В селе Плоском Курской губернии люди жили испокон веков. И временами умирали. Хоронили тех на кладбище при церкви. В церкви в советское время клуб устроили, вели проработку против мракобесий и лихо отплясывали на костях покойничков, а потом и вовсе сожгли: цигарку, что ль, кинул кто…
Ну, а кладбище осталось: куда ж без него. Особенно в год, когда по зову страны комсомольцы повыгребли хлеб у сельчан, и народ помирать начал – очень пригодилось. Потому представлялось местом привычным и нестрашным.
Да и не производило оно зловещего впечатления: ни тебе могильных склепов из чёрного мрамора с рвущими сердце надписями, ни крылатых статуй с горестно воздетыми руками. Так, холмики да кресты.
Потому Федя Нотиков на работу ходил мимо кладбища запросто. Без глупых суеверий. Ну, может, слегка прибавлял шагу, особенно когда в сентябре стало поздно светать – но больше по привычке. Дойдёт до первого креста, на могиле соседского деда Никодима – и спохватится: не опоздать бы!
Дед Никодим помер о прошлый год, и крест ему соседи воздвигли на схороненные от комсомольцев сбережения. Можно было в дальнем леске ракитку срубить, обтесать да сложить двумя поперечинами – но тягостно думалось про такое решение: не забор же, с самом деле, ставим! Крест – он крест! Ну, что ракитка? Дело несерьёзное, сгниёт через пару лет. Вот дубовый крест – это навек, это покой деду и память. Дерево старое, просмолённое, и надпись внизу у основания: раб Божий такой-то, преставился в год от Рождества Христова 1935-й – а когда родился, никто не помнил: книги церковные сгорели, а молодым других забот нет – дедовы годы считать. Ванька-внук, дружок Федькин – уж какой башковитый: в Курске в ремесленном учился, в общежитии жил на казённых харчах, каждый понедельник на проходящий товарняк с ходу запрыгивал – а дедовых годов не знал. Дед и дед. Одно слово – старый.
Потому надпись на кресте была короткая. Без сантиментов.
И вот, минуя кладбище очередным сентябрьским вечером, Никодимовского креста Федя не обнаружил. Даже испугался сперва: заплутал, выходит, средь могил! Где дом-то родной направо от дедова холмика? Ищи его в темноте! Потом отлегло от сердца: дом как стоял, так стоит – вон вдали крыша знакомая соломой топорщится, и шест воткнут, не обознаешься. Крыша на месте – а вот креста нет.
Нет креста у деда Никодима, на сбережённые семейные деньги поставленного, ради которых Ванька Никодимов третий месяц на курский товарняк зайцем запрыгивает. И надписи короткой нет. Ничего нет. Одни сантименты.
Сантименты в первый миг были такие: сила крестная, спаси и защити! Что там с дедом неладно, что креста лишился?!
Потом, вспомнив про комсомол и мракобесие, Федя спохватился: не годится! Не годится здоровому парню в суеверия впадать! Ясно ж в агитлистовках написано и активистами сто раз повторено: выдумки всё, вражеский обман, чтоб народ порабощать. Вот и церковь сожгли за ненадобностью. И книги церковные. Чтоб не прошлые годы считать, а в светлое будущее смотреть. Глядишь, и доживём до него, если опять хлеб не выгребут.
Вспомнил Федя, как мать голосила, как сестрёнки с голоду опухали – и только рукой махнул: мракобесие, конечно, но без креста деду не дело лежать. Как ему там без креста-то? Горюет, небось, один-одинёшенек: ему теперь ни пожаловаться, ни попрекнуть – совсем дед бесправный, если живые не заступятся. Вот как тут не защитить? И Ваньку жаль…
Подумав о дружке, внимательней всмотрелся Федя в кладбищенский мрак, благо глаза привыкли, и ночь глухой теперь не казалась: чтобы защищать – разобраться же надо!
И в ночной тьме неладно показалось ему. Там-сям рябили холмики, и был с этими холмиками какой-то непорядок.
Дома Федя к печке подсел: замёрз, пока шёл, в куцем пиджачишке. Скорей соломы подкладывать, вон и кизяка чуток осталось – и его в огонь. Мать, из печи горшок выволакивая, через плечо глянула: «Ты не очень-то! Чем утром будем топить?»
Лес, реденький да тоненький, от села Плоского далёк рос, не набегаешься. Роскошь это – в Курской губернии дрова в печь бросать. Девчонкам-сёстрам и так забота что ни день – коровяк собирать, а только куда денешься. Пока скотину не извели, хватает этого добра, все и собирают. Манька Красникова – и та с мешком на речку ходит. По пути лугом перевернёт десяток лепёх, чтоб сохли – на обратном пути твёрдые, шуршащие в мешок закинет. А уж ей ли помёт в траве искать? Ей бы ромашки рвать луговые да васильки полевые, да венки плести на кудрявую голову!
Манька Красникова одна такая была на всё село Плоское и окрестные деревни. Когда хлеб у них выгребали, Прошка-комсомолец политическую слабину дал. Поглядел на блестящие манькины глаза цвета смородины, ямочки на щеках, тёмно-русые завитки на висках – и, как воз отъезжал, последний мешок втихаря с него скинул. Тем семья и продержалась.
Вот из-за Маньки, чтоб не думалось ей, будто соседский парень Фёдор Нотиков подвержен суеверию и мракобесию, и залёг Федька следующим вечером в жухлой осенней траве за Никодимовой могилой. Для маскировки этой самой травы по пути надёргал и сверху прикрылся. Заодно и под себя подложил: телогрейка выручала, конечно, и земля за лето прогрета, а всё не лето.
Терпелив родился Федька. Не меньше часа лежал. Сизое небо тучами затянуто, ночь дымчатая, светлая, и всё в ней видать, хотя рассматривать особо нечего: что направо – кресты-кресты, что налево – кресты-кресты, что прямо…
Хотя прямо – крестов явная нехватка: неровен ряд, щербат. Там-сям прорехи. И нынешним вечером оказался Федька вот здесь, на дедовом холмике, потому как смутные мысли набивались в голову и покоя не давали.
Со смуты принялся представлять он, как разламываются надвое могилы, и проваливаются в глубь могил кресты, и покойники выбираются из ям, кряхтя да поскрипывая, да бредут невесть куда, беспомощно выставив перед собой костлявые руки. Чего не напридумываешь, чем бы время занять. Бабьи байки, кто ж не знает!
Никогда Фёдор мракобесию не поддавался. Сейчас лишь от скуки себя развлекает: все эти россказни ему нипочём! Не могут мертвецы из могил вылезать да по белу свету таскаться. Совсем Федька себя в этом убедил и даже снисходительно поухмылялся иным недалёким и несознательным элементам, которые в темноте мимо кладбища невзначай шагу прибавляют – как вдруг почувствовал, что нижняя челюсть бессильно падает вниз. А макушка дальнего высокого креста, чётко прорисовывавшегося на светлом горизонте, вздрагивает. Покачалась, подёргалась, а потом медленно, со скрипом, завалилась.
Сперва Федька глаза давай тереть: ну, как мерещится? А потом всмотрелся – и глазам поверил: был крест – и нет креста, чистый горизонт.
Мракобесие мракобесием, но только блескучие Манькины глазки да кудряшки заставили Федьку пригвоздиться к месту и не рвануть прочь. Самый гвоздь потребовался, когда издалека шорох приблизился. А потом гвоздя вдруг стало не надо: послышался шаг, нескладный, грузный, но торопливый. Ну, какой покойник в своей потусторонней бестелесности станет этак переть, сопя и покряхтывая? А кряхтенью была серьёзная причина: за несколько могил от Федьки, там, где тропинка пошире, ковыляла небольшая согнутая фигура, то и дело приостанавливаясь. И не столько рассмотрел парень, сколько уловил неясное движение замотанной платком головы: оглядывается. Следом по земле тащилось, цепляясь за ограды, нечто тяжёлое, нескладное. Протащилось это всё мимо и при повороте в проём между двух могилок, неуклюже перевалилось и приподнялось, и различил парнишка задравшуюся вверх прямую тесину – аккурат, рука, взывающая о помощи!
Ах, дед Никодим, похоже, и твой крест вот также взывал о помощи!
Федя грамотно проследил за таинственной похитительницей: прямо-таки слился с темнотой, ни шагом, ни шелестом себя не выдал. Та с кладбища выбралась и открытым лугом резво припустила, по скользкой росистой траве груз на верёвке катил, как салазки. Спешит, пыхтит, аж жалость прошибает – хоть подхватывай-помогай бедной бабёнке! Но что за бабёнка, Федя понял только у крайней избы, куда та свернула. Вот она кто! Тётка Груха! Несчастная одинокая женщина – ну, кто согреет сироту?! Мужа отродясь не было, сын носа не кажет, и сама безносая.
Тётка любила горестно всхлипнуть при бабах: вам-то хорошо, дети, внуки, а я, брошенная-беззащитная, хворая-больная, никто не поможет!
Бабы воздерживались. Никто не поддел горемыку, мол, не таскалась бы ты смолоду по чужим мужикам, и нос был бы, и муж был бы, и дети, и внуки. Не напомнили, что судьбина и их не обошла: у каждой кто-нибудь да лежит на кладбище: у кого дети, у кого внуки, у кого мужья, а у тебя, де, пусть один сын, а жив-здоров, в городе устроен, при хорошем месте, ну, забыл мать, так ведь жизнь-то суетная, разве на село наездишься?!
Жалуется человек – стало быть плохо, стало быть не попрекать – ободрить надо. И на всхлипы Грухины бабы сочувственные слова находили.
Без баб она не всхлипывала, а деловито прикидывала: с этой соломы только и толку: вспыхнет-сгорит, ни жару, ни вару. Кизяк собирать – ходишь не находишься, да и годы не девичьи! То ли дело старый сухой дуб! Хорошо горит, тепла даёт, любо-дорого, и ходить недалеко!
Втащив в избу добытый крест, она пристроила его у печки: сейчас попилить, чтоб в топку влезало, вот и ладно, вот и погреюсь, кашу сварю. Ох, устала, ох, продрогла – да и боязно, если честно… Среди могил бродишь – а в каждой покойник. Как за куст, за сук какой подолом зацепишься, сразу внутри ёкает: схватил!
А впрямь схватит! Крест-то стащила у которого – тот и схватит! А может, и не тот! Вот так вот руку вытянет из могилы – да и схватит! Да и потащит! Да и не вырвешься! Да туда, с собой… Ой!
Бежишь, сколько ног хватает – скорей-скорей до дому! Только б живой добраться! Но уж дома, в родных стенах при закрытых дверях дурные мысли враз пропадают. Дом есть дом! Размякай у огня после напруги, пили себе помаленьку старое дерево да в огонь подкладывай.
Там, на кладбище-то, пока светло, пилкой крестовую ось заранее подпилишь: вершок оставишь, чтоб чуток продержался. А в темноте остаётся только дёрнуть – щепа косо хрустнет, ось повалится. Своротишь – тащи, пока не увидали! Приладилась уже.
Большой хороший крест, надолго хватит! У кого его сломала – где там особо разбирать? Всё одно сгорит!
Груха как раз обернулась взять пилу, когда за окном шевельнулась тьма, и ветка поскреблась о раму. Чегой-то? Нет вблизи никаких деревьев. Тётка замерла и уставилась в сизый прямоугольник давно немытого стекла. И рука, протянутая за пилой, похолодела и потеряла всякую чувствительность. А с пяток вверх, куда-то в рёбра, поднялась волна дрожи и пришпилила бабу к бревенчатой стене.
За окном стоял белый саван.
«Вот оно! – задёргалось у тётки внутри, – вот оно!»
Саван качнулся и толкнул окно. И оно подалось. А чего ему не податься-то? Рама старая, и подпиливать не надо… Толкни – и свалится…
«Чего тебе?» – само собой сказалось у тётки в глотке – а наружу нейдёт. Язык как не свой! И воздуху нет! И бежать-то некуда! Это ж дом родной! И стена сзади! А вбок и покоситься невозможно: ни на миг от окна взгляда не отвести!
Тяжкий, низкий голос прозвучал оттуда. Белый стоял там во всю высь и ширь, насколько окна хватало:
«Отдай крест».
Гулко отдалось под самую крышу и зашелестело в соломе, до костей мороз продрал, и почудился вместо родного дома гроб сосновый.
Дёрнула Груха слабой рукой – крест сотворить, да с перепугу забыла, как! Потянула щепоть вверх – да в шею попала. Потыкалась в щёку, в ухо… а саму трясёт, аж об стенку колотит. Худо-бедно до лба дотянулась, лево с правым перепутала, совсем пропала – как осенило вдруг: из-за креста ж это! Выкинуть крест наружу – и сгинет упырь!
Едва лишь сообразила – сразу троекратно силы вернулись, и крест показался не тяжёл. На ж тебе, мертвяк, твою деревяшку, да пропади пропадом!
И верно. Только выпихнула Груха крест за дверь, покойник исчез, словно не бывало. Она скорей засов задвинула да ещё лопатой подпёрла. Но дрожь её до утра так и не оставила. То ли от страха, то ли от холода.
Федя изрядно продрог у окна в белой исподней рубахе, потому с радостью влез обратно в телогрейку. Будет с тётки! Выбросила крест – и ладно.
Он подобрал крест, взвалил на плечо и пошагал в сторону кладбища. Вернуть следует покойнику крест. Им, покойникам, нельзя без него, и правило то неоспоримо, от дедов-прадедов, и всегда так было, и с кровью слилось, с костями срослось: крест над умершим! И ему, и людям живым, чтобы знали! А без креста – это что ж? Мракобесие!
Могилу Фёдор отыскал далеко не сразу, долго бродил и шарил впотьмах, и даже собирался оставить до утра, как есть: рассветёт – разберёмся. Наткнулся на неё случайно: как-то вдруг понял, что вот она, потом обломок и спил нащупал. На прежнее место уже не утвердить, это ясно – и он просто воткнул конец креста с оставшейся длинной и острой занозиной в рыхлую землю холмика.
В воскресенье они с Ванькой торчали под Манькиными окнами. Хоть и пришли спозаранку, а Прошка-комсомолец уже переминался тут с ноги на ногу. Оно и понятно. Кто на селе не торчит спозаранку и не переминается с ноги на ногу у Манькиных ворот? Попереминается – и дальше проходит, будто по делу. За угол завернёт, потопчется – и назад мимо окон.
Парни уже двинули проделать традиционный путь, как вдруг сама Манька, раскрасневшаяся, по-воскресному нарядная, в яркой юбке, показалась в конце улицы. Быстрым широким шагом шла домой, и глаза пылали гневом.
– Представляете, ребята! – с пылу-жару обрадовалась встрече Манька, благо нашлось, на кого пыл-жар излить, – у нас на дядиной могиле крест сломали! Спилили да воткнули! Ходила-навестила, а там…
– Так это ваш крест? – изумился Фёдор, – то-то я смотрю, вроде в той стороне вашенские лежат… Битый же час искал эту могилу, да не сообразил! Это я его воткнул. У тётки Грухи отторговал.
Ванька уже знал всю историю, потому слегка только похмыкивал, а Манька с комсомольцем хохотали. Манька – ну, колокольчик колокольчиком, и гнев улетел, только знай кудряшки на висках трепыхаются:
– Как, говоришь?! «Отдай крест»? И в лоб никак пальцами не попадёт? Ха-ха-ха! Ну, теперь будет могилы за версту обходить!
Потом посерьёзнела:
– Придётся вам, ребята, деду Никодиму другой крест добывать. Вот к Воздвиженью бы!
– Оно понятно, – вздохнул Ванька. – Куда ж без креста? Может, деду там полегче будет…
Прошка тоже вздохнул:
– А секретарь комсомольской ячейки сказал, что проблему отсутствия дров можно решить за счёт экспроприации бесполезных предметов культа и сноса старорежимных построек, – и задумчиво пожал плечами, – так что тётка Груха, получается, в ногу с задачами комсомола.
И сразу же плечами передёрнул:
– Это что ж я, у родной бабки крест отниму? А бабка добрая была. И не может она без креста, так сама и говорила.
Загрустила Манька, покрутила пальцами кончик тёмной косы и тихо сказала:
– Никто не может, Прохор! Да не минуешь его. Вот улицей идёшь – а поперёк тебе перекрёсток. Ворота ставишь – крестовина. Ткёшь – уток накрест основы. Да и шьёшь-то крестиком, гляньте, – она подбоченилась, выставив локоть в пышном рукаве, расшитом красным зубчатым узором, – ну, подумайте сами, разве просто так это, разве случайно? Коль уж даровал Господь, то даровал. Крест Животворящий. Все под ним! Так что ты, Фёдор, – тут же обернулась она к тому, – доброе дело сделал, и за то превеликая тебе благодарность! – и, отбросив на спину косу, красавица опустила чёрные ресницы и почтительно поклонилась парню.
Утро светило по-осеннему яркое, золотое от широких полей убранных хлебов, и синее небо распростёрлось над миром. И мир сиял, и жизнь продолжалась, и где-то там, в высях горних, возносился на всей землёй невидимый Воздвиженский крест, и осенял собой всё сущее, всех людей, которым выпало на долю столько бед и невзгод!
Ещё год оставался до зловещего 37-го, и целых пять – до роковых-сороковых! Ещё жить и жить!
Живите, ребята!