчании.
Но из его обломков можно сложить мозаику.
Не идеальную, с трещинами.
Но целую.

Ветер на картине не угроза. Он просто есть.
Проходит сквозь пальцы женщины, треплет юбки танцующих девушек, касается моря за спиной.
И шепчет то, что он наконец услышал:

Живи. Просто живи. И разреши жить другим.

Он осознал, что был не прав насчёт первой картины – с рекой.
Он видел в ней разделение. Теперь видит связь.

Да, две женщины на двух берегах. Но река течёт.
Она движется, она жива.

Его дочери – эти лодки на воде.
Его жизнь – это русло.

Он сел в машину. Взял её руку.
И завёл двигатель – без оглядки на реку за спиной.

2018 - февраль 2026

P.S. Все события в произведении вымышлены,
любые совпадения с реальными людьми, живыми или мёртвыми случайны


картинка - инет
Миниатюры | Просмотров: 26 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 14/02/26 03:57 | Комментариев: 0





Зимний вечер. Луна. Ветер жалобно
Еле слышно свистит за окном.
Одиночество тихо безжалостно
Сжало сердце. Наполнило дом.
Ветви ивы качают за окнами
Снежных нот колобки. И молчат.
Выстрел… Где то внутри что то ёкнуло.
Где сейчас ты, родной мой солдат?

Похоронка. Сухая холодная
Информация: «Без вести пал».
Навалилась печаль безысходная.
Ведь вчера ты письмо мне прислал.
Слышу голос знакомый и ласковый:
- Я вернусь. Ты пожалуйста жди.
И не верю сухой информации.
И шепчу: Жду. Скучаю. Приди.

За окном снег мерцает и кружится.
Изумрудно-агатовый взгляд
Проступил сквозь снежиное кружево…
Возвращайся, родной мой солдат!
Возвращайся домой! Я соскучилась.
То ли сон, то ли явь: мы вдвоём…
Вот и всё… Я одна. Улетучилось
Наважденье за зимним окном.

В сновиденьях гостишь очень редко ты.
И всегда повторяешь: Вернусь!
За окном – тишина предрассветная.

Я тебя непременно дождусь!

­13.02.2026 22:24:05

Темная ночь (минус)
Песни военных лет_Мелодия Н.Богословский
Поэзия без рубрики | Просмотров: 28 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 14/02/26 02:30 | Комментариев: 0



Звучи, молитва светлая, звучи:
Отчаянье, печали излечи.
Под водопадом боли, страха, слёз
Под нежный шёпот и печаль берёз.
Под колокол волнений и обид.
Когда внутри всё рвётся и болит.
Когда в осколки крошится душа.
И нечем: ни любить и ни дышать.

Там белый пух июньских тополей
Плывёт как исцеляющий елей,
Касаясь нежно раненой души,
И молит тихо: Ешь. Молись. Дыши.
Уносит, растворяет сердца боль.
Дожди смывают скорбную юдоль.
Коснешься лбом шершавого ствола
И чувствуешь: вздохнула, ожила

Душа. Трепещут крылья за спиной.
В висках звучит: Живи. Живу. Живой.
Взлетаю с ветром. Синь небес светла
И расправляю облаков крыла.
Расту с тугими кронами. Парю.
Укутываюсь в нежную зарю.
И вера в жизнь цветёт в моей крови
С молитвой всепрощающей любви.

­13.02.2026 17:11:17
Лирика | Просмотров: 26 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 14/02/26 02:28 | Комментариев: 0



Памяти тех, кого земля взяла, а глина помнит


Пролог


В то утро дверь старого дома подалась с протяжным, жалобным стоном, будто не хотела впускать непрошеных гостей. Солнечный свет упал на истертые доски, выхватив из полумрака дорожку пыли, в которой, словно конфетти, блестели мелкие осколки стекла. В воздухе все еще пахло не жильем, а забвением. Сыростью, старой бумагой и чем-то неуловимо сладким, тленным. Я сделала шаг, и половица отозвалась таким знакомым, таким домашним скрипом, что на мгновение показалось: сейчас из глубины коридора выйдет кто-то и спросит: «Ну, где тебя носит? Самовар стынет».

Но никто не вышел.

Только ветер шевельнул тюлевую занавеску, и мне почудилось, что за ней, в углу, стоит высокая тень. Два метра ростом. Широкие плечи. И руки, которые могли либо вылепить горшок, либо перевернуть барскую тройку, либо вытащить из реки такую рыбину, что лошади впору креститься.

Я села на подоконник и закрыла глаза. И потекло время вспять, как тесто в квашне, как глина на гончарном круге...

1. Глина и гонор


Глина бывает разная. Есть красная, тяжелая, для кирпича. Из нее кладут стены, чтобы отгородиться от соседа. Есть белая, тонкая, для посуды. Из нее пьют чай с блюдечка, чтобы сосед видел: достаток есть. А есть глина серая, вязкая, придорожная. Та, в которой вязнут колеса, которую проклинают мужики, слезая с саней и матеря небеса, пославшие эту распутицу.

Вот из такой глины, из такой дороги, из такого снега по колено и был сделан Лука.

Два метра ростом. Необычной могучей силы. Ладони – как сковороды, пальцы – как корневища, спина – как стена овина. Стоит на ветру, а ветер огибает его, как река огибает валун. Идет по снегу – снег под ним не скрипит, а стонет, потому что понимает: этот продавит, ему лучше не сопротивляйся.

Сила в нем была какая-то древняя, ещё домосковская, вятско-нижегородская. От тех мужиков, которые если брались за соху, то пахали до горизонта, если брались за топор – рубили так, что щепки летели в другой уезд, а если брались за глину – лепили горшки, как боги лепят людей: нарочно чуть кривовато, чтобы не гордились.

О горшках надо сказать особо.

Горшки у Горшковых были знатные. Рынок в уездном городе знал: Горшковы приехали, значит, будет звон. Они звенели, когда их пробовали ногтем. Гудели, если дунуть в пустую утробу. Хранили тепло так, будто само солнце замуровано в глиняные бока. Старик-дед, отец отца Луки, учил:

– Глина – она как баба. Пока мнешь – терпит. Как дашь форму – запомнит. Обожжешь – уже не переделаешь. Так и живи, чтоб потом не переделывали.

Дед этот был шустрый, юркий, маленький – в прыжке, как говорили, росту было, но в деле – огонь. Торговал, договаривался, кланялся кому надо и выпрямлялся, когда никто не видит. А Лука молчал. Он считал, что слова – это для тех, у кого силы мало. У кого сила есть – тот делает.

И вот зима. Мороз под сорок. Снег – пухляк, рыхлый, как пух из старой перины. Сани тяжелые, доверху груженные горшками: красными, коричневыми, желтыми, обливными и простыми. Лошадь – худая, но жилистая, нижегородская, привычная ко всему. Тянула постромки и косила глазом: мол, хозяин, тут главное – не дёргай.

А тут – тройка.

Летела навстречу, как огонь. Колокольцы заливаются, дуга расписная, полость медвежья, а в санях – барин. В енотовой шубе, в бобровой шапке, сытый, красномордый, с усами, как у таракана. И с гонором, раздутым до размеров овина.

Дед Луки – шустрый старикан, битый жизнью, знающий, что горшки бить – не барина учить, – кубарем с саней, и в ноги. Прямо в снег, прямо перед мордами лошадей.
– Барин, родненький, свет-ваше-благородие, уступи! Снег рыхлый, сани тяжелые, перевернёмся – товар побьем. Век за тебя Бога молить будем!

А барин – ноль эмоций. Сидит, как из чугуна вылитый, только пар из ноздрей валит, как из самовара.
– Не бывать тому, – говорит. – Чтобы я, столбовой дворянин, каких-то горшечников пропускал. Пошёл прочь, смерд! Дорогу дай!

Дед в слезы, в причитания, в пояс кланяется, шапку в снег уронил, ползает на коленях.
– Ба-а-арин, пожалей! Старика пожалей, товар пожалей! Всю зиму работали, последнее везём!

А барин – ни в какую. Принцип.

Лука все это слушал. Сидел на санях, как каменный, и слушал. Потом спрыгнул.
Не спеша. Без суеты. Подошёл к тройке. Взялся за оглоблю. Лошади шарахнулись – почуяли силу. Барин рот открыл, чтобы крикнуть: «Куда прёшь, холоп! Да я тебя!..» – и не докричал.
Потому что сани с барином, с лошадьми, с енотовой шубой, с гонором и с принципами плавно, с достоинством, но неумолимо наклонились и опрокинулись в сугроб. Мягко так, культурно. Лошади – в одну сторону, барин – в другую, колокольцы – звяк! – и тишина.

Лука отряхнул рукавицы, подошел к деду, поднял его с колен, посадил в сани, тряхнул вожжами и сказал лошади одно слово:
– Пошла.
Лошадь пошла. Всё поняла. Она вообще всё понимала, умнее многих людей.

А барин вылез из сугроба красный, как рак, и закричал вслед:
– Я найду тебя, сукин сын! Я тебя в Сибирь! Я тебя на каторгу! Я тебя!..
Но Лука даже не обернулся. Только дед перекрестился и шепнул:
– Ну, Лука, теперь держись. Нагрешили мы с тобой нынче...

2. Сом


А до того случая с барином, ещё в молодости, была у Луки другая история. Летняя.

Речка у них там, в Нижегородчине, не широкая, но глубокая. Омута – чёрные, холодные, дна не достать. И водилась в тех омутах рыба – не чета нынешней. Сомы. Такие сомы, что иной раз ночью, в тишину, слышно было, как они всплеснут хвостом – аж по всей реке эхо идёт. И верили старики: есть там один: дед всех сомов. Старый, как эти берега, мхом поросший, усатый, в человеческий рост длиной. Кто его поймает – тому вся жизнь по-другому пойдёт. Только никто не ловил. Боялись.

Лука не боялся.
Он вообще ничего не боялся. Страх – он для тех, у кого силы мало, говорил дед. А у Луки силы было на троих.

И вот пошел он как-то на речку. С вечера. Закинул снасть – не удочку, а крючину самодельную. На толстом канате, с наживкой величиной с поросёнка. И сидит. Ночь летняя, теплая, комары зудят, звёзды в воде купаются. Лука сидит, как каменный, и ждёт.

Под утро и клюнуло.
Да так клюнуло, что Лука едва на ногах устоял. Канат натянулся, как струна, вода в омуте забурлила, заходила ходуном, и показалось Луке, что сам водяной за его снасть ухватился и тянет вглубь, в чёрную воду, на самое дно.

Уперся Лука ногами в берег. Руки сцепил. Тянет.
А сом тянет обратно.
И пошла у них борьба – не на жизнь, а на память потомкам.

Час тянулись. Два. Уже солнце взошло, уже бабы на речку пришли белье полоскать, увидели – ахнули, разбежались. Мужики собрались на берегу, стоят, крестятся, советы дают, а помочь никто не лезет – страшно.

А Лука тянет.
У него руки в кровь стёрты канатом, спина гудит, ноги в берег вросли по колено, а он тянет. Потому что не может он отпустить. Потому что там, в воде, такая сила бьётся, равная ему, и кто кого переборет – тот и будет в этом мире главный.

К полудню сом сдал.
Выдохся. Всплыл брюхом кверху, усталый, огромный, серый, как старая туча. Лука подтянул его к берегу, а там уж мужики подоспели: верёвки кинули, баграми поддели. Вытащили сома на берег – и ахнули.
Два метра длиной, не меньше. Усы – как вожжи. Пасть – как ведро. Весу в нем было – лошади не поднять.

А Лука стоял над ним, тяжело дышал, смотрел на эту рыбину и вдруг почувствовал что-то странное. Будто не рыбу он поймал, а самого себя. Будто там, в воде, билась его собственная сила. И теперь она вышла на берег и лежит, побеждённая, и смотрит на него мутным сомовьим глазом.
– Ну, – сказал Лука. – Теперь домой везти надо.
Погрузили сома на подводу. Еле закатили – человек шесть надрывались, а Лука один с хвоста поднимал. Положили поперек телеги: голова с одной стороны свесилась, хвост с другой. Лошадь запрягли – старенькую, смирную, Зорьку.
Зорька оглянулась, увидела, что везёт, дёрнула. Постромки натянулись. Колёса скрипнули. И ни с места.
– Ну-ка, – сказал Лука. – Ещё раз.
Зорька дернула ещё раз. Уперлась всеми четырьмя копытами, жилы на шее вздулись, глаза кровью налились. А воз стоит. Потому что хвост сомовий на земле лежит, тормозит, как якорь. И вес такой, что лошадиный век его не перетянет.

Мужики загалдели: мол, бросай сома, Лука, бери мясо по частям, не мучай животину.
А Лука посмотрел на Зорьку, на её дрожащие ноги, на выпученные глаза, и сказал:
– Иди гуляй.
Выпряг лошадь. Привязал её сзади к подводе, чтоб не убежала, чтоб видела. Встал спереди, взялся за оглобли, упёрся ногами в землю, натужился – и пошёл.

Телега скрипнула, дрогнула, покатилась.
Лука идёт – телега едет. Лука шаг делает, телега полметра проезжает. Хвост сомовий по земле волочится, пыль столбом, трава примятая. Спина Луки мокрая, рубаха прилипла, жилы на лбу вздулись, глаза в землю уперлись, а он идет.
Мужики за ним бегут, шапки вверх кидают, ура кричат. Бабы из домов выскакивают, крестятся, плачут. Дети визжат, за подводой бегут, на сома пальцами показывают. А Лука идёт.
Так и довез до самого дома.

Во двор зашёл, телегу поставил, оглобли опустил. Повернулся к Зорьке, отвязал её, погладил по морде и сказал:
– Вот так. Лошадь – она для малого дела. А большое на себе таскать надо.
И пошел в избу – чай пить.

А сома того потом всей деревней ели неделю. И ещё соседям развозили, и на базар возили, и вялили, и солили, и уху варили. На всю зиму хватило. И долго потом в тех местах рассказывали: был мужик Лука, который сома поймал, лошадь пожалел, а сам впрягся и довёз.

3. Глина и справедливость


Год искал барин Луку.
Год!
Это вам не шутка. Крестьян тогда – как глины в карьере. Попробуй найди одного, если он специально прячется. А Лука не прятался. Жил себе, горшки делал, на базар ездил, только в тот уезд не совался, где барин тот проживал.

Но земля слухами полнится. Донесли. Нашли.
Приехали урядники. В избе – переполох. Бабка воет, дед крестится, мать Луки в ноги падает. А Лука стоит посреди избы, руки по швам, и молчит.

– Собирайся, – говорят. – К барину поедешь. Он тебя сам судить будет.
Дед котомку собрал – сухари, лук, смену портянок. И заплакал.
– Прости, Лука, это я тебя в тот день не удержал.
Лука погладил деда по голове – осторожно, чтобы не раздавить, – и сказал:
– Ничего, деда. Сибирь тоже земля.
Повезли.
А барин, надо сказать, за этот год остыл. Выпил, подумал, покумекал. Мужик-то какой пропадает! Два метра ростом, силища немереная, а смирный. С лица не пьющий, работящий. Таких днём с огнём не сыщешь.

Привезли Луку. Барин на крыльцо вышел, оглядел с головы до ног, прошёлся вокруг: пощупал плечо – как камень, руку – как железо, спину – косая сажень.
– Тот самый? – спрашивает урядников.
– Тот самый, ваше благородие. Горшков Лука прозывается.

Барин усмехнулся в усы.
– Ну что, Горшков, помнишь меня?
Лука молчит. Смотрит куда-то поверх головы барина в небо. А небо синее, морозное, и вороны кружат.
– Помнишь, как ты меня в сугроб опрокинул?
Лука переступил с ноги на ногу, но промолчал.

Барин вдруг как расхохочется!
– Ладно, – говорит. – Не буду я тебя в Сибирь. Ты мне самому нужен. Будешь у меня кучером. Чтоб таких быков, как ты, на дороге больше не встречать. А то перевернут ещё раз – ищи потом свои кости по сугробам.

Лука даже бровью не повел. Только спросил:
– А семья?
– Что – семья?
– С собой возьму?
Барин подумал, почесал затылок.
– Возьмёшь. Дом дам. Лошадей дам. Жить будешь при усадьбе. Жениться тебе надо, Горшков. Холостых кучеров не держу. Женатый он спокойней, женатый он на хозяйство завязан.
– Женюсь, – кивнул Лука. – На ком скажете.
Барин опять захохотал.

– Экий ты прямой, как оглобля! Ладно, есть у меня на примете одна. Дворовая. Ростом маленькая, метр с кепкой, в прыжке, как у нас говорят. Ты её в карман положишь. Как раз чтоб в санях рядом сидела: не тесно, и порожняком не ездить. А то такие бугаи, как ты, одни ездят: лошадям обидно, везут пустые сани.
И женил.

Привезли ту девушку – Феней звали – маленькую, кругленькую, с румянцем во всю щеку, с косами, уложенными короной. Глаза – как васильки во ржи. Ростом не вышла, зато глазом вострая, сразу видно – хозяюшка. Подошла к Луке, задрала голову, посмотрела снизу вверх и сказала:
– Ну, здорово, великан. Наклоняйся давай, целовать буду.

Лука наклонился. Поцеловал. И всё – приросло сердце. Потому что маленькие они такие, что в них силы больше, чем в иных больших. Потому что им за двоих стоять надо, за себя и за рост свой. Они, маленькие и цепкие. Глина в них другая: та, что на кирпич идет. Из них стены кладут.

Зажили. Дом дали: тёплый, крепкий. Лошадей дали – лучших. Лука барина возил – как пух в санях летал, ни одной кочки не пропустит, ни одного ухаба не срежет. Барин доволен, нахваливает. Дети пошли один за другим, все в отца ростом, в мать статью. Крепкие, ладные, работящие.

Так и текла жизнь. Медленно, как глина на круге. Дети подрастали, горшки звенели на базарах. Барин хлопал Луку по плечу и звал в кабак чай пить. Лука чай пить не отказывался, но больше двух чашек не осиливал: непривычно, да и жарко. Сидел, слушал, как барин про политику рассказывает, и думал о своём. О земле думал. О той, что кормит. О той, что помнит.

4. Глина и дорога


А в начале двадцатого века зашевелилась Россия. Как тесто в деже, как глина на круге – поехало всё, закрутилось. Земли захотелось мужикам, воли, простора. Переселенческое управление объявило: поезжайте в Сибирь, дадим наделы, подъёмные, льготы.

Лука к тому времени уже немолодой был. Дети выросли, внуки пошли. Барин, тот самый, уже помер, и наследники молодые хозяйство вели не так, не по-старинному. А тут – Сибирь. Земли – не пахано, леса – не рублено, простора – глазу не на что наткнуться.

Собрались Горшковы всей семьей. Долго думали, гадали. Маленькая Феня, уже седая, но всё такая же круглая и быстрая, сказала:
– Едем. Здесь мы люди пришлые, при бариновой милости. А там – сами себе хозяева. Там наша земля будет.
Собрали котомки, погрузили горшки – те, что получше, на память о старом ремесле, – и тронулись.

Ехали долго. Сначала поездом – теплушки. Дети, мешки, коровы мычат, куры кудахчут, мужики матерятся, бабы плачут. Потом подводами. По трактам сибирским, по ухабам, по грязи, по пыли. Везли с собой дом на колесах, веру, язык свой, говор нижегородский, окающий, певучий.
Приехали в Тобольскую губернию, в те места, что потом Омской областью стали. Осели. Построили дом. Снова горшки стали делать. Как же без горшков? И завертелась жизнь. Новая, сибирская.

А через несколько лет, когда уже совсем устроились, приехала к Фене женщина. Издалека приехала, из самой России. Гостинцы привезла, поклоны от родни, что там осталась.
Долго сидели, чай пили, плакали, вспоминали. А на прощание та женщина сказала:
– А помнят тебя в Россее, Феня. Помнят. И Луку твоего помнят. Как он того барина перевернул – до сих пор рассказывают. И про сома помнят. Легенда пошла.

Феня улыбнулась, вытерла слезу.
– Передай, – говорит, – что живы мы. Здоровы. Сыты. А барина того, дай Бог ему здоровья, добром поминаем. Хороший был барин, справедливый. Не сослал, а к себе взял. Спасибо ему.
Так и жили дальше.

5. Глина и время


Девятнадцатый год. Гражданская война гуляла по Сибири, как медведь по малиннику: всё трещало, ломалось, хрустело.

Шли через те места белогвардейцы. Усталые, злые, обмороженные, вшивые. При штабе обоз с ранеными и больными. Не с боевыми ранеными, а с тифозными. А тиф – хуже пули. Пуля убивает быстро, а тиф мучает долго, высасывает душу, сушит тело.

Понадобились им проводники, возчики, мужики, которые с лошадьми управляться умеют. Пришли к Горшковым.
Луке к тому времени уже под семьдесят. Но спина прямая, плечи широкие, руки те же – сковороды. Седая борода, глаза выцветшие, а смотрит всё так же: как из-под земли.
Забрали его. И ещё одного старика, соседа, тоже пожилого, тихого, богомольного.

Феня выла, в ноги кидалась, детей малых за подолы цепляла – не помогло.
– Надо, бабка, – сказали. – Война. Не тронем твоего старика, только довезёт до места и вернётся. Слово даём.

Слова тогда дёшево стоили. Грош цена им была, тем словам.

Повёз Лука тот обоз. Тифозных, умирающих, стонущих. Лошади чуяли беду, косились, храпели, идти не хотели. А он шёл. Потому что надо. Потому что он всегда делал, что надо, и никогда не спрашивал: «А почему я?»

Доехал. Вернее, почти доехал. Где-то под Новосибирском, в тех местах, где уже Обь широкая течёт, где ветры степные гуляют, где земля плоская, как стол, там и свалила его болезнь. Та самая, которую он вёз.

Умер Лука Горшков в девятнадцатом году. В чужой избе, на чужой печи, под чужой иконой. При нём был только тот самый старик-сосед, которого тоже забрали. Он и закрыл ему глаза.
Вернулся сосед домой через месяц: худой, чёрный, страшный. Вошёл в избу к Фене, перекрестился на образа, поклонился в пояс и сказал:
– Нет твоего Луки, Фенюшка. Преставился. Царство ему небесное, вечный покой. Хороший был мужик, правильный. До последнего горшки в уме лепил. Лежит, бредит, а руками в воздухе мнёт, будто глину гладит. И говорит: «Глина, она помнит. Она всё помнит. И дорогу помнит, и огонь помнит, и руки помнит. И сома того помнит... Только не выдавай нас, глина, никому не рассказывай...»

Феня выслушала. Помолчала. Встала. Подошла к печи, где стоял тот самый горшок: старый, треснутый, ещё из Нижегородской губернии привезённый, который они через всю Сибирь везли. Погладила его шершавый бок. И сказала тихо-тихо:
– Ничего. Глина помнит. Мы все в неё уйдем. А она нас сохранит.

Эпилог


Я открыла глаза. Всё тот же пустой дом. Всё та же пыль на подоконнике. Всё те же осколки стекла под ногами. И тишина.

Наверное, задремала. Наверное, мне всё приснилось. Или не приснилось?

Подошла к печи. В углу, в самом тёмном углу, стоял старый глиняный горшок. Треснутый, закопчённый, кривобокий. Я взяла его в руки. Он был тёплый. Хотя печь холодная уже много лет.

Тёплый.

И вдруг вспомнила. Мне рассказывали когда-то давно, в детстве, что в этом горшке моя прапрабабка Феня солила сомятину. Того самого сома, которого Лука поймал. И что сом тот был такой огромный, что хвост его по земле волочился, а лошадь не могла сдвинуть телегу. И что Лука выпряг лошадь и впрягся сам.
Я прижала горшок к груди и вышла из дома. Дверь за моей спиной вздохнула в последний раз и затихла.

За околицей садилось солнце. Большое, красное, как обожженная глина. И мне вдруг почудилось, что там, за горизонтом, стоит высокая фигура. Два метра ростом. Широкие плечи. Руки, которые держат горшок. А за спиной у него – река. И в реке той плещется огромный сом, старый, мудрый, усатый. Смотрит на Луку своими мутными глазами, и будто кланяется ему: помню, мол, помню, хозяин.

Лука смотрит на меня. Улыбается. И кивает: иди. Помни.
Я пойду. Я буду помнить.

Потому что мы все из одной глины. Только обожжённые по-разному.

2011 и февраль 2026
Миниатюры | Просмотров: 95 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 14/02/26 02:22 | Комментариев: 6



Комформизм и валетизм


Я, прям, как эта бабушка: всё понимаю буквально
и принимаю близко к сердцу.
А ещё я, наверное, комформист - но с этим
пытаюсь бороться))Тагеко
.
Доброго времени, Тамара! Какая опечатка по Фрейду)))!
Комформист - это, наверное, высшая стадия: когда уже
не просто соглашаешься, а делаешь это
с максимальным комфортом.
Рада Вашему визиту! Ирина_Ашомко
.
Это точно по Фрейду!))) Теперь у меня появится
новое слово в лексиконе
Причем даже рука не дрогнула при написании)) Тагеко

/история возникновения комформизма)))/


В купе люкс «Сапсана», несущегося из Москвы в Петербург, пахло свежим бельём, дорогим кофе и тихим отчаянием предстоящих понедельничных планерок. Две незнакомые женщины, коллеги по несчастью под названием «командировка», первые полчаса ехали в почтительном молчании, уткнувшись в экраны ноутбуков. Демонстрируя образцовую, почти вагонную вежливость.
Одна, глядя в тёмное окно на мелькающие огни дачных посёлков, вдруг вздохнула и сказала так, будто мысль вырвалась наружу против её воли:
– Я, кажется, страшный комформист. Прям всё понимаю буквально и принимаю близко к сердцу. И с этим пытаюсь бороться…
Она произнесла это с такой интонацией, с какой обычно признаются: «Я, вроде, опять на диету с понедельника сажусь».

Вторая женщина медленно закрыла крышку макбука, будто захлопнула тяжёлую книгу ненужных отчётов. Взглянула на соседку оценивающе: деловой костюм, умные, усталые глаза, пальцы, нервно теребящие шоколадку премиум класса.
– О, родственная душа! – с тёплой иронией произнесла она. – «Комформист» – это же гениальная оговорка. Не конформист, а именно комформист или даже комфортист. Высшая стадия: когда уже не просто соглашаешься, а делаешь это с максимальным комфортом для души.
Сделала пару глотков кофе. Помолчала, чуть прикрыв глаза.
И продолжила:
– Бороться? – в её голосе зазвучала понимающая усмешка. – Дорогая, да вы не борец в классическом смысле. Высокоскоростной стратег. Ваша буквальность – просто система спутниковой навигации в мире, где все договорённости звучат как «ну, как-нибудь потом».
Еще глоток кофе.
– А принимать близко к сердцу… – Она сделала паузу, дав пройти за окном хриплому гудку встречного состава. – Это у вас не порок, а профессиональная деформация ответственного работника. Ведь сердце – не почтовый ящик для входящих обид. Его функция – ритмично качать кровь. Всё остальное – лишняя нагрузка.
Отломила кусочек шоколада, протянула соседке. Та приняла, как знак перемирия. И продолжила:
– Ваше согласие с окружающими – вопрос не убеждений, а здравого смысла и личного удобства. Зачем трястись в плацкарте ненужных споров, если можно ехать в мягком купе всеобщего одобрения? Зачем высовываться в тамбур сквозняков конфликта, когда тут и тихо, и розетки работают, и проводник уже несёт чай? Ваша борьба – просто внутренняя инструкция по технике безопасности: «Не засыпай слишком глубоко на этой удобной полке, а то проснёшься на вокзале в Нижнем Тагиле с чувством глубокой социальной удовлетворённости».

Первая женщина рассмеялась.
– То есть, выходит, я даже удобно устроена?
– Абсолютно! Клинический случай комформизма, – ответила соседка, подливая себе чаю. – Весь наш вагон, по сути, такие. Едем по расписанию, согласно правилам, в заданном направлении. Главное – не забывать иногда смотреть в билет. А то можно так и доехать до конечной с полной уверенностью, что ты – образцовый пассажир, но абсолютно сбиться с маршрута собственной жизни.

Помолчала, смотря на отражение огней в своей чашке.
– Хотя, знаете, – добавила она уже задумчиво, – в этом есть и своя мудрость. Когда-то я тоже боролась. Со всем. С расписанием, с начальством, с глупыми инструкциями. А потом поняла: бороться с поездом – занятие энергозатратное и чреватое вывихом личности. Иногда проще доехать. В тишине. В тепле. И в хорошей компании случайных попутчиков.
– Вы хотите сказать, что смирились? – спросила первая, с внезапной надеждой в голосе.
– Боже упаси! – отмахнулась вторая. – Я просто перестала рвать билет при каждой тряске. И вы знаете, пейзаж за окном стал гораздо интереснее.

Они помолчали. Стук колёс складывался в какой-то свой, дорожный ритм. Женщина, назвавшая себя комформистом, налила чаю своей новой знакомой.
– А вы, кстати, – спросила она с лёгкой улыбкой, – тоже комфортист?
Вторая женщина задумалась на секунду, её взгляд стал чуть отстранённым, будто она проверяла внутренний маршрут.
– Я?.. Я, пожалуй, страдаю «валетизмом».
– Валетизм? От слова «валет»?
– Нет, – поправила она с самоироничной улыбкой. – Вагонный летучий контроль. Как совесть, которая никогда не приземляется. Такой синдром внутреннего ревизора. Постоянно проверяешь у себя же в голове: «А имею ли я право на эту мысль? А тот ли билет у меня на эту жизнь? А не еду ли я в первом классе по проездному для плацкарта?» Ты будто всегда на службе, всегда в пути, и главный пассажир – это ты сам. Но к нему придираешься больше всех. Спрашиваешь документы на собственные достижения, сомневаешься в законности своего счастья… Вечный внутренний контроль как вечный полёт без посадки.
Вздохнула, но в её глазах мелькнула искорка.
– Иногда, правда, удаётся выписать себе штраф за беспокойство. И проехать пару станций просто так. Глядя в окно. Без отчёта.

Поезд мягко качнулся на стрелке. Тишина в купе наполнилась новым, общим пониманием.
– Ужасный диагноз, – сочувственно кивнула первая.
– Не без того, – согласилась «валетист». – Зато маршрут никогда не наскучит. Всегда есть,
что проверить. Хотя бы право на этот чай и хорошую беседу.

Они чокнулись фарфоровыми чашками. Валетизм – синдром вечного проверяющего себя пассажира в поезде собственной жизни – висел в воздухе. Но уже не казался таким одиноким. Ведь в соседнем купе, наверняка, ехал кто-то с похожим внутренним контролёром. И поезд, не сбавляя скорости, вёз их всех – комфортистов, валетистов и просто уставших людей – вперёд, в новую неделю, под убаюкивающий, всепрощающий стук колёс.

10.02.2026

картинка - ИИ
Миниатюры | Просмотров: 47 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 10/02/26 21:30 | Комментариев: 4



Бывают в жизни осенние дни, когда воздух, прозрачный и звенящий, как тонкое стекло, обнимает землю и уже не хочет отпускать.
В такие дни кажется, что само время замедляет свой бег, чтобы дать человеку возможность оглянуться.
И увидеть в прошлом не просто вереницу событий, а цепь чудес.  Тихих, негромких, но от того не менее настоящих.

Одну такую историю, пришедшую из глубины той осени, рассказывала мне мама. Историю о первом дыхании её профессии. О человеческой доверчивости и волшебстве, которое иногда, совсем по-простому, зовётся надеждой.

***

Направили, значит, молодого врача, мою маму, только что институт окончившую, на практику на три месяца.
Место, надо сказать, выдалось – деревенька такая, что дальше, как говорится, некуда.
Цивилизация, понимаете ли, в виде электричества там, конечно, присутствовала. А вот врач – нет. Как таковой.
Собственно, она им и стала, этим врачом.
Довезли её на попутной грузовой машине от станции – красота!
Выделили дом. Правда был он на редкость заброшенный и пустой .
Но мама и её помощница-медсестра быстро придали ему необходимый вид.
Развернули приём.

И что вы думаете? Новость, что врач из большого города на месте, распространилась с быстротой, достойной лучшего применения.
Через неделю-полторы у её дверей выстроилась очередь, которая, как я понимаю, могла бы потягаться с очередью за дефицитным товаром.
Только товар здесь был – здоровье.
А его, как известно, на всех не хватает.

Чтобы сортировать поток, помощница выносила в коридор десять градусников. Кому градусник достался – тот в этот день точно попадал на приём.
Система, в общем-то, справедливая: и время экономит, и температуру меряет.
Автоматизация, так сказать, на уровне доступных технологий.

И вот однажды заходит к ней в кабинет пациентка. Бабушка, надо сказать, древняя. Спина колесом, опирается на клюку.
Закутана в цветастый платок, юбка до полу, сверху вязаное полупальто на ремешке перехвачено. Лицо – все в морщинках, но глаза!
Глаза, как вспоминала мама, – сияющие, добрые, светлые. Как два кусочка чистого неба в этой осенней мгле.

Бабушка ей и говорит, прямо с порога:
– Здравствуй, доченька. Чтобы тебя, занятого человека, зря не задерживать, ты мне, будь добра, выпиши волшебную палочку.
И скажи, где её получить можно.

Мама, естественно, в лёгком ступоре. Какая, спрашивает, ещё палочка?
Старушка пальцем тычет в стакан на столе. А там – обыкновенный медицинский градусник торчит.

– Да вот же она, родимая, – говорит. – Волшебная.

И поясняет, с доброй улыбкой:

– Я, милая, к тебе уже третий раз прихожу. Два раза раньше не дошла до тебя. Помощница твоя, на входе, эту самую палочку мне вручала.
Первый раз у меня голова раскалывалась – пока ждала, прошло. Второй раз живот скрутило – только палочку подержала, отпустило.
Народу у тебя много, с серьёзными болячками. Грех мне тебя попусту от дела отрывать. Подумала: выпишет мне доктор эту палочку на руки,
с инструкцией, а я сама, по мере надобности, пользоваться буду.
Только скажи, доча, её как лучше применять-то? Под мышку – это я усвоила. А под какую – под правую или под левую, если, допустим, бок болит?

Мама, рассказывая, смеялась до слёз. Но выписала, конечно. Не палочку, разумеется, а градусник. И объяснила, как им правильно пользоваться.
И ещё долго смотрела в окно, как та старушка, согбенная, но какая-то невероятно лёгкая, шла по деревенской улице, сжимая в руке своё «сокровище».
И думала о том, как часто главное лекарство – это не химический состав в пузырьке, а простая вера в то, что помощь пришла.
Эффект, который мы сейчас мудрёно называем «психосоматическим». А тогда, в той глухой деревеньке, это называлось просто – чудо.
Или, если угодно, волшебная палочка.

***

Так и осталась та история в семейной летописи под названием «Про волшебную палочку». И градусник тот, простой, ртутный, давно уже, наверное, разбился где-нибудь. И деревеньки той, может, на карте нет. А бабушка с лучистыми глазами...
Ну, вы понимаете.

Но иногда, в особенно трудный день, когда кажется, что все средства испробованы, а результата нет, мама вспоминала ту осень, тот домик, ту очередь и тёплый блеск в глазах старушки, поверившей в чудо. И понимала: самый главный инструмент врача – это вовсе не тот, что лежит в чемоданчике.
Он – в голове и в сердце. И он действительно похож на волшебную палочку: работает только тогда, когда в него искренне верят оба.
И тот, кто помогает, и тот, кто ждёт помощи. А иначе – просто стеклянная трубочка со шкалой. Холодная и бесполезная.

Так что чудеса, граждане, случаются. Но требуют, как выясняется, взаимного участия. И десяти запасных градусников на всякий пожарный случай.

2020г - февраль 2026
Миниатюры | Просмотров: 26 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 10/02/26 01:27 | Комментариев: 0



Эпилог перед прологом или На вкус и цвет все рецепты разные


Медицина, дорогой мой читатель, наука точная.
Там всё по делу: миллиграммы, миллилитры, кратность приёма.
«Внутрь», «накожно», «ректально» – слова, не терпящие двусмысленности. Как штык.
И кажется нам, людям в белых халатах, что, произнеси мы эти слова чётко и внятно,
они дойдут до сознания пациента в первозданной ясности. Как солнечный луч через стерильную линзу.
Увы. Сознание пациента – субстанция вязкая, творческая и часто подверженная сторонним влияниям. Например, здравому смыслу.
А здравый смысл, как известно, враг инструкции. Он её домысливает, дополняет и порой разворачивает на сто восемьдесят градусов.
История, которую я поведаю, – тому живой, и, простите за каламбур, горький пример.

***
У одной нашей медсестры, Надежды Семёновны, муж приболел. Не сильно, но с температурой, насморком и тем всеобъемлющим мужским страданием, когда мир сужается до размеров дивана, а собственное состояние кажется величайшей трагедией эпохи.

Надежда Семёновна, женщина опытная, лечила его сама, по всем правилам: градусник под мышку, горчичники в носки, микстура от кашля по ложечке. И, разумеется, свечи. Свечи были выбраны антибактериальные, ректальные. С учётом симптомов.

В один из дней, когда мужу полегчало и он уже бодро ворочался с бока на бок, Надежде Семёновне позвонили из отделения. Случилась авральная ситуация, не хватало рук. «Надя, выручай!» – взмолилась старшая сестра. Надежда Семёновна, сердобольная и ответственная, согласилась. Собралась быстро, на ходу наставляя супруга, растянувшегося на диване с видом выздоравливающего льва:

– Слушай сюда, Коля. Вечером, в восемь, ставишь свечку. Одну. Из коробочки, что в холодильнике. И тёплый чай выпей. Всё запомнил?
Коля, не отрывая взгляда от телевизора, где шли гонки, буркнул:
– Запомнил. Свеча, чай. Ясно.
– Точно ясно? – переспросила она, уже надевая пальто.
– Надюш, ясно как божий день. Свеча, чай. Беги уже.

Дежурство выдалось нервным, с новыми поступлениями. Надежда Семёновна забыла и про мужа, и про свечи, утопая в суете. И вот, в самый разгар этой суеты, её окликают:
– Надежда Семёновна! К телефону! Супруг беспокоится.
«Наверное, температура снова поднялась», – мелькнуло у неё в голове, когда она взяла трубку.
– Алло, Коля? Что случилось?
Из трубки донёсся голос, полный искреннего недоумения и физических страданий:
– Надь… Горько.
Она не поняла.
– В смысле «горько»? Что горько? Чай? Он же должен быть тёплый, не горячий!
– Да не чай… – послышался на другом конце стон. – Лекарство это твоё… Оно же горькое, как хина. До слёз. Я его еле проглотил. Чем бы это… заглушить?
Горечь никуда не девается.

В отделении стояла тишина, только аппараты потикивали. Надежда Семёновна замерла, прижав трубку к уху. В её сознании, с медленной, неумолимой ясностью, сложилась картина. Ужасающая и абсурдная одновременно. Она увидела, как её Коля, бравый слесарь-сантехник, человек с золотыми руками и бетонными представлениями о логике, берёт маленькую, пулевидную свечку. Видит, что это твёрдое вещество. Знает из горького опыта, что твёрдые лекарства принимают внутрь. Слышал от жены: «свечку» и «чай».
И вот он, героически, с гримасой первооткрывателя, кладёт эту самую «свечку» себе в рот. Разжёвывает (чтобы лучше подействовало!), и запивает глотком тёплого чая. А потом мучается, потому что свечи, предназначенные для иных путей, на вкус были воплощением абсолютной, космической горечи.

– Коля… – тихо, с какой-то обречённой нежностью, начала она. – Дорогой мой… Это же… ректальные свечи.

В трубке повисло молчание. Долгое. Потом раздался слабый, озадаченный голос:

– Ре… что?
– В попу их ставить надо, Коля! В прямую кишку! Не глотать!

Ещё более долгая пауза. А потом в трубке что-то крякнуло. Сначала тихо, потом сильнее. Это был не кашель. Это был звук, идущий из глубины души, из самого нутра человека, который только что совершил подвиг, достойный памятника из чистого непонимания. Это был сдавленный, неуверенный, а потом всё нарастающий хохот. Хохот отчаяния, просветления и дичайшего стыда.

Надежда Семёновна не выдержала. Она прислонилась лбом к холодной стене, и её собственные плечи затряслись. Смеялась беззвучно, истерически, пуская пузыри в телефонную трубку. Слёзы застилали ей глаза. Смеялись они оба, на разных концах провода, над пропастью взаимного недопонимания, разделённые километрами, но объединённые одним маленьким, невероятно горьким предметом.

***

Чем закончилась эта история? Всё, как водится, уладилось. Коля, красный как рак, выпил литр молока, чтобы заглушить горечь. И больше никогда в жизни не принимал ничего твёрдого, не уточнив маршрута следования. А Надежда Семёновна с той поры стала формулировать инструкции с точностью инженера, проектирующего космический корабль.
«Сузь до конкретики, Семёновна!» – говорила она себе.
Не «поставь свечу», а «введи ректально суппозиторий, предварительно сняв с него контурную ячейковую упаковку».

Потому что, понимаешь, в этом и заключается вечный конфликт. Одна сторона мыслит категориями медицины: «ректально». Другая – категориями быта и незыблемой мужской логики: «Свечка – она и в Африке свечка. Раз не восковая и не для торта, ясное дело – лекарство. А лекарство внутрь принимают. Что тут думать?».
И где-то посередине, на стыке этих двух вселенных, рождается чудовищный, смешной и очень человеческий курьёз. Горький, как левомицетин, и тёплый, как тот самый, уже бесполезный, чай.

А жизнь, в сущности, и состоит из таких вот мелких, частных казусов, к которым лишь потом, задним числом, пришивают красивую мораль. По сути, вся история – это развернутый эпилог к маленькому житейскому происшествию. Главное – вовремя его расслышать и, скрывая улыбку, записать.

***

Посвящается всем, кто когда-либо запивал не то, что нужно.
И тем, кто забывал уточнить, куда именно это «то» нужно девать.

Июнь 2000 - февраль 2026

P.S. Все имена в произведении вымышлены,
любые совпадения с реальными людьми, живыми или мёртвыми случайны
Миниатюры | Просмотров: 27 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 10/02/26 01:24 | Комментариев: 0



Судный день или Морской устав для сухопутной бабушки


Дело, как принято говорить, было в молодости. А молодость моя, если можно так выразиться, пахла не фиалками, а карболкой, йодоформом и той особенной, непередаваемой больничной атмосферой, где надежда борется с безнадегой, а стерильность – с человеческой натурой. Проходили мы, студенты-медики, практику в седьмой городской хирургической, что в Нижнем Новгороде. Заведение славное, стены видавшие, с поэтическими названиями: «приемный покой», «перевязочная».
И главное – «судна».

Судно, надо вам пояснить, – это не морское судно. Хотя функции, в общем-то, схожие:
и то, и другое предназначено для отправки определенных грузов в дальнее плавание. Разница в масштабах и, простите за прозу, в содержимом. Это такой фарфоровый или эмалированный предмет, который подсовывают лежачему больному под известное место. Дабы не тревожить его лишний раз и не нарушать предписанный покой. Вещь в хозяйстве, безусловно, необходимая, но лишенная, прямо скажем, романтики.
Инвентарь.

Я тогда подрабатывала ночными дежурствами. Дежурила с однокурсником Степаном. Он – этажом выше, в отделении острых животиков, я – этажом ниже. Разница в один этаж по вертикали, но, как оказалось, целая пропасть в понимании человеческой речи.
Ночь выдалась на редкость спокойная. Больные спали, назначения выполнены, судна розданы и убраны. Врач, человек с пониманием, разрешил прикорнуть на сестринской кушетке. Я прикорнула. Только начало мне сниться что-то хорошее, как…
БАМммммммммм!

Тишину, эту хрустальную, натянутую, как струна, больничную тишину, разрезал звук. Мощный, металлический, будто на потолок уронили таз с инструментами.
Я встрепенулась. Может, померещилось?
БАМммм-БАМммм!

Нет, не померещилось. И ещё, и ещё… Ритмичный, тяжелый стук шёл сверху. Точно:
по нашему потолку, который для этажа Степана был полом, кто-то методично колотил чем-то чугунным.
Мысль мелькнула паническая и профессиональная одновременно: «Кранты! У них там или пол палаты с койки рухнуло, или санитар Петя со шваброй эпилепсию схватил.
В любом случае – не к добру».

Я сорвалась с кушетки. И, подхватив халат, помчалась по лестнице наверх. Вбежала в коридор отделения Степана. И замерла.
Сцена, достойная отдельной главы в летописи больничных курьёзов.

По этажу, издавая тот самый адский грохот, двигалась пожилая женщина. Сухонькая, вся в морщинках. И на каждой её ноге, одетой в теплый носок, красовалось… эмалированное судно. Одно – на правой ноге. Второе – на левой. Она с трудом поднимала ноги, обутые в столь необычную «обувь», и с силой опускала их на пол. БАМ! Пауза. БАМ! Честно, с сосредоточенным видом, ковыляла в сторону туалета.
А напротив, прислонившись к стене, стоял Степан. Он был скрючен, как от острой боли в животе, лицо искажала гримаса, беззвучно хлопал себя по коленям и открывал рот, но звука не издавал ни единого. От хохота. Беззвучного, истерического.

Ситуация, как говорится, прояснилась в мгновение ока.
Эту самую бабушку положили с подозрением на что-то острое в животе. Осмотрели, назначили лечение, состояние стабилизировали, но на всякий пожарный велели ей сутки соблюдать строгий постельный режим. «Не вставать!» – было написано в истории болезни жирным шрифтом.
Вечером Степан, исполняя наставления врача, подошёл к ней и, тыча пальцем в этот эмалированный предмет под кроватью, назидательно произнёс: «Запомните: если захотите в туалет – ходите в судно. Оно под постелью».

Что услышала пациентка? А услышала она, что ходить надо в суднах. В палате была одна, посоветоваться не с кем. Решила вопрос творчески: одну эмалированную посудину надела на правую ногу. Полезла под соседнюю кровать – взяла вторую (чистую, слава Богу!), надела на левую. И, чувствуя себя законопослушной пациенткой, отправилась в путь.

Степан, услышав грохот, выскочил, увидел это шествие. И… его просто замкнуло.
Задыхаясь, пытался ей шепотом объяснить: «Бабушка… что ж вы… все спят!».
На что она, остановившись и грохнув эмалированным предметом об пол для пущей убедительности, чисто и просто ответила: «Как что, сынок? В туалет иду. В суднах, как ты и велел, милый. Мука просто!»

Вот в этот момент Степан и сложился пополам, как перочинный ножик.

И стояли они так в полутёмном коридоре. Она – в боевой эмалированной сбруе.
Он – скорченный в немом хохоте. Немая сцена. Трагифарс. Высшая точка непонимания между человеком, который говорит инструкции, и человеком, который их исполняет.

Я, признаться, тоже сначала прикрыла смеющийся рот рукой. Но потом посмотрела на её серьёзное, озабоченное только одним делом лицо, на эти судна, болтающиеся на тонких ногах… И вдруг мне стало не до смеха: вот она, человеческая душа – послушная, точная, и совершенно одна со своей интерпретацией мира. От смешного до великого, до этой простой, курьёзной человечьей беды – один шаг. Вернее, два шага. БАМ. БАМ.
Потом, конечно, всё уладили. Степан, откашлявшись, на руках отнёс её обратно в палату и уже очень, очень подробно, на пальцах, объяснил технологию процесса. Она кивала, качала головой: «Ах, так что ли, сынок? Да я ж не поняла!»

А я спустилась в своё отделение. Тишина снова воцарилась, хрустальная, зыбкая.
Где-то далеко, над Волгой, гудели пароходы. Большие, настоящие суда, везли куда-то важные грузы сквозь ночь. А здесь, в больнице, старушка в двух маленьких эмалированных судёнышках отправилась в своё скромное путешествие по коридору.

И лежа я думала о том, как хрупок порой наш мир. Он держится на тонких ниточках взаимопонимания. И стоит одну ниточку порвать неверным словом, как пожилая женщина, обутая в судна, начинает своё великое и громкое путешествие по коридору обычной больницы, сводя с ума молодого медика. И заставляя задуматься о многом – меня, будущего врача, спросонья.

И знаете, после этого случая я всегда, выписывая или объясняя что-либо, старалась представить, как мои слова могут быть поняты. Или не поняты. Потому что логика пациента – вещь непредсказуемая и загадочная, как русская душа. Иной раз в ней помещается целый океан, по которому он готов отправиться в плавание. Даже если в его распоряжении только два маленьких, грохочущих кораблика.

Иногда люди слушают нас слишком внимательно. И тогда мир становится немного добрее. И уж точно смешнее.
***
Посвящается всем, кто понимает инструкции буквально.
И тем, кто потом смеётся вместе с ними.

Июнь 2000 - февраль 2026

P.S. Все имена в произведении вымышлены,
любые совпадения с реальными людьми, живыми или мёртвыми случайны
Миниатюры | Просмотров: 32 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 10/02/26 01:22 | Комментариев: 0



Боль – это когда терпишь то, чего терпеть нельзя
Я не умею любить. Я умею – терпеть
/из диалога в кабинете психолога/


Пролог: Осколок как метод


Снег шёл мелкими иголками. Она стояла у окна и думала: душа – не целая вещь.
Её собирают по осколкам, оставшимся после чужих шагов.
Отец прошёлся по ней, расколов её на грани, и линия пошла.
Прямая, как на чертеже. Без изгибов для слёз.

Есть боль, которую не лечат. Её систематизируют.
Упаковывают в термины, как в стерильные бинты, и выставляют на всеобщее обозрение.
Это последний триумф воли над чувством:
превратить агонию в диссертацию, крик – в концепцию.

Она была гением этой дисциплины.
Её отцом был лётчик, учивший не бояться высоты.
Её учителем была боль, научившая не бояться падения.
Всю жизнь она скользила по людям острой гранью собственного осколка.
А потом решила написать об этом книгу.

Это была не попытка исцелиться.
Это была инвентаризация развалин.

Казак. Язык без чувств


Рука распухла, пульсировала огнём. Она подбежала к отцу, губы дрожали.
Он взял её запястье. Не осторожно, а как инструмент: проверить на прочность.

Взгляд – в точку между бровей.
– Хочешь, отрежу? – спросил без тени шутки. – И болеть не будет.
Она замерла. Воздух в лёгких застыл льдинкой.
Покачала головой.
– Терпи, казак. Атаманом будешь.

Она выучила язык. Боль не имела веса, запаха, температуры.
Боль была пустым местом внутри, куда можно было бросить что угодно.
И не услышать звука.
Годы спустя, в институтской библиотеке, она со смехом подняла том тяжёлого,
коленкорового словаря
и опустила его на голову подруги.
Та осела на парту, прикрывая ухо ладонью.
Девушки замерли. А она всё смеялась.
Ей правда казалось, что это смешно.
Она не чувствовала чужой боли, как не чувствовала своей.
Это был её первый, бессознательный акт верификации: боль – ничто.

Позже язык отца обрёл новое звучание в номере гостиницы с женатым математиком.
Он всегда ждал ее приезда в гостинице. Запах дорогого мыла и коньяка, закуска в фарфоре.
Она ела мало: три маслины, ломтик сыра, чайная ложка черной икры.
Ей нравилось быть птицей у его стола.

Потом – кожа, холодные руки, верёвка.
Он не спрашивал. Она не просила.

Это был их язык: тот самый, на котором отец научил её молчать.
Боль не причиняли, болью жили. Как должным.

Утром – театр по контрамарке. Занавес расступался, как рана.
Она смотрела на сцену и думала: вот он, мир, где страдание превращается в красоту.
А потом – поезд, два часа до её станции. В кармане – деньги на билет.
На теле – синяки, похожие на карту ее мира, в котором правила боль.
А потом он исчез, как и отец, оставив на память только деньги на аборт.

Цикл был точен, как доказательство теоремы:
боль, одиночество, предательство, терпение.

Терапия как карьерный лифт. Война за таблетки


В кабинете психолога пахло кофе и терпением. Она приходила не с рыданиями, а с блокнотом.
«Сегодня разберём эпизод с дверью на цепочке. С точки зрения теории привязанности…»
Говорила о боли на языке боли. Но сама боль оставалась за стеклом.
Денег на терапию не было.
Была только тьма, бессонница и мысль, что жить незачем.
Идея оплаты консультаций совместной работой над книгой о её же терапии оживила ее,
появился смысл жизни и консультирования.
Но был и фронт сопротивления – таблетки.

«Это слабость!» – шипела она.
«Это шанс дать передышку системе, которая всегда на пределе», – отвечала психолог.
Диагноз психиатра – пограничное расстройство личности – ударил, как пощёчина.

Но с ним можно было бороться. Приняв таблетки, она не сдалась.
Взяла в руки новое, химическое оружие в своей вечной войне.
И наступило перемирие: сон, способность работать.
В эту передышку психолог дала задание: написать отцу письмо и отпустить.
Она сделала это технически безупречно. В Альпах, под Новый год,
в номере с видом на белые пики, которые так любил отец-лётчик.

Написала про боль в руке, про дверь, про деньги.
И добавила: «Терпеть ненависть к тебе – слишком тяжело даже для меня.
Твой казак складывает полномочия».
На рассвете сожгла листок и развеяла пепел с балкона.
Лёд альпийского ветра обжёг лицо. Это был красивый, чистый, пустой жест.
Она ощутила только лёгкость хорошо, но формально выполненной задачи.

Предательство как рекламный баннер (Таксидермия души)


Потом был год молчания.
Тишина после месяцев консультирования и совместной работы над рукописью была гулкой.

Психолог, в которой боролись профессиональная тревога и личная обида, однажды, разгребая спам, увидела знакомое имя.
Реклама.
«Линия разлома. Антропология терпения».
Единственный автор.
Она открыла описание. Узнала свои инсайты, их общие, выстраданные в кабинете находки.
Теперь они были частью монолога, холодного и безупречного.
Ни её имени. Ни благодарности.
Психолог откинулась в кресле.
Поняла. Пациентка не прошла терапию.
Написание книги для нее оказалось не путем к свету,
а мастерской по изготовлению вечных экспонатов из собственных ран.

Она конфисковала её методы и язык. Не чтобы исцелиться.
Чтобы сделать из своей боли неживой, идеальный, законсервированный объект для изучения.
Книга стала не итогом исцеления, а таксидермией души.

Дочь. Зеркало с диагнозом


Дочь была её чудом, ангелом с кудрями.
Она научила её всему, что умела сама:
бегло говорить на иностранных языках, переводить, работать из дома.

Они жили вместе. Это было невыносимо.
Дочь рисовала чудовищ с прекрасными глазами.

Однажды у неё появился поклонник: мальчик из онлайн-школы.
Сбегал от жёстких родителей. Вернулся к ним ради их денег на образование.
Она смотрела на них и видела призрак себя. И математика.
Пару, связанную не любовью, а расчётом.

А потом у дочери начались провалы в никуда, слёзы без причины.
Диагноз – биполярное расстройство – прозвучал как приговор.
И тогда её накрыла бешеная, удушающая обида на психолога.
Это она виновата! Она втолкнула нас обеих в этот мир диагнозов и таблеток!
Боль за дочь не искала выхода в слезах. Она искала и нашла виноватого.

Мир рухнул вторично. Она сама попала в больницу с острой реакцией.
В палате, под действием препаратов, в отчаянии написала отцу то самое письмо ещё раз,
будто впервые. «Ты хотел сделать из меня сильную. Ты сделал меня калекой.
Но калекой, которая научилась ходить…»

Сожгла в пепельнице. И снова – ничего. Ритуал без веры.
Она простила его в теории.
На практике лишь продолжила его дело.

Казак на посту


Книга не принесла славы. Тихо пылилась на полке.
Однажды она наткнулась на рецензию в малоизвестном блоге:
«Это не исповедь. Это клиническая картина, составленная самим пациентом.
Текст верифицирует не истину, а диагноз».

Перечитала эту фразу несколько раз.
И впервые что-то внутри не сжалось от обиды, а… согласилось. Кивнуло.
Да. Именно так.

Она написала книгу не о спасении.
Составила итоговый отчёт о катастрофе.
Подписала его своим именем. И этим отчётом скрепила свой приговор.

Психолог пыталась дать ей инструменты, чтобы починить душу.
Она использовала эти инструменты, чтобы аккуратно, с соблюдением всех формальностей,
составить заключение о её собственной неремонтопригодности.
Жизнь теперь – график её переводов.

Их сосуществование с дочерью - тихая война на истощение.
Она больше не воюет с миром. Охраняет хрупкий мир дочери от внешних угроз и от самой себя.
От своей собственной, окаменевшей, отцовской интерпретации любви,
которая может только терпеть и требовать терпения.
Однажды зимним утром, наливая чай, обожглась о край кружки.
Рефлекторно втянула воздух, приготовилась терпеть.

А потом… просто отставила чашку.
Подождала. Налила заново, уже не так горячо.

Это не было прорывом.
Произошла микроскопическая корректировка курса.

Казак не сложил полномочий.
Он просто, впервые за долгую службу, разрешил себе сделать глоток воды,
не превращая это в упражнение на выносливость.

Эпилог: Линия горизонта


Она не стала атаманом. Не стала и птицей.
Просто человек, который знает вес осколка на ладони.

Книга стоит на полке. Она больше не открывает её, но и не убирает.
Это не трофей. Документ, удостоверяющий личность:
«Носитель линии разлома. Действителен бессрочно».
Она коснулась корешка. Холод. Твёрдость. Знакомая геометрия разлома:
Я всё ещё здесь. Не потому что победила. А потому что научилась не падать с лезвия.

Да, она не исцелилась. Верифицировала свою рану.
И в этой страшной, окончательной ясности её единственная правда.

Правда о том, что «казак» – это не роль, а диагноз.
Она и есть эта линия разлома.

Жизнь по-прежнему идёт по лезвию. Но где-то на периферии монолита появились трещинки.
В них пробивается не любовь, на это нет сил.
Пробивается молчаливое признание фактов.
Факта холода.
Факта ожога.
Факта чужой и своей жестокости.
Она не стала другой.

Стала чуть более точной в описании той, кем всегда была.
И в этой чудовищной, некрасивой, лишённой катарсиса правде – её свобода.
Свобода не менять линию отца.
Свобода наконец-то увидеть её на карте своей души.

Не как путеводную звезду,
а как глубокий, старый, никуда не ведущий разлом.

И идти дальше, зная, что он здесь.
Навсегда.

январь 2023 - февраль 2026

P.S. Все имена и события в произведении вымышлены,
любые совпадения с реальными людьми, живыми или мёртвыми случайны


картинка - инет



Из кинофильма "Солярис" - И.С.Бах. Хоральная прелюдия фа-минор

https://vk.com/audio-2001942199_7942199
Миниатюры | Просмотров: 56 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 08/02/26 21:51 | Комментариев: 5



Пролог

Коридор детства был выложен зеркалами в тяжёлых рамах. Тех самых, что стояли в бабушкиной прихожей: с потемневшими краями, с лёгкой рябью в стекле, где отражение плывёт, будто под водой. Мать ушла в ту самую ночь, когда она пришла в мир. Тихо, без прощания. А он, ещё не зная, как держать новорождённую, забрал дочь из роддома в одиночестве, завернув в свою же куртку, которая чуть пахла табаком, осенним ветром, смесью боли-страха и любви.

Сначала он носил девочку на руках. Она видела в каждом зеркале только себя: круглолицую, с растрёпанными волосами, с его подбородком, касающимся макушки, как якорь. Потом они шли рядом: его шаг – ровная линия, её – пунктир из прыжков. В отражениях их силуэты то сливались в единое тело, то расходились, как маятники, не нашедшие общего ритма. А однажды она остановилась перед зеркалом, в котором он уже не стоял рядом. Только она: взрослая, с его бровями и своей улыбкой. И она прижала ладонь к холодному стеклу. За ним – не пустота. Там, в глубине, мерцало что-то живое: не призрак, а отпечаток. И чтобы услышать его, не нужно было звать. Достаточно было просто замереть.

Словарь

В пять лет он водрузил на нижнюю полку в её комнате увесистый том «Толкового словаря», пахнущий краской и старой бумагой.
– Вот твой ключ, – сказал. – От всех замков.
Она листала шуршащие страницы, водила пальцем по строчкам, словно читая по Брайлю. «Пап, а что такое эпилог?»
Он, не отрываясь от газеты, ответил: «Это когда история уже закончилась, но автору так важны герои, что он не может поставить просто точку».
В шестнадцать, готовясь к экзамену, она выронила книгу. Из стопки страниц выскользнул и полетел на пол засохший кленовый лист. На обороте – корявые буквы её детским почерком: «Лю²бовь – когда сердце бьётся в квадрате». Она рассмеялась над ошибкой. А потом воздух в комнате стал густым и тягучим: она поняла. Он нашёл эту нелепую записку. Сберёг. Включил в свой молчаливый лексикон как самое точное из всех возможных определений.

Градусник

В двенадцать лет мир раскололся на «до» и «после» родительского собрания. В машине царило гулкое, осязаемое молчание. Отец смотрел на дорогу, она – в боковое окно, стирая ладонью узоры конденсата.
Дома он не ругал. Поднялся на цыпочках, достал с антресолей длинный стеклянный градусник в бархатном футляре, встряхнул. Ртуть дрогнула и скользнула вниз.
– Дай руку.
Она испуганно протянула ладонь. Он нежно провёл холодным кончиком по её линии жизни – от запястья к буграм пальцев.
– Видишь, – сказал он, и голос его был тих и ровен, – это всего лишь ртуть. Она показывает температуру, но не диагноз. Твоя двойка – просто градусник. Он показал, что тебе жарко от стыда или холодно от страха. Лечить надо не цифру, а причину.
И повёл её на кухню учить забытые дроби, будто осторожно нанизывал рассыпавшиеся бусины ожерелья – одна к одной, не спеша.

Фокус

На её свадьбе он был самым спокойным и чуть отстранённым, будто наблюдал за спектаклем, финал которого знал наизусть. Её муж – высокий, с тёплыми ладонями – стоял у края зала и смотрел на неё так, будто только что открыл для себя самый ценный секрет вселенной. Отец кивнул ему почти незаметно: не передача права, а признание: ты тоже станешь тем, кто учится отпускать.
А когда смолкла музыка и начались танцы, отец подошёл и попросил монетку.
– Пап, не надо, – смущённо засмеялась она, чувствуя на себе взгляды гостей.
Но он настойчиво протянул открытую ладонь. Она покорно достала из сумочки блестящий пятак.
Отец зажал монету в правом кулаке, левой рукой сделал вид, что забирает её, подул на левый кулак и раскрыл пустую ладонь. Потом взял её руку, перевернул ладонью вверх. Холодный металл с тихим звоном упал в её ложбинку жизни.
– Вот и всё, – сказал он так тихо, что слова едва долетели сквозь шум зала. – Кажется, будто я тебя отпустил. Но ты всегда будешь чувствовать эту прохладу в своей ладони. Всегда.
И растворился среди гостей, оставив её стоять с монеткой, которая вмиг стала тяжёлой, как целый мир, который он ей когда-то подарил.

Эпилог

Проходят годы. Она моет посуду, а муж читает газету за столом. Его присутствие тихое, как дыхание дома. Она вдруг ловит себя на том, что напевает отцовский мотив: тот самый, что он насвистывал, чиня кран. Замирает с мокрой тарелкой в руках. На кухонном окне – конденсат. Проводит пальцем по стеклу и рисует маленький квадратик над буквой «ю»: лю²бовь.
Потом берёт старый словарь – переплёт потёртый, страницы пахнут пылью и клёном. Между «эпитетом» и «эпихореей» лежит монетка, завёрнутая в бумажку с его твёрдым почерком: «на счастье». Кладёт её в карман. Холодок у бедра – постоянное напоминание.
А ночью, укладывая собственного ребёнка, берёт градусник. Муж сидит на краю кровати, гладит девочку по волосам. Она проводит стеклянным кончиком по тёплой ладошке ребёнка. Девочка щекочется и хихикает. Муж улыбается – той улыбкой, что знает: он вошёл в историю, которая началась задолго до него.
Отражения давно перестали нуждаться в стекле. Они живут в жестах: в том, как она держит книгу, молчит перед ответом, ловит монетку ладонью, не глядя. Человек остаётся в другом человеке не воспоминанием, а языком. Не голосом, а ритмом. Не уроком, а отпечатком.

И в этом – его тихая, непоколебимая правда.

Расставания нет.

февраль 2024 и февраль 2026

https://vk.com/audios449414146?q=туниянц%20боль%20души

картинка - инет
Миниатюры | Просмотров: 47 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 07/02/26 01:36 | Комментариев: 2



Пролог

Осень пришла незаметно. Не с первым заморозком, а с тем днём, когда в магазине закончился его любимый чай. Она взяла другую пачку, положила в корзину, а потом вернулась и купила обе. Привычка. Или не привычка, а что-то более упрямое: память тела, которое помнит, как заваривать воду для другого человека. Так и живут бывшие. В пространстве между «уже не» и «ещё»:
не семья, но и не чужие. Люди, которые знают, как ты дышишь во сне,
но больше не имеют права это слышать.

Кружки

Он приехал за сыном в шесть утра: раньше, чем договорились. Она открыла дверь в халате, с мокрыми волосами. На плите шипел кофейник.
– Рано, – сказала она.
– Проснулся. Вспомнил вдруг… Как мы в той хрущёвке жили. У тебя чашка была с трещиной, ты её прятала под раковину, а я всё равно пил из неё.
Она молча налила кофе в две кружки. Белые, простые. Как те, что были тогда.
Сын спал. Они сидели за столом, не глядя друг на друга.
За окном моросил дождь, превращая фонари в размытые пятна света. В такие часы город будто замирает между прошлым и будущим. И в этой паузе легко вспомнить то, что давно отпустил, но так и не забыл. Он поднял кружку, прищурился:
– А ведь столовые приборы у нас были убогие.
– Нормальные.
– Не в этом дело. В том, что… всё равно было.
Она кивнула. Поняла. Не «несмотря на бедность», не «потому что любили», а именно всё равно. Потому что счастье тогда пряталось не в серебряных ложках, а в том, как он подкладывал ей подушку под ноги, когда она уставала на работе. В том, как она варила суп с подгоревшим дном, а он ел и говорил: «Идеально».
Сын проснулся. Побежал к отцу. Обнял его за шею влажными после сна руками. И в этот момент она увидела, как он прикрыл глаза и его плечи дрогнули. Не от радости. От чего-то более глубокого: от боли за эти три года, которые нельзя вернуть.
– Ты бороду отрастил, – сказала она.
– Да.
– Не идёт.
Он усмехнулся. Той усмешкой, что раньше заставляла её сердце биться чаще.
– Зато тепло.

Проводила их до двери. Когда дверь захлопнулась, взяла его кружку, вымыла, поставила в шкаф: не на своё место, а на верхнюю полку. Туда, где не достать случайно. Но можно, если очень захочется.

***
Рыба

В Икее она остановилась у аквариума. Рыбы плавали кругами: без цели, без устали. Он шёл следом с корзиной, полной ненужных вещей.
– Пойдём в отдел спален, – сказал. – Там распродажа.
– Подожди.
Она смотрела на рыб. Одна, маленькая, с красным хвостом, упёрлась в стекло и билась о него снова и снова.
– Она думает, что там выход, – промолвила тихо.
Он поставил корзину на пол. Встал рядом. Молчал. Долго. Так, как умел молчать только с ней.
– Я с Линой еду на Мальдивы, – сказал вдруг.
– Знаю.
– Не потому что…
– Я знаю.
Рыба всё билась о стекло. Красный хвост трепетал, как сердце.
– А ты бы поехала? – спросил он. – Если бы я попросил.
Она повернулась к нему. В его глазах – не надежда, не раскаяние. Просто вопрос. Честный.
– Нет, – сказала она. – Не поехала бы.
– Почему?
– Потому что мы друг друга задавим за три дня. Ты будешь молчать по вечерам. Я – царапать ногти о подоконник. К утру возненавидели бы друг друга.
– А к вечеру?
– К вечеру… – она улыбнулась чуть-чуть – к вечеру ты бы сварил кофе. Я рассказала бы про какую-нибудь глупость. И мы бы сидели на балконе до полуночи.
Он кивнул. Понял. Это была их правда: они не созданы для совместных отпусков, но созданы для совместных вечеров. Для тишины, которую не нужно заполнять. Для того, чтобы знать: если вдруг станет невыносимо, рядом есть человек, который помнит, как ты плачешь.
Рыба наконец отплыла от стекла. Поплыла в другую сторону.
– Пошли, – сказала она. – Купим эту подушку. Сыну понравится.
И они пошли. Не вместе, но и не врозь. Как два корабля, что давно разошлись по разным маршрутам, но иногда встречаются в одном порту. Чтобы пополнить запасы, проверить карты.
И снова в путь.
***
Дождь

Она сидела на бордюре у подъезда. Дождь мочил волосы, плечи, колени. Плакала. Не тихо, по-взрослому, а по-детски: всхлипывая, сопя, сжимая кулаки. Как будто весь этот год, с его усталостью, подругой в соседней комнате, пустотой по ночам, вылился наружу разом.
Дверь подъезда открылась. Он вышел, поставил сумки с продуктами у машины и сел рядом.
На мокрый бетон. Не спросил «что случилось». Не сказал «не плачь». Просто сел.
Минут через пять она выдохнула. Вытерла нос рукавом.
– Глупо, – сказала.
– Не глупо.
– Я не знаю, почему плачу. Из-за тебя? Из-за неё? Из-за того, что ты уезжаешь?
Он покачал головой.
– Ты плачешь потому, что одна. А быть одной – тяжело. Даже если ты сильная.
Даже если у тебя всё «хорошо».
Она посмотрела на него. Впервые за вечер. И увидела: его глаза тоже блестят. Не слёзы, но что-то похожее. Усталость. Боль. Любовь…
Та, что не умирает вместе с браком.

– Ты бы со мной жил? – спросила она вдруг, – Если бы не было сына. Не было всего этого…
Он усмехнулся: горько, но без злости.
– Сдвинулся бы к утру.
– А к обеду?
– К обеду… – он вздохнул – к обеду ты бы приготовила тот суп с лапшой. Я бы съел две порции.
И сказал бы, что это лучшее, что я ел за год.
Она рассмеялась: сквозь слёзы, сквозь дождь.
В этом смехе была и боль расставания, и понимание, что они никогда не будут вместе, но и никогда не будут чужими. Потому что видели друг друга голыми: не телом, а душой.
В сердце звенело ощущение благодарности за то, что было, и странная, нелепая надежда. Не на возвращение, а на то, что где-то в мире есть человек, который знает твой суп с лапшой.

В этом была их правда: они не могли жить вместе, но не умели быть чужими. Видели друг друга в самые неприглядные минуты: как он молчал неделями после увольнения, а она царапала ногти до крови в приступах тревоги. И всё равно, спустя годы, находили путь обратно: не к браку, а к этому странному, хрупкому теплу между двумя взрослыми людьми, которые знают друг друга лучше, чем кто-либо ещё.
Сын выглянул из окна. Махнул рукой. Они помахали в ответ: синхронно, как по привычке.
– Завтра в девять, – сказал он, поднимаясь.
– Привези ему йогурт. С вишней.
– Запомню.
И ушёл. А она осталась сидеть под дождём, но уже не плакала. Смотрела на фонарь, как его свет дрожит в луже. И думала: любовь не всегда остаётся с тобой. Но иногда она остаётся в тебе.
Как память о белых кружках, как знание, как варить кофе для другого человека, как умение молчать рядом с тем, кто тоже одинок.

Эпилог

Прошёл год. Они больше не встречаются в Икее. Он женился на Лине. Она завела чёрную кошку. По субботам он приезжает за сыном.
Иногда остаётся на чай. Иногда – нет.
Однажды вечером сын спросил:
– Вы снова будете жить вместе?
Она переглянулась с бывшим мужем. И они одновременно покачали головой:
не грустно, а спокойно, как люди, которые давно приняли свою правду.
– Нет, – сказала она. – Но мы всегда будем рядом.
И это была не фраза. Это было обещание: не друг другу, а ребёнку.
И себе.
За окном шёл дождь. На столе стояли две кружки.
Одна – её. Другая – его.
Простые, белые.
Как те, что были тогда.
И в этом была вся их история. Без драмы. Без финала «жили долго и счастливо».
Что-то тихое, но более настоящее.
Не любовь, которая сжигает.
А привязанность, которая остаётся. Как свет в окне, когда возвращаешься домой поздно ночью и знаешь: там кто-то ждёт. Не тебя. Но с тобой. И этого достаточно. Больше, чем достаточно.

Две жизни, переплетённые навсегда, как корни старых деревьев под землёй:
невидимо, крепко, без права на разрыв.

Это и есть жизнь.

1-2.2.2026


Скрипочка /c/ Тагеко

картинка - инет
Миниатюры | Просмотров: 66 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 02/02/26 22:52 | Комментариев: 6



Часть 3
Конец – это не когда всё заканчивается. А когда кто-то другой берёт твой голос и продолжает говорить

Светлой памяти дедушки Шипилова Дмитрия Филипповича /26.10.1903-20.04.1981/
и бабушки Шипиловой Федосьи Алексеевны /12.11.1910-2.04.1983/


Предисловие

Однажды я поняла, что конец – это не когда всё заканчивается.
А когда кто-то другой берёт твой голос и продолжает говорить.
Может, ты.
Или тот мальчик на облаке, о котором ты скоро узнаешь.
Главное, чтобы кто-то слышал и верил, что:
– лестница ведёт куда-то в облака,
– кошки мурлычут на языке снов,
– старик, переписывающий детство, на самом деле лечит целый мир.

Третья часть – не продолжение.
Это ответ:
– дереву, которое простило зарубку,
– бабушке, которая вязала слова-«прости», «останься», «люблю»,
– памяти, которая живёт в зонте, слониках, часах, остановившихся в 10:47.
Здесь уже нет героя, который боится темноты или учится плавать.
Здесь – человек, который переписывает прошлое, чтобы выжить,
отправляет письмо в прошлое – и получает ответ не словами, а отпечатком пальца и запахом табака. Поднимается по лестнице в облака – и встречает там себя,
ещё не испугавшегося.
Это не финал.
Передача эстафеты.
Ты читаешь – и становишься тем, кто продолжает говорить.

Про то, как дерево научилось прощать

На заднем дворе росло старое яблоневое дерево. На нижней ветке – зарубка. От меня.
Когда я был злой. Когда кричал на маму, а она – на папу, а я – на всех.
Через год вернулся, а на месте зарубки уже была кора. Зажила. Будто и не было.
Я спросил:
– А оно помнит?
Дедушка посмотрел на дерево:
– Конечно, помнит. Но не держит зла. Оно просто даёт яблоки.
Я прижался лбом к стволу и сказал:
– Прости.
Через неделю в грозу оно упало. Не от боли. От старости.

Но весной из пня вылезли два новых побега.
Как будто дерево сказало: «Привет. Продолжаем».

О бабушке и волшебном крючке

Бабушка вязала. Всё время. Даже когда спала, руки двигались, как будто там, во сне, кто-то просит шарф.
У неё был крючок: железный, старый, с царапинами. Я спросил:
– Он волшебный?
– Да, – говорит. Каждая петля – это слово, которое я не сказала.
Я не понял.
– Ну, например, «прости», «люблю», «останься»… Они все там, в полотне.

Я потом стал смотреть на её свитера. И мне казалось, что если развязать – польются слова. Может, даже моё имя.

Про празднование осенних дедов и встречу с фотографиями и историями о предках

Осенью мы стали отмечать День Осенних Дедов.
Собрались у печки. На столе: картошка, клюква, чай. А на стене: фотографии: дед, которого я не знал, прадед, который воевал, и какой-то дядя в шляпе, про которого говорят: «Пропал. Но был смелым».
Я спросил:
– А они бы пришли, если б могли?
– Конечно, – сказала бабушка. – Только бы опоздали. Все наши – опаздывают.

Мы выпили чаю с клубникой за тех, кого нет.
А потом – за тех, кто ещё не родился.
Чтобы знали: их тоже ждут.

Про собаку, которая лаяла на будущее

У соседей была собака – Бычок. Не злая. Но лаяла странно. Не на прохожих, не на почтальона. На пустоту.
– Что ты лаешь? – спрашивал я.
– Он видит то, чего мы не видим, – говорил дедушка.
Однажды я сел рядом. Смотрю, он смотрит в угол двора. Лает. Потом – тихо.
Сидит. Будто ждёт.
Через неделю там появился котёнок. Мокрый, грязный. Вылез из канализации.
Я понял: Бычок лаял не на котёнка. Он лаял на то, что будет. Он видел его до того, как он стал настоящим.
Теперь я думаю: может, все собаки – пророки? Только они не предсказывают войны или землетрясения. Они предупреждают: «Смотри – там, где пусто, скоро будет кто-то».

А может, будущее – оно уже есть. Просто мы ещё не влезли в него, как в старые штаны.

Про парадоксы времени, старость и мечты

Дедушка говорил:
– Когда я был маленьким, старость казалась болезнью.
А теперь – это просто усталость, которая не проходит.
Я спросил:
– А мечты?
– Мечты, – сказал, – молодеют. Они приходят к старикам, чтобы напомнить: вы когда-то хотели быть капитаном, летчиком, героем.
– А теперь?
– Теперь хочу, чтобы ноги ходили. Чтобы память не терялась. Чтобы внук пришёл.
А я думал: время – оно не идёт вперёд. Оно кружит. Мы бежим, а оно стоит. Потом вдруг ррраз, и мы уже старые! А мечты - всё те же. Только просят не о большом, а о малом: «Вспомни меня. Сделай шаг. Скажи „люблю“».

Старость – это когда мечтаешь не о будущем, а о том, чтобы прошлое снова стало настоящим.

Про часы, которые остановились, когда дедушка ушёл

Часы стояли на стене. Тик-так. Тик-так. Дедушкины. С деревянным корпусом и стрелками, как пальцы.
Он их заводил каждое утро. Говорил:
– Время надо кормить, как собаку. Не забудь, и оно не убежит.
Потом он ушёл. Навсегда. А часы – нет. Они остановились ровно в десять часов сорок семь минут. Ни минутой больше, ни меньше.
Я спросил бабушку:
– Почему не идут?
– Может устали, – сказала она. – Или ждут.
Я пытался завести. Завожу, идут секунд пять. Потом – снова «тик… тик…» и стоп.
В десять сорок семь.
Иногда мне кажется: время не сломалось. Оно просто решило остаться там. Где дедушка ещё жив. Где чай на плите, газета на столе, и кто-то говорит: «Ну что, внучек, пошли за грибами?»

А может, время – оно вообще не движется. Просто мы бежим мимо него. А оно стоит и смотрит.

Про зонт, который помнил дождь

У бабушки был зонт. Чёрный, с деревянной ручкой, в форме гриба. Он стоял в углу прихожей и молчал. Даже когда его брали – молчал.
Я спросил:
– Почему он такой старый?
– Потому что он пережил много дождей, – сказала бабушка. – И в каждом капельку чего-то потерял.
Однажды я открыл его дома. Просто так. И вдруг услышал шум, будто дождь пошёл. Только его не было. Ни на улице, ни в окне.
– Ты слышишь? – спросил я.
Бабушка кивнула:
– Это он вспоминает. Зонты тоже помнят.
Я понял: он не просто хранил сухость. Он хранил всё: прогулки с хлебом из булочной, слёзы под ним, смех двух влюблённых, чьи плечи соприкасались под тканью…
И тот день, когда бабушка шла с похорон деда, а дождь не хотел останавливаться.

Теперь, когда беру его – говорю:
– Спасибо, что помнишь.

Про слоников на комоде и письмо из прошлого

На комоде стояли четыре слоника. Маленький, крошечный, средний, большой. Из фарфора. Бабушка сказала:
– Это мы. Ты, я, твои мама и папа. Когда ты был маленький.
Я их трогал осторожно. Боялся разбить. Как будто, если разобью – нас станет трое.
Летом я был в лагере. Когда вернулся – бабушки не было.
Родители сказали, что она ушла к дедушке.
Однажды я нашёл письмо. Под книгой. Старое. Без конверта.
Там было написано:
«Если ты читаешь это, значит, я уже не могу обнять тебя сама. Но знай: я смотрю на тебя через слоников. Через пыль. Через время. Люблю.»
Я не заплакал. Я протёр слоников. Особенно большого. Поставил его в центр.

Теперь, когда я злюсь или устаю, смотрю на них. И чувствую: бабушка меня помнит,
я – часть чего-то тёплого.

Про старика, который каждую ночь переписывает своё детство

Жил на пятом этаже старик. Выходил на балкон с блокнотом. Писал. Каждую ночь.
Я подглядел однажды.
Первая строчка: «Сегодня я не упал с велосипеда».
Потом прочитал дальше:
«Сегодня мама не кричала. Сегодня папа вернулся домой. Сегодня собака не убежала. Сегодня я сказал „люблю“ – и услышали.»

Я понял: он переписывает прошлое. Не чтобы изменить его.
Чтобы дать себе шанс выжить в нём.

Я спросил:
– А можно мне тоже?
– Можно, – сказал он. – Но пиши только то, чего не хватало.
Иначе боль станет привычкой.

Теперь и я иногда пишу по ночам.
«Сегодня я не замолчал. Сегодня мама улыбнулась. Сегодня я был собой – и меня приняли.»

Может, это неправда.
Но пока я пишу – становится правдой.

Про письмо, которое я отправил в прошлое, и ответ пришёл

Я написал письмо дедушке. Не на могилу. Просто – ему.
Написал:
«Я вырос. Уже не боюсь темноты. Самокат починил. Маше сказал, что люблю. Иногда делаю глупости. Прости, если бы ты был – наверное, сказал бы: „придумаем“. Я скучаю.»
Сжёг его в печке. Пепел высыпал в сад.
Через месяц нашёл конверт. Внутри – листок. Без слов. Только отпечаток большого пальца. И запах табака.
Я знаю: это ответ.
Потому что дедушкины письма всегда пахли трубкой.
А слова он говорил глазами.

Ответ пришёл не тогда, когда я ждал.
А когда был готов его принять.

Про лестницу в облака

На даче был сарай. А на нём – старая деревянная лестница. Она вела… в никуда.
Просто вверх. Крыши не было. Только небо.
Я спросил:
– Зачем она?
Дедушка сказал:
– Чтобы кто-то мог уйти. Или прийти.
Я начал лезть. Доски скрипели. Ветер трогал за ухо. На каком-то этаже (хотя сарай был одноэтажный) понял: я уже не на земле.
Смотрю – облако плывёт. Прямо ко мне. Остановилось. Как автобус.
Я протянул руку. Облако стало плотным. Я ступил на него.
Оно прогнулось. Но выдержало.
Там сидел мальчик. Лет десяти. В моей же футболке.
– Ты кто? – спрашиваю.
– Я – ты, – говорит. – Только ещё не испугался.
Я хотел спросить: «А что будет?» – но он уже исчез. Только след на облаке, как от босой ноги.
Слез я быстро.

А вечером спросил дедушку:
– А если лестница останется – они придут снова?
– Придут, – сказал он. – Только ты уже не заметишь.
Потому что станешь слишком взрослым для облаков.

Про кошку, которая мурлычет на языке снов

Кошка появилась ночью. Ни с чем. Просто сидела под окном и смотрела.
Глаза – как два экрана.
Назвали её Мураська. Но она не мяукала. Она мурлыкала. И не просто так.
Её мурлыканье было разным.
Когда мама плакала – мурлыкала колыбельную.
Когда папа злился – тихо, как ветер в трубе.
А когда я просыпался от кошмара – вдруг начинала мурлыкать моим голосом.
Я спросил ветеринара:
– Это нормально?
– Нормально, – говорит. – У некоторых кошек не шерсть – а память чужих снов.
Однажды ночью просыпаюсь, а она сидит на подоконнике и мурлычет песню,
которую пела мне бабушка. Ту, что я забыл.

Я понял: кошки не живут с нами.
Они хранят нас.
В виде тепла. В виде звука. В виде тихого «ты не один».

Про день рождения города

Городу исполнилось 800.
На площади – парад. Флаги. Музыка.
Дети с воздушными шарами.
Старики с фотографиями.
Я спросил:
– А город знает, что у него день рождения?
– Конечно, – сказала бабушка. – Он чувствует каждый подарок.
Я решил сделать свой.
Сел на лавочке и начал рассказывать ему истории:
Про то, как в этом дворе я впервые встал на самокат.
Про первую любовь у школьного забора.
Про пса Бычка, который лаял на будущее.
Про дедушкины часы, которые остановились.
Город слушал.
Фонари чуть ярче загорелись.
Окна улыбнулись светом.

А вечером, когда я шёл домой,
старик на скамейке сказал:
– Спасибо.
– За что? – спрашиваю.
– Город передал. Говорит: «Хорошее воспоминание – лучший подарок».

Финальная: Про то, как конец стал началом

Я собрала все эти истории.
И сложила в коробку.
Написала: «Для того, кто будет после».
Потом вышла в сад.
Поставила коробку под яблоней – той самой, которая простила мальчика.
Села рядом. Ветер стряхнул лист.
На нём – одно слово: «Спасибо».

Послесловие

Ты дошёл до конца.
Но посмотри: коробка под яблоней не закопана. Она стоит. Открыта.
«Для того, кто будет после».
Это не прощание. Это приглашение.
Приглашение стать тем, кто соберёт новые радетки.
Кто услышит мурлыканье кошки – и поймёт, что это бабушкина колыбельная.
Посмотрит на старые часы – и скажет: «Я заведу. Пусть идут хоть пять секунд».
Кто, стоя под дождём с чёрным зонтом, шепнёт: «Спасибо, что помнишь».
Ты – не просто читатель.
Ты – следующее поколение радеток.
И когда-нибудь, может, ты напишешь:
«Я думал, вода – это как воздух, только мокрый…»
И кто-то дочитает – и скажет: «Спасибо. Я тоже был таким».
А пока –
спи спокойно.
Пусть тебе приснится мальчик на облаке.
И он подаст тебе руку.

февраль - март 2025 и февраль 2026

картинка - инет

Эдгар Туниянц - БОЛЬ ДУШИ
https://vk.com/audios449414146?q=Эдгар%20Туниянц%20-%20БОЛЬ%20ДУШИ
Миниатюры | Просмотров: 110 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 01/02/26 20:30 | Комментариев: 6



Часть 2
Как будто детство, память и мечты договорились встретиться под ёлкой в полночь

Предисловие

Вот и новые рассказики – с нежностью, с горчинкой, с улыбкой сквозь годы.
Главный герой – мальчик, который вырос, но не забыл, как звучит сердце.
Если первая часть была о том, как начать дышать,
то вторая будет о том, как начать верить, что:
– любовь может быть кривой, как пирог с горохом вместо вишни,
– город помнит твои шаги,
– пуговица в кармане – не случайность, а тихая договорённость с прошлым,
– быть человеком – не падение с небес, а сознательный выбор чувствовать боль, течь, любить, терять.
Здесь появляются не только «я», но и мы: мама, папа, Маша, бабушка, брат и
сестра – близнецы.
Потому что взросление – не выход из детства,
а расширение круга тех, кого ты готов держать за руку, даже если сам дрожишь.

Про зуб мудрости

Зуб вылез. Без предупреждения.
Больно. Как будто кто-то стучится изнутри:
– Эй! Я здесь! Открывай!
Я спросил врача:
– Почему его так называют – мудрости?
– Потому что он приходит, когда ты уже думал, что всё знаешь, – улыбнулся тот.
– А зуб сообщает: «А вот и нет».
Я сидел дома, жевал вату с обезболивающим, и вдруг понял:
Мудрость – не когда знаешь ответ.
Это когда терпишь боль вопроса, не кричишь, а дышишь.
И понимаешь: всё, что растёт, сначала ранит.

Теперь, когда кто-то говорит:
– Я всё знаю,
я улыбаюсь:
– Подожди. У тебя ещё зуб мудрости не вырос.

Про маму и пирог с вишнями на день рождения

На день рождения мне обещали пирог. С вишнями. Настоящими, не из банки.
Я сидел за столом, как принц. Ждал.
Мама вышла из кухни. Лицо такое, будто победила в войне.
– Готов, – говорит.
Пирог был… странный. Как будто пытался быть круглым, но сдался на полпути.
Вишни торчали, как глаза после сна.
Я сказал: «Спасибо!» И съел почти весь.
Потом спросил:
– А почему одна вишенка – зелёная?
– Это горох, – сказала мама.
– Перепутала.

Я доел. Потому что любовь – она не всегда вкусная. Но она – есть.

Про город, который дышит по ночам

Город, говорит мама, – живой.
Только дышит он не днём, а ночью. Когда все спят.
Я не верил. Пока однажды не проснулся от странного шума.
Не машины. Не ветер.
А будто… вздох.
Выглянул в окно.
Фонари мерцали, как ресницы.
Дома слегка покачивались, как после долгого дня.
А асфальт потрескивал, будто разминается.
Я спросил у мамы:
– Это город дышит?
– Да, – сказала. – Он устаёт. Как человек.
– А что он чувствует?
– Всё. Шаги детей. Слёзы стариков. Клятвы влюбленных. Даже твои мысли.

С тех пор я кладу ладонь на подоконник перед сном.
И чувствую ритм: «тук-тук… тук-тук…»
Это город бьётся.
И помнит каждого, кто по нему ходил.

Про пуговицу, которая помнила все сердца

Нашёл пуговицу. На улице. Маленькая. Чёрная. С четырьмя дырочками.
Показал маме:
– Можно оставить?
– Бери, – говорит. – Пуговицы – это глаза одежды. Они всё видят.
Я стал носить её в кармане.
Однажды, когда было очень грустно, достал, а она тёплая.
Как будто кто-то только что держал её в руке.
Потом понял: она помнит.
Каждое сердце, к которому прикасалась.
Мужчину в пальто, который прощался на перроне.
Девочку, которая плакала за углом.
Бабушку, которая гладила эту пуговицу и шептала: «Спи, внучек, спи».
Теперь, когда мне страшно или одиноко, я говорю пуговице:
– Расскажи, как любили?

И она молчит.
Но в кармане становится теплее.

Про карман, полный времени

У моего пальто есть карман. Глубокий. Как яма. Я туда кидал всё: билетики, камешки, записки, жвачку.
Однажды достаю, а там часы. Маленькие, серебряные. Не мои. Никогда не видел.
Показал папе.
– Откуда?
– А ты сам туда положил, – говорит. – В три года.
– Но я не помню!
– Вот именно, – улыбнулся. – Потому они и остались.
Я понял: некоторые вещи мы теряем не потому, что забываем. А потому, что ещё не готовы их найти.
Теперь я иногда кладу в карман что-то важное. На потом. Чтобы взрослый я сказал:
«Ах, вот где ты был».

Карман – это прошлое, которое мы носим с собой.
И будущее, которое ещё не вытащили.

Про звезду, которая решила стать человеком

Одна звезда устала светить.
– Хватит, – говорит. – Я хочу чувствовать.
– Ты сошла с ума, – говорят другие. – Мы – свет. Мы – вечность.
– А я хочу быть теплом, – отвечает она. – Не просто лучом. А тем, кого обнимают.
И упала.
Не как метеор. Тихо. Как снежинка.
Родилась девочкой. В зимнюю ночь.
Сказали: «Чудо».
А она сказала первое слово – не «мама», а «звезда».
Теперь, когда она смеётся, на небе одна звезда гаснет и засыпает.
А когда плачет, загорается новая.

Люди думают: это метeоритный дождь.
А на самом деле – это она вспоминает, кто была.
И выбирает снова:
остаться человеком…
или вернуться в небо.

Как родился брат и сестра сразу, и мы переехали

Родители сказали:
– Будет ребёнок.
Я спросил:
– Мальчик или девочка?
– И то, и другое, – сказали. – Близнецы.
Я представил: два крошечных человека. Одновременно. Как два пузырька в газировке.
Когда они родились, я подумал: теперь я не центр.
Но потом увидел, как они держатся за пальцы. Как один плачет, а другой сразу морщится. Как будто чувствуют.
А через месяц – переезд. Квартира стала тесной.
Грузчики носили вещи. Я сидел на коробке с надписью «Детство».
Бабушка сказала:
– Не бойся. Дом – это не стены. Это те, кто дышит рядом.
В новом доме мы повесили две кроватки. А на стене – большую фотографию: я, родители, и два маленьких комочка в одеялах.

Я стал старшим.
Не по возрасту.
По смыслу

Про папу и сломанный самокат

Самокат сломался на повороте. Я не упал, но он – да. Скрипнул, словно сказал: «Всё».
Папа посмотрел, покачал головой:
– Ну ты и мастер.
Я хотел сказать: «Это не я! Это кочка!» – но кочка была маленькая. А вина – большая.
Папа взял отвёртку, гаечный ключ и стал ковыряться. Потом достал из кармана шуруп, который, говорит, носил на всякий случай. Я спросил:
– А если бы его не было?
– Тогда бы мы придумали, – ответил он.
Через час самокат ехал. Не идеально – скрипел, как старик после дождя. Но ехал.

А я понял: папы – они не чинят самокаты. Они чинят мир.
Маленькими шурупами и фразами вроде «придумаем».

Про школу и неправильный ответ

Учительница спросила:
– Что такое дружба?
Я поднял руку. Хотел сказать красиво. Про верность, про то, что друг не бросит, даже если ты забыл тетрадь или съел его бутерброд.
Но сказал:
– Дружба – это когда можно чихнуть, и тебе никто не скажет: «Будь здоров».
Потому что и так понятно.
Все засмеялись. Учительница сказала:
– Нет, это не совсем правильно.
А потом Маша встала и сказала:
– А я считаю – правильно.

Теперь, когда я чихаю, она говорит: «Молчу. Это дружба».

Про ангину, домашнее мороженое и страшный сон

Я заболел. Ангина. Лежу, горло – как будто в нём живёт оса. Мама говорит:
– Ни мороженого. Ни холода. Только тепло.
А у бабушки как раз было домашнее мороженое. С ванилью и мятой. Она шепнула:
– Держи. Только - никому.
Я съел. Оса в горле «закричала». Я задремал.
И приснилось: я – мороженое. Меня положили в рожок. И несут на солнце. Я таю. Кричу: «Не надо!» – а голоса нет. Только капли.
Проснулся – весь в поту. А мама сидит и говорит:
– Ну что, мороженое?
Я кивнул.
– Таю, – говорю.

Она засмеялась. И принесла чай. С малиной. Без мороженого. Но с тем же вкусом – почти.

Про сон, который сбылся в Новый год

Мне приснилось: я стою на крыше.
Над городом.
А вокруг – тысячи фонариков.
И дедушка говорит:
– Загадай. Только вслух.
Я сказал:
– Хочу, чтобы мама больше не плакала.
– А папа чтобы знал, что я его люблю.
– И чтобы Маша сказала: «Да».
Проснулся.
Бой курантов.
Фейерверк.
А потом – тишина.
Утром мама пьёт чай. Улыбается.
Папа обнимает меня – первый раз за год.
А Маша приходит с конфетами и говорит:
– Я прочитала твоё письмо. Да.

Я понял:
Новый Год – это не праздник.
Это дыра во времени, где сны могут вылезти в реальность.
Если ты сказал их вслух.
Если верил и был готов платить цену – расти.

Про зиму, которая забыла уйти

Зима задержалась. Снег лежал до апреля. Дети радовались. Взрослые ворчали:
«Рано тает, потоп будет».
А я заметил: одна ёлка во дворе так и осталась в игрушках. Наверное, забыли снять.
Я подошёл. Шарик покачивался на ветке. Красный. С трещиной.
– Почему ты ещё здесь? – спросил я.
(Говорить с ёлками – нормально. Особенно если тебе одиннадцать. Или шестьдесят.)
Потом пришёл мальчик. Тоже смотрит.
– Это наша, – говорит. – Мы её наряжали. А потом… забыли.
Мы сняли игрушки. А ёлку – нет. Пусть стоит и знает: её помнят.

Весна пришла. Снег растаял.
А ёлка всё стояла – с одним шариком, который мы не заметили.
Как напоминание: «Некоторые праздники не заканчиваются.
Они просто переходят в режим ожидания.»

Про то, как я пытался продать свою тень

Я прочитал, что тень можно потерять. И решил: а вдруг её можно продать?
Написал объявление в подъезде:
«Продаю тень. Настоящая. От солнца. Носится хорошо. Подходит для жарких дней и страшных историй. Цена договорная».
Пришёл мальчик с пятого этажа. Спрашивает:
– А она не отвалится?
– Нет, – говорю. – Приклеена надолго.
Он дал мне три конфеты. Я встал на солнце, а тень на месте.
– Эй! – кричит. – Обман!
Я понял: тень не продаётся. Она остаётся. Даже если хочешь избавиться.

Потом пришёл старик с палочкой. Посмотрел на мою тень и говорит:
– Я бы купил. У меня своей почти нет. Совсем прозрачный стал.
Я не стал брать деньги. Просто постоял с ним на солнце. Поделился тенью.
Как зонтом в дождь.

Про веру, надежду, любовь – и внука по имени Димка

Жили-были три старушки. Не родные. Но вместе – как одна семья. Звали их: Вера, Надежда и Любовь. Да, как в книжке. Но не святые. Просто бабушки.
Они сидели на лавочке. Вязали, пили чай, обсуждали погоду и судьбу страны.
Однажды прибегает мальчик.
– Бабушки! – кричит. – Меня в школе спросили: «Кто тебя воспитывает?»
А я сказал: «Вера, Надежда и Любовь». Все засмеялись!
Бабушки переглянулись.
– Ну и правильно, – сказала Вера. – Пусть знают.
– А ты кто? – спросила Надежда.
– Я Димка со второго этажа! – говорит.
– Можно я сегодня побуду вашим внуком?

Вера улыбнулась и кивнула в знак согласия:
– Вот она – вера. Когда приходит внук по имени Димка.

Послесловие

Ты прошёл через зубную боль, тающее мороженое и сны, которые сбываются не от волшебства, а от смелости сказать вслух.
Узнал: время – не линейка, а карман, в который можно положить надежду на потом.
Понял: тень не продать, но можно поделиться ею со стариком, который почти исчез.
И, наконец, ты встретил Димку – того самого мальчика, который пришёл и сказал: «Можно я сегодня побуду вашим внуком?»
Это история не о бабушках, а о том, как принадлежность создаётся не по крови,
а по выбору.
И если дочитал, значит, где-то в тебе тоже живёт Димка.
Тот, кто готов подойти и спросить: «Можно я сегодня побуду вашим?»
А в третьей части… он приходит. И не один.

февраль 2025 - февраль 2026

картинка - инет

Эдгар Туниянц - ПРИКОСНОВЕНИЕ К РОДНОМУ
https://vk.com/audios4....РОДНОМУ
Миниатюры | Просмотров: 49 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 01/02/26 20:28 | Комментариев: 4



Радетки (детские истории или рассказики для детей и взрослых).
Радеть – заботиться, тревожиться, переживать, надеяться.

Часть 1
Детство не закончилось, просто сменило форму

Предисловие

Эти истории – не вымысел. Не «сказки». Радетки – маленькие озарения, которые приходят, когда замедляешься и вспоминаешь,
как чувствовал мир, когда он был огромен, а ты – маленьким.
Они словно следы на снегу. Через время исчезнут.
Но пока видны, значит, кто-то прошёл этим путём.

Радетки не учат, напоминают:
- плыть начинаешь не тогда, когда умеешь – а когда перестаёшь бояться,
- стыд не уйдёт, пока не услышишь: «Я вижу тебя и всё равно люблю»,
- геройство – не в полёте, а в том, чтобы остаться рядом, когда всё рушится.
Читая их, возвращаешь себе право – быть неловким, ранимым, искренним.
И всё ещё – любимым.

Как я учился плавать

Я думал, вода – это как воздух, только мокрый. Прыгнул в речку с берега, как герой из мультика. Не получилось.
Вода оказалась тяжёлая, как бабушкины валенки.
Вынырнул и кричу: «Папа! Я тону!»
А он говорит: «Не тони!»
– А как? – спрашиваю.
– Делай, как я, – говорит.
Папа делает «как я» – и плывёт. Я делаю «как я» – и опять тону.

Потом понял: когда боишься – не плывёшь. А перестал бояться, заметил: я уже плыву.
Только никто не смотрит. А жаль…

Про стыд и страх

Стыд – это когда хочется провалиться.
Но не в землю. А прямо здесь – на месте. Чтобы тебя стало не видно, даже если стоишь.
Я однажды забыл штаны надеть. Ну, не совсем. Надел, но задом наперёд. Ходил так весь день. Никто не сказал. Только собака смотрела странно.
А вечером мама:
– Зачем задом наперёд?
– Не знаю, – говорю.
– Просто… хотелось быть другим.

Стыдно было. Но потом – легче. Потому что сказали. А не молчали.
Страшнее всего, когда молчат. Тогда стыд остаётся внутри.
И живёт. Как гость, которого не приглашали.

Про разлюбу и любовь

Разлюба – это когда любишь, но не можешь показать. Или показываешь, но не так.
Я любил Машу. С детского сада. Она тоже любила. Но мы решили – это стыдно.
Поэтому дрались. Особенно перед уходом домой.
Однажды она дала мне конфету.
– На, – говорит. – Только никому не говори.
Я сказал:
– И тебе одну дам.
– Какую?
– Ещё не купил.

Так мы и ходили – каждый с одной конфетой в будущем. Любили. Но не говорили. Потому что разлюба – она такая.

Про то, как я перестал быть героем

В детстве я хотел быть героем. Спасать котят, ловить преступников, летать.
Теперь я просто приношу маме чай, когда у неё болит голова. Поддерживаю папу,
когда он рассказывает одно и то же. Слушаю Машу, когда ей страшно.
Однажды она сказала:
– Ты сегодня был настоящим героем.
– За что? – спрашиваю. – Я ничего не сделал.
– Сделал. Ты был рядом.
Я понял: герой – не тот, кто спасает мир.
Это тот, кто не уходит, когда мир рушится у кого-то в груди.
Теперь я больше не хочу летать.

Хочу только быть рядом.
Тихо. Без пафоса.
Как свет в прихожей – не яркий, но всегда есть.

О журавле надежды и синице грусти

На болоте живёт журавль. Высокий. Серый. Каждую весну прилетает.
Говорят, он несёт надежду.
Потому что прилетает туда, где его никто не кормит. Где холодно, грязно.
Но он прилетает.
А у нас во дворе – синица. Маленькая. Сердитая.
Каждое утро садится на карниз и поёт.
Но песня у неё грустная.
Как будто помнит зиму.
Я спросил бабушку:
– Почему один несёт надежду, а другая – грусть?
– А ты думаешь, они разные? – улыбнулась.
– Нет.
Журавль – это надежда, которая умеет летать.
Синица – это грусть, которая не перестала петь.

Иногда я ставлю крошки.
Синица прилетает.
Я говорю:
– Спасибо, что поёшь.
Она вертит головой.
И улетает.

О встрече с морем и волшебным ветром перемен

Море я видел только по телевизору.
А когда увидел вживую, оно оказалось громче, чем думал.
Стало страшно. Такое большое. И движется само по себе.
Стою, а ветер шумит:
– Ну что, готов?
Я не ответил.
А ветер сдул с меня кепку.
Я побежал за ней и вдруг понял: ветер не сдувает. Он зовёт.
Шепчет:
– Ты боишшшшшься волн? А они боятся, что ты не войдёшшшшшшь.
Ты боишшшшшшься глубины? А она ждёт, чтобы ты её коснулся.
Я вошёл. Холодно. Страшно.
Но потом – засмеялся.
Море обняло.
А ветер прошептал:
– Вот он – первый шшшшаг туда, где ты ещё не был.

Теперь, когда что-то меняется, я слушаю:
А нет ли ветра?

Про то, как я перестал бояться темноты, а она – нет

Я боялся темноты. Она была большой, чёрной и молчала. А молчание – шумное.
Мама говорила:
– В темноте ничего нет.
– А если есть? – спрашивал я.
– Тогда закрой глаза, и её не будет.
Однажды я решил: хватит. Встал ночью, включил свет. И сказал:
– Я больше не боюсь тебя.
Темнота исчезла.
Но потом я выключил свет и понял: она не исчезает. Она ждёт.
Прячется за шторой, под кроватью, в углу.
И тогда я догадался:
Я перестал бояться темноты. А она всё ещё боится меня.
Ведь каждый раз, когда я включаю свет, она исчезает! Как таракан.

Теперь я иногда выключаю свет специально. Чтобы она знала: я здесь.
И мы – вдвоём. Но я – главный.

Послесловие

Спасибо, что был со мной и слушал радетки
Прошёл через страх и стыд, через разлюбу и тихое героство. И не выключил свет.
Ты – тот, кому можно доверить память. Может, всё это не о прошлом.
А про будущее.
Про то, как мы учимся быть мягкими.
Перестаём бояться грусти и начинаем доверять ветру.
Может ты потому и дочитал, что узнал себя в мальчике, который забыл надеть штаны,
или в том, кто вошёл в море, несмотря на дрожь.
Эти рассказы – не архив.
Приглашение перестать прятать свои «разлюбы», свои конфеты, которых ещё нет,
но которые ты всё равно даришь.
А если ты дочитал до этого слова, значит, уже готов к следующему шагу.
Туда, где город дышит по ночам, звёзды падают, чтобы полюбить,
и пуговицы хранят память о сердцах, которые давно перестали биться.

А пока –
спи спокойно.
Пусть тебе приснится море.
И ветер, который знает, куда тебя вести.

январь-феваль 2025 и январь - февраль 2026

картинка - инет

Эдгар Туниянц - Цените каждое мгновенье
https://vk.com/audios4....новенье
Миниатюры | Просмотров: 57 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 01/02/26 20:23 | Комментариев: 4



Дедушка Мороз, здравствуйте!
У вас ведь есть взрослая версия волшебного мешка?
Не с конфетами, а с терпением, пониманием и парой свободных выходных подряд?
Если найдёте, то положите туда ещё немного уверенности в завтрашнем дне и чайную ложку спонтанности (чтобы не забыть, как выглядит «просто радость»).
О, и если вдруг завалялась коробочка под названием «Не надо ничего объяснять – всё и так понятно» – это как раз то, что нужно! Пусть в ней будет тёплый плед, кружка какао с зефирками и пять минут тишины, когда никто не звонит.
А ещё, чтобы телефон сам решал: «Нет, сейчас не время для рабочего чата.
Сейчас – время для сна».
И пусть зима будет не только за окном, но и внутри: в виде уютных пауз, лёгких воспоминаний и ощущения, что всё, в общем-то, нормально. Даже если «нормально» – это когда чайник свистит, а ты вспоминаешь, что чайник – вообще прошлый век.
Спасибо заранее.
И да, если увидите мою мотивацию, передайте ей,
что я не серчала, просто ждала её у окна с чаем.

03/01/26
Миниатюры | Просмотров: 79 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 15/01/26 05:22 | Комментариев: 6

Читает Ирина Ашомко
Мелодия Эдгар Туниянц_Мои мечты_ https://pinkamuz.pro/search/туниянц/2




­Домовой Сереженька_Стихи Наталья Захарцева
https://www.chitalnya.ru/work/4223359/

­Город плотно взяли в кольцо метели. Наросли сугробы. К весне растают. Новый год наступит через неделю, а гирлянды где-то ещё в Китае. И в квартире тихо, тепло и скучно. Ночь, черна как смоль, продолжает длиться.
По бумаге шастает авторучка, буквы сами просятся на страницу:
ну чего, привет, борода из ваты. Как здоровье? Внучка? Бегут олени?
У тебя там чары и артефакты, у тебя в избушке трещат поленья. Сколько лет уже мы с тобой знакомы? Лет пятьсот? Четыреста? Или тыщу?. Заскочил бы, дед, я всё время дома: собираю мусор, готовлю пищу и пишу в стихах. Иногда и в прозе. Лимонад купил вон в стеклянной таре.
У тебя обычно подарки просят, а тебе на праздник подарки дарят? Ты не плачь, пожалуйста, не девчонка, распустил же нюни, смотреть противно. Я спросил ленивого паучонка: обещал сплести тебе паутину. Кот хотел с тобой поделиться снами, хотя он обманет и не заметит. Новый год всегда происходит с нами, пока рядом мамы, мечты и дети.
Ну чего, привет, старикан в халате. Эх, судьба завидная, кочевая. Тебе платят пенсию? Мне не платят. Впрочем, я не жалуюсь. Выживаю — то монетку в радость найду под стулом, то чердачный призрак зовёт — повоем? Приболел недавно. В окно продуло. Пролечился мёдом и зверобоем.
На стекле узоры, луна в зените. По дубовым веткам шныряет белка. А вчера Мороза в окошко видел. Он такой же точно, но он подделка. Значит, мне особо не интересен. Завели традицию — портить сказки.
Я на всякий случай носок повесил, бирюзовый, ношеный,
крупной вязки. Разлохматил звёзды — дивись, земляне. Представляешь, звезды. Не будь занудой.
Не прощаюсь, думаю, ты заглянешь на часок. Часок пролетит минутой. Домовому, старый, нельзя без друга. Зелена тоска, с переходом в синий. Под кроватью прячется пыльный бука, весь в каких-то катышках и ворсинках.
Преисполнен мрачного пессимизма. Говорит: повывелись чудотворцы.
Домовой Серёженька пишет письма, выпускает в форточку и смеётся.

Изображение - Художник Вячеслав Алатырский
Декламации | Просмотров: 64 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 01/01/26 22:36 | Комментариев: 6



Декабрь в доме бабушки всегда начинался раньше, чем в календаре – не с первого снега, а с первого запаха – ванили и пожелтевшей бумаги. Уже в ноябре появлялись первые мандарины в фарфоровой вазе, запах корицы в духовке. А в прихожей – неизменно – та самая синяя ёлочная игрушка с трещиной по боку, которую никто не решался заменить: «Пусть будет. Она помнит, как мы были маленькие».
Она умела готовить так, чтобы вкус сохранялся дольше, чем еда.
Чай с лимоном – день в термосе; слова – всю жизнь – в записках, оставленных как будто случайно: «На полке – для Саши», «В ящике – не выбрасывать», «Если вдруг – спросите Раю».

Когда бабушка ушла – тихо, почти незаметно, будто выключила свет и прикрыла за собой дверь, – осталась её квартира. В ней время не остановилось, а затаилось. В ожидании.
Её комната – не как музей, не как реликварий, а как остановившийся кадр: кресло ещё тёплое от пледа, в прихожей – зонтик с изогнутой ручкой, в кухонном шкафу – банка с печеньем и записка: «Для Саши – он любит самое хрустящее»..

Разбирали вещи ближе к Рождеству. Зимой мы возвращаемся к тому, что не успели сказать. Словно инстинкт: не раньше, не позже – когда света в сутках меньше, чем тишины, и каждый звук – уже событие.
В верхнем ящике её письменного стола, под стопкой квитанций, рецептов от невролога и вырезкой из «АиФ» – «Как сохранить память после 70» – лежал листок. С измятыми краями, будто его долго носили в кармане, перечитывали, прятали, снова доставали. Будто написанным не ручкой, а вздохом.
С одной стороны – сверху – столбиками, первое слово:
С 6(2)
П 5(4)
А 2(1)
С 6(2)
И 2(1)
Б 2(2)
О 5(3)
Вспомнилось, как бабушка однажды пошутила, что «память – как лифт: иногда застревает между этажами».

С оборота листа – аккуратно, ручкой, будто чертёж:
2 – а б в г
3 – д е ж з
4 – и й к л
5 – м н о п
6 – р с т у
7 – ф х ц ч
8 – ш щ ъ ы
9 – ь э ю я

– Спасибо, – вдруг сказала я, глядя на лист с кодом.

В комнате стало чуть теплее, и по коже пробежало что-то нежное – будто она только что ответила.
Листок переехал в фотоальбом. Не в конец, не на отдельную страницу, а между фотографиями: вот она, двадцатилетняя, в белом платье у фонтана; вот – с внуками на даче, в соломенной шляпе, с ведром клубники; вот – в очках, с книгой на коленях, и улыбка, как будто она только что сказала что-то остроумное, и все ещё смеются.

Три года он лежал там – не как артефакт, а как тихая подсказка, которую не спешишь расшифровать, как пауза.
Та самая, что нужна, чтобы услышать продолжение.
А потом, накануне Сочельника приехала тётя Рая.

Она вошла, как входят в лабораторию: аккуратно, сняв перчатки по пальцам, повесив шубу на тот самый крючок в прихожей. И только потом сказала:
– Ну что, начнём чай? У меня в сумке «Рафаэлло» – in memoriam. Маша их обожала, хотя утверждала, что сахар – это dulcis venenum и притворялась, что сладкое – вред.
Тётя Рая – профессор кафедры нормальной анатомии, тридцать лет читала лекции, пятнадцать – руководила практикой, и до сих пор говорит по-латыни, когда хочет сжать мысль до косточки, как хирург – до нерва. Для неё латинские фразы – не украшение, а образ мысли, как для музыканта – интервалы, для моряка – ветры. Она – не цитирует, она вспоминает вслух, как кто-то может сказать по-французски «c’est la vie», не задумываясь… потому что это правда короче и точнее на другом языке.
Мы пили чай, листали альбом. Смотрели фото. Вспоминали голос бабушки, её манеру поправлять очки указательным пальцем, как она говорила «ну-ну», когда кто-то расстраивался. Не утешая, а ожидая, пока ты сам найдёшь опору. Вспоминали, как она пела с лёгким акцентом, но с таким достоинством, будто дирижировала хором ангелов. Как учила нас завязывать шнурки «узлом моряка», хотя ни разу не выходила в море.

И вот – страница с листочком.
Рая сначала замерла. Потом вдруг ожила, как старый магнитофон, когда попадёшь в нужную канавку. Взяла листок двумя пальцами – как препарат на стекле – и улыбнулась.
– Ах, codex Masha…
– Что?
– Это её величайшее изобретение, личный шифр.
Она взяла листок, провела пальцем по строкам, как по клавишам.
– Помню, как сидели здесь – ей семьдесят два, мне шестьдесят восемь – и она, держа в руках «Сони-Эриксон», говорит: «Raya, vita brevis, sed SMS longa. Надо упрощать… Ну как они это выдерживают – тыкать по пять раз в одну кнопку? Жизнь коротка для таких трудов». И придумала свою систему. Цифра – номер кнопки.
В скобках – количество нажатий до нужной буквы.
Не для шифровки. А для экономии времени. Чтобы быстро, точно, без лишних движений – как она вообще жила: без лишнего шума, но с полной отдачей.
Не пользовалась стандартной раскладкой. Сделала свою – логичную, как анатомия:
– Видишь? Две – гласные и первые согласные. Пять – м, н, о, п – как ступени.
Шесть – р, с, т, у – твёрдое ядро.
– С – 6(2)… Потому что Р – первое нажатие. С – второе. Т – третье. У – четвёртое.
– Bonus, bene, benedicere… – смотрит на меня. – Всё, что она делала – даже кнопки – было бene. Хорошо. С добром.
Мы замолчали. За окном снег падал медленно и спокойно.
– Знаешь, – тихо сказала Рая, – мы, врачи, любим говорить: senes sunt libri vivi – quis legat, is rememoretur.
– …
– Старики – книги живые; кто прочтёт – тот вспомнит.

Рая внимательно смотрела на листок с бабушкиным кодом, и вдруг добавила уже почти шёпотом: «Есть такое изречение: liber non est qui scribit, sed qui legit…»
– То есть…
– Книгой является не тот, кто написал, а тот, кто прочитал.
И положила листок обратно – между фото.
– Значит, Маша – всё ещё книга.
– А мы?
– Мы – читатели. А код – это не шифр. Это приглашение. Нажать. Подождать.
Услышать ответ.

Мы сидели долго. Чай остыл.
Но в комнате было тепло. Как будто кто-то, очень близкий, только что вошёл…
и потихонку набирал:
Ц 7(3)
Е 3(2)
Л 4(3)
У 6(4)
Ю 9(3)

За окном медленно падал снег – не порывами, спокойно, словно шептал молитву земле от неба. И вдруг стало ясно: это – не инструкция.
Это письмо от бабушки.
Короткое. Теплое:
– Спасибо вам.
Кабина стоит красивая большая с музыкой.
Целую.

Не «до свидания». Не «прощайте». Спасибо.
Как будто она знала: мы всё ещё там, в том разговоре.
Просто набираем ответ.

Эпилог

Senes – libri vivi: non qui scribunt, sed qui leguntur, aeterni sunt.
Quis legat, is rememoretur.


Иногда самый тихий текст –
тот, что написан не чернилами,
а нажатиями –
сердца о кнопку времени.
И ключ – не в оглавлении,
а в том, готов ли ты нажать –
и, может быть, в тишине услышать:
Целую…

31.12.2025
………
P.S.
- Senes – libri vivi: non qui scribunt, sed qui leguntur, aeterni sunt. Quis legat, is rememoretur.
Старики – книги живые: вечно живут не те, кто пишет, а те, кого читают. Кто прочтёт – тот вспомнит (авторская сентенция в классическом духе)
- Liber non est qui scribit, sed qui legit. Книгой является не тот, кто написал, а тот, кто прочитал (по духу римской философии о чтении как сотворчестве)
- Vita brevis, sed SMS longa. Жизнь коротка, но СМС – длинна.
(ироничная парафраза «Vita brevis, ars longa»)
- Dulcis venenum. Сладкий яд.
(классическая оксюморонная пара – о соблазне, что вредит, но манит)
- Alphabetum. Азбука, начало.
(от греч. «альфа-бета» – символ основы, первого шага)
- Bonus / Bene / Benedicere. Добрый / Хорошо / Благословлять.
(семейное слово «Б» – у бабушки означало не букву, а намерение)
Миниатюры | Просмотров: 49 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 31/12/25 04:28 | Комментариев: 0



Читает Ирина Ашомко
Мелодия Э Туниянц_Одинокая тишина_https://pinkamuz.pro/search/эдгар%20туниянц/


Старая вешалка_Автор Николь Аверина
http://litgalaktika.ru/publ/49-1-0-9378

Она не помнила, что подтолкнуло её к этому опрометчивому шагу: отчаянная тоска по ушедшему мужу и давно забытым отношениям, или ледяные объятия одиночества, каждый раз настигающие её в канун Нового года, но факт, о котором она вспоминает с достаточной долей самоиронии и присущим ей юмором, остаётся фактом – объявление, надиктованное неизвестным персонажем, было опубликовано:
"Старая вешалка", 1950 года выпуска – антиквариат, б/у, но в хорошем состоянии, габариты 162/65, ищет мастера, способного вдохнуть в неё новую жизнь".
Кто управлял её мыслями в тот момент – неведомо, но, после тщательного отбора, Мастер нужной квалификации был найден, и теперь отреставрированный стан, но уже настоящей вешалки, нежно обнимают два тёплых шерстяных свитера, в которых они совершают совместные лыжные прогулки по заснеженному парку…

​.
​.
​.
​.
​.
​.
​.
​.
​.
​.
​.
​.
​.
​.
​.
​.
​.
​.
​начитано в ночь с 28 на 29 дек 2025г,
​файл обработан в audacity и сведён в один трек с мелодией перед публикацией
Декламации | Просмотров: 39 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 29/12/25 20:07 | Комментариев: 0



https://vk.com/wall-228900889_185
Тишина, которая умела ждать
(никто не слышит, но кто-то отвечает)


Жил-был мальчик в доме с толстыми стенами и тонкими связями.
Он рано понял: кричать в пустоту – бессмысленно.
Пустота не отвечает, только запоминает.

Спустя много лет после детства, он однажды пришёл к психологу с ощущением,
будто всю жизнь говорит в закрытую дверь.

Отец его был строителем умов: учил других детей быть прямыми, как линейка, ровными, как цифры в учебнике. Строгий, справедливый, уважаемый. В его мире существовали чёткие шкалы: успеваемость, дисциплина, перспективы. Он строил из слов лестницы. Но не для сына, а для чужих детей. Каждое «Вот как надо!» – ступенька вверх для другого, и ступенька вниз – для него.
Сына он не учил – сравнивал. Ибо сын не вписывался в его шкалы – не из-за лени или глупости, а потому что рос другим: чувствительным, медлительным в выводах, слишком внимательным к тому, что не входит в критерии оценки. Отец не злился – он разочаровывался. Тихо. Почти вежливо. И каждый раз, когда в разговоре всплывал «этот мальчик из одиннадцатого „А“», сын уходил в себя чуть глубже.

Мать работала много – сначала рядом, потом – дальше и дальше. Уходила с утра и возвращалась поздно: сначала с запахом улицы и усталости,
потом – только с усталостью. А когда ушла совсем – остались только:
– эхо её шагов в коридоре
– запах пальто, которое висело в шкафу ещё год после похорон,
– и одна общесемейная привычка: тишина, которая умела ждать.

Какое-то время была ещё бабушка: тёплая, тихая, с запахом травяного чая, вязаных вещей и вишневого табака. Потом не стало и её.

Остались вечера: дверь, захлопнувшаяся за родителями, ключ в замке, и тишина, которая простиралась от прихожей до кухни без единого звука шагов.

Однажды мальчик вернулся из школы, и тело предало его: жар, боль в ухе, слабость. Будто кто-то вынул из него опору. Он лёг на диван в большой комнате и прикрыл глаза. И в какой-то момент, не выдержав давления боли и одиночества, в тишине, где даже часы замолчали, вдруг нарушил главное правило: заговорил…
Не в мыслях, а вслух:
– Мам… приди… мне плохо…
Замолчал. Подтянул одеяло.
– Мне больно…

Повторял – не надеясь, а взывая. Как заклинание против страха. Как молитву без бога. Лишь надежда, что где-то в мире есть ухо, готовое принять звук.

И вдруг – из розетки над плинтусом, той самой, советской, с двумя отверстиями и открытой гайкой, что соединяла две квартиры сквозь стену, как сквозь тонкую перегородку радиоприёмника, раздался голос. Не громкий. Не чудесный.
Просто – человеческий.
Тихий, женский, усталый, но тёплый:
– Мальчик, не плачь.
– Всё будет хорошо. Мама скоро придёт…

Он замер.

Не потому что испугался.
А потому что узнал: это был ответ не пустоты и не стены.
Голос другого сердца, которое слышит.
Как будто этот голос был частью того, что он звал… и дождался.

С тех пор он стал слушать иначе.
Не людей – промежутки между ними.
Щели в дверях. Провода в стенах. Эхо в коридорах.
Понял: стены не глухи, это проводники.
Боль одного может стать словом для другого: если проводка старая, а тишина – достаточно глубокая.

Годы спустя, уже взрослый, однажды он услышал за тонкой перегородкой офиса:
звонок.
Пауза.
И детский голосок, сдержанный, почти шёпот:
– Никого нет…

Ещё пауза.
Тихо.
И вдруг снова тонкий детский голосок:
– Никого… неееет…

Он выходит, подходит к приоткрытой двери соседнего кабинета.

Там – маленькая девочка сидит за столом, рисует.
На столе – телефон, снова звонит в никуда.
Она смотрит на него, не плача, но с такой тяжестью в глазах,
будто уже знает: ответа не будет.
– Никого нееет… – говорит она телефону.
И снова – в тетрадь, в воздух, в себя.

Он стоит в дверях, и в этот момент понимает:
– Девочка за стеной – не случайность. Это зеркало. Эхо. Повтор в ином измерении.
Словно время не линейно, а спирально.
И одиночество, пережитое в детстве, отзывается в каждом тихом «никого нет» взрослой жизни.
Травма не уходит: она ждёт ответа.

И сердце его – ёкнуло.
Не от боли.
От узнавания.
Будто время свернулось кольцом.
Вот оно – то самое мгновение.
Он снова – на диване.
Снова – шепчет в потолок.
И впервые – слышит себя со стороны.

В тот миг он понял главный закон этого мира, не написанный ни в одной книге,
но известный всем, кто когда-то звал и ждал:
Мир - живой: слышит, отвечает. Не всегда вовремя. Не всегда тому, кто звал. Но – отвечает.
Через года, стену, розетку, проводку, трещины в штукатурке, дрожь в голосе незнакомой девочки.

Стены не молчат. Они передают.
И через годы – боль одного находит ухо другого.
Иногда – как в той розетке – кто-то, сам не зная того, становится голосом для чужого одиночества.

Детство не уходит. Ждёт ответа.

А ещё – бывает, что взрослый, стоя в дверях чужого горя, вдруг слышит собственное детство…
И впервые отвечает ему.
И тогда стена – перестаёт быть преградой.
И становится мостом.

Он вдруг осознал: важно научиться не только ждать ответа…
Но и быть им.

Потому что однажды –
именно твой голос
просочится сквозь трещину в чьей-то тишине
и скажет:

– Я здесь.
Я тебя слышу.
Ты не один/ не одна.

И этого –
будет достаточно.

27-28.12.2025
Миниатюры | Просмотров: 47 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 28/12/25 01:51 | Комментариев: 0



Мой голос пахнет ломкой тишиной,
в которой каждый звук меняет слово.
Я обхожу приманки птицелова
и говорю с неправильной луной./c/ В.Соловьева


Я говорю с неправильной Луной.
И с шорохом в ночи пою тихонько.
Поговори тихонечко со мной.
Во сне хотя бы, милая, легонько.

Пятнадцать лет не виделись уже.
А сердце помнит – любит – любит – помнит…
Стою одна на горьком рубеже…
Быть может Бог желание исполнит,

И я во сне услышу голос твой.
Такой родной. Уютно-колыбельный.
Душа мгновенно обретёт покой.
И сердце ёкнет верой беспредельной.

Спасибо, мама. Ты всегда со мной.
В дыханьи каждом, каждом дне и часе
Я говорю с неправильной Луной.
И слышу голос твой.

Какое счастье!

(21/12/25 22:27)
Любовная поэзия | Просмотров: 64 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 21/12/25 23:02 | Комментариев: 5


Читает Ирина Ашомко
Фон: dxnrm - one of the january day_https://rus.hitmos.fm/song/14643361


Золочёный снег_Стихи Виктория_Соловьёва

http://litgalaktika.ru/publ/10-2-0-26505

Ну вот и время... Солнце, словно ртуть...
Как ни старайся, небу не вернуть —
ни льдин, плывущих чередой бессонниц,
ни серых туч тягучий непокой,
ни узелков завязанных судьбой,
ни крика птиц, ни гула тихих звонниц...

Желаю — жить. Бери мой сон в тулук,
к нему большую в крапину луну,
раздай, как хлеб, все горести синицам.
Возьми удачу — пусть с тобой живёт,
как тайна дальних васильковых звёзд.
И пусть хоть раз им звездопад приснится.

Как расставаться страшно. Дай обет,
что ты не вспомнишь золочёный снег.
Он здесь особый, но скучать не надо...
Ты смотришь, словно время обогнал,
и шепчешь «с-нег», как будто по слогам.
Ложатся тени на исходе марта.

Во мне растёт неведомая тишь,
её, как воздух, вряд ли разглядишь...
В траве лучи плетут живую зыбку.
Зовут дожди неведомо куда,
плывут созвездья на тугих кустах,
и я ловлю во сне руками рыбу.

Ты пишешь снег.
--------------------------------------------------------------
Тулук (м. местн.) — походный кожаный мешок

​.
​.
​.
​.
​.
​.
​.
​.
​.
​.
​.
​.
​.
​.
​.
​.
​.
​.
​начитано 2 дек 2025г,
​файл обработан в audacity и сведён в один трек с мелодией перед публикацией
Декламации | Просмотров: 52 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 13/12/25 01:01 | Комментариев: 0



Часть 1. Снег в соусе

Тишина между нотами – та же музыка


Рабочий день подходил к концу. Словно кино в замедленной съёмке. Каждый жест – пауза, каждый взгляд – целая история. Так звучит дыхание уставшего человека:
с паузой перед следующим вдохом.

Декабрь.
Небо – не серое, а выжженное. Как лист бумаги, поднесённый к свече, но отведённый вовремя: дым есть – а огня уже нет.
Дождь шёл – короткими, нерешительными паузами – и вдруг, без объявления, переходил в снег. Снег шёл вразнос: не падал – летел, как будто его гнала за собой чья-то невысказанная обида.

Атмосфера зимнего сумеречного граничного состояния, где обыденное соприкасается с человеческим достоинством, чуждостью и тихим сочувствием.

День – не умирал. Оседал. Просто отдавал себя – как долг, как обещание.
Как пепел после костра, в котором жгли не дрова, а надежды, отложенные на «потом».

Улица – в огнях.
Витрины – яркие, как боль. Наряжены, словно дети перед спектаклем: блёстки, фольга, красные банты.
«С Новым годом!» – пишут не буквы, обещания.

Люди – с сумками, с глазами, уставшими от выбора между хочу и надо.
Кто-то покупал шоколадку – для себя.
Кто-то – продукты для семьи.
Кто-то – просто стоял у полки с крупами… и дышал, чтобы побыть
в тепле на пять минут дольше. В глазах – та же усталость, что и в голосе у тех,
кто говорит: «Всё хорошо», – когда это уже давно совсем не так.

Женщина – психолог – вышла из кабинета.
Куртка, рюкзак, в котором не только записная книжка и рабочая тетрадь, но ещё и – невидимо – чужие слезы, недоговорённости, вопрос, который клиент так и не задал вслух. И лёгкая боль в шее, как от долгого наклона к чужой боли.

На выходе из подъезда – шквал ветра, смешавшего снег, дождь и городскую усталость.
Вошла в соседний подъезд – магазин. Здесь – запах теста, кофе и чего-то древнего: надежды на тепло и завтрашний день – хотя бы один.

Выбирала медленно: яблоки – плотные, как воспоминания,
бананы – чуть зеленоватые, на завтра,
кефир – простой, без добавок.

Он был там.
Тот самый – с лицом, на котором время остановилось где-то между вчера и никогда.
Средних лет. Возраст не в годах, а в слоях: в трещинах губ, в тени под глазами, в том, как он держал руки – не в карманах, а перед собой, будто нёс что-то хрупкое. Одежда – не грязная, не рваная, но отжившая своё назначение. Пропитанная запахом долгих ночей. И просто отвыкшая от стирки, как человек – от прикосновений. Шапка – маленькая, вязаная, когда-то была белой, будто с чужой головы. Словно её оставили на сиденье автобуса, и он поднял – не для тепла, а для вида человека.

Она видела его в проходе у круп – стоял у полки с рисом, но не брал.
Смотрел – не на ценники, а сквозь них.
Как будто искал не продукт, а знак или, может, тепло.

Очередь у кассы.
Два человека.
Он – крайний.
Когда она подкатила тележку, встала за ним в очередь, не кивнул, не улыбнулся.
Просто сделал шаг в сторону.
Чётко. Без суеты. И уступил ей очередь.
Не с поклоном – нет. Но с точным движением: локоть чуть отвёл, тележку чуть сдвинул – и всё. Как будто знал: в мире, где всё измеряется в рублях и килограммах,
вежливость – последняя валюта, не подлежащая инфляции. Вежливо:
— Проходите, мадам.
Голос – тихий, но чистый.
Прошёл вперёд, не толкая мужчину перед собой— просто растворяясь в пространстве между телами.

Кассир – хмуро:
— Оплатите товар.
Он вернулся. Протянул 100 рублей.
— Возьмите… покупаю на свои.
Голос – не громкий, но чёткий, как строчка из стихотворения, выученного в детстве.

Продавец – сбоку, будто комментируя погоду:
— Да что там ему оплачивать… почти всё съел.
Кассир пробила. Сдача – 40 рублей.

Он взял. Положил медленно в карман.
Как будто знал: деньги – не средство, а знак – «я ещё здесь».


Психолог оплачивает товар. Откатывает тележку в сторону.
Складывает всё в сумку – аккуратно, будто раскладывает по полочкам чужие травмы.
Яблоки – словно твёрдые решения,
кефир – словно жидкая вера в завтра.

А он – в уголке за столиком около уличной витрины.
Доедает салат с рисом.
Из-за пазухи – булка, разрезанная пополам.
Смачивает край в остатке соуса – густого, оранжево-майонезного, как закат в промзоне.

Кассир подошла:
— Покиньте магазин. Как можно быстрее.
(Щёлк – пробивается чек у соседней кассы.)

Он не повысил голос.
Просто перевёл взгляд с её бейджа – на цифру на табло: «19:47»
Сказал просто, глядя в свою тарелку:
— Я купил на свои.
— У вас ещё 19 минут до закрытия.

— У меня – право сидеть.

Не «я имею право».
А «у меня – право».
Как у дерева – право стоять на ветру, у птицы – петь или замолчать,
у ребёнка – спросить: «А почему?»

В этот момент – вспомнилось.
Та страна. Побережье. Кафе у моря.
На двери – табличка, вырезанная вручную:
«Подвешенный кофе».
Рядом – стеклянная банка. Оплата для того, кто не может.
Внутри – не просто монеты – билетики:
— Один эспрессо – для того, кто сегодня не спросил „можно?“
— Чай с лимоном – для того, кто забыл, как звучит его имя.
— Булочка – для того, кто идёт пешком под дождём.

Это не благотворительность. Соучастие.
Не жалость – тихое признание: мы – в одной лодке.
Просто кто-то сидит у весла, а кто-то – у борта,
держа в руках пустую кружку… и глядя, как чай медленно остывает.
Это язык без слов.
Система знаков, в которой человек – не проблема, а – место,
где можно на мгновение не исчезать.

Часть 2. Два дыхания – одно уставшее, одно – ещё не сдавшееся
Человек начинается там,
где его перестают стирать
из списка живущих.

Она вышла.
Холод – не ударил, вошёл – как тишина после музыки.
Справа – витраж. Большой, во весь рост, с подсветкой изнутри. Словно символ границы между мирами. За стеклом – ёлка, гирлянды, надпись: «Счастье – в каждом доме!»
Проходя мимо – она увидела его.
Снег – в лицо. Не больно. Только напоминание: ты на улице, в теле. Ты – здесь.

А перед глазами – он.
Голова чуть запрокинута.
Взгляд – в небо: не отчаяние, а словно иная форма присутствия.
Не в потолок. В небо. Сквозь стекло, сквозь снег, сквозь декабрь – вверх.
Снег летел горизонтально.
Он ел. Булка, смоченная соусом, как последняя строчка письма.

Пальцы – липкие от майонеза.
А взгляд – не печальный. Не злой. Просто глубокий.
Как колодец, из которого давно не черпают воду, но она – ещё есть.


И вдруг – без мысли, почти как дыхание:
Вежливость – это когда человек помнит, что другой – тоже человек.
Даже если мир забыл.



Он смотрел в небо – и словно разговаривал там с кем-то.
Или просто был в паузе – той самой, где человек перестаёт быть проблемой
и снова становится – местом.
Или молился: как будто этот человек, сидящий в магазине с булкой в соусе, – и есть то самое место, где Вселенная ещё отвечает без посредников.



Что он там видел?
Может, ангела, записывающего: «Сегодня – салат, булка, 40 рублей, и – вежливость».
Может, говорил – не вслух, а внутрь: «Я не пропал. Я – здесь. Я – сижу. Я – ем.
Я – помню, как уступать дорогу даме».

Может, просто был в паузе между «я выпал» и «я ещё не исчез».
Где мир людей бежит мимо, как поезд, а он – на перроне, держа в руке булку,
смоченную в соусе. И зная:
время – не только то, что на часах. Это ещё то, что остаётся, когда всё ушло.

Она шла медленно.
Не от тяжести сумки. От узнавания: в нём – не «бомж».
В нём – человек, который помнит этикет.
Который не требует – напоминает, не просит – существует – и этим заставляет других вспомнить: мы – не покупатели, не клиенты.
Мы – временные хранители человеческого.

Снег шёл.
Горизонтально.
Как будто небо пыталось написать что-то на земле —
но ветер стирал буквы раньше, чем их успевали прочесть.

А он – всё сидел. Рука – у рта. Глаза – вверх.
Соус – на пальцах.
И – тишина.
Та самая, что в дзене называют «первым шагом к просветлению».
Когда перестаёшь объяснять – и начинаешь быть.

Послесловие

Иногда человек не просит хлеба.
Он просит, чтобы его не стёрли из списка живущих.
Иногда 40 рублей – это не сдача, а подтверждение: «Ты ещё в игре».

А вежливость – это когда даже в лохмотьях ты помнишь:
мир начинается не с «я».

(Пауза).

Как в дзен-саду: камень – не для того, чтобы его заметили,
а чтобы, пройдя мимо, человек вдруг остановился
и спросил себя:
А что, если вежливость – и есть молитва?
А что, если сидеть – тихое продолжение движения.

Как вдох после долгой паузы.
Оно начинается там, где закончились шаги по мокрому тротуару.
И открывается пространство дома, в который человек возвращается не телом,
а пережитым.

Дом – не квартира.
Дом – то, что остаётся в тебе, когда закрываешь дверь.

Она вошла.
Сняла куртку, повесила.
Сумка – на стул. С тихим ш-ш-ш, будто в ней не продукты, а рассказы, которые ещё не решились выйти наружу.
Яблоки – выложила в вазу.
Бананы – на блюдце, отдельно: они не любят соседей.
Кефир – в холодильник, ближе к дверце: на завтра, первым делом.

Потом – замерла у окна.
За стеклом – снег теперь падал вертикально.
Будто небо, наконец, нашло точку опоры.
Фонари за окном – размытые пятна.
Мир – приглушённый.
Как после сессии, когда клиент ушёл, а его боль ещё сидит в кресле.
Словно заснувшая тень.

И тогда – медленно, будто кто-то вёл её за руку,
достала из кармана куртки – листок.
Белый. Помятый. На котором утром писала: «кефир – яблоки – бананы».
Написала – крупно, но не спеша. Как пишут на обложке книги, которую собираются перечитывать:
– Подвешенный салат с рисом.
– Булка.
– Право – быть.
– 100 → 40.

(Пауза).

Потом – чуть ниже, мельче, почти шёпотом на бумаге:
«Я видела. Я помню. Я – здесь».

Сложила листок пополам. Ещё раз.
Получился квадрат – как билет.
Как амулет.
Как свидетельство.

Положила его в карман завтрашнего пальто —
того, что висит на втором крючке.

Включила чайник.
Подождала щелчка – того самого звука, после которого начинается тихое ожидание.
Села у окна.
Держала кружку двумя руками. Как ребёнок, которому дали что-то тёплое после долгой прогулки в мороз.

И вдруг – поняла.
Не мыслью.
Телом:
— Мы не можем вернуть человеку дом, работу, семью, имя, вырезанное из документов.
Но мы можем – не отнять у него право на десять минут в тепле, на вежливость без цели,
на булку, смоченную в соусе – как последнем даре мира, на взгляд в небо – не как отчаяние, а как вопрос, адресованный не Богу, а самой Вселенной:

«Ты меня ещё слышишь?»

8-9.12.2025

Фото-коллаж /с/ Ирина Ашомко
Нижегородское декабриное, 8.12.2025
Миниатюры | Просмотров: 46 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 09/12/25 02:52 | Комментариев: 0



Да, снег придёт… с дыханием пурги…
С летящими мгновеньями из снега.
Ему дождинки – вовсе не враги.
Они – скорее – альфа и омега.

Да, снег придет… Уляжется зима
Вокруг:
вольготно… широко… спокойно...
И убелит деревья и дома,
Людей… тоску и страхи…

Время «больно»
Отступит.
Заморозится…

И мне
Откроется снежнейшей тайны сила
В глубоком необычно-странном сне…
Где боль-печаль я птицей отпустила.

Она взлетела тихо в облака.
Далёко-далеко… По лабиринту
Из времени и горя.

День сурка
Дождливого истёк и сгинул.

Пинту
Растаявших снежинок отряхну
С волос, одежды, подходя с подъезду.
И, чувствуя солёную вину,
Смахну слезу…

Немножечко не к месту
Вдруг грянет в небе россыпью салют…
Летя, звуча под снежную осанну.
И в этот миг поселится уют
В душе и сердце, наводя нирвану.

Да, снег придёт!

(07/12/25 21:49)
Лирика | Просмотров: 45 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 07/12/25 21:55 | Комментариев: 0

Читает Ирина Ашомко
Светлой памяти мамы и папы, бабушек и дедушек_

https://stihi.ru/avtor/ashirina
Фоновая мелодия_Christoffer Franzen _Tainted и In The Midst Of The Sea_rus.hitmos.fm/artist/728...





­Помню, малявкой застряла в заборе..._Елена_Бородина_
http://litgalaktika.ru/publ/43-1-0-26665

Помню, малявкой застряла в заборе:
сёстрам - на радость, тебе же - на горе.
Так испугалась – орала до хрипа.
Листья роняла осенняя липа,
наполовину седа и багряна.
Ты не забыла меня ещё, мама?

***
Когда не стало папы, из-под век
текла жара, не слёзы. Словно мухи –
мол, был – и нет, хороший человек –
шуршали вездесущие старухи.
Объевшись на поминках, скалил пасть
приблудный пёс, дворовый старый Мальчик.
А нам с тобой хотелось лишь упасть
в холодную реку, чтоб крики, плачи,
трёхдневка-смерть сошли с лица и рук;
качаться на волнах, чуть-чуть стыдиться
привычных дел и мыслей. Мимо вдруг
скользнула бы проворная плотвица.

Не бойся, мама, ты всегда со мной,
мы поплывём легко, неторопливо –
и сменится тогда вселенский зной
слезой сугубо личного разлива.

***
А в продуктовой сумке ожил карп –
вздымая жабры, он дышал натужно.
Его безмолвный крик, беззвучный храп
услышав, мы с тобой решили: нужно
вернуть его реке – и пусть живёт,
укрывшись полыньёй как покрывалом.
И сладко, и тревожно ныл живот -
скажи по правде, мама, так бывало
не только у меня?
Встречал подъезд
к обеду нас, распаренных и важных.
И снег пошёл во славу – карп воскрес!
Так было хорошо,
что даже страшно.

***
От лужицы молочной на столе
протягиваешь реки тонким пальцем.
Ну, здравствуй, мама. Старше и старей
ты с каждым днём. Укрою одеяльцем –
не мёрзни только. Носишь до сих пор
отцовские рубахи из фланели.
Ах, деточка, а как там наш забор?
Кто в нём застрял?
Не помнишь?
Неужели?

Прищуриваешь левый /зрячий/ глаз,
грозишь кому-то: Мальчик, фу, не тявкай!
И я начну: когда была малявкой…

И папы нет,
и Мальчика,
и нас.
Декламации | Просмотров: 86 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 02/12/25 21:19 | Комментариев: 2



Пролог
Это – не текст.
Это – камера медленного движения
внутри человека,
который впервые за много лет
перестал извиняться за то,
что живёт.

Бывает, человек стоит у двери не потому, что хочет войти. А потому, что за плечами ещё не рассеялся туман прежней комнаты,
а впереди – не свет, а только возможность света.

Она – такая.

Вот и сейчас: после операции, после боли, после слов, сказанных вслух впервые, —
стоит у окна, будто у входа в дом,
который ещё не построен, но уже чувствуется в костях.

Это не возраст – это переход.
Как в старых китайских трактатах: человек не стареет, а меняет форму присутствия.
Огонь угасает – и становится землёй.
Земля трескается – и прорастает травой.
И вот – травка зеленеет в декабре.
Не по календарю.
По внутреннему течению.

Иногда самое смелое, что можно сделать —
это не открыть дверь,
а перестать придерживать её ладонью,
боясь, что ветер ворвётся.

Часть I. Миленький дождик и младенец с миллионом долларов

А ведь вы, гражданка, хотите не бессмертия —
а отсрочки осознания собственной смертности


Она мечтает о младенчестве. Но в её мечтах это не о бессилии, а о полном,
безусловном праве на существование.
У младенца нет резюме, ипотеки, обязательств перед будущим.
Его попка – как шёлк, а слёзы – как дождик:
ни к чему не обязывают.

И тогда – вдруг – фантазия: 69 мужей, расписанных по неделям.
Не для плоти или власти, а чтобы выбор не мучил.
Чтобы даже в любви был распорядок, как в часовне:
свеча, молитва, тишина…
И никаких сомнений.

Но и тут – прозрение: а мучения-то всё равно будут.
Просто в красивой обёртке.
Она сжимается… Не от страха, а от стыда перед своей жадностью к покойному совершенству.
И осознаёт вдруг: не геройство нужно, а милосердие к себе.
Как к больному, которого наконец перестали заставлять «вставать и идти».
Она стоит.
Никуда не идёт.
Просто не падает…

Странно: чем больше я мечтала о том,
чтобы всё было идеально —
тем меньше верила,
что мне позволено просто быть.
А ведь даже дождик не спрашивает разрешения —
он просто моросит, миленький.


Часть II. Тайцзи в тапочках и боль в большом пальце

Я поняла: я не хочу исцелиться через труд.
Я хочу, чтобы исцеление пришло, как тень под деревом:
не заработанная, а просто – данная


Она стоит на кухне.
Кастрюля булькает.
И вдруг – внутренний зов: покачайся.

Нет музыки. Нет видео. Просто тело вспомнило – ритм, который разум забыл.
Она начинает: пятка-носок, вдох-выдох, вес – в левую, вес – в правую…
И в этом – вся её жизнь: попытка распределить баланс там, где баланс невозможен.
Потому что покачивание – не техника, а попытка довериться земле, даже если под ногами – линолеум.
Даже если боль в пальце – это напоминание: ты ещё здесь.
Ты ещё чувствуешь.

Она хочет, чтобы боль прошла – не как награда за старания, а как естественный исход присутствия.
Как уходит волна.
Не потому что заслужила уйти, а потому что пришло время вернуться морю.

Бывает – приходишь в себя
не после удара, а после того,
как перестал держать удар.


Часть III. Зевок. Волна. Простукивание по памяти

Когда я наконец перестала просить у жизни гарантий —
она вдруг стала отдавать мне по мелочи: по зевку, по теплу
в ладонях, по одному дню, где ничего не надо —
ни исправлять, ни спасать, ни доказывать.


Она лежит в кровати перед сном.
Телефон тёплый в руке.
Глаза – устали, но ум – всё ещё держит вахту.

И тогда – простукивание.
Не по инструкции.
По ощущению.
Где-то – глухо, там – звенит, как колокольчик в ветру, где-то – ничего.
И в этом «ничего» – больше правды, чем в десяти отчётах.
А потом – зевок.
Не вежливый.
Не прикрытый ладонью.
А тот – огромный, животный. Словно душа вытягивается из грудной клетки, как кошка из корзинки.
И вот – волна. Не та, что бьёт о берег. А та, что садится на плечи и шепчет:
— Ты устала не от жизни. Ты устала от того, что всё время держала её на весу.

Тело знает путь к себе.
Оно не объясняет – показывает:
потянуться – значит согласиться с собой,
зевнуть – значит открыть врата внутрь,
а лечь – значит довериться земле, даже если она – кровать в съемной квартире.

Кто-то назвал бы это «минутой отпущения грехов перед самим собой».
А кто-то усмехнулся бы и сказал: «Здравствуйте, гражданка,
вы только что отказались от должности начальника своей души»


Эпилог:
Травка зеленеет в декабре


Она боится старости. Но не той, что в зеркале. А той, что в голосе:
«Ты уже не должна:
• мечтать о младенчестве.
• хотеть, чтобы боль ушла – сама, без танцев.
• стоять на кухне и качаться, как ветка ивы».


Но вот парадокс:
чем ближе к пятидесяти – тем меньше ей нужно доказывать.
Не потому, что сдалась.
А потому, что освободила место.

Как в даосском саду: камень кладут не для красоты, а чтобы видеть, как мох постепенно его обнимает. Никто не садит мох, он приходит сам, когда камень перестаёт сопротивляться влаге.
Не побеждает. Не покоряет.
Принимает.

Так и она – не борется с декабрём.
Она стоит в нём. Дышит. Смотрит, как травка – не по закону,
а по милости – зеленеет. И тогда – декабрь остаётся декабрём.
Дождик – миленьким.
Море – за окном.
А травка —
зеленеет.

Потому что не время правит ею.
А жизнь.
Та самая – непослушная, щемяще-нежная,
которая иногда падает – но чаще стоит.
И смотрит.
И ждёт – не чуда.
Тебя.

Ты – повивальная бабка собственной души.

Старость – это не когда перестаёшь мечтать.
Это когда перестаёшь мечтать вместо себя.
А молодость – она не уходит.
Просто переходит в другую форму:
из прыжка – в стояние,
из крика – в шёпот,
из «я должна» – в «а что,
если я… просто?»


Последняя нота /от автора/:

Иногда – чтобы родиться заново, не нужно возвращаться в утробу.
Достаточно: закрыть глаза, потянуться – и позволить себе перестать держать мир в руках.
И дышать —
осторожно.
Щемяще…
И – с надеждой,
как утренний свет на мокром асфальте.

Этот текст
о трогательном и мудром процессе женского перехода
через кризис тела и возраста.
В нем – попытка показать изнутри, как он:
• стучится в виде зевка,
• приходит в образе младенца с миллионом долларов,
• отказывается от должности «начальника души»,
• зеленеет в декабре – вопреки всем прогнозам.

А за окном – всё ещё дождик.
И всё ещё море.
И всё ещё – она.

1-3.12.2025
Миниатюры | Просмотров: 69 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 02/12/25 18:34 | Комментариев: 0



Пекин: 8 состояний тишины
спираль: начни с любого пункта, и всё равно вернёшься к себе


Пролог

Город – не место. Это вопрос, заданный земле. И пока не прозвучал ответ, он продолжает строиться: из пепла, из кода, из молчания, из мигания.

Этот цикл – не хроника. Это аускультация: прикладывание уха к грудной клетке Пекина, чтобы услышать, как бьются восемь его сердец.
Не одно за другим, а все сразу, в разных измерениях.

Структура – как партитура для невидимого оркестра:
— I–III (1368, 2025, 3121) – время: прошлое, настоящее, будущее –
не как линии, а как складки в ткани реальности;
— IV–V (∞, –207) – язык и граница:
где слова уплотняются в стены, а молчание становится алгоритмом выживания;
— VI–VII (в глазу фэньхуан, на внутренней стороне века) – тело и восприятие:
город перестаёт быть снаружи – он обживает ресницы, сосуды, мигательный рефлекс;
— VIII (сон императора, который ещё не проснулся) – разрешение:
не финал, а освобождение от необходимости быть – городом, вопросом, памятью.


Здесь нет «истории Китая».
Есть история того, как люди хранят то, что нельзя назвать.

I. 1368 – первый вздох династи
Мы кладём кирпичи не на землю – на пульс,
на память, на молчание, что бьётся под ним,
строя мосты между измерениями


Город ещё не высох после пожара, но уже дышит – тяжело, как дракон, впервые вдохнувший дым благовоний. Улицы – не линии, а складки на лице спящего императора. Каждая трещина в земле – след от пальца, каждый переулок – сухожилие, ведущее к сердцу, где бьётся один-единственный «Барабан изначального».
Город строится не руками – отзвуками. Каменщики кладут не кирпичи, а обрывки старых молитв, вымытых из памяти предыдущих столиц.
Воздух плотный – в нём можно утонуть, как в сиропе из имбиря и пепла. Небо над Запретным городом – не голубое, а отполированное, как медный зеркальный диск, в котором ещё не отражается никто.
Только ветер, пролетая сквозь арки ворот, шепчет на языке, что забудут через два столетия: «Я здесь. Я ещё не ушёл».

II. 2025 – день без тени
Тень ушла вперёд. Остались только отражения того, чего нет


Пекин здесь – не город, а фотография, сделанная с закрытыми глазами. Туман не стелется, он вморожен в стекло небоскрёбов.
На площади Тяньаньмэнь – ни одного человека, только статуи из QR-кодов, мерцающие в ожидании сканирования.
В подземке поезда едут не по рельсам, а по паузам между мыслями пассажиров. Один школьник держит в руках бумажного журавля, свёрнутого из листа, где иероглифы и латиница сплелись в узел, не поддающийся прочтению. Его крылья не взмахивают – они мигают, как индикатор на отключённом сервере.
В кафе у храма Лунъань пьют чай не из фарфора, а из воспоминаний: заварка – это то, что осталось от вчерашних снов, вода – талый лёд с вершин будущего.
Бариста спрашивает: «Сколько сахара?»
И в голосе – отзвук древнего вопроса жреца: «Сколько жизней ты готов оставить в этом теле?»

III. 3121 – город-кокон
Мы забыли, как выходить. Зато научились – как хранить


Пекин уже не на Земле. Он – архив, погружённый в геосинхронную орбиту над Луной, внутри сферы из спрессованной нефритовой пыли и мёртвых спутников.
Вход – через дыру в глаголе. Те, кто входят, не ходят – они переводятся. Сначала с китайского на язык телодвижений, потом – на язык запахов, и лишь потом – на то, что было до языка.
В центре – библиотека без книг: полки заняты остывшими вздохами, уложенными слоями. Архивариус – существо без лица, только руки, сотканные из шёлковых нитей и радиоволн. Оно не говорит, а раскладывает.
Однажды протягивает посетителю маленький ящик из папье-маше, в котором лежит не слово, не воспоминание, а пропущенный поворот: тот самый, когда династия Мин решила не отправить флот в Атлантику.
Воздух внутри ящика – солёный. Он пахнет тем, что могло быть.

IV. ∞ – алгоритм молчания
Говорить – значит вносить погрешность


Город больше не говорит. Он вычисляет тишину.
Его улицы – не маршруты, а повторения одного пути: каждый поворот – новая попытка приблизиться к нулю – к тому молчанию, где уже нечего добавить и нечего убрать.
Горожане ходят с заклеенными ушами. Не от страха перед шумом, а из уважения к хрупкому равновесию: тому мгновению, когда слово почти стало правдой, и даже чужое дыхание может сбить его с верного звучания.
Говорить можно, только если фраза прошла три проверки:
1) звучит ли она как правда, что всегда была в мире?
2) оставляет ли след в воздухе – как шаг по росе?
3) сможет ли её повторить ветер, не изменив?
В библиотеке Гугун хранится последний устный рассказ. Не на плёнке, не в памяти машин, а в паузе между двумя ударами сердца архивариуса, стоявшего у окна в день солнцестояния.
Прочесть его можно, лишь задержав дыхание на 7.3 секунды. Не больше и не меньше. Именно столько длится переход: когда внутренний шум умолкает, и слышно то, что было сказано вовремя.
Таков закон округления в системе Хэсюй (Согласие с Пустотой). Не наполнять, а узнать: вот здесь, сейчас – уже достаточно.
Иногда, ночью, когда Луна проходит сквозь узлы спутниковой сети, стены шепчут на языке сбоев: «NaN. Не число. Не имя. Не небо».
Это – не ошибка. Это признание: есть то, что нельзя втиснуть в строку.
И в этом шёпоте – самая честная молитва.

V. «–207» год – город внутри стены
Стена не держит. Она помнит


Стена здесь – не граница. Она – инструмент. Огромная, несокрушимая, но не из камня – из застывших попыток сказать. Каждый кирпич – обрывок фразы, которую не договорили: клятва, признание, проклятие, детский вопрос «А почему небо не падает?» Всё уплотнено, обожжено, отполировано до глухого звона.
Если коснуться кирпича ладонью, можно ощутить пульс времени.
Чтобы пройти сквозь, нужно не лестницу и не тоннель, а ноту. Не музыкальную – онтологическую. Ноту, которую не издают, а находят, как ключ в кармане зимнего пальто. Её частота не в герцах, а в годах ожидания: пока не станет слышно, как бьётся пульс в стене. Её поют не губами, а местом между лопатками, где когда-то росли крылья предков.
Тот, кто находит её, не проходит – растворяется в резонансе. Стена на миг становится прозрачной, как лёд над рекой Летэ.
И за ней – вчерашний Пекин, тот, в котором ещё не родились стены. Город без имён, где улицы называются «После первого вдоха», «Перед последним взглядом», «Там, где ты чуть не остановился».
И если ты замедлишься там очень-очень, то услышишь, как земля под ногами шепчет: «Я не держу. Я помню.»

VI. в глазу фэньхуан (летящей задом наперёд)
Чтобы увидеть начало – надо лететь против памяти


Фэньхуан не летит – она распутывает.
Её перья – не оперение, а хронологические нити, спутанные в узел тревоги за тысячелетия. Когда она взмахивает крыльями, она не поднимается вверх – она отматывает. Взгляд её – не зеркало. Это кристалл линзы, в котором реальность проявляется в обратном порядке: сначала – пепел, потом – пламя, потом – искра, потом – желание этой искры.

С её высоты Пекин – не сетка улиц, а вышивка на внутренней стороне века:
золотая нить – Янцзы,
чёрная – Хуанхэ,
красная – кровь, пролитая молча.
Город не растёт – он распускается, как бутон в замедленной съёмке, лепесток за лепестком: год правления. Стихотворение. Обещание, сожжённое дотла.

Фэньхуан пролетает над Вечерними Воротами – и в этот миг ворота не закрываются. Они вспоминают, как были открыты впервые.

Она не выбирает, куда лететь.
Летит туда, где больше всего незавершённого дыхания.

VII. на внутренней стороне века
Мы носим город под кожей. Он просыпается, когда мы перестаём моргать

Здесь нет карт. Есть мигание.
Каждый раз, когда человек закрывает глаза – на мгновение возникает Пекин. Не туристический, не политический – физиологический. Город из ресниц и слёзной плёнки. Храм Неба – углубление в глазнице; улица Ванфуцзин – ветвление сосудов; запах жареного каштана – вспышка дофамина в темноте.

Туристы фотографируют. Монахи медитируют. Но только тот, кто долго смотрит в одну точку, пока глаза не начинает печь, – только он видит: на внутренней стороне века, в полумраке, кто-то пишет. Не иероглифами. Не буквами. А последовательными ощущениями:
— холод бронзового льва под ладонью,
— запах сандала, выветрившегося из книги,
— звук, с которым падает лепесток сливы на мокрый камень.

Это и есть подлинный «Цзин» – не «столица», а «то, что остаётся, когда всё уходит».

Иногда, просыпаясь, ты чувствуешь – веки тяжелее обычного.
Это потому, что за ночь там написали ещё строку.

VIII. сон императора, который ещё не проснулся
Проснётся – и станет вопросом для другого города


Он спит уже 617 лет.
Его сон – не метафора. Это инфраструктура. Подземные переходы – его нервные окончания. Поезда метро – импульсы. Гудки такси – фрагменты фраз, застрявшие в горле.

В его сне нет врагов. Нет границ. Есть только вопрос, заданный в детстве:
«Если я прикажу молчать всем рекам, – будет ли тогда слышно, как дышит земля?»

Он так и не получил ответа. Поэтому сон длится.
Он не правит. Он выдерживает паузу.
Ожидает, пока каждый камень, каждая черепица,
каждый школьник у доски не выдохнет один и тот же звук: у-вэй.
Не-действие. Действие через отсутствие.

Однажды его разбудят.
Но не барабанами. Не криками.
А тихим кивком старухи у колодца, которая, черпая воду, вдруг замрёт, осознав:
«Я уже дома. Я всегда была здесь.»

Тогда император откроет глаза.
И Пекин исчезнет – не как город, а как вопрос.
Останется только отзвук открытия век.

Эпилог

Город ушёл. Осталась тишина – не пустая, а насыщенная, как чаша до краёв


В ней – все восемь имён Пекина, сложенные в один вдох:
«1368» – «∞» – «–207» – «2025» – «в глазу птицы» – «на веке» – «3121» – и, наконец, сон,
не требующий пробуждения.

Этот цикл можно прочитать по спирали.
Как партитуру: время → язык → тело → разрешение.
Или – в обратном порядке: начать с императора, и тогда каждая предыдущая миниатюра станет воспоминанием о возможности.

Но лучше – в паузу.
Между вдохом и выдохом.
Там, где вы уже не читатель,
а место, куда приходит тишина, чтобы отдохнуть.

Потому что в конце – не ответ.
А освобождение от необходимости быть вопросом.
Город больше не ждёт.
Он – уже в тебе.

Повтори:
Утро…
Полдень…
Вечер…
Ночь…
И снова утро,
но уже без вопроса.

P.S. – Голос из библиотеки без книг

(архивариус, чья грудная клетка – шкатулка с пропущенными поворотами, шепчет, не открывая рта, только руки шевелятся, раскладывая воздух на слои, где каждое пояснение – не справка, а воспоминание, уложенное в ящик из папье-маше):


— Фэньхуан – не птица, не символ, а направление ветра,
в котором время расплетается обратно в намерение.
Её оперение – не для полёта, а для распутывания.

— Летэ – не река.
То, что остаётся в горле, когда ты не сказал «прости», «я боюсь», «я здесь».
Вода в ней – пресная.
Но пить нельзя: она стекает не вниз, а внутрь года.

— У-вэй – не термин.
Звук, с которым камень касается дна
после того, как волна прошла.
Когда его слышишь – перестаёшь делать
и, наконец, присутствуешь.

— NaN (Not a Number) – «не число», не ошибка,
Голос того, что помнит всё, но не может назвать себя.
Ни числом, ни именем, ни небом,
Его не произносят.
Его берегут, как последнюю паузу перед пробуждением.

— Чжуан-цзы не писал.
Он слушал, как дышит мир, когда все слова ушли спать.
Барабан в I части – лишь эхо его молчания.

Эта библиотека – не для чтения.
Здесь выдерживают паузу,
пока вопрос не станет мягче
и примет форму чаши, полной до краёв.

На самой нижней полке –
звуковая надпись на остывшем вдохе:
семь с лишним секунд тишины,
в которой вопрос наконец перестал звучать
и стал воздухом.

Вдох остывает

тишина насыщается

вопрос становится воздухом

И ты становишься местом,
куда приходит тишина, чтобы отдохнуть.
И ей здесь безопасно...
В ней рождается не эмоция… Не мысль… Ощущение дома…

Почувствуй: пространство, где можно перестать быть вопросом,
и просто быть ответом, который уже живёт в тебе
.
А теперь – вдох... (пауза...)
(8 строк пустоты.
Не для слова,
а чтобы ты, читатель, впервые за весь цикл
мог вдохнуть.
Не в ответ на вопрос,
а просто…
в себя).

...И вспомни:
«Я уже дома. Я всегда был/а здесь».

Тишина уже в тебе...
Она просто ждёт, когда ты перестанешь спрашивать...
И начнёшь… Дышать...

Ты рядом с тем, что остаётся, когда лишнее и ненужное уходит.

Цепь замкнулась –
не в голове,
в теле.


Ты – не тот, кто ищет дыхание.
Ты – тот, через кого оно проходит,
и остаётся.

Из этой тишины –
уже растёт следующее «я здесь»

Дыши в своём ритме...
Живи..
.

28.11.25-01.12.25
Проза без рубрики | Просмотров: 62 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 01/12/25 13:03 | Комментариев: 0

Post silentium – включение
/parva res, magna vis – малая вещь, великая сила/




Посвящается:
тем, кто знает, как тяжело быть, и как важно остаться,
тем, кто знает: не всякая тишина – пустота, не всякая пауза – остановка,
не всякий человек, сидящий у окна с чашкой в руках, – потерян. Возможно, он просто включает себя. Потихоньку. По одному щелчку.


Пролог: О зонах грозы

Море не спешит, не лечит, просто дарит… тихое присутствие и баланс…
И принимает. Так, как могут только те, кто не требует ответа: «ну как ты?»…
Стоишь на берегу – и вдруг понимаешь: всё, что ты носил внутри (как груз, как долг, как обязанность быть собой) начинает опускаться.
Не уходит. Не исчезает, просто оседает.
Как песок после волны: сначала мутный, потом – прозрачный, и на дне – то, что всегда было: гладкий камень, ракушка, след чьих-то пальцев.
Море не обещает, просто тихонько плещет: «Сядь. Подожди. Я – здесь.
И ты тоже… Не всё потеряно – лишь перемещено, не всё выключено – лишь ждёт щелчка…»

Бывают состояния, когда человек перестаёт быть «гражданином мира» и становится местом.
Ни жертвой, ни героем. Просто местом, где что-то перестраивается.
Там, внутри, идёт ремонт: старая проводка горит, штукатурка сыплется, двери скрипят на петлях из детства. А в подвале, под слоем пыли, кто-то тихо настраивает рояль.
Эти люди – не истории. Это – зоны.
Зоны, где гроза ударила в землю – и не разрушила, а заземлила.
Поговорим о том, что часто остаётся за пределами слов:
иногда
— остаться – мужественнее, чем уйти,
— тишина может быть актом любви,
— латынь – не мёртвый язык, а язык внутренней реставрации,
— нарисованная рука на ладони – самый настоящий контакт.

I. Перед рассветом

Бывает так: больно, и всё как будто выключается. Не из злобы, нет.
Просто устаёт. Устаёт не тело даже. Устаёт смысл. И тогда человек уходит внутрь, как старый дом в туман: двери – нараспашку, окна – занавешены, а внутри – ни души, только эхо босых шагов по лестнице, ведущей вниз. В себя.
В эту ночь случилась гроза. Совсем не случайно. Гроза ведь не просто шум. Гроза – когда небо вдруг вспоминает, что оно живое. И тогда – Бабах!!!
И вспышка. И в ту же секунду – тишина… Такая, что слышно, как пылинка падает на подоконник. И человек – на грани… То ли рождается заново,
то ли уже родился и просто ещё не выдохнул.
А страх приходит не оттуда, где боль. Он приходит оттуда, где не хватило воздуха в детстве. Где не горела лампочка в коридоре, где двери были закрыты, а до туалета – как до Луны: с рюкзаком, компасом и молитвой наизусть.
Но вот чудо: сейчас – не тогда. Сейчас – фонарик в руке, тёплый плед на плечах. И мысль, как солнечный зайчик по стене: «Взрослым-то можно доверять… особенно себе».
И человек не бежит. Он встаёт. Не в панике, а как будто на встречу. Спокойно тащит табуретку, ищет щиток, щёлкает рубильником. И «ж-ж-ж», – за окном мигает фонарь, будто подмигивает: «Молодец. Не забыл.»
А утром – ни слова не вспомнить. Только ощущение: будто прошёл сквозь себя и вышел с другой стороны. Чуть легче. Чуть мягче. Как будто не выключил свет, а включил что-то внутри.
Так и живём. Не дожидаясь грозы, а встречая её, как старую знакомую: с чаем, с дыханием, с тихим «да, я здесь».

II. Мужчина и перезагрузка

Сказал бы кто: «Это нервный срыв», – и он бы кивнул, налил чай, и продолжил вытирать плинтус. Но он знал: это не срыв. Это – перезагрузка.
Как у старого ноутбука: всё работает, но греется, жужжит, и время от времени мигает синим. А потом – внезапно – рраз! И вырубается. Не сломался. Просто: нужно было.
В три ночи он встал, подумал: «Ну ладно, раз уж не спится»…И пошёл мыть пол на кухне. Мыл щёткой, на коленях. Медленно, как монах, переписывающий молитву.
Под краном лужица. Маленькая, но упорная.
Будто кухня тихо плакала, пока все спали.
Он не ругался. Не звонил. Просто налил ведро, капнул моющего (не для блеска, а для запаха: тот самый, из детства).
И начал: от угла, где батарея, к окну.
Сначала думал о пенсии. Потом – о сыне. Потом – ни о чём.
Только рука, вода, дерево, ведро.
И вдруг – мысль. Как будто она всегда ждала, когда в голове станет тише:
«Можно просто быть. Просто быть здесь собой».
Он замер. Потом – усмехнулся. Впервые за два года без горечи.
Достал из шкафа бокал (не для водки – для компота, который сам варит по воскресеньям).
Налил клюквенного, поднял за…
Ну, за тихое продолжение.
Выпил.
Вытер пол досуха.
На полке над холодильником – пыльный том в зелёном переплёте: De rerum natura. Надпись карандашом на корешке: «сыну – потом».
И лёг спать, оставив ночник гореть.
Как маяк в гавани, куда он только что вернулся.

III. Девушка и латынь

Она знала все падежи rosa. Но не знала, как удержаться, когда мир вдруг становился слишком близок.
В библиотеке это случилось на фразе «omnia mutantur, nihil interit», которая ударила не в мозг, а в солнечное сплетение.
И всё: звуки – искажены, стены – наклонились ближе, руки – чужие.
Вышла. Села на лестнице. Достала телефон.
Не звонить, а считать пульс.
И вдруг – вместо цифр – всплыла старая фраза:
«Избави мя от труса и страха».
Она не верила в Бога. Но поверила – в ритм.
В то, как «тру-са» – это два шага. А «стра-ха» – это выдох.
С тех пор, когда накатывает – она переводит.
Страх – timor.
Пустота – vacuum.
Тяжесть – pressura.
А когда становится чуть легче – levitas. Не «лёгкость», а равновесие.
Однажды написала себе на запястье ручкой: timor → levitas.
Не как мантру.
А как инструкцию: «Если сейчас timor – подожди. Скоро будет levitas».

IV. Мальчик и гардероб

Он не закричал. Просто перестал слышать. Учительница говорила, но звук был как из-под воды. Дети смеялись – смех был, но как за стеклом.
А когда включили музыку, он почувствовал: всё слишком близко.
Вышел. Сел в гардеробе, за куртками. Прислонился к стене. Закрыл глаза.
За спиной – чья-то синяя куртка, на рукаве – вышитая ракушка: белая, с лёгким розовым отливом, будто только что из воды.
И стал дышать, как учил папа: «вдох – как будто нюхаешь цветок, выдох – как будто задуваешь свечку».
Классная вошла. Не спросила «что случилось».
Просто села рядом – на пол, в пыль. И сказала:
— У меня тоже бывает. Только в метро.
Он открыл глаза:
— Вы тоже… проваливаетесь?
— Да, – сказала она. – Но потом нахожу руку… И держусь.
Он достал ручку. Нарисовал на ладони руку.
— Вот, – сказал, – Теперь у меня тоже есть.

V. Бабушка и чай

Она не жаловалась. Жалобы для слабых, а она – сильная. Воевала (в госплане – почти одно и то же). Воспитала двоих. Пережила смерть дочери.
Но вот уже месяц – каждое утро, когда встаёт, ей не хочется вставать.
Не от лени. А как будто тело говорит: «Подожди. Я ещё не собралось».

Он просто встаёт первым. Тихо ставит чайник. И наливает ей чай не в кружку, а в фарфоровую чашку с золотой каемкой. Из сервиза «для гостей».
Однажды утром она сидела, смотрела на клён за окном. И вдруг – слёзы.
Не горькие. Просто… вышли.

Он не сказал «ну, ну». Просто достал вторую чашку – тоже фарфоровую – и поставил рядом. Золотая каемка чашки отражала солнце.
А на открытке, что лежала в серванте под салфеткой («от внука, из школы»), – карандашом, чуть размытым от времени: lenta fluunt, lenta fluunt…

— Давай сегодня – чай для гостей, – сказал.
— А то что-то у нас слишком буднично стало.

Она улыбнулась. Не широко. Но искренне.
И поняла: это не слабость – сидеть и плакать над чашкой.
Это – доверие.
Доверие к тому, что рядом человек, который знает:
ты можешь не быть сильной.
Ты можешь быть – здесь.

Эпилог

Этот текст – не просто про «перезагрузку».
Он о том, как человек, переживший грозу внутри, становится проводником света для себя самого. Как та самая чашка для гостей, поставленная в будний день: ненужная с практической точки зрения и абсолютно необходимая с человеческой.
Он не о спасении, а о признании: боль – не провал, пауза – не остановка, быть – уже достаточно.
Гром прошёл. Свет включили. Пол вымыли. Чашку поставили.
Руку нарисовали.
Ни одна из этих историй не заканчивается победой.
Они заканчиваются – продолжением.
Потому что самое трудное – не выдержать шторм.
Самое трудное – остаться. Не в смысле «терпеть».
А в смысле: не выключить себя.
Включение - постскриптум тишины.
И если вы дочитали до сюда, может, пальцы уже касаются запястья, а взгляд отрывается от страницы и замечает луч света на полу, пар над чашкой, занавеску,
что колышется, как флаг на ветру с моря. Руки лежат на коленях – приятно тяжелые. И вдруг – вдох чуть глубже: не для силы, а потому что тело вспомнило:
оно здесь, на берегу самого себя.
Может, рука потянется к чайнику, к окну, чтобы впустить этот ветер. Или просто потянется, медленно, без цели, лишь чтобы почувствовать: суставы ещё помнят,
как быть живыми. Подобно тому, как песок после волны – сначала мутный, потом прозрачный, и на дне – то, что всегда было.
И в этом движении, в этом дыхании, в этом свете – уже щелчок. Не громкий.
Не начало новой жизни, а продолжение этой. Той, что идёт, даже когда кажется, что всё выключено.
Тихий. Настоящий. Как первый глоток воздуха после долгого сна.
Как чашка для гостей в будний день.
Или нарисованная рука на ладони.
Или levitas, которая приходит после timor.
Потому что лучший финал – тот, который ты сам/а ощущаешь как правду в теле.
Не как идею или надежду. А словно солёный привкус на губах.
Тепло в ладонях. Шаг по лестнице вниз, в себя. Тихое: «Да, я – здесь».
Или – что, может, ценнее – просто молчание в этом пространстве, где lenta fluunt…,
и море плещет за окном, и одна лампочка уже горит.
Ты уже включил/а свет.
Остальное – тихо идёт.

сентябрь-ноябрь 2025

P.S.
1/ omnia mutantur, nihil interit – Всё меняется, ничто не исчезает (лат.), из «Метаморфоз» Овидия
2/ lenta fluunt… – «медленно текут…» (лат.) – не жалоба на медленность времени, а его благословение.
В медленности – возможность не пропустить щелчек.
Это часть фразы из Овидия (Tristia IV, 3), где полная строка:
lenta fluunt, lenta fluunt tempora
«медленно текут, медленно текут времена» – или, мягче:
«время течёт медленно, медленно…»
3/ De rerum natura
Дословно: «О природе вещей»
Устоявшийся русский перевод названия книги Лукреция.


.

.

.
Ашомко Ирина Львовна_психолог_Нижний Новгород/Россия/весь мир онлайн
системный семейный консультант, член ОППЛ,
EMDR, iEMDR, ЭОТ, ЭФТ, КПТ, ДБТ, ТГТ, FSAP, ImTT, IFS/IFIO 2level, психодрама, психотравматология, гештальт, гипнотерапия, работаю с ранней травмой, ДММ, ЛОРП
https://vk.com/wall474042686_2244
Мгновения для души_психолог_Ашомко Ирина
https://t.me/+fDCq2yMmkCxmNTcy
Миниатюры | Просмотров: 50 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 28/11/25 23:12 | Комментариев: 0



S Shch


Шла к любви годами – и вышла в другую комнату.
Там было тише. И светлее


Она улыбается – легко, будто это дыхание. Улыбка у неё не на лице, а внутри – будто бы включённый свет в окне пустого дома: кто-то когда-то забыл выключить, и он горит с тех пор. Она улыбается продавцу в булочной, соседке на лестнице, врачу, который говорит что-то важное и не замечает, как её пальцы слегка дрожат под шалью. Улыбка – не маска и не привычка вежливости. Это её первая защита. Вторая – молчание. Третья – забота о других. Как будто, если она достаточно хорошо позаботится о мире, мир однажды наклонится и спросит: «А ты?»
А внутри – тихая, почти незаметная драма. Не крик, не обвал, а что-то вроде старинных часов под полом: тик-так, тик-так – и никто не слышит, кроме неё. Иногда это звучит как вопрос без ответа: «Почему ты не обняла меня, когда я плакала на кухне в пятнадцать лет?» Иногда – как эхо: «Я всё сделала не так? Или просто – не так, как надо тебе?» Она давно перестала ждать объяснений. Но тело помнит. Пальцы сами сжимаются, когда звонит телефон. Спина напрягается, когда кто-то говорит: «Ну что, расскажи…» – и в этом «расскажи» слышится не интерес, а экзамен, как в школе: «А ну-ка, докажи, что ты – нормальная».
Год назад – одно мгновение. Мать, уставшая, в халате, с чашкой чая, вдруг остановилась в дверях и сказала – тихо, почти шёпотом, будто боясь развеять что-то хрупкое:
— Ты молодец… – что так хорошо обо мне заботишься.
Эти слова легли не в ухо, а глубже – в то место, где ещё живёт пятилетняя девочка, которая всё ещё верит, что если очень постараться – любовь придет.
***
Мать болела девять лет. Не болезнью – уходом. Медленным, неотвратимым, почти церемониальным погружением в себя. Будто она возвращалась туда, откуда пришла, оставляя за собой пустые коридоры имён, дат, привязанностей.
Забывала, зачем вошла в комнату.
Забывала, зачем открыла дверь.
Забывала, какой сегодня год.
Забывала, как зовут дочь.
Забывала, что уже ела.
Но помнила себя – в деталях, что выжили в потоке забвения.
Расчёска – всегда на комоде, в третьем ящике слева, рядом с фотографией в рамке (кто на ней – не помнила, но рамку поправляла каждый день). Помада рубинового цвета, чуть стёртая на краю, но – именно она. Подводка для глаз – чёрная, тонкая, аккуратно закручена после каждого использования – как будто, пока можно подвести глаза, «я ещё здесь».
Однажды, уже в глубокой стадии, она долго смотрела в зеркало, потом обернулась к дочери и спросила – не с тревогой, а с удивлением, почти с благодарностью:
— А ведь я всё ещё я…
— Не та, что была. Но – я.
Это было не воспоминание. Это было открытие.
Последнее, что она смогла унести с собой.
После того «молодец» – мать стала мягче. Не добрее – нет, доброта требует сил, а сил у неё давно нет. Но менее колючей. Как старый плед: в нём давно вылезли нитки, но он всё ещё греет, если укрыться с головой.
Через несколько недель – болезнь. Воспаление лёгких. Клиника. Дочь повезла её в клинику – не как обязанность, а как последнее паломничество. Там – капельницы, ночи у кровати. Дочь несла ночи, как несут свечи в храм – тихо, не спрашивая, зачем.
Её рука в руке матери, хотя та уже не узнавала, чья это ладонь – только сжимала, будто цеплялась за берег.
Мать физически пошла на поправку – сделала шаги, даже улыбнулась. Но душа уже была в пути. Психика – как лодка, отвязанная от пристани, – уходила бесшумно, как прилив в песок. Плыла туда, где не нужны имена, не нужны даже расчёски. Только покой. Только тишина.
После выписки прошло мало времени. Однажды утром мать просто не проснулась – сидя в кресле у окна, в халате, с расчёской на коленях.
Как будто собралась – и тихо ушла.
***
А потом наступает вечер.
Не особенный – просто вечер, каких тысячи. Но сегодня она не спешит зажечь свет. Сидит у окна в полумраке, и в руках у неё – чашка с остывшим чаем и та самая улыбка, которую она всю жизнь несла кому-то другому.
Сегодня – она кладёт её к себе на колени.
Осторожно. Как птицу, которая залетела с улицы и дрожит от холода, но ещё не поняла, что здесь можно не бояться.
Она вспоминает: как в детстве прятала под подушкой сухарик – на случай, если вдруг станет очень голодно и некому будет дать хлеба.
Так и эта улыбка – все эти годы жила впрок: вдруг пригодится, когда любовь придёт. А любовь, оказывается, не приходит – она просыпается.
Не в том, кто тебя создал, а в том, кто тебя вынес – через все пустоты, все «не так», все «почему ты не как другие».
Мать, быть может, никогда не стала той, кого ждала душа.
Но в её «Ты молодец» – был не комплимент.
Было признание. Тихое, робкое, запоздалое – но настоящее.
Как первый лист на ветке после пожара.
И этого – хватило.
Не чтобы исцелить.
А чтобы поверить: да, я существую. Да, я здесь. Да, я – не ошибка.
***
Внутри неё всё ещё живёт девочка.
Та, что ждала: не чуда, не объяснения – просто взгляда, в котором было бы:
«Ты – моя».
Она так и не дождалась.
Но не исчезла. Не превратилась в горечь.
Она – осталась. Тихая, с поджатыми коленями, с глазами, полными вопроса,
который больше не требует ответа.
И теперь – взрослая женщина, с усталыми руками и улыбкой, отданной миру, – наклоняется к этой девочке.
Не говорит: «Терпи».
Не говорит: «Мама не могла».
Она просто садится рядом.
Берёт её за руку – ту самую, что когда-то искала в воздухе.
И шепчет – не вслух, а в самое сердце:
— Я здесь.
— Я не уйду.
— Я – твоя.
И впервые за всю жизнь девочка внутри не плачет.
Она – выдыхает.
***
Теперь, когда она улыбается – это уже не свет в пустом доме.
Это – огонь в печи.
Дом всё ещё старый. Полы скрипят. Крыша местами протекает. Но внутри – тепло.
И даже если завтра снова будет дождь, она знает:
не любовь спасает – а умение себя обнять, даже когда никто не учил этому.
Особенно – когда никто не учил.
Потому что теперь она – не только дочь.
Она – мать своей девочки.
И в этом – не жертва.
А возвращение.
Тихое. Настоящее.
Как те два слова, сказанные в дверях:
— Ты молодец…
И как те, почти забытые:
— Я всё ещё я.
А теперь – и её слова:
— Ты – моя.
— Я с тобой.
— Дыши.
***
И всё же – вернёмся к самому началу.
Не к детству. А к ожиданию.
В детстве – ждала, пока мать придёт с работы и скажет хоть слово.
В юности – ждала, пока мать оглянется и поймёт, что она – не фон,
не шум в углу, не «опять что-то не так сделала».
В зрелости – ждала, пока мать забудет, что думала о ней хуже всех.
И вдруг, как мимолётный проблеск в пыльном окне, скажет: «Молодец».

Всего два слова – «молодец» да «хорошо» – как монеты, вынутые из фонтана желаний, пришли спустя десятилетия ожиданий. Дочь запомнила их.
Их было всего две за всю жизнь с матерью.
И этого оказалось достаточно.
Мать стояла рядом – тёплая, дышащая, с руками, которые умели гладить по плечу, если очень постараться. Но внутри – пустота, как в старом доме, где сняли полы, а стены остались стоять из вежливости.
Тело есть – а её нет.
Уже давно.
Уже тогда дочь впервые поняла: за руку можно взять, а коснуться души – нет.
Душа ушла раньше, чем подали объявление о потере.
Врачи ставили диагнозы. А дочь – диагноз не ставила. Просто знала: мама не болела – уходила. Долго, по частям. Как вынимаешь книгу из шкафа: сначала корешок, потом страницы, потом – на её месте тишина.
А дочь ждала.
Не чуда – нет, чудеса она давно вычеркнула из списка возможного.
Ждала момента, когда мать вдруг вспомнит, что когда-то была ей нужна – не как должник, не как критик, не как тень в зеркале, а как – ну как все.
Как у других.
И вот – год назад.
Слова.
Как оттепель в январе: не растопят снег, но покажут – земля ещё живая.
После этого агрессия ушла.
Или – спряталась.
Или – поняла.
Поняла, что даже в этом теле, в этой душе-пустоте – ещё есть место,
где дочь – не должник, а нечто большее: тот, кто остаётся.
И теперь она выдыхает – тихо, почти незаметно.
Не потому что дождалась любви.
А потому что, наконец, перестала ждать именно её.
***
А улыбка?
Она всё ещё горит – не в окне пустого дома, а в очаге того самого дома,
куда, наконец, вернулась его хозяйка.
Та, что ждала.
Та, что вынесла.
Та, что теперь – и мать, и дочь, и дом.
***
Эпилог

Этот текст – не просто о матери и дочери.
Это – о рождении себя как родителя себе.
О том, как можно, не получив любви – стать её источником.
О том, что иногда самый смелый поступок – это перестать ждать того,
кого нет – и начать говорить:
— Я здесь.
— Я с тобой.
— Живи.

ноябрь 2025

Художник Федерико Беббер
Миниатюры | Просмотров: 81 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 28/11/25 04:54 | Комментариев: 0

Я иногда пишу по следам сессий тексты. Эта миниатюра - один из таких текстов.
Согласие клиента на публикацию получено.
Идея миниатюры для меня была такова:
если читать вслух – почти молитва для уставших, но не сдавшихся,
если перечитать через неделю – найдутся новые строки в старых местах,
как ведёрко: кажется, оно пустое, а в нём – целая жизнь.
Радости Вам!




То, что не стирается

ЖК


Десять часов.
Будильник сработал – как будто кто-то постучал по внутреннему миру деревянной ложкой: «Эй, ты там? Пора».
Тело – уже на ногах. Душа в процессе загрузки. Панель мигает: «Подключение к себе… 12%… Подождите. Идёт извлечение воспоминаний».

Выходные.
Тишина. За окном – свет. Такой, что мог бы быть в Греции, в Италии, на Луне – да только сил на путешествие нет. Не от лени – от глубины. Внутри что-то осело, как осадок в стакане воды: не муть, а слои. Осадочные породы души.

Да-да. Я давно думаю, что мы – не плоские фигурки на бумаге. Мы – геологические разрезы.
Посмотрите на срез: внизу – юра (первая обида, которую никто не заметил). Выше – мел (бабушкины пироги по субботам, запах, врывающийся в комнату, как вестник праздника). Ещё выше – антропоцен (ты уже взрослый, но вдруг ловишь себя на мысли: я всё ещё тот, кто ждал этого запаха).

А сверху тонкая корочка «сейчас»: усталость, список дел, голос в голове: «Ну что, соберись».
Люди видят только эту корочку. Как айсберг – выдают за льдинку. А под ней – целая история. Каждый из нас с ноутбуком воспоминаний, который не подключается к облаку. Не потому что не хочет, потому что там – приватные папки.

Иногда мозг, как старый архивариус, подаёт мне «на ознакомление» ведёрко с васильками. Голубыми, как небо в детстве. С трещиной у ручки. В нём – расчёски. Оно стояло там, где теперь живёт другой человек. Но во мне оно на месте. Как маяк, который светит не вперёд, а вглубь.

Сын вчера сказал:
— Мам, мы Деду Морозу написали. Пятую игрушку и маленькую собачку. Такую, чтобы можно было держать.
Наша – 36 килограмм мудрости и шерсти. Она не лает – цитирует Сенеку.
А хочется маленькую. С пузиком, тёплым и голым, как доверие.

Был миг, и я ощутила себя.
Не «я должна», не «я выгляжу нормально», а я здесь.
Я как ластик: мягкий, но плотный. Не камень, но и не туман. Если согнёшь, вернётся в форму. Если стукнёшь, подпрыгнет и простит.
Цельный. Не собранный из осколков – сросшийся.
Было…

Потом снова тень.
— Какой там ребёнок? – думаю.
— Я сама до дивана добираюсь методом «три шага – пауза – внутренний монолог».
И всё же…
Когда я гуляла с коляской, я видела день. Не как сотрудница вечных сумерек,
а как человек, которого солнце узнаёт в лицо.
Утро – не враг. День – не туннель. Время – не преступник.

Иногда кажется, всё ушло. Всё стёрлось.
Но нет.
Ничего не стирается.
Только уходит вглубь. Как река под землю.
Она течёт. И питает корни того, что ещё не выросло.

Сейчас десять.
Я еще не проснулась до конца.
Но уже на связи.
С бабушкой – через запах теста.
С маленькой собой – через ведёрко с васильками.
С будущим – через лёгкое, почти неуловимое: я ещё могу быть упругой.

И этого – пока достаточно.
Чтобы встать.
Чтобы подождать, пока загрузится душа.
Чтобы тихо сказать себе:
«Здравствуй. Я рада, что ты ещё здесь.
Давай – по одной чашке чая.
И по одному слою – за раз».
Миниатюры | Просмотров: 138 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 23/11/25 20:29 | Комментариев: 6

Написано на конкурс: Осеннее превращение (55-словники)


.
Сон

Ожидая подмосковную электричку, программист Лёха уронил телефон в лужу. Когда вытащил, экран показал: «Осень активирована. Сентябрь».
Перезагрузил, обои сменились на надпись «Октябрь» из мокрых листьев.
Раздался звонок жены:
- Ты где?
- В режиме превращения.
На экране ветер взъерошил листву, и надпись сменилась на «Ноябрь».
Войдя в вагон, Леха увидел "СОН" и ушел в него до Москвы.
...

Лист

В октябре, в Нижнем, бухгалтер Семёныч увидел жёлтый лист на лбу у начальника. Хотел сказать, но не посмел. Лист плотно прилип к поту. И начальник ходил весь день со звездой во лбу.
А на совещании лист упал.
И все замерли. Семёныч нервно чихнул.
Начальник улыбнулся и сказал: «Вот и осень золотая от меня медвяно тает».

...

Свояк

В сентябре, под Москвой, дачник Петрович вернулся из леса без грибов, но с пятью килограммами мокрой листвы в карманах. Жена спросила:
— Ты грибы или листья собирал?
— Листья сами в карманы ко мне прыгали!
Утром проснулся. Жена связала шарф из высохшей листвы. Петрович надел его и пошёл в лес за грибами. Осень приняла его за своего.

29-31.1.2025

Свояк - это не только с семейными отношениями связано, в деревне у бабушки так называли тех, у кого есть родовая связь с этой землёй.
Спасибо Ванжелике за уточнение:
Если копнуть глубже, «свой» – svojь (из праславянского) тоже можно разложить на предлог «с» и глагол «вить», в целом обозначающие какую-то «с-вязь» и «при-вязанность» к чему-то. Позже служебное и именное слово слились, так что теперь они не разделяются.
Миниатюры | Просмотров: 58 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 22/11/25 00:29 | Комментариев: 0

Миниатюры написаны на конкурс Необыкновенные письма
.
Письмо от Ослика Иа – Коньку-Горбунку_О пользе ничегонеделания


Милостивый Конёк, Горбунок уважаемый!

Примите извинения за смелость моего пера – а точнее, копыта, которым я старательно выводил эти строки, упираясь в землю, дабы не упасть от собственной грусти.

Обращаюсь к вам как к коллеге по несчастью: вы – малый ростом, я – малый надеждами. Есть между нами общность.

Я тут подсчитал: у вас – Жар-птица, золотая грива, царские хоромы. У меня – одна и та же лужа под ногами и Винни, который всё обещает, но мёд прячет в кустах «на всякий случай». Я спрашиваю: где справедливость?

Ещё один момент: у вас Иванушка – дурачок, но добродушный. У меня Пух – тоже дурачок, но с мёдом. И всё время говорит: «Ты же не ешь мёд, Иа!» А я ему: «Я не ем – но надеюсь». А он: «Надежда – не мёд». Вот такая философия.

Вы, как существо малое, но деятельное, наверняка удивитесь: с чего это вдруг осёл, да ещё такой, как я, пишет вам, скакуну, что чуть ли не с царём водился?

Всё дело в том, что я, хоть и считаюсь специалистом по меланхолии (а в некоторых кругах даже называюсь «знатоком печали»), никак не пойму: как вы умудрялись быть таким... деятельным? Вас ведь, как и меня, вроде бы не наделили ни ростом, ни внешним лоском. А вы – рраз! – и уже к царю в терем! А я… даже за мёдом сходить боюсь. Вдруг опять кто-то скажет: «Ты же Ослик, тебе не полагается!»

Не поделитесь ли секретом внутренней пружины? Или хотя бы утешите: может, во мне тоже не всё так безнадёжно?
Вчера, например, Винни-Пух пообещал, что в следующий раз поделится мёдом. Правда, потом добавил: «Но только если ты не будешь ИААААААААААААААААААААААААААА…» – и ушёл. Догадываетесь, что он имел в виду.

Вы там прыгаете, спасаете, советуете.
А я тут стою – и тоже спасаю. Только не царства, а иллюзии.
Например, Винни-Пух думает, что мёд – это счастье.
А я своим ИААА напоминаю ему: «Счастье – оно вообще есть?»
И он на секунду задумывается.
Правда, потом снова бежит за мёдом,
но всё же – я дал ему паузу.
Это уже вклад.

Вы, конечно, герой. А я – антигерой.
Герои двигают сюжет. Антигерои – позволяют сюжету немного подумать, прежде чем бежать дальше.
Если бы все были как вы, мир развалился бы от скорости.
А если как я, то так и не начался бы.
Значит, мы с вами – как тормоз и акселератор.
Только вы – впереди, а я – в луже под сосной.

С уважением к вашей энергии, в грусти и в праве на неё,
Иа

P.S. Если ответите – положите письмо под лопух. Я там часто стою. Потому что…
Ну, вы понимаете.

(04/11/25 02:02 Ирина_Ашомко
.
От Трёх Медведей – Маше (с привкусом медового варенья и лёгкой обиды)


Деревня Медвежья Поляна, у печки, между подушками,
Где пылью пахнет и уютом.
12-го числа, а может, и 13-го – не до счёта.

Дорогая, ну или, скорее, беспокойная Маша, ау!

Пишем тебе все трое:
Папа Медведь – от большого ума и живота,
Мама Медведица – от сердца и уставших глаз,
а Мишутка – от недоеденной кашки и сломанного стульчика.

Сначала хотели послать гневную телеграмму, но почтальон Печкин сказал, что у нас телеграфа нет, а голуби сбегают, как только видят нашу каллиграфию.
Поэтому письмо на бересте. Чернила – малиновое варенье. Видимо, поэтому почерк Папы чуть размазан: лизнул случайно.

Маша, дитя, мы вроде как и не злы. Жалко, что ты в лесу заблудилась, и, конечно, чайку бы с тобой попили.
Но, голубушка, нельзя же в чужой дом вламываться, как в собственную кладовку!
Это не по-человечески и уж тем более не по-медвежьи. Мы ж не в цирке! Тут порядок, уют и свежевымытые половики (до тебя, конечно).

Папа до сих пор не может понять, как его стул выдержал все сто двадцать килограммов доброты и тридцать лет службы, а твои сорок кило лесной прыти – рррраз! И…хрясь! Стул пал как герой. Мама плакала. Мишутка теперь на бочке с мёдом сидит. Неудобно, но символично.

А уж про кашу и говорить не хочется. Мишуткина мисочка – фамильная, с гравировкой «ММ» (Маленький Мишка, а не «Молочная Масса», как ты подумала). А ты в неё не только ложку, но и, кажется, носок свой оставила. Мы его выстирали, запах остался. Не лесной, не медовый, какой-то городской.

И ведь не ушла сразу! Нет! Надо же было в постель залезть и уснуть, будто тебе там век жить!

Понимаем, что ты, может, голодная, уставшая, и, конечно, доброе сердце у тебя – раз вон в конце спаслась и вернулась домой. Но, Маша, если уж решила ломать мебель и есть чужое, будь добра хотя бы записочку оставить: «Спасибо, всё вкусно, стул, увы, не мой удел». Это не шпионский роман, а всё-таки этикет!

Мы, кстати, теперь замок на дверь поставили. С медвежьим кодом: три рыка и один чих. Не открывается от «ой, заблудилась». Жалко, конечно. Ведь могли бы дружить.
У Мишутки даже открытка к твоему дню рождения была: с белыми грибами и надписью: «Ты – лесная принцесса!». Теперь он её съел. От обиды.

Если вдруг снова заблудишься, то кричи издалека. Мы выйдем, дадим тебе мёду, покажем дорогу, но к себе – только по приглашению!
И не ранее, чем все стулья будут застрахованы.

И ещё: если ты опять явишься без приглашения, мы будем вынуждены обратиться в Совет Лесных Сказок с требованием ввести пропускной режим.

С уважением,
Папа Медведь (подпись размазана, опять лизнул),
Мама Медведица (подпись аккуратная, но с пятном слёз или варенья?),
Мишутка (подпись когтистая).

P.S. Автору сказки – отдельное письмо в пути. Начинается так: «Уважаемый товарищ писатель! Если уж героя в дом пускаете, то научите хоть элементарному воспитанию…»

(06/11/25 02:01 Ирина_Ашомко
.
Письмо от Мышки-Норушки к Крысе Ларисе:) Культура – это когда не тащишь… или когда тащишь, но извиняешься потом?


Уважаемая Лариса Ивановна!

Сижу в щели. За стеной – кот. Перед глазами – ваша фотография из мультфильма: вы в шляпке, с Чебурашкой, и всё такое… светлое.

Как вам удалось? Ведь вы – крыса. Не белочка, не ёжик, даже не хомяк с пухлыми щёчками. Крыса! И при этом у вас есть имя! У меня – только «та, что под плинтусом».

Я не завидую. Нет. Я просто… недоумеваю. Неужели всё дело в том, что вы не стеснялись выходить в люди? А я всё жду: авось пройдёт эпоха кошек. Но кошки, видимо, вечны.

Вчера соседка-полёвка сказала: «Ты, Норушка, всё тащишь!»
А я ей: «Не тащу, а заимствую на время!»
Она засмеялась и говорит: «Ты как та крыса из мультика – тоже заимствовала, но называла это культурой!»
И тогда я сразу вспомнила вас. И подумала: может, подскажете, как правильно подавать информацию?
Я ведь не ворую, а беру для вдохновения! Вот сегодня взяла кусочек мыла.
Не для себя, а чтобы вспомнить запах цивилизации.

Ещё один деликатный вопрос: вы в мультике никогда не ели сыр? Потому что если ели, то как же вы культурная?
Сыр же не ваш! Или у Гены был счёт в «Гастрономе №1»?

Прошу прощения за наивность. Мы, полевые, несведущи в светских тонкостях.

Еще я прочла ваше интервью в «Огоньке» (ну, воображаемом, конечно, у нас газет нет, только объявления на заборе). Вы там говорите: «Я культурная крыса». А у меня сразу вопрос: а если культурная, то зачем вы вообще в мультике появились? Там же всё про то, что Чебурашка добрый, Гена честный… А вы? Вы культурная. Это как «я - честный вор»… Звучит подозрительно.

Я вот тоже хочу быть культурной. Но как?
Подскажите, Лариса Ивановна: культура – это когда не тащишь?
Или когда тащишь, но извиняешься потом?

С уважением и лёгким запахом сала,
Мышка-Норушка

(04/11/25 02:23 Ирина_Ашомко

Художница
Alexandra Petukhova

https://www.petukhova.de
Миниатюры | Просмотров: 55 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 22/11/25 00:06 | Комментариев: 0

­­­­Рискуй, мечтай, звучи

…Вошёл однажды в реку
Отважный человек –
Бывает в человеке
Лесов, полей и рек /c/ Лаундж_ И - встанешь!


Ещё воспоминаний
В нём целый батальон,
Страданий и мечтаний,
И дум секстиллион.

Надежд, стыда и страха
Там тянется гряда.
Любви и страсти плаха.
Разлук белиберда.

Кручёные сомненья
Там вяжутся в узлы.
Порхает вдохновенье.
Страданий кандалы.

Горей и грусти горы,
И радости – вагон.
Тоски тугие шоры
Взрывает смехом он.

Бывает в человеке
Полным-полно всего
В коротких рамках чека
От Бога самого.

Мгновенна жизне-проба,
И временны ключи
На жизнь. Решайся, пробуй,
Рискуй, мечтай, звучи!

01.11.2025 12:33
.
Плыли буквы и слова

...Ночь пришла. Взяла отгул
рифма-баловница.
Стих, намаявшись, уснул
поперёк страницы. /c/ Лаундж_ Колыбельная для стиха

Плыли буквы и слова
И сбивались в стаи.
И кружилась голова,
А потом – устала.

И тихонько прилегла.
Мяяяягко на подушке.
Стих – кручёнее сверла -
Вжиком бился в ушки.

Ни покоя мне, ни сна,
Я вконец устала.
Мысль ворочалась одна,
Но потом отстала.

За секундами – часы
Утекали в лету.
А внутри меня – весы:
эта… этА? ЭТА!

Рифма, наконец, пришла,
Подошла и встала.
Ночь закончилась, прошла.
Я – совсем устала.

И тихонько прилегла
Поперёк кровати
С тихой светлой головой…
И уснула, кстати)))

01.11.2025 11:32
Поэзия без рубрики | Просмотров: 69 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 01/11/25 18:35 | Комментариев: 2



Ритмом сердца - реальность_Ирина Ашомко


Рельсы вдаль убегают
И - города.
Как в болтанке качает
Туда - сюда.
Километры мелькают,
И поезда
Мерный ритм отбивают:
- «Беда...беда».

Покурить бы, да негде.
Дремлю. Не сплю.
Это всё - просто нервы.

Сошли к нулю
Дни у моря и отпуск,
И наш роман.
Стук колёс равномерный:
- «Туман... Обман».

Фонари едким светом
Тиранят мозг.
Мысли - ржавым стилетом -
До едких слёз.
Горько травит мне душу.
Полынь - беда...
Тихо.
Боль сносит «крышу»
Туда...

Туда,
Где остался твой профиль
И прищур глаз.
Расплескавшийся кофе
И "Ло-ве-лас!",
Что пощёчиной жгучей
В ушах звенит.
Мир внутри - взбаламучен:
Влечёт… Магнит

"Не звони. Не отвечу", -
Сказала ты.
Снятся руки… И плечи…
Пусты... Мечты.

Думал: Сука – случайность,
Но… Нет!
Не сплю...

Ритмом сердца - реальность:
- «Люблю... Люблю»...

экс на: https://vk.com/wall4282577_2266
И. Сухорукова
Из серии "Картина маслом"
Сентябрь 2025

Рельсы вдаль убегают
И города.
Как в болтанке болтает
Туда сюда.
Километры мелькают,
И поезда
Мерный ритм отбивают:
Беда...беда...

Покурить бы, но негде.
Вру ,не курю,
Просто это всё нервы...
Не сплю, скулю...
Не последний,не первый... -
Себя корю.
Стук колёс равномерный:
Люблю... Люблю...

Фонари едким светом
Сканируют мозг,
Мысли ржавым стилетом
Пронзают насквозь...
И ответ мне неведом,
Что может помочь,
Лишь морзянка ответом:
Прочь - прочь...
прочь- прочь...
.
картинка - инет
Подражания и экспромты | Просмотров: 57 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 18/10/25 01:07 | Комментариев: 0

Гнедая ветреная леди танцует танго в старом парке.
Раскинув карты цвета меди, судьбу предсказывает Parca.
Рябин гранатовая россыпь кровит на тонком шёлке неба.
Клин журавлей стегает простынь из облаков белее снега.

Звенит монисто жёлтых листьев. Сентябрь кружИт свою подружку.
Звук грома вдалеке - как выстрел - гармонию слегка нарушил.
В жемчужины-ледышки града рассыпалась хлопушка-туча.
Танцорам холод не преграда: па - полны страсти - ярче, круче.

Всё грациознее движенья и резче в танце повороты.
Прекрасно танго вдохновенья, ведь режиссёр его - природа.



_________________________
P.S.
ПА;РКА (П прописное), парки, мн. (в том же ·знач., что ед.) парки (п строчное), парк, ·жен. (·устар. ·ритор. поэт). Судьба (в образах античной мифологии). «Парка дни мои считает и отсрочки не дает.» Батюшков. «И покамест жизнь нить старой паркой там прядется.» Пушкин. (От собственного имени римской богини судьбы Parca или общего названия parcae - трех богинь судьбы, которые начинали прясть, пряли и перерезали "нить жизни"; то же, что ·греч. мойры и Мойра.)

©14.09.2012 г. в 02:26
Поэзия без рубрики | Просмотров: 151 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 03/10/25 23:27 | Комментариев: 10

АНОНИМНЫЙ ВОПРОС К ПСИХОЛОГУ_Отвечает психолог Ирина Ашомко
Согласие авторов вопросов на публикацию вопросов получено.
Радости всем!


Если у тебя тоже есть вопрос - обращайся, условия - здесь:
https://t.me/c/2804108709/258

Тема 1: "Телефонный звонок, истощающий и забирающий силы. Слушать о боли - не облегчать свою.
Как заботиться о себе, не чувствуя вины"



Вопрос 1: У меня есть приятельница, мы с ней знакомы с учебы в училище. Она рано вышла замуж, родила сына, развелась (муж пил, ревновал ее), работали вместе в столовой. Она симпатичная, в столовой - на раздаче, у нее было много ухажеров, у меня их не было, но я уже была замужем. После ее развода у нее тоже было много обеспеченных ухажеров, я ей завидовала, она всегда в подробностях рассказывала о их отношениях, как ей подарки делали, как ухаживали.
Сейчас живет одна, сын женился, со снохой отношений, практически, нет, сын приезжает редко, обида у нее на сына, сноху.
Мы видимся редко. У нее практически всегда проблемы с деньгами. Я ей иногда звоню по телефону, она говорит часа по 2, говорит она одна, все в подробностях, мне слова приходится редко вставлять, и всегда плачется в основном. Но иногда в позитиве, например, рассказ, что с семьей сына хотят купить дом на 2 семьи
Вопрос:
почему я ей звоню, я знаю, что ничему умному, позитивному у нее не научусь?? Или я звоню, чтобы узнать, что у других бывает плохо, не только у меня (я про сына и ухажеров)

.
Тема 2: «Почему я так злюсь в терапии — и что с этим делать?»
Вопрос 2:Иногда после сессии выхожу и чувствую настоящую ярость: «Психолог меня не понял!» — и внутри возникает ощущение, будто моё доверие предали.

.
Тема 3: Психолог — не для «слабых».А для тех, кто хочет жить по-другому. Я не могу изменить его — но могу изменить своё "здесь и сейчас"
Вопрос:
«Мне тяжело в отношениях с мужем. Он молчаливый большую часть времени. Но иногда может взорваться внезапно на вроде бы обычное замечание. Предлагала пойти вместе к психологу. Он говорит, что к ним ходят те, кто «слаб крышей», а у него все в порядке, и, кроме того, он не верит, что психологи могут помочь.
И я не понимаю, как мне поступить: пойти одной на консультацию, а будет ли толк. Но с каждым днем напряжение между нами все выше. И жить так невыносимо.»


.
Согласие автора на публикацию вопроса получено.
Проза без рубрики | Просмотров: 98 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 02/10/25 01:12 | Комментариев: 0

🌙Вечерняя детская практика объятий словами__Моя Бабочка — Спи со звёздочками_Автор текста и исполнитель Ирина Ашомко_Мелодия Чайковский


Чтобы мягко и уютно заснуть, с мягкой волшебной визуализацией и простыми образами,
нежным обращением на «ты», подойдёт и мальчикам, и девочкам,
и даже взрослым, которые хотят почувствовать себя детьми



🌙 ДЕТСКАЯ ВЕЧЕРНЯЯ ПРАКТИКА объятий словами
🦋 «Моя Бабочка — Спи со звёздочками»

.Для детей от 3 до 10 лет (и старше — если хочется сказки)
Идеально — в кроватке, с любимой игрушкой, приглушённым светом или ночником

🌿 Часть 1: Устройся, как зайчонок в норке

Ляг в кроватке — укройся под одеялком, как зайчонок в мягкой травке 🐰
Положи головку на подушку — пусть она будет, как облачко ☁️
Закрой глазки — или смотри в потолок, как в ночное небо.
Сделай вдох — как будто нюхаешь ванильное печенье 🍪
Задержи дыхание на 1… 2… 3…
Выдохни — как будто дуешь на пушистый одуванчика 🌬️
Вновь задержи дыхание на 1… 2… 3…

🌲Часть 2: Твоё тельце — отдыхает в сказочном лесу

Представь, что ты — в тихом лесу.
Вокруг — деревья-великаны, они шепчут тебе колыбельную 🌲
Ты лежишь на мягком мхе — он тёплый и пушистый.
Головка — утонула во мхе.
Шейка — как стебелёк после дождя…
Плечики — как крылышки уставшей птички…
Ручки — лежат, как листики после ветра…
Пузико — тёплое, как солнышко, которое закатилось за море и спряталось внутри…
Ножки — отдыхают, как лапки зайчика после прыжков…
😴 Лицо — отпускает этот день
Посмотри на лобик — пусть он будет гладенький, как зеркальце озера 🌊
Разожми зубки — пусть язычок отдыхает, как рыбка в озере 🐠
Мышцы лица — расслабились…
Ты можешь чуть-чуть улыбнуться — своей «секретной сонной улыбкой» 😴
🌲 Оставь заботы у Дерева Снов
Рядом с тобой — большое, доброе Дерево Снов 🌳
На его ветках — волшебные кармашки.
В каждый кармашек ты можешь положить:
— мысли про школу или садик
— слова, которые тебя задели
— страхи, которые стучатся в окошко
— всё, что “надо”, “должен” или “забыл”…
Положи это туда — и скажи дереву: «Подержи, пожалуйста, до утра».
Оно кивнёт ветвями — и спрячет всё в листьях.
Почувствуй внутри себя свободу и расслабление!

🌊 Часть 3: Волна сна — как лунный свет

Сделай вдох — животик вперёд…
Задержи дыхание на 1… 2… 3…
Выдохни — и представь, как по телу стекает волна лунного света🌙
Она мягко-мягко омывает личико…
Шейку…
Плечики…
Ручки…
Пузико…
Ножки…
до самых пальчиков…
Ты становишься тяжелее…
Тише…
Мягче…
Как облачко, которое плывёт в небе…

🦋Часть 4: Моя Бабочка — Полёт в Страну Снов

Вдохни…
Твоя бабочка — села на грудь рядом с твоим сердечком.
Её крылышки — как лепестки ночного цветка.
Они светятся тихим, тёплым светом.
Продолжай вдыхать…
Пусть грудка раскроется, как бутон…
В момент пика — бабочка взлетает…
И летит к животику — туда, где живёт твоё тепло.
Задержи дыхание…
Смотри, как она летит — оставляет за собой звёздную дорожку ✨
Ты идёшь по ней…
Все глубже
И глубже
в сказочный сон…
Выдохни…
Задержи дыхание на 1… 2… 3…
Вдохни снова…
Животик вперёд…
Бабочка взлетает — к сердечку…
Туда, где живёт твоя тишина.
Задержи дыхание
И посмотри на неё:
она стала ещё тише…
Её свет — словно ночник…
Она шепчет: «Ты в безопасности. Я с тобой. Спи».
Выдохни…
Задержи дыхание на 1… 2… 3…
Повтори ещё 2–3 раза…
С каждым разом — ты глубже…
Тише…
Спокойнее…
Уплываешь в уютные объятия сна…
Бабочка летает всё медленнее…
И медленнее…
И медленнее…
Шелест ее крылышек — звучит словно нежная колыбельная…

🌌 Часть 5: Засыпай — как звёздочка

Теперь перестань следить за дыханием.
Просто лежи…
Слушай, как шепчут деревья…
Как светят звёзды…
Как дышит твоя бабочка на грудке…
Представь, что над тобой — ночное небо.
Одна звёздочка — особенно яркая.
Она — твоя.
Она смотрит на тебя и говорит: «Спи, я тебя храню».
Ты отпускаешь внимание до утра
Ты — отпускаешь…
Всё…
До завтра…
Ты засыпаешь…
как птенчик в гнёздышке…
как котёнок на подушке…
как цветочек под росой…
Спи…
Спи…
Спи…
До самого утра..
🦋 *Твоя бабочка будет сниться тебе — в садах, на лугах, среди звёзд...

Мамам и папам на заметку:

= Можно читать шёпотом, делать паузы подольше, добавлять поглаживания по спинке или ручке.
= Можно включить фоном звуки леса, дождя или колыбельную.
= Можно дать ребёнку держать любимую игрушку — она будет его «хранителем сна».
Эта практика — объятие словами.
Пусть каждый ребёнок знает:
можно начинать день с радости — и заканчивать его в полной безопасности.

А бабочка — всегда рядом 🦋💖
Спокойной ночи тебе и твоему малышу(ке)!

И до новых встреч!
С уважением, Ирина Ашомко

Источник фото - инет
Декламации | Просмотров: 97 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 18/09/25 00:20 | Комментариев: 0

🌞Утренняя детская практика объятий словами__Моя Бабочка — Проснись с солнышком!_Автор Ирина Ашомко
Она для утра, чтобы мягко и весело проснуться, с мягкой волшебной визуализацией и простыми образами,
нежным обращением на «ты» (подойдёт и мальчикам, и девочкам,
и даже взрослым, которые хотят почувствовать себя детьми 😊



🌞 ДЕТСКАЯ УТРЕННЯЯ ПРАКТИКА
🦋 «Моя Бабочка — Проснись с солнышком!»

Для детей от 3 до 10 лет (и старше — если хочется волшебства😊).
Можно слушать в кроватке, сидя на подушке или даже потягиваясь под одеялом.

🌼 Часть 1: Просыпайся, как цветочек!

Ты ещё в кроватке? Отлично!
Потяни пальчики на ручках — вверх-вверх!
Потяни пальчики на ножках — тоже вверх!
Как будто ты — маленький цветочек, который тянется к солнышку 🌻
Сделай вдох
— глубоко-глубоко, как будто нюхаешь самый вкусный блинчик на свете!
Задержи дыхание на 1… 2… 3…
Выдох — мягко-мягко, как будто дуешь на пушинку одуванчика
Задержи дыхание на 1… 2… 3…
🐻 Твоё тельце — как у медвежонка после сна
Представь, что ты — маленький медвежонок,
который только что проснулся в уютной берлоге.
Головка — мягкая, как подушка.
Шейка — гибкая, как стебелёк.
Плечики — свободные, словно крылышки бабочки.
Ручки — расслабленные, словно ленточки на ветру.
Пузико — тёплое, словно солнышко внутри.
Ножки — отдыхали всю ночь, теперь готовы бегать и прыгать!
😊 Улыбнись лицом — и внутри тоже!
Направь внимание на лобик — пусть он будет гладенький,
словно зеркальце озера 🌊
Разожми зубки — пусть язычок лежит, как рыбка в речке 🐠
А теперь — чуть-чуть улыбнись, краешками губ.
Просто уголки губ — чуть вверх!
Это твоя «волшебная улыбка дня» — она привлекает радость!

🎒 Часть 2: Оставь заботы у ёлочки

Представь, что рядом с тобой — высокая ёлочка 🎄
На ней висят игрушки — но не простые, а волшебные!
Каждая игрушка — это одна твоя забота:
«Надо одеться», «Надо позавтракать», «Надо собрать портфель»…Или что то еще...
Сними их с себя — и повесь на ёлочку.
Сегодня ты не будешь таскать их в рюкзачке —
пусть повисят на елочке какое то время.
Ёлочка подождёт.
Позволь себе освободиться от них!
Чувствуешь, как плечики стали лёгкими?
Как внутри стало просторно и весело?
Отлично!

🌈 Часть 3: Волна свежести — как утренний дождик

Сделай вдох — животик вперёд, как у лягушонка 🐸
Задержи дыхание на 1… 2… 3…
Выдохни — и представь, как по телу бежит волшебный дождик —
лёгкий, прохладный, весёлый!
Он задорно брызгает на личико.
Омывает шейку.
Бежит по ручкам.
Танцует на пузике.
Щекочет ножки.
Ты становишься свежим, как утро в лесу!

🦋 Часть 4: Моя Бабочка — Проснись и полети!

Вдохни…
Вот она — твоя бабочка! 🦋
Она спала на твоей грудке рядом с сердечком —
и теперь просыпается вместе с тобой!
Её крылышки — как лепестки, раскрашенные солнышком!
Продолжай вдыхать…
Пусть грудка раскроется, как бутон цветка…
В момент пика вдоха — бабочка взлетает — и летит к животику!
Туда, где живёт твоя сила!
Задержи дыхание…
И смотри, как она летит — и оставляет за собой радужный след!
Хорошо…
Теперь выдохни…
Задержи дыхание на 1… 2… 3…
И вдохни снова…
Животик вперёд — как у совёнка 🦉
Бабочка взлетает — обратно к сердечку!
Туда, где живёт твоё желание играть, смеяться и радоваться!
Задержи дыхание.
Посмотри на неё:
она стала ярче!
её крылышки — как конфетти!
она шепчет: «Сегодня будет весело! Ты — главный герой дня!»
Бабочка села на грудь. Выдохни…
Задержи дыхание на 1… 2… 3…
И, если хочешь, повтори ещё 2–3 раза…
С каждым разом — ты бодрее…
Ярче…
Счастливее…

☀️ Часть 5: Вставай — как солнышко!

Потяни-и-ись во весь рост — как солнышко, которое встало над лесом!
Пальчики — врозь!
Ножки — врозь!
Улыбнись — широко!
Открой глазки — медленно…
Что ты видишь первым? Может, игрушку? Одеяло? Маму? Папу?
Скажи этому человеку или предмету:
«Привет, сегодня мы будем дружить!»
Ощути бодрость, ясность, готовность к приключениям!
🦋 Твоя бабочка теперь летает рядом — она будет напоминать тебе весь день:
«В тебе - лёгкость! В тебе - радость! В тебе - волшебство!»

Мамам и папам на заметку:
= Можно читать шёпотом, делать паузы подольше, добавлять поглаживания по спинке или ручке.
= Можно включить фоном звуки леса, дождя. желательно с плавным нарастанием ритма и звучания для бережного пробуждения.
Эта практика — объятия словами.
Пусть каждый ребёнок знает:
можно начинать день с радости — и заканчивать его в полной безопасности.

А бабочка — всегда рядом 🦋💖
Доброго утра — тебе и твоему малышу(ке)!

И до новых встреч!
С уважением, Ирина Ашомко

Источник фото - инет
Проза без рубрики | Просмотров: 87 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 18/09/25 00:15 | Комментариев: 0

­ И я – вернулся_Стихи, исполнение Ирина Ашомко
​Мелодия Игорь Корнелюк_к х/ф "Разлучённые сердца" https://vk.com/audio-2001462388_8462388


По улице дерзко шагает - завидная, броская…
на фоне далёких двугорий подëрнутых инеем,
полуденно жарко, но девушке тени не ищется…
.
Монету вверх бросал к румянцу яблок
К зелёным грушам. /c/ Г.Волжанин




Монету вверх бросал к румянцу яблок
К зелёным грушам. В немоте небес
Овечка бело-облачная зябла.
А телефон – молчал.
Но страсти бес жёг сердце.
Это было очень глупо:
Надеяться на продолженье.
«Секс -
........................не повод для знакомств
»…
Ужасно грубо!
Но…
Тянет!
Вызывает интерес девчонка вызывающая эта.
Прошла по жизни как атомоход.

Листва желтеет. На исходе – лето.
И отпуск. И палаточный поход.
И годы…

Одиночества объятья в квартире люкс-формата ши-ро-ки.
И двадцать лет - без уз, детей и свадьбы
Махнул бы на неделю у реки с девчонкой этой.
И шальной, и страстной.
Смесь перца с мёдом, фейерверк, вулкан…

Так хочется обнять. Услышать: «Здравствуй»
Преодолев привычности капкан, войти…
И оставаться
вместе, рядом
До крайнего предела всех секунд…

Но телефон - молчит. Овечек стадо
Пасётся в поднебесье.

«Потаскун!», -
Сказала дама мужу, что глазами
Приклеился к лолиточным ногам…

И я – вернулся.

Надо ехать: к маме,
Москве, работе…

И – к делам! К делам!

(07/09/25 16:49)
Подражания и экспромты | Просмотров: 156 | Автор: Ирина_Ашомко | Дата: 07/09/25 16:51 | Комментариев: 6
1-50 51-100 101-150 ... 601-650 651-698