Литсеть ЛитСеть
• Поэзия • Проза • Критика • Конкурсы • Игры • Общение
Главное меню
Поиск
Случайные данные
Вход
Рубрики
Поэзия [45414]
Проза [10007]
У автора произведений: 25
Показано произведений: 1-25

    Я подъехал к костру и сказал:
    – Меня зовут Люк Шот.
    Их было трое мужчин, один лет пятидесяти, двое помоложе. Чуть левее, на границе света и тени стоял крытый фургон Студебеккера. Белое полотнище тента было наполовину откинуто, и свет костра отражался в железных прутьях каркаса тусклыми жёлтыми звёздочками. Я присмотрелся: не отражается ли свет ещё на чём-либо, например, на дуле винчестера сорок пятого калибра... Нет, не отражается, значит, только трое.
    Мужчины молчали. Они смотрели на меня долго, очень долго. Мне даже стало казаться, что они не умеют разговаривать или не хотят разговаривать, но потом один из них, тот, что постарше, предложил:
    – Садись, сынок. Выпьешь кофе?
    Я кивнул. Кофе – вот чего мне сейчас не хватало. Я проголодался и хотел пить, но сначала Серый. Мой мерин хоть и неказистый с виду, но крепкий и смышленый, и несколько раз спасал мне жизнь. К тому же он мой друг, а о друзьях следует заботиться в первую очередь. Поэтому я спешился, снял седло и принялся обтирать Серого пучком травы.
    – Давно в дороге, сынок? – спросил старший, наливая кофе. Я посмотрел на кружку и сглотнул – чёрный, горячий, такой, каким ему и положено быть. И наверняка вкусный.
    – Давно, - кивнул я, продолжая чистить мерина. Мне не хотелось вдаваться в подробности, незачем. Я назвал им своё имя, так что они знали, кто я такой и чего от меня можно ждать, а все эти расспросы – давно, откуда, куда – всё это лишнее, и никого, кроме меня, интересовать не должно.
    Продолжая чистить Серого, я искоса рассматривал мужчин. Обычные фермеры. Прочитали в какой-нибудь газете, что на Западе полно свободной земли, и решили приехать. Земли здесь действительно полно, вот только для фермерства она не годится. Всё, что может на ней расти, скот. Но без воды животные долго не протянут, а вся вода находится в руках крупных ранчеро. Приезжая сюда, эти фермеры становятся скваттерами и в лучшем случае теряют имущество и надежды, а иногда — жизнь. Но бог с ним, это их трудности, они сами их выбрали и значит не мне давать им советы.
    Закончив с Серым, я вытер руки и сел ближе к огню. Старший протянул мне кружку и тарелку с бобами.
    – Я Ред Олсопп, - назвался он. – А это мои братья: Морти и Лютер. Мы из Луисвилла. Это в Кентукки. Думаем перебраться в эти места.
    Я оказался не прав, они обо мне не слышали. Луисвилл от Скалистых гор находится так же далеко, как чёрт от ладана, поэтому моё имя им не сказало ничего.
    – Не лучший выбор, - пробурчал я набитым ртом.
    Ел я быстро. Я не торопился, нет, но привычка, выработанная годами жизни на Диких территориях, брала своё. Здесь всё надо делать быстро: быстро есть, быстро думать, быстро стрелять. Иногда надо быстро бегать, но это уже обязанность Серого.
    — Пойду проверю быков, - сказал тот, кого Ред назвал Морти.
    Я проводил его взглядом, опять же по привычке, потом поставил тарелку на землю и взял кружку с кофе, глотнул. Блаженство, давно я не пил такого кофе.
    — Выглядишь усталым, сынок, - сказал Ред.
    — Много езжу, - ответил я.
    Ред кивнул, будто соглашаясь, взял ветку, поворошил угли — искры взметнулись вверх, отодвигая границу света и тени дальше за фургон. Не следовало так делать. Эти люди и без того развели слишком большой костёр, да и место для ночлега выбрали неудачно. Странно, потому что новичками, при всём своём фермерском обличии, они не казались. Особенно Лютер. Взгляд тяжёлый, из-под бровей, на правой щеке длинный шрам, как будто от ножа. В Луисвилле дерутся на ножах? Сомневаюсь. И револьверы носит как заправский стрелок: один в кобуре, второй за поясом. Я тоже ношу один револьвер за поясом, но поворачиваю его рукоятью под правую руку; другой револьвер у меня под курткой в плечевой кобуре. Его сейчас не видно, но иногда он тоже меня выручает. Говорят, Вес Хардин использует такой же приём.
    — Ты немногословен.
    — Немногословен, - согласился я, делая очередной глоток.
    Вернулся Морти, встал сбоку от Лютера, сунув большие пальцы рук за ремень.
    — Ну как? - спросил Ред. — В порядке?
    — Да, в порядке. Он в списке.
    — Вот и хорошо, - Ред повернулся ко мне. — Так как ты говоришь тебя зовут? Люк Шот? Знакомое имя. Это не ты, случаем, застрелил Длинноволосого Джимми Картрайта?
    Я насторожился. В жизни я совершил много плохих поступков и совсем не горжусь этим. На некоторых территориях можно найти плакаты с моим лицом и надписью "Wanted". Но какое дело до моих дел фермерам с Востока? Или... Нет... Чёрт! Никакие они не фермеры. Святая мать Тереза, как я мог забыть! Олсопп, ну конечно, — братья Олсопп, охотники за головами. Раньше они промышляли в Миссисипи, потом перебрались в Додж-Сити, но там им быстро показали на выход из города, а потом, по слухам, они направились в Калифорнию. Но, видимо, Калифорния им тоже пришлась не по вкусу. Чёрт... Только спокойно.
    Я протянул Реду кружку.
    — Можно ещё кофе?
    — Конечно, сынок. Пей сколько влезет.
    Он издевался. Откровенно. Его губы сложились в кривую ухмылку, а глаза сверлили меня словно токарный станок. Наверняка он сейчас думал, что для него выгоднее: взять меня живым или мёртвым. За живого дадут больше, но мёртвый я не так опасен, всё же мои револьверы пока со мной. Впрочем...
    — Ред, - заговорил я, прихлёбывая кофе и стараясь придать голосу больше твёрдости, - я понимаю, что ты задумал, но, поверь, это не самое удачное решение. Будет лучше, если мы разъедемся каждый в свою сторону.
    — Не согласен, нет, - покачал головой Олсопп. — Власти Форт-Уорта назначили за тебя хорошую награду. Сколько там, Морти?
    — Две тысячи долларов.
    — Слышал? Две тысячи долларов. Это слишком большие деньги, Люк, чтобы вот так взять и отказаться от них. Так что я не согласен.
    Да, мой счёт в Форт-Уорте был крупный. Я владел долей в салуне "Белый слон", а Длинноволосый Джим держал детективное агентство. Раньше мы встречались несколько раз, но наши отношения дальше банальных приветствий не заходили. Однако в тот день он пришёл в салун и потребовал с моего партнёра плату за охрану. Это был рэкет. Джим собирал дань со всех заведений города, и люди платили, потому что боялись. Револьверы и вспыльчивый характер Длинноволосого Джимми Картрайта создали ему репутацию убийцы. Вот только на меня его репутация не действовала. Завязался спор, посыпались угрозы, и Джим схватился за револьвер. И впервые ему не повезло — его револьвер зацепился курком за цепочку часов, а мой вышел легко и свободно.
    Сейчас всё могло повториться, но я не хотел кого-то убивать, поэтому спросил так:
    — А твои братья, Ред? Они согласны? Если начнётся стрельба, умру не только я, но и кто-то из твоих братьев. Кого из них мне взять с собой? Лютера? Морти?
    — Глупости.
    — Обстоятельства, Ред. Поступками человека всегда руководят обстоятельства, и если они вдруг загоняют его в угол, человек или умирает, или начинает сопротивляться. Ред, по-твоему я похож на того, кто готов умереть?
    Олсопп пожал плечами.
    — Я много слышал о тебе, Люк. Я слышал, что ты быстро стреляешь, но сейчас твоя рука занята тем, что держит кружку. Хочешь ещё кофе? У нас его много, целый кофейник.
    Да, в правой руке я по-прежнему держал кружку с кофе, поэтому они думали, что успеют отреагировать, если я решусь взяться за оружие. Вот только от природы я левша. Один револьвер я ношу за поясом и поворачиваю его рукоятью под правую руку, но беру левой. Сейчас я тоже взял его левой. Первая пуля досталась Лютеру — он самый опасный из них, поэтому я выстрелил дважды и оба раза в голову. Морти даже не успел вытащить руки из-за ремня. Когда ты готовишься кого-то убить, руки должны быть свободны. Морти об этом забыл и уже никогда не вспомнит, потому что моя пуля продырявила грудной карман его рубашки и вышла через позвоночник. Пока Морти падал, я крутанул револьвер на пальце и сунул его назад за пояс.
    — Обстоятельства, Ред, - снова заговорил я, прихлёбывая кофе. — Человека всегда делают обстоятельства. Сейчас ты можешь снять оружейный пояс, взять лопату и похоронить своих братьев. Или можешь попытаться вытащить револьвер, и тогда вашими похоронами займутся койоты. Что ты выбираешь?
    Он выбрал лопату. До утра он выкопал две могилы, почитал над телами братьев из Библии, потом запряг быков в фургон и уехал. Я вылил остатки кофе на угли, встал. Серый посмотрел на меня, мотнул головой, дескать, рассвело, нам тоже пора. Я не стал спорить, накинул на него седло, затянул подпругу, взял под уздцы. Огляделся. Солнце приподнялось над равниной и застыло, будто зацепившись нижним краем за колючий кустарник. Золотистые тропинки легли на сухую траву и потянулись на запад. Пройдёт немного времени, совсем чуть, и далёкие вершины Скалистых гор обольются багрянцем. Интересно, кто назвал их Скалистыми? Не правильно. Их нужно было назвать Красными.

20.04.16
Рассказы | Просмотров: 765 | Автор: Олег_Велесов | Дата: 02/08/16 18:57 | Комментариев: 2

    Давно здесь прозвучал последний стон.
    Безмолвен Стикс, ладья стоит пустая...
    И слышен плачь – то плачет сам Харон,
    Не смертных, а бессмертных поджидая...

    Илтон


    Тропинка начиналась у прикрытой туманной дымкой реки, тянулась вдоль песочно-золотистого пляжа, потом резко сворачивала вправо и, тяжело отдуваясь, взбиралась на каменистый холм. Холм был высокий, изъеденный некрасивыми морщинами былых оползней и обвалов. Такие холмы не редкость для Фессалии, особенно северной её части, где сразу за плодородными землями Темпейской долины стеной вставали неприступные горы. Добравшись до середины подъёма, туда, где склоны становились более пологими, тропинка ныряла в оливковую рощу, но почти сразу выбиралась на открытое место и, пробежав ещё несколько шагов, упиралась в пропилеи – каменные ворота храма. Было время, когда ворота закрывали тяжёлые дубовые створы, а гипсовые привратники сурово вглядывались в лица паломников. Теперь от створов остались лишь гнилые обломки, валявшиеся на заросшей травой обочине.
    Храм стоял в глубине двора едва видимый за зелёными красками молодой растительности. Тонкие лианы дикого винограда стелились по гранитному полу, густо оплетали мраморные колонны, свивались воедино, образуя огромные гирлянды, набрасывались на серые стены и спадали к фундаменту распушившимся веером. Только крыша, омываемая дождями и ветром, как прежде сияла безукоризненной белизной. Некогда величественный и гордый, ныне храм походил на уставшего путника, присевшего под тенью раскидистого дерева и уснувшего. Навечно.
    От ворот к храмовому притвору вела аккуратно подметённая дорожка. Она осторожно протискивалась между двумя обрушенными колоннами и останавливалась за алтарём у мраморных ступеней, ведущих к зияющему чернотой входу в святилище. Крышу притвора поддерживали стройные кариатиды , потемневшие в отсутствии присмотра, но от того не менее прекрасные. Справа от лестницы виднелись останки разбитой статуи – широко расставленные ноги на мраморном пьедестале. Кто-то положил между ними голову и прикрыл тряпицей, дабы не тревожить божественный взор царившей вокруг разрухой. Боги умерли, но боги остались жить, если не на Олимпе, так хотя бы в душе того, кто с такой тщательностью каждое утро прометал дорожку, надеясь, что люди когда-нибудь вернуться.
    Храмовый двор был пуст, но всё же храм ещё действовал, на это указывала тоненькая струйка дыма, курящаяся над алтарём. Невысокий старик в белом жреческом гиматии, воздев руки к небу творил молитву. Солнце, воспринимая его обращение в свой адрес, бросило на старика ласковый взгляд, осторожно провело тоненьким лучиком по седым волосам и побежало дальше, посчитав, что за столь малую жертву такого внимания вполне достаточно. Жертва – несколько капель золотистого вина – вмиг растаяла от лёгкого прикосновения луча и ушла вверх ароматным дымком.
    Закончив молитву, жрец поклонился вырезанному на алтаре изображению бога, поблагодарил его за принятую жертву и медленно побрёл к воротам. До ворот было не более ста шагов, но шёл он долго, часто останавливаясь и отдыхая. Один раз он преклонил колени перед заросшим травой камнем, приложил к гладкой поверхности ладони и долго молча вдыхал исходивший от камня запах древности. Когда-то, много лет назад, камень являлся неотъемлемой частью пьедестала великого бога. Вырезанные на нём письмена не стёрлись, но прочитать их жрец уже не мог, глаза отказывались различать буквы. Теперь камень лежал на обочине и пылился. Очистить его и перенести обратно в храм сил уже не было.
    Жрец добрёл до ворот и остановился, прислонившись плечом к столбу. Каждый день на протяжении многих лет он вот так останавливался и стоял, глядя на дорогу в надежде, что кто-то вспомнит былые времена и придёт поклониться старым богам. Но всё напрасно. Люди забыли весёлых олимпийцев. Лишь однажды к воротам подошёл молодой монах в чёрной рясе, огляделся, скользнул серыми глазами по лицу старика и, не сказав ни слова, ушёл. Это было несколько дней назад, и старик был уверен, что монах вернётся. Глаза поборника новой веры ожгли жреца подобно огненной молнии Зевса, такой, что может с лёгкостью пройти сквозь гранитную скалу и не затупиться.
    Жрец устало вздохнул и поискал взглядом какой-нибудь камень, чтобы присесть. Раньше он часами простаивал на молебствиях и без устали возносил молитвы богам. Теперь всех сил хватало лишь для того, чтобы прочесть утреннее воззвание и дойти до ворот. Не найдя ничего подходящего, впрочем как и всегда, он подобрал полы гиматия и сел прямо на землю.
    Солнце уже прошло пол оборота и теперь зависло высоко над головой. Человеку непривычному к жаре, живущему в тенистых долинах на берегах прохладных рек или морского побережья полуденный зной тяжек и неприятен, но старому жрецу он приносил облегчение. Горячие солнечные лучи согревали тело, разгоняли по жилам остывающую кровь и будили засыпающее сознание. Они давали ему возможность вновь почувствовать себя живым и вновь, вот уже в который раз, попробовать ответить на вопрос, ставшим смыслом всей его жизни.
    Почему боги умирают? Над этим вопросом старый жрец бился много лет, но ответа не находил. Он искал его в прошлом, в настоящем, пытался предугадать будущее, свести время воедино и вывести логическую формулу, которая непременно даст правильное решение, и освободит его от гнёта тяжёлых мыслей…
У каждого народа свои легенды, свои предания, свои боги. Эти боги есть суть души человека, его внутреннего видения, и потому имеют человеческий облик и нравы. А как же иначе? Ведь человек создан богами по их образу и подобию. Подобию! Жрец верил в это, и когда какой-нибудь варвар, мнящий себя цивилизованным человеком, начинал утверждать, что в каждом камне, в каждой травинке есть душа!.. Глупец! Такие заблуждения ничего кроме удивления или смеха вызвать не могут. Боги сильны и непредсказуемы. Они могут, при желании, обратиться в животное или растение, но лишь в случае необходимости, как Зевс похитивший Европу. Но жить в этой травинке…
    Жрец понимал, что вера людей продиктована условиями, в которых они живут. Он не смеялся над варваром, склоняющим голову перед трухлявым пнём. Что можно ждать от человека, ничего кроме деревьев в своей жизни не видевшего? Но странное дело: стоит такому дикарю поселиться в цивилизованной стране, как взгляды его меняются, заблуждения развеиваются, а боги, в которых он верил, начинают обретать человеческий облик. Происходит переосмысление жизненных принципов, которые раньше казались незыблемыми. Подобные открытия многих повергали в шок, иные не выдерживали свалившихся на их головы откровений и сходили с ума. Не от того ли, что они начинали понимать, что старые боги умерли?
    Великая Греция знала такие примеры. В незапамятные времена миром правили могучие силы, и было их четыре: Хаос – бесконечно пустое пространство, Гея – мать-земля, Эрос – всепоглощающая сила и Тартар – великая бездна. Хаос породил Эреб и Ночь, а те – Эфир и Гелиру-день. Гея извергла из себя Урана-небо, взяла его в супруги и вместе с ним произвела на свет титанов, дав жизнь второму поколению. Их сын Кронос сверг отца с престола и занял его место, после чего женился на сестре своей Рее. От этого брака родились боги третьего поколения: Зевс, Посейдон, Аид. Конфликт отцов и детей – это не выдумка людей, это провидение божье. Зевс поднял руку на отца и низвергнул его в Тартар, а потом занял освободившийся трон.
    Новое поколение всегда меняет предыдущее – и в этом состоит жизнь. Она должна меняться, должна идти вперёд, иначе синюшные пятна на челе старости начнут расползаться по миру и уничтожат всё живое. В этом и только в этом должен заключаться смысл жизни – в смене поколений. Но от чего же тогда умирают боги? Ведь боги бессмертны!..
    По дороге к храму поднимались люди. Первым шёл высокий монах в чёрной рясе, сжимая в руке длинный посох. Он шёл легко и быстро, полный сил, уверенности и стремлений, и было непонятно, для чего этот посох ему нужен. Он не опирался на него, а просто нёс с собой, как необходимый, но до поры бесполезный атрибут его могущества. Лицо монаха скрывал капюшон, опущенный до самого подбородка. Издалека с одинаковым успехом его можно было принять и за монаха и за палача, нацепившего на себя рабочий балахон. Звук его шагов отдавался в ушах старого жреца резкими раскатами грома быстро приближающейся грозы – грозы невиданной силы, такой, которая в одночасье способна смести с лика земли цветущий город.
    Старик встал. Следом за монахом шли солдаты, трое или четверо, и несколько рабов в серых изодранных хитонах. Рабы несли на плечах тяжёлые молотки, которыми в каменоломнях раскалывают прочные глыбы гранита. Однажды старик видел, как такими молотками разбивали бесценные статуи богов в Ларисе, превращая их в мелкое крошево, и в тот день боги плакали от боли.
    Монах остановился в нескольких шагах от ворот и откинул капюшон. Горный ветерок тронул чёрные волосы, смахнул со лба волнистую прядь, и стало видно, что он очень красив и молод. Старый жрец вздрогнул и почувствовал лёгкий укол зависти. Красота и молодость всегда вызывают зависть у старости. И не потому, что ностальгия по утраченному грызёт сердце сточенными зубами: И я когда-то таким был!.. Нет. Просто понимание того, что время твоё уходит, а дело, которому посвятил жизнь, остаётся незаконченным, и нет того, кому можно передать его, того, кто сможет защитить и продолжить...
    Монах поставил посох на землю, направив навершие, в виде креста, в сторону ворот. Серые глаза равнодушно окинули жреца, пробежались по очертаниям скрытого в глубине двора храма и вознеслись к небу. Тонкие губы задрожали, читая молитву. О чём он просил того, кому поклонялся? Наверное, о том, чтобы даровал успех в деле. Лицо монаха разгладилось и приняло вид умиротворённого блаженства.
    Лицо новой веры... Сейчас оно было спокойно и миролюбиво, словно у спящего ребёнка, ничего ещё не знающего о превратностях жизни: спокойно, миролюбиво, безоблачно. Но выражение это было обманчиво. Старику доводилось видеть его, и доводилось видеть, как оно менялось, превращаясь в жёсткую маску воина, едва дело касалось веры. В глазах загорались огни, уголки губ приподнимались, обнажали зубы в защитном оскале, а сжимающая посох рука устремлялась вперёд, посылая проклятие тому, кто осмелился встать у него на пути. Что ж, было время, когда жрецы древних богов точно так посылали проклятья на головы странствующих проповедников, а последователей их распинали на крестах и травили собаками. Теперь всё поменялось...
    Монах закончил молитву и открыл глаза. Выражение лица изменилось. Кивком головы он указал рабам на храм, потом повернулся к жрецу и, немного помолчав, сказал:
    – Всё старик, время твоих богов закончилось.
Рассказы | Просмотров: 1039 | Автор: Олег_Велесов | Дата: 21/02/16 22:23 | Комментариев: 4

4

    Мои мысли крутились вокруг предложения Геннадия Григорьевича, и чем больше я об этом думал, тем сильнее оно меня притягивало. Литературный сайт конечно доброе дело. Друзья, знакомые хвалят, ругают, советуют, но на фоне мерцания монитора всё это выглядит кукольным театром. А хочется живого общения, чтоб по-настоящему, без прикрас, глаза в глаза. Чтоб не только цвет присутствовал, но и звуки, и запахи. Эмоций хочется – открытых, осязаемых.
Как в жизни. Я налил в чайник воды, поставил на плитку. Старая электрическая плитка, купленная за триста рублей на мелочёвке, работала исправно. Пока я резал хлеб и сыр, она вскипятила воду. В одну руку я взял чайник, в другую кружку и тарелку с нарезкой, кивнул Муське:
    — Пойдёшь в беседку? Варенья не обещаю, рыбы тоже, зато свежего воздуха сколько угодно.
    Муська не пошла. При слове «рыба» она вроде бы встрепенулась, но после фразы о воздухе обдала меня таким холодным взглядом, что я едва не замёрз. Ладно, один.
    Я вышел на улицу. Хорошо. Воздух здесь и вправду свежий, не морской бриз, конечно, но и не загазованный, как в городе. Я усмехнулся: как в городе. Сколько времени прошло, уже почти два месяца, а я по-прежнему не могу привыкнуть к тому, что Пужаны тоже город. Пусть маленький, пусть невысокий и пахнущий иногда сосновой хвоей, но всё же город. Из своего окна я вижу гуляющих по дороге кур, а если забраться на крышу, то вижу лес. Смешно. Город в лесу. Нет, не правильно – лес в городе. Странное сочетание, и почти такое же несуразное, как, например, зима в небо.
    Я насыпал в кружку заварки, налил кипятку, положил на хлеб кусок сыра. Сегодня четверг, сегодня я пойду в литературный клуб, и буду читать незнакомым людям свои рассказы. Удивительно: всего несколько дней назад я был противником всех этих литературных посиделок, а сегодня горю желанием пойти на них. Горю и боюсь. Нет уже былых предубеждений о местечковости и кулуарности, но появился страх – вдруг не поймут, вдруг не оценят…
    — ЗдорОво живёшь, хозяин.
    Я едва не подавился бутербродом. Когда человек привыкает жить один, он забывает, что рядом находятся другие люди, которые вполне бесцеремонно могут влезть в его одиночество. В квартире от таких бесцеремонностей легко отгородиться железной дверью, в собственном доме, увы, не получиться, потому что калитку может отворить каждый. Сейчас это был Лёха.
    — И тебе не хворать, сосед. Чаю?
    — Нет, спасибо.
    Лёха подошёл ближе, оглядел беседку.
    — Аркашка правил?
    — Он.
    — Аркашка может, да, - Лёха постучал ладонью по новому столбику, словно проверяя его на устойчивость.— Слышь, Ром, я чего зашёл-то. Ты завтра подходи ко мне часиков в три. Мы тут с мужиками немножко собираемся – банька там, шашлык. Нормально будет. А то живём через дорогу, а друг друга почти не знаем. А банька у меня хорошая, по белому.
    Банька, шашлык? Заманчиво, но… Идти не хотелось, и не потому что я до сих пор относился к Лёхе с настороженностью – не съест же он меня в самом деле, правда? – просто две незнакомые компании за одну неделю это слишком. Местных литераторов я ещё как смогу пережить, но застолье дальнобойщиков будет перебором. Поэтому я пожал плечами:
    — Да я уж в тазике привык.
    — Тазик бане не замена. Ты когда-нибудь в бане был? Не в этих ваших саунах, а в бане?
    В общем-то, был, давно, когда в ПТУ учился. Отправили нас в колхоз на картошку, а условий жизни никаких, и чтоб помыться, приходилось договариваться с деревенскими жителями. Они не отказывали, но взамен просили помочь с уборкой им. В итоге получилось, что на деревенских усадах мы работали чаще, чем на колхозных полях. Ну да не это главное. Однажды желая поддать парку, я плеснул ковш воды куда-то не туда, и меня так ошпарило, что с тех пор ходить в баню я зарёкся.
    — Был. Но, знаешь, слишком уж там жарко…
    — Жар костей не ломит! – сказал Лёха и засмеялся, видимо, думая, что сказал что-то потешное или новое. Я тоже улыбнулся, но скорее из стадного инстинкта, чем из вежливости. Когда кто-то громко смеётся, губы сами собой растягиваются в ухмылке.
    — Договорились, - отсмеявшись, заявил Лёха. – Жду тебя. А шашлык будет – ты таких не пробовал. У меня Люська готовит – вах!
    То, что жена его Люська готовит – вах! – я знал прекрасно. Ветер время от времени доносил до моего дома благоухание борща или пирогов, и тогда я тяжко вздыхал, глотал слюну и вспоминал мамины обеды… От этих мыслей в животе заурчало; я посмотрел на недоеденный бутерброд и спросил:
    — Что за праздник хоть?
    — День водителя. Завтра пятница, - подмигнул Лёха.
    Да, это повод, пятница для водителей святое. Ну что ж, придётся сходить. Ох, быстро он меня уговорил. Что-то в последнее время я стал очень податлив на уговоры, сначала Геннадий Григорьевич, теперь вот Лёха, а Муська так вообще вертит мной как хочет. К чему-то всё это приведёт.

    Я положил ноутбук в сумку и отправился на улицу Вокзальную тринадцать. Проще и быстрее было доехать на автобусе, но я решил: куда торопиться? Выйду пораньше, пройдусь по улочкам не спеша. Время вечернее, солнышко спустилось к тополиным верхушкам, спряталось среди веток. Бабушки выбрались под окна на лавочки, детишки жуков гоняют, собаки гавкают – идиллия. Попробовал развернуть в голове картину, создать образ, может, мысли какие придут для нового рассказа. Не получилось. Протарахтел трактор, обдал меня вонючим выхлопом, утопил идиллию в дыму. Я закашлялся, плюнул со злости: лучше бы на автобусе поехал.
    Добравшись до библиотеки, я постоял немного, посмотрел на часы – начало седьмого. Наверное, уже собрались. Сердце, всю дорогу молчавшее, начало стучать коротко как хронометр: тук-тук-тук-тук. Я приложил ладонь к груди, утихомиривая этот бой, сделал несколько глубоких вдохов. По вискам потекло, под мышками взмокло. Господи, на кой хрен мне это надо?!
    Поднялся на крылечко, толкнул дверь, вошёл.
    — Вы куда?
    Передо мной стояла невысокая старушка в полинявшей кашемировой кофте и в суконной юбке до пола – этакая модница из семидесятых. Секунд десять она щурилась на меня, потом поднесла к глазам очки и всплеснула руками.
    — Ой, так вы, наверное, Роман! Геннадий Григорьевич говорил, что вы придёте. Рады вас видеть, очень рады. Проходите, пожалуйста, вперёд до конца коридора и потом направо, там открыто.
    Старушка, видимо, не доверилась моей природной смекалке и в довесок к словам показала рукой, куда следует идти, я кивнул в знак благодарности и пошёл в указанном направлении.
    Я ожидал увидеть нечто вроде актового зала, где главные приметы – невысокая сцена и сплошные зрительские ряды. Ничего подобного. Скромное помещение, два десятка стульев свободно расставленные веером от стен к центру, портреты классиков. У задней стены микрофонная стойка и ваза с цветами на журнальном столике. На окнах тюлевые занавески, перетянутые зелёными ленточками. Можно подумать, я попал на утренник в детский сад, только вместо малышей собрались взрослые дяденьки и тётеньки. Кто-то сидел, кто-то стоял у окон, две дамы ягодного возраста шептались возле столика, одна из них показалась мне знакомой. У двери спиной ко мне стояла девушка, слегка облокотившись плечиком о косяк. Тонкая, изящная, тёмные волосы собраны на макушке в хвост. Я поздоровался и она обернулась.
    Большие ярко-голубые глаза, губы полные и чуть приоткрытые…
    — В такой глуши и такая красота! – не смог удержать я восклицания.
    И осёкся. Вполне невинная фраза в иной ситуации способная вызвать улыбку и даже дать начало сближению двух человек, прозвучала как самая настоящая пошлость. Я осознал это сразу, потому что глаза незнакомки наполнились пренебрежением и сделали эдакий жест: взгляд сначала как бы приподнялся разочарованно, потом совершил полукруг налево и опять вернулся ко мне, при этом голова слегка качнулась... Эта девушка знает себе цену и знает, какое впечатление производит на мужчин. И мужчины её уже порядком допекли. Я покраснел: сказал так сказал, вот до чего доводит увлечение comedy club.
    — Извините, - потупился я и, чувствуя, что теряюсь, спросил. – Извините, вы тоже пишите?
    Очередная глупость, но она следовала из предыдущей и была предсказуема. Девушка помолчала, может быть думая, стоит ли отвечать такому дураку, и всё же ответила:
    — Предпочитаю читать.
    Я выдохнул и ухватился за её ответ как за соломину.
    — Читатель? В наше время это редкость.
    — Ну а вы, надо полагать, писатель.
    Она говорила легко, с вызовом, с насмешкой, едва ли не издеваясь надо мной, но голос её хотелось слушать.
    — В некотором роде. Хотя мне больше нравится именовать себя «литератор». Старомодно, но в моём понимании писатель – это тот, кто зарабатывает на жизнь писательством. Пишет все эти бестселлеры и прочее. А я не зарабатываю, поэтому я – литератор.
    — Оригинально.
    — Что вы, какая оригинальность. Обычная дань реальности. Мне бы возможность, так я слово «писатель» вовсе запретил. Что оно, по сути, означает? Что человек что-то пишет. Но, извините, на заборе тоже пишут. Поэтому я бы вернул исконно русское название «сочинитель». Сразу понятно – человек сочиняет.
    — А на заборах не сочиняют?
    Я оценил её иронию.
    — На заборах уже констатация свершившегося факта, к сочинительству это не имеет никакого отношения. То же самое можно сказать в адрес некоторых журналов и газет, особенно настенных.
    — Интересное мнение. А где вы учились?
    — Учился?
    — Ну да. Школа, институт.
    Я уже начал было возвращать себе былую уверенность, но своим вопросом она поставила меня в тупик. Где я учился… У меня весьма богатая учебная биография, начиная от детского сада и заканчивая моей любимой пожарной охраной, но ни одно из образовательных учреждений я не закончил. Хотя вру: армейскую школу я прошёл до конца – все два года.
    — Ну… в школе, допустим, учился. Это имеет значение?
    — В общем-то, нет, если не учитывать того, что вот уже пять минут вам делают знаки, а вы не замечаете. Невнимательный вы были ученик.
    Она кивнула в сторону стульев. В первом ряду у окна, полуобернувшись к нам, сидел Геннадий Григорьевич и лёгкими жестами руки пытался привлечь наше внимание.
    — Может быть, он вам? – предположил я.
    — Нет, поверьте. Мне бы он делал другие знаки.
    Брови мои сдвинулись к переносице: какие другие? – а в груди шевельнулась ревность. Но я тут же погнал все чувства прочь – что мне за дело до чужих отношений?
    — Что ж, нельзя заставлять ждать редактора газеты, особенно если у тебя есть на него планы.
    Она улыбнулась, но промолчала, а я так и не понял, насколько она оценила мою очередную глупость.
    Лавируя между стульев и уворачиваясь от обращённых ко мне вопросительных взглядов, я добрался до Геннадия Григорьевича.
    — Знал, что вы придёте, - сказал он и указал на стул рядом. – Садитесь. Специально для вас занял.
    Я сел. Вопросительные взгляды продолжали меня ощупывать, и от их настырности мне стало неловко. Не люблю взгляды на себя, они сковывают и заставляют нервничать. Я положил на колени сумку с ноутбуком, забарабанил по ней пальцами, чувствуя, как потихонечку начинаю утопать в раздражении; ещё немного и утону совсем, но Геннадий Григорьевич спас меня. Он встал, поднял руку, призывая к тишине, хотя зал и так выдерживал молчание, и произнёс:
    — Друзья мои, внимание! Хочу представить вам гостя нашего клуба: Роман Нелюбович. Прошу, как говориться, любить и прочее. Повестка сегодняшнего дня остаётся прежней, но если останется немного времени, мы с удовольствием послушаем его произведения.
    Раздались лёгкие хлопки, и взгляды из вопросительных перешли в разряд оценивающих, особенно со стороны женской половины собрания. Я посмотрел в сторону двери. Моя удивительная незнакомка разговаривала с молодым мужчиной. Высокий, элегантный, на шее чёрный платок, узкие расширенные книзу брюки, ботинки с удлинёнными носами – совершенный декаданс прошлого века. Мужчина сложил руки на груди, именно сложил, а не скрестил, и, разговаривая, обводил зал взглядом. На миг наши глаза встретились и словно споткнулись друг о друга. Он вздрогнул и быстро отвернулся, а я почувствовал слабость, собственную слабость… или даже ущербность. Я не понял, откуда взялось это чувство, потому что до этого оно никогда ко мне не приходило.
    Странное ощущение, очень странное. И очень сильное… У кого-то, кажется, у Луиса Ламура я встретил необычную фразу: «наступить на собственную могилу». Много раз я задумывался над ней, но понять, что бы это могло значить, не смог. Какие чувства должен испытывать человек, который наступает на могилу – на свою могилу? И вот сейчас, мне кажется, я это понял. Нет, это не предчувствие смерти, более того, к смерти это никакого отношения не имеет. Но что-то всё-таки умерло, как будто большой кусок жизни превратился в прошлое.
    Я встряхнулся, опять ерунда в голову лезет. Всегда так: если не могу объяснить себе что-то, начинаю придумывать разную чушь и пытаться оправдать её с точки зрения философии.
    Я вернулся взглядом к журнальному столику. Одна дама удалилась, вторая подступила к микрофону.
    — Приветствую всех кого ещё не видела, - заговорила она улыбаясь. – Отдельное «здравствуйте» нашему гостю, а в дальнейшем, надеюсь, постоянному участнику клуба и, пожалуй, начнём. Итак, заявленная в прошлый четверг тема сегодняшней встречи: «Человек на фоне природы». Немного обозначу рамки. Как мы договаривались, это не должно быть некое единение творца с творением или какое-то содружество, но оба должны присутствовать. Кроме того к природе могут относиться не только какие-либо явления, но и её составляющие, например, животные. Не простая, на мой взгляд, тема, однако, что выбрали, к тому и обязаны прийти. А первым на суд клуба выйдет, конечно же, наш любимый поэт Илья Герасимов. Илья, прошу вас!
    Раздались дружные аплодисменты. Я так понимаю, абы кому люди хлопать не станут, поэтому тоже несколько раз ударил в ладоши, и приготовился слушать.
    К микрофону вышел мужчина с платком на шее. Ну да, кто же ещё. Он более всех в этом зале походил на творческого человека; стиль в одежде, в манере держаться выделяли его среди присутствующих и не оставляли сомнений в его приверженности к Евтерпе. Готовясь читать, левую руку он поднёс к лицу, а правую отвёл в сторону и несколько раз погладил воздух. Наверное, он так себя настраивает. Потом, настроившись, начал…

    Разъеденными жёлтыми краями
    Спешит на полдень белый небосвод.
    А я как в детстве, разводя руками,
    Читаю ветру Гёте перевод…


    По спине поползли мурашки: белый небосвод с разъеденными жёлтыми краями? А герой что там делает? И что за рифмы: краями-руками, небосвод-перевод. Это шутка такая?
    Я обернулся к залу. Не может быть, что это слышу только я, другие тоже должны слышать, потому что… потому что, это как минимум громко. И совершенно безграмотно! Такое нельзя декламировать ни со сцены, ни в малых залах, ни даже в грязных подворотнях. Почему никто не топает ногами? Ладно я, человек новый и не знакомый с местными правилами должен проявить поначалу такт, но сидящие здесь люди – они просто обязаны хотя бы возмутиться… Нет?
    Я посмотрел на Геннадия Григорьевича. Предупреждая мой вопрос, редактор поднёс палец к губам: тихо. Хорошо, не буду, скажите только…И тут все зааплодировали. Все – значит я тоже. Я не сразу поверил в это, потому что такому аплодировать нельзя, но нет, стадный инстинкт поборол разум и сработал на автомате. Мне стало стыдно. Я опустил голову и больше не пытался что-либо сказать.
    Собрание продлилось часа два. Выступили ещё несколько человек, кто со стихами, кто с прозой, и лучше бы я ничего этого не слышал. Каждое выступление горячо и долго обсуждали, искали ошибки, соответствие теме. Не хочу сказать, что всё было очень плохо, нет, но безыскусно и однообразно – факт. Под конец выступила ведущая, видимо, решила удивить присутствующих своим творчеством. Я не особо вслушивался в то, что она читала, пока не начал ловить себя на мысли, что читаемый текст ложится на душу… бальзамом. Речь в рассказе шла о собаке; тема не новая и порядком избитая, но подишь ты… Я выпрямился, подался вперёд. Слова текли плавно…

    …Обыкновенно вечерами хозяин уезжал куда-то и увозил с собою гуся и кота. Оставшись одна, Тётка ложилась на матрасик и начинала грустить… Грусть подкрадывалась к ней как-то незаметно и овладевала ею постепенно, как потёмки комнатой. Начиналось с того, что у собаки пропадала всякая охота лаять, бегать по комнатам и даже глядеть, затем в воображении её появлялись какие-то две неясные фигуры, не то собаки, не то люди, с физиономиями симпатичными, милыми, но непонятными; при появлении их Тётка виляла хвостом, и ей казалось, что она их где-то когда-то видела и любила… А засыпая, она всякий раз чувствовала, что от этих фигур пахнет клеем, стружками и лаком…

    Ведущая читала Чехова.
    От восторга меня заколотило; я снова ожил, повернулся к Геннадию Григорьевичу. Он опять приложил палец к губам, но меня распирало:
    — Вы понимаете, что она сделала? Вы понимаете? – зашептал я. – Она всех их умыла. Она всех их умыла!
    Геннадий Григорьевич знаком показал мне, дескать, понимаю, но разговоры потом. Согласен, потом. Однако не утерпел, спросил:
    — Кто эта женщина?
    На этот раз Геннадий Григорьевич обошёлся без знаков.
    — Мария Александровна, заведующая библиотекой. И моя жена.
    Так вот почему она показалась мне знакомой. Я видел её фотографию на столе в редакции, только на фото она лет на двадцать моложе. Теперь всё понятно, и этот трюк с рассказом тоже.
    Когда всё закончилось, я встал и украдкой посмотрел в сторону двери. Девушки не было, ушла. Поискал глазами чёрный платок – его не было тоже. Что ж, время позднее, кто-то должен проводить слабую женщину домой. Жаль, что не я.
    — Составите компанию? – спросил Геннадий Григорьевич. – Марии Александровне надо кое-что подготовить к завтрашнему дню, не хочу ей мешать. Пройдёмте на улицу?
    Торопиться было некуда, Муська так рано меня не ждала, она вообще меня не ждёт, если у неё есть корм в миске, поэтому я согласился. Мы вышли на улицу, спустились с крылечка на тротуар. Только-только зажглись фонари. Она стояли друг от друга не так часто, как в городе, но светили не менее ярко, и бабочки летели на их свет так же уверенно.
    Геннадий Григорьевич достал пачку сигарет, протянул мне. Я отказался.
    — Спасибо, бросил.
    — А я вот… не хочу.
    Он достал сигарету, прикурил.
    — Вижу, вы разочарованы.
    Я кивнул. Говорить о прошедшем собрании не было никакого желания, я действительно был разочарован и опустошён, но на меня вдруг словно накатило:
    — Геннадий Григорьевич, как вы считаете, они действительно ничего не понимают – все эти члены клуба? Или претворяются? Ведь это не стихи. Это даже близко не стихи! Мне бы хотелось сказать жёстче, но тогда уже матом. Они что, в школе не учились? Не читали Пушкина, Лермонтова? Я же помню, как нас заставляли. Онегин, например: Мой дядя самых честных правил. Или: Но к ней Онегин подошёл и молвил… Да много всего! И разницу между стихами и хренью – её же видно! Или вот Есенин, Бродский, да бог с ним, Евтушенко! Они что, не читали их?
    Геннадий Григорьевич прищурился.
    — Не любите Евтушенко?
    — С чего вы взяли?
    — Ну как же: «и бог с ним». Подобные вставки в речь просто так не попадают.
    — Да… не то, чтобы не люблю… У каждого свой вкус. Мама моя им зачитывается. Да и знакомые некоторые тоже. А я вот как-то больше к классике тянусь. Современные поэты тоже нравятся, особенно Игорь Царёв, но классика… знакомее что ли.
    — А прозу?
    — Что «прозу»?
    — Прозу чью предпочитаете?
    Я выдохнул.
    — Так же, наверное. Куприн, Чехов, дядя Гиляй, Ремарк, Бунин. Многих читал, кого-то через силу, кого-то с удовольствием, но след в душе остался.
    — И, наверное, не только в душе?
    — Вы о чём?
    — Почитал я ваши рассказы. И повесть там у вас небольшая. Есть некоторые вопросы, пожелания.
    — Например?
    Я приготовился выслушать, чего такого хорошего и чего такого плохого с точки зрения редактора есть в моих рассказах, но Геннадий Григорьевич на критику оказался скуп.
    — В целом мне понравилось. Понравилось. Посмотрю, что можно напечатать. Уже есть намётки. На гонорар, кстати, не рассчитывайте. Мы издательство малобюджетное, лишних денег не имеем, поэтому авторские гонорары выдаём исключительно бесплатной подпиской на три месяца. Устраивает?
    — Вполне. Печатайте по одному рассказу каждый квартал, чтобы обеспечить мне полногодичую подписку, и наша дружба никогда не иссякнет.
    — А вот и я, заждались? – на крыльцо вышла Мария Александровна. Она навесила на дверь хозяйственный замок, щёлкнула ключом. Замок слабенький, такой сковырнуть – дел на две секунды.
    — Вы, гляжу, воров совсем не боитесь, - сказал я.
    — А чего их боятся, - откликнулась Мария Александровна. – У нас кроме книг воровать нечего. А и украдут не страшно. Хоть к литературе приобщатся.
    Она взяла мужа под руку, и мы пошли по улице в сторону вокзала. Залаяла собака, ей принялась вторить другая. В уши начали гундосить комары, где-то впереди завёлся мотоцикл. Прогудела вечерняя электричка, загрохотала колёсами по рельсам. Как, наверное, неудобно жить у железнодорожных путей и слушать ночами проходящие поезда.
    Перед зданием вокзала мы расстались. Я остался ждать автобус, Арбатовы пошли дальше. Они жили недалеко, где-то у рынка или за ним. Геннадий Григорьевич пожал мне на прощанье руку и просил завтра с утра зайти в редакцию, а Мария Александровна сказала, что очень рада нашему знакомству, я ответил, что это чувство взаимно.
Проза без рубрики | Просмотров: 1144 | Автор: Олег_Велесов | Дата: 16/02/16 09:18 | Комментариев: 0

          3

    Просыпаться с головной болью, да ещё когда эта боль сопровождается не самыми приятными воспоминаниями настоящая мука. Голова трещит, душа ноет, стыд, срам, сухость во рту. Тяжко. Что я там плёл про Людовика? Ох, дурак. Кто ж меня за язык-то вечно тянет.
    Я поискал глазами стакан с водой. Бесполезно, никто его не поставил, да и не подаст никто. И вообще, надо вставать, потому что весь мой водопровод в сенях в ведре и сам он ко мне не придёт.
    Не придёт, конечно… Зачем я вообще к ней полез? Ведь понимал, на утро жалеть буду. Замужняя женщина, не красавица, муж алкоголик, дети. На вот теперь… И почему именно это стихотворение? Как там дальше?

    Знаю я – они прошли как тени,
    Не коснувшись твоего огня,
    Многим ты садилась на колени,
    А теперь сидишь вот у меня.

    Пусть твои полузакрыты очи
    И ты думаешь о ком-нибудь другом,
    Я ведь сам люблю тебя не очень,
    Утопая в дальнем дорогом…


    Если не ошибаюсь, поэт посвятил его какой-то шлюхе. Или не это? Да и бог с ним. А Нюрка… Нюрка просто сломанная бытом женщина. Уставшая. И румянец стыдливый на щеках, словно… Как она отзывалась на каждое мое прикосновение – чудо! И всё же, всё же… Я ведь сам люблю тебя не очень, утопая в дальнем дорогом…
    Я медленно поднялся, чувствуя, как голова входит в стремительный водоворот, сделал несколько глубоких вздохов и, придерживаясь рукой за стену, проковылял в сени. Ко мне подбежала Муська, принялась тереться о ноги. Это она так рыбы выпрашивает. Но рыбы нет, надо в магазин идти. А какой магазин в таком состоянии, тут бы до ведра дотянуться.
    — Муся, пожалуйста, только не сегодня, - простонал я. – Давай страдать вместе. Я тебе сухого корма насыпал, поживи пока на нём.
Муська меня поняла, она всегда меня понимает, хотя мы знакомы всего ничего. Понимала бы меня так бывшая, глядишь, не разошлись бы до сих пор. И жили бы нормально, и с сыном отношения сложились.
    Я взял кружку, почерпнул воды из ведра, выпил. Пужанская вода на удивление вкусная, источник какой-то особенный что ли, но даже она убрали лишь сухость во рту, но не головную боль. Значит, в магазин идти придётся. Как говорили римляне: similia similibus curantur – лечи подобное подобным. Что ж, будем лечить.
    Я оделся, поискал деньги по карманам, набралось триста рублей с мелочью. Вышел на улицу. Солнце ударило по голове, словно молот по бубну. В ушах зазвенело, перед глазами взорвалась тысяча разноцветных шариков и силы разом меня оставили. Захотелось присесть на скамеечку, расслабиться, забыть обо всём…Я встряхнулся, встал на ноги покрепче и заставил-таки себя доковылять до магазина. Продавщица сразу оценила моё состояние, кивнула понимающе и выставила бутылку беленькой.
    Я сморщился и замотал головой. От одной только мысли о водке желудок начал рваться наружу.
    — Пива, пожалуйста, - я высыпал деньги на прилавок. – На все.
    Потом подумал, вспомнил Муськины глазки и спросил:
    — Рыба свежая есть?
    — К обеду подвезут, - пообещала продавщица.
    К обеду? Нет, меня это не устраивает. Не повезло Муське, придётся ей сегодня без рыбки посидеть. И завтра, наверное, тоже.
    — Тогда только пива.

    Возвращение к жизни процесс долгий и мучительный. В молодости похмелье проходит как бы стороной, почти незаметно, потому что внутренних сил вполне достаточно, чтобы организм восстановил себя без вливаний из вне. Но чем старше ты становишься, тем сложнее: пиво уже не помогает, водка вызывает тошноту, и главным победителем недуга становиться время, поэтому лишь на третий день я почувствовал себя лучше. Побрился, оделся, скачал на флешку несколько рассказов и отправился в редакцию «Пужанского вестника».
    Шагая по тротуару и разглядывая разноузорье наличников на фасадах, я всё равно чувствовал себя плохо. Похмелье тела прошло, но похмелье душу никуда не девалось. Ощущение такое, будто вляпался в грязь, очистился, но на ботинках немного осталось – то ли пропустил, то ли не заметил – и вот эти остатки продолжают тебя пачкать, отсюда неприязнь к самому себе и раздражение. Взять бы щётку в руки, пройтись ещё раз по ботинкам, но грязь-то внутри – не снаружи, и щётка здесь уже не поможет.
    Я остановился перед входом в редакцию. Бог с ней со щёткой, тем более что предстоящее дело ни к ней, ни к душе отношения не имеет. Я прокашлялся, сжал флешку в кулаке покрепче и толкнул дверь. Внутри было прохладно. Широкий и не длинный коридор освещала единственная лампочка. Она казалась тусклым жёлтым глазом, волчьим – и от того враждебным, словно изначально предназначенным отпугивать от редакции незваных гостей вроде меня. Впрочем, света хватило, чтобы разглядеть на ближайшей двери табличку «Приёмная». Я постучал – тишина; подёргал за ручку – заперто. Что ж, первый блин комом. Подошёл к следующей двери. Эта была приоткрыта.
    Щель была слишком узкой, чтобы разглядеть что-то, поэтому я протиснулся внутрь и кивнул в белый свет: здравствуйте – и только после этого осмотрелся. Не знаю, чего я ожидал увидеть, но кабинет как кабинет: у окна письменный стол, вдоль стены офисные шкафы, книжные полки, грамоты в рамочках. За столом плотный лысоватый мужчина – седая бородка, очки; из-за очков умный проницательный взгляд, не злой. При моём появлении, мужчина откинулся на спинку стула и кивнул в ответ: здравствуйте.
    Руки мои задрожали. Общаться с редакторами печатных изданий вживую мне ещё не доводилось, не было случая. Мысль издаваться на бумаге посещала меня регулярно, ибо писать «в стол» или для литературных сайтов занятие интересное, но бесперспективное; «в столе» тебя никто не прочитает, а на литсайтах сами все писатели, и получить признание у них трудно, так что если хочешь чего-то добиться, найти своего читателя, ухватить толику славы, надо идти в люди. До сегодняшнего дня я ещё никуда не ходил, и потому мне сделалось страшно: вдруг попросят выйти вон?
    — Проходите, что же вы.
    Голос тоже не злой. Обладатель такого голоса не может прогнать тебя просто так, в крайнем случае, вежливо откажет и так же вежливо объяснить причину отказа. Ну хоть в этом повезло.
    — Спасибо, - поблагодарил я, и сел на стул против письменного стола.
    Мужчина молчал, ожидая, что я скажу. Я тоже молчал; пытаясь унять волнение, окинул взглядом стол: монитор, степлер, сложенные в аккуратную стопку листы бумаги. Рядом на подоконнике фотография женщины и девочки, наверное, семья. За спиной на вешалке серый пиджак – не новый, но чистый и не мятый.
    Молчание стало затягиваться.
    — Ну же, слушаю вас?
    — Вы редактор? – наконец решился я на вопрос. Мужчина выглядел вполне симпатично, но руки мои дрожали по-прежнему. Вот уж не думал, что перед кем-нибудь буду так волноваться.
    Он кивнул:
    — Арбатов Геннадий Григорьевич.
    — Роман… - я замялся. – Роман Нелюбович.
    — Вы чего-то хотели?
    — В общем-то, да, - я положил перед ним флешку. – Вы уж извините, никогда не приходил с этим в редакции, немного теряюсь. Здесь вот принёс несколько своих рассказов. Не посмотрите? Хотелось бы, если сможете, конечно, напечатать что-нибудь в вашей газете.
    Он понимающе кивнул.
    — Посмотреть можно, - он сделал паузу. – Но дело в том, что мы не принимаем рукописи на электронных носителях, только в распечатанном виде… Вы не местный, так?
    — Как вы догадались?
    — По говору.
    Точно, как же я забыл: мягкие протяжные гласные, неверные ударения, архаизмы. Все, с кем мне до сегодняшнего дня удалось пообщаться, обладали этими недочётами, кто в большей степени, кто в меньшей. Возможно, пройдёт некоторое время – месяц, два, полгода – и я тоже перейду на этот язык, но пока я говорил как усреднённый городской житель нашей необъятной Родины.
    — И что… - голос мой дрогнул. – Я даже и не знаю, где здесь можно всё распечатать.
    Геннадий Григорьевич снова кивнул; взгляд из проницательных перешёл в разряд добросердечных.
    — Хорошо, я посмотрю. Ничего конкретного не обещаю. Редакторский портфель полон, политика, опять же, редакторская. Но я посмотрю.
    И на том спасибо. Я встал.
    — Знаете что, - остановил он меня. – У нас есть нечто вроде литературного клуба. Да что там нечто – литературный клуб. Мы собираемся раз в неделю, по четвергам. Поэты, прозаики… Громко, конечно, сказано… Просто ценители литературы, читатели. Приходите. Заодно поговорим о ваших работах.
    Я так понял, приглашение было настоятельное. Хочешь быть напечатанным в газете – присоединяйся к нашему сообществу. Что ж, я не против. Я, конечно, не любитель состояния в различных писательских организациях, ибо это ограничивает, но на правах гостя…
    — Интересное предложение. Куда приходить?
    Геннадий Григорьевич написал на листке бумаги адрес и протянул мне.
    — Каждый четверг, к шести вечера, не забудьте.

    Вот и состоялась моя первая встреча с редактором. Не думал, что она окажется такой короткой и такой положительной. На форумах литературных сайтов, куда я время от времени захаживаю, о редакторах говорят всякое. Иногда изливаются в любезностях, дескать, на руках авторов носят, но чаще отношение скептическое доходящее до откровенно враждебного – отсюда нелицеприятные эпитеты вплоть до матерных. Но есть и трезвые голоса, которые утверждают, что всё заключается в упомянутой Геннадием Григорьевичем редакторской политике и уровне таланта автора. Согласитесь, говорили они, если издательство специализируется на романах фантастического жанра, то идти туда с любовной историей глупо. И опять же, если автор принесёт бессюжетно-корявую чушь, то обижаться на безудержный хохот всего редакторского состава не имеет смысла: сначала научись писать, потом посмотрим.
    Интересно, а какая политика у редактора Арбатова? Фамилия у него прямо столичная. Надеюсь, претензии к моим рассказам будут провинциальные.
    Я вышел на улицу, постоял в раздумьях. Возвращаться домой не хотелось; снова лежать на диване и смотреть на стены – нет, насмотрелся. А чего тогда? Походить по городу, посидеть в кафе, дойти до местной речушки с пугающим названием Пужанка. Кто ей имя такое дал? Самого бы так обозвать.
Мимо проехал чоппер – хромированные дуги, литые диски, высокий руль. Я посмотрел ему вслед с завистью. Люблю мотоциклы, в любых видах и комплектациях. Купить бы такой. Для местных дорог, конечно, больше подойдёт эндуро или наш российский трудяга «Урал», или скутер на худой конец. Хотя нет, скутер к мотоциклам никакого отношения не имеет. Что это за техника? Даже скорость переключить нельзя. Впрочем, у меня и на скутер денег нет, разве что на подержанный.
    Я вдруг загорелся идеей: а если в самом деле купить? Плюнуть на все нужды, отодвинуть планы в дальний угол. В конце концов, что такое холодильник и телевизор, и масса других мелочей, которые нужны в хозяйстве, но без которых, говоря честно, можно обойтись, потерпеть? Ведь для меня мотоцикл не просто тоска по ветру в лицо или тяга к стремительному порыву железного коня по дикому бездорожью – это свобода, возможность глотнуть побольше воздуха и замереть на выдохе, и забыть обо всех глупых буднях. В городе такое немыслимо в силу многих объективных причин, но сейчас, когда власть города больше не довлеет надо мной, почему бы не позволить себе этого? Сколько у меня на банковской карточке?
    Я присел на стул, достал телефон. Кажется, пока я болел, приходила СМСка с балансом по пенсионной карточке, надо поискать.
    — Вам опять кофе?
    Передо мной стояла рыженькая официантка. Размышляя о покупке мотоцикла, я и не заметил, как вновь очутился в уличном кафе возле редакции. Вот что значит сила привычки.
    — Нет, мне, пожалуйста, стакан кипятка и чайную ложечку. У меня ещё с прошлого раза вкус вашего кофе во рту остался.
    — А чайную ложечку зачем? – не поняла официантка.
    — Чтоб кипяток помешивать.
    — Такого в меню нет! - сурово ответила рыженькая. – Или заказывайте чего-нибудь или уходите.
    Я предпочёл уйти. Не очень-то добрые воспоминания связаны у меня с этим кафе: сначала изжога, потом бывшая – сплошные проблемы.
    Я погулял по городу, дошёл до вокзала, посмотрел, как отходят электрички от перрона. Надо же, я могу сесть на любую из них и спустя пять часов вновь оказаться в родном городе. Всего каких-то пять часов – и снова привычные улицы, пробки, метро, Серёга Копытов…Позвонила мама, рассказала о своих новостях, я рассказал о своих. Хотя что там рассказывать? – всё по-прежнему, ничего не меняется, даже погода. Зашёл в привокзальное кафе, съел два бутерброда с сыром. Подумал купить четвертиночку водки, пожал плечами, отказался. Не буду, зачем? Где одна четвертиночка там и вторая, а настроение такое, что и тремя четвертинками не обойдёшься.
    Мысли о мотоцикле остыли и ушли на второй план; идея хорошая, но накладная, да и не это сейчас главное. Вспомнилось приглашение от Геннадия Григорьевича. Литпосиделки, или как там у них – литературный клуб? Да, кажется так. Не нравятся мне подобные собрания, слишком уж они смахивают на местечковость, но… Хочешь, не хочешь, а надо: себя показать, других посмотреть. За свою литературотворческую жизнь, я понял главное: без общения с себе подобными шансов подняться над собственными ошибками мало. Практически нет. К тому же интересно как на тебя посмотрят, как оценят, что скажут.
    Я достал листок с адресом, прочитал: улица Вокзальная, тринадцать. Время до четверга ещё было, но чтобы не плутать потом по пужанским улицам, лучше найти этот дом сейчас. Я посмотрел по сторонам, увидел мужчину с двумя большим сумками, наверное, местный челночник.
    — Друг, не подскажешь, где здесь Вокзальная?
    — А дом какой?
    — Тринадцать.
    — А, так то библиотека. Иди прямо, не промажешь. Зданьице приметное, увидишь.
    Я пошёл. Здание и впрямь оказалось приметное: одноэтажное, штукатуренное, с высокой крышей под старым шифером, перед фасадом небольшой палисадник с кустами шиповника. Оно выделялось из общего ряда почернелых бревенчатых домов, полуприкрытых от взгляда сплошными заборами, как бельмо… Нет, бельмо – это не правильно, библиотека всё-таки. Как маленькая серебристая рыбка в стае медлительных крабов. Да, что-то вроде этого.
    На табличке было написано: библиотека имени И. В. Камешкова. Я попытался вспомнить литератора с подобной фамилией – вряд ли библиотеку назовут в честь какого-нибудь конструктора или агронома – но память молчала, и я махнул рукой: бог с ним.
    Дверь была приоткрыта, но заходить в библиотеку я не стал. Становиться её читателем я не собирался, а вливаться в круг членов клуба пока рано. Надо ещё посмотреть, что это за клуб, что за люди, не обжечься бы, а пока можно возвращаться.

    По пути домой я зашёл в магазин купить рыбы. Увидев меня, продавщица скривила губы, и мне стало неловко: наверное, вспомнила, моё последнее посещение. Помятый, небритый. Непрезентабельный у меня был вид, самому противно, и потому не больно хочется напоминать о себе лишний раз. Но делать нечего, этот магазин самый ближний к моему дому, идти в другой – крюк на полкилометра, придётся терпеть.
    Я положил на прилавок деньги, стараясь делать вид, что моего пришествия трёхдневной давности вовсе не было.
    — Рыбы, пожалуйста. Свежей.
    — Есть минтай, пикша.
    — Сайды мне. Для кошки.
    Продавщица открыла холодильник, вынула несколько рыбин.
    — Грамм триста хватит?
    Я кивнул. Она завернула рыбу в бумажный кулёк и сказала:
    — Я своей кошке рыбы совсем не даю. Это очень вредно.
    — Что вы говорите.
    — Да, вредно, - повторила продавщица. – Я куриные головы покупаю, отвариваю их минут десять и потом остужаю. И ещё молока немного даю. И уж точно никаких вискасов. От них вреда ещё больше. У меня у соседки кошку этим вискасом кормили. Так представьте себе – сдохла!
    Лучше бы я снова пьяным пришёл. Вот скажи мне, Господи, почему я должен выслушивать этот бред? Ладно бы мы с этой продавщицей друзьями были, так ведь нет, я даже имени её не знаю.
    Продавщица подождала, что я отвечу, не дождалась, и, фыркнув, бросила кулёк с рыбой на прилавок. Я поблагодарил, взял кулёк и ушёл.
    Подходя к дому, я услышал звуки ударов молотка. В вечернем воздухе они раздавались как выстрелы – сухие и резкие. Отворив калитку, я увидел Аркашку. Он стоял возле беседки и обухом топора вгонял в неё гвозди. Беседка моя выпрямилась и более не походила на Пизанскую башню. Да, так практичнее, можно теперь чайку попить, не опасаясь, что вся эта деревянная конструкция рухнет на голову. Но с другой стороны, очарование италийских мотивов уходило прочь, и от этого становилось немножко грустно.
    — Привет.
    Аркашка обернулся ко мне, кивнул.
    — Погодь малость, с обвязкой закончу.
    Он был трезв. Я обратил внимание, что его несуразность и бомжеватость пропали. Он стал чистенький, ухоженный, как все. Обычный. Это явно бросалось в глаза и от этого тоже становилось немножко грустно. Я не желаю ему зла, нет, но тот образ, который я увидел и принял в день нашего знакомства, исчез, а на месте исчезновения всегда образуется пустота.
    — Вот, хозяин, принимай работу.
    Я осмотрел беседку, оценил: да, хорошо, крепко.
    — А столбик где взял?
    — Принёс.
    Нормально.
    — Я должен тебе что-то?
    — Если только рублей тридцать на пиво.
    Я дал. Снова. И мне так показалось, попроси он ещё – снова дам. Сложно отказать Аркашке, мне сложно.
    — Пойду, а то Нюрка к ужину ждёт.
    — Давай. Увидимся.
    Аркашка сложил инструмент в плотницкий сундучок и посмотрел на меня с детским смущением.
    — Ещё это… спасибо, что до дому меня довёл… Ну, в тот раз. И опохмелиться оставил. По-человечьи всё. Спасибо.
    Я отмахнулся, дескать, ничего страшного, любой бы так поступил, что ни говори, но мужская солидарность не пустой звук. Глядишь, и меня когда-нибудь придётся до дому нести.
    Аркашка притворил за собой калитку, а я сел на лавку в исправленной беседке, положил на столик кулёк с рыбой. Сейчас посижу немного, поставлю чайник, заварю чайку. Надо будет поспрашивать у местных, может, у кого самовар найдётся. Сейчас такие вещи антиквариатом считаются, ну да вдруг кто продаст не задорого? Буду самовар ставить, пить чай из блюдца с вареньем и сушками. Лепота.
    На колени ко мне прыгнула Муська, заурчала любезно, потёрлась головой о руку, заглянула в глаза.
    — Что, радость моя, соскучилась? – улыбнулся я, гладя её по спинке, и вспомнил про кулёк. – А, так ты рыбку учуяла? Ох ты прохвостка. Ну пойдём, пойдём в дом. Покормлю.
Проза без рубрики | Просмотров: 831 | Автор: Олег_Велесов | Дата: 12/02/16 16:53 | Комментариев: 0

         2

    После удобств городской квартиры деревенский дом не может казаться комфортным – не тот формат и не та комплектация. Первые несколько дней я никак не мог понять, в чём, например, заключается удобство в удобствах во дворе и наличие водопровода за пределами жилого помещения. Странно это. Но если с необходимостью ходить за водой к колонке я ещё как-то мог мириться, то с остальным свыкнуться было сложно. Однако жизнь брала своё, через неделю я как-то незаметно для себя перестал думать об этом с усмешкой, потом начал считать нормальным, а потом и вовсе забыл – и жить стало проще.
    Апрель сходил на нет вместе со снегом. Очарование зимней сказки, под которое я попал при первом посещении Пужан, растаяло, из-под сугробов вытаял мусор, забор покосился сильнее и забот у меня прибавилось. Оглядывая новые свои владения, я понимал, что для ведения личного хозяйства моих знаний не хватает, но, как любит повторять Серёга Копытов, незнание предмета не освобождает от обязанностей. Используя Google и смекалку, я починил забор и избавился от мусора. Оставалась беседка, но её я решил оставить на потом, когда наберусь опыта, а пока можно заняться внутренним убранством дома.
    Тратить деньги на мебель я не хотел принципиально. Не то, чтобы их у меня не было – были, пусть не много, но достаточно, чтобы подобрать что-нибудь в стиле secondhand. Но я решил, что если начинать всё сначала, то пусть это начало присутствует во всём, даже в мебели. Интернет у меня есть, инструменты тоже, стройматериалы найду. Сколочу что-нибудь из подручных средств. К тому же тётка Наталья оказалась запасливой, в сараюшке за домом я приметил несколько крепких досок, которых вполне хватит, чтоб обзавестись парой полок и лишней табуреткой.
    В общем, жизнь побежала вперёд. Пару раз заходил Аркашка, мялся на пороге, смотрел в сторону виновато, просил денег на опохмелку. Я дал – впустую, без возврата, но отказать в десяти рублях страдающему человеку не решился. Другой мой сосед, хозяин рефрижератора и двухэтажного особнячка, демонстрируя своё ко мне расположение, подошёл вразвалочку, назвался «Лёхой», и сказал, что если «чё», так чтоб я обращался не стесняясь – поможет. Я пообещал обращаться. Но, признаться, этот Лёха мне не очень понравился: высокий, крупный, с добродушной улыбкой и косящим взглядом. Какой-то чересчур показной, весь наружу; хочет быть хорошим, интересным, а какой на самом деле? Ну да поживём – увидим.
    Итак, апрель сошёл на нет вместе со снегом. Первые дни мая принесли тёплый ветер и желание пройтись по улице. Последнее время я только и делал, что приводил в порядок дом: мыл, скоблил, подколачивал, поэтому теперь имел полное право на прогулку по городу. И на знакомство с ним.
    Сначала я хотел привлечь к своим прогулкам Аркашку; однажды он помог мне в качестве проводника, так пусть поможет снова. Я пришёл к его порогу, постучал в дверь. Открыла миловидная женщина, некогда красивая, а ныне полная забот о муже и детях. Но мне она понравилась. Широкие скулы, чуть суженные глаза, в которых надежда плескалась как вода в переполненной ванной, сухие, но ещё не огрубевшие губы… Лет ей было меньше, чем могло показаться со стороны, я даже засомневался, что эта женщина – жена Аркашки, уж слишком большая разница во внешнем виде. Но нет, жена. Она улыбнулась грустно и сказала, что Аркадий болеет. В болезнь я не поверил, не вышел из запоя – да, однако сочувственно кивнул и пожелал Аркашке скорейшего выздоровления.
    Что ж, можно и одному; город небольшой, людей на улице хватает, не заблужусь.
    Первые наблюдения показали, что, называя это место деревней, я погорячился. После крупного областного центра всё, что балансировало на грани десяти тысяч жителей иначе как деревней назвать трудно. Но если оставаться объективным, место, где я поселился, выглядело достаточно цивилизовано. Деревенскими здесь были только нравы и говорок – мягкий, протяжный, изобилующий архаизмами и неверным применением ударений, что чаще вызывало улыбку, чем отторжение. Остальное вполне соответствовало своему времени: рекламные щиты, пластиковые фасады, спутниковые тарелки. Некоторый интерес вызывали народные промыслы. На рынке во множестве продавали игрушки, собранные из деревянных колец и разукрашенные под сказочных героев. На прилавках стояли многочисленные зайцы, волки, козлята – весёлые, с гармошкой, с лукошком. Из-за их спин выглядывали литературные персонажи: Незнайки, Чебурашки – и тоже весёлые.
    Но всё же самым интересным были люди. Заходя в автобус – здороваются, выходя – говорят водителю «спасибо». А диалект с протяжным мягким «а» вообще нечто особенное, не свойственное усреднённым жителям больших городов. И слова, которых я раньше не слышал: быде, либезионно, уповод, шоболок. В довесок к ним шли речевые обороты вполне подходящие для создания новых незнакомых ранее образов – разобраться в них, понять внутренний настрой и, глядишь, удастся написать нечто особенное, свежее…
    Завибрировал сотовый. Я посмотрел на дисплей: мама.
    — Да, мам?
    — Здравствуй, сынуль. Как ты?
    — Здравствуй, мам, нормально. Вот, в город выбрался.
    — Не голодный?
    — Нет, конечно.
    — Смотри, может приехать?
    — Не, зачем? Всё нормально.
    — Ну ладно. Если что – сразу звони!
    — Конечно, мам. Пока.
    Главным местом города, куда, как в Рим, вели все дороги, была площадь Центральная. Всё банально до головокружения: памятник Ленина с протянутой рукой; клумбы, по случаю весны ещё пустые; облагороженные плиткой тротуары. За спиной Владимира Ильича здание с колоннами и широким полукруглым балконом в стиле раннего конструктивизма. На крыше флаг. Далее по кругу – двухэтажные штукатуреные дома, чистенькие и ухоженные с фасада. У входных дверей вывески с названиями департаментов и прочих городских служб; вывески массивные, разноцветные, способные вызывать и зависть, и уважение одновременно, но лишь одна из них привлекла моё внимание.
    «Пужанский вестник».
    Лицо каждого города – его газета. Я купил в киоске свежий номер и присел тут же неподалёку за столик уличного кафе. Рыженькая официантка подала меню, но я отмахнулся и попросил принести кофе. Газета состояла из двух разворотов. На первой странице красовалось название, предваряемое оттиском ордена трудового красного знамени – наследие великого прошлого – ниже фотография лысоватого мужчины в окружении женщин в синих халатах. Название статьи не оставляло сомнений в запечатлённых событиях: «Начальник департамента сельского хозяйства в гостях у доярок колхоза «Звезда». Очень длинно. И нудно. И статья наверняка такая же. Лет двадцать назад она ещё могла вызвать интерес, но нынче…
    — Ваш кофе, пожалуйста.
    Я взял чашку, сделал глоток. Поморщился. Статья вызывала уныние, кофе – изжогу. Обычный, растворимый, дешёвый. Я перевернул страницу.
На третьей полосе было напечатано несколько стихотворений и небольшой рассказ. Я прочитал всё. Положил газету, допил кофе и снова перечитал. В стихах я не очень хорошо разбираюсь, но даже я понял, что стихи слабые. Ни ритма, ни рифмы, ни смысла. А рассказ и вовсе расстроил. И не рассказ даже – зарисовка, что-то вроде домашнего сочинения о том, как автор провёл лето – нет, как лето провело автора, и надо заметить, изрядно провело. Вот только вся беда в том, что лето ещё не началось.
    Я махнул официантке.
    — Сколько с меня?
    — Сто рублей.
    — Сколько?! Вам этот кофе с Марса доставляют?
    Официантка обиженно поджала губы, но промолчала. Я возмущённо засопел, но таки наскрёб в карманах требуемую сумму. Никак не думал, что чайная ложечка коричневого порошка из жестяной баночки может столько стоить. Надеюсь, высокие цены здесь скорее исключение, чем правило, иначе на мою пенсию выжить будет трудно.
    Я положил деньги на стол, встал.
    — Вы газету забыли, - язвительно заметила официантка.
    — Это вам на чай, - великодушно ответил я.
    Снова завибрировал сотовый. Дисплей высветил грустный smile и слово «Бывшая». Я поднёс трубку к уху.
    — Да, солнце.
    — Я же просила не называть меня так!
    Голос красивый, немного взвинченный, и пусть его обладательнице уже давно за тридцать, он по-прежнему вызывает волнение. Мои щёки порозовели.
    — Что ж поделаешь. Двенадцать лет совместной жизни навязывают свои привычки. Согласна?
    — Твои привычки меня не интересуют, а если ты забыл, что твой ребёнок учится в институте, так я тебе быстро напомню. Кто будет платить за учёбу? Ты когда последний раз алименты присылал?
    — Солнце, какие алименты? Ребёнку двадцать два года. Впору мне на алименты подавать.
    Динамик затих на несколько мгновений – я даже успел представить, как возникший вакуум наполняется горючей смесью – и снова взорвался:
    — Ты совсем в своём колхозе умом тронулся?! Мало того, что уехал, не предупредил, так теперь и смеёшься?
    Голос звучал настолько громко, что по лицу стоявшей рядом официантки расползалась широченная улыбка – гордость за всех когда-либо брошенных женщин мира.
    — Это ничего не изменит, - шепнул я официантке, возвращая её на землю.
    — С кем ты там говоришь?
    — Всё в порядке, родная, продолжай.
    Родная продолжила. В который уже раз я узнал, что на ребёнка мне наплевать, что меня совершенно не заботит его жизнь и что моё собственное будущее – это бесславная кончина под чьим-то там забором. Про забор я не согласен, я же не алкоголик какой, а вот про ребёнка… Признаю, я никогда не уделял сыну должного внимания, не потому что не хватало времени, а потому что, чего греха таить, плохой из меня получился отец. Но это вряд ли исключительно моя вина, ибо перед глазами всегда стоял живой пример.
    — Ты всё понял?
    — Конечно, - спорить, а уж тем более пытаться что-то доказать жене, пусть даже бывшей – себе дороже, так что лучше согласиться.
    Я убрал телефон, подмигнул официантке и направился в обход площади к дому. Завтра надо будет зайти в редакцию газеты. Скачаю на флешку несколько рассказов, покажу редактору. Уж если они, прости Господи, такую ересь печатают, то мне отказать явно не посмеют. Глядишь, ещё и подзаработаю немного, оправдаю траты на кофе.

    Весна вырывалась из дворовых палисадников пахучей сиренью, но на душе было погано. Смысл звонков от бывших жён заключается в том, чтобы портить настроение, и моё обрушилось сразу, едва я увидел на дисплее смайлик. Но, дело не в угрозах, нет – что, собственно, мне в них? – и не в перспективах лишения какой-то части материальных благ, это ерунда. Дело в другом. Время, будь оно неладно, никак не хотело заниматься врачеванием. Что бы там люди не говорили, но десять лет – да, уже десять лет – успокоения не принесли. Голос этой женщины и воспоминания о ней вызывали ностальгию – по тем временам, по тем отношениям. И пусть уже всё в прошлом, но это прошлое по-прежнему моё, вернее, со мной. Господи, как же тяжело тогда было. Когда после развода я узнал, что она снова выходит замуж, то едва не рехнулся. Хорошо, Серёга Копытов оказался рядом. Мы пили вместе четыре дня, а под конец пятого, прихватив проституток, отправились на берег Волги, развели огромный костёр и плясали вокруг него голые и глупые…
    Я усмехнулся. Забавно мы погуляли. Написать что ли об этом? Изменить имена и некоторые подробности, добавить кое-что в угоду сюжету и на тебе ещё один Декамерон. Вот только настроение мне это не повысит. Жаль. Ладно, доберёмся до дома, посмотрим, может, и напишу что-то.

    Возле калитки стоял Аркашка – стоял крепко, хотя муть из глаз так и сочилась. Интересно, он когда-нибудь трезвеет? Это какую печень надо иметь, чтобы до сих пор не свалиться с циррозом.
    Я открыл калитку.
    — Зайдёшь?
    Аркашка прошёл к крыльцу, сел на ступеньку. Пиджак на груди топырился знакомой полуторалитровой формой.
    — Нюрка сказала, ты заходил. Надо было чего?
    — Нюрка – это?..
    — Жена.
    — Я догадался. Само имя. Ну, в переводе на доступный язык. По паспорту.
    — А, по паспорту… Анька.
    — Анна, Аннушка. Понятно. Что ж ты её так – Нюрка. Словно собаку. Жена всё же.
    — Нормально. Всегда так… С детства. Нюрка да Нюрка. Привык.
    Я не стал дальше развивать эту тему, не моё дело как они друг друга между собой называют, да и Аркашка не был настроен на откровения. Он извлёк из бокового кармана пачку папирос, закурил и спросил вдруг:
    — Сам-то женат?
    Вопрос меня смутил. Не то чтобы он звучал некорректно или мне было что скрывать – неожиданно как-то. Я скривил губы.
    — Был. Два раза. Первый раз по молодости, второй – по глупости. От второго брака сын, в институте учится. Со мной не общается. Тебя какой случай интересует?
    Аркашка пожал плечами.
    — Просто спросил.
    Он вытащил из-за пазухи бутыль, протянул мне.
    — Выпьешь?
    Снова самогон. Честно говоря, выпить хотелось. Вопрос в том: что за самогон? Хороший и пьётся легко, и похмельем с него не страдаешь. А плохой, особенно на патоке… Выбор напитка – особая философия. Кто-то предпочитает коньяк, кто-то брагу, всё зависит от вкусов и полноты кошелька. Но дело в том, что коньяк может оказаться поддельным, а брага – выстоянной на мёду. И кто в этом случае выиграет, а кто проиграет?
    — Давай.
    Я отвинтил пробку, понюхал: не угадал, не на меду. Но раз взялся… За отсутствием стакана, я приложился к горлышку. Главное в питие самогона – не дышать. Выпил, сосчитал до пяти, выдохнул – и снова до пяти. И только потом можно сделать вдох. Я так и поступил; по горлу прокатился горячий комок и вернулся обратно противной отрыжкой. Я скривился, зато в груди потеплело, голову чуть повело, глазки сузились. Дышать стало легче, и я сделал ещё один глоток.
    — Закусить есть чем?
    Аркашка протянул покусанное яблоко. Я не стал брезговать, хотя в надкушенных местах яблоко густо покрывали табачные крошки. Я съел яблоко целиком и сказал, словно в оправдание:
    — Давно не пил, с полгода, наверное.
    — Бывает, - философски заметил Аркашка. – Я тоже, когда сезон начинается, по неделе не пью, а то и по две.
    — Что за сезон? – уточнил я.
    — Так, - Аркашка махнул рукой. – Летом, когда тепло. Забор поправить, крышу перекрыть… Дачникам.
    — Так ты плотник?
    — Плотник тоже.
    Мы выпили ещё по глотку. Самогон уже не казался таким противным, а окружающий мир всё больше окрашивался в яркое. И воздух, поначалу такой вязкий из-за переполнявшей его пыли, вдруг стал пахнуть вишнёвым цветом. Не сомневаюсь, он пах так и раньше, только чтобы почувствовать это, пришлось приложиться к бутылке.
    Аркашка кивнул на мою беседку.
    — Хочешь, поправлю? Одну столбушку заменить, и на место встанет.
    Я зевнул.
    — Тебе это надо?
    — Ну как же, ты мне в долг давал.
    Действительно, денег я от него вряд ли дождусь, так что пускай отрабатывает. С самого начала нужно было привлечь его к ремонту. Зачем самому браться, если специалист есть? Бутылка самогонки – и все заботы в сторону.
    Мы снова выпили, помолчали каждый о своём и опять выпили. Со стороны двора донёсся скрип цикад, тени удлинились. Возле двухэтажного особнячка зажёгся фонарь, он всегда зажигается, когда вечер уверенно переходит в сумерки.
    Аркашка начал засыпать. Он прислонился к перилам, но голова всё время падала на грудь, и он, оставив приличия, растянулся на ступеньках во весь рост. Нет, мне такой товарищ не нужен, пить так пить, а спать можно и дома. Я потряс его за плечо.
    — Чего разлёгся? Вставай.
    Аркашка не отозвался, только засопел громко. Лицо его приняло умильное выражение, как у ребёнка, который после долгого игрового дня наконец-то добрался до постельки – такое же открытое и беззащитное. Посмотрев на него, я вновь почувствовал себя спасателем. Как не крути, а работа пожарного накладывает на тебя целый комплекс обязанностей, и пусть ты ушёл на заслуженный отдых, привычка остаётся, и обязанности продолжают тебя теребить, ибо давно и навечно поселились в твоей крови.
    Я взял Аркашку под мышки и рывком поставил на ноги, потом подсел под него, перекинул тело через плечо и встал. Несмотря на свой не крупный вид, Аркашка оказался тяжёлым. Я почувствовал, как его тяжесть отозвалась напряжением в спине, и подумал: не лучше ли вернуть его на землю и попытаться довести до дома на своих двоих, чем нести вот так, на плече? И вздохнул: не лучше.
    Я поправил груз и вышел на улицу. Кто-то из темноты спросил шутливо:
    — Чего несёшь?
    — Хлам.
    Я хотел сказать «в хлам», имея ввиду тот факт, что Аркашка упился до подобного состояния, но сам я был в состоянии не на много лучшем, поэтому оговорился, а поправляться не стал. Бог с ним. Русский человек и так поймёт, а иностранцу всё одно не объяснишь. Шутливый голос пожелал нам доброго пути и исчез за стрёкотом цикад.
    Жил Аркашка далеко, на другом конце улицы. Прежде чем я донёс его до дома, хмель из моей головы изрядно повыветрилась. Хорошо хоть бутылка со мной. Положив Аркашкино тело на родной порог, я сделал глоток и постучал в дверь. Открыла та же миловидная женщина, что и утром: те же глаза, те же скулы, светлые волосы спрятаны под косынку... Определённо, сейчас она понравилась мне ещё больше. Как там Аркашка её назвал? Нюрка?.. Анна, Аннушка… Ладно, пусть будет Нюрка.
    — Доставку заказывали? – попытался сострить я. – Вот, пожалуйста. С вас рюмочка чаю.
    Она улыбнулась. Улыбка получилась вымученная, а в глазах появился некий симбиоз печали и покорности. Странное выражение. Такой взгляд встречается у собак, которых не любит хозяин или у которых хозяина вовсе нет.
    — Если можно, не могли бы вы… – она кивнула на мужа.
    — Внести? Легко.
    Я вновь водрузил Аркашку на плечо, причём постарался сделать это с некоторым пафосом, дескать, смотрите, я ещё ничего, бодренький.
    — Куда?
    Она провела меня в помещение похожее на летнюю веранду и указала на кровать. Я положил Аркашку; женщина сняла с него обувь и накрыла одеялом.
    — Так что там насчёт рюмочки?
    Женщина опять улыбнулась своей вымученной улыбкой и жестом позвала меня за собой. Мы прошли через тёмные сени в переднюю часть дома. Русская печь, диван, холодильник, у окна стол и три табуретки, на стенах кухонные шкафчики из девяностых – практически моя изба в миниатюре, только чище и уютнее. Я сел на табурет, достал бутылку.
    — Тебя, кажется, Нюра зовут?
    Она кивнула и поставила на стол тарелку с холодцом. Закуска. Я принюхался. Холодец пах чесноком и укропом. Его бы ещё горчичкой смазать и хлебушка ржаного… Нюрка нарезала хлеб, поставила баночку с горчицей. Я налил самогон в рюмку, выпил, закусил и сказал:
    — Необычное имя. Выпьешь?
    Нюрка села напротив, подпёрла рукой подбородок. Сейчас она походила на мою бывшую, та тоже любила смотреть, как я ем. Но это было в начале нашей семейной жизни, потом я ел в одиночестве.
    — Так что, налить? – я потянулся к бутылке.
    — Нет-нет, - быстро проговорила она. – Я нет, я не пью.
    В словах её было столько же искренности, сколько печали в глазах. Я пожал плечами: нет, так нет – налил себе и выпил.
    — Как хочешь. Остатки спрячь, мужа завтра опохмелишь.
    Нюрка встала, чтобы убрать бутылку в холодильник. Я тоже встал. Настало время уходить, но уходить не хотелось, тем более, Нюрка нравилась мне всё больше. Я взял её под локоть, потянул к себе. Она испуганно всхлипнула, упёрлась мне ладонями в грудь, но не сильно и не уверенно. Задышала часто, отвернулась, я прижался губами к её уху, зашептал:
    — Ты меня не любишь, не жалеешь, разве я немного не красив? Не смотря в лицо, от страсти млеешь, мне на плечи руки опустив…
    Стихи Есенина – единственное, что пришло сейчас на ум, и пусть я продекламировал их без особого изыска, главное слово – страсть – я произнёс как оно того и подобает – со страстью. Я почувствовал, как руки её задрожали и перестали меня сдерживать.
    — Молодая, с чувственным оскалом, я с тобой не нежен и не груб. Расскажи мне, скольких ты ласкала? Сколько рук ты помнишь? Сколько губ?
    — Не надо, - она почти простонала. – Не надо. Нет. Я уже три дня… в бане… не…
    Я отмахнулся, забывая про стихи.
    — Да хорош, какая баня. Наполеон жене по три недели запрещал. А Людовик и вовсе за всю жизнь два раза мылся. А ты три дня…
    Она заплакала – негромко, как щенок – но женское начало взяло вверх, и я почувствовал прикосновение её пальцев к моей щеке. Я обхватил её за талию. Она всё ещё пробовала сопротивляться, но скорее по привычке и только на словах.
    — Там… в комнате… дети спят.
    — Ничего, мы тихо.
    Я подхватил её на руки – Господи, как давно я не держал на руках женщин! – отнес на диван. Она дышала глубоко и ровно, словно спала и по-прежнему не смотрела мне в лицо. Она вообще закрыла глаза, и я подумал: как хорошо, что она их закрыла.
Проза без рубрики | Просмотров: 925 | Автор: Олег_Велесов | Дата: 09/02/16 20:54 | Комментариев: 0

            1

    Нет, это не маразм, сорок два года возраст для маразма неподходящий. Рано. Но когда я решил уехать жить в деревню, именно это определение слышал чаще всего. Мои друзья, мои боевые товарищи, с которыми и в дым, и в огонь, и за водкой, стучали пальцем по лбу и кривили губы. Только Серёга Копытов кивнул понимающе:
    – Давай, - и за это я был ему благодарен.
    Однако большинство высказались однозначно:
    – Дурак!
    Пусть так. Спорить или доказывать что-то я не стал, они не поймут меня, а я не хочу слушать их доводы, поэтому… Грузовичок, перевозивший мои пожитки, остановился у подгнившего забора, из-за которого выглядывало нечто похожее на избушку с двумя окнами по фасаду. Вокруг избушки, как bonus, кучки грязного снега, сухой ковыль и яблонька у покосившейся беседки. Вот и всё, здесь, на этом куске заброшенной земли, я проведу остаток моей жизни. Как это звучит – остаток моей жизни. Словно отложенный приговор.
    Я вышел из кабины. Апрель не радовал; отзываясь на моё настроение, он прикрыл небо тучами и осыпал землю мелкой ледяной крошкой. Ветер гнал эту крошку по земле, заметал наметившиеся проталины, и даже, изловчившись, швырнул мне в лицо целую горсть колючих снежинок. Я поморщился. Отправляясь в дорогу, я надеялся на что-то более тёплое, более радостное, ибо радости мне сейчас как раз и не хватало, но с погодой не поспоришь, под неё можно лишь подстроиться.
    Водитель открыл задний борт, помог выгрузить вещи и кивнул на прощанье: удачи. Я вздохнул в ответ: дай-то Бог. Огляделся. Немного же я нажил: мешок с одеждой, связка книг, ноутбук, кое-какой инструмент. Роликовые коньки… Зачем они мне? Покататься по местным дорогам вряд ли получится. Что ж, повешу их на стену как напоминание о прошлом; у кого-то на стенах висят сабли, а у меня будут ролики.
    Я вошёл в дом. Холодно. Пусто и холодно. На узеньком плацдарме комнатушки печь-голландка и старый пружинный диван. У окна небольшой стол, два табурета и двустворчатый посудный шкафчик без одной дверки. На боковой стене панно с фотографиями. Фотографии старые, пожелтевшие, по углам трещины; лица незнакомые, серьёзные, размытые. Наверняка, где-то среди этих лиц – лицо моей тётки, ещё живой, не побитой ни годами, ни болезнями. Я не видел её лет двадцать или даже больше; после ухода отца она как бы перестала существовать и возникла вновь лишь теперь, в виде этого наследства.
    Ладно, будет время – рассмотрю всё внимательней, а пока попытаемся жить дальше. Первым делом надо взять в руки веник и вымести мусор из этой избушки – вместе с её прошлым. Потом… Что потом… Затопить печку и разложить вещи. Огонь вернёт в дом признаки жилья, а вещи дадут мне возможность почувствовать себя дома. Да, именно так, в таком порядке.
    В сенях я нашёл старый веник и вымел из комнаты всю грязь. Разбор вещей много времени не занял, а вот с печкой пришлось повозиться. Разводить огонь в печи мне ещё не доводилось, костёр – да, но это совершенно иная технология. Тем не менее, промучившись минут пятнадцать и наскоблив с поленьев немного бересты, я-таки справился с розжигом. Всё, можно отдохнуть.
    Поленья в печке начали потрескивать, кирпичи покрылись испариной. Из щели над подтопком выбралась тонкая струйка дыма и поползла к потолку; едкий запах горящего дерева вызвал в душе привычную тревогу. На улице просигналила машина, и сердце ёкнуло – беда. Я встал, подошёл к окну. Снег больше не падал, но воздух по-прежнему был перенасыщен влагой и потому казался густым и плотным, как туман, только у тумана цвет однородный, а сейчас сквозь влагу просвечивали синие прожилки, словно вены. У особнячка напротив остановилась тентованная газелька, она, видимо, и сигналила. Высокий мужчина в зелёной телогрейке стоял на крыльце и делал водителю какие-то знаки. Сосед. Один из моих новых соседей.
    Я отошёл от окна, взял томик Есенина и лёг на диван. Читать не хотелось, не было настроения; я раскрыл книгу, положил её на грудь и закрыл глаза. Я всегда так делаю, когда не хочется ни читать, ни двигаться, ни даже думать – просто лежишь и ничего более. Через некоторое время возникает ощущение полёта, тело расслабляется, душа отдыхает. Но в этот раз ощущения полёта не возникло. Вдруг нестерпимо начал чесаться нос, потом запястье; запах дыма по-прежнему вызывал тревогу, диванные пружины давили на позвоночник – всё смешалось и переросло в раздражение: зачем… Зачем я уехал! Ведь мог остаться.
    Я резко встал.
    Мысль уехать появилась не сразу. Она подбиралась ко мне медленно, осторожно, словно хищник к добыче. Сначала она образовалась в виде крохотного наследства от тётки, сестры отца. В моей памяти тётка существовала в качестве полустёртого образа – без лица, без запаха, как те фотографии на панно, лишь ладони, лежащие на коленях, отпечатались в глазах до самой тонкой морщинки и вздувшихся вен. Потом мама долго и настойчиво уговаривала меня съездить в этот городок, посмотреть, чего же такого мне досталось, а потом, как пощёчина, отправка на пенсию, заслуженную, но обидную. И я решил – терять нечего.
    Поехал: автобусом до вокзала, пять часов на электричке – и холодный присыпанный снегом перрон. Металлическая вывеска на столбе – «Пужаны», а дальше одно и двухэтажные лачуги, иногда каменные, но чаще деревянные; длинные прямые улицы, фонари, сугробы на обочинах. Справа водонапорная башня, слева парковка и кафе с говорящим названием «Кафе».
    Деревня.
    У кафе стояла старенькая иномарка с шашечками. Поначалу я хотел доехать до наследства на такси, но, подойдя к машине ближе, передумал. Водитель, внешне похожий на Хемингуэя, пил чай из пластикового стаканчика и отвлекать его от этого занятия я не стал – пусть пьёт – поэтому вместо дверцы такси я открыл дверь кафе.
    Встретили меня длинный стеклянный прилавок и полная моложавая продавщица с выражением безмерной скуки на краснощёком лице. Кроме неё в кафе собралось человек семь-восемь – все мужчины и все с похмелья. Я не стал тревожить их своими вопросами, а сразу подошёл к продавщице.
    — Не подскажете, мне нужна улица Светлая?
    Продавщица слегка оживилась, прищурилась, будто напрягая память, и наконец, выдала:
    — Это тебе на автобус идти нужно. Это здесь, у вокзала. Сядешь на третий номер, доедешь до хозяйственного, а там мимо мелочёвки и налево.
    Весьма доходчиво. И главное – исчерпывающе. Попробуй поспорить с тем, что пресловутые «мелочёвка», «хозяйственный» и прочее не есть что-то абстрактное, а вполне реальные топографические объекты. Я уже начал подумывать о том, чтобы потревожить таксиста, как вдруг за спиной кашляющий голос произнёс:
    — Могу проводить. Бутылку пива купишь?
    Я повернулся. На меня смотрел потраченный временем мужичок: тощий, небритый, в вислоухой кроличьей шапке, сидевшей на нём как горшок на заборе – криво и несуразно. Мутные от похмелья глаза несли позывы страдающего человека, которому бутылочка пива явно не помешает. И я купил, и не только из сострадания, но и ради экономии времени на поиски нужного адреса. Мужичок опорожнил бутылку, рыгнул удовлетворённо и протянул мне руку.
    Так я познакомился с Аркашкой.
    Не хочу сказать, что это знакомство принесло мне какую-то особую пользу, но с точки зрения закоренелого литератора-любителя Аркашкин типаж мог оказаться весьма занимательным. Не потревоженный мысленной деятельностью взгляд, тем не менее, казался вполне осмысленным, а лицо, чуть вытянутое, худое, с глубокими носогубными складками, вызывало жалость и брезгливость одновременно. Я не любитель образов бомжеватого типа, слишком уж они скучны и шаблонны, но противоречия всегда притягивают, поэтому я решил приглядеться к новому знакомому получше.
    Пока мы ехали, Аркашка выспросил у меня некоторые штрихи моей биографии. Не скрываясь, я рассказал, что отработал двадцать лет в пожарной охране, вышел на пенсию и теперь подумываю переехать в провинцию дабы вплотную заняться любимым своим увлечением – литературой. Аркашка слушал внимательно, не перебивая, и на каждую мою фразу отвечал лёгким кивком головы. Его внимание пришлось мне по душе, я увлёкся, принялся делиться планами, как вдруг он поднял руку и сказал:
    — Выходим.
    Мы вышли на остановке перед длинным трёхэтажным домом, весь первый этаж которого занимал магазин под вывеской «Хозтовары». Стало быть, до первого озвученного краснощёкой продавщицей ориентира мы добрались.
    Мелочёвкой оказался небольшой рынок, где торговали всякой ерундой, начиная от пуговиц и заканчивая велосипедными колёсами. В народе такие рынки обычно прозывают блошиными, но местным обывателям это название, по всей видимости, пришлось не по нраву и они дали рынку собственное имя. Что ж, пусть будет мелочёвка, без разницы, тем более что сразу за ней начиналась улица Светлая.
    Обойдя рынок, мы повернули налево на прикрытую снегом тихую улочку, которая в зимнем своём облачении вполне соответствовала названию. Не знаю, как она выглядит летом, но сейчас, в свете холодного солнца, когда каждая снежинка отдаёт платиной, улица казалась не просто светлой, но сказочной: крепко сбитые избушки под плотными сугробами, покрытые инеем заборчики, утоптанные тропинки, колодец и… как окончание сказочного образа – КамАЗ-рефрижератор у двухэтажного кирпичного особнячка под зелёной крышей. Увы, в современном мире нарисовать и сохранить старинную картинку невозможно, слишком много расхождений, не сочетающихся друг с другом не только в жизни, но и на бумаге.
    Но бог с ним. Я хотел назвать Аркашке номер дома, где жила тётка, однако он без моей подсказки ткнул пальцем в занесённую снегом развалюшку:
    — Вот здесь тётка Наталья жила. Тебе ведь её дом нужен?
    Я кивнул автоматически: да, её. И прищурился: откуда ты…
    — У нас на улице только её дом пустует. А ты не иначе Ромашка, племяш тётки Натальи? Она о тебе говорила.
    Ромашкой меня не называли давно, с детства. На работе ко мне обращались официально-вежливо – Роман Евгеньевич, друзья балагурили и обзывали Ромулом, мама иногда именовала Ромой, но чаще сынулей. А Ромашка… Это как образ из прошлого, когда топаешь голыми пятками по речным мосткам и, не задумываясь, сигаешь вниз головой в воду. Брызги разлетаются, утки под берегом недовольно кряхтят, а с косогора надтреснутый женский голос обещает гневно: «Вот ужо сорву крапивы да по заднице!». А ты выныриваешь, хватаешь ртом жаркий воздух, и нет тебе дела ни до уток, ни до крапивы, ни до голоса, потому что хорошо.
И вот опять словно вниз головой, но уже в прорубь.
    Я повернулся к Аркашке.
    — Давай так: из уменьшительно-ласкательных форм я вырос, так что зови меня Роман.
    — Да мне-то что, - пожал плечами Аркашка. – Пусть хоть и Роман, человек-то от этого не поменяется.
    Решив дело с именем, я вновь обратился к дому. Он мне не понравился, скажу честно, но не потому, что он такой маленький или старый, а из-за ощущения внутренней безысходности. Забытый людьми, заброшенный – этот дом такой же, как и я: не лучше, не хуже и не веселее.
    Мы подошли к заборчику. Аркашка потрогал хлипкий штакетник, сказал, будто жалуясь:
    — Старое всё, рушится. Я тётке Наталье много раз говорил: давай поправлю – а она отмахивалась. Жила одна, болела, из всей живности только кошка Муська. Хорошая кошка, ласковая, ты уж её не гони, если увидишь.
    Продолжая говорить, Аркашка подошёл к калитке, разгрёб перед ней снег, отворил.
    — А дом ещё постоит. Ты не смотри, что он почернелый такой. Он из доброго леса рублен, из зимнего, на твой век хватит.
    На мой век…Я усмехнулся: это сколько? И чем, позвольте спросить, можно измерить человеческий век? Линейкой? Делами? Или датами на кладбищенских крестах? Однажды мне повезло, и я выиграл в лотерею стиральную машину. Представитель фирмы долго сверял номер выигрышного билета со своим каталогом, вздыхал, отирал пот с лысины и, наконец, кивнул подтверждающе. Улыбка его была самая искренняя, а вот в глазах читалось явное неудовольствие. Но это не важно, выиграл – отдай. Важно другое. Оторвавшись от каталога, он сказал: «Наш век даёт гарантию техники на ваш век». Магазин назывался «Век», отсюда и каламбур. Хотя, наверное, это неудачное сравнение.
    — Зайдёшь? – спросил Аркашка. – Ключ вот здесь под половицей.
    Я отрицательно покачал головой. Заходить не хотелось. Что я там увижу? Такую же разруху, как и снаружи? Зачем мне это, время ещё будет – и рассмотрю и потрогаю. Пока документы оформлю, пока…

    В дверь поскребли – ненавязчиво, осторожно. Я закрыл книгу, бросил её на стол, встал. Вот и первый гость. Интересно, кто бы это мог быть? Никто пока не знает, что я приехал сюда, кроме мамы, конечно. И кроме водителя грузовичка. Но водителю некому сообщать о моём прибытии, а мама…
    Снова поскребли.
    А он настойчив, этот гость. Я приоткрыл дверь; в комнату медленно, словно стесняясь, вошла кошка. Маленькая, дымчатопушистая. Она посмотрела на меня, мяукнула почти беззвучно и прошла к печке. Замёрзла. На кончиках усов блеснул иней. Кошка тряхнула головой, села ближе к подтопку и принялась умываться.
    — Ты, видимо, и есть Муська? – спросил я зачем-то, и усмехнулся. – Что ж, будем знакомы.
    На звук моего голоса кошка не обернулась, и мне вдруг показалось, что я для неё не имею никакого значения, всего лишь человек открывающий двери. Сначала меня это возмутило, я даже решил выгнать её назад на улицу – пусть себе мёрзнет дальше, но потом подумал, что если кто-то из нас двоих и имеет право на этот дом, то вряд ли это я. Странная мысль, однако наследство или родство можно смело отодвинуть в сторону, ибо сейчас не в них дело, дело в том, кого сам дом считает своим. Он живой, он всё понимает. Когда кошка вошла, огонь в печи как бы невзначай начал гудеть ровнее и мягче, а когда она села и принялась умываться, то дым из щели над подтопком перестал идти, и значит, своим дом считал кошку.
    Я здесь не к месту. Не к месту. Вещи меня окружающие, люди на фотографиях, трещинка на оконном стекле – всё это не моё, не для меня, и не потому, что я не имею на это право, а потому что есть те, кто право на это имеет. И что делать? Вернуться обратно? Пенсия – не такое уж страшное состояние. Можно убрать обиду из души, найти новую работу. Мама будет только рада, да и друзья… Или заняться вплотную литературой. Напишу что-нибудь любовно-сантиментальное или боевичок фантастический. Вдруг издадут? Прославлюсь, заработаю денег, отгорожусь от бытовых забот материальной стеной. Неплохо. А кошка…
    Глупости это, глупости. Дом, шкафчик, трещина в окне, снег на завалинке – всё отныне моё, и отныне лишь я решаю, кто здесь для кого свой.
    Я мотнул головой, отгоняя прочь пустые мысли, накинул на плечи куртку и вышел на улицу – проветриться.
    – Приехал, значица?
    У забора стоял Аркашка. В несуразной своей шапке, в телогрейке – он держался руками за штакетник и покачивался. Глаза тоже покачивались. Они двигались подобно маятнику от крыльца к углу дома и обратно, причём делали это вразрез движениям тела. Смешно. Несколько секунд Аркашка пытался сфокусироваться на мне, не смог и опустил голову.
    — А я вижу, дымок из трубы идёт…
    Говорил он с трудом, часть слов походила на мычание; рыжая щетина на щеках вызывала неприязнь и горькую усмешку. У меня тоже бывали моменты, когда дело доходило до щетины, но в таких случаях из дома я не выходил, и уж тем более не докучал соседям.
    Аркашка достал из-за пазухи пластиковую бутылку.
    — Будешь?
    Судя по таре, самогон. Не мой напиток. Если бы он предложил коньяк или бренди я, быть может, откликнулся. Хорошее настроение ко мне так и не вернулось, а рюмочка вина иногда способствует его возвращению. Но только не самогон, нет, это слишком.
    По-прежнему не поднимая головы, Аркашка подождал ответа, не дождался и просипел:
    — Как хочешь.
    Он прижал бутылку к груди, словно боялся её потерять, махнул рукой, то ли прощаясь, то ли удерживая равновесие, и пошёл прочь прямо по сугробам. Я пожал плечами и вернулся в дом.
    Первое, на что я обратил внимание, войдя в комнату, икона. Почему я сразу её не заметил? Она стояла в красном углу на полочке. Кого изобразил художник – не знаю: худое лицо, седая борода, глаза смотрят спокойно, без укора, не буравчики, как принято описывать в книгах, а мирный, но испытующий взгляд. Заманчиво.
    Я сел на кровать, включил ноутбук. Заманчиво. Лик смотрит на меня с иконы…Перед глазами стал проявляться образ, пока ещё неустойчивый, неяркий, но уже осязаемый. Начало нового рассказа… Это всегда приходит неожиданно, вдруг, и если не записать сразу, потом ничего не вспомнить. Обрывки мыслей, размытые кусочки фигур, мозаика…

    Лик с иконы смотрит на меня без укоризны. Это только в фильмах показывают суровые старческие лица, по которым легко понять, что герою их гнев малым не покажется. В жизни всё не так, по-другому. Или я не герой. Но если я не герой, а лик, обращённый ко мне, внешне добрее доброго, то что должно показаться мне?

    Писательство с натуры. Никогда не пробовал. Это как художник, только вместо мольберта – ноутбук. Лёгкое нажатие клавиши – буква, ещё одно – слово. Несколько слов – первые контуры, и уже самому интересно, что из этого выйдет…

    Пальцы сжимаются в щепотку, тянутся ко лбу. Господи, прости ты дурака меня грешного за мысли глупые. Иже еси на небеси… да будет твое… Уфф… Дожить до сорока и не выучить ни одной молитвы. Интересно, бог покарает меня за это или проявит доброту и простит? Наверное, простит, он же всепрощающий. Но если бог такой добрый, кто тогда горит в аду?
    Вопросы, как много вопросов. Голова раскалывается. Словно где-то в глубине черепа засел старательный плотник и стучит своим молотком, вгоняя гвозди в мозжечок – неутомимо, уверенно, с упоением – и, кажется, ничто не может остановить его. Ничто.
    Отче наш, иже еси… Помню, бабушка читала эту молитву – негромко, скороговоркой, но я слышал и понимал каждое слово, и каждое слово отражалось в голове въедливым рекламным слоганом. Красиво. А теперь я не могу вспомнить ничего, всё перемешалось и сложилось в ребус, и почему-то возникает ощущение, что неправильно угаданное слово приведёт меня в иную сторону…
    Подхожу к плите, зажигаю конфорку. Чайник… вот он. Где-то в шкафчике оставалась коробочка с настоящим индийским чаем, совсем немного. Хорошего всегда бывает лишь чуть, крупица. Где же…
    — На средней полке.
    Да, вот она – жестяная коробочка с рыжим налётом времени по углам и на крышке. Открываю…
    — Кончился?
    Трясу головой – закончился; правильно говорить – закончился. Впрочем, не мне его учить, сам не могу запомнить простейшей молитвы.
    — Тогда водки.
    На столе появляется бутылка, скатерть шуршит, разглаживается.
    — Наливай.
    Он сидит напротив меня: худенький, с бегающими глазками. А голова белая. Но это не седина – он альбинос, вот только в глазах чёрные льдинки.
    Достаю из шкафчика стакан, наливаю, двигаю к нему.
    — Закусывать будешь?
    — Сыр и чёрного хлеба.
    Открываю холодильник.
    — Есть сырок.
    — Пойдёт.
    Он пьёт, и пока я сдираю с сырка обёртку, наливает второй стакан. Крепкий мужик, если бы не эти льдинки…
    — Ты бог или дьявол?
    Он пожимает плечами.
    — Бога нет.
    — Неправда. Если есть ты, значит должен быть бог.
    — Демагогия.
    — Логика. У каждого конца есть начало, у каждого низа – верх. Всё в этом мире чему-то противостоит, и ты противостоишь Ему.
    — Но я не дьявол, а стало быть, бога нет.
    — Тогда кто ты?
    — Я девочка.
    Её белёсые реснички хлопают в такт моему дыханию – и это возмущение. Но стоит ли возмущаться, если вопросов не становится меньше? К тому же в десять лет ты вряд ли способна возмущаться в такт дыханию, это привилегия взрослых.
    Меняю тему.
    — У тебя белое платье.
    Она шмыгает носом и снова тянется к стакану.
    — Это халат. Он всегда белый.
    Пьёт. Мелкие зубы стучат по стеклу, водка проливается, стекает на подбородок. Морщусь: маленькие рты не способны вместить двести грамм жидкости, надо дать стакан поменьше. Пробегаю взглядом по полкам. Увы, стакан у меня один – и для водки, и для чая; только когда для чая, я ставлю его в подстаканник, чтоб понятнее.
    Она вытирает рот ладонью, берёт сырок, занюхивает.
    — Сам-то?
    В бутылке остаётся немного, на два пальца, хватит, чтобы сделать жизнь легче. Но как я устал от этого, да и надоело; качаю головой – не хочу. Она понимающе кивает и цедит сквозь зубы: напилася я пьяна… Маленький кулачок подпирает щёку, взгляд безразлично скользит по обоям, по мне, уходит к потолку. Из-под волос на висок выползает синяя жилка, начинает пульсировать, и тогда я узнаю её…
    — Светлана Георгиевна?
    Чёрные льдинки впиваются в меня со всей силой обнажённого разума, кривые морщины расползаются по скулам и металлический с хрипотцой голос назидательно произносит:
    — Крылья растут на спине и никак иначе, потому что крыльям положено расти на спине.
    Я не соглашаюсь, но не потому, что не видел крыльев – я не хочу видеть спин. Они исполосованы кнутом и пробиты пулями. Крылья на таких спинах не растут. Однако деревянная указка стучит по столу, и моя правда тает в воздухе мятежным туманом.
    — Доброта надёжно смотрит тебе в глаза, а значит, она есть то, что ты хочешь.
    Опять не соглашаюсь: за деликатностью доброты невозможно разглядеть истинного лица. Кто там: бог, дьявол – нам не дано увидеть, ибо маска доброты может скрывать что угодно и кого угодно, и не обязательно то, что хотим видеть мы. Лик с иконы кивает, а Светлана Георгиевна злится и допивает водку. Стакан летит в стену, разбивается. Из чего я буду пить чай?
    В окно заплывает грозовая туча, выжимается, и потоки холодной воды смывают со стола прошлое. Мокрая майка липнет к телу, по коже бегут мурашки – холодно. Встаю, закрываю окно. Вода сверху – это так примитивно. Подбираю с пола осколки, надо склеить.
    — Тщетно.
    В уши заползают дождевые черви – шепчут, стараются меня запутать.
    — Тщщщетно.
    Они думают, я не разбираюсь в осколках. Смешно. Осколки имеют фактуру души, и значит склеить их можно любовью. Я знаю это, я в этом уверен, и черви уверены тоже и потому их шёпот созвучен ударам молотка в моей голове: тук-шшш-тук-шшш… Это похоже на мелодию, детскую. Она убаюкивает: тук-шшш…
    Хочется прижаться щекой к полу. Как хочется… лечь в угол, воткнуться глазами в плинтус и слушать это непривычное созвучие. И пусть узенькая щель между полом и плинтусом зашевелится жизнью. Рыжий таракан высунет длинные усики, разведёт их в стороны. Открою рот – он будет ему домом. А глаза мои – окнами. Слепой ветер начнёт стучать в стены и гудеть зачарованно: тук-шшш-тук-шшш…
    Пальцы снова складываются в щепотку. Отче наш… Господи, отведи! Хватаю нож, начинаю выковыривать червей. Шипение становится злобным – отчаянно злобным. Подпрыгиваю, ору:
    — По квадрату двенадцать ноль один!..
    Взрыв! В воздухе запах пыли и горелого дерева. Солдатские сапоги стучат по каменным плитам, заглушают шипение. Двое в будёновках хватают меня за руки.
    — Наш?
    — Наш.
    Перед глазами синие звёзды, они как маятники качаются влево-вправо, влево-вправо. Двуглавый рыцарь поднимает копьё, и успокоение ровным потоком разливается по жилам. Руки слабнут, ноги подгибаются. В голове слова: усердием своем да не возгордись… Смотрю вокруг себя: маленькие суетливые менеджеры в длинных одеждах внушают с амвонов прописные истины и собирают за это подношения. А бог – главный менеджер. Но он чужд материальному, поэтому ему не достаётся ничего, кроме жалоб. Иногда эти жалобы настолько ему досаждают, что он идёт и наказывает маленьких менеджеров. Кажется… кажется я понимаю, это маленькие менеджеры горят в аду…
    …горят. Как осколки… Маленькие, суетливые, острые. Чуть недоглядел – и обрезался. Кровь капля за каплей падает на мрамор; звук подземелья гулкий и вкрадчивый. В протухшем воздухе образ: яркий, искажённый – это они. Изменчивы, как мираж; искривляют время, мешают видеть… но это не важно – не важно – главное, чтоб они были…
    …иначе нечего будет склеивать…


    Я выдохнул. За окном стемнело, дрова в печи прогорели. Муська спала возле меня, прикрыв лапкой глаза, чтобы не мешал свет от монитора. Я провёл ладонью по мягкой шёрстке, Муська потянулась, зевнула широко и прижалась ко мне плотнее. Завтра. Получилось или нет, не знаю, но всё завтра. Перечитаю, откорректирую. И куплю свежей рыбы. Надо же теперь чем-то кормить свою кошку.
Проза без рубрики | Просмотров: 1027 | Автор: Олег_Велесов | Дата: 08/02/16 20:34 | Комментариев: 0

    Ближе к утру вернулся Коська. Соскочил с коня, растолкал Силуяна, выдохнул в лицо:
    — Литва на подходе! С вечера тихо поднялись, и без огней в ночи вышли на Ведрош. Я насилу караулы успел упредить.
    Силуян мотнул головой, отгоняя сон.
    — У воеводы был?
    — Был.
    Следом за Коськой прибежал рыжий холоп.
    — Батюшка Осиф Андреевич велел тебе подыматься и идти туда, куды вы в вечор об том говорили. А мне велел при тебе быть и слушать тебя аки ево.
    Холоп выглядел жалко – растрёпан, растерян, из жёлтых раскосых глаз сочился страх. Силуян подумал было, на кой ему сдался этот рыжий, но тут же махнул рукой – оставайся. Коли решил воевода приставить сего холопа к нему, стало быть, так пусть и будет. Вдруг и в самом деле сгодится.
    Стан зашевелился. Затрубил встревожено рог, в ближних загонах захрапели лошади. Со стороны Ведроши докатился гул. Вернее, он и раньше слышался, да только казалось, что это ветер шевелит камышовые заросли в машистых речных затонах, хотя прапора у боярских шатров висели не шелохнувшись. Теперь-то стало понятно, что это за гул.
    — Чу! – поднял палец Коська. – Слышали? Передовой полк бьётся.
    Гул вскоре исчез, поднимающиеся по тревоге сотни заглушили его. Кричали десятники, трубили рога, гудели свирели, над головами вздымались прапора и стяги. Но суматохи не было. Люди седлали коней, выезжали за ограду и по командам сотников становились в строй.
    — А нам-то куды? – спросил Ваньша Ухов.
    Силуян затянул подпругу, поднялся в седло.
    — К Миткову, - и кивнул Тимохе. – Холопа с собою возьми, пусть тебя держится.
    Подъезжая к деревенским задворкам, Силуян отметил: Курицын не подвёл, собрал людей, где уговорились. Сюда же бегом добралась тверская посошная сотня. Коренастый мужичёк одетый в плотную свиту подошёл к Силуяну и назвался сотником.
    — Имя у тебя есть, сотник?
    — Митроха.
    Силуян вздохнул: ратного обличья в этом Митрохе не было ни на грош, даже рукоять ножа, выгладывающая из-за голенища, не придавала ему воинского вида. Но делать нечего, иного всё равно не будет.
    — Из оружья у вас с собою что?
    — Из оружья? Ну… половина, почитай, с рогатинами да с топорами, а у иных луки. А ножи так у всех есть.
    Славное воинство – топоры да луки. Баб у колодца эдакие храбрецы напугать, пожалуй, смогут, а вот против литовской шляхты и пятигорцев выстоят вряд ли.
    — Ладно, пойдёте за нами. Стрельцов своих ставь позади копейщиков, да укажи, чтоб вперёд зря не лезли.
    — Это уж как во́дится, - кивнул Митроха, и улыбнулся по-доброму. – Да ты не боись, воевода, не подведём. Бывалые мы.
    Силуян покачал головой: бывалые… Но в груди потеплело: то ли от того, что воеводой назвали, то ли от бесхитростной улыбки посошного сотника. Стоявшие позади Митрохи мужики казались угрюмыми, будто не из большого города вышли, а из глухих заволжских лесов… может и в самом деле бывалые.
    Подошёл Курицын – хмурый, напряжённый, глаза блудливо шныряют по сторонам. Всю ночь, видать, обида грызла, никак не успокоится. Спросил сквозь зубы:
    — Ну что, воевода, какие указы будут?
    От его слов в груди теплеть не стало. Оно сразу видно, когда человек к тебе с добром подходит, а когда с обидою. А у Курицына вдобавок обида желчью смазана, и из каждого слова желчь эта капает. Погоди, будет время, он ещё поквитается. Воеводе Осифу Андреевичу он разве что в думках своих нагадить может, а простому поместнику, человеку без званий, без крепких родичей – только волю дай. Поэтому Силуян ответил так:
    — Указ у нас, сотник, с тобою один: обойти литву сзади да обратно через мосты не пустить. И указ этот мы с тобой, если надо будет, кровью своею оплатим.
    Курицын промолчал, а Митроха подмигнул хитро:
    — Ну, кровь-то лить дело не трудное.
    Это точно: кровь лить не воду носить. Но до крови ещё дойти надо; Силуян приложил ладонь к глазам: от Ведроши к Тросне катилось серое облако – пыль. Видимо, князь Михаиле Телятевский по уговору с большими воеводами отходил к Миткову. Разглядеть, что творится по ту сторону реки, было нельзя, но по всему следовало, что литва подойдёт скоро.
    Силуян привстал в стременах, оглядывая Тросну вверх по течению. Ещё с вечера думал, как лучше исполнить наказ воеводы. Самое простое было пройти выше по реке, найти перелаз, а потом идти обратно, прикрываясь от литовской сторожи речными перелесками и суходолами. Цепкий взгляд сразу наметил путь, выводящий отряд к мостам. Оставалось только переправу найти.
    К Силуяну посунулся рыжий, подсказал негромко:
    — Тут двумя верстами выше песчаная мелкотка будет. Течение сильное, но перебраться на ту сторону можно.
    Силуян покосился на него недоверчиво.
    — Ты отколь знаешь?
    — Мне об том батюшка Осиф Андреевич сказывал, а ему мужички местные говорили.
    Что ж, не зря, стало быть, воевода рыжего прислал, всё предусмотрел.
    Первую версту шли лугом. Тимофеева трава перемежалась с лисохвостом и полевицей, наполняя воздух густым медовым варом; потом земля помягчела, захлюпала, медовары сошли прочь, и на глаза всё чаще стала лезть осока. Путь перерезал гнилой ручей, глубокий и вязкий, заставив вершников спешиться. Кто-то, кажется, Ваньша Ухов, негромко выругался, споткнувшись о травяную кочку.
    Силуян ненароком подметил: хорошая луговина, огородить бы её вдоль по ручью да пустить стадо коровье голов с полста – вот был бы прок хозяйству. Трава-то ладная, на прокорм сгодиться, а так всё пусту лежит… Но думы о хозяйстве пришлось оставить; сразу за ручьём начинались заросли талинника – тонкие длинные прутья сплетались между собой, образуя непроходимые пущи. Силуян окликнул Митроху, велел послать мужиков прорубать тропу.
    Где-то за спинами громыхнуло – сильно, надсадно. Вода в ручье всколыхнулась и пошла рябью, будто мурашки по коже. Люди закаменели напуганные, а в головах пронеслась единая мысль, вылетевшая из уст Тимохи:
    – Перун проснулси…
    Тень старого бога мутным облаком наползла на солнце. В золотистом венце лучей на потемневшем вдруг поле проявился облик вершника с копьем, попирающим змея. Борода вершника отливала серебром, вихрилась на ветру; змей вился кольцами, изрыгал дым и пламя. Конь хрипел, копьё неустанно било, змей грыз оскепище, рычал, рычал… но вконец обессилил и стих…
    Силуян моргнул и перекрестился. Тень растаяла, солнце светило как прежде, и только гром всё ещё катился высоко над головами, полоскаясь в ушах дальними отголосками.
    Силуян оглянулся: все ли видели? Знак! Не иначе светлый ликом Егорий Храбрый под видом грозного язычника явился пред глазами чад своих и показал исход начавшейся битвы. Будет удача, будет! Глядите... Но люди стояли оцепенелые, вглядываясь кто в небо, кто в даль за лугом, лишь посеревший от страха рыжий холоп едва вымолвил:
    — Громко-то как.
    Нет, не видели. Силуян ещё раз перекрестился, в мыслях обратившись к Господу за благословением, и сказал со вздохом:
    — То ляхи из пищалей бьют. Сюда не долетит, не бойся.
    Страх как будто отошёл. Посошные застучали топорами, поплыл по-над землёй нудный писк потревоженного комарья. Зловредный гнус лез в глаза, в нос, под рубахи. Кони трясли головами, звенели уздой, люди били себя по щекам, по шеям и прислушивались, пытаясь уловить сквозь стук топоров грохот ляшских пищалей.
    Грохот повторился. А потом ещё раз, и ещё. Однако былого страха уже не вышло – привыкли: сначала перестали оглядываться, потом вздрагивать, а потом и вовсе словно оглохли. Только топоры стучали сильнее да комары звенели тревожней.
    К Силуяну подбежал Митроха, приложил ладонь к грудине, успокаивая биение сердца, и сказал на выдохе:
    — Гать положили, можно дале идти.
    Пошли. До обещанной рыжим холопом мелкотки идти пришлось почти весь уповод. Пройдя талинник, упёрлись в глухой еловый бор. Мшистые ели стояли плотно, не шевелясь, прикрывшись от людского взгляда густым подлеском, вырубать такой уповода мало, пришлось продираться меж колючих лап, не жалея ни коней, ни одежду, ни себя. Солнце ушло, из-под кривых еловых корней выполз сумрак, накрыл всё окрест тягучей жутью. Далеко в глубине закуковала кукушка – протяжно, равнодушно; если кто и вздумал года считать, то тут же осёкся, уж слишком недобрым было это кукование.
    Силуян покривился: время давно повернуло к полудню, а в назначенном воеводой деле продвинулись лишь чуть. Как там сейчас у Миткова? Поди, жарко, и жара та не столько от солнца исходит, сколько от литовских пищалей и казацких ратищ. Ох, не пожалует Осиф Андреевич за опоздание.
    Наконец вышли к Тросне. Пахнуло влагой; не той гнилью, что встретила их раньше у ручья, а прохладной родниковой водицей. Река поманила синевой и свежестью; передовые вершники с налёту ринулись в воду, ободрённые высокими песчаными наносами под берегом, и тут же повернули обратно. Течение и вправду оказалось сильное. Вода неслась стремглав, едва не сбивая коней с ног.
    — В цепь, – велел Силуян. – Становись цепью по двое, не то всех пешцев потопим.
    Вершники снова пошли в реку, но уже медленно, осторожней, вытягиваясь длинной неровной цепью от одного берега к другому. Вставали по двое в ряд, оставляя меж собой не больше сажени; вода доходила коням до предплечья и, недовольная укоротом, бурлила, выплёскивая наружу злобу крупными брызгами.
    Из леса начали выходить пешие десятки. Митроха махал рукой, указывая, чтоб сразу шли вперёд, не задерживались. Пешцы глядели на течение с опаской, качали головами, но всё же протискивались меж вершников и брели по пояс в воде к противоположному берегу.
    Переправились быстро и, слава господу, без потерь. Двинулись влево вдоль берега, но почти сразу упёрлись в болотину. Силуян окликнул рыжего:
    — Дале куда?
    Тот закрутил головой, будто и в самом деле знал куда, потом повернулся к сотнику и пожал плечами – не ведаю. Силуян едва не выругался: вот же бес… Лучше бы кого-то из местных мужиков с собою взял, вернее получилось бы. Теперь ищи…
    К Силуяну подскочил Коська.
    — Вдоль болотины идти надо, а как она кончится, тут и повернём.
    Ишь сумничал, без него бы никак не разобрались, но иного выбора всё одно не было, и Силуян кивнул:
    — Идём вперёд.
    Чем дальше отходили от реки, тем настойчивее лез в ноздри гнилостный болотный дух. Стройные ели уступили место чахлой осинке, а та в свой черёд сменилась водянистым кустарником. Болотина не кончалась, наоборот, стала забирать правее. Слева вдруг открылся широкий проход. Сунулись в него, в надежде выбраться на твёрдую землю, однако через пол ста шагов упёрлись в засеку. Кто её положил и когда – неизвестно, но почерневшие от времени стволы крепко преграждали путь. Пришлось возвращаться обратно.
    Коську нагнал Ганька, сказал насмешливо:
    – Вот ты, Коська, в тот раз меня дурнем назвал, а того не ведаешь, что сам дурень. Вот кто ещё мог нас сюды завесть? А? Токмо дурень.
    – Да сам-то ты бык косорогий! – плюнул в его сторону Коська.
    – Во-во, - усмехнулся Ганька, - дурень и есть.
    Спустя час снова вышли к реке. Узкое не более пяти саженей русло делало в этом месте крутую петлю и уходило на закатную сторону. Берега сплошь поросли кустарником. Возле ближнего куста стояла девчушка лет десяти и таращилась на ратников круглыми глазищами. Полные губы подрагивали, читая молитву, правая рука тянулась ко лбу творить крёстное знамение.
    Силуян склонился с седла, спросил:
    – Эй, девка, что за речка тут?
    Девчушка захлопала ресницами – взявшиеся невесть откуда ратные казались ничуть не лучше лесной разбойной ватаги – но всё же ответила несмело:
    – Ведрошка.
    – А к Тросне тропку укажешь?
    – А нет туды, дядечка, тропки. Но буде на полночь свернёшь, таки в самый раз выдешь. А напрямки не пройдёшь. Болотце тут, потопните.
    Силуян едва не выругался: что за земля, сплошные болота. Но вслух спросил так:
    — Стало быть, нам обратно поворачивать? А иного пути нет?
    Девчушка несмело указала рукой вдоль реки.
    — Туды можно. А версты через две на ошую свернёте. Но так вам дальше будет, так вы к митковским мосткам выйдите.
    Силуян вздохнул с облегчением: того и надо.

    Девчушка не обманула, вскоре с левой стороны открылась широкая сухая ложбина с изъеденными ржой склонами. Вошли. Снизу и с боков подступила духота, надавила на тело, делая лица красными, а движения вялыми. Расстегнуть бы кафтан, ослабить завязки на груди, пусть хоть кожа немного подышит, остынет – жарко. Но Силуян запретил снимать брони, даже войлочные шапки снимать запретил, а то, не дай бог, наскочишь на литваков и получится как у нижегородцев на Пьяне.
    Поэтому шли скрипя зубами, ругая про себя и солнце, и сотника. Коней вели в поводу, чтоб не заморить до боя. Посошные, более привычные к пешим переходам, посмеивались над вершниками, дескать, не всё вам на чужом горбу ездить. В иное время Ганька огрызнулся бы на них, да и Коська не промолчал, но духота усмирила обоих.
    Ложбина тянулась наискосок от Ведрошки к Тросне и за час вывела к Миткову полю. Вернулась передовая сторожа и указала, что по выходу из ложбины местность идёт открытая, и в полуверсте стоят крепкие литовские станицы. Силуян объявил людям привал, а сам, прихватив с собою Курицына и Митроху, пробрался к краю ложбины.
    Сторожа донесла верно. В трёх перестрелах, почти у самых мостов, сгрудилась пешая рать. Где-то впереди, за Тросной, в разводах пыли и дыма угадывались смешенные порядки ратных полков. Оттуда доносились сглаженные расстоянием звуки сражения. Силуян приложил ладонь ко лбу. Эх, подойти бы ближе, посмотреть, как там дело идёт, кто кого за виски таскает, да заодно определиться: сейчас на мосты идти или выждать чуток. Литва удара сзади не ждёт, и потому удар этот нанести надо вовремя, чтоб принёс он русскому войску наибольшую выгоду. И чтоб литваки сразу не поняли, какой силой на них навалились… Ладно, какой бы срок не вышел, а только удар всё одно литвакам помешает.
    Силуян приценился: место между мостами и ложбиной и впрямь было открытое. Слева река, прямо и справа поделённые на части деревянными вешками крестьянские наделы – овёс да ячмень. На одном скаку сие поле не перепрыгнешь, три перестрела — это почитай полверсты. Ну да литва для бою вряд ли успеет выстроиться: пока заметят, пока поймут… Вот только мужичков митковских жаль, всё жито на потраву пойдёт.
    — Значит так поступим, - Силуян кашлянул в кулак. – От ложбины встаём вширь, скока людей хватит, и идём хлынцой, не торопясь. С такой дали литва нас не сразу различит. А шагов за сто ударяем в намёт. Ну а вы, - он посмотрел на Митроху, - бегите следом. Когда литваки опамятуют, нам без вас не управиться.
    — По открытому пойдём? – насупился Курицын. – Ежели литваки неладное почуют да к бою соберутся, так покудова до мостов доберёмся половина людей наших поляжет.
    — А ты ночи ждать предлагаешь? Нет у нас выбора. А о людях ты бы лучше на переходе от Дорогобужа пёкся, когда еды ни крохи не было и когда от лихоманки два десятка человек в грязь закопали.
    Курицын налился краской и отвернулся. Закусил губу до крови, записал на ум ещё одну кознь. Ну да господь с ним. Силуян посмотрел на Митроху: что он думает? Но посошный сотник молчал, лишь бороду поглаживал, словно успокаивал себя. Оно и понятно, не больно-то когда посошных спрашивали чего да как делать, потому и не привыкли со словом своим к старшим начальникам лезть. Но Силуян спросил, и Митроха ответил:
    — На мужиков моих положится можешь, воевода. Всё как надо сделаем.

    Из ложбины выходили быстро, без сутолоки, расходились в стороны, становясь в один ряд. Лошади всхрапывали, трясли гривами; люди подтягивали ремни, проверяли оружье. Позади вершников выстроились пешцы. Вперёд вышли мужики помоложе и повыносливее, с тяжёлыми рогатинами, со щитами, в прошитых поддёвках наподобие тегиляя – не вот какая защита, но хоть что-то. Силуян оглянул их, кивнул и перекрестился: с богом.
    Тронулись. Силуян ткнул коня пятками, переводя его с шага на рысь. На ходу проверил саблю – легко ли выходит; отворил налуч, достал лук. Краем глаза отметил, что весь ряд изготовился к стрельбе, кто-то уже и стрелу наладил. Коли бог не отведёт, так на подходе получится два-три раза выстрелить, облить литваков стрелами, заставить рассыпаться, а там сабельным боем сбросить в реку. Приём старый, не однократно проверенный на той же литве, на ляхах, на свеях.
    Литваков у мостов стояло сотни две, не более, вершников не было, только пешцы. Большинство сгрудились вдоль по берегу, смотрели на разыгравшуюся у Миткова битву. Видно было, как переживали, махали руками. Кто-то обернулся, толкнул соседа. Силуян с трудом удержался, чтобы не дёрнуть поводья, не заставить коня идти вскачь. Рано. Тут поспешность не к месту. Пусть думают, что кто-то из своих с дальней сторожи возвращается.
    Обернулся ещё один литвак, приложил ладонь к глазам, всмотрелся в приближающихся вершников. Недоверчиво покачал головой, потянулся к составленным в козлы копьям – заподозрил чего-то, или знал, что за их спинами никаких заслонов нет. Окликнул других, жестом показал, чтоб забирали оружье.
    В груди застучало. Унимая волнение, Силуян глубоко вздохнул и с шумом выдохнул. Сколько раз ходил вот так на сечу, привыкнуть пора бы, но каждый раз сердце начинало подрагивать, а руки обволакивало слабостью. Потом это пройдёт само, без вздохов, едва только кровь прильёт к голове и забьёт в висках полными жилами. Но до тех пор приходилось крепиться. Силуян бросил поводья, вынул стрелу из колчана, наложил на тетиву. Ещё несколько саженей…
    Время. Силуян сунул пальцы в рот, свистнул, и весь ряд рванулся вперёд. Кони перешли в намёт, вытянули шеи, оскалились. Литваки засуетились, попытались отгородиться копьями. Не успели. Сверху упали стрелы. Кто-то закричал в голос, кто-то закрывал голову руками, молился, кто-то метнулся к мостам – прочь, на другой берег.
    Силуян метнул стрелу, вторую, не глядя, бросил лук за спину и потянул саблю из ножен. Справа выплыло ощерившееся лицо и тут же распласталось надвое. Брызнула кровь на конскую морду – конь всхлипнул, мотнул гривой и помчался дальше.
    Не ослабляя напора, вершники насквозь прошли литовский караул, развернулись и двинулись обратно – уже не быстро. Рубили с оттяжкой, с плеча; из всех звуков только хрипы на выдохе да топот. Литваки, кто ещё сопротивлялся, не выдержали и побежали. Рубить стало легче.
    Подоспели пешцы, взялись добивать топорами раненых. Потом начали собирать оружье, потрошить гашники убитых – не пропадать же добру.
Те литваки, кому удалось перебежать мосты, сбились плотным строем, выставили перед собой копья. Первые опустились на колени, следующие встали в полный рост – ощетинились. Конь на такую щетину не пойдёт, да и пешцы без особой надобности не полезут. Из-за спин в сторону московитов вылетело несколько стрел – пока не прицельно, для острастки, но показывая: ждём вас.
    Силуян сошёл с седла, подманил Ганьку.
    — Отведите коней в ложбину, пусть рыжий их караулит.
    Увидел Митроху, окликнул. Тот подошёл радостный, руки трясутся, аж топор от радости едва не выронил.
    — Славно потрудились, воевода!
    — Славно-то, славно… — кивнул Силуян.
    Силы уравнялись. Половина литовского караула лежала в пыли, вторая половина стояла по ту сторону мостов. Сейчас самое время так же встать, а там как дело повернётся. Если получится, как Осиф Андреевич обещал – хорошо, не получится – всем тут и смерть, ибо в две сотни против всего литовского войска удержаться никак нельзя. Да что там всего – и против десятой части не удержишься… Со своего места Силуян видел как шла к литвакам подмога, не много, но чтоб отбить мосты достаточно.
    — Отправь людей к дальнему мосту, пусть опоры рубят. Оба моста не удержим. Остальных ставь наперёд. Нам теперь задача литву обратно не пустить.
    Подскочил Курицын, заорал:
    — Чего стоим? Вперёд идти надо!
    Силуян покачал головой, ответил негромко:
    — На щетину такую лезть, только людей зря терять. Здесь стоять будем.
    Литваки будто почуяли, что московиты далее не пойдут, осмелели и подошли ближе. Встали в полукруг у входа на мост, изготовились к бою. Напротив встали посошные, выставили перед собой рогатины, за ними выстроились стрельцы. Силуян велел стрелы зря не кидать, беречь. Мало ли что.
    Подмога к литвакам подошла быстро, Силуян даже не пробовал считать их – сотен шесть или семь. Расползлись перед мостом вширь – пешие, конные – смотрят зло, уверенно. Из-за спин выехали два вершника в железной броне – воеводы. Оценили силу московитов, обдумали, что делать. Силуян прикинул: вершников вперёд не пошлют, на узком мосту им развернуться негде, а вот пешцами ударить можно. Покидают стрелы для острастки, а потом сойдутся стеной на стену – и тут уж кто кого сдвинет. Теперь всё от силы зависеть будет, кто сильней окажется – за тем и правда.
    Но литваки поступили по-иному. Пешие копейщики вдруг разошлись в стороны, и в открывшемся просвете Силуян увидел два самопала. Воевода Осиф Андреевич в разговоре обозвал такие тюфяками – широкие жерла смотрели холодно и бездушно, а стрельцы уже подносили тлеющие огоньки к запалам.
    — Крепись! – только и успел крикнуть.
    Громыхнуло – в нос ударило горелым, уши заложило паклей. Руки сами собой потянулись к голове, обхватили ее, будто железным обручем. Из горла вылился хрип и, усиленный десятками других хрипов, свился в единый поток с пороховым дымом и накрыл мост густым плотным облаком. Посошный строй развалился. Все, кто стоял посерёдке, катались по земле в крови и пыли. Стон и ругательства перекрыли громкий шаг двинувшихся вперёд пеших литовских копейщиков.
    — Становись! Становись! – заорал Силуян.
    Считать раны времени не было; пересиливая боль, люди вставали с земли, плевались кровью напополам с грязью, поднимали оброненные рогатины и щиты и занимали место в строю. Знали, что только строй выстоит против другого строя. Значит и в самом деле бывалые.
    Дым стал развеиваться. Из серых разводов показались наконечники копий, потом щиты, расписанные птицами и драконами. Литваки шли не быстро, единым шагом, и от этого, казалось, сотрясается земля. Возможно, она и в самом деле сотрясалась, потому что рогатины в руках посошных начали подрагивать. А может быть, страх вызвал это дрожание, ибо смотреть спокойно на выползающую из дыма стальную дугу было по-настоящему страшно.
    Силуян поискал глазами Коську Хвостова, крикнул:
    — Запевай!
    — Чего? – не понял тот.
    — Запевай!
    Коська понимающе кивнул, перекрестился и запел.

        Из-за лесу из-за гор выходила туча-гром.
        Ай да люли, ай да люли – выходила туча-гром.

    Коськино пение больше походило на дребезжание посуды, когда по столу сильно кулаком стукнули. Но его поддержали. Сначала один голос, такой же дребезжащий и неуверенный, потом ещё один, ещё.

        Выходила туча-гром с частыим большим дождём.
        Ай да люли, ай да люли — с частыим большим дождём.
        Как из этого дождя буйна речка потекла.
        Ай да люли, ай да люли – буйна речка потекла.

    А потом запел весь строй. Дребезжание ушло, и голоса стали звучать громче и задорнее, как в поле у костра после ведра браги.

        Как по этой-то по речке одна лодочка плывёт.
        Ай да люли, ай да люли – одна лодочка плывёт.
        Как на этой на лодчонке два разбойничка сидят.
        Ай да люли, ай да люли – два разбойничка сидят…

    Оба строя сошлись на узкой площадке у моста и песня разом иссякла. Литваки клином врезались в посошных и разрезали их на две части – будто и не заметили. В брешь вошла панцирная конница, надавила со спины, принялась теснить московитов к речному берегу. Биться против конницы Митрохины посошные обучены не были, и ложились один за одним под ударами чеканов и кончар. Силуян скрипнул зубами: не стоило спешиваться. Сейчас бы отскочить назад, оттянуть на себя панцирников, глядишь, посошным легче стало, а так… Бесы бы их побрали!
    Десятка три посошных успели отступить к берегу. Литовские вершники сунулись было следом, но кони увязли в мягком грунте, и как их не понукали, вперёд не шли. Ещё десяток московитов литваки взяли в кольцо у входа на мост и порубали всех до единого. Силуяну показалось, что среди них метнулся шишак Курицына – метнулся и пропал.
    Показалось или нет, времени разбираться не было. Силуян огляделся. Все, кто мог, кто сумел увернутся от панцирников, собрались вокруг него. Встали полукольцом, оградились от литваков рогатинами и начали медленно пятиться к ложбине. Силуян рассудил так: лучше всего отойти назад, встать у входа в ложбину, прикрыть бока крутыми откосами от наскоков конницы – а там посмотрим. Главное, чтоб литваки снова тюфяки свои не подтащили.
    Но до ложбины дойти не успели. Что-то вдруг переменилось. Силуян не сразу понял что. Вот только литваки наседали, грозили длинными копьями, а уже идут куда-то в сторону, и не идут – бегут. А со стороны реки грохот и крики. И люди. Едва ли не всё литовское войско.
    Силуян приложил ладонь ко лбу. Тросна кипела взбитая до белых бурунов десятками тел. Пешие, вершники будто встретили нечто неведомо страшное, и теперь бежали от него. По ту сторону моста сбились в кучу телеги с огненным нарядом, развести их по сторонам никто не мог, да никто и не думал. Литваки бросали оружие, прыгали через телеги, будто зайцы, и бежали, бежали… Вскоре у мостов показались татарские вершники из отряда конной летучей силы. Силуян узнал их по высоким стёганым шапкам. Татары попадали с коней, принялись споро растаскивать телеги, освобождая дорогу себе и идущим следом сотням большого полка.     Силуян перекрестился: слава богу, сбылось видение.

    Осифа Андреевича Силуян встретил у моста. Воевода ехал подле князя Щени, держался в седле степенно, улыбался. Заметив сотника, махнул рукой, подзывая, сказал что-то князю. Тот посмотрел на Силуяна сверху вниз и кивнул приветливо, как старому знакомому.
    — Вовремя ты к мостам вышел, спасибо тебе, - придержал коня Даниил Васильевич. – Малость не так получилось, как думали, но всё же… Литваки с испугу решили, что то наш засадный полк, потащили к мостам самопалы да людей на защиту, а мы тут по ним ещё добавили. Вот они и побежали.
    Князь дёрнул поводья, поехал дальше, Осиф Андреевич, наоборот, спешился, отстегнул от седла флягу с квасом. Двое стольников спешились следом, бросились помогать, но воевода отстранился: сам.
    — Как холоп-то мой? Жив?
    — Жив, что ему будет, - пожал плечами Силуян. – В ложбине он, с лошадьми. Недалече здесь. Позвать?
    — Успеется. – Осиф Андреевич откупорил флягу, глотнул. Снова пахнуло земляникой и мятой – щедро пахнуло, будто и в самом деле Тихвинскя подошла – и как и в прошлый раз жадничать не стал. – На-ко вот, испей. Горло-то поди иссохлось.
    Дождавшись, когда Силуян напьётся, Осиф Андреевич сказал:
    — Ныне поедешь в Москву, повезёшь государю грамоту о нашей победе. К вечеру подходи к шатру большого воеводы, там тебе грамоту и вручим. Да людей с собою возьми, - и видя отразившееся на лице Силуяна нетерпение, отмахнулся. – Знаю-знаю, не сотник ты боле… Отныне при мне будешь, стольником. А то мне двух-то мало, вот третьим станешь. А каково служить у меня – его спроси.
    Осиф Андреевич кивнул на ближнего стольника. Силуян узнал в нём ночного гостя, что приходил звать его к воеводам. Тот стоял, заложив тяжёлые ладони за пояс; кольчуга уже не блестела, как в свете костра – отдавала серостью, а в двух местах и вовсе разошлась, видимо, от сабельных ударов. Отчаянно дрался стольник, себя не жалел.
    — То Хабар, сын боярина Василия Образца. Покудова дорожки ваши не разойдутся, вместе будете. – Осиф Андреевич поднялся в седло и ткнул в Силуяна пальцем. – Так не забудь: к вечеру. И холопа мне верни.

    Своих доглядчиков Силуян нашёл возле второго моста. Туда сносили убитых и раненых. Убитых хоронили тут же, раненых обмывали, перевязывали, укладывали на телеги. Митрохины посошные, те, кто выжил, подводили под мост новые опоры. Неподалёку стояли Тимоха и рыжий. Коська сидел в стороне, плакал. Спрашивать с него что-то было напрасно, поэтому Силуян повернулся к Тимохе. Тот сразу указал пальцем себе за спину:
    — Ганька вона лежит. Живой исшо, но помрёт вскоре. Мы уж с рыжим могилку выкопали. А Ваньшу Ухова покудова не нашли. Люди из посошной сотни сказывали, что ево у моста выбили, коды литвины из пищалей пулять начали. Може в реку упал?
    Силуян подошёл к Ганьке. Тот дышал тяжело, грудь вздымалась высоко и часто, изо рта выходили розовые пузыри. Цепкий взгляд ухватил тонкую прореху под рёбрами; не иначе кончаром ударили, после таких ударов не встают. Удивительно, что до сих пор жив.
    — Ты это… - хотел сказать что-то ободряющее, дескать, всё ещё образуется, но слова вдруг куда-то канули, да и не нужны были сейчас слова. – Понимаешь…
    Ганька моргнул: понимаю, и позвал тихо:
    — Коська…
    Коська нехотя встал, стёр грязной ладонью слёзы со щёк. На скулах остались серые разводы; Силуяну показалось – паутина, или нет – морщины, старческие морщины. У молодых такие появляются, когда в душе надлом случается.
    – Ну чё, Коська, кого на буевище… - Ганька задохнулся от боли, сжал губы. Подождал немного, переводя дыхание, прошептал. – Скорее…
    — Что? – не понял Коська.
    — Помереть…
    — Глупость бормочешь. Чево ты? Не гневи Господа.
    В стороне громыхнуло, громко, но не как из самопалов. Коська поднял голову: на закатной стороне наливались мутью кучевые облака, сгоняли с небес устоявшуюся синеву. Гроза. Или дождь. Не ко времени это, снова дороги развезёт. Ганька потянулся глазами к облакам, силился ещё сказать что-то, но не сказал. Умер.
    Коська судорожно вздохнул, достал из-за гашника две деньги, протянул Тимохе.
    — На.
    Тимоха провёл ладонью по лицу Ганьки, положил на глазницы тусклые медяки. Перекрестился, прошептал молитву и кивнул рыжему:
    — Взяли.
    Рыжий ухватил Ганьку за ноги, Тимоха сунул руки под мышки; осторожно, будто боясь разбудить, положили в могилу. Закидали землёй, утёрли вспотевшие лбы. Силуян с силой воткнул в земляной холмик сколоченный крест, надавил на перекладину всем телом, чтоб вошел глубже – похоронили.
    Тимоха шмыгнул носом, спросил:
    — Ваньшу-то где искать будем? Схоронить бы тоже…
    — Да сейчас разве найдёшь. Может иной кто схоронит.
    Курицына тоже не нашли, только шишак, украшенный по кайме позолотой, валялся, помятый, у самого берега. Видно, и вправду сгинул сотник. И хоть скверный человечишко был, а всё одно жаль. Жаль. Ну да земля ему пухом.
    Всё поле вдоль по Тросне заросло крестами. Хоронили без гробов, оборачивали тела рогожей и закапывали. Торопились, чтобы успеть до дождя. Старый поп в полинявшей рясе ходил вдоль могилок, махал кадилом, отпевал всех убиенных разом: и русских, и литваков, те, поди, тоже православные. Телеги с ранеными направляли по новому мосту в сторону Миткова и дальше заводили на дорогобужскую дорогу. Туда же повели плоняников и обоз с захваченым добром.
    Силуян вздохнул, посмотрел на рыжего.
    — Собирайся, - и Коське с Тимохой. – Тоже собирайтесь. Будет с нас покудова рати, ныне служить будем подле Осифа Андреевича, а как дале случится – увидим.
    Оседлали коней, закинули в сёдла тяжёлые тегиляи; сами садиться не стали, повели коней в поводу. У моста пристали к отходящим за Тросну сотням большого полка – всё одно по пути. Шли молча, раздражённо отмахиваясь от поднятой пыли. Не прав Ганька, дождь сейчас в самый раз будет: и пыль прибьёт, и освежит. А дороги… дороги для всех одинаковые, главное не сбиться, а там как бог на душу положит.

    Пояснительный словарь:
    Буевище – кладбище.
    Вгорские, вгорский, угорский – венгерский.
    Вежа – башня.
    Вороп – разбой, грабёж, нападение, разведка. Наворопник – разведчик.
    Голомень – плоскость клинка.
    Грунт – пашня, пахотные земли.
    Десна, десница – право, правая.
    Дети боярские – военное сословие Московской Руси; получали на время несения службы поместья – участки земли и ежегодное денежное и кормовое довольствие.
    Жолнеры – польская наёмная пехота.
    Кончар – холодное оружие; прямой длинный тонкий меч колющего типа, обладавший большой пробивной силой.
    Красавка – русское название белладонны. Другие названия: красуха, бешеница, волчья ягода.
    Литва, литваки – обобщённое наименование жителей Великого княжества литовского.
    Намёт – аллюр, галоп.
    Находник – пришелец, беженец.
    Оскепище – древко копья.
    Ошую – налево, соотв. шуйца – левая.
    Перелаз – брод.
    Пешцы – пешая рать, пехота.
    Пищаль – возможно, от польского pistula – «дудка». Вес вместе с колодой 50-120 кг. Заряжали с казённой части свинцовой пулей либо куском железа, дальность выстрела 200-300 метров.
    Полевать – вести бой на открытой местности, в поле.
    Посошная рать – ополчение, набиравшееся из числа тяглового населения; использовались для несения караульной службы, инженерных работ, штурма вражеских крепостей и пр.
    Прапор – небольшое знамя с длинными хвостами, родовой боярский знак.
    Путлище – ремень, на котором стремя крепиться к седлу. Не смотря на устойчивое выражение, брались именно за путлище, а не за стремя.
    Пятигорцы – панцирная конница в Литве, набирались из литовской шляхты и осевших в Литве татар. Вооружение – рогатины, сабли, чеканы, сложносоставной лук, пистолеты, кольчуга, мисюрки. В равной степени использовались для ведения рукопашного боя и в качестве застрельщиков.
    Ратища – вид копья. Длина составляла около пяти аршин (примерно 3,5 м.), древко обычно окрашивали в чёрный или красный цвет.
    Рушница (ручница) – ручное огнестрельное оружие.
    Саадак – набор, включавший в себя колчан, лук и налуч.
    Свейская сторона – Швеция; свеи – шведы.
    Слуги дворовые (впоследствии – дворяне) – сословие Московской Руси.
    Станицы – подвижные караульные или пограничные отряды, разъезды.
    Стрелище (перестрел) – 225 м., мера длины на Руси; расстояние, на котором рядовой стрелок поражал цель.
    Тегиляй – (толстый или тонкий) основной вид доспеха детей боярских и военных слуг; представлял собой стёганый кафтан с высоким воротником и рукавами по локоть, иногда из цветного бархата и с меховой опушкой. Делали из кожи и крепкого холста (иногда с металлическими прокладками), набивали ватой; были настолько плотно сшиты, что пробить их было трудно.
    Тюфяк – от персидского тюфенг, тупанг (труба). Вес вместе с колодой – до 15 пудов. Заряжали с дула битым камнем, дальность выстрела – 100-150 метров.
    Уповод – срок, временной отрезок, в различное время года и дня продолжительностью от двух до восьми-девяти часов.
    Хлынца – ленивая рысь, аллюр, 8-10 км/ч.
    Чекан – холодное оружие в виде клюва, но с более плоской боевой частью наподобие топора, благодаря чему рубил доспех, не застревая в нём.
    Чумак – в южных районах Руси торговец съестным припасом.
Повести | Просмотров: 963 | Автор: Олег_Велесов | Дата: 08/12/15 23:50 | Комментариев: 2

    К костру подсел Ганька Жук. Вынул из-за пазухи ложку, обтёр о кафтан, потянулся к котлу.
    – Воеводы опять лаются, - пробурчал набитым ртом. – Боярин Кошкин с князем Щеней местами мерится. Кричит, что нет ему боле дел, окромя как стеречь князя Данилку от литвы да ляхов.
    Вечер казался напуганным. Он опустился на стан осторожно, будто крадучись; прикрыл Митково поле серостью, крикнул ранним букалищем; поплыл дымом костров вдоль по Тросне; вздрогнул, коснувшись воды, и затрясся рябью брошенного камня.
    – Они всегда лаются, - отозвался Силуян и кивнул соседу. – Луковку подай.
    Темнота растекалась быстро. Спрятались крыши крестьянских дворов, растаяли стога за околицей. Свет костра раскрылся, порыжел, потянулся к звёздам.
    – Давеча от передового полка люди подходили, - прожевав, поведал Ганька. – Те, что у Ведроши стоят. Говорят, литва Ельню прошла. К нам идёт.
    – Много их?
    – А кто ж знает. Я когда сменялся, князь Данила велел князю Ивану до Смоленска сбегать, посмотреть, сколь их, - и усмехнулся. – А боярин Кошкин знай его лает.
    – Выходит, ныне по правую руку от нас леса да болота, - нахмурился Коська Хвостов.
    – И литва, - хихикнул Ганька. – Мы вот сейчас повечерим и на покой, а они в теми подкрадутся — и на буевище нас.
    Коська перекрестился.
    – Сплюнь, дурень. Не смеются над таким.
    – А что ж не смеются? Не на свадьбу шли, всяко кого-то на буевище унесут.
    – Вот тебя, дурня, пущай и несут, а я малость погожу.
    – Ишь выискался. Сие лишь Господь решает, кого понесут, а кто погодит. Не с твоей конопатой мордой в его дела встревать.
    – И не тебе, худородному! – вскочил на ноги Коська. – Мы с княжения Василия Василича в детях боярских числимся! А до тех пор в дворовых слугах тверских князей ходили! И в Разрядных книгах тому памятка есть! А откель ты сам вышел – ведома нет!
    – Да я!..
    – Будет вам! – прикрикнул Силуян. – Уймитесь. Нашли из-за чего браниться. Ешьте.
    Коська сжал кулаки, глянул на Силуяна, будто спрашивая: почему, ведь не я же начал? Но прекословить десятнику всё одно, что о сруб головой биться – только голову расшибёшь. Коська задышал шумно носом, зыркнул на Ганьку недобро и сел.
    Посвежело. От Еловских болот потянуло сыростью, пахнуло тиной. С закатной стороны докатился гром, осторожно, чуть слышно, но взгляды к себе потянул – гроза? Нет. Перед грозой от небесного грома свечает, а ныне ни один всполох темноты не коснулся. Видно, другое…
    Подошёл сотник Курицын. Постоял, глядя сверху вниз, сковырнул носком сапога валкий камешек, спросил:
    – Кто в сторожу ночную идёт?
    – От нас прошлой ночью ходили, - ответил Силуян.
    Сотник замялся, не зная, что сказать.
    – Воевода не велел напрасно огонь жечь. Гасите.
    – Повечерим – погасим.
    Сотник ещё постоял, посучил сапогами землю и ушёл. Коська ухмыльнулся: никто Силуяну перечить не смеет. Сотник хоть и голова, а тоже как лиса на кувшин – лишь облизнулся. И не оттого, что Силуян с иными воеводами в знакомцах ходит, а оттого, что на всякого дурака Силуян зело крепок и зол, и может при надобности кулаком в морду дать. А нынешний сотник лишь родством с посольским дьяком Курицыным знаменит, и ничем боле.
    Повечеряли. Тимоха Васильев понёс котёл к реке ополоснуть, остальные легли на травке вкруг костра. Говорить не хотелось, спать тоже. Силуян потёр ладонями виски, вздохнул – думы тревожные роем комариным дурили голову. Силуян пробовал отмахнуться, но думы, как не отмахивайся, всё одно одолеют, ибо нет на них испытанной управы. Вспомнились тучи над Дорогобужем, хмурые лица посадских людей с недоверием и опаской глядевших на пришлую московскую рать – что-то теперь будет! У соборной церкви воевода боярин Кошкин с большим позолоченным крыжом в руках приводит город к покорности. На устах улыбка, в глазах надменность; позади прочие воеводы, сотники, конные полки. Дорогобужане в очередь подходят к боярину, кланяются, трижды крестятся, целуют крыж. Потом дожди, разбитая в студень дорога, на обочине лошадь с перебитыми ногами. Покуда добрались до Миткова, половину сотни выкосило: кто животом мается, кто на кашель изошёл, а кто и вовсе в бега подался.
    В груди захрипело, полезло наружу. Силуян приподнялся, поднёс ладонь ко рту… Нет, отпустило. Повезло. Жена, провожая, вложила в седельную суму грудной сбор, спасла. А иных уже схоронили, закопали будто псов безродных в болотной грязи – без покаяния, без молитвы, второпях. Обидно. В бою ещё куда ни шло, а чтоб вот так, от хвори…
    Лишь у Миткова в себя приходить стали. Подошёл с передовым полком князь Михаиле Телятевский, поделился припасом, следом прибыли из Твери полк князя Данилы Щени и летучая татарская сила князя Ивана Перемышльского. Князь Щеня взял по разряду начало над всем войском, но боярин Кошкин озлился, отписал в Москву, что, де, не потерпит впереди себя находника литовского. Щеня лишь плечами пожал да отправил Кошкина воеводой в сторожевой полк, пущай охолонет.
    Оно и лучше. Воевода из Кошкина никакой, только крик да пустая болтовня, а что на суд тянет, так то не впервой, привыкли.
Силуян сел к огню, взял сухую ветку, поворошил угли. Костёр хирел; вереницы огоньков чередой пробегали по остывающим головням и медленно таяли. Митково поле заволакивала чернота, костры гасли один за другим, и только факела у становых ворот да у боярских шатров гнали темноту прочь.
    Зашуршала трава под сапогами. Силуян поднял голову, присмотрелся. К костру подходили двое; ступали не быстро, уверенно. Тот, что шёл впереди, остановился в шаге от костра, приосанился. Силуян подметил: широкие плечи облиты плотными кольчужными рядами, на груди зерцала – не каждый ратник такую бронь себе позволит. Большинство воев носили кафтан-тегиляй, а на голове заместо шлема стёганую шапку. Значит, не простого звания человек пожаловал, видать, из ближней воеводской сотни, стольник.
    Ночной гость повёл глазами по лицам, остановился на десятнике.
    – Ты Силуян?
    – Ну.
    – Идём со мной. Воевода князь Осиф Андреевич зовёт.
    С воеводой Осифом Андреевичем Силуян знался давно. Впервые свела их ратная доля на реке Угре против хана Ахмата, довелось в тот раз биться плечом к плечу на перелазе у Опакова. Потом вместе Хлынов брали, сидели в осаде под Выборгом. Случалось, прикрывал воевода щитом ратника, случалось – наоборот. На хмельных пирах за одним столом не пили, но при встрече руку воевода протягивал первым, не местничал.
    Силуян поднялся. Никогда прежде Осиф Андреевич не звал его вот так, до бою, и уж если позвал, стало быть, нужда прижала.
    – Ну, надо раз…
    Шатёр воеводы находился у ближних становых ворот. У входа на карауле стояли люди из тверской посошной рати; стояли расслабленно, облокотившись на копья, о чём-то говорили. Завидев стольника, выпрямились.
    – Не у себя на дворе, - нахмурился стольник на посошных, и, откинув полог шатра, сказал в глубину. – Привёл, воевода. Впускать что ли? – повернулся к Силуяну, кивнул: заходи.
    Внутри шатра всё было чинно, по-простому: у дальней стены стояла крытая седой овчиной скамья, посерёдке стол, а правее, под образами, обитый медными полосами сундук, наверное, с одёжей и полковой казной. И боле ничего. Пленный лях как-то сказывал, что их паны на войну и посуду золотую везут, и вино угорское, и всякой иной утвари без меры. Не могут без привычных удобств. Осиф Андреевич обходился малым.
    Вместе с воеводой в шатре находился князь Щеня. Видно, дело и впрямь срочное, раз большой воевода тоже тут. Оба стояли у стола, опершись на него ладонями и чуть склонившись. Ни один не посмотрел на десятника, Осиф Андреевич лишь поманил пальцем, мол, подходи ближе. Силуян подошёл.
    Свет от восковых свечей падал на разложенный на столе холст. Силуян прищурился: полоски, круги, буквицы – непонятное всё. От одного края холста к другому угольком прочерчена неровная линия, окончанием своим похожая на стрелу. Воеводы молчали, и Силуян, набравшись смелости, спросил осторожно:
    – Чего это?
    Осиф Андреевич кивнул понимающе.
    – Чертёж. Всё как есть в Смоленской земле – города, сёла.
    Силуян шагнул ближе. И впрямь: там, откуда начиналась стрела – круг и слово «Елна», а у кончика стрелы – «Тросна», и вроде даже излучинка схожа с той, что у Миткова; а чуть подале две коротких полоски – мосты.
    – Чудно…
    – Ладно, не за тем зван, - Осиф Андреевич выпрямился. – Ты вот что: возьми людей добрых с десяток да сходи к Ельне. Проведать нужно где там литва – к нам идёт или иным каким путём пошла, и сколь их всего. Сможешь?
    Силуян пожал плечами.
    – Чего же не смочь. То дело не хитрое, и ране доводилось лазутничать. Только у меня от десятка всего-то пяток людей осталось.
    Князь Щеня повернулся к десятнику.
    – Помнится, в прошлом походе ты сотенным головой был.
    – Именитее нашлись. Ныне не по делам судят.
    – Стало быть, и у вас местами мерятся.
    – Мерятся.
    Осиф Андреевич кашлянул в кулак.
    – Бог с ним… Гляди дале, - он ткнул в холст. – От Ельни у литвы два пути: один на Новгород-Северский мимо Брянска, второй лопатинским большаком на Дорогобуж, через нас. До Брянска им идти несподручно, так что скорее на Дорогобуж пойдут. Но убедиться в том стоит.
    – Внимательно смотри, - вставил князь Щеня. – У литвы воеводою гетман Острожский, то хитрый пёс.
    Осиф Андреевич кивнул, подтверждая, и продолжил:
    – Пойдёте тихо и налегке. Дале деревни Лопатина не ходи. Видишь она на чертеже где? Если мы с князем Данилой правильно мыслим, так литву в самый раз там встретите. Кольчуги оставьте, у кого ручные пищали есть, тоже пусть оставят.
    – Откуда у нас рушницы, воевода? – скривил губы Силуян. – Это, вон, у москвичей, у новгородских пищальников, у слуг дворовых есть. Там люди богатые. А мы и сыты не кажный день бываем.
    – Сделаешь всё как надо, будут тебе рушницы. И вот ещё что: коли остановят тебя у Ведрошей передовые заставы, так ты им заветное слово шепни «Златоуст». По сему слову вам никто препоны чинить не станет. – Осиф Андреевич протянул руку прощаясь. – Поспешай. Завтре к вечеру жду обратно.

    Покинув шатёр, Силуян отправился к сотнику; какой ни есть, а начальник, доложиться надобно. Тот спал в шалаше-однодневке у загонов. Из-под прикрытых лапником жердей торчали голые ноги. Вот ведь, ненароком подумал Силуян, и комары ему нипочём. Рядом с шалашом, прикрывшись рогожкой, спал мальчонка – холоп – белобрысый смышлёныш лет двенадцати. Силуян нагнулся, осторожно тронул его за коленку, и он тут же вскочил, уставившись на десятника испуганными спросонья глазами.
    Силуян приложил палец к губам и прошептал:
    – Сотнику передашь, кода встанет, что я со своими под Ельню лазутничать ухожу. То воеводы Осифа Андреевича наказ. Понял ли?
    Мальчонка согласно мотнул головой.
    – Ну, спи дале.
    Силуян выпрямился; дело воеводы отлагательства не терпело, но возвращаться назад к десятку он не спешил. Неизвестно ещё каким боком завтрашний день выйдет, доведётся ли присесть хотя бы, так что пусть люди лишний часок поспят.
    Ночь выдалась звёздная, тёплая. Нестройный писк комарья и картавый хрип лягушек в камышовой заводи отзывались на душе досадою, но они же гнали прочь начавшую укореняться в глазах усталость. Силуян спустился к реке, зачерпнул пригоршню воды, поднёс к лицу. Сапоги по самый подъём увязли в илистом грунте; Силуян шагнул назад, покачнулся, вода потекла меж пальцев на грудь, на живот, накативший ветерок захолодил щёки. Вот ведь… Вздохнул.
    Рядом у загона переговаривались караульные. Их голоса стелились по траве подобно туману – легко, осторожно. Один караульный жалился на воевод, на злую судьбину, другой поддакивал и в свой черёд корил какого-то Спирьку за то, что тот стащил у него кувшин браги. Силуян постоял, послушал. Не дело вот так на карауле языком впустую молоть. Ненароком услышит кто, стольник воеводский, к примеру, хорошего выйдет мало. Лучше бы за лошадьми крепче следили, а то неровен час зверь какой вспугнёт, тогда в самом деле без плетей не обойдётся.
    Силуян подошёл к загону и караульные разом встрепенулись, наставляя на десятника копья. Спросили недружелюбно:
    — Кто там в теми шарится? Отвечай!
    По голосу, показалось, тот, что о браге пёкся.
    — Из полка правой руки человек, - отозвался Силуян.
    Караульный вздохнул успокоено и отвёл копьё.
    — Шёл бы ты спать, человек. Не ко времени бродишь.
    — Да шёл уже, только больно жалобно вы о печалях своих говорите.
    — Может и говорим. Тебе что за дело?
    — Да мне дела нет, а вот коли воевода прознает, так кожу со спины сдерёт быстро.
    Караульный призадумался.
    — Не ты ли воеводе об нас скажешь?
    Силуян усмехнулся.
    — Я али иной кто, тебе-то уж не всё одно будет?
    Копья вновь потянулись вперёд и хриплый голос с угрозою произнёс:
    — Иди-ко отсель, человек, а то у нас кони на чужаков тревожатся, кабы не вышло чего.

    К десятку Силуян вернулся, когда нетерпеливая бледность начала размывать звёзды. Ночи в июле нестойкие, день едва успеет угомониться, а время уже на утро поворачивает, вставать пора. Силуян потряс за плечо Тимоху Васильева, показал жестом, чтоб подымался и чтоб других подымал.
    Следом за Тимохой встал Коська, потянулся с хрустом.
    — Съесть бы чего, - сказал со вздохом.
    — Молитвой перекусишь, - ответил Силуян. – Собирайся давай.
    Коська обиженно шмыгнул.
    — Куда хоть едем?
    — Под Ельню, лазутничать.
    — А иных никого боле не нашлось? – злобно со сна прохрипел Ганька.
    — Никого.
    По укоренившейся привычке собрались быстро: оседлали коней, положили припас в перемётные сумы и, помолясь, тронулись в путь. Дорога на Ельню уходила вправо наискосок, к Тросне; где-то за рекою, у Ведроши, стоял передовой полк, а деле лесная смоленская сторона. Глухая. Заставы передового полка прошли уже при свете. Заветное слово воеводы раздвинуло установленные на дороге рожны, заставило вялых караульных шевелиться. Хмурый пятидесятник долго не мог взять в толк, чего этим пятерым понадобилось в столь ранний час, потом, разобравшись, махнул рукой – езжайте – и пошёл в шалаш досыпать.
    Узкая дорога едва протискивалась меж покрытых мхом широколапых елей; пахло смолой и хвоей; лошади всхрапывали, давили копытами сухие шишки. Где-то недалеко скрипнула сойка. Силуян натянул поводья, прислушался: кого учуяла лесная сторожа? Сойка в лесу лучший друг и главный враг, и о тате затаившемся предупредит, и тебя с головой выдаст. Силуян задержал дыхание, послушал ещё – тихо – и кивнул – едем дальше.
    Ехали по двое в ряд, стремя к стремени: впереди Силуян с Коськой, за ними Ганька с Тимохой, последним, чуть поотстав, Ваньша Ухов. Нарочито сумрачный ельник сменился чахлой сосной и багульником; под копытами зачавкало, и дорога вильнула влево, спешно взбираясь на песочный пригорок.
    Силуян отмахнулся от надоедливой строки и покосился на Коську. Тот вздыхал, смотрел в сторону, как будто не на сторожу, а с доглядом на покос вышел. Мается? Если из-за ссоры с Ганькой, так то не беда, они всё время как быки на пастбище — пройдёт. А если весточку худую из дома получил… Тимоха Васильев сказывал, что жена у Коськи гулящая.
    Силуян толкнул Коську локтем, спросил осторожно:
    — Чего лоб морщишь?
    — Дааа… - пожал Коська плечами. – Вот не пойму никак: ихний гетман Острожский – русич, Рюрика потомок, а бьётся за литву. А наш князь Щеня сродник великого князя литовского, а руку государя московского держит. Бес их что ли попутал?
    Сзади сипло хихикнул Ганька, а Силуян покачал головой.
    – Ты бы, Коська, не о чужих родословцах думал, а по сторонам смотрел. Наедем невзначай на литовские станицы, будут тебе новые родичи.
    К полудню выехали к лопатинским грунтам – полновесная рожь высотою в пояс наливалась спелостью. Дорога поделилась на две: одна убегала вперёд к берёзовой рощице и почти сразу терялась во ржи, вторая сворачивала вправо и вдоль по кромке леса уходила к устроившейся на плоском холме деревеньке Лопатина. Силуян приложил ладонь к глазам, присмотрелся. От деревеньки к лесу двигалась запряжённая быками телега. Мужичёк, хилый с виду, вёл быков в поводу.
    — Чумак, - пояснил Тимоха. – Я у ево третьего дни четверть пуда гречи купил. Жадный – ну суще жид. Цену будто в голодный год берёт. Весь хлебушек окрест скупили, так он с дальних деревень возит. Прибыток ищет.
    — То не зазорно, - хмыкнул Ганька. – А коли тебе не по вкусу, так болотный щавель жуй.
    — То-то ты в вечёр ентот щавель из общего котла ложкой черпал. И не подавилси ни разу! – огрызнулся Тимоха.
    Из рощицы наперерез телеге выехал конный разъезд. Силуян насчитал полтора десятка вершников с чёрными как у белогородских казаков ратищами, да ещё с десяток вершников оставалось возле рощи. Видать, литовская станица. Заметив чужаков, мужичёк влез на телегу, принялся понукать быков, но те и не думали прибавлять в шаге.
    Силуян дал знак спешиться и отвести коней подальше в лес, а сам, пригнувшись, пробрался к опушке. Присел за кустами красавки, развёл в стороны ветки. Рядом пристроился Тимоха со снаряженным для боя луком.
    Казаки нагнали телегу, когда до леса оставалось шагов сорок. Мужичонка сжался испуганно, закрутил головой по сторонам. Молодой казак на чубаром мерине объехал телегу по кругу, пригляделся к мужичку внимательней и присвистнул:
    – Тю, да тож Герман, Богдана Сапеги дьяк! Свиделись-таки. Слышь, станишные? Он у ево десять вгорских червонцев спёр и на Москву утёк. Думал, пёс, спрятаться, ан нет, попался.
    Мужичонка сполз с телеги, бухнулся перед казаком на колени, запричитал слёзно:
    – Не сгубите! Векша, друже мой! Христом богом молю! Бес попутал, сам не ведаю, как вышло. А я в долгу не останусь, всё поведаю!
    — Чево поведаешь, дурья башка?
    — Всё поведаю, всё как на исповеди! Скажу, где москали клятые схоронились и сколь их числом всего будет!
    Казак привстал в стременах и с силой протянул дьяка ногайкой по спине.
    — Нам до твоих москалей аки чёрту до ладана – на дух не нужно. А вот за вгорские червонные шкуру с тебя, собака, спущу! Ну-ка, станишные, распрягай быков, на оглобле ево подвесим. Нехай знает, чумной, каково по чужим сундукам шарить.
    Дьяк заверещал:
    — Что вы, что вы!
    Двое казаков сошли с сёдел, взялись распрягать быков, остальные лениво смотрели, что будет дале, только седоусый казак в высокой овечьей шапке придержал молодого за руку.
    — Погодь малость. Тебе, Векша, лишь бы подвесить кого, - и прищурился. – Слышь, бисов сын, чего ты там про москалей плёл?
    Дьяк будто почувствовал, как беда отходит прочь и захрипел яростно:
    — У деревни Миткова да по речке Ведрошке стоят. А тыщ их поболе сорока будет. Сам видел!
    — Сорок? А не врёшь? – усомнился седоусый.
    — Ей Богу, истинная правда, - перекрестился дьяк. — Сам видел! А ещё у них татарская летучая сила сотен восемь, да только ушли оне к Смоленску по Старому тракту. Тоже сам видел.
    Казаки принялись обговаривать услышанное. Силуян подался вперёд, но казаки говорили негромко, слов разобрать не вышло.
    — Вот что, Векша, - повысил, наконец, голос седоусый, - сведи-ка ты етого дьяка до гетмана, пусть ему расскажет, чего нам сказал. Да заодно скажи, что жальнеры с пищалями своеми до лесу пройдут без труда. А мы покудова до Лопатина наведаемся, глянем, чего там твориться.
    Векша сунул нагайку за пояс, глянул на дьяка исподлобья, ощерился:
    — Ну, чего смотришь, пёс? Хватай стремя, не на коня же тебя вздымать.
    Дьяк послушно ухватился за путлище; Векша ткнул мерина пятками и хлынцой погнал его назад к роще. Остальные, не разбирая дороги, помчали к деревне.
    — Всю рожь вытопчут, - глядя им вслед, недовольно пробурчал Тимоха.
    Силуян подождал, пока литовская станица отъедет подальше, выпрямился, нашёл глазами Ганьку, поманил к себе.
    — Бери Ваньшу и дуйте вкруг поля по-за деревней. Огляни, чего там литва делает. Да не затягивай. Оглянул – и обратно… Коська, а ты с Тимохой на ошую. Из лесу зря не высовывайтесь, не хватало, чтоб литваки кого из вас заприметили.
    Оставшись один, Силуян опустился на корточки, привалился спиной к сосне. Терпкий запах смолы напомнил об усталости. Вспомнилось, что не спал ночь, и тотчас захотелось закрыть глаза, вытянуть ноги. Сосна за спиною показалась мягче лебяжьей перины, голова начала клониться к груди… Пересилил себя. Встал, вынул из ножен саблю, рубанул воздух, проверяя руку на крепость и отгоняя усталость прочь. Повёл плечами, поднял саблю над головой. Шагнул вперёд, поймал взглядом куст красавки, ударил наискось, с оттяжкой. Шагнул назад и вбок, пригнулся, словно уворачиваясь от ответного удара, и вновь полоснул по кусту. На землю посыпались ветки; от куста осталось только несколько голых обрубков.
    Силуян вложил саблю в ножны и улыбнулся довольный: не ушла сноровка, хоть и перевалили года за четвёртый десяток.
    Спустя час возвратился Коська, чуть позже вернулись Ганька с Ваньшей. Коська, едва увидев Силуяна, вытаращил глаза и зашипел:
    — Кругом литва! Тыщи! И пешцы, и вершники, и припас всякий на телегах! А хоругви, будто деревья в лесу! С каких только земель народу нет: и смоляне, и белогородцы, и иных множество!
    Ганька был более сдержан.
    — Колоды видели странные, будто б из железу. Их на волокушах тянут. А на телегах мешки, и у каждой телеги по двое пешцев с копьями в стороже. И ещё вроде камни, но круглые. Их тоже на телегах везут.
    — Колоды? – переспросил Силуян.
    — Ну да, - подтвердил Ганька. – С десяток будет. Или боле. Их в деревню уволокли.
    Силуян прищурился: железные колоды? На ум пришёл штурм Выборга — тот день, когда огненные стрельцы воеводы Субботы-Плещеева из пищалей две свейских вежи обрушили. Грохоту было – едва не оглохли, но и пользы тоже случилось немало. Ганька по нови своей в походе том не был, потому и не ведает, как пищали те выглядят. Выходит, литва с собою наряд огненный везёт. А жальнеры, о коих казак упоминал, не иначе огненные ляшские стрельцы.
    — Ещё чего видели?
    — Ещё вершники. Много. И пешцы тоже. Будто грибов опосля дождя. Похоже, стан разбивают.
    Пешцы, вершники, огненные стрельцы… Силуян напрягся. Стало быть, литва всей силой идёт. Не в набег, не на вороп, а на большую войну собрались. Да ещё ляхи с ними. Большая, получается, рать. Сеча будет злой.
    Силуян расправил плечи.
    — Коська, ты здесь покуда оставайся, смотри за литваками. Как начнут собираться, ты сразу назад беги, упреди об том передовые караулы. А мы на разу до воеводы пойдём. Обсказать надо чего увидели.

    Обратно шли, ведя лошадей в поводу. На дорогу не выходили, боялись столкнуться с литовскими разъездами, и лишь когда до караулов передового полка оставалось с версту сели в сёдла и погнали намётом. Знакомый уже пятидесятник, встретив их на рожнах, принялся спрашивать, чего видели, но Силуян отмахнулся: времени нет. Сказал только, что литва рядом, готовьтесь.
    Первым, кого встретили в стане на Тросне, оказался сотник Курицын. Он стоял у становых ворот, будто нарочно ждал кого-то. Увидев Силуяна, нахмурился, махнул рукой, подзывая к себе, но Силуян и не глянул в его сторону, а прямиком направил коня к шатру воеводы.
    Осиф Андреевич сидел на бочонке у коновязи, чистил саблю. Боевое оружье чужих рук не любит, его не дают даже слугам, будь они трижды доверенными. Осиф Андреевич водил по золотистому лезвию бархатной тряпицей и время от времени поднимал саблю в вытянутых руках, ловя в голомень последние лучи вечернего солнца, щурился, когда красноватый луч ударял в глаза.
    Силуян шепнул Ганьке, чтоб шли к сотне, отдыхали, а сам подъехал к коновязи, спешился. Осиф Андреевич глянул на десятника искоса, не торопясь провёл тряпицей по лезвию ещё раз и удовлетворённо причмокнул: хорошо. Нехотя положил саблю на колени и крикнул, поворачиваясь к шатру:
    — Эй, квасу принеси!
    Из шатра вышел рыжий холоп с крынкой и ковшиком. Плеснул в ковшик квасу, поднёс воеводе. Силуян сглотнул: пахнуло земляникой и мятой, почувствовал, как по горлу тягучим комом покатилась жажда.
    — Не мне, - воевода кивнул на Силуяна. – Ему.
    Холоп подал ковшик десятнику; Силуян перекрестился и выпил квас двумя глотками. Захотелось ещё – вкусно, жена на Тихвинскую такой же готовит – но просить добавки постеснялся.
    — Ну? – буркнул воевода.
    — Литва у Лопатина, - утирая губы ладонью, ответил Силуян. – Сколь тыщ не скажу, но по всему выходит, что не мене нашего. Человек мой железные колоды видел. Я так думаю, сие пищали будут. Вот только почто они литвакам нужны – не ведаю. Полевать с ними несподручно.
    — Не скажи, - качнул головой воевода. – Есть такие пищали, кои тюфяками кличут. У них хайло большое, его битым камнем наполняют да встречь по наступающим бьют, и урон от того враг имеет не малый. Кабы литва по нам такоже бить не начала. То-то крови прольётся.
    Силуян кивнул, соглашаясь. Про тюфяки он слышал, и какой они урон принести могут, слышал тоже. Однако сталкиваться с подобным пока не доводилось, оно, видно, и к лучшему. Если и в самом деле всё так, как говорит Осиф Андреевич, то радости от такой встречи мало.
    Сзади подошёл Курицын, задышал в затылок злобою. Силуян шагнул в сторону, подальше от этого дыхания. Осиф Андреевич меж тем поманил пальцем холопа, сказал вполголоса:
    — Ступай к князю Даниле Васильевичу, скажи: сейчас к нему с вестями буду.
    Холоп мотнул головой и опрометью кинулся к шатру большого воеводы, будто весь день ждал такого поручения.
    Осиф Андреевич вновь повернулся к десятнику.
    — Думаешь, скоро литва к нам сунется?
    Силуян пожал плечами.
    — А чего им тянуть? Они сюда не на посиделки шли. Если чего иного не удумают, так завтра не позже полудня жди их у Ведрошей.
    — Тогда так сделаем, - Осиф Андреевич наклонился, провёл пальцем линию по земле. – Сие есть Тросна. Гляди, передовой полк, коли Господь сподобит, за неё отойдёт. Об том у нас с князем Михайлом Телятевским уговор был: коли литва ударит, так чтоб он за Тросну ушёл, а мосты после себя чтоб не жёг. Литва по этим мостам следом на нашу сторону пойдёт. А тебе, Силуян, с двумя сотнями, обойти литву сзади да мосты те перекрыть, дабы ни один литвин обратно перейти не смог. А мы уж тут их попотчуем славно. Смекаешь?
    — То не задача. Задача, где две сотни взять. Я же давеча говорил, у меня пяток людей…
    Осиф Андреевич хлопнул ладонью по колену.
    — Одну сотню из тверской посошной рати тебе дам. Мужички хоть и не воинского разряда, но крепкие, в бою не подведут. А вторую, - он усмехнулся и кивнул на Курицына. – Вот его возьмёшь. Теперь он под твоим началом ходить будет.
    — Как же так, воевода! – сотник от неожиданности выпучил глаза. – То мои люди, мне их и вести! – и покрываясь краской, зашипел сквозь зубы. – Не по чести ты со мной поступаешь. Ужо вернёмся к Москве, будет тебе…
    Осиф Андреевич прищурился.
    — Ты меня, сотник, ни с кем, случаем, не попутал? Я тебе не калика перехожая, лаять на себя не позволю. А ежели и дале на меня тявкать станешь, так до Москвы в цепях отправишься. Уразумел?
    Силуян посмотрел на Курицына. Тот закусил губу, молчал. Ме́риться с воеводой званьями ему явно не по силам, но будет случай – сквитается непременно. Даром что родич в посольском приказе дьяком состоит.
    — На том и порешим, - Осиф Андреевич встал. – Ступай. Нужен будешь – позову.
    Вот и стал полковым головой. Силуян расправил кафтан под кушаком. Две сотни, конечно, не дюже какое войско, но всё же больше десятка. Если и дале так пойдёт, то, глядишь, первым среди детей боярских стать доведётся. А это и честь иная, и награды, и поместья.
    Силуян развернулся к Курицыну.
    — Люди с моего десятка при мне доглядчиками останутся. А ты, как рассветёт, выводи сотню к Миткову на задворки. Да не мешкай.

    Силуян отвёл коня к реке, почистил, ополоснулся сам, смыл с тела многодневную грязь. Лучше бы, конечно, в баньку: поставить войлочный шатёр на бережку, сложить внутри печку из речного камня да протопить пожарче – вот было бы славно. В последнем походе, когда занесла нелёгкая на свейскую сторону, только так болячки свои лечили. А ныне уже третью седмицу без бани и без чистой одёжи – вконец опаршивели.
    Ладно, завтра, надо думать, всё решиться, сеча обещает такой быть, что любая банька холодной покажется. Задачу воевода поставил сложную, не каждому по силам. Ну да ничего, справимся, только надо будет с утреца мужичков митковских за шиворот потрясти, чтоб обходную тропу к мостам показали, а то кабы не увязнуть в местных болотах.
    Силуян натянул рубаху на мокрое тело, потянул повод. Конь фыркнул, ткнулся мордой в плечо. Силуян похлопал его по шее и повёл к стану.
    Свой десяток Силуян нашёл быстро. Тимоха Васильев устроил ночёвку на прежнем месте, недалеко от реки, с присущей ему добротностью. У костра собралось человек пятнадцать из разных десятков, интересно всем было узнать, чего такого видели лазутчики на чужой стороне.
    Ганька поднялся навстречу десятнику, протянул миску:
    — Мы тебе поесть оставили: каши малость да хлебца. Повечеряй.
    — Нет, не буду. Спать лягу. Накажи стороже, чтоб с рассветом толкнули меня.
    Есть и вправду не хотелось, от усталости видно. Силуян разложил на земле тегиляй, лёг спиной к костру, сунул под голову кулак. Глаза закрылись будто печные заслонки – прочно. В голове замутило, и сквозь эту муть медленно просочился далёкий голос Ваньши Ухова:
    — …а ещё литва с собой наряд огненный везёт.
    — А сие чего есть?
    — Сие есть самопалы, кои сами палят огнём и камнём. Ляхи их пищалями кличут. Бьют будто рушницы, но покрепче.
    — Покрепче?
    — Ну да. Они ж поболе рушниц будут.
    — А ты из их палил что ли?
    — Палить не палил, но видел. Когда Выборг в осаде держали, наши стрельцы по ему из таких же пищалей били. А я у тех пищалей в стороже стоял…
    Голос Ваньши тёк плавно, будто лодка на плёсе, и потому слова вязались в причудливую вязь – желтовато-зелёное узорочье из чудных птиц и зверей в обрамлении молодых деревьев: тонкие ветви и резные листья мелко дрожат, а сквозь них осторожно пробивается белый лучик. Такие лучи протягивает к людям луна. Она охватывает всё, до чего способна дотянуться и обнимает крепко, будто родное, своё, и хочется плакать. Хочется встать, приложить сложенные пальцы ко лбу и прошептать: во исполнение, Господи, воли твоей на всё иду с радостью… И сразу голова кругом, ибо от радости в груди всё переворачивается. Спааать…
Повести | Просмотров: 955 | Автор: Олег_Велесов | Дата: 05/12/15 22:58 | Комментариев: 2

    Люблю работать в гостиной: вечер, камин, за окном шум ветра. Воображение просыпается, потягивается, начинает отзываться картинами прошлого: такой же вечер, камин. Что-то это напоминает… Кажется, Блок: улица, фонарь, аптека. Интересный автор, жаль, невостребованный. Символизм и прочие атрибуты прошлых веков исчезли из человеческой мысли вместе с прошлыми веками. Увы. Доля поэта известна и определена навеки. Осталась проза. Её ещё как-то терпят, и поэтому у меня до сих пор есть и этот вечер, и камин, и шум ветра за окном.
    Я раскрываю книгу, начинаю читать – вчитываться. Разбирая фразы на слова, а слова на слоги, я ищу ту самую суть, которая вдохновила автора на создание своего шедевра, чтобы оттолкнувшись от неё создать свой шедевр. Это нелегко и здесь важен не только настрой, но и обстановка, поэтому камин и чашечка горячего чаю помогают мне и в том и в другом, и если угадать с дозировкой, то успех обеспечен. Так получилось с моим ремейком «Лики Тёмных аллей». Им до сих пор зачитываются те, кто ценит настоящее в литературе.
    Сзади подходит Кристина, склоняется, обнимает меня за плечи.
    — Над чем работаешь?
    Голос её тих и приятен, он вызывает волнение в теле. Это отвлекает, не даёт сосредоточиться, поэтому я слегка отстраняюсь и отвечаю:
    — Куприн, «Гранатовый браслет». Помнишь самое начало, портрет Анны? Лицо её сильно монгольского типа с довольно заметными скулами, с узенькими глазами, которые она к тому же по близорукости щурила, с надменным выражением в маленьком чувственном рте, особенно в слегка выдвинутой полной нижней губе… Каково, а? Как точно автор передаёт характер женщины, используя всего лишь несколько коротких портретных штрихов. И, заметь, он не навязывает этот портрет читателю, а сообщает его как бы вскользь, нечаянно. Здесь практически ничего не надо менять, добавить новое имя – и образ готов.
    Кристина морщится. Носик её слегка приподнимается, от переносицы вниз сбегают, изгибаясь, две тонкие складки, резко очерчивая бледные щёки, и она говорит скучным голосом:
    — Не то, совсем не то. Псевдоклассики современного читателя интересуют мало. Пушкин, Лермонтов, Куприн – как давно это было, – она оживляется. – А вот если бы ты взялся за классиков начала века, например, Кулагину, или хотя бы Бакулина. Недавно я читала ремейк Ишкина на роман Петухова – вот где настоящее мастерство! Как изящно сплетает автор старый сюжет с нашей реальностью, словно сам жил в те времена, и воспроизводит их вновь, но уже в новом понимании мира. Разве не славно? Ты только представь…
    Я не слушаю её. Нет, она, конечно, права, особенно в том вопросе, который касается сплетения прошлого с настоящим в работах старых мастеров. Но весь вопрос в том, кого считать мастером. Петухова? Ишкина? Куприна? Можно сослаться на то, что у каждого свой вкус и свой взгляд, и что Куприн не во всём идеален… Смешно: Куприн не в во всём идеален. Такое даже подумать трудно, а уж произнести – но произносят, и утверждают, и верят в утверждения.
    — Вот она настоящая сила классики, - Кристина продолжает говорить, совсем не замечая моего невнимания. Она, как это обычно бывает, говорит для себя, для портрета над камином, для кушетки в углу комнаты, которые слушают её с большим участием, и совсем не важно, что её не слушаю я. – Ты бы ещё вспомнил Плутарха или этого, как его – Гомера.
    Гомера я тоже не люблю, но не потому что он плох, а потому что не понимаю. Бывает и такое. Однако дело в другом. Всё отношение Кристины к литературе сводится в банальную формулу «нравится – не нравится». Это обыденная вкусовщина для литературы опасная, но Кристина осознать этого не может или не хочет и потому я перестал её слушать.
    А жаль. Наши споры порой заканчивались ссорами, которые мы разрешали в спальной комнате. Что может быть лучше подобных ссор? Ты опустошён, печален, а примирение вновь наполняет тебя жизнью. И ты рад.
    Кристина смотрит на меня, ожидая ответа, но я лишь улыбаюсь и молчу, томик Куприна волнует меня больше. Наверное, это не правильно, это губит наш брак. Кристина отворачивается, стоит так несколько протяжных секунд и уходит. Я вздыхаю, чувство вины накатывает, неуверенно тычется в сердце и почти сразу тает. Я встаю, подхожу к окну. Дождь. Крупные капли скатываются по стеклу, по карнизу… По щеке, как воспоминание, скользит прохладный ветерок, зовёт за собой. Душно…
    Ставлю книгу на полку, надеваю плащ, ботинки. Из кухни раздаётся голос Кристины:
    — Ты куда?
    — На улицу. Немного пройдусь.
    — Скоро ужин.
    — Успею.
    Беру зонт, шляпу, выхожу из дома.
    Дождь не сильный и уже почти закончился, открывать зонт нет надобности. Я опираюсь на него как на трость и не спеша иду к центру. Наш городок мал и скромен. В нём нет широких набережных, шумных автомобильных потоков, огромных рекламных плакатов. Приметы современной жизни обошли его стороной. Зато здесь есть пруд – небольшой, подёрнутый тиной и засаженный по берегу плакучей ивой – вторично, но горожанам нравится.
    Мне нравится тоже. Приходя сюда, я всегда сажусь на одну и ту же скамейку, облокачиваюсь на высокую спинку и подолгу смотрю на воду. Она всегда разная. Днём зеленоватая, взбитая утиными выводками, замусоренная листвой и размокшими хлебными корками. Вечером – потемневшая, погрустневшая, утомлённая. В дождь – кружевная, будто лента на столе модистки; круги расходятся, сплетаются, исчезают и появляются вновь. Люблю эту воду.
    Но сегодня моя скамейка занята. Удивительно, ибо пасмурный вечер не самое удачное время для прогулок. Можно сходить в бар, в боулинг, в театр. Но пруд… да ещё девушка… Я прохожу вперёд и, пряча взгляд за широкой полой шляпы, стараюсь разглядеть эту неожиданную гостью.
Ей лет двадцать или немногим больше. На голове синий берет, на шее синий шарф, в руках карандаш и блокнот. Она смотрит на пруд чуть прищурившись, словно вчитываясь в его морщинки, потом склоняется к блокноту и что-то записывает. Мне становится любопытно. Никогда раньше не видел я её; может просто не доводилось встречаться, а может она приехала из другого города или из другого мира. Пусть будет из другого мира, так интересней.
    Подхожу к ней, прикладываю руку к краю шляпы.
    — Извините… – и застываю, не зная, что сказать дальше.
    Глупое положение. Только что в голове вертелась фраза вполне подходящая для начала разговора и вдруг всё забылось. Я вздыхаю, напрягаюсь на мгновенье и, наконец, нахожусь:
    — Что вы пишете? Праздное любопытство. Видите ли, сам я писатель, и любой пишущий человек вызывает у меня…
    Она разворачивает блокнот ко мне.
    — Это рисунок. Я рисую, - она смущённо улыбается. – Не профессионально, конечно, но ведь я никому не мешаю и не навязываюсь. Правда?
    Я разглядываю рисунок. Не профессионально, да; край берега неестественно искривлён и уходит в сторону, ивы чересчур сильно склонились к воде, фигура мальчика у самой кромки… Он кормит уток? Или нет – он смотрит на воду. Просто смотрит.
    — Правда, - соглашаюсь я, хотя до конца не понимаю, в чём состоит эта правда: в непрофессионализме художницы или в том, что она никому не мешает.
    — А я вас видела, - вдруг говорит девушка.
    — Видели?
    — Ваш портрет висит в книжной лавке недалеко отсюда.
    Киваю: есть такое. Года три назад или уже четыре мой друг сделал удачный снимок, подретушировал его, чуть состарив и придав ему вид утомлённого духом девятнадцатого века, и повесил в витрине своего магазинчика. Известности мне это не добавило, но ход оказался удачным: мои книги стали распродаваться лучше.
    — Значит вы писатель? И что вы пишете?
    Пожимаю плечами.
    — Ремейки, - и объясняю. – Переписываю работы классиков.
    — Никогда не читала. Я имею ввиду ремейки. Хотя слышала. Просто не представляю, как можно переписывать чьи-то книги.
    Мне уже доводилось сталкиваться с подобными высказываниями. Люди с хорошим литературным образованием треплют тебя взглядом по щеке, а потом надменным голосом сообщают, что переписать классику невозможно, что для этого самому нужно быть классиком. Но в голосе девушки надменности не прозвучало, поэтому я говорю так:
    — Это совсем не сложно. Берёшь рассказ, скажем, Чехова, упрощаешь сюжет, делаешь его более динамичным, героев облачаешь в новое платье с элементами вызова обществу, рассуждения сокращаешь, авторскую идею выставляешь напоказ, часть действий доводишь до абсурда – и вот вам «Прелестный случай на охоте».
    Девушка молчит. Её лицо остаётся безучастным, хотя глаза выдают растерянность. Мои слова производят на неё впечатление, но, кажется, не то, на которое я рассчитывал. Проходит не менее минуты, прежде чем она произносит:
    — Непонятно… Зачем это нужно?
    — Нууу, - задумчиво тяну я, - как вам сказать. Современный читатель требует прямоты, напора. Ему не нужны рассуждения, никакие мысли не должны тревожить его после прочтения книги – только эмоции, хорошие лёгкие эмоции. Но он хочет быть причастным к классике, хочет иметь возможность прикоснуться к чему-то для него не вполне обычному, хотя при этом совершенно не желает оставаться один на один с тем же Чеховым. И моя задача помочь читателю, облегчить его отношения с мастером.
    — И тогда вы переписываете книги.
    — Да.
    — Но это, - она прикусывает губу, - это даже не вторичность, это…
    — Смелее!
    — Плагиат.
    Усмехаюсь.
    — Ни в коем случае. Нынче старую классику можно приобрести только на заказ, на полках магазинов найти её трудно, ибо популярностью она не пользуется. Люди ещё как-то готовы мириться с ней посредством художественных фильмов, но сталкиваться напрямую, извините… Вы, вообще, видели, чтобы кто-то в наше время читал классику?
    Она кивает.
    — Я. И моя мама, и брат. И вы.
    — Ну, это слабое утешение. Сколько ещё таких как… - я вздыхаю, - мы. Таких как мы. К сожалению, людей, которые в состоянии постичь мысль классика, мало, большинству надо объяснять. Растолковывать. И делать это приходится доступным им языком. Поэтому я не ворую, я адаптирую. Я посредник между тем, что должно быть и тем, что есть.
    Кажется, последняя фраза немного рассмешила мою собеседницу. Уголки её губ приподнялись, но совсем не намного. На ум пришла банальная улыбка моны Лизы – загадочная, блуждающая, не обещающая ничего. Как бы мне хотелось, чтобы Кристина улыбалась так же.
    — А вы не пробовали написать что-то своё?
    Её вопрос застаёт меня врасплох. Я глубоко вдыхаю и отступаю на шаг, словно столкнувшись с невидимым препятствием.
    — Своё? Хм… Хотите сказать: написать нечто равноценное тому, что уже написано? – теперь приходит мой черёд закусывать губу, но не потому что я не знаю ответ – я его знаю – а потому что этот ответ мне не нравится. – Все доступные сюжеты, скажем, использованы ещё лет сто назад. Повторятся? Глупо. Помните, как в сказке Шварца? Как начнут они там внизу обсуждать каждый мой выстрел – с ума сойдёшь! Лису, мол, он убил, как в прошлом году, ничего не внёс нового в дело охоты… Сложно встать на один уровень с гением. А вдруг не получится, вдруг не хватит сил? Страшно, да и не нужно, проще взять уже кем-то придуманное, подправить, изменить, добавить своего. Поверьте, так проще.
    — И лучше?
    В её голосе слышится осуждение. Это вызывает у меня некоторую горечь, и я спешу объяснить:
    — Не лучше, нет. Как это ни обидно звучит, но написать лучше или хотя бы около того, - я развожу руками. – Каждый раз, открывая книгу очередного современного автора, я надеюсь найти что-то, что вызовет у меня… ну хотя бы лёгкую зависть. Увы. Нельзя бесконечно выплёскивать на бумагу одну и ту же мысль, повторять одну и ту же цепь событий и оставаться при этом оригинальным. Понимаете? В конце концов, это даже становиться смешным. И поэтому то, что стоит сейчас на полках магазинов, не более чем мусор, в котором ни сюжет, ни идея не имеют значения – одно лишь действие и красивая обложка. Всё в одном тоне. Одинаково! И по сути, большая часть авторов занимаются тем же, чем и я, только переписывают не классиков, а друг друга. Но от меня хоть какая-то польза. А от них?
    Девушка слегка наклоняет голову, и мне не понятно, соглашается она со мной или нет. Блокнот в её руках подрагивает; она смотрит на рисунок, как совсем недавно смотрела на пруд, а потом резко поднимается и спрашивает:
    — А если остаться читателем? Обычным читателем? Ведь это так интересно собирать из мелких кусочков задуманные автором образы, искать между строк потаённые мысли. Например, у Бунина: Вот я жив, здоров, а кто знает, что будет через секунду с моим сердцем, которое, как и всякое человеческое сердце, есть нечто такое, чему нет равного во всём творении по таинственности и тонкости… Просто и объёмно. Разве не увлекательно находить такие фразы, разбирать их и наслаждаться ими? Разве это не наполняет нашу жизнь смыслом и радостью? А если вместо этого добавить абсурд и новую одежду, что в итоге получится?
    Я растеряно молчу, на этот вопрос у меня нет ответа.
    — И что тогда лучше: читать книги или их переписывать?
    Она выглядит расстроенной, или нет – разозлённой. Я не понимаю, чем вызвана эта злость, но весь наш разговор, поначалу такой интересный, теперь явно её тяготит. Она хочет уйти. Её пальцы дрожат, и только сейчас я замечаю, какие они тонкие и нежные. Такие пальцы бывают у музыкантов или художников, или у тех, кем хочется дорожить. Я вспоминаю пальцы Кристины – красивые, ухоженные. Мой друг, хозяин книжной лавки, при каждой встрече пожимает их с какой-то трепетной нежностью…
    — Хотите кофе? – спрашиваю я. – Здесь недалеко есть ресторанчик, в это время в нём почти не бывает людей и вокруг такой уютный полумрак. Мы могли бы продолжит разговор там.
    — Спасибо, - она убирает блокнот в сумочку. – Мне надо идти. Всего хорошего.
    — До свидания, - неуверенно отвечаю я, и, всё ещё пытаясь задержать её, предлагаю. – Проводить вас?
    Она качает головой и уходит. Я отворачиваюсь, не хочу смотреть ей вслед. Нет ничего хуже, чем смотреть вслед уходящей женщине…
    Дождь усиливается. Капли падают чаще, стучат по земле, по скамейке, собираются в ручеёк и грязной змейкой стекают в пруд. Холодно. Раскрываю зонт, иду к выходу из парка. Встречный прохожий приветствует меня, я автоматически киваю: здравствуйте, и вам того же. У газетного киоска бездомный пёс, мокрый, поникший. Перед ним кусок сырой газеты, как шапка для милостыни перед нищим. Есть ли у меня в кармане кость? Нет. Извини.
    Подхожу к дому, нажимаю кнопку звонка.
    — Господи! – Кристина впускает меня в прихожую, помогает снять плащ. – Ступай к камину. Сейчас принесу тебе горячего молока. И надень, пожалуйста, тапочки!
    Суета Кристины раздражает, но я сдерживаюсь, послушно киваю, иду в гостиную. У камина жарко. Сажусь в кресло, протягиваю руки к огню. Как она сказала? Наполняет жизнь смыслом и радостью? Ну да, наполняет. Но разве мои «Лики» не дают читателю такие же ощущения радости? И смысла? И мои книги хотя бы читают. А фразы… Что ж, любую фразу, даже самую неказистую, можно облачить в высокую форму, добавив к ней умное слово – и вот вам новое откровение. Это не сложно…
    Вздыхаю. Наверное, следовало изменить своим правилам и пойти за ней. Узнал бы, где она живёт, завтра могли встретиться, поговорить. Некрасиво навязывать себя женщине, согласен, но…
    В гостиную входит Кристина протягивает мне чашку с горячим молоком.
    — Вот, выпей. Не хватало, чтоб ты простудился. Завтра встреча с читателями, а потом презентация у тех молодых писателей. Не забыл?
    — Помню. Спасибо.
    Кристина берёт с полки книгу, садиться в кресло напротив. Глотаю молоко через силу, спрашиваю:
    — Что читаешь?
    Она разворачивает книгу ко мне.
    — «Лики тёмных аллей». Ты же знаешь, как она мне нравится.
    Киваю: да, знаю. Она нравится многим, потому что каждая фраза и каждая мысль в ней отточены и доведены до совершенства. Интересно, а как долго продержится это совершенство? И не придёт ли время, когда другой автор перепишет мою книгу, адаптируя её под своего читателя, и назовёт, скажем, «Отголоски ликов тёмных аллей»…
Рассказы | Просмотров: 2029 | Автор: Олег_Велесов | Дата: 31/07/15 19:24 | Комментариев: 2

    Весна 216 г. до н.э. Под торжественные звуки оркестра и восхищённые крики толпы, римские легионы ступили на Аппиеву дорогу полные воодушевления и уверенности, что теперь-то Ганнибалу пришёл конец. Юные весталки и прекрасные матроны бросали под ноги солдат букетики цветов; испещрённые шрамами былых сражений ветераны плакали, удручённые, что не им выпала честь уничтожить столь грозного противника; охрипшие в бесконечных спорах сенаторы горделиво взирали на марширующие коробки манипул, консулы этого года Луций Эмилий Павл и Гай Теренций Варрон благосклонно улыбались народу и уверяли, что война скоро закончиться. Консульская армия на этот момент насчитывала восемь легионов, и в победе не сомневался никто.
    Под восторженные клики толпы Рим покидали восемьдесят тысяч хорошо подготовленных и вооружённых бойцов, назад возвратились... единицы. Одна из лучших армий мира потерпела сокрушительное поражение от армии не менее боеспособной, но в два раза уступающей ей по численности.
    Что же произошло: сила римских легионов, к тому времени подмявших под себя всю Италию, оказалась мифом? Или откровенная безграмотность римских полководцев сыграла злую шутку в судьбе Вечного города? А может, погода помешала легионам одержать над противником блестящую победу?
    Античные историки не единожды описывали эту битву, каждый раз находя всё новые и новые причины поражения. Они готовы были винить кого угодно: собственных полководцев, солдат, силы природы и даже богов, но категорически отказывались признать военный гений Ганнибала. Для них, умудрённых опытом предков великих римлян, все окружающие народы были не более чем варварами, которые умели разве что глотки драть да пить неразбавленное вино. На что-то более возвышенное и приличное у них попросту не хватало ума.
    Но давайте разберёмся в той мишуре, что подали нам историки прошлого и попытаемся понять, что же произошло на самом деле и кто или что действительно являются виновниками столь громкого поражения. Сначала вспомним предшествующие битве события.

    В начале второй пунической войны удача была на стороне Карфагена. Перейдя Альпы и одержав ряд блестящих побед в Северной Италии (битвы при Тицине, Требии и Тразименском озере), Ганнибал двинул свои войска на юг. В этом был смысл: этруски, окончательно подчинённые Римом, лишились своей воинственности; их боевой дух угас, и вступать в ряды армии Карфагена они не спешили. В отличие от них многолюдные города Южной Италии ещё помнили туманный призрак былой независимости, вспоминали победоносное шествие Пирра, и потому привлечь их на свою сторону было легче. К тому же Ганнибал мог пополнить там запасы провианта, которого катастрофически не хватало его армии, а наличие продовольствия и фуража всегда играло немаловажную роль в боеспособности армии любой страны мира.
    После поражений в Северной Италии римляне быстро восстановили свои силы. Потерю консула в битве при Тразименском озере они восполнили выбором диктатора. Исходя из прошлого опыта, на эту высокую должность назначили Квинта Фабия Максима, прозванного за последующие действия против Ганнибала Кунктатором – Медлителем. К описываемым событиям Фабию было около шестидесяти лет, он успел дважды побывать консулом и получить триумф за победу над лигурийцами. На политической арене Рима он появился ещё во время первой Пунической войны и по праву считался одним из лучших полководцев своего времени. Получив должность, Фабий развёл кипучую деятельность: в короткие сроки он пополнил поредевшие легионы и набрал два новых. Следующим актом он предложил жителям, чьи города не имели укреплений, покинуть свои жилища, предварительно предав огню дома и поля, чтобы оставить после себя одну лишь голую пустыню. И только после этого двинулся навстречу Ганнибалу.
    Новый римский военачальник повел войну совершенно иным образом. Вместо того чтобы немедленно навязать карфагенянам очередную битву он вдруг остановился и занял выжидательную позицию. Он буквально по пятам следовал за Ганнибалом, затрудняя ему фуражировку и лишая возможности маневра. Таким образом Фабий сохранял армию и одновременно оттачивал выучку новобранцев в мелких стычках и сражениях.
    В Риме подобными действиями диктаторы были недовольны. От него требовали немедленно нанести удар по Карфагенянину и закончить, наконец, эту войну. Однако Фабий был слишком хорошим полководцем, чтобы идти на поводу у сената. Он прекрасно понимал, что легионеры, растерявшие боевой дух в былых сражениях, даже при численном превосходстве не могли противостоять воинам Ганнибала, и продолжал придерживаться выбранной тактики. Ганнибал тоже был недоволен «нерешительностью» Кунктатора. Как и в Римском сенате, он мечтал побыстрее завершить войну и заключить мир на выгодных для Карфагена условиях. Но Фабий мешал ему. Ганнибал пытался вызвать его на генеральное сражение, разорив и превратив в пепел Кампанию, но Фабий продолжал отсиживаться за лагерным частоколом и спокойно наблюдал за происходящими событиями со стороны.
    Что бы там не говорили, но именно тактика сдерживания дала Риму возможность перевести дух. Правда, оценить её по достоинству римлянам довелось лишь после поражения при Каннах, но это уже детали.
    Осень 217 и зима 216 для карфагенян прошли довольно спокойно. Срок диктаторских полномочий Фабия истек, и он вернулся в Рим. Перезимовав, Ганнибал отошёл на юго-восток к реке Ауфид и занял римскую крепость Канны, где у тех находились продовольственные склады. К этому времени римляне окончательно пришли в себя после оглушительных поражений при Тицине, Требии и Тразименском озере и пополнили армию новыми рекрутами. Действия Фабия хоть и не принесли ожидаемых результатов, однако позволили поднять дух римских легионеров.
    Консулы Павл и Варрон, получившие чёткие инструкции от сената, двинулись вдогонку за Ганнибалом с намерением дать ему бой. Достигнув Канн, они остановились в пятидесяти стадиях от лагеря противника (около 9 км.). Их глазам предстала широкая равнина, с запада и юга ограниченная цепью холмов. Между холмами с запада на восток текла река Ауфид, разделявшая равнину на две части. Ганнибал стоял лагерем на северном берегу реки на холме. Не трудно догадаться, что место, выбранное Ганнибалом, было наиболее удобным в стратегическом плане. Оно не только прикрывало долину Ауфид, как дорогу возможного отступления, но и давало возможность проводить фуражировку по обоим берегам реки.
    Оценив по достоинству местоположение карфагенян, римляне форсировали реку и встали лагерем на северном берегу. При этом и Ливий и Полибий сообщают, что во время переправы произошло небольшое сражение, окончившееся в пользу римлян. В римской армии консулы командовали по очереди: день один, день другой – Полибий утверждает, что в этот день командовал Гай Теренций Варрон, а Ливий ставит во главе Луция Эмилия Павла. Возможно, на это маленькое разночтение можно было бы и не обращать внимания, если бы не одна деталь. Дело в том, что на день битвы, а стало быть, и главным виновником поражения римлян, оба историка ставят главнокомандующим Варрона. Что это, случайная ошибка одного из авторов или преднамеренное искажение реальных событий? Сведения Полибия заслуживают большего доверия, ибо делал он свои описания едва ли не по горячим следам. К тому же он с самого начала не подвергал критике действия Варрона. Ливий наоборот старался всячески обличить его, представляя Варрона человеком вздорным и совершенно не разбирающимся в военном деле. Возможно, Гай Теренций Варрон действительно не блистал какими-то особыми полководческими талантами, но поверить в то, что в столь тяжкое для государства время, каковым был 216 год, в консулы выбрали человека безликого и глупого достаточно трудно. Более того, это просто абсурд. В римском сенате сидели отнюдь не высокомерные озабоченные собой старцы, как пытаются представить их некоторые книги и кинофильмы, наоборот, это были сильные, умные и жёсткие политики великолепно разбирающиеся в сложной обстановке своего времени. Римляне третьего века до нашей эры ещё не превратились в тех суетных думающих лишь о собственной выгоде вырожденцев, какими рисуют их современные режиссёры, и все действия их вполне сочетались с существующими реалиями.
    Но вернёмся к происходящим событиям. Акция, предпринятая консулами, имела цель помешать врагу наладить сбор провианта на северном берегу реки, что было правильно. Следующим утром римляне с той же целью переводят часть войск на южный берег, взяв под свой контроль всю равнину. Ганнибал лишился возможности собирать продовольствие, и истощение собственных запасов становится для него лишь вопросом времени. Чтобы изменить ситуацию, он приказывает войскам готовиться к битве, и на следующий день выводит армию из лагеря, предлагая римлянам сразиться. Тем это было невыгодно. Карфагенянин располагал большим количеством конницы и благодаря этому имел значительное тактическое превосходство. Используя перевес в кавалерии, он мог легко обойти римскую пехоту и ударить по незащищённым тылам, поэтому консулы благоразумно отказались принять вызов.
    В этом месте Ливий делает акцент на том, что в карфагенской армии продовольствия оставалось всего на несколько дней, и воины были готовы поднять мятеж и перейти на сторону римлян. Он пытается представить, что предстоящая битва более всего была выгодна именно Ганнибалу, а «бестолковый» Варрон только сыграл ему на руку. Да, Ганнибалу действительно была нужна эта битва, чтобы закончить войну, но не будем забывать, что совсем недавно он захватил главные продовольственные склады римлян в Южной Италии и вопрос о пропитании вряд ли мог быть острым. К тому же Ливий постоянно забывает, что битва была нужна не только Ганнибалу, но и самим римлянам. В своём повествовании он неоднократно упоминает о повелениях сената, о высоком духе солдат, однако когда дело касается очернения Варрона, в его памяти сразу возникают огромные проблемы.
    Итак, отказавшись принять вызов Ганнибала, сутки спустя, рано утром римляне сами выводят армию из обоих лагерей и строят её в боевые порядки. Только не на северном берегу реки, как днём раньше предлагал Ганнибал, а на южном, где преимущество карфагенской кавалерии полностью сводилось на нет. Правый фланг римлян упирался в реку, а левый – в холмы, что исключало обходной маневр. На правом фланге встала конница римских граждан числом около тысячи шестисот всадников, на левом – кавалерия союзников, примерно четыре тысячи восемьсот человек. В центре тесно сомкнутым строем выстроились легионы, причём глубина построения превышала длину фронта. Это было вызвано двумя причинами. Во-первых, ограниченностью места, ибо общая длина фронта между рекой и горами составляла всего около трёх километров (даже учитывая тот факт, что войска встали не по прямой линии, а наискосок). Во-вторых, римляне собирались использовать обычную тактику, заключавшуюся в мощном фронтальном ударе своими пехотными частями по центру противника. Количество пехоты достигало шестидесяти тысяч человек, ещё десять тысяч было оставлено в лагере с приказом во время сражения напасть на карфагенский лагерь.
    Армия построилась и приготовилась к бою. Командование правым флангом взял на себя Павл, центром руководил консул прошлого года Сервилий Гемин, левый фланг достался Варрону. И тут опять возникает неувязка. Дело в том, что в римской армии самым почётным местом во время боя являлся правый фланг, где стояла кавалерия римских граждан, далее шёл центр, левый же фланг считался наименее престижным в плане командования. Римляне, отличавшиеся своим консерватизмом, чётко придерживались раз и навсегда заведённых порядков. Однако все античные историки в один голос утверждают, что командовал в этот день Варрон. Но если бы это было действительно так, то по праву главнокомандующего он обязательно встал бы во главе правого фланга, в крайнем случае, центра, но уж никак не слева. Наводит на размышления, не правда ли?
    Ганнибал не стал отказываться от сражения. Он перевёл через реку своих копейщиков и пращников и построил их против римского строя, чтобы прикрыть переправу главных сил. Слева, напротив конницы граждан, он поставил кавалерию испанцев и галлов, числом около шести тысяч, отдав руководство над ними своему брату Гасдрубалу. Четыре тысячи нумидийцев встали на правом фланге. Пехоту испанцев и галлов Ганнибал построил полумесяцем, внешней стороной обратив их к римскому строю, а ливийских копейщиков отвёл на фланги и поставил позади кавалерии двумя колоннами. Галльские части Ганнибал считал наименее ценными, поэтому именно они составили центр, а фланги пехотного строя состояли из попеременно чередующихся отрядов тех же галлов и испанцев. Всего в распоряжении Ганнибала было чуть больше сорока тысяч солдат. Цель такого построения заключалась в том, чтобы сбить наступательный порыв римских легионов.
    Выше перечисленные факты лишний раз свидетельствуют о том, что у римской армии имелись все шансы на победу, да римляне и не сомневались в этом. Во-первых, они имели почти двойное численное превосходство перед карфагенской армией. Во-вторых, они сами выбрали место и время сражения. Во всех предыдущих битвах это делал Ганнибал, который был мастером по устройству засад и очень умело использовал преимущество в кавалерии. На этот раз он не мог сделать ни того, ни другого. В-третьих, боевой дух римских легионеров был высок как никогда, солдаты просто рвались в бой, горя желанием отомстить врагу за предыдущие поражения.



    Сражение началось со стычек легковооружённых воинов. Это была обычная проба сил и попытка расстроить боевые порядки противника, и никакого перевеса той или иной стороне она не принесла. Вслед за легковооружёнными отрядами в бой вступила кавалерия. На правом фланге галло-испанская конница Гасдрубала без труда смяла римских всадников, оторвала их от легионов и погнала вдоль реки. Римляне бежали. На левом фланге, там, где командовал Варрон, кавалерия союзников стойко отбивала атаки нумидийцев, но и её постепенно начинали теснить.
    Видя, что обстановка на флангах становиться угрожающей, вперёд двинулись легионы. Фронтальный удар по центру карфагенской фаланги оказался настолько силён, что стоявшие впереди галлы не выдержали напора и стали отступать. Благодаря удачному построению и высокому духу воинов отступление не превратилось в бегство и шло по заранее задуманному Ганнибалом плану. Как он и предполагал, полумесяц выпрямился, превратившись в линию, а потом начал прогибаться внутрь, образуя нечто вроде мешка. Стоявшие по бокам ливийцы сделали поворот внутрь и перестроились из колонн в фаланги. Павл, командовавший конницей граждан, вместо того, чтобы собрать разбитые части римской кавалерии и вернуть их в бой, бежит в центр под защиту пехоты и принимает её руководство на себя. И тут же допускает грубейшую ошибку. Он бросает легионы в этот мешок и подставляет оголённые фланги под удары ливийских копейщиков. В то же время Гасдрубал, отогнав с поля боя римских всадников, пришёл на помощь нумидийцам и практически полностью разгромил кавалерию союзников. После этого он разворачивает свои отряды и бьёт по тылам легионов, довершив тем самым окружение римской армии.



    Какое-то время римляне ещё сопротивлялись, но потом ряды их дрогнули (надо учитывать, что около половины войска состояло из новобранцев) и запаниковали. Небольшой части удалось прорваться сквозь заслоны Ганнибала, остальные, примерно сорок шесть тысяч человек, были уничтожены. Потери карфагенян составили около шести тысяч, причём четыре тысячи из них пришлись на долю галлов.
    Потерпев поражение, остатки римских частей разбежались по округе. Варрон в сопровождении небольшого отряда добрался до Венузии, Павл погиб. Погибли так же консул прошлого года Гемин, квесторы Луций Атилий и Луций Фурий Бибакул, двадцать девять военных трибунов и восемьдесят сенаторов, добровольно поступивших на службу в легионы. Несколько тысяч человек было блокировано в двух римских лагерях, некоторым из них удалось вырваться и дойти до Канузия, остальные на следующий день сдались Ганнибалу. Число пленных могло достигать двадцати тысяч. Ганнибал, по своему обыкновению, всех римских союзников отпустил без какого-либо выкупа, а римлян, после того, как сенат отрёкся от них, продал в рабство. В 194 году греки выкупили оставшихся в живых пленных и передали Титу Фламинину. Спустя двадцать два года после битвы их осталось всего-то две тысячи, остальные умерли, находясь в неволе.
    Варрон, собрав разбежавшихся по городкам и деревням солдат, выступил в Канузий, где встал лагерем. Под его знаменем собрались все уцелевшие после разгрома части, числом около десяти тысяч человек. После того, как сенат затребовал его к себе, он передал войско претору Марку Клавдию Марцеллу, а сам отправился в Рим. Сенаторы встретили его с почтением и выразили благодарность за то, что он не бросил государство в трудное для него время.
    Что бы ни говорили античные историки, но назвать Гая Теренция Варрона главным виновником поражения римлян при Каннах язык не поворачивается. «Крайним» он стал лишь спустя лет семьдесят после злополучной битвы, когда ушло поколение, знавшее правду. До конца жизни Варрон служил государству и ни в каких злодеяниях обвинён не был, хотя римляне и за меньшие проступки привлекали к суду своих должностных лиц. Очень они любили это занятие. Можно понять, почему Полибий, а вслед за ним и остальные, стремились обвинить во всех грехах именно Варрона. Дело в том, что Варрон для римской политики был человеком новым, пробившимся на вершину власти благодаря своей энергии и уму, заступиться за его память было некому. А клан Сципионов, к которому принадлежали и потомки Эмилия Павла, никогда не сходил с политического Олимпа и был очень влиятельным в своём государстве. Полибий, до того как стать писателем, был военным. Одно время он даже занимал высокую должность начальника конницы Ахейского союза. После поражения греков в битве при Пидне, он в числе тысячи знатных ахейцев был отправлен в Рим в качестве заложника. Там он провёл шестнадцать лет и за это время подружился со Сципионом младшим и даже сопровождал того в некоторых его походах. Работая над своей «Всемирной историей» при описании второй войны с пунийцами он опирался на рассказы семьи Сципионов. Те, естественно, не могли обвинить в поражении своего родственника и всю вину свалили на Варрона. Полибий пошёл у них на поводу, а дальше всё покатилось по принципу снежного кома. Сейчас, с высоты более чем двух тысяч лет, определить истинного виновника невозможно, пусть каждый сам для себя решит, кто есть кто. Ясно одно: если бы в тот злополучный день 2 августа 216 года до н.э. карфагенской армией командовал не Ганнибал римляне непременно бы победили.

                Используемая литература:
    1. Полибий. Всеобщая история, в 2-х томах. "АСТ", Москва. 2004.
    2. Тит Ливий. История Рима от основания города, в 3-х томах. "АСТ", Москва. 2002.
Эссе | Просмотров: 2674 | Автор: Олег_Велесов | Дата: 16/07/15 22:10 | Комментариев: 0

    В 480 году до нашей эры во время греко-персидской войны произошла знаменитая битва при Фермопилах, в которой отряд греческих гоплитов дал достойный отпор огромной армии персов. Этот небольшой эпизод большой войны положен в основу нескольких художественных фильмов, по которым многие люди судят о тех далёких событиях, искренне полагая, что всё было именно так, как показано на экране. Однако режиссеры часто в угоду жанру переделывают историю на свой манер, и правда остаётся за границами экранов…

    Поводом к войне послужил налёт афинян и эретрийцев на Сарды. В 500 г. до н.э. против персидского владычества восстали ионийские города Малой Азии. Не в силах справиться с персами в одиночку, ионийцы обратились за помощью к своему союзнику – Афинам, и те, снарядив экспедиционный корпус, захватили и сожгли персидскую столицу. Дарий поклялся отомстить грекам за это нападение, и в 494 г., после подавления восстания ионийцев, начал готовиться к войне. Сначала он направил в Грецию послов с требованиями воды и земли, что в понимании персидской дипломатии означало полное подчинение. Требования были отклонены всеми греческими городами за исключением жителей острова Эгины, расположенного в десяти километрах от побережья Аттики. Причины поступка эгинцев очевидны: их экономика строилась на торговле с восточными городами, и отказ от неё мог привести к печальным последствиям. Однако Эгина контролировала вход в афинские гавани, и её союз с Персией приводил к ещё более печальным последствиям, только уже для Афин. Узнав об измене эгинцев, афиняне немедленно обратились к спартанскому царю Клеомену за помощью, и тот встал на их сторону. В связи с этим между спартанскими царями Клеоменом и Демаратом возник конфликт. Демарат отказался поддержать Афины. Вполне возможно, его отказ был вызван какими-то связями с Персией, ибо после того, как Клеомен обвинил соправителя в незаконнорождённости и Демарат был низложен, тот бежал именно в Персию, где занял не последнее место в окружении сначала Дария, а потом и Ксеркса. Избавившись от Демарата, Клеомен смог надавить на эгинцев и заставил их заключить с Афинами и Спартой союз против персов. Угроза блокирования Афин персидским флотом была снята.
    В 490 г. персы напали на Эретрию и разграбили её. Это был акт возмездия за нападение на Сарды десять лет назад. После этого персы высадились в Марафонской бухте, готовясь к нападению на Афины. Афиняне незамедлительно отправили гонца в Спарту с просьбой о помощи, но лакедемоняне не торопилась идти на выручку к своему союзнику. Они сослались на праздники, и афинянам пришлось рассчитывать только на собственные силы и на выступивших вместе с ними платейцев. К удивлению Спарты и всей остальной Греции, афиняне одержали блестящую победу, вынудив персов отступить.
    Однако персы не отказались от своих завоевательских планов. Дарий распалился ещё больше, униженный марафонским поражением, и начал собирать новую армию. Осуществить задуманное ему помешала смерть, но его сын Ксеркс, вступивший на престол, поклялся продолжить дело отца. Здесь Геродот рассказывает о метаниях Ксеркса – то он хочет напасть на Грецию, то нет, то вновь собирается. Сама история, скорее всего, выдумана, но место колебаниям было. Вполне возможно, что при дворе Ксеркса существовали две партии: одна за войну с Грецией, другая против, и в зависимости от того, какая партия имела на царя больше влияния, в ту сторону Ксеркс и склонялся. Геродот косвенно подтверждает эту версию, приводя, несомненно, выдуманные речи Мардония и Артабана, а так же зловещие сны самого царя. В какой-то момент сторонники войны одержали верх, и вопрос о нашествии был решён положительно.
    В принципе, итог борьбы партий при Ксерксе был известен заранее. Персидская держава находилась на пике своего могущества, мечты о мировом господстве ещё витали в коридорах царского дворца, и отказываться от этих мечтаний никто не собирался. Несколькими годами ранее персы захватили Фракию, и тем самым создали плацдарм для дальнейших завоеваний в Европе. Если бы Ксеркс отказался от нападения на Грецию, Персию мог ожидать дворцовый переворот, особенно учитывая то обстоятельство, что претендентов на должность царя было хоть отбавляй.
    Приняв однажды решение, персидская машина завертела всеми колёсиками, и остановить её было уже невозможно. Со всех концов огромной империи начали стекаться войска и продовольствие; на островах Эгейского моря и в городах западного побережья Малой Азии полным ходом шло формирование флота; велись энергичные работы по прорытию Афонского перешейка и постройке моста через Геллеспонт. На приготовления ушло четыре года, а на пятый Ксеркс выступил в поход.
    У греков было достаточно времени, чтобы подготовиться к войне и встретить персов, что называется, во всеоружии. Партия мира в Сардах, сдерживавшая завоевательную политику Персии, скорее всего, подпитывалась греческим золотом, но всё это золото было потрачено впустую. Греки не только не воспользовались предоставленной им отсрочкой, они даже не попытались сделать этого. Вместо того чтобы объединить силы и договориться между собой, они продолжали бесконечные споры о том, кто из них лучше. Примечателен тот факт, что даже во время совместных действий против персидской армии греки не прекращали своих споров. В битве при Платее дошло до того, что тегейцы и афиняне едва не подрались из-за места в фаланге. И тем и другим хотелось занять второе по престижу место на левом фланге построения. Первое, на правом фланге, без всяких споров было отдано спартанцам. Вообще, вся эта война показывает полнейшую беспечность греков и их несостоятельность, как в стратегических, так и в тактических вопросах. Персы полностью превзошли противника в умении воевать, и остаётся только удивляться, как греки смогли победить.
    Переправившись через Геллеспонт, персы отправили в Грецию послов с обычным уже для тех требованием воды и земли. Послы были отправлены во все греческие полисы за исключением Афин и Спарты, и в связи с этим Геродот приводит очень интересную историю, почему персы обошли «вниманием» два этих крупных города. Дело в том, что когда ещё Дарий требовал от греков подчинения, афиняне побросали прибывших к ним послов в пропасть, а спартанцы – в колодец, посоветовав им набрать воды и земли там. По всем канонам существовавшей тогда дипломатии это было святотатством. Описывая этот случай, Геродот и не пытается оправдать своих соотечественников, и тут же говорит о несчастьях, обрушившихся на Спарту и Афины, за столь дикий поступок.
    Однако некоторые шаги по отражению нашествия греки всё же предприняли. В Коринфе собрались представители греческих городов и постановили прекратить все внутренние распри, направить посольства на Крит и в Сиракузы за помощью, а руководство армией и флотом в предстоящей войне отдать Спарте. На этом собрании фессалийцы пригрозили, что если армия немедленно не выступит на защиту Фессалии, то вся область признает над собой власть персов. Угроза была существенная, ибо Фессалия прикрывала Среднюю Грецию, и её потеря открывала персам прямую дорогу в Фокиду и Беотию.
    В Фессалию были направлены десять тысяч гоплитов, которые вошли в Темпейскую долину и перекрыли Олимпийский проход. Из Фракии в Фессалию можно было попасть двумя дорогами. Первая вела вдоль побережья Фракийского моря по восточной окраине Македонии до устья Пенея. Этот путь был наиболее удобным и коротким, и греки закрыли именного его. Вторая дорога шла через Верхнюю Македонию по земле перребов мимо города Гонн. Собственно, как таковой дороги здесь не было. Была тропа, по которой могла проехать одна повозка, и для огромной армии персов она явно не подходила. Однако именно этот путь был наиболее надёжным, и персы проложили дорогу, буквально прорубив её сквозь густые македонские леса. Греки, получив известие от македонцев, что персы движутся не там, где их ждут, быстро отступили, выдвинув в качестве оправдания неоспоримый аргумент: дескать, мы не можем воевать с персами так далеко от дома.
    Фессалия была оставлена.
    Ксеркс ещё не успел ступить на землю Греции, а многие области и города уже признали его власть. Геродот перечисляет тех, кто дал Ксерксу требуемые воду и землю: фессалийцы, долопы, эниены, перребы, локры, магнеты, малийцы, фтиотийские ахейцы и все беотийцы кроме феспийцев и платейцев. Список этот далеко не полный. Во всех городах, кроме Афин и Спарты, существовали проперсидски настроенные партии, состоявшие в основном из крупных землевладельцев и торговцев, которые от союза с Персией только выигрывали. Кроме того, за подчинение Персии откровенно выступило дельфийское жречество. Геродот пытается закамуфлировать этот факт, но получается у него плохо. Почти все предсказания Пифии отличаются той же проперсидской направленностью, а сам храм в Дельфах после его захвата не только не был разрушен, но и сохранил все свои сокровища. Остальные храмы, из тех земель, которые не подчинились, персы беспощадно разграбили и разрушили.
    Стремясь остановить поток «беженцев», совет в Коринфе принял решение направить в земли опунтских локров, в Фермопильский проход, новый отряд гоплитов, чтобы закрыть персам путь в Беотию. С моря этот отряд должен был прикрывать греческий флот, встав в узком проливе у Артемисия.
Горы в Локриде практически не проходимы. Как и в Фессалии, здесь существовало лишь два пути по которым можно было попасть в районы центральной Греции. Один, Фермопильский проход, тянулся вдоль побережья Малийского залива, между морем и Каллидромонским хребтом, и был настолько узок, что в некоторых местах там могла пройти лишь одна повозка. Хватило бы небольшого отряда, чтобы перекрыть его и не допустить персов в Среднюю Грецию. В 352 г. до н.э. Филипп Македонский пытался вторгнуться в Грецию, но греки направили в Фермопилы заградительный отряд, и царь Македонии отступил, даже не пробуя вступить в бой.
    Второй путь находился к западу от Фермопил и шёл вдоль Асопского ущелья, мимо горной крепости Трахин, и выходил на открытые равнины Фокиды. Этот путь был намного короче, но более опасен и труднопроходим, так как представлял собой узкую горную тропу. К тому же, его охраняла практически неприступная крепость, полностью закрывающая персам эту дорогу. Ксеркс, скорее всего, даже не рассматривал этот путь в качестве возможного варианта проникновения в Грецию. А Геродот в этом месте своего повествования не говорит о нём ни слова.
    На защиту Фермопильского ущелья должна была идти армия спартанцев. Однако в Спарте в это время намечались торжества в честь Аполлона Карнейского и спартанцы, как и во время Марафонской битвы, отказались выступать до завершения праздников. Ссориться с богами было куда как страшнее, нежели потеря независимости, поэтому в поход отправился лишь небольшой отряд во главе с царём Спарты Леонидом. Отряд насчитывал три сотни гиппеев и девятьсот легковооружённых илотов , слишком мало, чтобы противостоять огромной армии персов.
    А армия персов в самом деле была огромна. Геродот приводит астрономические цифры в пять с лишним миллионов человек вместе с обозом, и самое интересное заключалось в том, что греки действительно верили в это. Однако в двадцатых годах прошлого века генерал Морис внимательно изучил поход Ксеркса, обратив особое внимание на снабжение персидской армии водой на всём пути её следования, и пришёл к выводу, что она не могла состоять из более чем 210 тысяч человек и 75 тысяч животных. Даже если предположить, что уровень рек тогда был выше, то и в этом случае армия не могла превышать цифры в 240-260 тысяч человек. Но, согласитесь, и этого вполне достаточно для маленькой Греции. Год спустя в битве при Платее со стороны греков приняло участие 37 тысяч гоплитов и 75 тысяч легковооружённых воинов. Разница чувствуется.
    Тем не менее, Леонид всё же надеялся, что сможет продержаться в Фермопилах до подхода главных сил. Продвигаясь вперёд, он рассылал гонцов в греческие города и везде говорил, что ведёт лишь головной отряд, и что скоро прибудут остальные союзники. По пути следования к нему примкнуло ещё несколько отрядов воинов. Геродот приводит их численность. Большая часть была с Пелопоннеса: 500 тегейцев, 500 мантинейцев, 120 гоплитов из Орхомена в Аркадии, 1000 из остальной Аркадии, 400 из Коринфа, 200 из Флиунта и 80 из Микен. Кроме того, в Беотии к нему присоединились 700 феспийцев, 400 фиванцев, 1000 фокийцев и всё ополчение, какое могли выделить опунтские локры. Фиванцы были присоединены по настоянию Леонида, так как существовало подозрение, что Фивы тяготеют к Персии.
Таким образом, отряд Леонида состоял из пяти тысяч двухсот гоплитов и девятисот легковооружённых илотов. Ополчение опунтских локров вряд ли могло превышать две тысячи бойцов, которые так же имели лёгкое вооружение, иначе речь шла бы не об ополчении. Вместе с ними количество защитников Фермопильского прохода составило примерно семь-восемь тысяч человек.
    Фермопильское ущелье представляло собой очень сильную позицию. В трёх точках горы практически вплотную подходят к морю. Первая точка, западный вход, находится в самом начале ущелья, и, по словам Геродота, ширина дороги позволяла двигаться по ней только одной повозке. Однако горы здесь ещё невысокие и легко проходимы. Дальше проход расширяется, и сужается вновь лишь за древним поселением Фермопилы, названного так из-за горячих источников, существующих и поныне. Фокийцы когда-то возвели в этом месте стену, чтобы остановить вторжение северо-западных племён. Ко времени описываемых событий стена обветшала и требовала ремонта. Ещё дальше находится третья точка, восточный вход, но горы тут так же легко проходимы. Здесь же находилось селение Альпены, располагавшееся на уступе, обращённом в сторону болот.
    Прибыв в Фермопилы, греки заняли средний проход и принялись спешно восстанавливать стену. От местных жителей Леонид узнал, что неподалёку от Альпен проходит горная тропа, и дабы предотвратить нападение персов с тыла, Леонид направил на охрану тропы тысячу фокийцев. Геродот этому моменту уделяет очень мало внимания, но если Леонид вынужден был отправить на охрану тропы тысячу гоплитов, серьёзно ослабив свой отряд, значит, угроза обхода была весьма существенна.
    Когда армия персов подошла к западному входу, Ксеркс отправил в стан греков лазутчика. Персы уже получили известия, что в Фермопильском проходе расположился греческий отряд, и Ксеркс рассчитывал, что при виде столь огромной армии греки отступят. И действительно, появление персов вызвало в греческом лагере ожесточённые споры. Пелопоннесцы предложили покинуть позиции и отступить к Коринфскому перешейку. Локры и фокийцы возмутились, и Леонид принял решение остаться, чтобы не вносить разлад в ряды союзников. У самих спартанцев мысли об отступлении даже не возникло. Всё их воспитание строилось на презрении к врагу и к смерти, и именно отсюда черпала силы их доходившая до абсурда небрежность. Персидскому лазутчику удалось настолько близко подобраться к грекам, что он смог заглянуть за стену. Стоявшие на страже спартанцы вместо того чтобы следить за окрестностями расчёсывали волосы. Эта новость так удивила Ксеркса, что он призвал к себе Демарата, сопровождавшего персов в качестве советника, и спросил, что это может означать. Демарат ответил, что таким образом спартанцы готовятся к смертному бою и что ни при каких обстоятельствах они не отступят. Ответ Демарата не удовлетворил Ксеркса. Он простоял на месте четыре дня, по-прежнему надеясь, что греки отступят, но греки не уходили.
    На пятый день, видя, что противник не собирается оставлять своих позиций, Ксеркс приказал мидянам и киссиям атаковать греков и привести их к нему живыми. Ксеркс был раздражён поведением спартанцев, не желавших отступать при виде столь огромного воинства. Мидяне стремительно атаковали греческие позиции, однако все их атаки ни к чему не привели. На смену им выступили десять тысяч «бессмертных» под предводительством персидского полководца Гидарна, но и они не смогли ничего сделать против греческой фаланги. Геродот в этом месте говорит, что «... Лакедемоняне же доблестно бились с врагом и показали свою опытность в военном деле перед неумелым врагом...». Это заявление вызывает как минимум недоумение. Неужели Ксеркс привёл с собой армию новобранцев, не имеющих никакого представления о войне? Или воины вдруг разом забыли, как надо сражаться и что такое победа вообще? Вряд ли. Достаточно вспомнить тот факт, что не так давно персы покорили Малую Азию, Египет, Аравию, Вавилонию, Сирию, Финикию, дошли до Индии, Средней Азии и Карфагена. Традиции победителей невозможно утратить за время перехода от Геллеспонта до Опунтской Локриды, для этого нужно, по крайней мере, одно генеральное сражение, которое уничтожило бы костяк армии.
    Так что будем считать, что Геродот просто неправильно выразился. Он не учитывал разницу в вооружении между греческим гоплитом и персидским воином, хотя прекрасно был о ней осведомлён. В сцене перечисления народов, воевавших на стороне Персии, он даёт детальное описание вооружения каждого из отрядов, вплоть до головных уборов. Основу вооружения персидской армии составляли копьё, длинной около двух метров, лёгкий плетёный щит, лук со стрелами и короткий меч-акинак. В добавление к этому, персы, мидяне и киссии носили под туникой чешуйчатый доспех, а ассирийцы и лидийцы – льняной панцирь. Остальные отряды по большей части представляли собой легковооружённых воинов и выглядели весьма пёстро. В отличие от них греческий гоплит являл собой классический образец тяжеловооружённого пехотинца. Он был облачён в льняной панцирь, на голове медный шлем с высоким разноцветным гребнем, на ногах поножи. Левой рукой он держал круглый аргивский щит, а в правой – длинное, до двух с половиной метров, копьё. Копьё было главным оружием гоплита. Он наносил им короткие колющие удары из положения сверху, а мечом пользовался лишь в том случае, если копьё ломалось. Конечно, более длинные копья давали грекам некоторое преимущество, но всё же главную роль сыграла разница в экипировке. Назвать тех же персов или мидян тяжеловооружённой пехотой можно лишь с большой натяжкой, и выставить их против фаланги, это всё равно, что выставить танкетку против танка – результат тот же.
    В своём повествовании Геродот не даёт чётких определений, как именно проходило сражение. Где-то он пишет, что греки сражались в привычном для них построении фалангой, и даже приводит один из способов спартанской тактики против «бессмертных»; где-то, что они бились со стены. Поэтому остаётся только догадываться, каким именно образом греки построили свою защиту. Скорее всего, стена перекрывала ущелье не полностью, и им приходилось комбинировать. Однако, что бы там не происходило на самом деле, персы в течение двух дней атаковали греков – и безуспешно. Воспользоваться своим численным превосходством им не позволяла местность, а тактика изматывания могла сработать лишь в случае беспрерывных атак – и днём, и ночью. Персы этого не учли, хотя не могли не понимать, что время сейчас работает на греков. Леонид одного за другим направлял гонцов к союзникам с просьбами о помощи. Эти воззвания пока что падали в пустоту, но рано или поздно кто-либо из них мог откликнуться, или же Спарта наконец-то отгуляла бы свои праздники и подошла к Фермопилам со всей силой. При таком обороте дел Ксерксу ничего иного не оставалось, как только отступить и готовить новую кампанию. Персидский флот, несмотря на своё численное превосходство, действовал крайне неуверенно, и помочь армии не мог.
    Персов спас случай. Один из местных жителей, некто Эпиальт, пришёл к персам и за определённую мзду пообещал провести их горной тропой в тыл грекам. Ксеркс ухватился за это предложение как утопающий за соломинку и тут же отправил с Эпиальтом десять тысяч «бессмертных». Свой обходной маневр «бессмертные» начали, когда стемнело, но уже вечером следовавший с Леонидом прорицатель Мегистий по внутренностям жертвенных животных предсказал, что греков ждёт гибель. Ночью в лагерь к Леониду явились перебежчики и сообщили, что персы перешли горы, а утром их слова подтвердили наблюдатели, находившиеся на ближайших горных вершинах.
    Греки устроили очередное совещание. Большинство настаивали на немедленном отступлении. Предложение это вряд ли подверглось критике, как в прошлый раз, ибо положение в корне изменилось. Теперь противостояние в ущелье теряло всякий смысл. Заградительный отряд в данной ситуации был обречён; окружённый персами с двух сторон, он просто-напросто был бы уничтожен. И Леонид не стал никого удерживать. Для спартанцев же сам вопрос – отступить-остаться – даже не возник. Конечно же, остаться. Ни о каком отступлении и речи идти не могло. Вместе с ними остались феспийцы и фиванцы. Однако если феспийцы остались с большой охотой, посчитав за великую честь стоять бок о бок со спартанцами в последнем бою, то фиванцы были удержаны Леонидом силой. Фивы с самого начала тяготели к Персии, и в данном случае фиванский отряд можно рассматривать как заложников.
    Пока проходило совещание, «бессмертные» вышли к тому месту, где на страже тропы стояла тысяча фокийцев. Завидев персов, фокийцы отступили, и свою главную задачу – охрану тропы – они не выполнили. Геродот никак не освещает этот поступок. Он пишет, что, столкнувшись с фокийцами, персы обрушили на них град стрел и те бежали на вершину горы, думая, что удар «бессмертных» нацелен именно на них. Однако едва фокийцы освободили дорогу персы прошли мимо, не обращая на них никакого внимания.
    Леонид прекрасно понимал, что удержать Фермопильский проход и Анопейскую тропу теми силами, которыми он располагал, невозможно. Вероятно, именно по этой причине он и отпустил союзников, а сам, когда персы вышли из лагеря и стали приближаться к греческим позициям, вывел свой отряд в наиболее широкую часть прохода и построил его фалангой. Геродот пишет, что в начавшемся сражении варвары гибли тысячами, и их приходилось подгонять бичами, заставляя идти вперёд. Эллины бились отчаянно, стараясь подороже продать свои жизни. Копья сломались, и греки сошлись с персами в тесном рукопашном бою. Леонид пал, над его телом закипела ожесточённая сеча. Греки четырежды обращали врага в бегство, но всё же не позволили персам овладеть останками своего царя. Завидев приближающихся «бессмертных», оставшиеся в живых гоплиты изменили тактику. Они отступили за стену и заняли оборону на невысоком холме. Здесь они организовали последний рубеж обороны. Даже когда сломались мечи, они продолжали рвать врага зубами и руками и погибли все до последнего человека.
    В последнем бою не принимали участия только фиванцы. После гибели Леонида, они сложили оружие и сдались персам. Ксеркс не стал церемониться с ними и приказал заклеймить царским клеймом, сделав своими рабами.
Когда всё было кончено, Ксеркс пришёл на поле битвы и, увидев тело Леонида, приказал отрубить ему голову и посадить на кол. Этот поступок никак не вяжется с отношением персов к проявленному врагом мужеству, ибо персы как никакой другой народ ценили воинскую доблесть. Геродот предполагает, что Ксеркс возненавидел Леонида за то, что тот осмелился противостоять ему и таким образом отомстил ему.
    Геродот называет имена некоторых спартанцев и феспийцев, проявивших наибольшую доблесть в этой битве. В частности, он упоминает имя Диенека. Именно ему принадлежат слова, ставшие нарицательными. Когда один из местных жителей сказал спартанцам, что если персы выпустят свои стрелы, то они затмят солнце, Диенек весело ответил: «Наш приятель из Трахина принёс прекрасную весть: если мидяне затемнят солнце, то можно будет сражаться в тени».
    Гибель Леонида и его отряда была воспринята многими греками как личная трагедия. По окончании войны всем погибшим были установлены памятники. На памятнике, установленном в честь спартанцев, была выбита такая надпись:

            Путник, пойди возвести нашим гражданам в Лакедемоне,
            Что, их заветы блюдя, здесь мы костьми полегли.


    Эта надпись как нельзя лучше определяет характер спартанских воинов, для которых превыше всего была их воинская честь. И недаром спартанские женщины, провожая своих мужей и сыновей в поход, говорили: «Со щитом или на щите». Щит – самый громоздкий и тяжёлый предмет из экипировки гоплита, именно от него в первую очередь старались избавиться во время бегства. Погибших в бою спартанцев несли домой на щитах. Провожая своих мужчин на войну, женщины хотели, чтобы те вернулись либо с честью, либо мёртвыми. Третьего варианта не было.
    Так же Геродот приводит прорицание Дельфийского оракула, которого спартанцы вопрошали ещё в самом начале войны:

            Ныне же вам изреку, о жители Спарты обширной:
            Либо великий и славный ваш град чрез мужей-персеидов
            Будет повергнут во прах, а не то – из Гераклова рода
            Слёзы о смерти царя пролиёт Лакедемона область.
            Не одолеет врага ни бычачья, ни львиная сила,
            Ибо во брани Зевсова мощь и брань он не прежде
            Кончит, чем град целиком иль царя на куски растерзает.


    Леонид вёл свой род от Геракла. Геродот перечисляет имена предков Леонида вплоть до самого героя, и в этой связи предсказание Пифии является не просто пророческим, но определяющим. Выходит так, что, отправляясь на битву, Леонид не сомневался в своей гибели. Греки очень серьёзно относились к предсказаниям оракула и верили в них не меньше, чем в богов. Мегистий так же предвидел гибель Леонида и всего греческого отряда. Геродот сообщает, что он отпустил своего сына, который вместе с ним участвовал в походе, а сам остался с Леонидом и разделил общую для всех защитников Фермопил долю. Мегистию была посвящена отдельная надпись:

            Славного это могила Мегистия, коего миды
            Некогда тут умертвили, бурный Сперхей перейдя.
            Ведал преславный гадатель грядущую верную гибель,
            Но всё же не захотел Спарты покинуть царя.


    Геродот так же сообщает, что из трёхсот спартанцев двое остались в живых. Они были отправлены гонцами за помощью, но не успели возвратиться к началу битвы. Вернувшись в Спарту, они были обвинены в трусости и преданы бесчестию. Один из них не выдержал позора и повесился, другой год спустя в битве при Платее проявил чудеса героизма, и обвинение в трусости с него было снято.

    К сожалению, история почти не сохранила для нас имена тех, кто в глазах многих людей стал символом мужества и героизма, и потому перечисление их не займёт много времени. Вот они:
    Леонид, царь Спарты; Диенек, спартанец; Демофил, предводитель феспийских гоплитов; Дифирамб, феспиец; Мегистий, прорицатель, акарнанец; Алфей, спартанец; Марон, спартанец; Еврит, спартанец.

    Пояснительный словарь:
    Геллеспонт – античное название Дарданелл.
    Гоплит – тяжеловооружённый греческий воин.
    Сарды – в описываемый период столица Персии.

    Используемая литература:
    1. Геродот. История. Ладомир, 2001.
    2. Питер Коннолли. Греция и Рим. Энциклопедия военной истории. ЭКСМО-Пресс, 2000.
Эссе | Просмотров: 1168 | Автор: Олег_Велесов | Дата: 20/03/15 12:11 | Комментариев: 4

    – Вставай, одевайся!
    Голос напарницы ворвался в сознание ударом охотничьего копья. Копьё было короткое и тяжёлое, и не с каменным наконечником, как у меня, а из новомодных – с бронзовым. Такой наконечник проникает в плоть легче и глубже, поэтому сознание вздрогнуло и заколыхалось тягучим похмельем вчерашнего веселья.
    Что мы пили… Кажется, настойку из фиников с добавлением змеиного яда и свиного помёта. Крепкая штука, мозги вырубает на раз. А что праздновали? Что праздновали… Помню имя: Улба-Булба Нга, или что-то около того. И ещё девка грудастая с кожей цвета погасшей головни… Куда ж меня занесло?
    – Вставай, одевай штаны. Он рядом!
    И в голове прояснилось; будто божья длань протянула сквозь время гнилую соломину, обещая новое рождение.
    – Какие… какие штаны, дура, - просипел я. – Мы в Африке.
    Действительно, какие штаны? У них тут зимой как у нас в бане, а сейчас лето. Свои штаны я сменял на тряпку, которой, по уверениям шамана, сносу не будет. Не знаю, будет или нет, но ходить, одевшись по местной моде, несравнимо легче – в этом я убедился до того как выпал из сознания.
    – Вставай! – голос напарницы напрягся. Она никогда не понимала охотничьей стратегии и по утрам всегда давила на нервы. Нет бы поднести чарку на лечение... Сколько раз просил я Наставника дать мне другую женщину, но всё напрасно. Ладно, как-нибудь потеряю её в лесу или заведу в болото, тогда точно другую дадут.
    В шалаш заглянула гнусная морда. Если бы не подорванное здоровье, я с удовольствием огладил её кулаком, ибо клыки на шее и кольцо в носу ещё ни у кого не вызывали оптимизма. Особенно с похмелья. Но… Морда показалась знакомой. Шаман? Улба-Булба? То и другое?
    – О моя северная друк! Ска ва-ран, здравствуй! – оскалилась морда. Ага, похоже, и то и другое. Я, может, и перебрал вчера, и сегодня не очень-то хорошо разбираюсь в обстановке, но память уверенно давила на пятки – я его вспомнил.
    – И тебе солнце навстречу, - нехотя отозвался я.
    Не очень-то вежливо встречать гостя лёжа, поэтому я попытался встать. Напрасно, сознание заколыхалось ещё сильнее, вытянув из меня болезненный стон. Напарница фыркнула, а шаман понимающе кивнул и протянул мне чашу.
    – Твоя на. Здоровье.
    Я неуверенно принял чашу в дрожащие руки и потянул носом. Запах походил на тот, что я вдыхал во время вчерашнего праздника. Действительно здоровье. Желудок отчаянно забурлил, сопротивляясь, но душа требовала оживления, и я уверенно опрокинул содержимое в глотку.
    – Тьфу на тебя! – плюнула напарница в мою сторону. – Пьянь!
    А шаман улыбнулся. Морда его приняла благонравное выражение, и настроение чесать об неё кулаки меня покинуло.
    – Иди. Всё сделай, - напутственно произнёс он.
    Судя по тону последней фразы, вчера я ему что-то обещал. Что? Исходя из моих профессиональных навыков – убить дракона. Тааак… Люди зовут меня Судислав, я Странствующий убийца драконов, и этому Улбе-Булбе я обещал… Точно. Всё правильно. Именно с этой целью я отправился в Африку – убить сбежавшего от Наставника дракона, и когда мы его нашли, то заодно нашли это племя. Собакоголовые, кажется. Шаман пожаловался, что дракон ворует скот и население, и что народ в его деревне скоро закончится. Сомневаюсь. Вчера на празднике людей было больше, чем пиявок в болоте. Впрочем, это не важно. Я пообещал убить дракона, намекнув, что труд охотника должен быть оплачен, и шаман посулил мне стадо коров. Я попросил эквивалент в золоте или алмазах, но он не знал, что это такое. Ладно, возьмём стадо.
    Я выбрался из шалаша. Лекарство подействовало, и я почувствовал себя вполне пригодным для свершения подвига. Напарница выползла следом, сохраняя презрительное безмолвие. Удавил бы, вот только… Драконы существа опасные. Наставник держит их в огромных клетках из ливанского кедра – лишь это дерево способно удержать их в неволе. Но иногда драконы убегают. Как – не знаю, не спрашивайте; впрочем, этого не знает никто, и тогда в дело вступаю я. И ещё эта женщина, моя напарница. Только она может найти сбежавшего дракона, ибо чувствует его на расстоянии. Родственные души всегда тянутся друг к другу.
    Но да бог с ним. Я выбрался из шалаша, взял своё копьё с каменным наконечником и оглянулся на женщину.
    – Куда?
    Та не стала отвечать, а просто кивнула в полуденную сторону. Она всегда просто кивает, когда не хочет разговаривать со мной, и ещё, я знаю, жалуется Наставнику на то, что я пью и прелюбодействую. Стерва.
    Ко мне подбежала вчерашняя грудастая девка, обняла за шею и что-то зашепелявила в ухо.
    – Нравица ей, - перевёл шаман. – Твой будет, когда идти обратно.
    Я вежливо отстранился, дескать, спасибо, милая, но у нас и без вас есть куда возвращаться, и быстрым шагом двинулся к околице.

    Дракон сидел на берегу реки. Я велел женщине спрятаться, а сам опустился на землю и пополз змеёю меж зарослей клочковатого кустарника, стараясь не шуметь и не дышать. Убить дракона трудно. Шкура его сплошь покрыта прочной чешуёй, и есть только два места доступных для копья. Одно – это глаза, но его я отбросил сразу; в мировой истории ещё не было человека, который смог попасть в это место. Второе находится под хвостом. Подбираешься к дракону вплотную, втыкаешь туда копьё и проталкиваешь его до жизненно важных органов. Иногда это удаётся, иногда нет. Если нет, то бежать надо очень быстро, иначе перспектива ужасная. Наставник объяснял, что дракон убивает не сразу, он делает это медленно: откусывает от тебя кусочек за кусочком и всё время обдаёт живым дыханием, дабы жертва не сошла с ума от боли. Бррр!
    Я приподнял голову, определяя расстояние: далеко ли? Шагов десять… Да, пожалуй что… Ещё девять, восемь… Я не полз – тёк по земле. Правильно ползать лишь половина победы; прижмёшься не так, приподнимешься не эдак – и всё, ресурс исчерпан. А вообще, убийца драконов рассчитан на одно-два применения, максимум на три. Драконы чуткие создания, ты ещё чихнуть не успел, а он уже здоровья желает. Шучу: облизывается в предвкушении обеда. Мне повезло, я убил восемь этих тварей и от четырёх убежал. Для глупых юнцов из школы убийц я давно превратился в легенду, для красоток из дома счастья – в заработок. И те и другие донимают меня каждый раз, когда я возвращаюсь в Город. Одних интересуют байки о драконах, других кошель. Кто надоел мне более всего – не знаю… Но чертовски приятно, когда идёшь по улице весь такой геройский, а за тобой шлейф поклонников. Эх!
    Я вновь приподнял голову. Два шага. Теперь осторожнее… дождаться момента… Я отвёл назад руку, задержал дыхание. Сейчас он шевельнёт хвостом и…
    – Не делай этого, Судислав.
    Голос ровный, глубокий, с привкусом пламени руны Аз. У меня висит такая на шее, в кожаном мешочке. Она приносит удачу, или должна приносить. Наверно…
    Бежать! Я вскочил, но удар хвостом опрокинул меня на землю. В груди что-то хрустнуло, и по телу огнём побежала боль; всё жарче, жарче. Не подняться. Неужели конец? Вот так просто? Он навис надо мною будто скала. Чёрные глаза с вертикальными зрачками, клыки в палец. Слюна стекает, падает на лицо. Запах… ужасный… Когда-нибудь это должно было случиться. Должно. Я готов к этому? К чертям – не буду бояться! Я… Страх всего лишь реакция на близкую смерть, а я уже умер – умер в тот день, когда встал перед Наставником и отдал себя в его руки. Я мёртв…
    Но боль ушла. Растворилась. Вдруг. Я почувствовал, что снова могу двигаться, и в душе возродилась надежда. Я напрягся. Слева деревья, шагов сорок. Ага! По земле драконы передвигаются медленно, и пока он расправит крылья, пока взлетит… Поборемся. Мы ещё поборемся!
    – Не успеешь.
    Кончик хвоста задрожал и нацелился мне в голову. И душу накрыло отчаяньем: не успею. Да. А голос продолжает давить:
    – Сядь. Поговорим.
    По спине прокатилась волна. Поговорим? Каждый раз перед выходом из Города Наставник повторяет: не слушай дракона, гони его прочь! И я не слушал. Ни одного из тех, кого убил. А от которых убежал… Их я не слышал, не мог слышать… хотя они звали. Но я бежал. Невозможно. Стоит только представить их голоса – голова кружится.
    Я встал. Хорошо, поговорим. Если это всё, что осталось мне в жизни, то почему бы нет? Давай. Я сел рядом с ним. Интересное ощущение – сидеть рядом с драконом.
    – Я ждал тебя, - сказал он, и выдохнул, выпуская из пасти облако дыма.
    – Меня?
    Странно. Никто не знает, кого Наставник отправит в погоню за беглецом. Нас много, тех, кто хочет убить дракона.
    – Ты или другой. Какая разница? Как не называй, а за каждым из нас приходит свой судислав.
    А, это он обобщает. Ну понял, понял. Надо же, достался дракон-философ. Мало того, что смерть хвостом маячит, он ещё и мозги на прощанье вынесет. Повезло.
    – И чем ты тут занимался ожидаючи? – не удержался я от сарказма.
    – Пускал облака, - он выдохнул. – Видишь?
    Новое облако приняло вид веретена и остриём вверх ушло в небо. Да, это они умеют – пускать дым. А ещё откусывать от тебя кусочек за кусочком, обдавая живым дыханием, чтобы… Нет, о перспективах думать не будем – чревато. Надо выяснить, чего он хочет, прикинуться простачком, заставить его потерять бдительность, а потом-таки воткнуть копьё ему в… Копьё лежало неподалёку – пара саженей. Эта тварь не удосужилась развести нас подальше друг от друга. Зря. Я, чёрт меня дери, профессионал, а не сопливый щеня. Только рассчитать надо всё правильно.
    Я как бы невзначай привалился на правый бок, расслабил левую руку и зевнул будто бы от скуки.
    – О чём говорить будем?
    – О жизни…
    Естественно, о чём ещё можно говорить с драконом? Сначала о жизни, потом о вине, потом о женщинах – нормальный мужской разговор. Обычный. Стоит ли вообще заводить его, если заранее знаешь все вопросы и ответы?
    – …или о смерти.
    Тоже верно. Если в конце разговора тебя съедят, то почему бы не поговорить о будущем? И хотя это будущее рисуется в образе большой кучи, главное, я однозначно попаду туда, куда направлял своё копьё.
    Не надо было вспоминать о копье. Ох, не надо! Дракон будто услышал мои мысли, подцепил копьё кончиком хвоста и отшвырнул его далеко в реку. Я проследил глазами за его полётом и вздрогнул, когда оно с громким плеском ударилось о воду. И интуиция шепнула, добивая надежду: прощай.
    Прощай, кивнул я. Теперь точно всё, разве что действительно поговорить с этим чудищем, продлить, так сказать, агонию.
    – Знаешь, - я постарался найти наиболее вечную тему для разговора, - в жизни бывает столько всяких… как бы тебе это объяснить… нюансов что ли… Не всегда тебе точно известно, что скрывается за тем или иным поворотом. И случается так, что бежишь ты, бежишь и вдруг – бах – стена! Остановиться ты уже не успеваешь, свернуть невозможно, а перепрыгнуть сил нет. Что получается?
    – Хреновина, - вздохнул дракон.
    – Правильно – очень большая и серьёзная хреновина. И у тебя только два варианта: или разбиться, или пробить…
    – Стену?
    – А иначе – всё! – развёл я руками. – Вот и приходится изворачиваться, наговаривать на друзей, обманывать близких… Ну, ты же понимаешь, что стена – это всего лишь образ, который в сущности является нашими жизненными проблемами?
    – Как Наставник?
    Я замялся.
    – Нууу… можно и так сказать, если, конечно, смотреть на жизнь с твоей точки зрения.
    – А разве можно смотреть на жизнь с разных точек? – дракон снова вздохнул и выпустил облако в виде стрелы.
    – Наверное. Почему бы нет? Ведь жизнь у каждого разная, своя, и смотреть на неё приходится по-своему.
    – Нет, - не согласился дракон. – Жизнь для всех одинаковая. Смотри: она или есть, – в его четырёхпалой лапище вдруг появилась обезьянка. – Или её нет, - он сжал пальцы в кулак, обезьянка даже не всхлипнула. – А стену, - он покачал головой, - стену пробить нельзя. На то она и стена.
    Да, пример убедительный, такую лапу захочешь – не прошибёшь. Я сглотнул, сочувствуя обезьянке, потом спросил:
    – А что тогда можно?
    – Скорость сбросить пробовал?
    Хм… В самом деле, почему бы нет. Идёшь себе не спеша, напеваешь, семечки лузгаешь, и каждую стенку издалека видишь. Но…
    – …тогда ведь ничего не успеешь.
    – Не успеешь, - согласился дракон. – Чем-то приходится жертвовать.
    – Легко сказать, - усмехнулся я.
    Жертвовать. Чем я готов пожертвовать ради… Какой большой выбор: ради себя, ради женщины, ради всего святого… Очень много жертв. Задумаешься.
    – Легко сказать, - повторил я. – Сам-то часто жертвуешь? Например, аппетитом своим? Местный шаман на тебя жаловался, весь народ, говорит, в округе сожрал.
    – Да что я там съел, - отмахнулся дракон. – Парочка коров да худосочный старик. Он бы всё равно помер на следующей неделе, а так в дело пошёл, – и засмеялся вдруг:
    – Гы-гу-га-гы, гы-гу-га-гы!
    Такой смех у стороннего человека может вызвать разве что удивление, в крайнем случае, ужас, но мне почему-то тоже захотелось рассмеяться, и я подхватил:
    – А-ха-ха, а-ха-ха!
    И так мы смеялись некоторое время, а потом разом остановились.
    – Но кушать, однако, хочется, - сказал дракон и окинул меня плотоядным взглядом.
    Значит, разговор подходит к концу. А я уж было подумал, что мы подружились… Если только предложить ему что-то взамен…
    – Слушай, - я оглянулся на деревья, за которыми пряталась напарница, и снизил голос до шёпота. – Есть тут у меня одна. Надоела – сил нет. Может ты её того? Поужинаешь?
    Ответ меня озадачил.
    – Не за что её есть.
    – То есть как это? Это чтоб тебя съели нужно ещё и постараться? А старика того? А меня?
    – И старика того, и тебя, - кивая, подтвердил дракон. – И шамана вашего собакоголового. Я вас б... – он хотел добавить крепкое словечко, но сдержался.
    По щеке прокатилась капля пота. Ну и жара. Хорошо, что я в повязке, а то в штанах и рубахе давно бы спарился. Погодка здесь конечно… Солнце уже к горизонту клонится, а печёт будто сумасшедшее. Старается. Как здесь люди живут – не понимаю. Но я бы тоже пожил. Немножко, чуточку… хотя бы.
    Я почувствовал, как внутри меня разгорается отчаянье. Нехорошее это чувство, сложное; после него чаще всего со стыда сгореть хочется. Но пусть с ним, терять мне уже нечего, так что наговорю этому людоеду гадостей на прощанье.
    – Сволочь ты! Гадина последняя! Теперь я понимаю, почему Наставник вас в клетках держит!
    – Ты о чём?
    – Нельзя вас выпускать, вы столько народу пожрёте! Дай вам волю – вы и Наставника… Но Наставник вам не по зубам, нееет. Не дотянетесь вы до него своими клыкастыми харями!
    – Брось, - отмахнулся дракон и вдруг оскалился. – Да если хочешь – Наставник сам нас выпускает, специально. А ты как думал? Чтоб таких вот!.. И как этот шаман, и других! Эх ты, лапоть. Наставник – он… - морду его исказила болезненная гримаса. – Он всё знает. Он же Наставник. А мы… Он всегда был, всегда. А нас, да и вас… Да что там, - он задрал голову и шумно выдохнул.
    Отчаянность моя упорхнула, и я в недоумении воззрился на дракона. Признаться, его откровения поразили меня не меньше, чем смех, поэтому я спросил осторожно:
    – Это ты чего сейчас такое сказал?
    – Да так… Всё уже было. Раньше. Когда-то. Ничего не меняется, даже слова, - он выпустил облако дыма похожее на копьё и произнёс задумчиво.     – Игрушки, просто игрушки… Сначала были мы, потом пришли вы. Наступит время, и вместо вас тоже кто-нибудь придёт.
    – Кто?
    – Не знаю. Может быть опять мы.
    Честно говоря, я мало что понял из его объяснений, смутные они какие-то, не для моего разумения, однако сердечко в груди начало оживать. Наверное, опять зародилась надежда или усилился ток крови – чёрт его разберёт. Но дышать стало легче. И руна в кожаном мешочка вдруг начала пульсировать. Хорошо… Хорошо вот так сидеть на речном бережку рядом с драконом, смотреть на горизонт и надеяться на лучшее…
    Нет, не буду думать об этом. Мудрые люди говорят, что надежда как лебединое пёрышко, дунул – и оно улетело, а любая мысль и есть дуновение, в этом я успел убедится.
    Дракон вздохнул:
    – Закат-то какой сегодня…
    Я проследил за его взглядом. Да уж, закат… Солнце медленно окуналось в реку, превращая её воды в оранжево-красный перламутр – красиво – и лишь две тени нарушали эту незамутнённую огненную рябь: одна, похожая на человека, другая, похожая на дракона.
Фантастика | Просмотров: 1102 | Автор: Олег_Велесов | Дата: 21/02/15 09:33 | Комментариев: 4

    Пахло яблоками. Тонкий едва осязаемый аромат лёгкой волной накатил на окопы, вызывая к жизни воспоминания о домашнем уюте: кресло, камин, книга. Казалось бы, должно пахнуть гарью и землёй, в крайнем случае, страданием, ибо ничем иным окопы пахнуть не могут. Но... пахло яблоками. Вербными. Кисло-сладкими.
    Благодать. Яблочный аромат в такое время виделся отдохновением от усталости, от душевных тревог, неким оконцем в череде затянутых дымом и тоской дней, если хотите – радостью. Андреев закрыл глаза, попытался представить сад: яблоневый цвет, жёлтую дорожку и Катерину – белое платье, шляпка, плавный поворот головы. Ярко-алые губы…
    — Вон туды глядь, вашбродь.
    Андреев вздрогнул и открыл глаза. Фельдфебель Тугарев, приподнявшись над бруствером, указывал вперёд и вправо. Тощий кривой палец тыкался в сизый от влаги воздух как щенок в молоко – бестолково, но настойчиво.
    — Вишь, вашбродь? Не иначе проволоку тянут. Ночи им не хватило.
    Там, куда указывал фельдфебель, копошилось несколько размытых туманом фигур. Создавалось впечатление, что это призраки, которым действительно не хватило ночного времени, дабы покончить со своими призрачными делами. Что именно они делали, Андреев разобрать не мог, но в словах фельдфебеля сомневаться не приходилось. Тугарев опытный солдат, второй год на войне, и если говорит, что австрийцы тянут проволоку, значит, тянут, и ни о каком наступлении с той стороны думать не приходится.
    Андреев покивал головой, соглашаясь, и вдруг спросил:
    — Чувствуете запах?
    Тугарев потянул носом; на лице отразилось недоумение, которое тут же сменилось пониманием.
    — Так тут опосля тогдашней атаки покойнички остались, вашбродь. Сейчас ещё по-божески, а когда ветер в нашу сторону дует, такой смрад стоит, что хоть сам в могилу закапывайся. Гниют человечки-то.
    От последних слов Андреева передёрнуло. Он поспешно вынул платок из кармана шинели, поднёс к лицу. Нет, разлагающейся плотью не пахло, всего лишь воображение. Но и запах яблок исчез – растаял, будто и не бывал никогда.
    Увидев платок, Тугарев сочувственно причмокнул:
    — Эк тя скрючило, вашбродь. Ну да ладно, после первого бою привыкнешь. Ты иди покудова в блиндаж, а я, коли чего замечу, сразу тебе донесу.
    Андреев вздохнул: пожалуй, пожалуй так. В общем-то, не было никакой необходимости в его присутствии здесь, и весь сегодняшний променад не более чем фарс, попытка в очередной раз доказать сослуживцам свою значимость, или нет – полезность; полезность на этой войне, в этом окопе, на этом отдельно взятом участке любви к Отечеству.
    Не отнимая платка от лица, Андреев повернулся к боковому ходу и поспешил назад к блиндажу. Пусть австрийцы тянут проволоку, пусть Тугарев тычет пальцем в воздух – ничто из этого не имеет значения. Всего лишь будни, пустые армейские будни. К его личной полезности они никак не относятся, ибо никакой роли в судьбе государства и всей войны не играют. Так-то. А вот когда эта необходимость действительно возникнет, тогда он непременно окажется на своём месте. И не дрогнет, как думают некоторые.
    Дверь в блиндаж была приоткрыта, из щели над притолокой слабой струёй вытекал табачный дым – Валишевский опять курил папиросы. Андреев открыл дверь шире и вошёл внутрь. В небольшом помещении табачный запах чувствовался особенно сильно; он, казалось, пропитал не только воздух, но и стены, и потолок, и земляной пол. Тем не менее, платок от лица Андреев убрал, не хватало ещё, чтобы поручик Клёнов опять принялся шутить над его обонянием. Поручик, кстати, лежал на своём топчане и перебирал пальцами струны гитары, наигрывая мелодию романса «Не брани меня, родная». Получалось хорошо, Андрееву нравилось, и это было единственное, что ему нравилось у Клёнова.
    Валишевский сидел за столом, раскладывал пасьянс. За его спиной гудела печка, присевший перед ней на корточки денщик шевелил кочергой угли.
    Андреев снял шинель, повесил на вбитый в стену гвоздь.
    — Чем порадуете, прапорщик? – спросил Валишевский, не отрывая глаз от карт.
    В его голосе угадывался сарказм, поэтому отвечать не хотелось, но ответить пришлось:
    — Австрийцы тянут проволоку.
    Обыденность фразы показалась Андрееву несуразной. То же самое или нечто похожее говорил вчера Клёнов, а ещё раньше подпоручик Окунев, а до него ещё кто-то. Одно и то же каждый день, ничего не меняется, и Андреев добавил:
    — Знаете, господа, мне сегодня показалось, что в окопе пахнет яблоками. Представляете? Грязь, туман, а в окопе пахнет яблоками.
    — Вам, господин прапорщик, чего только не кажется. Креститесь, - тут же отозвался Валишевский, а Клёнов будто не услышал, впрочем, за перебором струн он и в самом деле мог не услышать.
    — Зря вы так, господин штабс-капитан, - проговорил Андреев. – Дело вовсе не в наваждении и крещение тут не поможет.
    Он подошёл к столу, сел и кивнул благодарно денщику, поставившему перед ним кружку с чаем – серая жестяная кружка, помятая, горячая – Андреев взялся за неё, но тут же одёрнул руку – слишком горячая.
    — Зря вы так, - повторил он. – Этот запах, он… Понимаете, он как память о прошлой жизни. Всё так… неправильно, неверно. Смотрите, мы даже чай пьём не из чашек, а из обычных солдатских кружек.
Валишевский отмахнулся.
    — Бросьте, прапорщик. Чай мы пьём из кружек, потому что так практичнее. Чашки при обстрелах падают и бьются. Поймите, наконец, что дань войне начинается с мелочей.
    — Просто прапорщик Андреев скучает по домашнему саду, - обрывая романс на полуноте, с усмешкой объявил Клёнов. — Подумать только какая потеря – яблоневый сад. Или вишнёвый? А, господин прапорщик?
    Андреев пожал плечами.
    — Может и вишнёвый. Дело не в названии.
    Он склонился над кружкой, подул. В том саду, который упомянул Клёнов, они пили чай из блюдцев. Горничная накрывала столик в беседке, ставила самовар, чайный прибор и домашнее варенье в глубоких вазочках. Он подносил блюдце к губам, делал глоток и, наслаждаясь вкусом чая, смотрел в смеющиеся глаза Катерины. И тоже наслаждался.
    Андреев глотнул из кружки – не тот вкус, совсем не тот.
    — Ненастоящее, - вздохнул он, и подумал: ненастоящее. Слово-то какое. Если вслушаться в него, то можно услышать звуки надвигающейся беды: ненастоящее… ненастье… несчастье… Почти как артиллерийская канонада.
    Андреев положил руки на стол, уткнулся подбородком в кулак. Дома он никогда бы не позволил себе такой позы, но на войне позы могут быть любые. Разные. Даже такие, которые в иной ситуации можно назвать нелепыми, как позы тех мёртвых солдат увиденных им однажды возле лазарета: искривлённые и застывшие. Если считать жизнь несчастьем, как сказала Катерина, провожая его на фронт, то смерть, вполне возможно, одна из форм полного счастья. А смерть на войне…
    — О чём задумались, прапорщик? – тасуя карты, поинтересовался Валишевский.
    — О счастье.
    — О чём?
    — О счастье.
    — Интересно. И что вы об этом думаете?
    Делится с Валишевским своими мыслями не хотелось, для него всё, что отмечено ореолом романтизма или философии, является чушью. Но сидеть и разглядывать собственные ладони скучно – ужасно скучно.
    — Извольте: я думаю, что счастье и жизнь несовместимы. Я думаю, что счастье в смерти.
    — Глупость какая. С такими мыслями, господин прапорщик, на войну идти нельзя – это прямая дорога на кладбище. Обратитесь к батальонному священнику, он вас полечит.
    — Вы боитесь смерти, господин штабс-капитан?
    — Я боюсь, что один из офицеров моей роты ради своих умозаключений погубит целый взвод.
    — Но я не стремлюсь к смерти. Это не так. Я хотел сказать, что умереть можно лишь ради чего-то – в этом счастье. А само состояние смерти есть отдых, покой, который вполне сравним…
    — Мне кажется, - заговорил Клёнов, - прапорщик Андреев наслушался досужих купчих на базаре. Браво, господин прапорщик, вы опустились до уровня базарной торговки. И чем торгуете? Только не говорите, что счастьем. Счастье из ваших уст смердит могилой.
    — Только без хамства, господа, - поморщился Валишевский. – И вообще, хватит об этом, иначе договоримся до дуэли. Забудьте. Неужели нет других тем для разговоров.
    — Темы может и есть, - Клёнов вздохнул и снова взял в руки гитару, - да только всё давно переговорено. А дуэль… Что ж, дуэль могла бы стать прекрасной темой для обсуждения.
    — Такие темы плохо кончаются.
    — Зато как хорошо начинаются: сад, запах яблок.
    Клёнов вновь погрузился в своё музицирование.
    Андреев выпрямился, откинулся на спинку стула. Не смотря на исходивший от печки жар, его знобило, тряслись руки и плечи. Неплохо бы выпить настой мяты, успокоится, и перестать, наконец, ввязываться в бессмысленные разговоры с Валишевским. Как не поворачивай, но штабс-капитан Валишевский, да и Клёнов тоже, законченные прагматики. Увы.
    В блиндаж, затирая плечами косяки, вошёл капитан Песков. Тучный, с длинными закрученными на казацкий манер усами, он всегда казался Андрееву этаким столпом военного дела в их маленьком фронтовом мирке. До звания капитана Песков дослужился лишь к сорока с лишним годам, что никак не могло сочетаться с успешной карьерой, тем не менее, Песков вызывал у Андреева полное доверие и, если так можно выразиться, удовлетворение.
    — Господа, прошу встать. Командир батальона! – скомандовал Валишевский, и тут же спросил участливо. – Чаю, Александр Васильевич?
    — Не откажусь, - согласился Песков и кивнул денщику. – Ну-ка, Сергуня, завари покрепче.
    Пока денщик наливал чай, Песков снял фуражку, стряхнул с неё капли воды, положил на стол.
    — Дождь пошёл, - проговорил он как бы между прочим. – Опять солдатики по колено в воде сидеть будут.
    Воду из окопов откачивали каждый день, но её от того не становилось меньше, так что дождь – шёл он или нет – особого значения не играл, однако Песков на каждом совещании в полку указывал на то, что солдатики болеют, а обещанные интендантом настилы до сих пор не доставили. Начальству подобная настойчивость не нравилась, но Пескова настроения начальства интересовали мало.
    Денщик подал капитану кружку с чаем. Песков поблагодарил, обхватил кружку ладонями и сказал, будто оправдываясь:
    — Холодновато, руки мёрзнуть, - помолчал немного, выдерживая паузу, потом подмигнул лукаво. – Всё, господа, готовьтесь, генерал Брусилов готовит наступление.
    — Слава богу! – выдохнул Валишевский.
    — Нынче в штабе как в курятнике – шумят, суетятся, - Песков сел на место штабс-капитана, сдвинул в сторону карты. – Нам поручено провести разведку боем. На рассвете силами батальона поднимаемся в атаку. Задача: обозначить огневые точки противника и глубину его обороны. Ваша рота и рота штабс-капитана Мискевича пойдут первым эшелоном, рота капитана Иванова в резерве. Цепи ставьте пореже, и скажите солдатикам, чтоб пулям кланяться не стеснялись. Уж лучше в грязи испачкаться, чем в крови. Грязь отстирать легче.
    Слушая Пескова, Андреев думал: вот и кончилось это бесплодное однообразное сидение в окопах и теперь он докажет, наконец-то, всем свою полезность, и Валишевскому в том числе. Прекратятся придирки, издевательский тон, постоянные намёки на инфантильность. А если случится погибнуть или быть раненым – значит, такова судьба. Не страшно.
    Остаток дня Андреев провёл в непривычном для себя возбуждении. Это не было тем ознобом, который он испытывал после словесных перепалок с сослуживцами. Отнюдь. Он чувствовал подъём, воодушевление, незнакомую ранее лёгкость, которая подталкивала его к действию. Андреев заглянул во взвод, предупредил Тугарева о предстоящей атаке и попросил фельдфебеля проверить людей перед боем. Потом вернулся в блиндаж, к сожалению пустой, и пил чай – горячий, невкусный и ненастоящий. Пробовал написать письмо Катерине, но слова ложились на бумагу неровно, да и не те, и он комкал один лист за другим и бросал их в печку. Денщик Сергуня, глядя на столь бессмысленный перевод бумаги, хмурился и матерился негромко.
    Ближе к ночи в блиндаж стали возвращаться офицеры роты. Андреев пробовал завязать разговор, но его не слышали или не слушали, и в ответ на раздражённое восклицание Валишевского: «Ложитесь спать, прапорщик!» – он вышел на улицу, присел на ящик из-под снарядов и долго смотрел в темноту, припорошенную чувственной сыростью. Как это красиво: чувственная сырость темноты. Почти как у Лермонтова. «Ночь тиха. Пустыня внемлет». Нет, не то… Впрочем, не важно. Есть ли вообще смысл думать сейчас о стихах? Уж лучше о жизни, о том, что было и что будет. О том, как всё произойдёт – а спать в такое время просто невозможно. Невозможно…
    Его окликнул Валишевский:
    — Вы так и просидели здесь всю ночь?
    Андреев посмотрел на командира роты, не до конца понимая, чего тот хочет, потом кивнул. Да, так и есть, всю ночь. Хотя нет, ночь ещё не закончилась. Небо по-прежнему черно, воздух по-прежнему тёмен, и не видно тонкой светлой полосы на востоке – нет ничего, что предвещало бы скорый рассвет, только шаги и звон металла. К чему бы это?
    — Поднимайтесь, прапорщик. Пора.
    Ах да… Андреев встал, расправил шинель под ремнём. Война, он на войне и скоро надо идти в бой – в его первый в жизни бой.
    Окопы были полны солдат. Андреев с трудом добрался до своего взвода, поискал глазами Тугарева. Фельдфебель появился откуда-то снизу, как чёртик из табакерки, только лицо его не было исполнено бессмысленного эгоизма, наоборот, сосредоточенность сквозила во взгляде, в мимике, в словах.
    — Вашбродь, люди собраны, оружье в порядке.
    Андреев не ответил, лишь кивнул слабо. Вспомнился последний разговор с Валишевским: что он там говорил про кладбище? И, кстати, где отец Алексий? Уж ему-то надлежит быть здесь точно. Наверное, ещё не дошёл. Или прошёл. Жаль. А Катерине так и не написал.
    — С богом, господа, - услышал он голос Валишевского.
    Штабс-капитан первым поднялся на бруствер, за ним стали подниматься солдаты. Андреев замешкался; впился пальцами в край окопа, попробовал подтянуться, но пальцы скользнули вниз, и он неловко ткнулся лицом в землю. Вспыхнуло возмущение: надо было ступеньки вырубить... Кто-то подставил ему плёчо, сверху протянулась рука.
    — Держись, вашбродь.
    Андреев ухватился за руку, неуклюже вскарабкался наверх, огляделся. Только сейчас ночь начала отступать. Воздух посветлел, потяжелел, присел в низинках вязким туманом. Фигуры солдат на фоне уходящей темноты проступали всё отчётливей, и всё отчётливей проступали очертания бесконечно длинных рядов колючей проволоки, той, что вчера днём тянули австрийцы. И ни одного кустика, ни одного клочка травы, пусть пожухшей и помятой после зимы.
    Андреев расстегнул кобуру, вынул револьвер. Сердце откликнулось на это действие резким ударом; вот и стал он частью того целого, которое зовётся войной. Прапорщик… Надо же, прапорщик. Думал ли он год назад, что наденет военный мундир, прицепит саблю и скажет знакомому миру: прощай. Странно. Что ж, посмотрим, что из этого получится.
    Зареготал пулемёт, грянуло запоздалое «ура». Солдатские цепи рванулись вперёд. Не желая отставать, Андреев ускорил шаг. Пулемёту ответили винтовки, и Андреев тоже выстрелил – раз, два, три… Несильный удар в грудь остановил его. Он опустил глаза – в шинели чуть правее пуговицы появилась дырка. Вечером её не было, он бы заметил, да и не позволил… Ноги подкосились, и он осел в грязь. Голова налилась тяжестью, начала запрокидываться, удержать её сил не было. Андреев вздохнул разочарованно и лёг на спину. Как быстро, как… и почти не больно.
    — Вашбродь! – над ним склонился Тугарев. – Ты чего? Живой что ли?
    Андреев нащупал руку фельдфебеля, сжал.
    — Тугарев… Тугарев…
    — Здесь я, вашбродь.
    — Это счастье, Тугарев, это… счастье для солдата умереть за Отечество!
    — Какое ж тут счастье, вашбродь. Тоже мне… Это обязанность, - Тугарев склонился ниже. – Щас мы тебя до лазарету отнесём. Рана так, пустяковая, не бойся. Дохтор у нас добрый… А счастье, вашбродь, оно по ту сторону войны, - и вздохнул. – Прячется.
    Крепкие руки подхватили Андреева под плечи, приподняли. Дышать стало легче. Андреев хотел сказать, чтоб оставили его здесь, на земле, что теперь он справится сам, но вместо слов наружу вырвался кашель.
    — Ты уж помолчи, вашбродь, - снова заговорил Тугарев, - ты уж помолчи. А мы тебя донесём. Мы тебя донесём.
    Андреев улыбнулся – снова запахло яблоками. Казалось бы, должно пахнуть гарью и землёй, в крайнем случае, страданием, ибо ничем иным война пахнуть не может. Но пахло яблоками. Вербными. Кисло-сладкими.

                17.10.14
Рассказы | Просмотров: 2229 | Автор: Олег_Велесов | Дата: 01/01/15 08:43 | Комментариев: 4

    Ударил набат на Часовой башне и, вторя ему, тревожно зазвонили колокола городских церквей. Посадские, те, кто не ушёл с вечера за кремлёвские стены, хватали приготовленные загодя узлы и бежали к Дмитровским воротам. Кто-то споткнулся, упал, кинулся подбирать пожитки. Истошным лаем зашёлся позабытый в суматохе дворовый пёс, забились в истерике куры. От Ковалихи потянуло гарью, поднялись дымы над Караваихой…
    – Идуть! Идуть! Татары идуть! Будет вам ныне за грехи ваши!
    Божевольный Тимошка прыгал на паперти соборной церкви Архангела Михаила пугая и без того едва живых от страха баб. Дюжий ратник, поставленный хранить порядок подле церкви, прикрикнул на юродивого, но словам Тимошка не внимал, а поднять руку на божьего человека никто не осмелился.
    – Всем, всем равно воздастся! Забыли люди в гордыне своей о Боге, и ныне ответ держать будут пред очами его!
    Тимошку лихорадило: то ли от радостного возбуждения, что мир, наконец-то, очистится от скверны, то ли от холода. Четвёртый день осени пригнал к городу тяжёлые дождевые тучи, и хотя короткий утренний дождик лишь прибил пыль на дорогах, тёплое солнышко так и не вернулось. Тучи по-прежнему закрывали небо, нависнув над крышами рваными сизыми хлопьями, обещая скорое ненастье и распутицу.
    На Часовую башню поднялся воевода. Распутица оно, конечно, ко времени. Попробуй взобраться по скользким склонам крепостного вала – не больно-то получится. Опять же дороги развезёт. Но тогда и помощи долго ждать придётся. Если идёт она, помощь эта.
    О грозящем набеге казанского хана узнали загодя. Слухи о телесной немощи великого московского князя Иоанна Васильевича подвигли Махмет-Амина на худое. Забыл, чьей волей возведён был на престол ханский, чья сила берегла от беспокойных соседей. Зашевелился, поднял голову. Решил: раз великий князь на смертном одре лежит, стало быть, вся сила русская туда же легла. Перебил купцов московских в Казани, поднял орду, призвал шурина своего мурзу ногайского...
    Конная лава подходила к городу с двух сторон: по Казанскому тракту и от Важского оврага. Подходили не спеша, без визга и гиканья, и тут же растекались вдоль рва, держась, однако, на расстоянии. На приступ не шли, осматривались, хотя чувствовались в движениях и уверенность, и презрение к вставшим на пути деревянным стенам. Прямо на глазах начали расти войлочные шатры. Поле между Ковалихой и Ярилиной горой покрылось всадниками, к тучам устремились дымки походных костров. Осадных ограждений строить не стали, обошлись конными разъездами да зажгли Верхний и Нижний посады. Значит, штурм будет.
    До последнего часа надеялся воевода Хабар, что не оставит великий князь Новгород Нижний один на один против всей силы казанской – потому и не пожгли посады сами. Верили, до конца верили, что подойдёт московское войско, не даст в обиду град пограничный, не позволит чинить разруху и поруганье землям низовым. Собрал своею волей Иоанн Васильевич могучую рать и двинул её навстречу Махмет-Амину, но княжьи воеводы дошли лишь до Мурома и встали лагерем, прикрывшись от передовых татарских отрядов Окой и муромскими стенами. Прибывший третьего дня гонец передал Хабару грамоту с повелением, чтоб держался тот сколь мочи хватит, а потом бы уходил к ним на соединение.
    О чём они думают? Как держаться против такой орды, если своей рати едва две тысячи человек наберётся? Да и тех боле половины посадские. И как уйти, когда все дороги отрезаны? А жители? Бросить? Конечно, большим воеводам из Мурома виднее, что делать воеводе осаждённого города: и как осаду держать, и как пробиться потом сквозь вражьи ряды… Это не ему – им поспешать надобно. Или не понимают, что одним Новгородом Нижним Махмет-Амин не удовольствуется? Дальше пойдёт: на Балахну, на Василеву слободку, на Гороховец. А оттуда прямая дорога на Владимир и Москву. Новое Батыево нашествие пустить вздумали? Вот прознает великий князь об их своевольстве!..
    – Иван Василич, - окликнул воеводу несмелый голос. – Это… Иван Василич, там Тимошка людей баламутит. Всё смертью да судом божьим грозит... Что делать-то? Трогать его боязно… а мужики мечутся.
    Хабар обернулся. Дьяк Гусев невольно попятился под напором острого взгляда и сглотнул. Строг воевода Хабар-Симский. Молод и строг. И тридцати пяти не стукнуло, а уже городовой воевода. Не каждому подобная честь выпадает, да ещё в таких летах... Ох, как смотрит!
    – Что, с одним юродивым справиться не можете? Как же вы с татарами воевать собрались?
Гусев долго мялся, не зная, что ответить, потом вымолвил:
    – Так ить... Иван Василич, как скажешь, так и будем... С Тимошкой-то что делать?
    Вот ведь лис хитроумный. Воевода едва не выругался. Всяко извернётся, лишь бы заботу с плеч своих долой. Как взять что – это он первый, а с думой к делу подойти, так пусть другие решают. А случись что потом, можно оправдаться: то, дескать, не я, тут повыше званьем есть. Хабар вздохнул и бросил коротко:
    – Ступай за мной.
    Возле церкви Архангела Михаила собрались те, кого не забрали родственники и знакомцы, имевшие избы внутри кремлёвских стен. Бабы с ребятишками сидели на узлах, мужики тревожно шептались и поглядывали на юродивого. У церковной оградки выла простоволосая молодуха, прижимая к груди двоих малолеток; вокруг молодухи прыгал Тимошка и радостно скалился:
    – Ужо достанется тебе, ой как достанется. Громче вой, громче! Не слышит боженька плача вашего, глух он к вам отступникам!
    Воевода поднялся на паперть, встал, уперев кулаки в бока, окинул площадь взором.
    – Ну, чего собрались?
    – Я ж говорю – Тимошка народ смущает, - зашептал в самое ухо Гусев. – Иван Василич...
    – Помолчи уж. Без тебя теперь разберусь.
    Мужики заговорили разом, перебивая друг друга и подвигаясь ближе к паперти.
    – Гляди, воевода, какая силища под стены встала!
    – На поклон идти надо-ть. Не одолеть нам!
    – Авось смилуются…
    Воевода подался навстречу. Закипела вдруг обида в груди: что ж вы, псы, заскулили! Неужто разучились врагу в глаза смотреть? Но остановил себя, не дал гневу наружу выплеснуть. Не дело людей громким криком да бранью на рать подымать. Сначала подумать надо, потом судить. Вон, Митяй Рваное Ухо. Сколь раз за нрав буйный на правеже у поруба стоял, зубоскалил, пока шкуру с плеч батогами сдирали, и то взор потупил. Боится. Оно и понятно, никогда прежде не сходилось такое воинство под стены Нижнего. Шесть туменов – вымолвить-то страшно... И боятся не только за жён, за детишек, но и за себя тож. Эх, надо было, едва слух прошёл, вывозить людей за Оку, в Стрелицкий стан, да решили, обойдётся, придёт рать московская, прикроет. Не пришла.
    Хабар выпрямился. Убеждать мужиков в том, что всё образуется, не стал. Не готовы сейчас люди словам внимать. Им не слова, им вера нужна. Только где взять веру ту, коли ещё с вечера владыка Феофан её в своём возке в Суздаль увёз.
    Воевода вздохнул.
    – Вот что, мужики. Говорить, что татары стороной пройдут – не буду. Сила татарская велика, такой никто из нас ране не видывал. И пришли они не для того, чтобы красу свою показывать. Но государь наш, великий князь Иоанн Васильевич, наслышан о беде нашей и всенепременно поможет, не оставит нас милостью своею...
    – Где ж милость эта? Может в Муром сбегать, поискать? А то, поди, забыл уже!
    Площадь загудела.
    – Люди! – воевода поднял руку. – Криками да руганью мы себе не поможем!.. Да тихо вы, в самом деле!.. Криками, говорю, мы себе не поможем. То правда, что войско великого князя под Муромом встало. И что? Иной раз занесённый меч куда страшнее меча бьющего. Пусть татары помучаются, пусть думают, куда полки эти дальше двинутся. А насчёт подмоги не сомневайтесь. Был ко мне гонец от воевод великокняжеских с грамотой, и в грамоте той указано, что через пять дён войско московское здесь будет.
    – Пять дён ещё продержаться надо!
    – Да что там пять дён?! Пять дён – эка невидаль! Если татары к стенам не приступят, можно и боле выдюжить!
    – И то дело! А княжьим воеводам ты ответную грамотку черкни, чтоб, дескать, сильно не спешили. Непошто им спешить, мы тут и без их полков управимся!
    Моровой язвой разлетелся смех над площадью, и воевода болезненно сморщился.
    – Как же говорить с вами...
    – А ты не с нами говори, ты с Тимошкой. Он человек божий, он всё знает.
    Юродивый встрепенулся, словно ждал, когда о нём вспомнят. Потянулся к паперти, ткнул в воеводу пальцем.
    – Чую! Всё чую!
    Хабар только рукой махнул. Ох уж эти юродивые. Всё-то они знают, всё-то ведают. Тоже мне, птица вещая. Гнать таких надобно, или в поруб сажать – пусть там средь кандалов да стен сырых вещают.
    – Что ты чуешь? Вот прикажу плетей тебе всыпать, тогда и вправду почуешь. Поставлю у поруба и самолично выдеру… Чует он...
    – Негоже так с божьим человеком, – бросили из толпы.
    – А ты рядом встать хочешь? Так вставай, мне плетей не жаль! – воевода помолчал. – Значит так: не время сейчас языками молоть. Давайте, кто к какой сотне приписан, тот туда и ступайте. Полезут казанцы на стены, а там пусто. Оружье сотники раздадут.
    – А жён с ребятишками куды девать?! Что, так и будут на узлах сидеть?
    Хабар повернулся к Гусеву.
    – Всех находников определишь на митрополичий двор. Он всё одно пустует, а так хоть какая-то польза.
    – Как же, Иван Василич! – вздёрнул брови дьяк. – Там же добро всякое... Растащат!
    – Сделаешь, как я велел. И Тимошку запри, ну его от греха. А за добро пусть митрополит с отца Феофана спрашивает, он ему хранитель.
    Гусев покачал головой, но перечить не посмел. Ничего с этими находниками не станет, коли на воле заночуют. Не зима, перетерпели бы как-нибудь. А там, глядишь, в самом деле рать великокняжья поспеет...
    – Иван Василич, - вновь зашептал дьяк, - а что ты там про пять дён плёл? Я ту грамоту вместе с тобой читал. Нет там такого!
    – А тут как хошь читай, - усмехнулся Хабар. – Хошь со мной, хошь без меня. Но ежели не подойдёт войско через пять дён, так окромя головёшек здесь ничего не останется. Вот тебе и вся грамота.
    Дьяк вздохнул судорожно.
    – Иван Василич, что ж нам теперича... помирать?

    Опять полил дождь, на сей раз в полную силу. Тяжёлые капли ударили по крышам, по заборолам. Земля поплыла, зачавкала под ногами. С Волги потянуло холодом. Чёрные дымы пожарищ приникли, побелели, потекли прочь от города. Запах гари иссяк, и вместе с ним начала иссякать укоренившаяся было в сердце тревога. Ничего, посмотрим ещё…
    Воевода мерил шагами прясло между Северной башней и Часовой. Гусев семенил следом, едва поспевая, и всё скулил что-то про княжью грамоту. Хабар не слушал, думал о своём. Дождь – это хорошо. Считай, два дня у татар отвоевали. Покамест земля не просохнет, на вал не полезут, соскользнут. Вот ведь какая польза в дожде, мыслил ли такое? А там, бог даст, большие воеводы образумятся и придут с полками под стены Нижнего. Хотя… На них надёжа не большая. На дожди, впрочем, тоже. Свои силы искать надобно. Посадские только на стенах сгодятся: лестницу оттолкнуть или топором махнуть. Но много они без воинского уменья не намахают. А татарин – воин крепкий, с детских лет привычен саблей рубить, куда уж против него мужику с топором. Вылазку бы сделать. Навести страху на татар, пусть думают, что велика сила в городе, что духом своим не ослаблены…
    Воевода остановился. Вот здесь бы спуститься ночью, перейти Почайну и ударить по тем, кто на Ярилиной горе. Эх!.. И сразу назад, покуда не очухались. Но кого послать? Посадских? Не управятся. А ратных и без того мало. Если посекут татары людей, с кем потом на стенах стоять? Нет. Другое нужно, другое. Люди нужны. Оружья в клетях полно: и мечи, и копья, и даже наряд огненный – а людей нет. И взять неоткуда – не баб же с ребятишками к самопалам ставить.
    Дааа, самопал… доброе оружье. Жаль никто из своих к нему привычки не имеет. А то бы с вежей, да дроблёным камнем, или, скажем, железом рубленным, тут такого наворотить можно! Сам видел. Когда литвины в сече у Ведроши залп из пищалей да тюфяков учинили – так кто куда полетел. Полк князя Осифа Дорогобужского напрочь смело, хоть бы един цел остался. Хорошо хоть с боку зашли. Литвины пока развернулись, пока опять зарядили, многих тут и порубали. Жарко было. Иных потом повязали и в Нижний отправили на вечное заточение. Почитай, сотен пять, а то и боле. Сам отводил. Литвины эти сейчас бы сгодились. Сколь их ныне осталось?
    – Иван Василич, - громче заныл Гусев, - что делать-то? Нешто и впрямь смертушка у порога встала?
    Воевода досадливо поморщился.
    – Что ты как баба? Ноешь, ноешь… Скажи-ка лучше, сколь литвинов у нас в порубе сидит?
    – Литвинов? – удивился дьяк.
    – Ну да, тех, коих после Ведроши сюды сослали.
    Дьяк пожал плечами.
    – А кто ж их считает? Они все в отдельной яме сидят, никто к им не ходит. Сторожа только еду на верёвке спускают, а боле никак. Мрут, собаки. Мор, что ли, какой напал? Что не седмица, то покойник.
    – Что ж, пошли, посчитаем.
    – Бог с тобой, Иван Василич, они ж заразные. Да и как ты их считать вздумал? В яму полезешь?
    – Может и полезу. Корм ты на них отпускаешь? Стало быть, и список поимённый есть. Кто в том списке из воевод литовских значится?
    – Так, Иван Василич, список-то старый, кто жив, кто помер не ведаю. А всего двенадцать душ было. Тебе который надобен?
    Хабар помолчал, поглаживая бороду. Будто вспомнил что. Потом сказал:
    – Смоленский воевода нужен, Яков Тимофеич.
    – Этот жив… вроде.

    Поруб для пленных литвинов строили без затей: углубили вымло Зачатьевского оврага, поставили сруб, накрыли тёсом и заложили дёрном. Места хватило, чтоб едва повернуться. Литвины поначалу смеялись: в тесноте да не в обиде. Потом некоторые из сидельцев померли, в порубе стало свободней, и смеяться перестали. Ныне поруб походил на небольшой холм, в котором против Зачатьевской башни зияла чёрная дыра-вход. Когда сторожа опускали в дыру плетюху с едой, из глубины доносился хрип.
    В сторожа к литвинам определили троих посадских, из ярыг. Всё одно подати не платят, а так хоть какая-то польза городу. Да и им тоже: сыты и при деле. Поставили навес от непогоды, дали короб под припасы.
    – Полазь ставь, – велел воевода, подходя к порубу.
    Сторожа подхватили лежащую тут же лестницу, начали опускать. К дыре склонился Гусев, сморщился, учуяв тянувшийся из поруба смрад, крикнул:
    – Эй, живы ещё? Яшку Тимофеева сюды давайте, воеводишку смоленского. Да шевелитесь, нам ждать неколи.
    Ему не ответили. То ли не расслышали, то ли не захотели отвечать.
    – Эй, чего молчите? Я ведь и по-иному могу. Вот велю воды не давать!
    – А кто спрашивает? – наконец откликнулись из поруба.
    – Воевода спрашивает, Иван Василич Хабар-Симский!
    Внизу зашептались, потом лестница дрогнула, скрипнула под тяжестью тела, и из дыры появился человек. Хабар пригляделся: волосы седые, спутанные; вместо кафтана – рубище. Лицо серое, будто мукой ржаной присыпанное, глаза без света дневного замутились. И ведь не стар ещё, с отцом погодки… Да, поизносились сидельцы литовские за пять лет, опаршивели. На людей боле не походят.
    Литвин отвёл со лба грязные волосы, прищурился, вглядываясь в человека перед собой.
    – Ты, что ли, Хабар?
    – Давайте его под навес, - кивнул воевода ярыжкам. – И рогожей прикройте, не хватало чтоб простыл.
    Ярыжки схватили пленника под руки, волоком затащили под навес, посадили на короб.
    – Здравствуй, Яков Тимофеич.
    – И тебе поздорову, Иван Василич, - литвин глубоко вздохнул, пробуя на вкус свежий воздух, и мотнул головой. – Вот ведь встреча какая. Мнилось ли?.. Батюшку твоего помню, Василия Фёдоровича, не единожды с ним в сече сходились. Достойный был муж, сильный. Всегда поперёд дружины шёл, - Яков Тимофеич улыбнулся, вспоминая былое. – Лицом ты весь в него удался, и плечами. Только вот о делах твоих слышать пока не доводилось. Ну да ничего, поправимо…
    – Мы в деяниях своих отцам нашим не уступаем! – разом вскипел воевода. – Все от единого корня идём, от русского! И полякам да литвинам с нами в славе не тягаться! Били мы вас раньше, и дале бить тоже будем!
    Пленник растерялся.
    – Что ж ты говоришь такое, Иван Василич? Я, чай, тоже русич…
    – Может и русич. Только крест ты князю литовскому целовал. Да и Смоленск твой чой-то не спешит под руку государя московского. Видать славно латиняне вас потчуют. Аль ты сам латинянином стал?
    – Побойся бога, Хабар. Я от веры православной не отказывался, – перекрестился Яков Тимофеич. – Я за веру свою с попами латинскими за грудки хватался, космы им рвал. Меня сам Казимир на кол садить обещался. Так что не срамить тебе меня перед богом! А что по разные стороны стоим, так в том не моя вина, – и махнул рукой. – Будет нам собачиться. Чего взялись-то? Не для того ты меня наверх тянул, чтоб друг дружку лаять. Сказывай, зачем из поруба доставал?
    – И то верно, - согласился Хабар, остывая, – лаяться нам сейчас не ко времени. Для лая другой час найдем, коли нужда будет, а ныне беда у нас, - он качнул головой, помолчал. – Казанский хан Махмет к городу подступил, со всей своей силой, а на стенах стоять некому. Пришёл тебя на подмогу звать.
    Яков Тимофеич усмехнулся.
    –То-то я чую не всё тут ладно. Сторожа ваши на что языкастые, а седни ни словечком не обмолвились. Видать крепко на вас навалились.
    – Скрывать не стану: худо нам. Посадские совсем духом пали, а ратных людей слишком мало, чтоб орду такую отвадить. Но есть у меня наряд огненный, тот, что мы под Ведрошью у вас отняли. Думаю приспособить его на вежах, да сверху по татарам палить, когда они на приступ ринутся. Только ставить к тому наряду мне некого. Не сподобились прежде науке такой выучиться. Вот и хочу я, чтоб ты своих людей к пищалям да тюфякам тем поставил.
     – Что, тяжело-таки без литвы? – не удержался от желчи смолянин. – Вот тебе и слава ваша.
    Воевода в долгу не остался.
    – Хочешь смеяться – смейся, рот затыкать не буду. Но когда татары в кремль ворвутся, вам тоже достанется. Или надеешься, что в порубе они вас не сыщут? – Хабар помолчал. – Нет у вас выбора. Или сгниёте здесь заживо, или татары порубают. А я слово твёрдое даю: Махметку отобьём – как есть всех на волю пущу.
    Гусев испуганно встрепенулся, потянулся к воеводе глазами, силясь сказать что-то, но смолчал, не осмелился встрянуть. Лишь вздохнул украдкой.
    Яков Тимофеич пригладил широкой ладонью нечёсаные космы и кинул на Хабара испытующий взгляд.
    – А не боишься, Иван Василич, опалы великокняжьей? Не по твоему указу мы в поруб шли, не по твоему и на волю идти.
    – Не боюсь. Моё дело город от татя сберечь, и не важно, как я того достигну. А будет на меня немилость государева, так сам перед ним и отвечу, прятаться не стану.
    Яков Тимофеич кивнул. Отец сего воеводы слово держал крепко, а сын, по всему видать, в родителя не только лицом уродился.
    – Откормиться бы не мешало. И в баньку. Сам видишь до чего истощали.
    – Баньку про вас истопим, - пообещал Хабар, – и одёжу новую справим. А вот на откорм времени нет, – и поманил пальцем Гусева. – Ты вот что, дьяк: ты сейчас вели всех литвинов от оков освободить. На постой отведи по дворам боярским и купеческим. Да гляди, чтоб никакого притеснения от бояр им не было!

    Два дня поднимали на вежи литовские самопалы. Сначала тянули на верёвках тяжёлые деревянные колоды – ложья, потом укладывали на них трубы, похожие на кадки. Ничего подобного в Нижнем не видывали, посмотреть на экое чудо сбежалась половина города. Мужики кривились, не веря в силу самопалов, а Гусев недоверчиво качал головой:
    – Этими пищалями только кошек пугать.
    Разубеждать никого не стали. Литовские огненные стрельцы лишь пожимали плечами в ответ: придёт время – увидите.
    Воевода Яков Тимофеич обошёл стены, оглядывая подступы к городу, и указал где и какие самопалы ставить. По общему сговору с Хабаром решили, что главный удар Махмет-Амин направит с Нижнего посада на Тверскую башню. Здесь и ров не так глубок, да и стены изрядно обветшали – просели под тяжестью времени, покосились. На верхнем ярусе башни поставили железную затинную пищаль, способную пальнуть на три сотни шагов, внизу установили несколько тюфяков, чтоб бить по штурмующим в упор каменным дробом.
    На третий день татарский стан зашевелился. В небо поднялась воронья стая, зависла над пепелищем, выглядывая место поспокойнее, покружила, да так и улетела за Ковалихинский овраг. К Почайне спустился всадник и призывно замахал руками.
    – Машут чего-то, - просипел Гусев. – Может мириться Махметка надумал?
    С чем приходил ханский посланник, узнать не довелось. Кто-то из посадских не то со страху, не то с натуги выпустил в татарина стрелу, едва не сбив с того войлочную мисюрку. Татарин вскинулся, дёрнул поводья и помчался обратно.
    – Ну вот, начало положили, - перекрестился Хабар. – Господи Иисусе, дай силу и укрепи духом. Не ради выгоды, не ради славы стоим на рубеже сим, но токмо ради детей и жён наших. Яков Тимофеич, - повернулся он к смолянину, - тебе оборону на Верхнем посаде держать, мне на Нижнем. И прости ты меня, коли обидел чем.
    – И ты прости меня, дурака старого. Мало ли что по недомыслию наговорить можно, не серчай.
    Воеводы обнялись на прощанье, облобызались троекратно. Чего ж теперь сторонами считаться, а кто старое помянет, тому, как говорится…
    Вдоль стены Хабар прошёл к Тверской башне и через караульный вход поднялся на площадку нижнего яруса. Четверо литвинов сыпали камень в безразмерный зев тюфяка. Два снаряжённых орудья уже стояли подле бойниц, нацеленные на Ярилину гору. Осталось только фитиль разжечь да к запалу поднести. То-то будет шуму!
    Воевода поспешил на верхний ярус. Татары, поди, уже к приступу изготовились, вот-вот пойдут. Взлетев по ступенькам наверх, Хабар выглянул между зубьями. Так и есть. С Ярилиной горы тонкими змейками спускались пешцы. Много, несколько сотен. Передовые несли на плечах лестницы, как раз впору, чтоб до заборол достать. От Благовещенского монастыря бодрой хлынцой шли отряды конных стрельцов. Эти на стены не полезут, будут кружить вдоль рва, бить издали стрелами, прикрывать своих. Тоже много. Задождят стрелами – не высунешься.
    Воевода выпрямился. Ничего, и для вас гостинец припасён. Каждому хватит.
На Верхнем посаде вдруг громыхнуло, аж под ногами затряслось. Ратники, незнакомые с огненным боем, побелели лицами, и только литвины понимающе переглянулись.
    – Тюфяки заговорили.
    Хабару слышать голоса самопалов уже доводилось. При Ведроши сам мало под их разговор не попал. Сразу вспомнилось, как валились, будто ржаные колосья под серпом, сотни передового полка, и как стон полетел над полем… Тяжко… Нет ничего радостного в том, когда говорят тюфяки, пусть даже с татем.
    – Наши-то чего молчат?
    – Не время ещё, - откликнулся литвин. – Тюфяк бьёт недалече, зато сразу полсотни народу положить может. Погоди, подойдут ко рву… А вот пищаль хоть и палит одним куском железным, а только летит тот кусок на перестрел и дале и сразу наповал разит. Никакая бронь не спасёт.
    – Наповал, говоришь, - Хабар закусил губу и долго вглядывался, прищурившись, в сизую рябь над Ярилиной горой. Потом указал на склон. – Вишь, там, под бунчуком? Сердцем чую, сам Махметка и шурин его мурза ногайский. Попадёшь?
    Татары стояли за Почайной, в двух перестрелах от башни. Один в золочёных доспехах, другой в серебристом куяке. Кто есть кто – поди разбери с такой дали, но то, что не простые воины – видать явно.
    – А чего не попасть, попаду, – с задором отозвался литвин. – Зелья только поболе надо, - и велел помощнику. – Ещё долю добавь.
    – Разорвёт пищаль-то! – опешил тот.
    – Не разорвёт. То добрая пищаль. А ты, коли страшишься, сойди вниз. И все пусть сходят, один управлюсь.
    Стрелец склонился к пищали, долго щурился, выверяя расстояние, подбивал колышки под колоду, доворачивал посолонь…
    – Ты бы, воевода, тоже ушёл. Чем бес не шутит…
    – В беса не верую. Давай, пали.
    – Как знаешь… Отойди в сторонку, - и протянул фитиль к запалу.
    В тот раз, у Ведроши, звук пальбы показался Хабару далёким грозовым раскатом – где-то там, за рекой, разразились тучи очищающим дождём... Сейчас громыхнуло так, будто молния рядом ударила. Пищаль развернуло и отбросило назад. Башню накрыло облако дыма, уши заложило, запахло серой.     Хабар прильнул к зубьям, силясь разглядеть сквозь дым: попал или не попал? Не верилось, что попадёт, далеко уж больно. Не каждый стрелец дострелит, а если и дострелит, так стрела лишь скользнёт наконечником по кольчуге и отскочит, даже не оцарапает. Но вдруг?
    Дым скручивался в широкие завитки и не спеша расплывался по сторонам. Будто терпение испытывал. Наконец, проступили очертания горы и покосившегося бунчука. Рядом стоял человек, обхвативши голову ладонями, второй недвижно лежал подле…
    – Попал, попал! – закричали с нижнего яруса.
    Для верности воевода взмахнул рукой, отгоняя остатки дыма – не чудится ли? Нет, не чудится. И в самом деле лежит.
    К бунчуку сбегались татары. Будет сегодня плача во вражьем стане – не уберегли… Тоскливо запел рог, завыла собака. Пешцы, побросав лестницы, карабкались назад в гору. Даже до рва дойти не успели, не отведали приготовленного угощенья… Ну да бог с ними. Не ныне, так вдругорядь. Не последний раз наваливаются, почуют ещё на себе новую силу.
    Хабар похлопал ладонью по пищали – вот она заступа Божия! – и повернулся к стрельцу.
    – Как звать, удалец?
    – Батюшка с матушкой Федькой кликали, - усмехнулся тот.
    – Фёдором, стало быть, - кивнул воевода. – Спасибо тебе, Фёдор, литовский стрелец, - и уже спускаясь с башни, сказал неведомо кому. – Не, сегодня боле не полезут…

    Гусев бежал вверх по Тверскому съезду. Небо на востоке только-только начало розоветь, разбуженное громкими петушиными криками, и по всем приметам сходилось, что новый день будет солнечным. Давно бы так, а то всё дожди, дожди…
    Добежав до воеводского подворья, дьяк остановился, перевёл дыхание и закричал, стуча кулаком в ворота:
    – Воевода, воевода, уходят татары! Уходят!... Радость-то какая, радость-то!..
    Прижался лбом к дубовой плахе, всхлипнул.
    – Господи, радость-то какая, радость... – и заплакал.

            Пояснительный словарь:
    Божевольный – юродивый
    Бунчук – длинное древко с шаром или острием, прядями из конских волос и кистями на верхнем конце
    Вежа – башня
    Вымло – начало оврага, небольшая яма
    Заборола – верхняя часть крепостной стены, прикрытая деревянным настилом для защиты от дождя и стрел
    Клеть – не отапливаемый сруб, кладовая
    Куяк – чешуйчатый панцирь
    Находники – переселенцы, беженцы
    Перестрел – на Руси мера длинны, равная среднему полёту стрелы, около 120 метров
    Пищаль – возможно, от польского pistula – «дудка». Вес вместе с колодой 50-120 кг. Заряжали с казённой части свинцовой пулей либо куском железа, дальность выстрела 200-300 метров
    Полазь – хозяйственная лестница
    Прясло – участок стены между двумя башнями
    Седмица – неделя, семь дней
    Стрелец – стрелок из лука. Не путать с лучником – мастером по изготовлению луков
    Тумен – тьма; десять тысяч
    Тюфяк – от персидского тюфенг, тупанг (труба). Вес вместе с колодой – до 15 пудов. Заряжали с дула битым камнем, дальность выстрела – 100-150 метров
    Хлынца – на Руси конный аллюр, примерно 8-10 км. в час
    Ярыга (ярыжка, ярыжный) – бедняк, не владеющий ремеслом, исключённый из посадского тягла; за мизерную плату выполнял мелкие поручения полицейского характера (земской ярыжка), либо занимался чёрной подённой работой

31.07.09
Рассказы | Просмотров: 991 | Автор: Олег_Велесов | Дата: 24/12/14 15:57 | Комментариев: 4

    От Инютиных Мхов до Бабьего Омута двенадцать вёрст, крепкой лошадке в самый раз добежать засветло, не забывай только в тулуп кутаться да на мороз кряхтеть. Вдоль по обочинам плывут сугробы высотою в пояс и вереницы почивших в покое сосен. Кругом тихо, лишь снег скрипит под полозьями, а солнца свет так и блещет, и, кажется, нет ничего краше, чем жёлтые искры на белом покрове…
    Но это когда на душе просто и не давит ничто, а когда с места беда сдвинула, то и тишина в тягость, и солнца много не надобно.
    – Так и есть, - вздохнул Осмол.
    – Чего баешь? – обернулся Матвейка и кивнул, соглашаясь. – Вот и я об том же. А ежели не в Новый Ольгов, а в саму Рязань податься, то и вдвое против выручишь. Вот только не ждут нас в Рязани, там своих людишек хватает. Один только Тимофей Григорьев четыре лавки держит. И ладно бы он, а то ещё Самохваловы братья, да Маслов Адриан, да Мин Минич Шея, - и щёлкнул вожжами. – Но, короста, шевелись!
    Одноухий мерин всхрапнул недовольно, но шаг прибавил.
    – Я летось сунулся было, - продолжал Матвейка, - да мне харю быстро умыли. На разу и кулак показали, и кукиш. Во как! Так что я боле туды не ходок, пущай иные влазют. Мне теперича и в Ольгове торгу хватает.
    Матвейка спрыгнул с саней и пошёл сбоку, держа вожжи обеими руками.
    – Разомнусь малость, - сказал словно оправдываясь. – А ты за весь день и не присел ни разу. Хотя что тебе, бобылю, сделается, - и снова щёлкнул вожжами. – Но, короста!
    Матвейка украдкой посмотрел на Осмола – не обиделся ли? – нет, не обиделся. И то верно, чего обижаться? Бобыль он и есть бобыль, никуда не денешься. Был бы человек семейный, при хорошем хозяйстве, а так… Все пожитки, вон, в заплечной суме поместились. Это у него, у Матвейки, жена да дочка малолетняя, да полные сани добра. Какое ни есть, но богатство.
    – Богатство, – вздохнул вслух. – Какое, к бесу, богатство.
    Ноне всё, что годами нажито, что родителями особлено – всё на поток пущено. Разорение! Раньше степняк глухими местами шёл, брал наживу с наскоку и обратно в степь. Боялись, грабёжники, великокняжьего гнева, сторожились. А этот год ничего не боятся, всё подчистую выгребают, будто век голодали. Сказывают, великий князь сына своего к степнякам послал, чтоб укоротить их норов суровый, да видно княжье слово им не указ. Все украинные сёла пожгли, вот и пришлось бежать – не добро, так живот свой спасти. Эх, жаль-то как, жаль-то как всего. И двор ведь не старый, и банька, и хлев. И овин к Покрову перекрыл. Вот же напасть… А всего жальче поля под озимь сеяные…
    Матвейка встряхнулся. Чего сокрушаться до времени? Юрий Игоревич князь сильный, окоротит чужеземцев. К весне, Бог даст, вернёмся, и что пожжено, то заново отстроим – топором махать привычно. И хлеб под осень уберём.
    Осмол вдруг остановился и указал вперёд.
    – Глянь-ко Матвей Евсеич, никак идёт кто.
    Матвейка натянул вожжи, вгляделся. В самом деле: встречь шли люди, немного, семь или восемь. Шли чередой, шибко, будто запоздать боялись. Первый нёс на плече тяжёлое охотничье копьё – рогатину. Но на охотников встречники не походили: не место здесь для охоты, да и собраны по-иному.
    И сразу заныло в грудине – не разбойные ли? Сейчас самое время лиходейничать, вон сколь находников по дорогам бродит, ленивый не ограбит. Супротив большого обоза побоятся ещё, мало ли чего, а на двоих мужиков да на бабу выйти не страшно.
    Но встречники прошли мимо, лишь поумерили шаг, обходя сани краем. Матвейка взял одноухого под уздцы, чтоб не брыкнул на чужаков, и спросил осторожно:
    – Отколь будете, люди добрые?
    Ответил седой бородач с запалёнными глазами. Кузнец видно. Он бросил на Матвейку короткий взгляд и пробурчал:
    – С Порубок.
    – Ааа… Не бывал там. А куды идёте?
    – На Ложву, в ополченье.
    – Вона как… Ну ступайте. Ступайте. Бог вам в помощь.
    Дождался когда пройдёт последний и кивнул в спину:
    – Выходит, тяжко князю, одною дружиною не обойтись. Ну да ничего, нам денёчек ещё. К ночи до Бабьего Омута доберёмся, а там прямая дорожка на Муром. И никто уже нас не догонит.
    – Спешат, - будто не слыша его, сказал Осмол.
    – Знамо дело, - согласился Матвейка. – Так всегда: от беды бегут, а к беде поспешают. Но, короста!
    Мерин напрягся, с трудом срывая сани с места. Матвейка поморщился: совсем заморил лошадёнку. Остановиться бы, передохнуть. И овса нет. Чем кормить? На одном сене далеко не уедешь, да и сена чуть осталось. Вот же жисть, хоть сам в сани впрягайся…
    Из-под накинутой поверх узлов овчины выпросталась ручонка.
    – Тятенька…
    Матвейка склонился к саням.
    – Что ты, Дарёнушка?
    – Хлебца бы.
    – Потерпи, заинька, на ночь встанем – повечерим. Недолго осталось.
    Нагнулся ниже, погладил дочь по ладошке, накрыл овчиной с головой.
    – Ты вздремни покудова, всё ж быстрее…
    И вздохнул: зимний день как сон короток – не успеешь глаза протереть, а уж снова ночь. Казалось, вот только солнце светило, на чистом небушке жёлтым играло, но, глядь, темь под вздых сбирается. Хорошо ещё от снега свечает, а то и шагу лишнего не сделать. Поторапливаться надо, поторапливаться. Неровен час, не разбойные так волки нагрянут. Эти ещё хуже будут, от разбойных откупиться можно, от волков не откупишься.
    – Но, короста…
    Поёжился. Зима давила крепко: студила лицо, норовила забраться в душу, висла на бороде ледышками – и смеялась хриплым смехом из-под полозьев, будто радовалась людской беде. Что ж к ночи будет, если сейчас так заворачивает?
    – Чтоб тебя… - негромко выругался Матвейка.
    Оглянулся на Осмола, хотел спросить: каков ему торг в Ольгове – передумал. И без того в груди тяжко, а от пустых разговоров тяжко вдвойне. Огня бы развести, согреться, отвара горячего выпить. От долгого пути совсем замучился. Все замучились. Денька бы два передохнуть…
    В глубине наступающих сумерек блеснул огонёк. Дальше ещё один, и ещё. Морозный воздух отозвался лаем – звонким, переливчатым, а за ним грудной, отрывистый, будто кашель. И голоса людские. Матвейка снял шапку, перекрестился: слава Богу, дошли.
    Слева поднялись широкие тени. Матвейка пригляделся: часовня и изба на два просветца. Тиун Гришка сказывал, что Бабий Омут – сельцо на окском берегу, где исстари промышляли перевозом на другую сторону реки. Но для села уж больно пусто. Село – это когда церковь и приход на десяток дворов. А здесь? Часовня не церковь, да и избушка так себе, на охотничью заимку боле походит. Ни забора тебе крепкого, ни хозяйских построек. Напутал, видать, тиун чего-то.
    Но людей было много. Будто вся земля разом поднялась и сошлась в одном месте. Развели костры, жмутся к огню, греются. И скотина подле. От ближнего костра отлетела шавка, кинулась под ноги Осмолу, оскалилась.
    – Цыц, Клочка! – прикрикнули на псицу. – А вы, люди, откуда пожаловали?
    – С Лобачей, - отозвался Матвейка, - с Лесного Воронежу. Слышали о таком? Седмицу идём.
    – Далече однако… Ну ладно, ступайте к нам. Потеснимся.
    Люди сидели на брёвнах в полукруг от костра – вперемежку дети и взрослые. С краешку на угольях бурлила в горшках снедь. По запаху вроде рыбья похлёбка. Огрызнувшаяся на Осмола псица забыла о находниках, и тянулась к горшкам носом – но осторожно, с оглядкой на хозяина, верно, уже получала за своевольство по хребтине.
    С бревна поднялся белёсый старик в глухой свите.
    – Сани подле ставьте, чтоб на виду были. А лошадь в табун ведите. Да пусть кто-то за дровами сходит, ночь длинная.
    – Я схожу, - вызвался Осмол. – А вы устраивайтесь.
    Матвейка поднял дочь на руки, передал жене. Дарёнка отозвалась на прикосновение сонным бормотанием. Потом распряг одноухого, отвёл к табуну – голов тридцать таких же малорослых лошадок коих по нужде и в соху, и в сани впрягают. Вернулся, взял охапку сена, отнёс мерину. Жуй, набирайся сил, завтре понадобятся. Пегой кобыле, потянувшейся к сену, хлестнул варегой по морде – не лезь к чужому.
    – Эй, дядечка, - из темноты вышел мальчонка. – Ты с утреца репы принеси али капуски. Не за просто так по морозу хожу.
    – Табунщик что ли?
    – Ну.
    – Принесу, - пообещал Матвейка.
    Где-то рядом затянули песню, негромко, жалостливо. Слова показались знакомыми, вроде бы слышал когда-то. Когда? Не мать ли пела сидя за прялкой? Или это из дедовых былин, кои любил слушать затаив дыхание… Нет, не вспомнить сейчас.
    Матвейка постоял, дождался, когда мерин подберёт со снега последний клок сена и пошёл обратно.
    У костра вечеряли. Дарёнка, увидев отца, махнула ручонкой:
    – Скорей уже, тятенька. А то иначе голодный совсем останешься.
    А жена сказала, будто винясь:
    – Я хлеба коровай на общину дала.
    Добро, кивнул Матвейка, а между тем подумалось: надо будет с Осмола стребовать, чтоб свой кусок добавил, не всё ему на чужих харчах жировать. Осмол сидел тут же. Быстро, однако, обернулся.
    Матвейка повертел в пальцах ложку. Зачерпнул варева в очередь, поднёс к губам, подул. Есть не хотелось. С устатку, наверное, хотя за весь день только снегом перекусывал. Но заставил себя, сунул ложку в рот, облизнул, снова потянулся. Рябой мужичонка рядом сыто рыгнул, ткнул в бок:
    – Бражки бы.
    Кто-то усмехнулся, закивал, а старик в свите сказал серьёзно:
    – Не ко времени бражничать.
    Матвейка согласился: верно говорит старик, не ко времени. Бражка к празднику хороша, а ныне какой праздник? Слёзы… Матвейка так понял, что новые соседи сродники меж собой или из одной деревни, а старик этот за урядника. Даром что ли всем распоряжается? Рябой вон, едва его услышал, сразу голову в плечи втянул, перечить не осмелился.
    Горшки опустели быстро. Когда столь народу вместе сидит, управляться ложкой надо споро. Матвейка глянул на дочь. Дарёнка улыбалась, сияла глазёнками. Сытая. Даже рыбий хвостик приберегла от вечери, скормила псице. Думала незаметно… Матвейка погрозил пальцем: нельзя, сейчас каждый кусок беречь надо. Дитё неразумное. Зато псица так и ластится, так и жмётся мордой к детским коленям.
    Жена обтёрла горшок, набила снегом, снова поставила на уголья. Развязала котомку с припасом, вынула пучок пахучей душицы. Матвейка кивнул: отвар в самый раз будет, мёду бы ещё. Может соседи расщедрятся? Соседи не расщедрились. Увидев душицу, тоже закивали, но котомки развязывать не спешили. Ладно…
    Вода закипела быстро. Матвейка дождался, когда жена подаст чашу с отваром, вдохнул с отрадою густой травяной дух; на миг показалось – лето вернулось. Встали перед глазами луга на Воронеже, покосы. Косари впереди, плечи ходят мерно, трава ложится. Вдоль по кромке леса речка бежит, дышит свежестью. На мелководье дети плещутся. Жарко…
    Мотнул головой, опамятовал. Ныне вспоминания как и брага – не ко времени.
    – А вы недалече отсель будете? – спросил Матвейка, глядя, как жена наливает в чашу старику горячего отвара.
    – Недалече, да, - ответил тот, и кивнул благодарно. – Спаси тя Бог, милая… Вёрст пять. С утреца сегодня встали. Находники идут и идут – беда, стало быть. Вот и мы пошли.
    Поднёс чашу к губам, глотнул, пробурчал: горячо – и поставил на снег остужаться.
    – Мне сказывали, - заговорил Матвейка, - что здесь сельцо стоит. Мы и шли-то сюда, думали, запасом на дорогу разжиться. Овсом там, или сеном. А тут и деревеньки не получается.
    Старик поведал охотно:
    – Ране тут вовсе пусто было, одна лишь избёнка рыбачья стояла: соберётся кто на ловы, в ней и останавливался. С бредешком пройтись или сети закинуть – милое дело. Подходцы с берега удобные, вот и приноровились люди. Сказывали, сам Глеб Ростиславич сюды хаживал, нравилось ему, - старик пошевелил палкой угли. – Но в тот год, когда окаянный князь владимирский Рязань сжёг, а народишко на Москву угнал, спрятались здесь две бабы. Сакмогоны владимирские сыскали их, решили примучить, да бабы не дались. Прыгнули в реку и утопли. Опосля люди часовенку поставили, а само место Бабьим Омутом окрестили, чтоб память о тех бабёнках жива осталась. Рыбу ловить боле не стали, но уж больно удобен перевоз через Оку, кто с полудня идёт, тот зараз сюды попадает. Да и зимой по льду дорога хорошая: хошь вниз на Муром, хошь вверх на Коломну. Вы сами-то куды хотите?
    – На Муром, - ответил Матвейка. – Сговоримся с соседями, миром-то сподручней. Нужда заставит, так и от лихих людей, и от зверья сообча отбиться легше.
    – То верно, - согласился старик, – миром всегда легше, - и прибавил со вздохом. – А мы вот на Рязань идти надумали, отсидимся за её стенами. А там посмотрим.
    Со стороны леса донёсся топот. Свет костров лёг на закутанных в плащи вершников. Клочка ощерилась, зашлась в утробном хрипе, но кидаться, как на Осмола, не посмела.
    – Опять воеводу Корноуха нелёгкая принесла, - покривился рябой. – Вот же сыть волчья, не угомонится никак.
    – Знакомец твой? – спросил Матвейка.
    – Бес ему знакомец.
    А старик вздохнул:
    – Все дороги заставами перекрыли, лиходеи, народ в дружину скликают. Да нешто кто смерть свою прежде времени поторопит? Кукиш вам.
    Вершники остановились подле часовни, спешились. Постояли, поговорили о своём, потом двое остались с лошадьми, трое других подошли к костру. Тот, что впереди, приложил ладонь к груди и поклонился, блюдя вежливость:
    – Поздорову вам, люди.
    Как-то в Новом Ольгове Матвейка видел княжьего воеводу: тот шёл прямо, ногу ставил уверенно, на плечах лежал чёрный мятль, а весь вид показывал – не на последнем месте у Юрия Игоревича сидит сей муж. Этот же и смотрит проще, и укрывается потёртой вотулой, и вообще… Нет, не похож на воеводу. Разве что обут в сапоги, а не в лапти, но то понятно – лапоть в стремя не сунешь.
    – И тебе не хворать, - угрюмо отозвался рябой, а старик и вовсе промолчал.
    Воевода шагнул ближе, протянул руки к огню, потёр ладони друг о друга.
    – Холодно нынче, - сказал.
    – Так Варварин день, куды ж без мороза, - откликнулся Осмол. – Трещит Варюха – береги нос да ухо.
    – По-иному и не бывает, - улыбнулся воевода. – Заварварили морозы, теперича держись.
    Но улыбка сошла с лица быстро. Выпрямился, уткнул кулаки в пояс.
    – Вот что, люди, ходить околицей не буду, скажу прямо: пришёл на подмогу звать. Большое воинство со степи идёт, одною дружиною не остановим. Отправили мы слов своих до Чернигова и до Владимира, но пока там соберутся, пока обдумают – времени пройдёт много, так что выручайте.
    Он помолчал, ждал, что ответят, не дождался. Только Дарёнка вдруг поднялась с мести и вошла в права хозяйки:
    – Дядечка, а ты и есть воевода Корноух, да? Да ты садись на брёвнышко, хочешь отвару? Только у нас мёду нет.
    – Отвару? – опешил воевода, но тут же оправился. – Спасибо, хозяюшка. Рад бы за гостя тебе быть, да не ко времени, - сунул руку под плащ, вынул морковину и присел на корточки. – Вот гостинец тебе за приветливость. Она сладенькая. Съешь, и станешь такой же краснощёкой красавицей.
    – Благодарствуйте, - Дарёнка схватила морковь и крепко сжала её в кулачке.
    Корноух встал, повернулся к рябому.
    – Не надумали?
    – Ступай, воевода, с Богом.
    – Что ж… А надумаете, так идите прямиком на Ложву. Там полки собираем.
    И пошёл к соседнему костру.
    – Ишь ты, сподобился, гость нежданный, - в спину ему пробурчал старик. – О прошлый год со своими дармоедами наехал в село, едва не всех кур перебили. Да ещё похвалялись, дескать, теперича любого татя от Рязани отвадим. Вот и отваживай!
    – Ладно те ругаться, - услышал Матвейка хриплый голос. – Чай, не на соседский усад грядки полоть зовут.
    Говоривший сидел по ту сторону костра, и рассмотреть его мочи не было, но по голосу человек был явно поживший.
    – А тебе-то, Плешка, и помолчать кстати, - лениво отмахнулся старик. – А уж коли хоробр так, то и шёл бы в ихно ополченье. Там этаких дурней в самый раз ждут.
    – И пошёл бы, кабы вмоготу было. За землю любезную грех не постоять.
    Старик усмехнулся.
    – За землю, придумал же. То княжьи слова да боярски. Им терять есть что, вот и бают про землю. А нам всё одно кому бор давать – этим али иным. Пахарь всем нужен.
    – Что ж ты побёг тоды с печки-то, пахарь? Никто б тя не тронул, коли нужный такой. Да исшо людей за собой потянул.
    Последние слова старик воспринял с обидой.
    – А ну тебя… Ишь ты, сказал как... побёг я… И не побёг вовсе. Лихолетье таки переждать надо, поначалу-то кто разберёт, пахарь ты али не пахарь. Время пройти должно. А ты сразу – побёг…
    В спор никто не встревал, только рябой скривил губы, мол, опять за своё принялись, видно часто двое эти меж собой цеплялись. Матвейка тоже молчал, хотя сказать было что. Оно, конечно, правда, землю свою от татя хранить надобно. Несправедливо, когда чужаки на двор твой входят и что по нраву хватать начинают. Тут хошь не хошь, а вилы сами в руки просятся. Гнать таких со двора…
    – А пусть даже не землю, пусть иное что, - глухо ворчал, не унимался Плешка. – Опять же жёнок своих оборонить, деток. Могилки отчие. Их-то на кого покинуть?
    – Ты исшо дядьёв помяни да тёток. Да лешего с русалками.
    – А и помяну.
    – А и помяни! Думашь, плешивая твоя башка, у меня аль у иных в грудине не тянет? Исшо как тянет. Да токмо от беды краем идти надобно! Не напрямки лезть, аки дурак на рожны, а боком обойти. Тоды и помирать не надо, и жёнок с детишками сберегчи можно. Стены-то вкруг городов пошто возводили?
    – А сраму не боишьси? Люди всё упомнют: и кто на рожны шёл, и кто боком ходил. И такоже дале поминать будут.
    Старик взял со снега чашу, поднёс к губам.
    – Пусть помнют, - хлебнул. – Нам тоды уж не жить.
    Сзади подобралась Дарёнка, потянула за рукав. Матвейка поднял дочь, усадил на колени.
    – Озябла?
    – Не, - мотнула головёнкой, и зашептала в ухо. – Тятечка, а истину тот дядя баял, что я теперича красавицей буду? Я ту морковинку съела.
    – Истину, как же иначе. Вырасти токмо.
    – Вырасту, - пообещала Дарёнка.
    – Тоды спать ложись. Давай-ка с мамкой в сани, я вас овчиной укрою.
    – А ты тоже ляжешь? Нам с матушкой без тебя боязно.
    – И я тож.
    Матвейка отнёс дочь к саням, положил жене под бок, сам лёг рядом, натянул овчину на голову. Спорщики у костра утихомирились, только Плешка ещё бубнил что-то под нос, но потом и он замолчал.
    Стан замирал, отходил ко сну: кто в сани забрался, кто возле костра устроился. Разговоры стихли – тишина – лишь скотина вздыхала тревожно да собаки брехали исподволь на отзывчивую темноту.
    Матвейка прислушался к дыханию дочери: чистое. Прошлой ночью показалось – хрипит; студёно на воле, не подхватила бы лихоманку. Но нет, обошлось. Слава Богу. А старик… старик может и прав. Пахарь всем нужен, и земля тут не причём. Князь-то на что? Обещался беречь – береги, а коли не можешь, так ступай прочь. А то шлют воевод всяких, дескать, выручайте. Выручай, ишь. Нам до ваших бед дела нету, со своими бы справиться. А будут силой напирать да забижать зря, так мы на подъём легки. Не впервой. Леса за Окою великие, никто не сыщет… спрячемся…
    …от беды, от лихоманки, от беса с помелом, от лешего. Вот они… Кони седые глазастые с возом хлопьев снежных. Ударили копытами по небу, рассыпали хлопья, и запела метель как некогда бабушка: «С гуся вода, с Матвеюшки худоба. Отколь гуси пришли – туды и подте…». Чистым по белому, блистающим до небес… Рано…
    – Подымайся уже.
    Жена легонько трясла за плечо.
    – Что?
    – Заспался ты нонче.
    Матвейка выпростал ноги из-под овчины, сел. Ночь ещё висла над головой потолочной сажею, но чувствовалось – светает скоро. И вправду заспался. С полуночной стороны тёмной полосой надвигались тучи; под их нажимом Петров крест нехотя сползал на мокрый угол. Хозяйка зима поумерила ледяную прыть, не трещала боле морозом, значит, недаром кони снились. Ну, Бог даст, потеплеет малость.
    Матвейка нагнулся, зачерпнул ладонью снег, растёр лицо. Хорошо! Выпрямился, кивнул жене:
    – Достань-ко тройку репин… Да помельче ищи, чтоб в горсть убрались, – вздохнул. – Мерина пойду вызволять, заодно гляну, может, кто попутно идёт. Да сготовь чего на заутрок, потом сразу и тронемся.
    На дороге с края причитали бабы – негромко, будто скулили. Мужики скупо успокаивали их. Одна бабёнка не вытерпела, завыла в голос, и сразу завыли остальные. Следом взвились в лае собаки, принялись гонять по стану утреннюю тишину.
    – От же отродье, - не понятно на кого выругался старик.
    Проснулась Дарёнка, захныкала с испугу. Матвейка погладил дочь по голове, успокоил.
    – Ничё, то не страшно, - отыскал глазами старика, спросил, кивая на баб. – Чего это они?
    – Да… – отмахнулся тот. – Мужики, вон, соблазнились сказками воеводскими, на Ложву собрались. Вот бабы и воют. Отпевают, стало быть.
    К саням подошёл Осмол, глянул виновато.
    – Прощевай, значица, Матвей Евсеич. Дале без меня.
Матвейка промолчал, а старик оскалился.
    – И ты что ль туды? Дурень, ох дурень… Тебе-то какого рожна нать? Ни жены, ни детей, ни надела. Чего оборонять будешь?
    Осмол потупился в снег, сказал негромко:
    – Обидно мне.
    Скинул с плеча суму, положил в сани. Дарёнка потянулась к тесьме – развязать, но тут же одёрнулась: можно ли? Осмол кивнул.
    – Здесь шкурки беличьи да холста кусок. На приданое себе возьми, - и повернул к дороге.
    – Эй, воронежской, - от костра поднялся рябой. – Дожидайся. С тобою пойду.
    – Ещё один, - скрипнул старик. – Давайте, давайте, бегите. Ишь, гордые, обидно им… А мы вот не гордые, не гордые мы! К бесу… куды хотите… мы уж без вас как-нито…
    Матвейка спустился с саней, натянул на голову шапку. Поискал рукавицы, не нашёл, махнул рукою, вздохнул. От Бабьего Омута до Инютиных Мхов двенадцать вёрст. Пешему полдня пути. А потом ещё полдня на Болотино. Можно, конечно, на Воинов, а дале Парой, но Пара уж слишком петляет… А так… Если поспешить, то к послезавтрему в самый раз на Ложву выйти можно. Успеют. Непременно успеют, вона как в шаге прибавили…
    Матвейка долго смотрел в спины уходящим, благо утро поспело вовремя, и видно было хорошо, потом повернулся к жене и прошипел со злостью:
    – Ну, чё застыла? Репины-то давай.

    Многие князи местные, и воеводы крепкие, и воинство все равно умерли и единую смертную чашу испили. Ни один из них не возвратился вспять: все вместе мёртвые лежали… И стал Батый воевать землю Рязанскую, и град Пронск, и град Бел, и Ижеславец разорил до основания и всех людей побил без милости. И текла кровь христианская аки река сильная…
    (Повесть о разорении Рязани Батыем)
Рассказы | Просмотров: 969 | Автор: Олег_Велесов | Дата: 26/11/14 20:22 | Комментариев: 0

Я долго думал, стоит ли публиковать данный материал на Литсети. Исторический жанр не особо любим прозаиками, а уж поэты и вовсе обращаются к нему редко, однако столкнувшись с некоторым количеством исторических работ, решил, что стоит.

    Написать историческое произведение задача не самая простая, и дело тут не в том, что над вами могут посмеяться более осведомлённые коллеги, если вы допустите ляп, а в том, что неискушённый читатель вам поверит. И не просто поверит, а в яростных спорах с друзьями и соседями будет доказывать, что история творилась именно так, как это преподнёс в своём нетленном труде уважаемый автор Федя Погремушкин.
    Увы, читатель всегда больше доверяет художественной литературе. Чтение серьёзных исторических исследований – тяжёлая работа. Их надо не просто читать, надо вчитываться, вдумываться, а это скучно. Куда как проще взять готовый роман и погрузиться в мир былинных богатырей, ратных подвигов и занимательных интриг. А работа достаётся писателю; на то он и нужен – писатель – чтобы своим умением предоставить читателю возможность лечь на диванчик, раскрыть книгу и посмотреть: а что же такого творилось в далёком прошлом?
    А твориться может что угодно: война, любовь, козни злодеев, благородство рыцарей. Сюжет, развитие событий, герои, образы – всё в полной воле автора, и зависят только от его мастерства. Но историческое произведение, в отличие от других жанров, нуждается в духе той эпохи, которую автор взялся описать, а для этого требуется соблюдение некоторых обязательных условий.
    1. Бытовые мелочи:
    На них следует обратить особое внимание. Ни что так не помогает окунуться в прошлое, как извлечение на свет божий вещей давно вышедших из обихода. Они нужны, они необходимы, они обязательны. Когда парень встречает на пути красавицу-девицу в понёве, то сразу понимаешь, что на дворе не двадцатый век. А если человек на симпозиуме держит в руке киаф, то – прочь сомненья – это не какая-нибудь научная конференция, это древнегреческая вечеринка, и человек не какой-нибудь секьюрити, а самый настоящий виночерпий. Только не забывайте, что любой предмет нужно использовать правильно. Киаф, конечно же, половник, но половник для вина, суп им не наливали.
    И в то же время нельзя перегружать повествование деталями. Это хорошо, когда вдоль стен стоят пифийские амфоры, по углам на треногах – лампы с дельфийским орнаментом, коринфские колоны окружают перистиль… В таких случаях велика возможность, что читатель либо запутается в древних терминах, либо плюнет и пропустит эту сцену, над который вы трудились несколько дней и перелопатили массу литературы. Конечно, очень хочется показать свою эрудированность, владение темой и прочее. Но если в чашку чая высыпать всю сахарницу разом, чай от этого вкуснее не станет. Выкладывайте знания постепенно, дозировано и вовремя.
    2. Историческая достоверность:
    Возьмём, к примеру, Чингисхана. Если немного покопаться в трудах историков, то можно узнать, что будущий «Потрясатель Вселенной» вышел из рода Борджигинов и обликом своим относился к европейской расе. У него были светлые волосы и светлые глаза (борджигин – синеокий). Впервые азиатские черты у Борджигинов проявились в облике Бату-хана, внуке Чингисхана, вызвав у последнего недоумение. То же касается половцев, которых книги и кинофильмы почему-то рисуют в образе азиатов. Однако название «половцы» происходит от старорусского слова «полова» - солома. Название это наши деды дали южным соседям за цвет волос. Поэтому прежде чем браться за перо, возьмитесь за книги. Лишние знания не повредят, а потраченное время окупиться сторицей. Это касается не только внешнего облика, но всех аспектов жизни. Помните: грек никогда не наденет тунику, а римлянин перед выходом из дома облачается в тогу, потому что именно тога является знаком римского гражданства. И нельзя легионера Цезаря одеть в сегментированную лорику, ибо этот вид доспеха появился только в середине первого века нашей эры.
    3. Стилизация:
    Вряд ли стилизация потребуется для рассказа о Древнем Риме или приключениях короля Артура. В этом нет необходимости, так как вставка в повествование о басурманах архаизмов славяно-русского происхождения не добавит колорита вашему герою или тексту. Только представьте, что получится, если римский сенатор вдруг обратиться на форуме к согражданам со следующей речью: «Гой еси, добры молодцы! Слушайте меня и внимайте: пришёл тать доселе невиданный, и вздумал творить он бесчинства и поруганье люду нашему. Но не топтать врагу землю Римскую, не жечь, не рушить городов славных, ибо встанем, как один, на защиту Отчизны любимой, как завещал нам Юпитер Всеблагой Величайший!» – такое обращение, скорее, обескуражит читателя. Однако оно будет вполне уместно в произведении о Руси-матушке, и не просто уместно – необходимо. Присутствие в работе устаревших слов и оборотов поможет читателю почувствовать время. Главное – не переборщить и понимать особенности жанра, в котором вы творите. Приведённое выше обращение может звучать лишь в ироническом контексте, чтобы показать настрой героя. Довольно удачно оно прозвучит в рассказе с юмористической подоплёкой или в сказке. Для более серьёзной работы потребуются иные слова, иное построение предложений. Ну и конечно не надо забывать, что люди славной древности не говорили на современном языке. Обороты вроде: «Классный прикид, чувак» не прокатят. Необходимо избегать использования в диалогах и авторской речи слов и изречений с ярко выраженным современным окрасом либо вовсе не существовавших в лексиконе наших предков.
    4. Личное отношение:
    Перед тем, как взяться за работу, необходимо сформировать собственный взгляд на события, которые вы решили показать читателю. По любому историческому эпизоду, как правило, существует несколько летописных и документальных источников. Случается, они противоречат друг другу, относят, например, место битвы в иную область, дают различную трактовку поступкам людей и событиям. Поэтому, дабы не противоречить самому себе, теряясь в рассуждениях и действиях, определитесь: как вы лично видите ситуацию, каким источникам доверяете больше – и не отходите от этого ни на шаг. Шагнёте в сторону – и сами не заметите, как начнёте путаться и путать читателя, и в итоге у вас получится не исторический рассказ, а бутерброд из наложенных друг на друга версий.
Часто в угоду сюжету либо по каким-то иным причинам авторы так искажают историю, что остаётся только разводить руками. В небезызвестном, например, фильме «Гладиатор» от настоящей истории остались лишь имена. Изменили всё, даже смерть; а если бы римляне воевали так, как показано в начале фильма, то мы бы никогда не узнали о Риме – он исчез бы ещё на заре своего существования.
    5. Прошлое и настоящее:
    Некоторые авторы регулярно забывают, что человек прошлого своим характером, нравом и взглядами во многом отличается от человека современного. Забывают – и начинают вырисовывать образ древнерусского воина красками морского пехотинца. Или проводят разбор персонажа исходя из современных понятий о морали и нравственности. Увы, подход к прошлому с точки зрения настоящего – грубая ошибка. Общими у нас остались только понятия добра и зла, всё остальное может сильно отличаться. Причём отличия могут быть не только между человеком космической эпохи и человеком времён татаро-монгольского нашествия, но и между христианином и язычником. Вспомните своих бабушек: они бы со стыда сгорели, предложи им надеть мини-юбку. А их внучки ходят – и для современного общества это нормально.
    И последнее: нельзя просто взять и описать события, для простого описательства существуют учебники. Главный смысл исторического произведения заключается в том, чтобы дать почувствовать читателю глубину и ритм той эпохи, о которой вы пишите. Показать её внутренний мир, вкус, запах. Показать людей с их поступками, взглядами на жизнь, с их отличиями от людей современных. Помните: есть костюмированная постановка, а есть настоящая жизнь, и как будет выглядеть ваша работа – решать только вам.
Статьи | Просмотров: 1395 | Автор: Олег_Велесов | Дата: 17/11/14 18:10 | Комментариев: 18

    Люблю смотреть в чужие окна – они как чужие глаза, никогда не знаешь, что скрывается в их глубине. И никогда не знаешь, кто из двоих отведёт взгляд первым, и это завораживает; смотрю, в надежде, что на этот раз первым буду не я, но снова проигрываю. Снова. Уже в который раз. Я слишком неопытен, чтобы выиграть, слишком слаб, чтобы устоять. И на память приходят наставления мамы:
    – Не хорошо.
    – Знаю.
    Но так хочется, так хочется. Что это: простое любопытство или надежда стать частичкой той жизни, которая не сложилась? А может это подсознательная тяга к преступлению, которую вложила в нас природа – вложила и поставила вечный запрет:
    – Нельзя!
    Можно. Я боюсь произнести это вслух, но внутри всё кипит: можно, можно! И я дожидаюсь того времени, когда день переходит в ночь, и выхожу на улицу.
    Темнота мой друг. Прикрывая меня собой, она скрывает моё любопытство и даёт силу, которая позволяет спрятать стыд и забыть о морали. Дыхание останавливается, кончики пальцев немеют, в висках жёсткий счёт: раз, раз, раз… Будто бомба с часовым механизмом: раз, раз…
    Бах!
    Хлопнула створка. Удар как взрыв; я оглушённый бреду дальше, к следующему окну, к следующему взгляду. Поднимаюсь на цыпочки, подбородок удобно ложится на карниз, глаза впиваются в стекло… в застеколье…
    Что я хочу увидеть? Тёплый свет лампочки, ковёр на стене, диван, шторы. Мелодия: трам-пам-пам – старая. Жизнь идёт на пластинке по кругу, я подстраиваюсь под ритм, начинаю водить плечами. Голоса прошлых лет напевают знакомые слова, я возвращаюсь домой к чёрно-белой фотографии на стене, где мы с мамой. Она снова рядом, мне тепло, мне хорошо. Трам-пам-пам, трам-пам-пам…
    Но свет гаснет, шторы сдвигаются, музыка тает – и я кричу в темноту как в стену:
    – Откройте!
    Откройте мне дорогу обратно! Прошу вас… Но тишина как приговор – уходи. Ухожу.
    А в голове ожившие картинки: старые дома, фонари, башня. Всё смутно знакомо, как будто я был там, но забыл. Забыл что-то важное из той жизни, которой уже нет… Париж?
    Оглядываюсь. Типовые пятиэтажки, столбы вдоль дороги, тополя…
    Неправда, это не Париж. Среди бесконечно серых силуэтов не чувствуется лёгкой элегантности Монмартра, наивной и блистательно очаровательной старины Латинского квартала. Взгляд не выхватывает ярких вывесок с надписью «bistro», и никто не произнесёт сакраментальное: «Cherchez la femme»… Нет, это не Париж. Не Париж. Но, как и в Париже, здесь много чужих окон, и я иду дальше.
    …от окна к окну, от окна к окну… Я люблю смотреть в чужие окна. А они любят смотреть в меня.
Миниатюры | Просмотров: 1487 | Автор: Олег_Велесов | Дата: 13/11/14 17:48 | Комментариев: 2



    Какое оно странное… это солнце. Большое, круглое, как моё блюдечко. И цвет, как у топлёного молока. Я не люблю топлёное молоко, но та женщина, которая меня кормит, почему-то думает, что люблю. Я пытался доказать обратное: опрокидывал блюдце, прятал под кровать, закатывал под печку – но она с завидным постоянством возвращает его на прежнее место и каждое утро вновь наполняет топлёным молоком.
    Уйду. Устал я с ней бороться. Ведь жизнь прекрасна, жизнь удивительна. В ней столько интересного. Взять, к примеру, Люську: грация, обаяние, изящество – везде, во всём, от кончика хвоста до кончиков усов. А глаза? Вы видели её глаза? Один голубой, словно небо, а другой зелёный, как у ведьмы. Эта кошка – моя мечта! Каждый раз, когда я вижу её, всё во мне горит огнём. Мне бы в форточку и к ней. Поговорить, помурлыкать, спеть пару серенад. Можно и тарантеллу сплясать – я умею плясать тарантеллу. Глядишь, что-то и получится… А вместо этого приходится биться за право не пить топлёное молоко.
    Нет, точно уйду. Ну сколько можно терпеть это глумление над вкусами гурмана? И форточка постоянно закрыта. Вот как я пойду к Люське, если форточка постоянно закрыта? Как я вообще уйду, если форточка закрыта? Через дверь? Но это так банально. Эх, жизнь проходит мимо вместе с Люськой. Вон она плывёт, лебёдушка моя… Смотрит… Отвернулась… Опять смотрит… Издевается…
    Это она специально делает, чтобы я нервничал. Чтобы опять головой в стекло… Но я не буду. Хватит! Что, других кошек нет? Да полно! Взять хотя бы Муську. Нет, Муську не надо. Муська слишком уж важная, привередливая. Строит из себя королеву снежную. То ей не так, это не так. Говорят, она даже мышей не ловит, брезгует. А вот Анфиска из дома напротив – самый подходящий вариант. Простая, как арифметика. К ней, главное, подойти с правильной стороны, мурлыкнуть в нужной тональности, а дальше дело известное. И никаких люсек не требуется…
    Да-а, Анфиска та ещё штучка… А кто это там вдоль забора крадётся?.. Спина полосатая, левое ухо рваное, шерсть клочками… Васька! Васька с того конца улицы! Эй, ты, коварный, отойди от моей кошки! Отойди, кому говорят! Я ж тебе второе ухо порву! Всего порву! Люська, а ты куда смотришь? Что ты с ним нюхаешься? Что ты нюхаешься?! Он же блохастый!
    Ну погодите, доберусь я до вас. Я вас обоих!.. Вот только форточку открою… Как же она открывается? А может в дверь? Пусть банально, пусть не так романтично, зато надёжно. Надо только подойти и мяукнуть. Женщина, которая меня кормит, обязательно откроет… Или не откроет? Вчера же не открыла. Что она там сказала… Нечего шляться, на улице не март месяц… Да для меня каждый месяц март, когда я Люську вижу! Эй, кто-нибудь, выпустите меня! Выпустите!
Проза без рубрики | Просмотров: 1019 | Автор: Олег_Велесов | Дата: 13/11/14 10:42 | Комментариев: 4



    Тяга к свету движет всем живым, ибо свет и есть жизнь, поэтому я тянулся к нему, едва почувствовал себя, едва ощутил тепло материнской утробы, и моё маленькое сознание обрело чёткую цель – Свет!
    Я не знал, как это выглядит, но понимал, вернее, чувствовал, что это необходимо мне не меньше, чем соки, которыми Мать кормила меня, зародыша, осознавшего своё первое Я, и я рос, питаемый этими соками и тягой к Свету, и расправлял плечи, и шевелил ногами, а Мать радовалась моему росту и гладила меня тёплыми ладонями.
    Силы мои возросли. Я понял это, когда увидел над головой слепящий луч. Незнакомое, но такое радостное чувство охватило меня и заставило смеяться от счастья. Это и был Свет. Я узнал его, и каждая клеточка окрепшего вдруг тела возопила: Иди, Он ждёт тебя!..
    И я рванулся, что есть силы рванулся к нему! Голову стиснули каменные тиски, в глазах потемнело, рот раскрылся в безмолвном крике. Боль, какая сильная боль! Тело дрожало от страха, в сознании мелькнула трусливая мысль: Не надо! – и я потянулся назад, но что-то уже держало меня и тянуло к себе. Я отбивался, бил кулаками, пытался вырваться, сопротивляясь всё больше и больше, и цепкая хватка как будто ослабла...
    ...И в этот миг я родился. Блаженство, какое блаженство! Я возвестил об этом миру громким криком и рокотом, заставив содрогнутся всё вокруг. Людишки внизу бегали и кричали:
    – Везувий! Везувий проснулся!
    А я смеялся и кидал в них камни...
Миниатюры | Просмотров: 911 | Автор: Олег_Велесов | Дата: 13/11/14 10:19 | Комментариев: 2

                Всем бойцам и начкарам, а так же офицерам службы,
                которые, не смотря ни на что, в своих суждениях и поступках
                остаются людьми…


    Дым шёл из окна второго этажа. Серая струйка лениво выползала через разбитую форточку и рваными клочьями уходила в небо. Я взял рацию, подошёл ближе. Дом хоть и крепкий, но бесхозный: стёкла побиты, дверь на одной петле, крыльцо развалено. От трубы лишь кирпичи по фасаду. Если поджёг, то бомжи, некому больше. Печь, наверное, затопить хотели, или костёр на полу разложили, с них станет. Я кивнул Эдику, чтоб шли с Колюней в разведку, а Малому сказал:
    – Линию готовь.
    Тот бросился к отсекам как к последней надежде. Сейчас все рукава на снег вывалит, перепутает, разбирайся потом.
    – Не спеши, - осадил я его, - работай спокойно.
    Малой не услышал – выкинул рукава в сугроб, схватил ствол, уставился на меня. Руки дрожат, в глазах по медали за отвагу. Нет, так не годится. Геройство только мешает, столько глупостей через него наделали. Хотя Малому простительно, молодой ещё, не обожженный. Ему сейчас любой пожар за радость. И не понимает, дурной, что радоваться тут нечему. Я таким же был. Да что я – все. Но это проходит: кого-то время успокаивает, кого-то огонь.
    В окно выглянул Колюня Богомолов.
    – Бомжатник, командир.
    – Люди есть?
    – Никого. Сирену услышали – разбежались. Щас мы тут прольём. В пол, зараза, ушёл, но ничё, достанем.
    – Справитесь?
    – Ещё бы. Давай Малого с линией. И ломик пусть захватит.
    – Ладно, работайте, – кивнул я и включил рацию. – «Линда три», ответь «сто третьему».
    Рация зашипела:
    – На приёме «Линда три», передавайте.
    – Прибыл к месту вызова. Дом деревянный, двухэтажный, выселенный. Слабый запах дыма, предположительно мусор. Первый номер подтверждаю, дополнительных не требуется.
    – Угроза соседним строениям?
    – Угрозы нет.
    Пока я говорил, Малой вытянул линию наверх и крикнул водителю:
    – Петрович, воду давай!
    Шустрый парнишка, толк будет. Я жестом показал Эдику, чтоб поучил мальца со стволом работать. На серьёзном пожаре ствольщиком его никто не поставит, а на мелочёвке почему бы нет. Пусть тренируется. А завтра девчонке своей хвастать будет, как бабушку из огня вытаскивал и сколько раз на него горящие балки падали. И пусть вместо бабушки перепуганный котёнок, а вместо балок опилки из потолочных перекрытий – неважно. Зато в её глазах он превратится в того героя, которым сам себя сейчас чувствует.
    Я обошёл дом, посмотрел, не дымит ли где ещё. Нет, не дымит. Да и здесь дым уже не серый, а молочный, значит, добрались ребята мои до очага. Подниматься и проверять так ли всё делают, не стал. Бойцы у меня опытные, без начкара знают, что к чему. А подсказывать – только от работы отвлекать.
    Я вернулся к машине, сел на подножку. Надо подумать, как отчёт составлять, брать этот домик пожаром или мусором оставить. Вроде, инспекция говорила, что перегорают в этом месяце, опять без премии останутся. Ладно, возьму мусором.
    В дверном проёме показался Эдик, за ним Колюня. Где-то внутри дома чертыхался Малой, вытягивая линию.
    – Уже?
    – Почти. Сейчас ещё снизу глянем, для очистки совести, и можно домой, - ответил Колюня.
    – Пять минут, - кивнул Эдик. – Мы там дырку в полу расковыряли, соединили первый этаж со вторым, так что если пойдёшь туда – осторожней. Дырка большая получилась, Богомолов чуть не провалился.
    – Вы тоже осторожней, отозвался я. – Мне до пенсии год.
    – Всё путём, командир, шампанское не любим, - усмехнулся Колюня.
    Не любят они. Шутники… Я попробовал улыбнуться – не получилось. Не улыбается сегодня, не выспался. Всю ночь кто-то стучал в стекло, будто клювом: теньк-теньк, теньк. Наверное, голуби. Просились в тепло квартиры с уличной стужи. Вечером телевизор мороз обещал, вот они и стучали. И совсем не думали, что утром мне на работу. Теперь голова болит.
    Я встал с подножки и забрался в кабину. Телевизор не обманул: мороз самый настоящий, январский; за нос щиплет, только успевай прикрываться. Не люблю холод. Хорошо ещё, если в части все сутки просидишь, а если выезд? Колюня в таких случаях говорит: неплохая у нас работа, но как пожар, так хоть увольняйся. Весельчак, мать его… Мужику сорок лет, а всё ребячится. И не он один. Эдик, вон, куда уж серьёзней, а тоже нет-нет да выдаст номер. На Крещение подбил караул усесться без штанов в снег, а кто первый встанет, с того ящик пива. И ведь сели!.. Идиоты. Весь гарнизон до сих пор смеётся.
    Цирк, не работа. В часть заходишь, а в голове будто тумблер – щёлк, и ты уже не ты. Словно в клоуна превращаешься. А выходишь обратно, опять – щёлк, и всё, нормальный человек, можно в семью возвращаться. Мне психолог объяснял, что так и должно быть. Если тумблер щёлкать не будет – свихнутся все. Невозможно сутками сидеть и ждать тревоги, психика не выдерживает, вот и куражатся ребята каждый по-своему, спасают себя интуитивно… Ладно, пусть будет тумблер. Я не стал спорить, психолог в институте учился, ему видней.
    К нашему «зилку» прижалась серебристая «дэу». Принесла нелёгкая. Вот чего тебе здесь понадобилось? Ладно бы второй номер объявили, народу нагнали, было бы кем поначальствовать. А сейчас?
    Из «дэу» выбрался Женя Грошев, начальник нашей части. Интересный человек. Когда я его в первый раз увидел – маленького, тщедушного – подумал: покормить бы… А когда глазки эти ищущие на меня посмотрели, понял сразу – не сработаемся. Угадал. Впрочем, он со всей частью не сработался, я даже не подозревал, что такое возможно.
    – Докладывай!
    Пришлось и мне на мороз выбираться.
    – Нормально всё, Евгений Николаич. Бомжи печку топили, надымили малость. Ерунда…
    Глазки у него те ещё, но и уши не лучше, ибо слова мои он мимо них пропустил.
    – Как всё нормально? А почему второе отделение на гидрант не поставил?
    – Зачем на гидрант, тушить-то нечего. Евгений Николаич, у нас пять тонн воды за плечами. Надо будет, мы этот домик смоем к чертям…
    Грошев надулся.
    – Ты чего споришь? Тебе говорят делать – делай.
    Действительно, чего это я спорю? Как скажете, дорогой начальник, ради вас что угодно. И кивнул водителю:
    – Петрович, свяжись со вторым ходом, пусть на гидрат встают.
    – И магистралку пусть тянут!
    – И магистралку, - подтвердил я и добавил. – И пусть гидрант заморозят, чтоб в следующий раз, когда тут свечкой всё полыхнёт, мы без воды остались.
    Грошев сарказм мой оценил, но отвечать не стал. В часть вернётся и запишет аккуратненько в блокнотик, чтоб потом наверх о шутке моей доложить. Блокнотик у него чуть больше ладони, в зелёном кожаном переплёте. Женя его на столе у себя раз оставил, а я зашёл чего-то. Гляжу – лежит. Ну я и решил: дай-ка посмотрю, что пишет. Открыл, а там… Женя как увидел такое дело, так сначала порозовел, потом посинел, потом дым из носа пустил. А я не удивился, я и без этого знал, что он в отряд про нас барабанит.
    – Иди за мной. Посмотрим, как вы работаете.
    – Евгений Николаич, ты бы хоть боёвку одел, - остерёг я его, – испачкаешься.
    Он отмахнулся. Разумеется, зачем ему бушлат с майорскими погонами на какую-то грязную боёвку менять. Не ровен час, зеваки не поймут, кто тут самый главный. Что ж, дело хозяйское, нам, сирым, оно не по разуменью.
    Мы вошли в дом. Длинный узкий коридор завален мусором: бутылки, газеты, тряпьё. На стене плакат советских времён «Колхозной деревне – электроэнергию и радио!». В углу у лестницы поломанный сундук. И запах. Не сырой, как пишут в книжках – какая к чертям сырость, если весь дом в дырах. Пустой – так его Колюня однажды окрестил. Его вроде бы нет, но он есть, это точно. И ощущаешь его не носом, а внутренним чутьём, как опасность, ибо любой нежилой дом это большая нежилая опасность.
    – Куда? – спросил Грошев.
    Я указал на лестницу.
    – Второй этаж.
    Мои бедокуры уже успели облить всё водой, так что ступени покрылись ледяной коркой. Скользко. Грошев взялся за перила, но от суровой действительности запустения они и сами едва держались. Он повернулся ко мне, хотел сказать что-то. Но что тут скажешь? Вздохнул и, придерживаясь рукой за стену, стал подниматься.
    Второй этаж от первого ничем не отличался: тот же хлам, те же плакаты; только в комнате, где стояла печь – старый пружинный диван и дыра в полу. Не обманул Эдик – дыра большая. В такую не то что Колюня, я провалюсь.
    – Ну, и где тут очаг? – Грошев присел на корточки у печи и посмотрел в подтопок. Ума палата. Неужели он хочет найти там что-то? Хотя… почему бы нет? Был один мальчик, такой же деревянный. Нашёл. Правда искал в другом месте, но главное результат.
    – Очаг на холсте.
    – Что?
    – На полу, - вздохнул я.
    Он в самом деле не видит или придуривает? Ребята пол вскрыли, пролили, а он смотрит… Куда он смотрит? Малой и тот с первого взгляда разберётся. А здесь целый начальник части. Тушила, мать его. Это не я ему, он мне показывать должен, человек, блин, с академическим образованием.
    – Ты же говорил, печь топили.
    Судя по интонации, Женя обиделся. Значит, в рапорте не только на шутку сошлётся, но и все прошлые грехи вспомнит. И будущие добавит. Так, на всякий случай, чтоб наверняка.
    – Ну да, топили. Ни заслонки, ни поддона – уголёк выскочил, попал в щель, загорелось. Евгений Николаич, я что тебе азы объясняю? Ты сам понимать должен.
    Он покраснел; глазки судорожно дёрнулись и блеснули. Зря я ему так, лучше бы промолчал. Не буди лихо, как говорят. Погорячился. Теперь он не только на меня, но и на ребят моих рапорт накатает. Жаль. Ребят жаль. Он и так их придирками замордовал, а теперь ещё и премии лишит.
Грошев поднялся, скользнул взглядом по потолку, по стенам, склонился над дырой. Я подошёл ближе, встал сбоку. Ничего больше говорить не буду, пусть смотрит куда хочет.
    Женя провёл пальцами по обгорелым краям, нагнулся ниже, заглядывая меж перекрытий. Слишком уж низко наклонился – рука невольно потянулась придержать – качнётся чуть, потеряет равновесие, упадёт. Невысоко, конечно, но шею свернуть можно… Рука замерла. А если и в самом деле… Упадёт. Как бы случайно. На пожарах всякое бывало, падали. И списать на лёд – поскользнулся. Сколько проблем уйдёт сразу. Сколько проблем! И не осудит никто.
    Я почувствовал, что дышу громко. Слишком громко. Он тоже почувствовал, обернулся. Увидел протянутую руку и побледнел, а в глазах страх. Или просьба? Не знаю. Спина взмокла – такая жара… И никого, кроме нас. Никого!
    Я взял его за локоть, бережно, как младенца, и выдавил:
    – Осторожно, Женя. Не упади.
    Он сглотнул, обошёл меня по кругу медленно, и уже быстрым шагом – к лестнице. Потом побежал. Глаза защипало от пота… Быстро бегает. Быстро.

    Когда я вышел на улицу, Малой сворачивал рукава, а Колюня с Эдиком стояли у крылечка, курили.
    – С чего это начальник так рванул? – спросил Эдик. – Пролетел как на крыльях. Ты его ничем не обидел?
    – На нас глянул, будто мы у него трусы украли, - добавил Колюня. – Нервный какой-то.
    – Это у него синдром Наполеона, - ответил я. – Сигарету дай… Неоправданная агрессия из-за маленького роста. Если проще – мелкие мужики бабам меньше нравятся, вот и комплексуют. Да уж. А наш Наполеон ещё и туп от природы. Руководству попу лизнуть ума хватает, а с подчинёнными ладить – увы, извилины не пляшут. Вот и нервничает. К психологу ему надо.
    – Знаешь, командир, - вздохнул Эдик, – тебе тоже к психологу надо. То у тебя тумблеры, то Наполеоны – подозрительно.
    – А я думаю, лучше водки выпить, - сказал Колюня. – Литр. Или два, - и посмотрел на меня с готовностью. – Сбегать?
    Я пожал плечами. Водка на такой работе да ещё в мороз – весьма актуально. Литр, конечно, много, а вот бутылочка в самый раз. И согреешься, и душе приятно. Начальство такого не одобряет… Да пошло оно это начальство.
    – Сбегай, Колюня, - разрешил я и подмигнул водителю. – Вызывай второй ход, Петрович. Пусть подтягиваются.
Рассказы | Просмотров: 1012 | Автор: Олег_Велесов | Дата: 09/11/14 20:33 | Комментариев: 0

    Лик с иконы смотрит на меня без укоризны. Это только в фильмах показывают суровые старческие лица, по которым легко понять, что герою их гнев малым не покажется. В жизни всё не так, по-другому. Или я не герой. Но если я не герой, а лик, обращённый на меня, внешне добрее доброго, то что должно показаться мне?
    Пальцы сжимаются в щепотку и тянутся ко лбу. Господи, прости ты дурака меня грешного за мысли глупые. Иже еси на небеси… да будет твое… Уфф… Дожить до сорока и не выучить ни одной молитвы. Интересно, бог покарает меня за это или проявит доброту и простит? Наверное, простит, он же всепрощающий. Но если бог такой добрый, кто тогда горит в аду?
    Вопросы, как много вопросов. Голова раскалывается. Словно где-то в глубине черепа засел старательный плотник и стучит своим молотком, вгоняя гвозди в мозжечок – неутомимо, уверенно, с упоением – и, кажется, ни что не может остановить его. Ни что.
    Отче наш, иже еси… Помню, как бабушка читала эту молитву – негромко, скороговоркой, но я слышал и понимал каждое слово, и каждое слово отражалось в голове въедливым рекламным слоганом. Красиво. А теперь я не могу вспомнить ничего, всё перемешалось и сложилось в ребус, и почему-то возникает ощущение, что неправильно угаданное слово приведёт меня в иную сторону…
    Подхожу к плите, зажигаю конфорку. Чайник… вот он. Где-то в шкафчике оставалась коробочка с настоящим индийским чаем, совсем немного. Хорошего всегда бывает лишь чуть, крупица. Где же…
    — На средней полке.
    Да, вот она – жестяная коробочка с рыжим налётом времени по углам и на крышке. Открываю…
    — Кончился?
    Трясу головой – закончился; правильно говорить – закончился. Впрочем, не мне его учить, сам не могу запомнить простейшей молитвы.
    — Тогда водки.
    На столе появляется бутылка, скатерть шуршит, разглаживается.
    — Наливай.
    Он сидит напротив меня: худенький, с бегающими глазками. А голова белая. Но это не седина – он альбинос, вот только в глазах чёрные льдинки.
    Достаю из шкафчика стакан, наливаю, двигаю к нему.
    — Закусывать будешь?
    — Сыр и чёрного хлеба.
    Открываю холодильник.
    — Есть сырок.
    — Пойдёт.
    Он пьёт, и пока я сдираю с сырка обёртку, наливает второй стакан. Крепкий мужик, если бы не эти льдинки…
    — Ты бог или дьявол?
    Он пожимает плечами.
    — Бога нет.
    — Неправда. Если есть ты, значит должен быть бог.
    — Демагогия.
    — Логика. У каждого конца есть начало, у каждого низа – верх. Всё в этом мире чему-то противостоит, и ты противостоишь Ему.
    — Но я не дьявол, а стало быть, бога нет.
    — Тогда кто ты?
    — Я девочка.
    Её белёсые реснички хлопают в такт моему дыханию – и это возмущение. Но стоит ли возмущаться, если вопросов не становится меньше? К тому же в десять лет ты вряд ли способна возмущаться в такт дыханию, это привилегия взрослых.
    Меняю тему.
    — У тебя белое платье.
    Она шмыгает носом и снова тянется к стакану.
    — Это халат. Он всегда белый.
    Пьёт. Мелкие зубы стучат по стеклу, водка проливается, стекает на подбородок. Морщусь: маленькие рты не способны вместить двести грамм жидкости, надо дать стакан поменьше. Пробегаю взглядом по полкам. Увы, стакан у меня один – и для водки, и для чая; только когда для чая, я ставлю его в подстаканник, чтоб понятнее.
    Она вытирает рот ладонью, берёт сырок, занюхивает.
    — Сам-то?
    В бутылке остаётся немного, на два пальца, хватит, чтобы сделать жизнь легче. Но как я устал от этого, да и надоело; качаю головой – не хочу. Она понимающе кивает и цедит сквозь зубы: напилася я пьяна… Маленький кулачёк подпирает щёку, взгляд безразлично скользит по обоям, по мне, уходит к потолку. Из-под волос на висок выползает синяя жилка, начинает пульсировать, и тогда я узнаю её…
    — Светлана Георгиевна?
    Чёрные льдинки впиваются в меня со всей силой обнажённого разума, кривые морщины расползаются по скулам и металлический с хрипотцой голос назидательно произносит:
    — Крылья растут на спине и никак иначе, потому что крыльям положено расти на спине.
    Я не соглашаюсь, но не потому что не видел крыльев – я не хочу видеть спин. Они исполосованы и пробиты пулями. Крылья на таких спинах не растут. Однако деревянная указка стучит по столу, и моя правда тает в воздухе мятежным туманом.
    — Доброта надёжно смотрит тебе в глаза, а значит, она есть то, что ты хочешь.
    Опять не соглашаюсь: за деликатностью доброты невозможно разглядеть истинного лица. Кто там: бог, дьявол – нам не дано увидеть, ибо маска доброты может скрывать что угодно и кого угодно, и не обязательно то, что хотим видеть мы. Лик с иконы кивает, а Светлана Георгиевна злится и допивает водку. Стакан летит в стену, разбивается. Из чего я буду пить чай?
    В окно заплывает грозовая туча, выжимается, и потоки холодной воды смывают со стола прошлое. Мокрая майка липнет к телу, по коже бегут мурашки – холодно. Встаю, закрываю окно. Вода сверху – это так примитивно. Подбираю с пола осколки, надо склеить.
    — Тщетно.
    В уши заползают дождевые черви – шепчут, стараются меня запутать.
    — Тщщщетно.
    Они думают, я не разбираюсь в осколках. Смешно. Осколки имеют фактуру души, и значит склеить их можно любовью. Я знаю это, я в этом уверен, и черви уверены тоже и потому их шёпот созвучен ударам молотка в моей голове: тук-шшш-тук-шшш… Это похоже на мелодию, детскую. Она убаюкивает: тук-шшш…
    Хочется прижаться щекой к полу. Как хочется… лечь в угол, воткнуться глазами в плинтус и слушать это непривычное созвучие. И пусть узенькая щель между полом и плинтусом зашевелится жизнью. Рыжий таракан высунет длинные усики, разведёт их в стороны. Открою рот – он будет ему домом. А глаза мои – окнами. Слепой ветер начнёт стучать в стены и гудеть зачарованно: тук-шшш-тук-шшш…
    Пальцы снова складываются в щепотку. Отче наш… Господи, отведи! Хватаю нож, начинаю выковыривать червей. Шипение становится злобным – отчаянно злобным. Подпрыгиваю, ору:
    — По квадрату двенадцать ноль один!..
    Взрыв! В воздухе запах пыли и горелого дерева. Солдатские сапоги стучат по каменным плитам, заглушают шипение. Двое в будёновках хватают меня за руки.
    — Наш?
    — Наш.
    Перед глазами синие звёзды, они как маятники качаются влево-вправо, влево-вправо. Двуглавый рыцарь поднимает копьё, и успокоение ровным потоком разливается по жилам. Руки слабнут, ноги подгибаются. В голове слова: усердием своем да не возгордись… Смотрю вокруг себя: маленькие суетливые менеджеры в длинных одеждах внушают с амвонов прописные истины и собирают за это подношения. А бог – главный менеджер. Но он чужд материальному, поэтому ему не достаётся ничего, кроме жалоб. Иногда эти жалобы настолько ему досаждают, что он идёт и наказывает маленьких менеджеров. Кажется… кажется я понимаю, это маленькие менеджеры горят в аду…
    …горят. Как осколки… Маленькие, суетливые, острые. Чуть не доглядел – и обрезался. Кровь капля за каплей падает на мрамор; звук подземелья гулкий и вкрадчивый. В протухшем воздухе образ: яркий, искажённый – это они. Изменчивы, как мираж; искривляют время, мешают видеть… но это не важно – не важно – главное, чтоб они были!
    Иначе нечего будет склеивать.
Проза без рубрики | Просмотров: 1022 | Автор: Олег_Велесов | Дата: 29/10/14 21:17 | Комментариев: 0

    Этот дождь не кончится никогда. Холодная вкрадчивая морось навязчиво оседает на ветвях каштана, на фонаре, на полях моей шляпки. Звук тихий и чистый – стелется мягко, почти незаметно, и только по асфальту шершаво: кап-кап. Поднимаю лицо к небу, вздрагиваю от прикосновения воды к губам и улыбаюсь.
    Мне нравится дождь, нравится осень, хотя раскисшие листья под ногами выглядят некрасиво. Но я смотрю на каштаны, радуюсь их неприкрытой стройности, и вся некрасота на их фоне гаснет и становится естественной. Я раскидываю руки и начинаю кружиться, вплетая свои движения в движения дождя. И нам обоим это нравится – мне и дождю, и только редкие прохожие оглядываются на нас из-под зонтов с недоверием и опаской.
    Лишь тот…
    …вон тот мужчина не замечает нас. Он стоит у фонаря с початой бутылкой коньяка. Ему лет сорок или чуть больше, он пьёт и не пьянеет. Рыжая щетина делает его похожим на старого плюшевого мишку, которого бросили в чулан и забыли, и в нём, как в том мишке, нет ни грусти, ни обиды – он просто ждёт. Ждёт, когда о нем вспомнят.
    Останавливаюсь рядом. От танца с дождём щёки мои раскраснелись, дыхание участилось, шляпка сбилась набок. Делаю глубокий вдох, успокаиваюсь, а дождь, такой милый, галантно отступает в сторону.
    Мужчина не видит меня, кажется, он не видит ничего, кроме своего ожидания: его глаза пусты, лицо расслабленно. Из груди вырывается хрип – это дыхание; оно создаёт иллюзию жизни — но только иллюзию, потому что настоящая жизнь в движении.
    Наконец глаза его обретают цвет, он замечает меня, вздрагивает и, словно спеша извинится, протягивает бутылку.
    — Хотите?
    Хочу. Наверное. Беру бутылку, осторожно, чтобы не запачкать горлышко помадой, делаю глоток. Во рту горечь, в душе раздражение. Я кашляю, морщусь, он переминается, смотрит виновато.
    — Извините…
    Качаю головой: всё в порядке, просто я никогда не пробовала коньяк. И впредь не буду. Горячий шоколад вкуснее. Достаю из сумочки красочный буклет — на фоне дымящейся чашки какао белая роза и коробочка с зефиром, показываю ему, но он вяло усмехается:
    — Глупости. Глупости… Это только сначала всё хорошо — цветы, конфеты, ощущение праздника. Потом приходит усталость, начинаются упрёки, разочарования, хочется взять и плюнуть. Но уже поздно: общая жилплощадь, общие дети, машина, собака – и всё это надо делить, а делить не хочется. Вот и получается, что краски, которые были такими яркими, вдруг оказываются тусклыми, - он передёргивает плечами. – Но в действительности тусклыми они были всегда, с самого начала, просто в то время этого никто не замечал.
    Он говорит так, будто продолжает прерванный разговор, будто мы давно стоим под этим каштаном, пьём коньяк и говорим о жизни. Его голос глух и сер, как весь этот день. Но у дня есть надежда, что солнце выглянет снова, у голоса надежды нет.
    — Когда женщина становится слишком доступной, - он вновь усмехается, – интерес к ней пропадает. Ты начинаешь смотреть на других женщин, искать в них те краски, которые видел когда-то, находишь, но понимаешь, что они тоже тускнеют, только намного быстрее. Ты кидаешься в одну сторону, в другую, а в результате – новые упрёки, разочарования, дети, машина…
    Он встряхивает бутылку, пьёт, несколько капель падает на подбородок и по рыжей щетине скатываются к шее. Запах спирта перебивает запах дождя, и я возмущённо отступаю назад. Неправда, нельзя так думать – краски остались, надо лишь вновь их увидеть: съездить куда-нибудь вдвоём, встретить рассвет, постоять под дождём, промокнуть и прижаться друг к другу, согреться. И краски вернутся, обязательно вернутся. Но мужчина не хочет этого слышать; он допивает коньяк, ставит бутылку на асфальт.
    — Вы так приятно молчите. Моя мама также молчала. Не потому что не могла говорить – не хотела. Отец злился, а мне нравилось. Я садился возле неё на диван, она обнимала меня, гладила по голове, и мы часами сидели и слушали, как вокруг нас звучит жизнь. Это как театр: скрип половиц, шорох в углу, ходики на стене. У каждого звука своя роль, свои особенные голоса – тонкие, душевные, а порой нереальные. Вы только представьте!
    Его глаза вдруг вспыхивают, пробегают по мне: по рукам, плечам, лицу. Он уже не похож на старую игрушку – мишка уходит и вместо него появляется озорной улыбчивый Петрушка. Весёлый кривляка! Я невольно проникаюсь его озорством, и мне тоже хочется улыбнуться, и я улыбаюсь; хочется топнуть ногой по луже и крикнуть громко-громко: Дождик, я тебя люблю! Всё как в театре – искренно и непринуждённо.
Но эта весёлость длится недолго, минуту. Мужчина вздыхает, на лицо накатывает серость.
    — Я никого не хотел обидеть. Никого. Однако всё случается помимо нашего желания. Обида капает из глаз, из слов, прощальный жест – и ты остаёшься один. Удивительно: первое время ты спокоен и даже рад. Ты чувствуешь облегчение, дышишь свободно и думаешь: наконец-то! Но это обман. Отсутствие кого-то близкого, того, кто всегда рядом, сначала вызывает озабоченность, потом тревогу, а потом и вовсе начинает угнетать. Ты оглядываешься, пытаешься завязать новые знакомства, заводишь, но построить жизнь с человеком изначально чужим нельзя. Невозможно... И всё опять сводится к прежним разочарованиям и упрёкам.
    Он уже не видит меня, он говорит сам с собой и для себя; его голова опускается, взгляд замирает на пустой бутылке.
    — А потом ты привыкаешь. Ты привыкаешь, и тебе кажется, что всё должно быть именно так и ничего другого не надо. На новых знакомых ты смотришь с опаской, на старых – с недоверием. Ты закрываешь двери, не подходишь к телефону, не отвечаешь на письма. Твоё общение ограничивается начальником на работе и продавщицей в магазине, и даже телевизор не хочется включать.
    Он замолкает, смотрит долго перед собой, словно вспоминает что-то, потом говорит удручённо:
    — И больше ничего. – Поднимает воротник пальто, прячет руки в карманы, втягивает голову в плечи. Его глаза пусты, лицо расслаблено. Из груди вырывается хрип…
    Дождь стучит меня по плечу, он устал топтаться на месте и слушать слова, он хочет идти дальше. Я согласна – этот разговор лишь тратит наше время – подставляю ему руки и позволяю увести себя. Мы идём по аллее, нам хорошо вместе. Мы как прежде молчим, и только звук наших шагов ложится на асфальт неровными штрихами: кап, кап, кап-кап, кап…
Проза без рубрики | Просмотров: 2014 | Автор: Олег_Велесов | Дата: 16/10/14 16:42 | Комментариев: 0



    И угораздило меня жениться на этой дочке... на дочке этого Марка Фурия Камилла. Ведь был же выбор. Был. Была Валерия, молодая и красивая. Была Юлия, не молодая, но умная. Была Клавдия, совсем не красивая и без головы, зато папа давал латифундию в Кампании и пятьсот тысяч сестерциев на обустройство. И обещал ещё столько же, если не разведусь с молодой через полгода. Ну и кто из нас без головы? Жил бы сейчас в солнечной Кампании, наслаждался деревенской обстановкой, сочинял стихи, а по праздникам ездил в Рим к Валерии и Юлии. Но пришёл этот Фурий, сунул в нос диплом на должность квестора, ткнул пальцем в дочку и попросил провести параллели.
    Увы, молодость – это состояние, которое жаждет славы, денег и любви одновременно. Люди более зрелые выбирают что-то одно, потому что к моменту выбора два остальных у них уже есть. А у меня не было, и хотя на мордашку Фурия так себе, я провёл правильные параллели… Это я тогда думал, что правильные. Должность квестора не самая престижная, точнее, самая не престижная, зато открывает путь к безоблачным политическим горизонтам, и я повёлся. Болван. Ведь говорила мама: Квинтушка, заюшка, во имя всех богов Капитолия и египетской Изиды, будь она неладна, заклинаю тебя – ступай в школу! Но я не ходил… Да я бы и сейчас не пошёл. Писать я умею, цифры складывать тоже. Этот тупоголовый грек из Ионии дважды пожалел, что уселся играть со мной в кости. Я хоть и квестор, и жена у меня стерва, но в играх толк знаю. Я в свои кости свинец залил, и теперь у меня одни шестёрки выпадают. В школе такому не научишься.
    И вот прошёл год. Я повзрослел, поумнел, разочаровался в политике. Жена заклевала, любимая собака сдохла, тесть тоже – и сижу я в этой таверне, пью дешёвое ватиканское, закусываю каштанами, никакого продвижения по службе… Эй, кто-нибудь, хозяин, ещё кувшинчик… Благодарствую. Да снизойдёт на тебя милость Юпитера Всеблагого Величайшего. И Бахуса, покровителя несчастных квесторов. Хотя за что тебя благодарить? Вино твоё – дрянь, и сам ты как вино. И не хватайся за нож. Пусть я не на работе, но всё равно при исполнении. Так что терпи. И не косись. Думаешь, мне приятно? Как бы ни так. На душе пасмурно, в кармане пусто, дома мегера, то бишь Фурия – тоска. И всё чего хочется – капельку яда в это красное пойло.
    А ведь я стихи сочинял. Не веришь? Слушай:

        Плакали нимфы лесов над погибшим жестокою смертью
        Дафнисом, - реки и ты, орешник, свидетели нимфам, -
        В час, как, тело обняв злополучное сына родного,
        Мать призывала богов, упрекала в жестокости звезды…


    Кто, говоришь, написал? Вергилий? Надо ж… А тебя не проведёшь. Образованный? Любитель поэзии? Да если хочешь, я лучше сочинял. Только вспомнить не могу. Что-то там… э-э-э… У Тибра в камышах зелёных… или… В камышах у Тибра зелень… В-общем, про любовь. На форуме читал. Людям нравилось. Аплодировали. И на кой мне сдалась эта политика? Дурак, ох дурак… Ладно, давай ещё кувшин…
    Нет, душа поэта не должна сидеть в капкане брака. Она там умирает. Вот ты говоришь: Вергилий, Вергилий. Да где был бы твой Вергилий, будь у него такая… тьфу бы на неё и не вспоминать… А ведь мне сам Меценат дружбу предлагал. Да, предлагал. Подходит, руку тянет, говорит: «Квинт, ты настоящий поэт, будь моим другом»… Умер? Жаль… Он теперь там, я здесь. Великий был человек, покрыватель искусств. Давай за него…
    Хорошее у тебя вино… Ватиканское? Неужели делать научились… Ещё бы в кости сыграть. Будешь? Бросим пару раз. Я жену, ты таверну. Свинец? Какой свинец? Клянусь Семоном Санком, нет там… Я говорил? Да не мог я… Тогда выпьем. Выпей со мной, брат… ты мне брат, а она… Она стервь… я знаю… тихо. Ц-ц-ц-ц! Она слышит… Душа поэта… Плачу я, брат… плачу…
Сатира | Просмотров: 1102 | Автор: Олег_Велесов | Дата: 14/10/14 18:05 | Комментариев: 0

    Веретено застыло – не потому что пальцы разучились скручивать нить, нет. И не потому что приходится сидеть за куделью против желания… Ах, как играет гармошка. Наверное, Лёнька Голин, или Рябинин дядя Паша. Ни один другому не уступит. И оба уходят завтра. Кто теперь так сыграет?
    Голос гармошки оборвался, и стало слышно, как по крыше кто-то стучит. Будто птица выбивает из-под дранки жучков. Маруся прислушалась, но гармонь запела вновь, и нестройный хор потянул, заглушая стук:

            Как родная меня мать
                Провожала,
            Тут и вся моя родня
                Набежала…


    Ах, как играет… А может, бросить прялку да пойти на улицу? Говорила мама – ступай, только старики да дети по избам сидят ныне. Да и те, верно, не усидели. Вся деревня на проводы вышла. Грех не попрощаться, иначе получится, сама себя наказала. За что? Не из-за Васьки же Большакова.
    Нет. Нет-нет… и Большаков тут не при чём, ну его. Отец жаловался: рушники не вышиты – вот и надо нитей навить, а Татьяна потом петухов да олешек на рушниках тех вышьет, и красиво будет, и отцу в радость…
    Голоса становились глуше, расплывались в воздухе, мешались с собачим лаем и, наконец, вовсе стихли. Значит, ушли на тот край, к прудку. Жаль, теперь и не послушать даже.
    По крыше вновь застучали, и почти сразу с улицы долетел рассерженный голос бабушки.
    – Куды? Куды забрался, бес? Вот возьму ухват-то! Манька, эй! Выглянь-ко! Опять жених твой чудит.
    Маруся воткнула веретено в кудель, подошла к окну. Неужто Васька?
    – Кто, бабуль?
    – Да хто ж ещё? Кольша, сынок шваря топанского, будь он неладен.
    – Не, бабуль, то не жених.
    – А хто ж тоды? Пошто он, еретик, ёлку к крыше прибивает? Жених, знамо. Тож на войну собрался. Вот ведь беда, сопли до поясу, а туда же.
    Худенький паренек, оседлав охлупень, прилаживал к стамику пушистую ёлочку, и будто не слышал ничего. Трёхшёрстная кошка сидела рядом, с любопытством поглядывая на человека.
    – Слазь, говорю! Уууу, Ирод. Манька, выдь на волю!
    – Бабуль, да…
    – Выдь, говорю! – и, продвигаясь боком к крылечку, погрозила парню пальцем. – Погоди, у меня в печи чугунок стоит, вот принесу щас кипятку.
    Маруся качнула головой: что за напасть – ни один так другой – подхватила с комода цветастый плат и вышла на улицу.
    Паренёк стучал молотком, вбивая в тонкое деревце трёхвершковые гвозди – если уж вырвать кто решиться, так чтоб с крышей вместе. Вечерний воздух отзывался на каждый удар звонко и протяжно. Маруся отошла к черёмухе, обхватила плечи руками и сказала насмешливо:
    – Эй, Кольша, чего людям спокою не даёшь? Вечер на дворе, а ты по крышам лазишь. Угомонись.
    Паренёк смолчал, по-прежнему не желая кого-то замечать.
    – Слазь, чума. Слышь? А станешь дальше молчать, так я с тобой тоже боле говорить не буду.
    Угроза подействовала. Кольша опустил молоток и посмотрел вниз. Угловатые брови потянулись к переносице, а хриплый голос, совсем не подходящий к застенчивому румянцу на скулах, произнёс:
    – А как слезть-то?
    – А залазил как?
    – По лесенке.
    – Вот по лесенке и слазь. Да шевелись, а то бабуля в самом деле кипятку принесёт.
    Кольша дёрнул ёлочку, проверяя, хорошо ли держится, и полез вниз. Старенький пиджак на острых плечах запузырился, и Маруся вздохнула: ну надо же – жених. Давно ли восемнадцать исполнилось? Вот смех-то. Обломает его Васька, как есть обломает. Не посмотрит, что молод так.
    Маруся подобрала волосы и повязала плат, обернув концы вокруг шеи. Потянулась к черёмухе, сорвала ветку и махнула, отгоняя комаров.
    – Думаешь, ёлку приколотил, так я тебя ждать буду? – спросила она, глядя на Кольшу.
    – Будешь, - уверенно кивнул тот. – Подём на Тезиху, посидим?
    – Прыткий какой… Смотри, допросишься. Васька Большаков тебе голову-то открутит.
    – Посмотрим.
    – Ну да, тебе, маломерку, с Большаковым только и тягаться… Ладно, пойдём.
    Речка Тезиха текла сразу за усадами, по кромке леса. И не речка даже – ручеёк, бравший начало от Долгого болота. Рыбу здесь не ловили и бельё не полоскали, потому как вода отдавала торфом; зато тишина каждую ночь расползалась над Тезихой непуганым туманом, и, видимо, по этой причине деревенская молодёжь облюбовала её берега для своих посиделок.
    Идти пришлось узкой тропинкой, почти затерявшейся среди кустистой метлицы; мягкие пушистые венчики поднимались до пояса и навязчиво щекотали раскрытые ладони. От близкой воды потянуло сыростью, комары загудели настойчивей и злее. На заветренном небе вспыхнула звёздочка, вторая. Красиво как. Славный вечер, даже не вериться, что где-то громы гремят.
    Тропинка остановилась у обрывистого бережка и повернула вправо, к прудку. Идти дальше не хотелось, и Маруся кивнула:
    – Здесь сядем.
    Кольша скинул пиджак, разложил на траве:
    – Вот.
    И покраснел по самые брови. Маруся улыбнулась. Какой же он смешной этот Кольша. Краснеет без повода и руки колотятся, будто скирду в одиночку свалял. Но смотрит как заправский мужик, и плечами водит. Хотя плечи-то узковаты. И пушок под носом. Думает, усы отрастил. Какие же это усы? Нет, молод ещё, дитё. Ему бы к мамкиному подолу, а он женихаться.
    Маруся вдруг расхохоталась – громко, до слёз – и Кольша вскипел:
    – Ты чего?
    – Да так. – Маруся вытерла уголки глаз краешком платка. – Садись рядом что ли, а то топчешься как медведь. Всех комаров, вон, распугал.
    Кольша сел, достал кисет, клочок газеты, принялся вертеть цигарку. Выходило неумело: махорка сыпалась, смоченная слюной газета не хотела склеиваться. Наконец, получилось; Кольша похлопал по карманам и сказал растеряно:
    – Спички не взял.
    Маруся вспыхнула, в горле вновь запершило от смеха – спички он не взял. Но тут же одёрнула себя: не к добру сейчас смеяться. Парень на войну идёт, а ты... На войну. Как это? Трудно представить. Все знакомые вдруг уходят – и дядя Паша, и дядя Никандр, и Григорий Степаныч. И даже Лёнька Голин; на что уж шалопай, всех умений гармошка да хвосты конские, а тоже... на войну. Слово-то какое. Маруся повторила его про себя несколько раз: война, война – и с каждым разом усиливалась горечь на губах, будто горчицей мазнули. И щиплет…
    Но всё равно не верилось. Не верилось, что это взаправду, по-настоящему, что жизнь, к которой привыкли и которая до сих пор оставалась неизменной, вдруг станет иной, не такой как вчера, или позавчера, или в позапрошлое воскресенье. Уйдут мужики, умолкнут гармони, у прудка по вечерам станет пусто. Никто не окликнет, не подмигнёт, семечками не угостит. И песни петь не будут.
    Неправда. Не всех заберут, кто-то останется. Да и ненадолго это, закончится скоро, к осени, к Покрову, на худой конец, к Михайлову дню. А уж о том, что кто-то может не вернуться и думать не следует. И вообще, думать надо о хорошем, иначе мыслями горькими в самый раз беду накликать можно.
    Маруся махнула веткой, покосилась на Кольшу. Тот перекатывал в пальцах бесполезную цигарку и шумно дышал носом. Хоть бы баснь рассказал какую весёлую, а то приходит, молчит, смотрит в сторону. Разве так ухаживают?
    – Ты чего в такую даль кажный день ходишь? Или девки в Топане перевелись?
    Кольша спрятал цигарку в кисет, затянул тесёмку.
    – Не перевелись.
    – А чего тогда?
    – Хожу и всё.
    Сказал и потупился. Маруся покачала головой: ох, лучше бы дома осталась, проку было б больше. Или с Васькой к прудку пошла, звал же. Вот уж кто мастер песни петь и басни рассказывать. Не соскучишься. А этот молчит да сопит. Да и моложе. Ему с Натахой Гороховой или, вон, с Татьяной – по годам в самую пору.
    Кольша глянул исподлобья, спросил:
    – Чего так смотришь?
    Маруся вздохнула.
    – Зря ходишь, я на три года тебя старе.
    – Пусть, – и добавил быстро. – Санька Макаров тоже обещался ёлку для вашей Танюхи прибить.
    – А что не прибил?
    – Не знаю. Не успел. Прибьёт ещё.
    С Долгого болота прибежал холодок, колючий, будто с ледника; вдоль над Тезихой зависла мутная плёнка – пока ещё неровными клочьями, но к рассвету клочья срастутся и затянут береговые низинки серой мутью. А рассвет уже скоро, и вместе с ним новый день, в котором надо прощаться.
    – А мне председатель велел на трактор учиться, - сказала Маруся. – Половину трактористов забирают, вот и решили девок на трактора посажать. У нас сегодня одиннадцать мужиков уходят. А тебя когда?
    – На следущей неделе. Не знаю точно.
    Засвиристела пищуха, сгоняя с уставших звёзд дремоту, и словно эхом ей крик за спиной:
    – Марусь! Маруся!
    К речке выбежала Татьяна. Огляделась, увидела сестру, выдохнула:
    – Вот ты где… Мамка велела сказать, чтоб к прогону шла, щас прощаться начнут. Ой, да ты не одна, - и прыснула в кулак. – Тоды вместе идите. Да поторапливайтесь.
    И побежала обратно.
    Маруся встала, расправила юбку на бёдрах.
    – Пойдём?
    Кольша замялся.
    – Я… У нас седни тоже уходят… Так я до своих побегу. Попрощаться.
    – Беги. Конечно.
    – А я и завтре приду. Выдешь?
    – Завтра и посмотрим. Чего ж загадывать?
    Кольша взял Марусю за руку, потянулся к щеке поцеловать, но смутился и отступил. Маруся разочарованно поджала губы: ни песни петь, ни целоваться. Нет, не жених – и пошла.
    Чем ближе подходила Маруся к деревне, тем явственнее слышался звук гармони. Но теперь гармонь не пела, а плакала, будто сопереживала людскому нелепому бытию, и, казалось, не гармонист, а сама она жмёт на кнопки, изливаясь из мехов слезами расставания. И с каждым шагом в плач настойчиво вплеталось шумное разноголосье.
    – Гриша! Седунов! Ты уж пригляди за моим, сделай милость. Бог даст, вместе будете, а уж я отмолюсь. За всех отмолюсь. И за тебя, и за сынов твоих, и за Ванечку.
    – Да что ты, тётка Настя?
    – А как же? Ведь один он у меня хозяин-то мой. А ты ему крестник, ты и приглядишь.
    Голоса разнились: мужские нарочито бодрые, женские – откровенно тревожные. Только дети малые, радуясь чему-то своему детскому, с визгом носились меж взрослых, то ли не понимая, то ли не желая понимать родительских страхов.
    – Тихо вы, паршивцы…
    Маруся остановилась у запольной изгороди. Рядом, возле подвод, топтался председатель и стучал нервно пальцем по запястью, повторяя:
    – Пора, пора уже.
    Наконец не выдержал, сложил ладони рупором, прокричал:
    – Всё, мужики, на подводы! Пора!
    И гармонь сразу замолчала, а к тревоге в женских голосах примешалась суетливая озабоченность.
    – Павлуша, смотри: тут тебе носки вязанные и вареги.
    – Брось. Брось, не надо. Казённое дадут. Брось!
    – Капуски квашеной, бруснички. В дорогу. Там уж так не покормят.
    Мужья целовали жён – торопливо, вскользь, и рвались из объятий к подводам, будто спешили расстаться. В суматохе наступили на вертевшегося под ногами пса. Тот заверещал от обиды и боли, побежал прочь. Гармонь заиграла вновь, но уже бодрое, маршевое.
    – Только бы вернулись, - всхлипнул кто-то.
    Маруся обернулась. Натаха Колосова, не скрываясь, плакала, прикрывая ладонью пухлые губы.
    – Ты-то чего ревёшь? Твой батя дома остаётся.
    – Так ведь война.
    Председатель обежал глазами притихших мужиков, проверяя все ли на месте, сел на первую подводу и щёлкнул вожжами:
    – Но пошла!
    Над головами отходной молитвой прокатился стон, колыхнулась трава вдоль обочин. Пахнуло пылью, жарким ветром. Гармонь вскликнула и замолчала, теперь надолго. Маруся сняла плат, хотела махнуть вдогонку, сбросить с пути злую долю, но лишь вздохнула судорожно и сжала губы крепко, чтоб не разреветься в голос.
    Подводы покатились мимо овощехранилища, мимо фермы, перевалили через водосточную канавину и свернули в лесок – всё, теперь только ждать. Маруся сложила руки на груди, замерла.
    Сзади подошёл Васька Большаков, дыхнул самогоном:
    – Тебя, говорят, с топанским шварёнком видали?
    Маруся повела плечом, отстраняясь, и проговорила хрипло:
    – Может и видали.
    – Ну так я ему ноги-то выдеру!
    – Может и выдерешь.
    Васька засопел, не зная, что ответить. По скулам поползли красные пятна, глаза помутнели как у бодливого бычка, того и гляди побежит в Топан правды искать, и Маруся сказала быстро:
    – Отступись, он тоже уходит, может, и выдирать не придётся.
    Сказала и подумала: а и в самом деле, как там сложится? Война же. Всяко кого-то убьют или покалечат. Если кого из сельчан, не дай Бог, тьфу-тьфу… ведь жалко. Тётка Настя вон как о своём печётся. Или Кольшу, недотёпу этого. Шварёнок… Неужто и впрямь по-настоящему?
    Подскочила Татьяна, повисла на шее.
    – Марусь, - зашептала жарко, - а Санька сказал, что мне тоже ёлку прибьёт, - и, помолчав, добавила. – Когда забирать станут… Я тут вот что подумала: провожать-то как его будем? Гармонистов больше не осталось.
    Какие гармонисты? Маруся опешила: одних проводить не успели, она уж других в путь снаряжает.
    – Тебе что, песен захотелось? Так на ложках себе подыграй.
    – Я ж взаправду…
    – Так и я не вру. Знаешь, иди-ка ты лучше воды в баню натаскай. Глядишь, дурь всякая в голову боле не полезет.
    Татьяна надула щёки, убежала. Обиделась. Но обида тут не к месту, время песен да гуляний прошло, ныне о другом думать надо.
    – …всех мужиков позабирают, - услышала Маруся, и следом, будто украдкой, тихий голос старой Ёнихи:
    – На Светлояр, бабы, идите. Кто вкруг Светлояра трижды на коленях оползёт, у тех мужики непременно вернутся. Правду говорю. Не оставит Господь их милостью своею, убережёт и от пули, и от лиха человеческого, и от недуга тяжёлого.
    – Врёшь, - мотнул головой Большаков. – Ты этот… как его… опий. Опий ты. Шла прочь…
    Но его остудили.
    – Сам бы ты шёл, Василий. Надулся самогону. Слова путного вымолвить не можешь.
    – Так на ём бронь, ему война побоку.
    – Да не, ему Манька Ходова ходу дала, вот он и злыдится.
    Васька пробовал сказать что-то в ответ, что-то обидное, злое, но от него отмахнулись, а Ёниха продолжала увещевать:
    – Озеро сие свято, ибо Богородица Милующая след там свой на камне оставила, и след сей есть правда Божия. Идите бабы.
    Маруся поморщилась недоверчиво. Была она на Светлояре, бабушка водила. Сказывала: вода в озере святая, благодатная. Вода там и вправду хорошая, сколь её в бутыли не держи, а она не цветёт и не тухнет. В тот раз они много её набрали, насилу донесли. А ещё бабушка сказывала, что под водой град лежит, и в особо ясные дни слышен колокольный звон – чистый и сладостный, будто слеза Господня. Но про то, чтоб ползать бабушка не говорила… Хотя может и не врёт Ёниха, не проверял же никто, и если дале так пойдёт, то в самом деле… Поможет – не поможет увидим, но душе всяко спокойнее будет. А кожа на коленях новая нарастёт…

    Она сидела на кровати за печкой, щурилась на негнущиеся пальцы и перечисляла:
– Двое у Румянцевых, двое у Родионовых. Рябинин Вася, Полунин, Громов… У Кузнецовых четверо, ни один потом не вернулся. Макаров Никандр, Макаров Саня, Колосовы один. Рябинин дядя Паша, это уже по тому порядку. Пигалёв Лёня, Зеленцовых трое, Байдаковы, Седунов Григорий с сынами. Братья мои Ваня и Миша Ходовы… Много их ушло, много, девяносто шесть мужиков. А вернулись… кто… Саня Макаров вернулся, Лёня Пигалёв, Ваня Родионов. Деда своего не считай, он из Топана, топанский. У них в Топане на ту войну свой счёт.
Рассказы | Просмотров: 995 | Автор: Олег_Велесов | Дата: 13/10/14 10:44 | Комментариев: 4

    Люблю Масленицу, она как первый вдох, обещающий новую молодость. Я надеваю пальто, выхожу на улицу, иду в парк – аттракционы, музыка, веселье. На длинных лотках дымятся самовары, лежат горкой блины, варенье в вазочках, мёд в мисках, красные заварные чайники. Толстая продавщица в фартуке. На лице дешёвая косметика и искренняя улыбка.
    – Мужчина, вам с чем?
    – С маслом. Парочку.
    – Держите!
    Нет ничего лучше, чем блины с маслом. Я пробовал разные: с вареньем, со сметаной, с икрой – не то. Один вкус смешивается с другим, теряется, и уже не понимаешь что ешь – блин или варенье, поэтому я всегда ем блины с маслом, горячие и только на Масленицу.
    Я долго вдыхаю аромат блинов. Он особенный, он пахнет детством – тем самым, которое счастливое. Целый год мы лазаем по свалкам, собираем старые покрышки, прячем их в подвале, а на Масленицу складываем аккуратно друг на друга и поджигаем. Не знаю, откуда пошла эта традиция, но взрослые никогда не ругаются, и говорят, глядя на чёрные дымы: «Зима в небо ушла».
    Сейчас покрышки не жгут, сейчас мода на старые обычаи – с народными гуляньями, с чучелом Зимы, с катанием на тройках. Вон у карусели Петрушка в шутовском колпаке с бубенчиками. Рядом на помосте гиря, за спиной прилавок с игрушками. Девочка лет шести в красном пуховичке дёргает за рукав женщину.
    – Мама, смотри…
    Взгляд указывает на большого плюшевого львёнка. Тот улыбается, подмигивает девчушке, и происходит великое чудо, на языке всех детей мира обозначаемое одним словом – моё! И уже нет такой силы, которая способна разлучить ребёнка и игрушку.
    – Куда ещё? – отговаривается женщина. – У тебя полно таких.
    Но в ответ уверенно:
    – Такого нет.
    И она права, такого действительно нет, и если не купить его сейчас – то никогда уже не будет. Никогда – страшное слово. На глаза наворачиваются слёзки, губки дрожат, а Петрушка, схватив львёнка, вещает утробным голосом, будто бы от его имени:
    – Лишь гирю десять раз подняв, ты сможешь взять себе меня!
    Женщина крутит пальцем у виска: какая гиря? Но Петрушка неумолим, а девочка знает – этот львёнок самый лучший на свете.
    Подхожу я, пытаюсь сторговаться:
    – А что так много? Женщина такая хрупкая – а ты десять. Давай за пять что ли.
    Петрушка вздыхает, и во вздохе этом рабочая усталость – надоело объяснять каждому. Он поворачивается ко мне, трясёт бубенчиками и говорит отрешённо:
    – Зато ты не хрупкий, взял бы да поднял.
    Я-то может и не хрупкий, вот только возраст, да и здоровье… Но девчушка смотрит уже на меня и отказать этим глазам нет никакой возможности.
    – Десять?
    Петрушка кивает и подбадривает:
    – Она не тяжёлая, всего-то пуд.
    Всего-то… Лет пятнадцать назад или даже пять это действительно было «всего-то», а сейчас «уже». Пуд… Ладно, попробуем. Берусь за дужку, рывком вскидываю гирю к груди, приосаниваюсь. Нет, не тяжело. Или… не то чтобы особо… так… серединка на половинку. Кряхтя, поднимаю первый раз. Девчушка подносит ладошки к щекам, таит дыхание. Женщина качает головой: зачем? – это всего лишь каприз. Всё пройдёт, забудется; через полчаса, ну может быть, через час слёзы высохнут, а «моим» станет какой-нибудь шарик с кроличьими ушами.
    Поднимаю гирю ещё раз. Действительно: зачем… Интересный вопрос… Да потому что. Потому что сам не доиграл в детстве, потому что целую неделю вёл себя хорошо, и за это старшая сестра обещала принести игрушек. И она приносит – старые, поломанные, купленные за пол гроша на рынке, а я пришиваю оторванные лапки, клею носы, рисую химическим карандашом глаза. Зачем.
    Гиря становится тяжелее, но экватор уже перейдён и победа близка. Семь, восемь. В висках как молотом – бум, бум – и с каждым разом сильнее, громче. По лицу пот, перед глазами радужные пятна.
    Поднимаю гирю последний раз, ставлю на помост, дышу глубоко через рот, сил что-то сказать не осталось. Петрушка протягивает мне приз, но я качаю головой и киваю на девчушку. Та принимает львёнка как самую большую драгоценность, улыбается, и, как и я, не в силах произнести ни слова. Женщина шепчет сдержано: «Спасибо». Я снова киваю, а девчушка снова улыбается.
    Вот он маленький кусочек счастья. Я тоже улыбаюсь – вся наша жизнь состоит из таких вот маленьких кусочков счастья. Они как снежинки падают на нас, тают и оставляют по себе лёгкие следы. Некоторые из этих следов стираются на следующий день, другие остаются на всю жизнь. Останется ли этот львёнок в памяти девочки? Может быть. А может и нет. Важно ли это?
    Голова начинает кружиться. Тяжело… Сердце вот-вот попросится наружу. Отхожу в сторону, ищу, куда присесть. Сердобольные прохожие заглядывают в глаза.
    – Вам плохо?
    – Нет… спасибо… Сейчас отпустит. Посижу здесь…
    Сажусь на заснеженную скамью. Сердце сжимается, часть боли уходит в руку, голова склоняется к груди. Сейчас отпустит... На поникшей ветке рябины снегирь. Он как большой красный шар. Яркий. Такие шары, когда соприкасаются, издают звон… Чьи-то заботливые руки расстёгивают пальто, отводят ворот рубахи. Дышу полной грудью, звон всё громче, шары всё ярче. Смотрю в небо: чёрные дымы поднимаются, тянут за собой. Я не сопротивляюсь, я хочу к ним. Пора… Но перед этим очень хочется узнать – стоит ли одна улыбка одного сердца…
Рассказы | Просмотров: 1091 | Автор: Олег_Велесов | Дата: 11/10/14 12:11 | Комментариев: 11