Литсеть ЛитСеть
• Поэзия • Проза • Критика • Конкурсы • Игры • Общение
Главное меню
Поиск
Случайные данные
Вход
Рубрики
Поэзия [45497]
Проза [9057]
У автора произведений: 135
Показано произведений: 51-100
Страницы: « 1 2 3 »

Белла Ахмадулина

Эта японская порода
ей так расставила зрачки,
что даже страшно у порога -
как их раздумья глубоки...

Уставив глаз свой самоцветный,
всё различавший в тишине,
пёс умудренный семилетний
сидел и думал обо мне.

И голова его мигала.
Он горестный был и седой,
как бы поверженный микадо,
усталый и немолодой...


Уставив самоцветный глаз
В мигавший глаз собаки,
С ней подучиться я взялась
Словам японским всяким.

Усталый и немолодой,
Отметив семилетье,
Пёс скромно занят был едой
И мне не смог ответить.

Его мигала голова,
Но только поначалу.
Старательно, на раз и два,
Она весь день мигала,

А после с плеч свалилась вдруг:
Пружины расшатался крюк,
И никаких миганий!
И никаких Японий!
Собака вверх ногами!
Жестоко, беспардонно
Поломан тонкий механизм,
Закончена собачья жизнь.
Пародии | Просмотров: 307 | Автор: Татьяна | Дата: 06/08/19 17:18 | Комментариев: 0

В Ясенево за последние недели
По ночам автомобили заревели.
То и дело всюду визги тормозов –
К человечеству летит машинный зов.

Интересно, а о чём кричат машины?
Может: «Отдохнуть, хозяин, разреши нам»?
Может: «Без бензина отдышаться дай нам!
На дорогах не долби, по мере крайней»?

Может, клянчат выходной – замазать раны?
Или помечтать у речки утром ранним?
Или поплескаться где-то в море южном?
Мало ль что втемяшится в мотор бездушный…
Философская поэзия | Просмотров: 249 | Автор: Татьяна | Дата: 06/08/19 14:47 | Комментариев: 0

Белла Ахмадулина

Живут на улице Песчаной
два человека дорогих.
Я не о них.
Я о печальной
неведомой собаке их.
Эта японская порода
ей так расставила зрачки


Живут какие-то… А ну их!
Дай волю – надаю поддых!
Нет, я, влеченью повинуясь,
Пишу лишь о собаке их!

Да, о неведомой собаке.
Она расставила зрачки.
В них, хочешь, ручкой покалякай,
А хочешь – что-нибудь прочти.

А если ты чего не скажешь –
Собака скажет за тебя,
В собачечном ажиотаже
Тебя слегка потеребя.

Она клыкасто пасть раззявит,
Пролает нежно и тепло:
«Как славно, что моих хозяев
Куда подальше унесло!»
Пародии | Просмотров: 312 | Автор: Татьяна | Дата: 06/08/19 13:05 | Комментариев: 0

Белла Ахмадулина

"...что даже страшно у порога -
как их раздумья глубоки...

Уставив глаз свой самоцветный,
всё различавший в тишине,
пёс умудренный семилетний
сидел и думал обо мне.

И голова его мигала.
Он горестный был и седой,
как бы поверженный микадо,
усталый и немолодой..."


Мне даже страшно у порога:
Края сознания пологи,
Скользят, куда-то тянут, клонят
И сбрасывают вглубь Японий.

Аналогично, помню, падал
Как бы поверженный микадо,
Седой и горестный, а псина
Уж поджидала, пасть разинув.

Пёс умудренный семилетний,
С зубами острыми, с когтями.
В Японии ходили сплетни,
Что долго он ещё протянет,

И будет много лет он к ряду
Глодать поверженных микадо,
В раздумье потонув глубоко,
Уставив по-японски око.
Пародии | Просмотров: 312 | Автор: Татьяна | Дата: 06/08/19 02:22 | Комментариев: 0



~~~~~~~~~~~~~~~~~~~~

"Живут на улице Песчаной..."

Белла Ахмадулина

Живут на улице Песчаной
два человека дорогих.
Я не о них.
Я о печальной
неведомой собаке их.

Эта японская порода
ей так расставила зрачки,
что даже страшно у порога -
как их раздумья глубоки...

.......................

Уставив глаз свой самоцветный,
всё различавший в тишине,
пёс умудренный семилетний
сидел и думал обо мне.

И голова его мигала.
Он горестный был и седой,
как бы поверженный микадо,
усталый и немолодой...

------------------------------

Да, голова его мигала,
Но это мелочь, ерунда.
Я навожу по всем каналам
Скупые справки про «эта».

По всей Японии не сыщешь
Таких неведомых пород,
К каким седая собачища
На сто процентов подойдёт.

Не та она! Пускай, устала,
Пускай повержена – не та!
Всё потому, что нет детали
С простым названием «эта»!

А кроме - предстоит немало
И умудрённо морщить лбы,
Чтоб самоцветно засияла
Таинственная суть «как бы»!
Пародии | Просмотров: 334 | Автор: Татьяна | Дата: 05/08/19 20:45 | Комментариев: 0

От равнинных полей
Ввысь тропу свою вычислю.
Где-то бродит олень
На горах бальзамических.

А они то молчат,
То грохочут обвалами.
То рассвет, то закат -
Рододендроны алые.

Заблудился меж скал
Эха крик неприкаянный.
Спит в пещере, как спал,
Загороженный скалами:

Явь, а может, мираж,
Но бытуют сказания –
Богатырь Амиран
В этот мир ступит заново!

Выйдет, гулко тряхнёт
Пик вершины заснеженной,
И вся дюжина нот
Завопит диким скрежетом.

Завопит, загремит
Сетью трещин урочище,
И расколет гранит
Мощью лавы клокочущей.

Встанет дэв на дыбы
И живое без выбора
Поглотит, издробит,
Наизнанку повывернет –

Чтобы бездна взвилась,
Будто в день сотворения!
Скрой, уйми свою власть,
Спи себе, сила древняя!

Механизмов земных
В глубях крутятся шестерни.
До поры мир притих
И взирает торжественно.
Философская поэзия | Просмотров: 269 | Автор: Татьяна | Дата: 02/08/19 21:46 | Комментариев: 0

Качаются

Автор: Наталья_Матвеева

"...в объятья улиц убегаешь днём,
а ночь... а ночь не оставляет шанса
стать до утра адамовым ребром,
иль черепком отколотым фаянса
слепой луны. И стёрты навсегда,
как сапоги германских пехотинцев,
столбы, деревья, гнёзда, города
и птицы след подушечкой мизинца.
За утомлённой впалостью окон
линует дождь трамвайные вагоны.
Уже вгрызается со всех сторон
янтарный клык в любимый твой, зелёный".


Столбы, деревья, гнёзда, города
Стоят навытяжку в сто три ряда
И принимают корвалол и бром,
Стараясь стать адамовым ребром.

Отколотые черепки фаянса
В тяжёлом потрясении и трансе.
Ах, кто к родным истокам не привязан?
Кувшином были прежде или вазой!

Линует дождь трамвайные вагоны,
И пассажиров он в вагоны гонит:
«Сидите, цыц! – и выругался крепко, -
Не нравится линейка? Сядешь в клетку!»
Пародии | Просмотров: 321 | Автор: Татьяна | Дата: 22/07/19 15:40 | Комментариев: 0

Качаются

Автор: Наталья_Матвеева

Кукушки сонно в часиках трындят,
но ты, ещё по-летнему живая,
в объятья улиц убегаешь днём,
а ночь... а ночь не оставляет шанса
стать до утра адамовым ребром,
иль черепком отколотым фаянса
слепой луны. И стёрты навсегда,
как сапоги германских пехотинцев,
столбы, деревья, гнёзда, города
и птицы след подушечкой мизинца.
За утомлённой впалостью окон
линует дождь трамвайные вагоны.
Уже вгрызается со всех сторон
янтарный клык в любимый твой, зелёный.
И замедляет сердце свой разбег
до спелости неспешной ежевики -
по ягодке. И наступивший век,
как подворотня немощно-безликий.



О ты, ещё по-летнему живая,
Но осень догоняет, добивает.
Была зелёной – станешь жёлто-рыжей,
Холодный ветер до костей пронижет.

Янтарный клык пронзит и перекусит,
И не собрать неспешных ягод бусин.
Беспомощно безлики подворотни,
Не лезь к нам, осень - их задраим плотно!

Трындят кукушки – сколько ни трынди,
А осень! Только осень впереди
За утомлённой впалостью окон.
Потом зима, весна… Пущусь в обгон!
Пародии | Просмотров: 303 | Автор: Татьяна | Дата: 22/07/19 15:30 | Комментариев: 0

Автор: Наталья_Матвеева
"И замедляет сердце свой разбег"


И замедляет сердце свой разбег –
Мне не взлететь с разбегу на Казбек!
А я надеялась, что разбегусь –
И как орёл, взлечу – орёл, не гусь!

И вечная вершина льда и снега
Завалится от моего разбега.
Всегда старательнее разбегайтесь
На приступе Монблана-Растекайса!

И возведите этот метод в принцип:
Вершины покорят успехи спринта!
Ужель со снаряжением попрусь
Цепляться целый месяц за Эльбрус?
Пародии | Просмотров: 296 | Автор: Татьяна | Дата: 22/07/19 15:24 | Комментариев: 0

Качаются

Автор: Наталья_Матвеева


Качаются от ветра города,
столбы, деревья, брошенные гнёзда,
прогорклое урочище пруда
с кусочком хлеба, что был уткам роздан.
И кормится с ладони сентября
король теней, армаду собирая.
Кукушки сонно в часиках трындят,
но ты, ещё по-летнему живая,
в объятья улиц убегаешь днём,
а ночь... а ночь не оставляет шанса
стать до утра адамовым ребром,
иль черепком отколотым фаянса
слепой луны. И стёрты навсегда,
как сапоги германских пехотинцев,
столбы, деревья, гнёзда, города
и птицы след подушечкой мизинца.


С ладони кормится король теней,
И как-то это не по-королевски,
Но дни короче, воды холодней,
И хлеб не ешьте, где крючок на леске.

Прогорклое урочище пруда.
Попрятались пиявки да улитки,
И гнёзда брошены, и холода
Напоминают о станках для пытки.

А было королевство у него!
Цвели кувшинки средь зелёной тины!
Но вгрызлось, вытоптало, отняло,
Нашествие германских пехотинцев.
Пародии | Просмотров: 304 | Автор: Татьяна | Дата: 18/07/19 02:23 | Комментариев: 0

Когда-то в детстве мне приснился сон…
Был детский сон восторгом потрясён:

Меж маем и июнем, не сгорая –
От века месяц был – и звался Раем!

Мы просто позабыли про него,
И вот – воспоминанье пролегло:

Весь солнечный – янтарен, жёлт, оранжев,
И всплыло в памяти – когда-то раньше

О нём я знала, только зыбко, вскользь –
Ни разу и не вспомнился доколь…

Был месяц Рай прозрачен и беспечен!
Был месяц Рай лишь радостью отмечен!

Весь месяц Рай я прожила во сне
В чудесной удивительной стране!

Покой и свет. И в свете том струилась
Всё умиротворяющая милость.

Сердечная и ласковая тишь –
Так во младенчестве на мать глядишь…

Так над младенцем нежно мать склонилась…
Отпрянули досада и унылость!

Бежала горечь! Все завесы зла
Мать лёгким дуновеньем разнесла,

Как будто никогда их не бывало…
Но явь – не сон. Явь накатилась валом!

Как не хотелось уходить из сна!
С тех пор мне - будто музыка слышна…

С тех пор томлюсь, ловя душой обрывки
Звучаний не допевшей дальней скрипки…

С тех пор так и не повторился он –
Мой месяц Рай, мой несказАнный сон…
Лирика | Просмотров: 328 | Автор: Татьяна | Дата: 31/05/19 00:37 | Комментариев: 0



Самолёты, самолёты.
Впереди война.
Что не дожил до неё ты,
Не твоя вина.

Был он нов, не подготовлен
Истребитель твой.
Всё стряслось за третий ровно
Год перед войной.

*
Аэродром случайный, грудой мусор -
Посадка.
Решился он, и был, конечно, в курсе.
Несладко,

Полёт срывается, беда в моторе:
Сдох, рявкнул.
Но разберёмся, и полёт повторим
В порядке.

И был он Чкалов. Не молокосос,
Не рохля.
Но самолёт рванул куда-то вкось –
И грохнул.

Всё разом кончилось. Героям честь
И слава…
Где-где, а уж у нас – герои есть
В державе!

*

Было время нашей славы.
Как гордились мы страной!
И неважно, кто там правил -
Важно, кто в стане герой!

Важно - на своей планете
И в двадцатом из столетий
Мы - Россия, мы - народ!
В двадцать первое вот-вот...
Гражданская поэзия | Просмотров: 308 | Автор: Татьяна | Дата: 27/05/19 11:44 | Комментариев: 0



Только таким вот столпам и колоссам
Выпало счастье освоить колёса,
Век девятнадцатый! Велосипед!
Символ свобод и прогресса побед!

А записным человекам в футляре
Сразу мерещился варвар Аларих,
И пробирал, вероятно, испуг:
Два колеса?! Ну, а грохнешься вдруг?!

Только Толстой, что романы писал,
Не побоялся, де, два колеса.
Сел и поехал, и крутит педали.
И укатил в бирюзовые дали.

Лев (Николаич) на велосипеде!
Велосипед! Кто его изобрёл?
Что вам до этого? Главное, едет
Лев Николаевич – лев и орёл!

Крутит педали писатель Толстой.
Скорость растёт, перевалит за сто.
Машет платочком в тревоге жена,
Бездвухколёсностью удручена.

Милая женщина, Софья Андревна,
Светится вся, от восторга, наверно:
Велосипеды – не мир, не война:
Тут изощрённая доблесть нужна.

Нужен Толстой человечеству, нужен!
Боготвори гениального мужа!
Музой… ах, нет, будь подпоркой при нём –
И в пятый раз переписывай том!
Юмористические стихи | Просмотров: 325 | Автор: Татьяна | Дата: 23/05/19 18:49 | Комментариев: 0



Разыгрался граф Толстой,
Человечный и простой,
Старичок благообразный -
В играх прямо-таки вязнет!
Борода, как серебро -
Бита в руку, бес в ребро.

*
Жаль, что не было фейсбука.
Без фейсбука граф
Чурки вырезал из бука -
В городки сыграв,
Разбивая цитадели
Графскою рукой,
Так что городки летели,
Думал граф Толстой:
"Что ни сделаешь со скуки -
Хоть бы городки -
Но не создали фейсбуки:
Руки коротки.
Кабы дело завертело,
Кабы кто-то вдруг
Неназойливо и смело
Выдумал фейсбук -
Баловал бы городками? -
Нет, стучал в фейсбук,
Я б именье с потрохами
Сдал за клавиш стук.
Я в инете ел бы, спал бы,
Городки забыл,
И, глядишь, не написал бы
Ни войну, ни мир".
Юмористические стихи | Просмотров: 333 | Автор: Татьяна | Дата: 20/05/19 15:33 | Комментариев: 0

От Пушкина до Тимирязева
Пройду Тверским.
Не совершали в детстве разве вы
Пешком броски?

А я ходила. Пуще пущего,
Дотопать – подвиг,
От Тимирязева до Пушкина
В четвёртый годик!

И был Тверской длины немыслимой,
Прям, как стрела!
Здесь в нашем городе промышленном
Сирень цвела.

И под сиренями запальчиво,
Даря нарцисс,
Девчонкам встрёпанные мальчики
В любви клялись.

А время шло, казались вечностью –
На то и детство! –
Дни зимние, сменяясь вешними:
Куда им деться?

И было пасмурно и солнечно:
Стары порядки.
И жизнь летела в невесомости
И без оглядки.

Ах, мой Тверской! А дуб? На месте
Стоит сто лет.
Да нет, не сто, пожалуй, двести –
Дубовый дед!

Он помнит Пушкина, я слышала.
Он и меня
Запомнил, как под ним малышкою
Шла, семеня.

Да разве я забуду шелесты
Его листвы,
Пускай, как листья, сверху стелятся
Годов пласты!

Забуду ли, с какою гордостью
Он вознесён,
Как слит с Тверским, как вцеплен корнем он
В тверской газон!

Как он казался древним идолом
В глухом лесу!
К таким стопам славяне издавна
Дары несут.

К нему ходили мы девчонками,
Лет десять молоди,
Когда он ветками пощёлкивал
И сыпал жёлуди.

Не удивить нас пирамидами,
Но этот пращур
И в прошлом был такой невиданный,
И в настоящем.

А на Тверском стоит, и скромненько,
А сам таинственный,
Без слов о неземных сокровищах
Глаголет истины!

И перед дубом каждый вздрагивал,
Глядел несмело –
А за бульварною оградою
Москва шумела,

И фонари горели вечером,
Летели фары,
Гуляли тихо и доверчиво
Бульваром пары,

И он раскидистою кроною,
Древесным сердцем
Берёг, чтоб беды их не тронули,
Людей-младенцев.
Городская поэзия | Просмотров: 305 | Автор: Татьяна | Дата: 07/05/19 18:11 | Комментариев: 0

Соловей пел в весеннем ночном саду. Вокруг цвели яблони. А он - пел. Белоснежные лепестки блестели от росы, как хрустальные, и сияли в темноте при лунном свете туманно и загадочно. Слабый ветер плавно покачивал ветки, и кипенные соцветья переливались причудливым перламутром. А соловей – ах, как он надрывался, и щёлкал, и высвистывал звучные и умопомрачительные колена, как дрожало и трепетало его чуткое горлышко, как он то рвался, то замирал, сообразно звучанию! Лёгкие и чистые звуки рассыпались среди цветов и, упав на листья и травы, затаивались в тёмных ветках. А вокруг была тишина. Она стояла во всей своей беззвучности и словно звенела. И звенела бы – но! пел соловей! И тишина расступалась пред голосом его и только неслышно, бархатно пила эти звуки.
В саду таинственно бродили тени. Тени цветов, деревьев, облаков. Тени мягких пушистых ночных бабочек. Тени ветра, ночного шелеста и вкрадчивых звуков. Никто не слышал их. Никто не слушал их. Пел - соловей. Чистые трели и прихотливые рулады лились из нежной его грудки и, наполняя воздух, уплывали ввысь, к небесам, к белой огромной луне, что сияла над садом. Луна плыла между ветками яблонь, заглядывая в просветы их своими вечными и мудрыми глазами, и осторожно рассматривала ночного певца.
Стоит ли рассматривать маленькую серую птичку? Невесомый острокрылый комочек… Что в нём - столь невзрачном? Тени сада совершенно поглотили его, и словно растворил прохладный туман. Плыви себе дальше, прекрасное светило, ибо ты притягиваешь взоры всего живого. А соловей – он поёт! Вы так различны – и так близки. Вы – две части единого целого, составляющего гармонию. Ваша суть – красота мира.
И царица ночи с покорным пониманием склонила сияющее своё лицо и тихо удалилась, сомкнув цвет яблонь, как облака. И с новой силой рассыпалось дробное и звучное щёлканье. Понеслось, стремительно, отчаянно, вслед за луной. И потом – невесомо – зашелестело, заклёкало – со всей нежностью, со всей томностью – и со всей печалью.
«Ты прекрасна, Луна, – пел соловей, – цветут розы и расточают ароматы. Тысячелетиями все соловьи востока влюблены в розы. Но никогда не полюбить мне их так, как тебя, владычица ночная».
И когда прозрачная тучка ненароком скрыла лунный лик, соловей надорвался жалобным стоном, отчего все розы сада заплакали, роняя слёзы – и сад стал влажным и жемчужным от росы.
«Я не могу расстаться с тобой, – взлетела трель, – сердце моё разрывается в тоске! Не исчезай, госпожа моя! Ибо суть моей жизни, моё служенье – петь для тебя!»
Луна плыла в небе, то прячась в тучах, то выныривая. И соловей в ветвях – то ликовал, то рыдал. Неслись полнозвучные рулады и заглушали всякий посторонний звук. И ни розы, ни Луна, ни ветви, ни тени, ни вздохи ветра – не слышали, как отворилась старая калитка, и, тихо ступая, в сад вошёл Ганс Христиан Андерсен.
Миниатюры | Просмотров: 386 | Автор: Татьяна | Дата: 02/05/19 15:40 | Комментариев: 0

Не поётся птичке
В клетке золотой,
Как её ни пичкай
Мёдом и халвой,

Как ни сыпь ей сдобу
И щербет ни лей,
Позабыла чтобы
Про простор полей.

Я не зря за клетку
Мастеру платил:
Вязь изгибов крепких,
Прихотливый стиль.

В облаках летают
Ласточки-дрозды.
Клетка же – литая,
Облаков не жди.

Плачь – но слову верь ты:
Будешь вечно тут.
Только после смерти
Тело унесут.

Может, ярких перьев
Горстку сберегу:
Не почтила пеньем,
Не сдалась врагу…
Лирика | Просмотров: 322 | Автор: Татьяна | Дата: 30/04/19 21:48 | Комментариев: 0

Мне в жизни не выпало счастья
Вам нежную руку пожать.
Светает, я еду сейчас же,
Прощайте, моя госпожа!

Уже протрубили герольды,
Горячие кони храпят.
Я с вами расстанусь сегодня –
Не будет дороги назад!

В огне палестинской пустыни
И в грохоте яростных сеч
Хочу ваше звучное имя
Я доблестной славой облечь!

Нет слаще судьбы – чтобы пасть мне
В кипучем бою довелось
За тонкое ваше запястье,
За шёлковый ливень волос,

За шорох шагов, шелест платья,
Таинственный след башмачка.
Могу ли другого алкать я,
Возможна ль иная мечта?

Но знайте: и прежде, и позже,
По бренному миру кружа,
Мне больно покой ваш тревожить –
Прощайте, моя госпожа!
Любовная поэзия | Просмотров: 356 | Автор: Татьяна | Дата: 01/04/19 22:15 | Комментариев: 1

Маму мою звали Зоя, по-гречески «жизнь».
Жизнь – значит жизнь, это имя встречается редко.
Спи, отдыхай, моя мама, спокойно лежи –
Но из-под ног словно выбили мне табуретку.

Жизнь ускользает куда-то в неведомый край,
Воздух колышется звуком оборванной песни.
Жизнь – это плоскость, черта, и за острую грань,
Не удержавшись, шагнуть и навеки исчезнуть.

Было, дышало! Смешной и глазастый младенец –
Это на фото не я, это мамино детство.
Пережитое её никуда мы не денем,
Пережитое своё – никуда нам не деться!

Счастья бы девочке с фото, хорошей судьбы!
Только хорошее может ещё огорошить…
«Быть, - испытания требуют, - или не быть?»
Каждый, как мама, ответит ли, будучи спрошен?

Мама не знала, что значит хитрить или лгать,
Мама на редкость была простодушна, доверчива –
Чистых небес синева и безбрежная гладь,
Но с опозданием дочерью образ очерченный.

Как очертить эту стройность и лёгкую поступь?
Как в тёмно-русые кудри вплетается ветер!
Помню её молодую, прекрасную просто!
И голубые глаза – нет добрее на свете!

Солнечный взор! Можно стойкою быть и упрямой,
И созидать, и дерзать, замахнуться на многое,
Если крылом за спиной всемогущая мама –
Пусть даже старая, слабая, даже убогая!

Силы дающая! Мама – зелёное лето,
Солнечный мир, весь в цветущие травы одетый,
Голубизна в незабудке и ясной виоле,
Ширь бездорожная и колосистое поле!

Вот она, радость! Ах, мама, пусть каждая птица
С именем светлым твоим мне в окошко стучится!
Окна раскрою и встречу прилёт их весною!
Славься, прекрасная жизнь – а по-гречески Зоя!
Философская поэзия | Просмотров: 318 | Автор: Татьяна | Дата: 30/03/19 04:16 | Комментариев: 0

Какое озеро требует, чтобы местное население состояло из носителей одного определённого мужского имени?

Отгадка: Селигер.
Миниатюры | Просмотров: 351 | Автор: Татьяна | Дата: 14/03/19 17:50 | Комментариев: 0

Я к вам пишу. А вы не ждали.
Взгляните на портрет.
Лицо под траурной вуалью –
Короче век на треть.

А невесомые запястья –
Смотрите, как тонки.
Струится шёлк прохладный платья
С движением руки.

Взгляните – лик мой светел, бледен,
И трепетны уста.
Не правда ли – английской леди
Хрустальна красота.

Не правда ли – слегка горчащий
Лимонный аромат
Вам так знаком – в лиловой чаще
Воспоминанья спят.

Моё письмо извольте скомкать
И уронить в камин:
На что вам, право, пальцев ломкость,
Дрожащих губ кармин.
Любовная поэзия | Просмотров: 323 | Автор: Татьяна | Дата: 12/03/19 03:11 | Комментариев: 0

Ах, блины-блины-блины –
Девки тощие полны!

Пусть за Масленицу станут
Девки, как блины в сметане!

Молока да масла лей –
Будут девки веселей!

Отъедайся, молодая –
В пост потом поголодаем:

Уж грозит издалека
Строгим стуком кулака.

Ишь, как солнышко взыграло!
Да к утру мороз удалый

Свой порядок наведёт –
Наворотит коркой лёд.

Раз на лето рот разинул –
Провожай щедрее зиму,

Чтобы год не вышел пуст –
Не скупись для алых уст!

Масленица как по маслу!
Гул-гулянье не погасло!

Ради радости радей –
Отсчитай по пальцам дней.

Запрягай лошадок в сани –
От щедрот прокатим с вами,

Нет, не в тягость, а слегка –
По последним по снегам!

В визгом-лязгом грохнул пляс –
Масленица удалась:

«Ах, быстра-проста-пестра я,
Огне-рыжая!»
Юмористические стихи | Просмотров: 325 | Автор: Татьяна | Дата: 07/03/19 02:05 | Комментариев: 2

Мало было мне финансовых проблем,
Так вдобавок эта девка (кличу «Лен!»),
Что по найму подставляет мне лобок,
Вдруг заныла про какую-то любовь.

«Я несчастная, - рыдает, - я тебя
Полюбила, по постелям теребя!
Мне ни доллара не надо, ни рубля!
Я навек с тобой, совместной жизни для!»

Я люблю «люблю» послушать сладких баб,
Я ни плотью, ни запалом не ослаб,
Но раз любишь, так давай, в восторгах млей –
Я и зелени добавлю, и рублей.

Нет, у дуры льются слёзы, нос распух!
Я за это, что ль, плачу бумажек пук?!
Вон, пошли разводы чёрным по щекам!
За такой перфоманс я гроша не дам!
Сатирические стихи | Просмотров: 498 | Автор: Татьяна | Дата: 04/03/19 15:14 | Комментариев: 19

Вы в Арктике не были? – Не был. – И я не была.
Я дома в тепле, глажу спинку пушистого Барсика.
Я слышала, Арктика невыносимо бела.
Сверкает на солнце равнинами мёртвыми Арктика.

Меж вечными льдами на север от материка
Могила Седова. Там стражею – пёс его преданный.
А Барсик умильно мурлычет и спит на руках.
У Барсика с Арктикой трения: высказал кредо мне.

У Барсика с Арктикой – нет, не сложилась любовь!
У Барсика с Арктикой полное непонимание.
Про рвущихся страстно на полюс научных рабов
Котам не мяукайте – предупреждаю заранее.

Кошачья натура дремотна: витают во снах,
Им снятся бездонной ночи голубые созвездия,
И жалко Седова, и жалко хорошего пса,
Всех псов, что романтики в поисках истин заездили.
Философская поэзия | Просмотров: 319 | Автор: Татьяна | Дата: 02/03/19 14:39 | Комментариев: 1

Зима кралась, пушистой мягкой
Лисою став,
И осторожно снежной лапки
Скользил постав.
Поёжилась, потёрлась зябко –
И вихрь октав
Внезапно вырвался наружу,
В прохватывающую стужу.

*

Каждая ёлка наряжена в шубку пушистую,
Каждая ветка одета в платок пуховой.
Щедро мороз потрудился над каждою шишкою
И запустил пальцы инея в прорези хвой.
Жизнь от особы своей оградил – и трещит себе
С полным размахом: его у мороза с лихвой.
Всласть разгулялся, обычаю зимнему верен,
Добрый защитник прекрасных древесных царевен!

*

На ветке заснеженной жёлтые шарики.
Цвета – как яйцо: и желток, и белок.
Синички настойчиво в поисках шарили:
Скорее наесться: закат недалёк,
И ночь, и мороз, ветры стылые-шалые –
Нахохлятся шарики: каждый продрог!
И шарик на ёлке – почти новогодний!
И выживет он, если Богу угодно…

*

Едва лишь варежку с руки я скину –
Зима немедленно морозом влепит.
И мнится мне тяжёлой, тёмно-синей.
Порою цвет лилов и фиолетов,
И лёд сверкает через белый иней,
И странно вспоминать, что будет лето…
Лиловое уйдёт в земное лоно,
Мир станет снова солнечно-зелёным!

*

А зима кончается – а я
Думала клубком свернуться просто:
Мне зима, ткачиха и швея,
Наткала-нашила белых простынь,
Ткнуться-завалиться в лень спанья.
Только зимушка прощенья просит –
Вешняя повелевает власть
Мир подснежниками расшивать!
Пейзажная поэзия | Просмотров: 296 | Автор: Татьяна | Дата: 28/02/19 12:42 | Комментариев: 0

Сельской улицей окно с розаном
Или в пурпурных цветах герани
Обходи: как встретишься глазами,
Так до самой смерти не отпрянешь.

Маменьки, чтоб дочек не украли,
Убирают окна в занавески.
Вот и ты взгляд пылкий занавесь-ка,
Не смотри в окошко нежной крали.

А не то – беда! Беда, голубчик!
Будешь нарезать круги у дома,
Тщась надеждой: наконец получишь
Еле слышный вздох девицы томной.

Прыгнуть бы в окно через розаны!
Только краля с ямочками щёчек
Холоду напустит – мол, не очень!
Мол, пылай – но чтоб не партизанил!

Синей искрой взгляд блеснёт – и долу.
Средь розанов – так высокомерна:
Чтобы место знал, ходил у дома
И сгорал, любуясь на царевну,

Ждал бы: взглянет, да платок обронит,
Отведёт рукой листок зелёный,
Разомкнёт розанов оборону…
Ах, розаны, горе для влюблённых!
Юмористические стихи | Просмотров: 300 | Автор: Татьяна | Дата: 13/02/19 22:02 | Комментариев: 2

Бежим, воздушными ступнями
Едва касаясь облаков,
И мир земной внизу, под нами:
Гляди, любуйся: вон, каков!

Летим, заходимся восторгом,
Объятья ветру распахнув!
Неси нас, ветер! Счастья столько,
Наполнить жизнь - и не одну!

Лежим. В постели. Вечер скучен.
«Летим» с «бежим» соединив
По буквам, среднее получим.
А все полёты – только миф.
Иронические стихи | Просмотров: 291 | Автор: Татьяна | Дата: 06/02/19 17:02 | Комментариев: 0

За окном – то снега, то дожди.
Год за годом скользят стороною.
Не исчезни! Постой-подожди!
Бог дарует нам встречу с тобою.

Бог дарует нам встречу! Ну, что ж?
– Ты как прежде… – Ты тоже похож…
– Ты ли, та моя майская ветка?!
– Ты ли, утренний ветер, ответь-ка!

Помнишь – солнце и соль на губах,
Сарафан в незабудках-цветах,
Рама старого велосипеда,
И полёт, невесом и неведом,

Во весь дух, а душа – во всю ширь!
Этим каждый навеки прикован,
С этим каждый из нас после жил –
Сколько лет не того, не такого!

Не такого, не так – и навалом!
Сколько было – и всё миновало.
Только едкая горечь и боль –
Пережить и не дрогнуть изволь!

Всё принять! Взгляд измученных глаз
Отвести, стать бесчувственней снега…
Я не вовремя встретила вас,
Опоздавший Евгений Онегин…

Так не вовремя! Не славословь
В зыбкой памяти запах левкоев!
Где-то бродит-томится любовь,
Я не знаю, что это такое…

Эта встреча печальна-светла,
А за ней – ничего. Всё пустое.
Нас, наверно, не зря развела
Жизнь премудрая – спорить не стоит.

Мы расстанемся. Чужды пути –
Твоего никогда не принять мне.
Только памяти юной цвести
Голубыми цветами на платье.
Любовная поэзия | Просмотров: 335 | Автор: Татьяна | Дата: 18/01/19 01:46 | Комментариев: 0

В поисках материала о сортах вин я наткнулась на одно из названий.
Вино Рейнхессен «Молоко любимой женщины».
Трогательно.
Но мне вспомнился случай… как охарактеризовать его? Забавный? Грустный? Скорее, ляпсус, а может, назидательный пример для заоблачных поэтов…
В общем, так:

Как звали того парня, не помню – ну, назовём популярным Сашей… Когда-то, помню, было целое поколение Саш.

Так вот, отработав смену, пришёл домой Саша, к жене Маше, а так же сыну, трёхмесячному младенцу Виталику.

Машу Саша в щёчку чмокнул. А она его мельком, куда пришлось: не до Саши было, Виталика кормила, тот грудь не брал, крутил головой и покрикивал – в общем, проблемы.

«Ути-ути! – потормошил Саша сынка и пальцы рогаткой сложил, – Коза-коза!» – но тот по глупости не понял – только крик на миг приостановил, и опять за своё.
«Эх, Виталька! – сокрушённо проговорил папа, – дурачок ты: в такую грудь не всосаться!»

Маша покосилась на него.
Бюстом она всегда отличалась, да когда ещё под тяжестью молока он максимально раздобрел – хоть на обложку «Плейбоя» снимайся. Только какие тут плейбои – под Виталькины крики!

«Смотри, Виталька, бери пример!» – сделал последнюю попытку помощи Саша и, наклонившись через Машино плечо, смачно поцеловал плавный и гладкий склон упругой груди. Виталька заорал благим матом.
«Иди-иди! – раздражённо дёрнула плечом Маша, – на плите обед горячий».

Одинокий и брошенный Саша отправился на кухню. Заглянул в сковородку, печально побаландал половником в кастрюле и налил себе тарелку. Всё правильно, вкусно, Маша молодец, но лучше бы она сидела сейчас рядом, вот на этой табуретке, и смотрела бы, как он ест. Или порхала от плиты к мойке, энергично встряхивая шикарным бюстом, полуприкрытым халатиком, и заботливо подкладывала бы мужу в тарелку первое-второе-третье.
Кстати, о третьем…

Саша кинул вокруг беспокойный взор и не встретил никакого препятствия. Маша забыла. Третьего нет.

Доев пюре с котлетой, он ещё раз пошуровал по плите и столам. Хотелось чем-нибудь запить котлету, напичканную калориями, настойчиво прилипшими к желудку – и чтобы не водой, нет – а чем-нибудь равноценным, дабы две стихии честно справились с друг другом.

Саша открыл холодильник, переставил пару банок, пошарил по полкам и вдруг обнаружил на нижней, в самом углу, прикрытый блюдцем стакан с молоком.

«То, что нужно, – почувствовал Саша. – Ишь, Машка, запрятала!» – и он залпом осушил гранёный сосуд с вожделенной влагой, и та разом влилась ему в желудок, по пути сметая вцепившиеся в стенки калории.

Ни одна корова, и даже ни одно молочнопромышленное предприятие не оказывали на Сашу столь странного воздействия.

«Чего я хлебнул-то…» – в ужасе вытаращился он, вцепившись в дверцу холодильника. Бледно-сладкий вкус ещё подрагивал на языке. «Это ж не молоко! Снадобье какое-то. Может, наружное средство?»

– Маш! – сунулся он в комнату. Виталька наконец-то лениво взял сосок, и Маша боялась пошевелиться. «Тсс!» – шикнула он на мужа, но тот не внял.
– Маш! Чего у тебя в стакане?
– В каком?
– В холодильнике, внизу, под блюдцем. Я думал, молоко, выпил…

Маша на него обалдело поглядела. И пару секунд молчала. А потом взвилась – даже Виталька не спас положения.
– Ты?! Ты что наделал?! – заорала не хуже Витальки. – А чем я ребёнка кормить буду?!
– А чего… чего я… – попятился Саша, – ты чего, не… и так же кормишь!
– Да это ж – докармливать, балда! – постучала Маша себе по голове, – это ж сцеженное, про запас! Думаешь, чего он не сосёт-то? Соску с бутылкой ждёт! А теперь нечего дать!
– Это что… – ещё не веря, Саша заранее затрясся, – твоё, что ль, молоко?!

Тут бы Саше и воскликнуть, патетически воздев руки: «О, молоко любимой женщины», блаженное вино Рейнхессен!»
А можно бы и авторитетно пальцем погрозить: вот, мол, и повод тебе, Маша, волею судьбы – не корми из бутылки, не приучай, не балуй – пусть трудится, не соску, а сиську сосёт, а то не младенец растёт, а лодырь!

Но Саша, презрев отцовский и супружеский долг, только выкатил глаза, с хрипом схватился рукой за горло и рванулся в ванну.
«И-еххх! – залп за залпом выстреливал из него Машин обед вместе с Машиным молоком, – и-еххх!»
И обед, и завтрак, и дружеская заначка – всё к чёртовой матери! И-еххх!
И до Маши через дверь долетало: «И-еххх…. И-еххх…»
И сквозь Машин бюст гулко и болезненно стучало в Маше её женское сердце.

О, вино Рейнхессен!

Вот и вся история, забавная и печальная. Вам она не показалась печальной? А мне – очень.
Юмористическая проза | Просмотров: 519 | Автор: Татьяна | Дата: 13/12/18 15:29 | Комментариев: 1

Усталая, но весёлая мать семейства Сима Семёнова дотащила-таки до дому свою необычную ношу. Радостно скрипнула калитка, спокойная уверенная поступь по шуршащей палой листвой дорожке выдала хорошее настроение. Хозяйка распахнула дверь – чтобы из последних сил подсадить на порог большой мешок.
Дочки, дружно шмыгнув носами, с любопытством высунулись в небольшие сени – а следом выкатился на холод клуб пара.
«Куда раздетые?! – прикрикнула мать и указала на мешок, - вот… тяните-ка лучше… да осторожней!»
Девочки с замиранием сердца ухватили мешок: там что-то шевелилось. Перевалившись через высокий порог, мешок вдруг отчаянно завизжал и задёргался. Нина отпрыгнула, Тома присела, обе вытаращили глаза: «Мама! Что это?!»
Румяная с холоду Сима рассмеялась, поспешно скинула пальто и шагнула к мешку, деловито засучив рукава: «А вот посмотрим…»
Из развязанного мешка высунулись два вздёрнутых рыльца. И тут же толстенький смешной поросёнок проворно выбежал на середину кухни, опередив всё ещё возившегося в холсте неторопливого собрата.
Поросёнок быстро посеменил семёновскими полами, озабоченно поглядывая по сторонам и тычась в углы. После пробежки громко и разочарованно хрюкнул. Он был довольно ушастый и откровенно розовый. Цвета шиповника, что обильно цвёл нынешним летом в саду. Девочкам страшно нравились распускающиеся бутоны, тугие и круглые, словно крошечные поросятки, но рвать их не разрешалось.
Вслед за розовым – появился его неповоротливый товарищ – куда бледней, зато пузатей.
«Ой! Какие хорошенькие! – дружно завизжали девочки, - а этот - розовенький! Мама! Давай назовём его Розочкой?!»
«Хоть розочкой… хоть козочкой…» - добродушно проворчала мать, торопливо сооружая хрюшкам молочную баланду.
Со временем второго нарекли Тяпой. Уши у него висели лопухами, закрученный хвостик дрожал при чавканье, и был он тихий, покладистый, никому не мешал. Ел и ел себе. Из корытца на кухне. Сперва пойло молочное, а потом уже всякое.
Чего не скажешь про Розочку.
Эта – привередничала вовсю и сразу забастовала, едва лишь в сваренную с повалом картошку не добавили молока. Отчаянный визг и гневное топанье продолжались не один час – пока не было сломлено сопротивление хозяев. Симины нервы не выдержали. Закрутив полотенцем больную голову, она яростно ливанула хорошенькой хрюшечке полную кружку свеженадоенного. Удивительно голосистая попалась животина!

В истории разведения свиней на что упор делался, на что производился отбор? На быстрый рост. И – соответственно – прожорливость. Потому как хавроний – всем известно – не доят, не запрягают. На мясо растят. И расти им, мясным – полагалось до восьми месяцев.

Бледный Тяпа вполне соответствовал задачам искусственного отбора. Тогда как яркая Розочка явно выпала куда-то в сторону.
Не по той дорожке пошёл отбор.
В другую область.
Спорт. Вокал.

Нет, кушала Розочка с отменным аппетитом. В деревянном корытце, что хозяин Семёнов из полена выдолбил – дно проела: так рьяно выскабливала свою посудину. Сима едва успевала баланду ей плескать. Розочка тут же налетала, аки гарпия – мгновенно изничтожала варево – и начинала орать дурным голосом.

На Розочкины вопли из ближних домов то и дело сбегались соседи.
«Уймите скотину!» - свирепо требовали они и писали заявления в милицию. Все заявления несли отпечаток невыразимого страданья вкупе с клокочущей яростью и начинались словами: «Эта самая свинья семёновская… так и так, разтак…»
Дальше шли варианты.
Ну – не могла же милиция на такое не отреагировать!
Милицию встречала Розочка. Она бросалась навстречу, издавая оглушительный визг – пронзительный, как паровозный гудок, и изматывающий, как сирена воздушной тревоги. Вконец одуревшая милиция едва находила выход…
А Розочка опускала голову в корыто и опять начинала чавкать.
Чавкать – чавкала – а не росла.
Всё питание в движение уходило. Спринт, бег с препятствием, лазанье, прыжки, аккробатика… Что и говорить, легкомысленно Сима покупку совершила. Притихшие девочки то и дело подбирали сваленные Розочкой предметы обихода и заметали осколки разбитой посуды.
Любознательная свинка живо интересовалась содержимым шкафов, створки которых ловко поддевала своим небольшим изящным пятачком. В маневренности и манипуляциях он не уступал кончику слоновьего хобота. Но где вы найдёте слона, забирающегося в кухонный шкаф и сжирающего всё, что там обреталось? А небольшая грациозная хрюшка забиралась: позволяли габариты. Не брезговала и платяным. Есть не ела – только пробовала. Дегустировала. Пожуёт – и в сторону. И за следующее. Платья, брюки, рубашки. Куртки, пальто. А то и постельное бельё. Свежестиранное – свежеглаженное. Прямо-таки, душистое от утюга! Подберётся, пока Тома с Ниной отвлеклись, подбирая стеклянное крошево от разбитого флакона маминых любимых духов – и вытянет зубами белоснежный льняной конец.
Покуда поросятки маленькие – их держат в доме, чтоб не мёрзли. Хрюшки – против мнения о них – звери аккуратные. Дай им строгое место для входа-выхода питания – и они свято всё будут соблюдать. Если ж их мыть время от времени – это милое комнатное животное. Тяпа в промежутках между баландой – сладко похрапывал на диване в гостиной, на любимой подстилке. Тут надо отдать Розочке должное – санитарные нормы она блюла неукоснительно - будучи девушкой капризной и разборчивой, а потому не терпящей эстетических нарушений. Да. Девица. Это вечно сонный Тяпа оказался кавалером. Он радовал Симу прибавками в весе.
Поначалу дочки пришли в восторг, узнав о разнополости поросят. Не было конца далеко идущим планам: «Ой! Вот они вырастут, и мы их поженим! И у нас будет много поросяток!»
Но со временем, то и дело Розочкиных шалостей плоды пожиная, поженить свинок им расхотелось.
Как представят себе около десятка кругленьких лапочек цвета утренней зари, раскапывающих комоды, распахивающих шкафы, забирающихся на стол и сующих пятачки в кастрюли со щами и в сковородки с голубцами, схрупывающих по подоконникам зацветшие, было, герани да бегонии, сжёвывающие тетрадки с приготовленным домашним заданием… И мамочку-то их игривую не вынесешь – а если все детки в неё?!

Будущее хрюшек плохо представлялось детскому сознанию. Пока они маленькие – живут себе – и живут – и кто ж их тронет? А потом… потом они подрастут, к весне потеплеет – и переведут их в сарай, и Тома с Ниной будут прибегать к ним туда – приносить вёдра с пойлом. А дальше… дальше – это когда ещё будет… да и чего об этом думать?!

Девочки не думали. Совсем.

А бандитка Розочка всё громила комнаты. Трещали разрываемые портьеры – их остатки ссыпались вниз, увлекая за собой карнизы. На юбилей главы семейства Семёнова - который Сима рискнула отметить, собрав гостей – в самый торжественный момент, при поднятых бокалах и патетических тостах – белоснежная скатерть вдруг медленно поехала, плавно сдвигая праздничный фарфор – и не успела честная компания опомниться – как внезапный поросячий прыжок свёл на нет всё мероприятие. Грохнулись тарелки и соусницы, разлетелся во все стороны салат, шмякнулся заранее поставленный посерёдке пирог именинный…

Именно его и сожрала Розочка единым махом, пока потрясённые гости в себя приходили.
После чего семейным семёновским советом решено было, что Розочка, пожалуй, достаточно подросла, чтоб жить в сарае.

И началась у Розочки новая сарайная жизнь!
Неделя истошного визга ушла на адаптацию. Но потом хрюшечка неожиданно смирилась, найдя в новом положении неожиданные плюсы.

Упитанный Тяпа остался дома, как менее опасный. Розочка, как ни странно, по нему не скучала. Теперь интересы её сосредоточились на отношениях с мерином Пегим, а по-простому, по-свойски-олимпийски – Пегасом. Пробегаясь оттаивающим к весне двором и поддевая пятачком вёдра и дырявые корзины, шустрая свинка пролезла в конюшню – да так там и осталась. При лошадиных небрыкучих ногах.

Славным характером Пегас отличался. Деликатная такая скотинка. Сроду не обидит. Подвинется, место уступит – да ещё шляпу снимет.
То есть – снял бы, если б носил.

Не носил мерин шляпы! Носить ему пришлось тяжкий крест Розочкиного соседства.

Привыкла, понимаешь, Розочка по диванам валяться! Она и здесь, при прохладе весенней, всё к теплу тяготела. К мерину, то есть. К сердечному теплу – которое мерин по природе своей доброй не экономил. Ну – и к физическому, температурному – тоже.

Большой был мерин. Большой да тёплый. Стоит себе – солому пожёвывает. Так и спал – стоя. А хрюшечка спать приспособилась - в ногах у него. Подкатится – ближе некуда – к копыту расплющенному, изработанному – и спит себе, прижавшись. Пегому неудобно, он и переступит ногой-другой. Тут уж свинка – сонная-пресонная – момент не упустит – самый переступ подгадает – и под поднятую ногу подползёт. И дальше храпит-похрюкивает. А лошадка многострадальная о трёх ногах мается.

Изнеможит, попытается копыто на место поставить. А там, на месте-то законном – в предутреннем сне Розочка розовеет. Попробуй, задень её копытом! Визг – на весь посёлок и окрестные дали! Уж давно стар и млад знали – вон, де! – началось! прощай, покой и сон! это Роза Семёнова буянит… чей визг – давно притчей во языцех стал.

И несчастный мерин во всей прелести и неподражаемости его вкусил. Не смея ни вздремнуть, ни глаз смежить - точно рабочий день отрабатывал – в хлеву с хрюшкой ночевал. Ненаглядная певунья во все свои вокальные данные чутко реагировала на малейшее мериново шевеленье.

Стала Сима замечать мученический пегасов взгляд. А Семёнов стал замечать некудышные трудовые результаты лошадиные. Потому как – овёс Пегасу в ясли подсыпали отнюдь не за мадригалы утончённые – за работу тягловую! Ан - не в коня корм – хиреет час от часу! Аж на ветру шатается!

Да… Мелкая была свинюшка и вредная. За то и поплатилась.

А что прикажете делать?! Что делают со свиньёй, от которой всей округе и достопочтенным гражданам житья нет?! Сказать – или сами догадались?! Вот то-то и оно!

Ну, что к тому добавить? Наточил Семёнов широкий нож. Утёрла Сима слезу набежавшую. И тишь да гладь воцарилась в посёлке. Полный порядок! Ночью – сон. Днём – благостный покой. Никаких стрессов. Печёнка свежая на обед.

И девочки, придя из школы, постояли немножко возле сарая, попереминались с ноги на ногу – и всё поняли.

А потом, с годами-то – совсем всё поняли. Умненькие девочки были. В школе хорошо учились…
Рассказы | Просмотров: 361 | Автор: Татьяна | Дата: 21/11/18 19:39 | Комментариев: 0

Облака над городом –
И похолодало.
Как же лето коротко,
Как же лета мало!

Вот бы лето вечное –
До чего же здорово!
Только помню свечи я,
И окно с узорами,

С ёлками, снежинками –
А зима лежит себе
Мягкими сугробами,
И порой суровая.

То вдруг неожиданна
Оттепелью жидкою,
То швыряет снегом,
Что б быстрее бегал.

Но пускай до дрожи
Злые холода –
Этого мне тоже
Может не хватать.
Пейзажная поэзия | Просмотров: 301 | Автор: Татьяна | Дата: 26/09/18 19:47 | Комментариев: 0

Не в силах прошлое менять –
Век будущим наполним.
Но всё же вспомните меня –
Раз в жизни – и довольно.

Он в целом спет,
Пассаж комет,
Ноктюрн ветров весенних.
Вы помните меня – ведь нет
От памяти спасенья,

И мир расколот, мир приник
К растрёпанным архивам.
За памяти единый миг
Отпустятся грехи вам.
Лирика | Просмотров: 301 | Автор: Татьяна | Дата: 21/09/18 19:38 | Комментариев: 0

Эй, люди, вам я кричу!
На большой колокольне стоя,
Я верёвку дёргаю и кручу,
И гулко колокол стонет –

Эй, люди! Счастье пришло!
Пусть надежды вовек не меркнут!
Обломало клюв мировое зло,
И в пропасть пал чёрный беркут!

Эй, малый, слышь? Отвяжись.
Колокольни для злых набатов.
Мы наслушались звонарей за жизнь –
Давно хромы и горбаты.
Гражданская поэзия | Просмотров: 499 | Автор: Татьяна | Дата: 27/04/18 20:06 | Комментариев: 1

За лазурными холмами,
За вертлявою рекой –
Может, не видали сами,
Да слыхали – есть такой,

Но искать его не надо –
Просто знай: поверь, что есть –
Лес, где каплет мёд и ладан,
Мятно-ароматный лес.

Ночь безлунна, мгла густая,
Мхи стволы обволокли,
В травах бархатных блистают,
Как алмазы, светляки.

Ветви тяжкие развесив,
Лес – гостеприимный весь.
Только ни за что на свете
Не ходи в заречный лес!

Эти дебри мраком полны
И не знают света дня,
Даже самый яркий полдень
Безнадёжно хороня,

Тихо растворяют двери
И заманивают вглубь
Тех, кто любит и кто люб,
Кто надеется и верит.

Пусть ты ловок и не робок,
Умоляю – ни ногой!
В лес ведут десятки тропок,
А из леса – ни одной!

Чащи траурно-безмолвны,
Там покой и забытьё,
Леопардовая полночь
Мягкой поступью идёт.

Там нельзя воды напиться:
Кто пригубит – был таков.
Там растёт, шептались птицы,
Самый сонный из цветков!

Там причудливы виденья,
Повергая время вспять:
Тянет стать прозрачной тенью,
Головой в траву упасть.

Кто, отведавший амброзий
И нектаров, не затих
И юдоль свою не бросил
Для блаженства снов пустых?!
Мистическая поэзия | Просмотров: 416 | Автор: Татьяна | Дата: 04/04/18 00:39 | Комментариев: 4

Бросая искры и дрожа,
Сквозь марево ночное
Звенела юная душа,
Звезда Зоя!

Когда-то ввысь вознесена
Космической грозою,
Сияла в небесах она,
Звезда Зоя!

Ревели вьюги, дождь лупил
Полоскою косою –
Мерцала синим-голубым
Звезда Зоя!

Одерживали верх лучи
Над дикой силой злою,
Лишь зажигала свет в ночи
Звезда Зоя!

Мир колошматила война,
Но это всё пустое,
Когда в сиянии видна
Звезда Зоя!

Не досияла – сорвалась
Не светит над землёю
Лазурным блеском ясных глаз
Звезда Зоя!

И синь глубокая молчит –
Но тем не гасит зова.
Ах, мама! Ты моя в ночи
Звезда Зоя!

Уже не дозовусь тебя –
Зайтись хотя бы воем,
Ах, мама! – где-то вострубят:
- Звезда Зоя!
Лирика | Просмотров: 401 | Автор: Татьяна | Дата: 03/04/18 02:13 | Комментариев: 0

С рифмами – не виртуозы:
Розы-морозы-берёзы.
Но и наивною рифмой
Вяжем, как ленточкой, стих мы.

Стих заплетаем в косички –
Строчки, как розовый ситчик.
Складываем, словно кубики,
Всякие : «Любит, не любит как!»

Да, все немного мы лошади,
И, уж конечно, мы дети.
Дети до старости, до смерти,
Даже в бессмертие метя,

Даже премудрость постигнув.
Даже хватая звезду!
Но нарождается стих в нас –
Образы детства идут.

Выдержав шквалы и ливни –
Так же мы будем наивны,
Будем просты, и доверчиво
Прятаться в круге очерченном,

И ничего не поделать:
Мы в человеческом теле –
Мыслим на полном серьёзе:
«Розы-морозы-берёзы».
Философская поэзия | Просмотров: 538 | Автор: Татьяна | Дата: 12/07/17 19:35 | Комментариев: 1

Её дыханья Зайка не любила. Бывают люди, обыденная жизнь которым - не интересна. Мир и покой скучны. Рутина жизни угнетает. Тянет их куда-нибудь на простор, во чисто поле: шашкой вострой помахать, с налёту пострелять, силой с кем помериться. И далеко не всегда, заметьте, пышет воинственным пылом сильная половина человечества. Зая ещё по детскому саду помнила весьма удалых однокашниц с лихим огнём в ошалелых глазах.
Зая к таким не относилась. С ползункового возраста любила пушистых зайчиков и плюшевых мишек. Кормить их и укладывать спать она могла часами, не требуя к себе внимания и не досаждая маме. Ещё Зайка любила рисовать. Сколько угодно. Хоть весь день. Проблема была только с бумагой и вечно ломающимися карандашами. Особенно красными. Особенно в детском саду. Особенно - под обстрелом малолетних неистовых валькирий, выхватывающих карандаш из-под рук. И сколько – ах, сколько!- начатков высокого и прекрасного осталось незавершённым, погрязло втуне и кануло в Лету по причине внезапных и стремительных военных набегов. Вожделенный красный карандаш! Светлая мечта юных дней!
Воинский дух прививался Зоечке со скрипом. Тут она оказалась полной бездарностью. Приобретя со временем какую-никакую молодецкую ухватку, Зоечка научилась вовремя схватывать брошенный кем-нибудь карандаш и быстро прятать под себя, прижимая попкой. Дела пошли лучше. На белом листе расцветали пламенные цветы. До небес росла зелёная трава. В траве гуляли добрые зайчики, весёлые собачки, хорошие девочки в розовых платьях. Стояли синие дома с красными крышами. В огромных окнах горел жёлтый и оранжевый свет. Огромное огненное солнце горело в голубом небе.
Но никогда не горел огонь войны. Не было его в Зайкином мире.
На соседних столах Зоечка видела исключительно чёрным нарисованные танки с пушками, из которых вырывалось откровенно-красное пламя. «Вот, значит, почему мальчики так стремительно хватают красные карандаши,- догадывалась Зая и впадала в альтруизм, - ну, понятно... Раз всё чёрное…. Им, конечно, нужнее, чем мне…». Мальчики рисовали войну. И даже не самые драчливые. Вернее, всегда - не самые драчливые. Потому что самые драчливые не рисовали ничего.
Доставалось Зайке от драчливых. Сначала в детском саду. Потом в школе. То толкнут, то дёрнут, то подножку подставят. Зайка летала, падала, кувыркалась. Как вдруг всё кончилось. Совершенно неожиданно. В седьмом классе.
В седьмом классе вообще всё встало с ног на голову. С первого сентября. Как только Зайка вошла в класс. Вошла и оставила за дверью яркое прошедшее лето. Вошла и неожиданно почувствовала, какая она взрослая и длинноногая, как всё смешно и несерьёзно было до сих пор, и как все изменились вокруг.
Зайка чуть задержалась на пороге, победоносно обозревая класс. Все до одного, мальчики впали в замешательство. На юных физиономиях отразился страх. Зайка спокойно и неторопливо прошествовала на своё привычное место. Весь класс с трепетом рассматривал её. Это она знала. Это даже не волновало. Это было само собой разумеющимся. Иначе и быть не могло.
Дальше жизнь потекла своим чередом. Уроки, звонки, перемены. Зайка открыла в себе неожиданные качества! Оказывается, она находчива, смела, азартна и вообще высокого полёта. Возможность рухнуть с высоты просто не приходила в голову. Любые препоны преодолевались плавно, легко и стремительно. Точно мазок кисти, росчерк пера, отработанная и уже в подкорку вколоченная гамма. Всё это Зайка умела. С ранних лет своим, родным было. И рисовала всерьёз. И играла свободно. Это раньше – боялась да робела. Теперь – кураж!
Мальчики так и не смогли прийти в себя. Зайка блистала.
Было чем блистать. И прежде, всегда - было, чем. Хоть звалась Зайкой, но была-то – куколкой. Мальвина фарфоровая! Кудерьки, правда, не голубые – русые. Зато глаза – как два огромных зелёных фонаря. Да нет! Это они раньше фонарями были! Дразнили за них Зайку: погаси фонари, лупоглазая! Теперь… недавно Зайка в книжке вычитала… смарагды! Слово-то какое! Потом, когда Зайка старше стала, один знакомый так и звал её – Смарагда… Она к тому времени ещё серьёзней стала. Зайкой её уже только дома называли.
Поначалу мальчиков седьмого класса Зайка воспринимала только понарошку. Но в дальнейшем и они стали активно вытягиваться, и пришлось признать факт их существования. В девятом классе с некоторым удивлением Зайка обнаружила в них представителей мужской половины человечества…. Странно…. Эти вдруг невесть откуда возросшие акселераты…. Опята долговязые, вымахавшие за одну ночь после дождика! Заявляют о себе…. Задают тон…. Задаются сами…. Наскакивают друг на друга с резвостью молодых мустангов…. Боевые стойки. Победные взгляды. А главное – где-то там, скрытно, в глуби, накаляющаяся, шевелящаяся угольками и пробивающаяся наружу – сила. Древняя. Страшная. Что это ещё такое?! Зайке сперва не понравилось. А потом стало интересно…. Поглядим, что ещё выдаст мать-природа….
Зайка приглядывалась и наблюдала. Ненавязчиво. Осторожно. А пока приглядывалась – на фортепиано играла. Где только можно. Всем певунам подыграть могла. Что хотите. На слух. Звучало у Зайки. Нравилось мальчикам. А то – вот ещё: нарисовать могла что угодно. Портретами её донимали, надоедало даже. Чуть свободная минута – с листочками к ней подходят. Лица умильно-подобострастные. Глаз у Зайки был верным, рука твёрдая, уверенная. Одним росчерком карандаша или фломастера. Похоже выходило. А больше мальчикам ничего и не надо. Портрет для понту и Зайкино внимание. А иначе бы, зачем? Фотографируйся себе.

Всех и фотографировали. В школе. Из года в год. Уж такая традиция повелась. С первого класса, помнится. Обычное дело: в какой-то, заранее оговоренный день наряженных девочек и причёсанных мальчиков расставляли двумя рядами на фоне подобающе оформленной стены, и – щёлк!- где-то там летела птичка, под радостное её щебетание многоголовый образ детского коллектива фиксировался на плёнку. Позже Зайка рассматривала доставшуюся ей фотографию с ощущенией стыда и боли. Собственное Зайкино лицо обычно наполовину закрывалось чьим-нибудь бантом или затылком, и пребывало в окружении напряжённо-испуганных физиономий с вымученными псевдоулыбками. Зрелище было настолько несчастным, что Зайка тихо радовалась тому, что дома, в семейном их альбоме, в который бабушка старательно подклеивала новые фотографии, между каждой страницей был вставлен лист тонкой бумаги, и необязательно было напарываться на школьные снимки, когда перекладываешь плотные и тяжёлые альбомные картонки для собственного удовольствия.
Но время шло. Бежали годы. С годами улыбки на фотографиях становились всё фривольнее, детки – раскованней, коллектив – расхлябанней. К девятому классу это было нечто! Недозревшие подиумные дивы задавали тон на первом плане, а позади рокотал грозный прибой мужской мощи и стати. Мальчики изображали панибратство и вседозволенность. Этакая молодецкая дружина с ухарским замахом. Зайка с усмешкой взглянула на доставшийся ей экземпляр и надменно скривила розоподобный рот. «Все выпендриваются!- подумала с досадой,- и чего из себя корчат?!». Мужское сообщество на заднем плане напоминало… ну, например, известное живописное полотно «Казаки пишут письмо турецкому султану».
«Интересно,- со скепсисом прикинула Зайка,- на экзаменах они, верно, будут напоминать «Утро стрелецкой казни», а на летней практике – «Бурлаки на Волге»…
Широкая фотография могла помяться в рюкзаке, и Зайка озабоченно нахмурилась, решая вопрос траспортировки…. Тут удивительно кстати проявил галантность нескладный Панкратов. У него откуда-то обрелась плотная картонная папка. Чем вообще Панкратов занимался и для чего таскал с собой папку, Зайка плохо себе представляла и не особенно интересовалась. Всё он к физику ходил с этой папкой…. В папке, кроме Панкратовских фотографий, лежали ещё какие-то листы – Зайка не рассматривала. Она с удовольствием сложила туда же свои фото и, разумеется, составила ему компанию на пути к своему дому, с великодушным пониманием простив его горделивую поступь.
Помнится, в восьмом Панкратов, отнюдь не тяготеющий к литературе, вдруг страстно прочёл стих… ну, по заданию на уроке требовалось, тут уж никуда не денешься… так ведь халтурили ребятишки! Любое, на выбор, стихотворение Лермонтова. Но ведь можно – что покороче…. Чего мучиться попусту? А Панкратова чего-то понесло…. С упорным отчаянием не сводя с Зайки прожигающих глаз и с явным перебором патетики вьюноша взвился пространными выкриками:
«В той башне высокой и тесной
Царица Тамара жила:
Прекрасна, как ангел небесный,
Как демон, коварна и зла…».

Нет… Стихотворение Зайка очень одобряла, и Лермонтова любила, и уважала любящих поэзию…. Но зачем так заунывно завывать и утрированно рокотать? Мальчику явно не хватало хорошего вкуса. Это Зайка про себя с прискорбием отметила. А сверление взглядом ей и вовсе не понравилось. Ещё бы плакат развернул «Ты почему от меня ушла, Варвара?»! В общем, неудачно всё это у парнишки вышло… и не будем к тому возвращаться. Тем не менее, даже такой вот, вызывающий ироническую улыбку, поклонник порой заслуживал поощрения. Одноклассник… товарищ… ну, почему не позволить ему проявить рыцарские качества? Ну – пусть проводит….

Панкратов проводил Зайку до самых дверей и, пожалуй, мог бы набиться в гости, не будь достаточно скромен в отсутствие мужской братии, а перед Зайкой испытывая усиленно маскируемый трепет. Во всяком случае, Зайка его умоляющие взгляды проигнорировала.
Дальше – что ж? Человек пришёл из школы. Устал. Хочет есть. Закрылась за спиной входная дверь, отделяющая Зайку от внешнего мира, и Зайка наконец-то может расслабиться. Сбросить рюкзак. Скинуть сапоги и куртку. Потянуться. Промяться. О-о-ох!
Из кухни тянулся вкусный аромат. Бабушка рассеянно откликнулась на Зайкин приход, позванивая посудой. Войдя в кухню, Зайка небрежно кинула на стол классную фотографию. Бабушка тут же подхватила её: «Ну, что ж ты так? Повежливее надо…. Это ж память. История». Да Зайка и не возражала. Память – так память. И, правда, может, вспомнишь когда…. Когда это ещё будет…. Чего об этом думать?». Они уже сидели за столом. Зайка жадно черпала ложкой суп. Бабушка добродушно разглядывала фотографию. Время от времени подёргивала Зайку: «А вот это кто? А это кто ж такой? А вот – что за девочка? А тут что за мальчик...?». Зайка отвечала с набитым ртом. Постепенно жизненные соки наполнили её растущий организм. Кровь радостно заструилась по жилам. Настроение улучшилось. А там и мысли пошли всё благодушные, умиротворённые. Зайка полусонно слушала бабушкино воркование и смежала веки. Фотография больше не раздражала. Наоборот. Вызывала чувство удовлетворения. Вот. Фотография. Ещё одна. История. Можно сравнить с «первочковой». Явно – рывок…
Да и умиляет он, взгляд в прошлое… Всё-таки, детство – оно такое щемящее! В детстве – всегда хорошо. Какое бы оно ни было: голодное, холодное… А уж такое, как у Зайки-то – с мамой-папой-бабушкой, да когда так любят! – это ж… Одно слово – ДЕТСТВО! Нет большего счастья!
А бабушка всё приговаривала, крутя фотографию:
- У-у-у…. Ишь, девчонка-то … широко стоит… теснит подружек…. Вперёд рвётся… Задиристая, поди? Палец в рот не клади?
- Это Фролова, бабуль…,- неразборчиво бормотнула разморенная Зайка.
- А вот мальчишка…,- залюбовалась бабушка,- лихо-ой… Вон дружка – за плечи… Другого притиснул… А этот зубы скалит…. А вон озорные…. Сцепились…
- Это Бусаров с Останиным…, - очнулась, наконец, Зайка и решительно забрала фотографию, - да не разглядывай ты их… Изображают невесть чего… Смотреть противно!
Бабушка примирительно проговорила:
- Ну, что ж? Мальчишки. Им же надо похорохориться, себя-то показать. Это ж в них дух бунтарский бьёт. Без него и мальчишки нет. Пройдёт потом! Остепенятся! Солидные, умные будут. Вот увидишь.
- Да? - с некоторым любопытством обронила Зайка. Подумав, спросила: «И в каком же возрасте?
- Ну, не скоро, - степенно согласилась бабушка, - повзрослеть – время нужно. Кто как. Один – раньше. Другой – позже. Да ты время-то не торопи. Вот сейчас вешним денькам порадуйся. Деньки-то эти – пусть незрелые они, а светлые. Молодые.
Зайка соглашалась: перспектива когда-нибудь превратиться в бабушку, пусть даже такую славную, как у неё, Зайку, хоть не пугала, но и не радовала. Конечно, быть молодым – лучше. Хотя и старым быть – тоже со стороны ничего: это ж авторитетно, основательно, серьёзно. Мудро, наконец! Уважают тебя, считаются с тобой, спрашивают, советуются, место уступают. С почтением произносят: «А! Это Ирина Петровна разрешила? Тогда конечно…».
Зайка задумалась. Представила себя бабушкой. Аккуратной и доброжелательной старушкой. С седыми, забранными в пучок волосами, со множеством морщинок на лице. В сером клетчатом платье – длинном и широком, но чистом, отутюженном, с кружевным воротничком. И пахнуть от неё будет свежим отглаженным бельём, сдобными плюшками с ванилью, или старыми книгами, тем особым запахом, который витает в воздухе, когда раскрываешь какой-нибудь домашний заслуженный фолиант времён бабушкиного детства. А то и духами. Терпкими, тяжёлыми, солидными – бабушкиными. Сразу носом чувствуешь – очень значительный человек.
Зайке всё это понравилось. Пожалуй – подумала она – у старости есть свои преимущества…. Разве может легкомысленное детство быть таким респектабельным, таким весомым. А столько знаний! Столько умений! Нам, молодым, ещё всему учиться и учиться! А старость всё уже знает и умеет. Только к делу применяй!
От этого открытия её отвлекла сама же бабушка.
- Ну-ка, - сказала, - принеси наш Общий альбом, мы с тобой фотографию сразу туда, в Историю, и приклеим. Пусть у нас всё по-порядку будет.
Общий альбом да История – вполне устоявшиеся понятия в семье. Зайка знала, что фотографии любительские, дружеские, развлекательные и тому подобные хранятся в разных весёлых альбомах, с цветными обложками, с картинками, с остротами и стихами, в которых изощрялись домашние в хорошие минуты. Зайка с мамой, например, после лета оформили такой разудалый, искрящийся радостью альбом: фото зайкиных каникул и отпуска родителей в букетах и куплетах. О мастерстве исполнения – это судить потомкам (Зайка часто пыталась их представить себе – этих потомков – но всегда получались туманные силуэты – чужие и безликие)…. Но вот что в этих куплетах-букетах сохранился яркий неподдельный праздник – в этом Зайка не сомневалась ни на крупицу. Как грустно, как плохое настроение, как неприятности какие – открывай летний альбом и вспоминай золотые деньки. И знай – что эти – не последние. И – представьте – отличное средство! Зайка сколько раз им спасалась!
Зайка деловито прошлёпала мягкими пушистыми тапками с розовыми помпонами по ковру гостиной и открыла створку углового стеклянного шкафа. Разноцветные альбомы трогать не стала, а вызволила из книжной тесноты чёрный, допотопный, тиснёной кожи здоровенный альбомище – Историю - и в двух руках, слегка пыхтя от напряжения, притащила на кухню бабушке.
- А… ну, давай… давай его сюда…,- неторопливо проговорила та, - давай-ка… о! дело к концу у альбома! Последний лист остался! А когда-то казалось – конца ему не будет! Ты посмотри, до чего толстый-то! Тогда таких и не выпускали! Особенный! Юбилейный! Я тогда, как ты, была… папе моему сотрудники подарили! Мастеру его какому-то серьёзному заказали… я уж всего не помню – а помню, как вручали! Отец расчувствовался! Уж на что крепкий человек был… три войны, две революции… а тут – смотрю – у папы моего слеза по щеке бежит. Он – добрый был человек. Твёрдый, сильный – а добрый! А уж как его в МАГЭСе ценили-уважали!
Под бабушкин говорок Зайка отлистнула тонкую туманную бумагу с последней страницы и положила сверху фотографию. Этот альбом был официальный, торжественный – альбом результатов, достижений и трудового энтузиазма. Все фото принципиально массовые – так уж от прадедушки пошло, никаких тут фривольностей, служебная тематика, коллективные снимки. МАГЭС, война, восстановление хозяйства, школьные массовки. Школа – это тоже дело государственное, как с ранних лет объясняли Зайке. И Зайка посему удостоена была чести изредка подклеивать фото своего класса в прадедушкин альбом как наследница и продолжательница его трудовых свершений.
Зайка знала прадедушку по фотографиям. Не только официальным, но и домашним, из других альбомов. Тогда не приняты были букеты-куплеты. Только надписи. Чёрные, строгие – точно люди все были из металла и признавали только чёткие линии и точные науки. Металлургия, электрофикация, оборона – и ожидание войны. Война была неотвратима. О ней знали, её ждали, в ней не сомневались. К ней готовились. На неё шли, по призыву и добровольцами. С неё не возвращались. Бабушкин папа – не вернулся. Пал смертью храбрых. Так в похоронке было написано. Прадеда Зайке было ужасно жалко. Но смерть его воспринималась как что-то обычное: оттуда вообще мало кто вернулся….
Повертев в руках линейку, Зая отметила точки приклеивания на листе знаменательного альбома и вздохнула:
- Бабуль… а ведь у нас теперь уже такого не будет…
Бабушка обронила примирительно, по-будничному:
- Ну, что ж, не будет. Другой заведём.
- Другой – не тот, - загрустила Зайка.
- Не тот, - согласилась бабушка, - но ничего не поделаешь: жизнь не остановишь…
Зайка осторожно приклеила классную фотографию. Полюбовалась на труды. Потом поморщилась:
- Фууу! И эти жеребята будут зубы скалить в прадедушкином альбоме?!
Бабушка невозмутимо сказала:
- А где ж им ещё зубы скалить? Что ж делать, раз такие зубастые? Какие есть! Слава Богу, что зубастые! После войны вон – глянешь: молодой, а без зубов! А то и без рук. А то и без ног.
Зайка затосковала:
- Что ты, бабушка, всё «война! война!»? Как это всё же ужасно…
- А то не ужасно! - откликнулась бабушка, - такую страсть пережили… Не чаяли, что живы будем. Всего хлебнули. Хлебушка только не было. А прочего – со всей щедростью! И зажигалки тушили, и окопы рыли, и лес валили. Молодые девчонки. Ребят – их всех забрали.
- Хорошие ребята? - с сочувствием полюбопытствовала Зая. Бабушка задумчиво отвела взгляд. Помолчала, пожевала губами. Потом, замедленно наклонила голову; чуть подождав, кивнула:
- Что ж? Хорошие.
И ещё повременив, добавила со вздохом:
- Сейчас-то вижу… издалека… Понимаю… хорошие были… тогда – всякие казались! А - всех жалко!
И тут оживилась:
- Да ты разве не видела? Фотографии-то те? Класс наш заснят…
Зайка заколебалась. Вроде, видела… мельком… особо не вдаваясь. Мало ли снимков… да если на каждом по сорок человек – никого и не запомнишь… да и ни к чему было - рассматривать-то!
- Ну, как же! – заволновалась бабушка, - давай взглянем! Посмотрим на них. Да и вспомним…, - приостановившись, уточнила печально, - помянем…
Зайка, уже деловито перелистнувшая альбом к началу, удивлённо подняла голову:
- Помянем? Погибших?
- Погибших, - не глядя на внучку, суховато согласилась бабушка и крепко сжала губы. Зайка растеряно обернулась к бабушке, но та уже подтянула к себе картонную махину и энергично перевертывала твёрдые страницы. Перед Зайкой мелькали сотни лиц – как рябь на воде. Все странным образом похожие, как будто время причесало и пригладило всех на один манер, на один пробор, на одно лицо… А может, всё дело в фотографе, который снимал всех одним объективом… А может – в плёнке, обладающей однообразными изобразительными средствами… Причин много, все они неведомы – да и не так это важно. Важно – что всё это… все эти люди, молодые и немолодые – в прошлом! Их нет – таких, как на фотографии… Либо – уже нет совсем. Либо – они давно изменились, постарели и вообще… прожили долгую жизнь со множеством событий, переживаний, ударов или подарков судьбы – и от теперешней, Зайкиной жизни отделяет их такой мощный пласт времени, какой не сравнится ни с крепостной стеной, ни с гранитной скалой, ни с корой земною базальтовой – потому что, и кору, и скалу, и стену – при большом желании и напряжённых усилиях – преодолеть можно… а вот время… время воле человеческой неподвластно… и остаётся человеку от времени – только память. Которая - в переводе из понятия абстрактного на язык человеческого восприятия может воплощаться - вот… в фотографиях, например.
С фотографии, с открытой бабушкой страницы – на Зайку глянул вдруг – как одно живое существо – коллектив… Так обычно называлось множество мальчиков и девочек, учащихся в одном классе, связанных общими увлечениями, интересами и родом занятий. Коллектив этот на первый взгляд показался застывшим и чопорным… Не было привычной разболтанности, живости поз. Чёрно-белые девочки и мальчики уставились в объектив скромным и простодушным взглядом, статичные, неподвижные, сдержанные.
А потом вдруг проступило в них… Зайка при долгом и внимательном рассмотрении – разглядела! И поняла!
То ли в глазах что-то, то ли в неуловимых каких линиях фигур… - а было это! То, что подсказало ей – что эти подростки – такие же, как и на её сегодняшней фотографии… И почти не отличаются… и никакие они не строгие и не безжизненные… а очень даже озорные, и весёлые, и незащищённые, и робеющие перед завтрашнем днём, а потому неумело бодрящиеся, отчего и в дерзость впадающие, и в заносчивость… Всё это есть. Только, может быть, временем припорошённое, да торжественностью момента приглаженное…
Зайка быстро пробежалась по трём рядам лиц и поочерёдно, цепко вгляделась в каждое. Ну, конечно! Вот бабушка! Уж её-то она всегда узнает! Бабушка-девочка. Как странно… Вот совсем другой человек, уж так изменился, из худенького, как на фото, стал полным, из юного – старым… Кукольно-гладкое лицо превратилось в дряблое, обвисшее, морщинистое. Пышная тёмно-русая волна озорной коротенькой стрижечки обернулась редкими, забранными в пучок совершенно белыми волосами. Ничто, ни одна деталь не совпадает у той девочки на снимке и у Зайкиной бабушки. А не узнать – нельзя! Есть, сохраняется на всю жизнь то неуловимое, те черты – которые Зайка улавливает внимательным и верным своим взором. Лепку небольшого аккуратного носа. Разрез широких светлых глаз, выгиб век, взлёт бровей. Гибкую линию округлого рта с одновременно то ли доверчивой, то ли обиженной нижней губой. Вот она какая была – бабушка! И, наверно, было ей свойственно то, что и теперешним девочкам… И озорство, и легкомыслие, и беспечность… Ах, боже мой! И в неё влюблялись! Вот эти мальчики, которые здесь на фото! Не такие уж они строго-аккуратные… Если приглядишься – и взгляд весёлый, и браво голова вскинута, и рука у товарища на плече…. Кто же, интересно… кто из этих мальчиков был влюблён в бабушку? Этот? Этот? А она… Она сама – может, и она влюблена была?
Неловко бабушку спрашивать… как-то странно: бабушка – и вдруг какие-то вопросы нескромные… подумает ещё, что у Зайки голова мальчиками забита!

Зайка раскрыла рот и как-то очень внезапно спросила:
- Бабуль! А ты сейчас видишься с кем из них?
Бабушка задумчиво кивнула:
- Что ж? Виделись… вот – не так давно… в гости-то я ходила… к Шуре Трошевой… я ж говорила, что вместе учились… она всех собирала… звоним иногда…
Да. Зайка вспомнила. Было такое. Что-то сказала бабушка, куда-то собираясь, с особым каким-то настроением и блеском в глазах… и платье выходное надела… и духами своими солидными побрызгалась… - только Зайка в свою мечтательную и вечно занятую голову это не приняла, а мимо ушей, оттолкнув, послала…
- Вот она, Шурочка-то…, - бабушка залюбовалась на одно из лиц среди прочих.
- Вы дружили? - поинтересовалась Зайка. Бабушка задумчиво отвела взгляд:
- Как тебе сказать…? мы, в общем, всЕ дружили… весь класс. Такое время, такое воспитание… С кем-то меньше, с кем-то больше – но все были едины… все товарищи… как одно целое. Так себя ощущали. Может, где в других местах и были какие разлады – а нам повезло. Все славные попались… Тем – друг другу дороже. А с годами-то – ещё! Мало нас уже…
Зайка кивнула, понимающе опустив глаза.
- Вооот! Вот Шурочка… вишь, какая была…, - с улыбкой глянув на фотографию, бабушка коснулась пальцем глянцевой бумаги в самой середине. Зайка, с любопытством наклонившись, разглядела юное круглое лицо. Спокойные глаза, и во взгляде безмятежная доверчивость. Смазанные полудетские черты. Ничего примечательного. Обычная девочка. Суховатый бабушкин палец переместился вправо, пропустив двух школьниц, и остановился на светловолосой стриженой девочке с очень милым выражением лица:
- А больше всех дружила я вот с ней… с Наденькой… только не пережила она войны…
Последнее бабушка обронила нехотя, словно обмолвилась. Зайка смотрела на незнакомую девочку, свою ровесницу, которую разделяло с ней более полувека. Как будто ничего с тех пор не изменилось. И к ней, к этой девочке, можно подойти… познакомиться… подружиться. Ну, конечно, они бы дружили! Зайка это сразу почувствовала. У неё, у Наденьки, такое лицо хорошее! Открытое, доброе. Наденька… Наденька… Что-то такое Зайка слышала… Всплыло в памяти… те взрослые разговоры, к которым в детстве почти не прислушиваешься…
Зайка осторожно подтолкнула примолкшую бабушку:
- А что с ней… с Наденькой… случилось?
- Погибла, - просто и скупо сказала бабушка. Зайка, ожидавшая подробностей, заглянула бабушке в глаза:
- Она – что? – на фронт попала?
- Нет, - вздохнула бабушка и оторвала взгляд, - на фронт не попала. Хоть и просилась. Из нас, из девчонок – никто на фронт не попал. Так и прождали всю войну.
- То есть – как прождали?!
- А так. Как началось… Знаешь, как началось? Длиннющая коммуналка была. А я как раз накануне последний экзамен сдала – ну, и решила поспать в воскресенье подольше… И вдруг просыпаюсь… Топот. Как будто много-много ног разом бегут. И крики. Как гул стоит. Кричат! Кричат! А ничего не разберёшь. Кто во что горазд, вразнобой – и при этом все разом. Отовсюду кричат. Из коридора нашего общего кричат. Из окна, слышно, кричат. Вопят, плачут! И – понимаешь, что ужасное что-то случилось – а что – не понимаешь. И страшно - но ещё надежда есть… Вдруг не то…? Мимо… Не она…
- Война?
- Война.
Зайка озадачено глянула на бабушку:
- А что? Значит, догадывались, что она может быть?
- Ух, милая! – махнула рукой бабушка, - да её ждали, о ней говорили, к ней готовились! Все знали, что рано-поздно будем воевать. Другое дело – как… что она будет за война… этого никто и представить не мог… а что будет-то – это уж ясно, неотвратимо было… вот о смерти знает человек – а ничего! Живёт себе, не тужит. Будет – и будет. А пока её нет – живи да радуйся! Вот она уже тут, стоит у порога – а ты всё не веришь, что пришла… Так и не верилось! И уж объявили… а в полдень объявили… а всё не верилось. Всё надеялось, что недоразумение… и о провокациях предупреждали… и Сталин уладит… не допустит… отец родной… как дети, право! Мы ж его всемогущим почитали… верили, что уж он-то.. мудростью своею – лучшим образом всё разрешит… а это так… прочь отойдёт… само как-то кончится! Долго верили!
- Сколько?
- День… другой… может, неделю…
- Это – долго?!
- Когда война – долго… А потом – уж поняли… не кончится это так же внезапно, как началось… Нет! А придётся пережить всё… Да…, - бабушка протянула это «да» и опять задумалась.
Зайка тактично выждала паузу и напомнила:
- А дальше?
- Дальше? – встрепенулась бабушка, - дальше – что ж? Дальше – мы все, девчонки, заявление подали, с просьбой, на фронт. И на курсы медсестёр поступили как одна.
Зайка когда-то краем уха слышала, что бабушка медсестрой была и в госпитале дежурила. Несколько удивлялась, что ни одной фотографии в семье об этом бабушкином периоде жизни не сохранилось. А ведь какой значительный период! Война! Госпиталь! И тут, совершенно неожиданно для себя, Зайка вдруг спросила:
- Бабуль… а вот помнишь – про Мересьева ты книжку вслух читала, когда я свитер вязала… «Повесть о настоящем человеке»… там он Барыню плясал… а в госпитале там полковник был такой волевой… который умер потом… который одну медсестру советским ангелом называл… они друг друга полюбили… А вот – когда ты дежурила в госпитале – там, наверно, ухаживали за тобой? Ты на фотографиях молодая – такая красивая!
- Заинька, - вздохнула бабушка, - лучше этого не видеть, и лучше об этом не говорить… но – раз спрашиваешь – что тебе сказать? Ну… вот приходит машина… люди… без рук, без ног… и каждый час кто-нибудь умирает… А машины эти – без конца идут. Днём и ночью. А то ещё – идёт машина, а из неё не звука. И мы знаем – это не к нам. А в сторону, дальше. Там траншея была. И прямо из машины в неё сгружают.
- Покойников…, - с трудом сглотнула Зайка. Бабушка с состраданием глянула на внучку:
- Заинька… это и покойниками-то не назовёшь… там… по отдельности всё… месиво кровавое…

- Мересьев – лётчик, - продолжала бабушка, - к лётчикам особое отношение. Потому мы и Курскую битву выиграли, что небо тогда уже наше было. Всё лётчики наши выжившие. А потому они выжили, что лечили их бережней других… и госпиталь был лётчикам особый… и многих восстанавливали… и не один Маресьев без ног летал… да только пока до этого… особого-то… додумались – многих потеряли… в самом начале войны – стольких потеряли!
- Раненые умирали?
- И раненые умирали. И так, сразу в бою. Вырасти, обучи его – а ведь убьют в одно мгновение! Да, бывало, и без бою…. Мальчишки наши так погибли. Им и повоевать не пришлось. А уж так они учились, так старались! Лётчики наши будущие. Думали – Родине послужить. А пропали зазря.
- Как это… как это, бабуль? - Зайка аж привстала и шею вытянула – посмотреть, куда бабушка пальцем указывает. Бабушка поочерёдно переводила палец с одного юношеского лица на другое:
- Шесть у нас было в классе лётчиков… Мы только-только школу закончили…
Шесть подростков глядели с фотографии. Вихрастые, глазастые, весёлые-озорные. Смотрели бойко, уверенно – вроде, всё нам нипочём, всё одолеем! – и увлечённо, с надеждой – жизнь впереди! И небо над головой! Летать бы!
- Лётчики наши… - голос бабушки дрогнул нежностью.
Она любовно погладила пальцем одного за другим – все шесть лиц. Сокрушённо вздохнула:
- Какие ж ребята были серьёзные! Вот хотели летать – и все трудности были нипочём! Все шестеро в лётной школе учились. И учились-то – взахлёб! Летали! У них полёты были – в Быково аэродром – рано утром! И оттуда – отлетав – как раз к первому уроку, с нами вместе, успевали… тютелька в тютельку. Мы-то – еле-еле глаза продравши… а они – уж отработав… прямо в лётной форме. И такие входили гордые, счастливые, независимые! Любо-дорого посмотреть! Возраст-то какой! Шестнадцать-семнадцать! А уж лётчики! И в девятом так было, и в десятом. Камельков Женя вот, - бабушка провела пальцем по изображению светловолосого неулыбчивого мальчика с пухлыми детскими губами и затем передвинула на другого, худого, узколицего, вытянувшегося, по-военному, в струнку… - а это Толя Столяров, - бабушкин палец заскользил дальше, - Володя Белов, Сергей Нижний… а это, - бабушка улыбнулась, - Наденькин предмет был…
На Зайку просто и прямо глядел строгий большеглазый и большеротый подросток.
- Взаимный, взаимный! – поспешила бабушка опередить внучкин вопрос, - так и дружили в последних классах… может, потом и по жизни бы вместе пошли – кабы живы остались… Мы так двумя парами вчетвером и ходили всё. Как-то так вышло – что вдруг вздумали они… Вадька Платонов с другом своим… вот сюда глянь… Герка… Герман Горелов… в нас с Надей влюбиться. Как в юности бывает? Поговори меж собой… подошли, пригласили… раз, другой…
Зайка ошарашено переводила взгляд с одного юноши на другого. Перед глазами сама собой выплыла картинка. Идут рядом два молодцеватых лётчика с почти детскими лицами и с ними две школьницы – такие, как выглядят на фотографии: светленькая Надя и потемнее – Ира… Зайкина бабушка… Стройные, лёгкие… шаг задорный, пружинистый… рука в руке… глаза в глаза… улыбки растерянные, взволнованные. И – вроде весна кругом цветущая… облака в синем небе летящие… и зайчики солнечные из каждой лужи, из каждого окна. Может, в парке где гуляют в выходной… или из школы вместе возвращаются…
- Тогда сирени было – завались! – точно подхватывая внучкины мысли, сообщила бабушка, - домишек маленьких деревянных полно, и при каждом – палисадник. Как весна - всё в цвету! Вишь как… думали, жизнь проста… и всё в ней просто: учись, работай, дружи. Ан – оказалось – сложная она… и много в ней страха и боли… а счастье – как искры в тлеющих углях… то вспыхнут, то погаснут… то тут, то там – а больше всё уголь чёрный.
Герка Горелов мрачно хмурил брови, а глаза были весёлые… поблескивали глаза, шебутной, видно, был паренёк… но в линии рта, в наклоне головы ли, в чём ещё неуловимом – ясно читала Зайка и доброту, и широту души, и взлёт её, рвущейся… в небо ли – далёкое-близкое, в будущее – обетованное – совсем не такое, какое выпало.
- Их сразу же и призвали, как началось… в первые же дни. И в первом полёте…, - бабушка внезапно смолкла. Зайка украдкой глянула на неё – и поспешила старательно уставиться в окно.
В окно слепило солнце, пронзая розовато-палевые лёгкие занавески. Отблески выстреливали из граней рифлёных стёкол буфета и рассыпались по всей кухне, по светлому дереву полок и шкафчиков, по блестящему никелю кастрюль, по матово-белому фарфору тарелок и чашек.
Тихо и уютно было в ласковой этой кухоньке. И пахло топлёным молоком. Так спокойно… так защищённо.
Бабушка сидела прямая и неподвижная, глядя в одну точку где-то в бесконечности, скрытой кухонной стеной кремового кафеля – и лицо её было бледным и строгим, как у мадонны со средневековой фрески.
Заговорила бабушка сама. Помолчала, помолчала – а потом спокойно заговорила. Может, даже слишком спокойно. Спокойнее, чем всегда. Зайка это поняла и вопросов задавать не стала. Сидела и слушала.
- Им, молодым, обученным… «соколам», как звали тогда пилотов – сразу приказ был – в воздух. Они все и взлетели… все шестеро… и никто не вернулся.
Заметив, что бабушка, того гляди, вновь умолкнет, Зайка осмелилась шепнуть:
- Сбили?
- Нет, Заинька, - растерянно объяснила бабушка, - никто их не сбил… они и не долетели до цели-то, как в воздухе все повзрывались. Так толком и не выяснено, что это было. Тогда говорили, вредительство. Вроде, на своих бомбах взорвались. А позже стали объяснять это какой-то негодной американской взрывчаткой, что нам оттуда поставляли перед войной. И вообще – выяснять это опасно было. Да и зачем? Человека-то не вернёшь…
Бабушка задумчиво покивала головой:
- Ничего они не успели, ребятки. Ничего! А уж как летали! Какие уже были мастера! Много всякой дряни водится. Её, дряни-то, во все времена хватало… Вот этот, - неожиданно отвлеклась бабушка и указала на неприметное лицо где-то в гуще ребят, - знаешь, как погиб?
Зайка не знала…
- Тоже ведь не за что. В казарме часовым стоял. В помещении… в коридоре. А там – газа утечка… незаметно так… не поймёшь сразу… ну, его и сморило. А тут проверка идёт. Глядь – он лежит. А ведь люди как? сразу дурное в голову! Лежит – значит спит! Заснул на посту! Трибунал! Да какой трибунал?! Тут же вывели и расстреляли. Он и очнуться толком не успел. Командир его, лично. А уж погодя выяснили… про газ-то. Так ведь война. Виноватых нет. А человека не вернёшь. Он тихий всегда такой был. Самый маленький среди ребят. Один сын у матери. Та его без отца воспитывала…
Бабушка доверительно наклонилась к внучке, заглянула в глаза:
- Заинька… Я ведь тебе всё как взрослой рассказываю… тебе, считай, шестнадцать… ты уж понимай всё, как есть… а то и не успею, поди…
- Да успеешь ты, бабушка! Что за речи?! – рассердилась Зайка. - Что ты всё про это?! Ты ещё молодая!
Бабушка засмеялась. Добавила шутливо:
- А хоть и молодая! А могу не успеть! Потому и рассказываю – раз случай нам вышел…
- Ты мне ещё про Наденьку не рассказала, - спохватилась Зайка, - и про других мальчишек… может, ещё кто погиб?
- Может, ещё…, - горько согласилась бабушка, - проще сказать, кто жив остался…
Зайка подняла на бабушку настороженные глаза. Сдавленно спросила:
- А кто жив остался?
- А вот эти ребята, – охотно указала бабушка три лица на фотографии, - один, вот этот, Стёпка Малахов, по сей день жив… к Шурочке на нашу встречу приходил… тряхнул стариной… грудь в орденах… вот он только и остался, а эти двое… вот… Сеня Снеговой и Вася Трофимов… те не зажились… война – она и потом людей подбирает… пусть и вернулись – а от неё не ушли…
- Трое…?- поразилась Зайка, - из всего вашего класса – только трое?
- Трое, - грустно кивнула бабушка, - вон… сочти, сколько их было-то. А вернулись – трое. Кто где… кто как.
Зайка насчитала восемнадцать будущих бойцов. Взгляд её скользнул по одному, в верхнем ряду, который обращал на себя внимание тонкими благородными чертами лица, изящным изгибом бровей. Красивое лицо, что говорить. Зайка коснулась его пальцем:
- А этот как?
- Толя Клеванов. Интеллектуал был. И рыцарь, каких поискать. Так уж его дома воспитали. Никогда не сядет, если девочка стоит. И вперёд пропустит, и сумку поднесёт. Самое тяжёлое на себя возьмёт – но чтоб девочку освободить. Другие ребята и не заметят – а этот не мог. Мы с ним в младших классах в библиотеку вместе ходили. Он ещё до школы свободно читал – и увлекался. И я с ним, за компанию. Мы в одном доме жили… ну, и где-то дружба была… на литературном поприще. Уж такой был начитанный, такой всё знающий, обо всём умеющий судить. Может, учёным был бы. Такой умница! А пропал по-глупому. В штрафной угодил.
- А за что? - удивилась Зайка. Бабушка вздохнула:
- Говорю же – по-глупому. Ну, что тебе сказать? Ноябрь… семнадцатое… страшный был день… немцы на Москву прут… уже в Крюково… кто мог – из Москвы бегут… а на защиту всё ребят посылают… ну, и Толик как раз попал. Вот проходит их часть прямо по переулку, где наш дом стоял… и останавливается точно против парадного…. Ну, что тут скажешь? Бывает же так! Вот - пока передышка – Толик и отпросился у командира – к матери забежать. А тот вроде бы слышал и добро дал… а вроде и не слышал… во всяком случае, потом от слов своих отказался. Ну и получилось – самовольно покинул строй. Дезертир, стало быть. Умный-то – умный, а практической сметки нет. Вернулся – тут же под арест угодил. Ну, и в штрафной. А в штрафном – там что ж? В первом же бою…
- Что ж это так, бабуль, - озабоченно нахмурилась Зайка, - кого ни помяни – с каждым чего-то не то… не по-людски… ну, а другие… с ними-то как?
- Да кто как, Зай. Только ведь смерть – она всегда нелепа… всегда ужасна… а когда ещё такие молодые… только подрасти сумели… вот этот паренёк, Костя Потапов, под Ельней… а этот, Миша Смагин, смертью храбрых… медаль посмертно… а вон Алёша Тусунов… тот под Сталинградом… без вести пропал…
- И о нём ничего не известно?
- Там, под Сталинградом-то – это ж ад какой! – там только Богу что известно. Вот идёт взвод – и накрывает его снарядом. Что кому известно? А ведь потом, после войны, и такие речи велись: мол, раз без вести пропал – кто его знает? Может, он и не погиб вовсе? Может, к немцам побежал… в дружеские объятия.
- Фу! - сморщилась Зайка и отвернулась к окну.
Солнечная занавеска чуть колыхалась от приоткрытой форточки. Зайка отодвинула в сторону край узорного волана, обрамлявшего штору. В глаза радостно сверкнуло голубое ясное небо. И облака, конечно, там плыли. И птички летали… воробьи… а может, синички… нет, галки….
Зайка некоторое время наблюдала их полёт, качание ветвей за окном, вдали проезжающие машины. Низведя взгляд с лазурных высей до бренной земли, в самом низу, перед подъездом, Зайка с лёгким недоумением обнаружила нелепую в своём безнадёжном унынии фигуру Панкратова.
- Надо же? – вовсе без злорадства и даже с долей уважения подумала Зайка. - СтОик!
Ну, понятно… полагает, Зайка в художку пойдёт… или хотя бы за хлебом. Но у Зайки сегодня свободный день… и хлеба дома хватает… так что Зайка целый день проведёт с бабушкой… а вечером придут папа с мамой… и все вместе будут пить чай… нет, до чего ж дома хорошо! Особенно, когда мир, и нет войны.
Зайка опустила занавеску, обернулась к бабушке, вспомнила:
- Бабуль… ну, а про Наденьку-то!
Бабушка помедлила. Потом пожала плечами:
- Что ж про Наденьку? Наденька тоже… как все мы. Мы с ней на крыше дежурили. Когда обстрел, и зажигалки кидают. Заранее там всегда вёдра с водой стояли, и песок в ящике… и щипцы такие у нас были… вроде клещей больших. Вот как зажигалка ухает на крышу – скорей хватаешь её щипцами – и в ведро… а то – песком засыпаешь… если не подступишься.
- И что - её бомба убила? Или при обстреле?
- Нет… Наденьку все бомбы обошли, и снаряды мимо пролетели. Она, как многие из нас, в Москве оставалась поначалу… тоже госпитали… и на лесоповал посылали… дрова же нужны! Трудно было – а и там она всегда молодцом! Не то, чтоб крепкая или всё ей нипочём – а умела терпеть… и ждать умела… и работать старательно, кропотливо… никогда не ныла… стиснет зубы – и держится… а потом переможется… отпустит её, полегчает – она сразу и улыбнётся. Нет, хорошо с ней было! От неё, как от солнышка, тепло шло. Потому как – добрая была. А добрые люди – они точно свыше посланы… в награду всем и в утешение. У неё и рука-то лёгкая была. В госпитале… когда раненый умирал… Бывало, только прикорнёт после дежурства, только задремет – а уж будят… помоги, дескать… проводи душеньку… отходит. И в сорок первом, и в сорок втором мы с ней неразлучны были… а в начале сорок третьего простудилась я… слегла… плохо помню, как там вышло – а только Наденька без меня за хлебом отправилась.
Зайке тут же нарисовалась она сама, помахивающая цветной сумочкой, легко сбегающая с крылечка подъезда – прошвырнуться, прогулки ради, до булочной на углу. Но, конечно, не о том – Зайка понимала – ведёт бабушка речь. За хлебом в далёком сорок третьем ходили иначе.
- Москву к тому времени, вроде, отстояли, а только голодно было. Ну, и посоветовали ей… одна, там, опытная была… хаживала уже… вещи какие, одежду, обувь можно было на муку сменять… а у Наденьки младшеньких трое было… и я ещё тут… выходить меня хотела. Короче, раздобыла она саночки, нагрузила, чего было из добра – и двинулась в поход… вместе с той женщиной. Поначалу они друг друга держались, а потом так вышло, что эта, спутница-то, задержалась, а Надя дальше пошла. И тётка-то эта назад не вернулась, где-то у родных до конца войны застряла… после войны уж это всё выяснилось… тогда много чего всплывало… и с тётки той – перьев горсть… она тоже толком не знала ничего… а Надя пропала.
- Без вести? - Зайка слушала, подперев ладонями голову.
- До сорок седьмого – без вести… а в сорок седьмом весть пришла… вещички кой-какие принесли опознать… потом милиционер… уведомил официально…, - бабушка сухо поджала губы и опять стала похожа на средневековую фреску. Зайка напряжённо ждала, оторвав голову от ладоней. Но торопить бабушку не смела. Бабушка точно оттягивала, избегала произносить самое отвратительное. Но – подумала, посмотрела пристально на внучку, подобралась вся, выпрямилась – и всё же решилась. Не стала утаивать. Сказала.
Зайка вздрогнула и даже переспросила от неожиданности: «Что?!». Потому как – в первый момент подумала – ослышалась.
- А вот то, - уже резко произнесла бабушка. Линия рта её сделалась твёрдой. И она отчётливо повторила: «Съели Наденьку…»
Зайка вытаращила глаза:
- Волки что ли…?
- Да нет… - с едкой горечью уронила бабушка, - не волки… люди… промысел там такой обнаружился… приезжих… случайных… зазывали с дороги. Кто как в войну суть свою проявляет. Кто по пять суток без сна работает… кто на амбразуру бросается… а кто ближнего… как скотину… Это ж нужно! Наденьку! Как же рука поднялась?!
Губы у бабушки болезненно заморщились. Дрогнувшие веки торопливо опустись и всё ж не успели удержать несколько предательских капель. У Зайки тоже жалобно изогнулся рот. Она хлюпнула носом и робко прошептала:
- Бабуль… не надо… это же давно было…
Бабушка молча встала и побрела к раковине. Зашумела вода, запостукивала посуда, заскрипела под старательной губкой в щедром мыльном растворе. Чем хороша ещё кухня – в ней всегда дело найдётся… даже когда вроде всё уже и сделано.
Зайка осторожно и бережно закрыла чёрный альбом. Видеть нежное Наденькино лицо ей было страшно. Она обхватила альбомную громадину обеими руками и потащила в комнату. Водворив альбом в шкаф, она ещё прошлась по мягкому ковру и задержалась у окна. Тут складки тёмно-зелёной портьеры свешивались, как еловый лапник – тяжёлые, с густой бахромой. Зайка приподняла пушистый плюш. За окном мелькали птицы. Ветер гонял взлетевший полиэтиленовый пакет и раскачивал сохнувшее бельё на соседнем балконе. Ветер резвился, как малое дитя. И ничего нельзя было с этим поделать. Не удержишь ветер. Не остановишь жизнь. И время – идёт себе, нас не спрашивая. Верно… верно – всё это давно было. Всё это давно прошло. Мало ль на свете несчастий? Вон – почитай газеты…
Зайка вытянула шею и глянула на асфальт. Далеко внизу, во глубине двора, в узком проезде возле подъезда всё топтался скорбный Панкратов, всем видом выражая мрачную решимость.
Ясно, будет стоять до победного. Ей вдруг вспомнился выспренный голос: «В глубокой теснине Дарьяла!». Зайка прыснула в ладошку.
«Хм, - неожиданно для самой себя подумала минуту спустя, - а, может, и правда, прошвырнуться до булочной… или в аптеку… раз он такой стойкий?»
Потом, три года спустя, взвод, в котором по призыву окажется Панкратов, будет целенаправленно введён в Дарьяльское ущелье и, в числе прочих, положен на алтарь Отечества. Отечество глянет краем глаза – и брезгливо поморщится…
Рассказы | Просмотров: 536 | Автор: Татьяна | Дата: 22/06/17 15:12 | Комментариев: 0

/«Розовым» лето 2017 назвали потому, что такие температуры (около или немного выше летней нормы) на картах метеорологов соответствуют розовому цвету/

Радость выпала большая –
На житьё не сетуй:
Нам прогнозы обещают
Розовое лето.

Лето розовое… Может,
Лихо и отчаянно
Прут и лезут вон из кожи
Всюду розы чайные?

По лесам-лугам-откосам
Не ромашка с кашкою –
Тут цветут с весны по осень
Розы во все тяжкие!

Тротуары и заборы
Розы заняли собою,
Славя красоту –
И растут, растут!

Идеал природы бренной –
В каждое окно!
Не одно стихотворенье
Им посвящено,

И, влюбляясь в ароматы
Точащий фиал,
Из поэтов каждый пятый
Бух! – и наповал.

Да, любовь. Не надо шума:
Сила чувства – плюс.
Может быть, и я, подумав,
К августу влюблюсь…
Юмористические стихи | Просмотров: 430 | Автор: Татьяна | Дата: 22/06/17 14:56 | Комментариев: 0

Судно разбомбили. А кто уцелел,
Цепляясь за щепки-обломки –
В немецкий попали прямёхонько плен –
И без вести: без похоронки.

И старая мать не могла умереть,
Хотя, ослабев, слегла:
«Дождусь! Обещал же вернуться, вот крест!
Мой сын никогда не лгал!»

Но в сорок четвёртом в конце февраля
Она в один час умерла.
И это случилось, как все говорят,
В ночь двадцать шестого числа.

А после войны приезжает солдат,
Который прошёл с её сыном весь ад:
Друг другу в плену дали слово:
- Ждёт каждого кто-то, а главное – мать.
Останешься жив – поезжай передать
Живым о судьбе неживого.

О том, как погиб. Как вели их с работ,
Вдруг выстрел один – и готово.
И был это сорок четвёртый год,
Февральского двадцать шестого.
Лирика | Просмотров: 450 | Автор: Татьяна | Дата: 09/05/17 14:50 | Комментариев: 1

Самолёт – и оставленный след им
Белой линией на голубом.
От зимы улетела за летом,
На прощанье махнула крылом.

Не хочу, чтоб она улетала!
Говорят мне – смирись, не тужи,
В этой жизни конец и начало –
Лишь фантазии и миражи.

Расстояний пространства лишь мнятся:
Карту мира линейкой промерь –
Там всего-то каких-нибудь двадцать
Сантиметров морей и земель.

Ах, чудят мировые масштабы,
И черту карандаш проведёт.
Как легко и беспечно летал бы
По линейке её самолёт!

Карта мира - и выпала карта.
Слышно, чуждая жизнь хороша.
Не измерят английские ярды
То, что воспринимает душа.

Ничего. В нашем северном крае
Буду ждать в исступленье разлук.
Перламутрово в небе играют
Облака, уплывая на юг.
Лирика | Просмотров: 496 | Автор: Татьяна | Дата: 02/03/17 16:30 | Комментариев: 0

В нашей местности всё больше облака.
Из низин в лазури неба всплыл туман.
Он слоится, как тяжёлые тома,
Виснет грузным краем каждого листка.

В этих светлых книгах мудрость бытия,
Что сокрыл от нас, не досказал Господь,
То, над чем бессильна человечья плоть,
То, чего прочесть и выразить нельзя.

Но шутя листает ветер фолиант,
В пух и перья рвёт страницы – что ему!
Уж такой удел счастливый ветру дан –
Знать без книг непостижимое уму…
Философская поэзия | Просмотров: 469 | Автор: Татьяна | Дата: 26/12/16 01:15 | Комментариев: 0

Самолёт аж не видно, столь крошечный,
Только следом - блистающий хвост
Пронизал ослепительным росчерком
Небеса - и всё вдаль унеслось,

За домами-деревьями скрылось
И исчезло из глаз навсегда,
Потому что имеющий крылья
Не считает внизу города.

Потому что небес бесконечность
И безудержна, и глубока.
Человеческая наша нежность
Не пробьётся к ней сквозь облака,

Где моторы ревут, и стихии
Сокрушают легко бытиё.
Наши чувства бледны и тихи ей -
Им задеть не под силу её.

Где-то там самолёты летают,
Распустив феерический шлейф.
Жизнь рисуется чья-то другая,
Фантастичней, счастливей, светлей.
Философская поэзия | Просмотров: 527 | Автор: Татьяна | Дата: 01/10/16 19:28 | Комментариев: 0

В дверь забарабанили с такой силой, что мы проснулись. Ранним утром приносящий забвение сон прерывать совершенно не хотелось.
– Неужели опять к дому подобрались? – зло проворчал Соль, выбираясь из постели, – сейчас они у меня получат!
Но это оказались не гангстеры и не поклонники сирени – на крыльце стоял Роман Борисович. Растрёпанный и серо-зелёный. Соль опешил и торопливо впустил его в дом:
– Проходите, пожалуйста, – приветствовал смущённо.
– Здравствуйте, Соль, – мёртвым голосом проговорил Роман Борисович и смолк.
– Присаживайтесь. Что-то случилось?
– Соль, – не присев, медленно заговорил доктор, – я пришёл просить вас о помощи… а какой – решать вам. Я только умоляю вас… – тут доктор зажмурился и зажал кулаком рот.
Соль помрачнел.
– Говорите, – потребовал строго.
Роман Борисович перевёл дыхание и прямо взглянул ему в глаза. Он сказал, и я вскрикнула. Сразу смешными и незначительными показались мои недавние переживания.
– Дело в том, что Тонечку… – тут он всё же не сумел сдержаться, рыдание прорвалось, но только на секунду, – Тонечка заложница, а к вам требование – исполнять определённые указания и, прежде всего, быть на связи.
Соль, молча, опустил голову. Только через несколько секунд зубы ощерились в жёсткой усмешке:
– Что может быть безумнее? Приказывать солнцу!
Потом он посмотрел на меня и тихо попросил:
– Таня, включи телефон.
Роман Борисович со всхлипом бросился к нему:
– Соль! Вы что-то можете?! Ведь они её там держат… и неизвестно, что… ведь они не отпустят её!
Соль повернул к нему голову и сказал спокойно:
– Не отвлекайте, доктор. Мне нужен контакт.

Контакт тут же подал руку бодрой мелодией. Не совсем контакт – но именно его потянул Соль как нитку и стал накручивать клубок.
Я смотрела на него – и чувствовала, как он тянет. Как напрягаются нервы и мышцы, и весь его земной организм.
Это было огромное корневище. Таких спрутов Соль, похоже, ещё не видывал. Позже я догадалась: первой мыслью его было уронить ниточный корешок в землю и кончиком сандалия аккуратно заровнять сверху. Но он посмотрел на меня…

Был некий смысл в этом его правиле. Пусть я не понимала. Соль не ломал эпоху. Соль не нарушал. Это подвластный ему мир – а значит, и его жизнь. И не только его. И не только та, что здесь. Именно тогда определилась наша судьба. Но я этого ещё не знала. Я только боялась за Тошку.

Звонок был коротким, голос абонента подчёркнуто вежливым. А под конец ласковым и даже компанейским.
– Правильно, – слышался из трубки мягкий рокот с потягивающими нотками, словно на том конце глотнули сгущёнки, – мы поймём друг друга. Вы же хотите видеть ваших девочек живыми и здоровыми. Вы только вообразите себе…
Далее следовали выразительные описания человеческих мук. Соль поспешил оборвать:
– Мы договорились, так что это излишне.
– Вот и молодцом! – так вся и засочилась через телефон сладкая улыбка, – а то и фильмец позанятней можно прокрутить. На первый раз пожалели девочку…
Соль стиснул челюсти.
– Итак, – потребовал голос, – что вы сейчас сделаете?
– Отправлюсь в указанный пункт…

Соль немного помедлил. И затем речь его зазвучала мягко:
– Я только хочу напомнить, что в эту минуту вы не по назначению используете посланный дар. Бьёте из пушки по воробьям. К сожалению, так происходило и со всеми дарами. Я мог бы много доброго совершить для человечества.
Голос перестал напоминать суфле в шоколаде и резко перешёл на «ты»:
– На пенсии будешь рассуждать о добре и зле! Положение щас у тебя не то! Делай, что говорят, понял?!
Соль снисходительно пожал плечами:
– Понял.
И абонент опять заблагоухал ванилью:
– Отлично. Прошу на выход, вас ждёт машина.
Я глянула с веранды – машина и впрямь стояла перед домом.
– Ты действительно едешь?! – кинулась я к Солю, – что же будет?!
Соль только подмигнул рыжим глазом и, потрепав меня по затылку, рассмеялся:
– Не грусти, Танюша! Справимся. Я солнце!
Слишком весело. А всё, что слишком – от лукавого. Потому мне оно не понравилось.
– Возьми меня с собой!
– Ну, уж нет! – немедленно рассердился Соль. А, рассердившись, возьми да обмолвись:
– Пока я жив, ты моя синяя птица в золотой клетке.
А я вспомнила чёрные дырки.

На просьбу Романа Борисовича Соль даже не оглянулся и решительно вышел в двери. Мы с доктором наблюдали, как он сел в невзрачную зеленоватую шкоду, которая тут же, подняв на нашей улице облака пыли и газа, рванула с места. И всё.

Как только Соль скрылся, оба забегали по дому, тыкаясь в углы и не зная, что делать. Потом до меня дошло, что надо включить телевизор. Припали к экрану. А там шли привычные программы. Сколько не переключай туда-сюда.
– Ерунда! – воскликнул Роман Борисович, – я должен идти, Таня. Может быть, там, на месте, что-то прояснится…
– Вы не выйдете отсюда, - сказала я.
– Почему?
– Молекулярная завеса.
– Как это?! – изумился доктор и широким шагом отправился на веранду. Дверь оказалась не заперта. Даже щель виднелась.
– Открыто! – пророкотал Роман Борисович и дёрнул дверь. С таким же успехом можно было дёргать за ногу египетский сфинкс.

В тоске ожидания мы поведали друг другу немногие подробности. Я про молекулярные изменения, а доктор – про Тошку.
– Понимаете, Таня, – то и дело ломал он себе череп сухими костлявыми пальцами, – ещё вчера я был счастливейшим человеком. И одна минута всё убила! – сжал пальцы, аж щёлкнули. – Зачем мы вышли на эту нелепую прогулку? Это я! Я предложил! Меня они даже не захватили, я им не нужен. Просто что-то укололо… Потом вижу – сижу на лавке под этим дурацким грибом… и сразу ко мне подошёл человек… – голос доктора начал накаляться и перешёл в рык, – такой неинтересный человечишка! С такой гнусной рожей! И он сказал… – Роман Борисович задохся.

На экране известный юморист травил неизвестные анекдоты.
И шкода цвета плесени неизвестно где, неизвестно куда увозила моё солнце.

– И я не поверил! – всё бормотал Роман Борисович, – я решил, просто на испуг берут… Я решил, Тоню найду… И даже – что она, может быть, дома… Что мне всё показалось… И это просто случайно со мной. Обморок. А кто-то узнал, воспользовался… Мало ли прохвостов! А потом на сотовый позвонили… и я всё не верил… и тогда Тонечка… сама… и она спокойно так сказала, только голос испуганный… что она не понимает, где… а потом мужской голос… что если через сутки…
Внезапно юмориста оборвал строгий голос диктора, и картина экрана сменилась: «Экстренное сообщение! Только что из достоверных источников получены поразительные сведения: здание областного филиала организации Грейпфрут более не существует. Подробнее сказать о чрезвычайном событии в настоящий момент не представляется возможным. Можно лишь с уверенностью отметить, что место, прежде занимаемое многоэтажным строением, не имеет следов каких либо разрушений и внешне напоминает карьер для закладки фундамента. Абсолютно без фундамента. О людях, находившихся в здании, пока ничего не известно».
Мы с Романом Борисовичем ошалело переглянулись и впились в экран, бормоча наперебой:
– Ничего себе!
– Как это?!
– Может, как-то связано?
– При чём здесь филиал?
Но оба уже гнули личную тему:
– Наверно, знает, что делает…
– Конечно, не просто так…
То же самое пришло на ум и выступающим по телевидению. Мрачный стиль сообщения сменился суетой передачи с места происшествия.
Перед нами простирались рука репортёра, далее безмятежная равнина, чистая, как подготовленный к решающему матчу стадион.
– Вот здесь, – удручённо вещал репортёр, – час назад стояло исчезнувшее здание. В последнее время мы перестали удивляться парадоксальным явлениям. Как-то объяснить это не берусь, но приходят на память некоторые феномены. Стоит затронуть, например, недавние события в мюзикле «Зюйд», такую личность, как небезызвестный господин Солнцев…
– Боже мой! – заметался по комнате Роман Борисович. А я, наоборот, вдавилась в стул перед экраном. А потом стадион как рукой сняло. Запел Басков.
– Роман Борисович, – повернулась я к безутешному гостю, – наверно, вы раскаиваетесь, что не согласились с Солем.
– Таня, – больным голосом проговорил доктор, разом останавливаясь передо мной, – я не мог согласиться. Как же вы не понимаете?! Да и не во мне дело. Ему следовало быть аккуратней.
Я покачала головой:
– Вы заметили? Он добрый человек… то есть, солнце. Он доверчив. Ему труднее, чем нам. Он только неделю живёт в 21 веке.
– Так-то, так, – сердито пробубнил Роман Борисович, – но прежде чем отправляться на Землю, не мешало бы лучше изучить своих подопечных… Впрочем, – вздохнул он, – я говорю ерунду…
– Вот-вот, – само собой вырвалось у меня. Доктор не обратил внимания. Он всё маячил по комнате и тискал пальцами лоб.
– Странно, – пробормотал наконец. – Фокусник. Авантюрист. Вот как раньше, скажем, в моё детство, трактовали бы его действия. Глазам бы не верили. А сейчас – я не знаю, кто как – но я верю, что он солнце!
– Конечно, он солнце, Роман Борисович! Как можно сомневаться!?
– Вы – другое дело. Вам нечего сомневаться.

В возникшую тишину врезался телефонный марш. Я дёрнулась так, что подо мной подпрыгнул стул. А когда схватила мобильник, лишилась речи: на дисплее высветился Тошкин номер.
– Татка… – услышала я её растерянный голос, – это я, Тат…
– Ты где?! – заорала я, едва прорвавшись сквозь немоту.
– Я дома, – еле слышно пролепетала Тошка.
– Что с тобой?!
– Ничего, вроде. Всё на месте.
– А как ты попала…
– В окно, Татка! – прошептала Тошка заплетающимся языком. – Я, представляешь, Татка – летела. Прямо над крышами!
– А Соль?! – вскрикнула я, – где Соль?!
– Я не видала...
– Господи! Тошка! – простонала я, – сиди дома, не высовывайся. Запрись на все замки.
– Как – запрись на все замки?! – завопил у меня над ухом Роман Борисович, – а я… Тонечка! – вырвал он у меня телефон, – я сейчас приду! Но больше никому не открывай!
И, что-то прохрипев мне напоследок, доктор устремился в двери. За стёклами веранды мелькнула его лысина, а дверь, хлопнув, с размаху опять раскрылась. И я высунулась в неё, соображая, как мне быть. Бежать к Тошке, искать Соля или ждать тут. За дверью виднелась всё та же улица с аллеей каштанов, не было ни души. Я стояла на крыльце и раздумывала, и понемногу до меня стало доходить, что произошло. Нет молекулярной защиты! Может, Соль забыл впопыхах? Да нет, не забыл. Почему-либо убрал? Ему виднее же…
А потом я вспомнила про птицу в клетке. Шарахнуло страхом – но тут же отпустило: я вспомнила так же и про зажившие на моих глазах раны. Соль не умрёт! Он в трудной ситуации – но он жив. Снял завесу? Наверно, мешает. Наверно, обстоятельства хуже, чем он ожидал… Но умереть Соль не может! Нет!
И я продолжала сидеть у телевизора, жадно ловя все мелькающие новости. Порой в нём что-то играло и плясало – я не замечала ничего: ждала.

И дождалась. Сводка новостей была пёстрой, и я старательно просматривала всякие результаты тренировочных матчей, планы строительства и участие в форумах, пока диктор не объявил:
– На н-ской улице в результате потери управления автомобиль марки «шкода» выбросило на пешеходную часть и смяло об угол дома. По счастью прохожие не пострадали. Водитель и пассажиры, находившиеся в салоне, погибли. Комиссия по расследованию приступила к работе. Опознать пока удалось только одно тело. Им оказался господин Солнцев, о котором наши зрители уже имеют некоторое представление…

Я долго не могла понять, что же я услышала. Так и сидела, уставившись в экран. Всё тужилась осознать, а никак не получалось, и оттого где-то далеко-далеко пошёл нарастать тихий звон. Я старалась уловить его, а он то исчезал, то нарастал, а то казался тихой музыкой, или представлялась журчащая вода, может из крана, а может, по дну оврага… Там в овраге среди камешков бежит ручей, и в полдень изгибы струй блестят на солнце… Да, на солнце… При чём здесь солнце? Что же там сейчас говорил этот диктор?
Диктор смолк, и на мгновение в экране возникло неподвижное лицо Соля. Лоб вместо золотой пряди пересекала неровная полоса такого же цвета, как подаренное платье. Правый глаз был открыт, левый закрыт. И я смотрела. И всё равно не понимала. А музыка звенела, звенела! Или ручей? Ручей с Гавайских островов…

По счастью, любимая рука легла мне на плечо раньше, чем я поняла. Позади стоял Соль. Очень печальный. Все последние дни он был печальным. Но сейчас – ещё печальнее.
– Прости, – сказал он, – я раньше не успел…
И разом все гавайские ручьи повернули русла и двинули вспять. На иссохшие земли пустынь рухнула Ниагара. Я ткнулась Солю в живот, и меня заколотило в рыданиях. Соль гладил меня по голове, а я чувствовала – трясётся пол, и разъезжаются стены – и ничего не могла поделать.
Соль утешал, я плакала.
Тем сильней, чем больше утешал. Чтобы на всю жизнь выплакаться. Чтобы никогда уже не плакать.
Ниагара слишком серьёзная стихия: ухнет – так уж ухнет!
– Таня, – наконец проговорил Соль, – возьми себя в руки. Не время слёз. Время испытаний.
– Ты жив! – хлестало из меня месиво слёз и слов. И в самом деле: какие испытания?! Соль рядом!
– Меня не будет рядом, – внятно сказал Соль. Его я не могла не услышать. Куда Ниагаре до Солнца! Стены потихоньку остановились, пол замер. Слёзы пресеклись мгновенно.
Я посмотрела на Соля и переспросила:
– Что?
Соль в мрачном молчании подхватил меня под локоть и приподнял с полу. И в самом деле – рехнулась я, что ли – на полу валяться! Я торопливо поднялась, не сводя с него глаз, и опять спросила:
– Что?
Вздохнув, Соль усадил меня на диван:
– Давай немного поговорим. У нас мало времени.
И он говорил. А я жадно слушала.

– Я должен уйти.
Он очень ласково произнёс это.
– Я приношу тебе несчастья. Со мной никогда такого не было. Прежде, – в голосе прозвучала растерянность, – я всегда мог защитить тех, кого любил. Но современный мир очень отличается. И мне приходится делать выбор.
Он помолчал, потом объявил:
– Я не позволю себе истребить человечество.
– Что?! – изумилась я, – ты о чём, Соль?
– Таня, – серьёзно сказал Соль, – я нарушил правило. Ещё пара таких отступлений – и я уничтожу твой народ. А это случится, если я останусь с тобой.
– Но почему, Соль?! Мы же хотели улететь на Гавайи!
Гавайи… Как наивно это проговорилось!

– А ты думаешь, там другая жизнь? Когда я вник в эту связь, я понял, что такое дальнейшее земное пребывание. Череда погонь. Я не об этом мечтал. В кино увлекательно, в жизни – нет. Рано или поздно я заплачу твоей жизнью. Этого я не допущу. Так что исчезать надо сейчас – когда я с минимальными жертвами очистил ветку и имитировал смерть. Очень вовремя. Грядёт закон о близких террориста. А раз я снёс строение со всем штатом, значит вроде как террорист. А что мне было делать? Я же должен был вытащить оттуда твою подругу. А заодно убрать людей, которые в дальнейшем попытались бы на вас воздействовать. Случайные люди уцелели, я просто перенёс их, так же, как Антонину. Но в целом тут всё чисто. Вас не хватятся. То есть, не хватятся те, кто надавил на меня. Прочим же достаточно вести о моей смерти. Но, тем не менее, по горячим следам могут поинтересоваться. Ничего удивительного: в истории немало псевдосмертей, а я, всё-таки, необычный. Так вот – должно быть безупречно. Человечество должно убедиться, что меня нет. И это не ложь: меня и в самом деле нет. Я – плазма.
– Как? – всё ещё не верила я, – навсегда?!
– Навсегда.
– Ты не вернёшься?!
– Нет.
– А как же я?
– Ты ещё не поняла, Таня? – Соль долгим взглядом смотрел мне в глаза. Потом повторил:
– Я не человек. Я плазма.
– Возьми меня с собой, – тихо попросила я, – я тоже стану плазмой.
И даже представила себе, как стану плазмой. Одно мгновение – я распадаюсь на атомы и становлюсь одним единым с Солем, и мы навсегда неразлучны.
Соль потемнел от гнева:
– Ну, уж нет! – воскликнул с исступлением, – я не для того грохнул столько народу. Всех, кто сколько-нибудь связан с информацией. Это громадная сеть. Ради тебя, Таня! Я хочу, чтобы ты жила.
– Я не смогу жить без тебя, Соль, – почти неслышно произнес язык, а сама я была уже где-то не здесь.
Голос Соля стал нежен:
– Это кажется, Таня. Это пройдёт.
Я покачала головой.
– Пройдёт, – настойчиво повторил Соль, - это первое время так. Ради меня выдержи, а я тебя никогда не забуду.
– Я хочу стать плазмой, – произнесла я и поняла, что губы у меня уже мёртвые. Но Соль обнял меня:
– Поверь. Пройдёт. Я помогу тебе. Всё-таки ты не сама же… Это я. Я приложил усилие, и немалое. Другое дело, что не всякая душа так откликнется.
Голос его дрогнул:
– Таких, как ты, ещё поискать надо. Но я постараюсь совершить обратное… насколько получится. Ты разлюбишь меня.
– Нет.
– Если захочешь, разлюбишь.
– Я не хочу.
Соль грустно вздохнул:
– Да, ты не хочешь. И всё же переживёшь. Смотри иногда на меня. Мы будем встречаться. В вышине над Землёй. Взглядами. Мы будем помнить друг друга. А потом ты поймёшь, что я всего-навсего плазменный шар. Не человек.
Так он мне говорил. А я слушала. А включённый телевизор пел: «Не сыпь мне соль на рану…»
– Вот кто ты, моё Солнце, – медленно произнесла я. – Ты соль. Боль и соль. Не сыпь на рану…
И вроде это не я была. А кто-то, кого я не знала. И удивлялась ей. Она уже не подчинялась мне. Она заговорила. Бурно, торопливо:
– Держи меня, Соль, и не отпускай меня! Пусть будет так! Ты соль, я рана! Разъешь до смерти, Соль! Зачем ты спас меня, Соль?! Зачем остановил пулю?! Не жить бы после тебя!

И она много чего кричала. Из неё изрыгались все молнии, все истерики, какие есть на свете. А я оставалась мёртвой. И вообще была камнем. А может быть, даже распадалась на атомные ядра. Только так и можно было жить.

– Прощай! – крикнул Соль, - надо исчезать, вон, по улице уже валит проверка. Пусть проверят.

Это он ей. Не мне. Я-то – плазма. Я превращаюсь в плазму вместе с Солем. И мы вместе невидимо удаляемся от Земли. Мы навсегда неразлучны.

– Прощай! Ты выдержишь! Всё пройдёт. Ты будешь счастлива! Я так этого хочу! Вряд ли я когда-нибудь приду на Землю. Времена меняются. Но если это когда-нибудь и случится – я буду искать такую, как ты!

Не знаю, что с ней там было. Кажется, она так и осталась рыдать на полу у телевизора. А телевизор пел то Носковым, то Газмановым. Под Газманова приоткрытая дверь распахнулась. На пороге стояло безликое лицо и предъявляло корочку:
– Необходимо видеть господина Солнцева!
И смущённо переглянулось с сопровождавшим.
Оба потоптались, покашляли – а потом сочувствие залило их вполне человеческие души. Тоже ведь – люди… Безутешное женское горе трогает и железные сердца.
– Простите… – пробормотали оба, – понимаем… Хотелось выразить соболезнование и уведомить… В виду особой ситуации вам помогут с похоронами.



Она ничего не слышала. Но с похоронами действительно помогли. Средства собрали вдруг объявившиеся фанаты, благодарные спасённые из Зюйда, научные работники института Солнца и масса разного народа. Тошка не отходила от подруги, а Роман Борисович от Тошки, так что Таню оградили от искушения растворить соль на дне озера Снеж.

Соль размывало время. Это его прямое назначение. Концентрация уменьшалась медленно, но неотвратимо. Стало возможно дышать, спать, есть, разговаривать. И даже радостно протягивать руки навстречу восходам, и бродить по берегам, провожая закаты. Она так и смотрела всю жизнь на солнце.
Но в день похорон об этом говорить было слишком рано. У гроба Таню поддерживали под локти Тоня с доктором, а Григорий Петрович играл лично, и от его скрипки рыдала громадная толпа на кладбище, рядом с могилой дедушки, о замечательном наследии которого только тут невзначай-то и вспомнили. Для похорон Антонина хотела нарезать сирени в саду – но оказалось, и «Мадам Лемуан», и «Моник Дельбара», да и все прочие – давным-давно отцвели, и на ветках вместо прежней роскоши засохшие рыжие комки. Увядшая сирень удивительно безобразна, и тем безобразней, чем прекрасней была в весёлый месяц май. Тане было всё равно. Таня молчала. Даже не плакала. Чтобы не видели лица, на которое теперь, как и на сирень, лучше было не смотреть, Тоня раздобыла густую чёрную вуаль. И водила подругу, словно покорную куклу. И никто так и не узнал, что хоронят не Соля, а его белковое подобие. Таких подобий Соль мог наклепать хоть сто, хоть тысячу. Для всех перекрёстков и зеленоватых «шкод». Хоронить, не перехоронить.

Однако Татьяна прощалась не с подобием. С Солем.
Вот только в церкви отпевать его было нельзя.

Кажется, через несколько лет у неё появился жених. Говорят, его тоже пригнал дождь. И даже сирень цвела. Впрочем, это уже неважно. Потому что она и я – совершенно разные существа. Между нами ничего общего. И мне до её жизни нет никакого дела. Я с Солем! Навсегда!
Мы так любим друг друга!
Рассказы | Просмотров: 608 | Автор: Татьяна | Дата: 19/09/16 21:09 | Комментариев: 0

Когда мы впятером выбрались из Зюйда, над городом царила светлая ярко-синяя, как старинная китайская ваза, ночь. Немало нас удивившая. Нам казалось, мир будет ждать нас у входа, как преданный пёс, в том же лазурном состоянии, в каком мы расстались с ним. Но ночь была ещё приятней. Она напоминала о покое, утешала и звала домой. Несомненно, час был поздний. Всё эта возня с террористами, оказывается, отняла уйму времени. Оказывается, мы все ужасно устали и немилосердно зевнули, едва стало возможно допустить хоть какую слабость. А ночь к тому располагала. Такие уж майские ночи. Только королям и золушкам не до сна, а всем прочим…

На свежем воздухе наша солидарность несколько размякла, и, отойдя от здания мюзикла и бурлящей вокруг суеты, все стали прощаться. Тошка жила в паре остановок от Зюйда, но совсем в противоположной от меня стороне. А путь Григория Петровича отклонялся от наших под прямым углом. Музыкант обнимал лиловые соцветья. Я видела, что у него чуть подрагивают руки. И пришло в голову – а сможет ли он играть после пережитого? Сперва спохватилась: что ж я-то вцепилась в сирень? Она же ему предназначена. А потом подумала – не слишком ли тяжко тащить громадный веник в таких трепетных руках? И не подарила. Сунула на прощанье Тошке, шепнула:
– Поставишь дома в вазу, тебя же Роман Борисович проводит.
Роман Борисович молча стоял в стороне и несколько раз бросил на Соля задумчивый взор.

Итак, мы расстались. Это было ужасно кстати. Потому что нам с Солем предполагалось возвращаться домой на автобусе, но совершенно не хотелось ждать его величество в столь позднее и необязательное время. А пришлось бы, если б кто-то навязался в компанию. Мы же помахали всем платочком – и, когда отстучали по ночной росе асфальта звонкие Тошкины каблучки, влажно отшелестели две пары мужских подмёток, пробежали до угла дома и нырнули в темень двора, в гущу кустов. Я уже знала, как всё будет. Слегка закружится голова – и я увижу маренговый мрак улицы и холодное свечение Зюйда уже с высоты.
И вот мы опять летим, держась за руки, и ночь обволакивает нас, как синий гель.
Я дала себе слово: ни о чём не буду спрашивать Соля до самого дома. Чтобы не нарушать ночной полёт над светящимся городом. Ночью летают иначе. Совсем с другими мыслями и чувствами. Во-первых, молчат. Во-вторых, не пытаются что-то разобрать внизу – всё равно не видно. В-третьих, забывают о земле и небе, ибо плывёшь не над землёй и не под небом, а в бескрайнем пространстве, клубящемся огнями, и всё представляется сном. Пронзаешь телом густой и будто вязкий воздух и ощущаешь его течение вдоль рук и ног. И сама себе становишься невидима. Никаких развевающихся волос и платья. Даже Соля словно нет рядом. Хотя, конечно, он есть, ибо кто же тогда влечёт меня за руку? Соль тоже помалкивал. Но не потому, что дал себе слово. А потому что был недоволен и хмурился.

Мы долетели до дому за то самое время, которое понадобилось автобусам для обдумывания вопроса «ехать, не ехать». И когда они окончательно пришли к решению «в парк» – мы уже опускались на лужайку возле стола, и «Мадам Лемуан» мягко пружинила под нами, касаясь последовательно голеней, локтей, а потом щёк.
Можно было посидеть тут, в нашем оазисе, включив настольную лампу – но почему-то захотелось в дом, под защиту стен. Закрыться занавесками, закупориться от внешнего мира – и почувствовать своё узкое пространство – и не более. У нас явно изменилось настроение после Зюйда.
И вот мы сидели в тесной кухне, как в норке, за вечерним чаем с неспешно намазанными бутербродами – и, прожевав первый кусок, я позволила себе подать голос.
– Что ты с ними сделал, Соль?
Соль хмуро уставился в чашку и ответил, только доев бутерброд до конца:
– Да ничего. Просто разложил на атомы. А потом собрал.
Ну, конечно. Как иначе? Мне бы следовало не задавать глупых вопросов. Но я же не знала, где взять умные. И опять спросила:
– А этот, с галстуком… – и не договорила.
Соль мрачно прищурился в угол и заиграл желваками.
– Всё не учтёшь, – промямлил наконец.
– Ты расстроился, что он что-то видел?
– Отчасти. Впрямь какой-то глазастый. Ни одна душа не заметила… Я так надеялся!
Соль вздохнул.
– Что же можно было заметить? – вкрадчиво осведомилась я: меня волновала ситуация, и хотелось хоть немного утешить его.
– Кое-что можно, – уныло изрёк Соль. – Мне же необходима хотя бы доля секунды. Когда люди в стрессе, кто обратил бы внимание?! Но вот видишь – и долю засекли. Один раз – случайность, а два – закономерность. Если только он не блефует, – проговорил Соль с внезапной надеждой в голосе.
– Ну да! – пояснил он, уловив мой недоуменный взгляд, – такое может быть. Один раз возникло подозрение, и тянет проверить. У него неглупое лицо.
– То есть он ничего не видел? – по-прежнему осторожно спросила я. – А что можно видеть?
– Исчезновения. Я рассыпал их, как шелуху по ветру. Надо же было собрать.
– И тот человек подумал сразу на тебя?
– Он же видел, что я с тобой. Ты серьёзная причина.
«Да, – задумалась я, – очень серьёзная».
– Разве ты не сделал бы этого, не будь меня?
Соль грустно прищурился в стену:
– Кто знает? Может, и не сделал бы…
И с укором посмотрел на меня:
– Ты не поймёшь, Таня. Я столько раз был в похожих ситуациях. У меня к этому своё отношение.
Что ж, я понимала и сочувствовала. Всё ж одна мысль не давала мне покоя.
– Скажи, а тот, в зелёном… он же не был террористом. Его-то зачем? Он же сам пострадавший. Ну, испугался…
Соль пожал плечами:
– Наименьшее из зол. Человечество ничего не потеряет. А мне так проще.
Помолчав, печально добавил:
– Это не так легко, Таня. И мне не объяснить. Есть понятие связи. Которое не перешагнёшь.
Я вспомнила женщину возле тела.
– Я понимаю, – сказала я.
И, немного поколебавшись, спросила:
– А восстановить – нельзя?
Соль гневно взглянул на меня и проговорил с расстановкой:
– Я не могу оживлять! Я не Господь Бог! Я такая же тварь, как и ты. Только не человек.
Я задумчиво смотрела на него. Живой взгляд, волевое лицо, взволнованное дыхание…
– Не человек… – повторила растеряно. И в сомнении добавила, – а похож…

***

На следующий день я выключила мобильник и включила Чайковского. Хватит с нас внешнего мира. Опять вдвоём, опять в саду, пока сирень не отцвела. Май не вечен, но ведь вот-вот июнь, со своими цветами и радостями. Впереди лето, впереди счастье… Это неважно, что порой взрываются Зюйды…
– Как тебе показался Роман Борисович? – поинтересовалась я, наливая Солю кофе.
– С удовольствием поговорил с ним, – легко отозвался Соль. – Мне любопытно, ему любопытно…
– А тебе что любопытно?
– Ну, как? Всем хочется знать, что о нём говорят. Я много чего новенького про себя услышал. Сколько всё-таки абсурдов в науке! Просто невыносимо порой!
– И тебе захотелось исправить, – догадалась я.
Соль скромно потупился.
– Пожалуй, я не смогу помочь всесильной науке, – согласился он спустя минуту. – То, что можно просто принять на слово – там необходимо доказывать, а доказывают неуклюже – и годами. Не будешь же каждую мелочь на блюдечке подносить. Но Роману Борисовичу с удовольствием пойду навстречу, если он не будет излишне скептичен. Поглядим.
– Ты предоставишь ему доказательства?
– Нет, факты. Много фактов. Доказательства он найдёт сам. По грибному лесу за руку не водят.
– А он поверит?
– Если человек сам себе докажет – он поверит.
– Интересно, – протянула я, совершенно не сведущая ни в науках, ни в доказательствах.
– Я тебе больше скажу, Таня, – поколебавшись, выдохнул Соль, – мне всегда трудно было устоять перед искушением. Я ведь хорошо знал Михайла Васильича…
– Кого?!
– Ломоносова.
– Что ты говоришь?! – ахнула я, – так значит…
– Да, в какой-то мере. – Соль задумчиво откинулся на спинку стула. – Что мне в нём больше всего нравилось – он не был скептиком. Он не был тем осанистым болваном, какими тогда полна была Академия. Он не боялся невероятного. Он не боялся мысли, которая нарушит его покой.
– Какие у тебя воспоминания!
– Есть что вспомнить, – кивнул Соль и, подпершись на локоть, уставился в окно. – Занятные времена. Впрочем, от костра остались только искры. – Он усмехнулся. – В то время я носил шпагу и букли. Та жизнь была бурной. Меня одолел порыв деятельности. Это со мной случается. Я много путешествовал. А проще сказать – уносил ноги, когда вызывал излишнее внимание.
– И у тебя была жена с высокой напудренной причёской и чёрным сердечком на щеке… – не без иронии изрекла я, верная своей слабости.
– Была. Я был представлен её отцу и танцевал с ней менуэт… Но я не сказал, кто я, и в конце концов пришлось покинуть её… то есть, уведомить о своей смерти… а потом, в Новом Свете была другая жена… В то время достаточно было оказаться в Новом Свете, что бы порвать с прошлым.
– А лицо… У тебя всегда было такое лицо.
– Всегда. Трудно менять привычный облик. Лицо – это не только внешность. Это и внутренняя натура. Каждый хочет оставаться самим собой. Лицо человека складывается всю жизнь. А у меня – и вовсе история Вселенной. Таким оно стало постепенно. За множество жизней.
– Но ведь ты не умирал.
– Я исчезал.
– А старел?
– Старел. Жизнь есть жизнь.

***

Перед сном я всё же позвонила Тошке. А то опять по больницам кинется. Тошка мигом откликнулась, голос показался сдавленным.
– Ты как себя чувствуешь? – забеспокоилась я.
– Нормально, – буркнула Тошка, – могла бы и раньше позвонить! От сирени твоей голова болит, всю ночь не спала.
– Ну, и выставила бы на балкон!
– Тут никакие балконы не помогут.
– Ты переволновалась.
– Ещё бы. Слушай, Татка. Я к тебе завтра с утра приеду. Поговорить надо. Только вот Соль твой там…
– А чем он мешает? Мы же два сапога пара, сама говоришь.
– Ладно. Тогда я к тебе с Романборисычем приеду. А пока ты мне ответь на такой пустяшный вопрос: кто он?
– Роман Борисыч?
– Не глупи! Романборисыч – доктор физико-математических наук. А вот самородок твой – он кто?
– Ага, – догадалась я, – то есть, вы с Роман Борисычем о нём говорили.
– Не то слово! Так я жду ответа. Короткого и точного.
Вот ещё! Короткого и точного!
– Тош! Ты же знаешь, я совершенно не способна на короткие и точные ответы.
– Заюлила! Ну, думай ночь, что завтра врать будешь – и не вздумай наврать!
Тошка всё ещё шутила – потому я особо не заволновалась. Очень мило. Пусть придут с Роман Борисовичем. Они явно стали дружнее. Посидим под «Мадам Лемуан», поедим деликатесы из атомов, коснёмся астрофизики. Соль любит гостей.

И только наутро меня осенило, что всё не так просто, если ради визита маньяк-астрофизик пропускает работу. Впрочем, Соль воспринял новость спокойно.
– Разумеется, – не глядя на меня, пробормотал он, – вопрос должен был возникнуть. Я думаю, в узком кругу это может и не быть секретом. Лишь бы наружу не хлынуло.

***

Соль так и остался в своём ореховом джемпере и, самолично наполняя чашку, облил его молоком. Что не сказалось на его блистательном виде. Встречая у калитки гостей, он был безупречен. А Роман Борисович устал и всклокочен. Это бросалось в глаза, вызывая сочувствие. Но говорило ясно – с такими жертвами без жертвы не уйдёт.
Что ж? Будем искать взаимопонимания.
– Здравствуйте, Таня! – он приложился мне к ручке. – Здравствуйте, Соль! – вгрызся в Соля взглядом.
– Здравствуйте! – радостно пропели мы с Солем, – просим к столу! – и поволокли Роман Борисовича с Тошкой под своды «Мадам Лемуан».
Разумеется, атомное угощение оказалось краше прежнего.
Может быть, до́ктора наук и потрясла бы мадам-лемуанная роскошь и многоярусное изобилие стола с птичкой во главе, но бессонная ночь и нервное состояние сильно зашорили ему глаза. Он и сам в этом признался и просил быть снисходительными – есть он не мог. Тошка ещё чего-то жевала в привычном ритме вечно худеющей девушки, но её поклонник во всё время разговора только вертел в пальцах, то и дело поднося ко рту и на крутом вираже отгоняя обратно, несчастный петрушечный лист и так его истрепал, что подносить ко рту оказалось нечего. Но он этого не заметил и продолжал поступательные и отступательные движения.
– Соль, – начал он, – извините, что я так сходу – и всё ж давайте сразу поговорим. На тяжёлую тему. Я знаю, что вы не хотите её поднимать, но выхода нет. Скажите, нужно ли перечислять примеры, когда вы и… ну, выразимся неточно… привычное поведение окружающей среды, несколько… так сказать… расходятся?
Соль чуть задумался.
– Можете не перечислять. Продолжайте.
Роман Борисович продолжал:
– Вы понимаете, что, когда такое происходит на твоих глазах, сомневаешься в собственном рассудке. Но когда ещё, минимум, двое сообщают похожие наблюдения – сомнения исчезают. Слишком много совпадений. То есть, я делаю выводы, у вас оригинальные свойства. И мне хотелось бы о вас узнать… подробнее. Дело в том, что вчера я начал работу… первые попытки – и результат оказался потрясающ! Вы действительно дали ключ… Кто вы?
Некоторое время Соль молча смотрел на него. Потом тихо спросил:
– А вы не боитесь?
– Чего?
– Узнать.
Тут и Роман Борисович, плотно сжав губы, вбил в Соля взгляд, словно гвоздь.
– Говорите, – прохрипел наконец.
И Соль сказал.

Повисла тишина. Тошка замерла, втянув голову в плечи, и в ужасе глядела на меня.
Соль спокойно произнёс:
– Вы же понимаете, что, заяви вы такое во всеуслышание – вас упекут в жёлтый дом. Послушайте, – с некоторым порывом обратился он к собеседнику, – давайте не выносить сор из избы. Я помогу вам. Вы сделаете замечательные открытия. Ньютон не только яблоком мне обязан. А Галлей! А Циолковский! Но невозможно познать всё разом. Да и не нужно. Всему своё время. Вселенная гармонична. Давайте же заключим союз. А подозрения скоро забудутся.
Роман Борисович долго сидел неподвижно, а потом чуть заметно потряс головой.
– Поздно, – проговорил хрипло, – я уже сообщил о вас коллегам. Они ждут от меня ответа. Есть вещи, о которых невозможно умалчивать.
– Ну, отговоритесь как-нибудь. Ваши подозрения оказались ошибочны.
– Есть ещё ряд причин, который я как учёный… поймите, я не могу. Будь, что будет!
– Зря вы так срываетесь. Для мировой астрофизики куда полезнее будет наш с вами союз, чем шумиха в усладу дуракам.
Роман Борисович убито глядел прямо перед собой.
– Я догадывался, – зазвучал его глухой голос спустя полминуты. – Вы слишком много знаете, слишком свободно оперируете. Слишком логично увязаны факты. Такое придумать немыслимо.
– Да, – вздохнул Соль, – я увлёкся.
– А как вам вчера поступившие новости? – забормотал доктор, – за неделю замечено общее снижение солнечной активности. А вы, Таня Тоне сказала, только неделю же…
– Угу. Всего неделю на Земле, и уже вляпался в дурацкую историю!
– А, к вашему сведению, человек, узнавший вас в Зюйде, дал интервью прессе. И нашлись ещё свидетели. Водитель автобуса. Некоторые пассажиры.
– Если не раздувать огня, – зло процедил Соль, – поговорят, и надоест. Известны же массовые галлюцинации. Имейте в виду: я откровенен только с вами. Я протягиваю вам руку. Другим я буду всё отрицать.
– И ещё, – словно не слыша, говорил Роман Борисович, – вы отличаетесь внешне.
Соль изумлённо на него уставился.
– Это действительно так, – упрямо продолжал доктор, – хотя оно не ярко выражено, не бросается в глаза. Но – неоспоримо. Это заметила Тоня. Заметил я. Григорий Петрович. Все, кого удалось расспросить. Есть нечто неуловимое, что делает вас непохожим на человека. Определить я не могу, но… – Роман Борисович поднял голову и взглянул Солнцу в глаза, – Соль! Я понимаю ваше нежелание выходить из тени, но боюсь, вам не обмануть общество.
Он слегка пожал плечами и промямлил:
– Да и что вы так славы боитесь? Герострат ради неё жизнь и честь отдал.
– Да знал я этого Герострата! – буркнул Соль.

***

Первая ласточка порхнула на третий день. Поначалу невинна и легка, как Божья птичка. По нашей пустынной улице пошли шататься незнакомые личности. Раньше раз в месяц кого занесёт. К примеру, жаждущего единения с природой романтика или заблудшую парочку в поисках соловьиных трелей. А теперь – туда-сюда, туда-сюда! – мимо пройдут, обратно повернут. Гуляют. Не придерёшься. Весёлый месяц, сирень. В первый день я так и подумала – пришли сиренью любоваться. Порадовалась за наш сад, за дедушку: ценят люди его талант и труд! А потом поразмыслила – и впала в печаль. Как же! Нашла одухотворённых эстетов! До истории с Зюйдом нюхали сирень? Мы с Солем накрепко заперли двери и калитку, занавесили окна и отгородились от мира.

Но тихая жизнь всё равно закончилась. К звону цикады привыкаешь. А вот к настойчивому гудению голосов – никак. Заросший травкой пятачок перед домом оказался затоптан. Крыльцо забросано окурками. И ночью, и днём скреблись в дверь, стучали в окна веранды, а звонок мы отключили после первых минут непрерывного трезвона.
– Какой сад дедушка вырастил, сколько городу подарил посадочного материала, сам заботился, ухаживал – никогда никто не заинтересовался – а тут набежали! – пожаловалась я Солю.
Тот вздохнул:
– Дедушка, несомненно, заслужил народную память. Такой сад фору даст ботаническому!
– Оно так и есть, – обрадовано сообщила я, – у дедушки были сорта, которых нет в ботаническом саду, оттуда приходили, просили черенки, и дедушка делился, и рубля не спросил. Такое у него бескорыстное воспитание. Дедушка сам вывел сорт, а это не шутка… Два года, как его нет.
– А мы увековечим его память! – объявил Соль. – Мы сделаем то, чего не догадались отцы города, тем самым совместим два полезных дела.
– Каких?
– Мы установим дедушкин мемориал у нас на фасаде. Возможно, тогда спохватятся, оценят его труд. Заодно отвлечём массы. Подтолкнём помыслы по иному пути. Глядишь, от нас отстанут.
– Думаешь, подействует?
– Попробуем…
И под покровом ночи на стене со стороны улицы появилась чугунная доска с добрым и славным дедушкиным именем, портретом, заслугами и датами жизни.
Мы ждали, как отзовётся в народе. Народ безмолвствовал. То есть – продолжал глухо рокотать под дверями и расшатывать забор. Да и можно ли назвать это народом. Пустые бездельники, которым некуда девать время. Сюда бы настоящих! Таких, как дедушка!
Дедушка, чуть улыбаясь, смотрел на толпу. Нельзя сказать, чтобы его не заметили. Заметили. Из баллончика подрисовали рога.

Спасибо дедушке! Мемориал ему положен уже за то, что в своё время сделал добротный и сплошной забор. Любопытные носы порой возникали над его зубчатым верхом, но в густой листве сирени ничего не увидишь. А лезть в сад всё-таки боялись.

Я позвонила Тошке:
– Ты как там?
– Я-то ничего. Сегодня мы с Романом Борисовичем…
Вот это да! Мы с Романом Борисовичем! Что творится!
…мы с Романом Борисовичем прошлись по набережной. Как хорошо, Татка! Я сто лет вдоль озера не гуляла. Всё что-то шьёшь, плетёшь, по магазинам бегаешь… Такая ширь! Такой закат! – Тошку разобрала романтика.
– Нет, как мы живём?! – захлёбывалась она, –разве так живут?! Разве можно не видеть – как солнце садится!
– А как твоё-то солнце?! – тут же спохватилась она. – Слушай, неужели он вправду солнце?! Я узнала – чуть не померла! Я, знаешь, сама-то – ничего, кроме лужи, не заметила. Только с чужих слов… А лужа – ну, мало ль, померещилось. А тут в Новостях передали…
Мы с Солем телевизор не смотрели. И, похоже, зря. Надо быть в курсе, что там про нас плетут.
– И чего передали?
– Ну, вроде, Соль твой уничтожил группу террористов, за что благодарность выражают, но вообще-то он опасен, поскольку действия его не корректируются, и он не идёт на контакт…
– Чего?! – ужаснулась я.
– Но потом возразили, – щебетала Тошка, – что феноменальные способности явление редкое, и надо усилия приложить, чтобы использовать в целях служения человечеству… Слушай, как вы там вообще держитесь-то? Что у вас происходит? Может, навестить?
– Не надо, Тоша, – хрипло пробормотала я, – не прорвёшься.

***

И всё-таки к нам прорвались. Нет, не Тошка. Пламенный фанат сиреневого сада. Во всяком случае, так назвался прыткий мужчинка, перекинувший ногу через забор.
– В чём дело?! – рыкнул на него Соль, – почему вы нарушаете неприкосновенность территории?!
– Прошу простить, – рассыпался в любезностях ловкий вьюн, перенося вторую ногу, – но я столько наслышан об этом чудесном храме прекрасной Сиринги…
Соль опешил. Я тоже. Про нимфу Сирингу-то я слыхала, но такой оборот по отношению к дедушкиному саду встретила впервые. А гость уже спрыгнул на землю, охорашивая поддёрнутые брюки:
– Я искал ваш адрес! И вот наконец я здесь, в этом оазисе красоты и аромата! Я так благодарен истинному волшебнику, самоотверженному энтузиасту… – далее следовали дедушкины имя-отчество-фамилия. – Я чту и преклоняюсь… как жаль, что не успел лично… – и, не особо церемонясь, фанат резво устремился вглубь сада. Пребывая в некотором смущении, мы не стали его урезонивать: в конце концов, сами вывесили мемориальную доску – а поспешили следом. Он оказался шустр, как таракашка.
Дедушка любил показывать свою коллекцию встречному-поперечному, говорить о ней мог сутками, и у нас вечно разгуливали средь кустов почитатели сирени, так что ничего странного не было в таком визите. После дедушки визиты поубавились, а в принципе я рада была бы сохранять дедушкины традиции. Правда, все предыдущие гости были пожилыми и степенными, а этот какой-то заводной. Не успели мы глазом моргнуть, как он уже стоял у стола на лужайке и стонал, закатывая глаза:
– Боже мой! Что это за сорт?!
– «Мадам Лемуан», – пробурчал Соль, поглядывая исподлобья.
– А вы, как понимаю, потомки и наследники? – переключился гость на нас.
– Да, – сдержано ответил Соль и кивнул на меня, – вот внучка…
Но фанат буравил взглядом только его:
– А вы кем будете?
– Я? Ну… – Соль смешался.
– Пожалуйста, представьтесь!
– Солнцев.
– Как давно вы живёте здесь?
– А причём здесь я? – нахмурился Соль. Поклонник сирени простонал с мольбой:
– Всего пару слов! Скажите, на чём основан ваш метод воздействия на биологическую структуру живого организма? – и он выразительно простёр руку. Мы не сразу разглядели в ней зажатый диктофон.
– Боже мой! – простонал Соль под стать гостю прямо в диктофон, – я так хотел просто спокойно пожить на свете!

Далее никакие вопли гостя о почтении к дедушке не помогли – Соль оказался крут. Он уже мог не маскироваться, и потому на глазах у изумлённой публики любитель сирени плавно приподнялся над землёй, ласточкой порхнул над забором и с хрустом завалился в кустарник на противоположной стороне улицы.
– Нечего цацкаться, – процедило сквозь зубы обозлившееся солнце, – и пусть только кто ещё сунется!
Народ, подсматривающий в щели, разом откатился за ряд ближайших посадок. И вообще, с этого момента стало тихо. Вроде бы, и улица опустела.
– Уф, – вздохнул Соль благодушно, – а я уж собирался над забором молекулярный заслон делать. Не хотелось. Что ж получится? Ни бабочке, ни птичке не залететь?
И несколько дней прошло почти беспечно. Даже новая травка перед крыльцом выросла.

Незаметно май перешёл в июнь, вовсю разгоралось лето, сирень понемногу стала утрачивать свою росистую свежесть, но всё ещё была великолепна. Потом расцветут красные пионы, потом белые, тоже роскошные, но всё это уже будет не то. Тем самозабвенным восторгом, какой вызывает сирень, не воспламенит ни один цветок. Соль так и сказал мне однажды:
– Нельзя прикоснуться к сирени и не обнять её. Как и тебя.

Мы проводили дни под «Мадам Лемуан». И возможно, это были последние счастливые дни. Соль опять повеселел, много болтал и рассказывал, и я, конечно же, притащила в сад тот белый пушистый плед, который так напоминал цветущие кисти вокруг. Соль говорил, мои раскинутые волосы на нём эффектно смотрятся. А по-моему, золотые – ещё эффектней. Вечерами под пледом было уютно и тепло. А днём он служил мягкой подстилкой. И мы жили друг для друга.
В какое-то утро мне пришла в голову мысль, что идиллия в саду прекрасна, но совсем рядом простирает полные воды Снеж, а мы словно забыли о нём. Если даже Тошка, живущая на другом конце города, не ленится догуливать до него с Романом Борисовичем, то уж нам-то – грех!
Соль охотно согласился, обезопасил дом, и мы вышли на улицу. Около дома не было ни души. Я с удовольствием отметила на стене дедушкин мемориал, с которого Соль, разумеется, давно убрал красочные наслоения.
Прогулка была лёгкой и приятной, земля тёплой, трава ласковой. Мне даже захотелось снять туфли, но сделала я это уже на самом берегу, когда мы перешли дамбу и стали спускаться под откос к воде. Она так и тянула ступить в неё, а с прошлого года не испытанное осязание песчаного дна и щекочущих щиколотки волн соблазняло.
– Я пройдусь по воде, – крикнула я Солю, бросая туфли, – подожди меня!
Соль кивнул. Сам он стоял на глинистом уступе над водой и зачаровано смотрел вдаль. Его можно понять. До горизонта светилась озёрная гладь, постепенно меняя цвет от густого маренго под берегом к перламутровому, а там – дымчато сливаясь с небесами. По перламутру рябили солнечные искры. Они вспыхивали и в волосах Соля. Ветер слегка раздувал пряди, живое золото пробегалось по ним. А желтоватые глаза казались суровыми. Наверно, он догадывался, сколь небеспечно будущее.
Но всё ж такого оборота не ожидал.
Помню, я наклонилась к самой воде, рассматривая мальков, когда на дамбе прошуршали шины. Тут идёт дорога, ходит транспорт, ничего неожиданного в этом звуке – но в следующий же момент мне заложило уши, и воду впереди просекла горсть мелких камешков. Гораздо позже я поняла, что это не камешки.
Я разом оглянулась на Соля. Его уже не было на уступе, но я видела его голову и плечи, не заслонённые глиняным наплывом. И потому не особо испугалась.
– Соль! – крикнула растеряно, выбираясь из воды, – что это?!
Он чуть повернул голову и не ответил. Я суетливо и неловко полезла наверх. Соль не протягивал мне руки, и это было странно.
– Что с тобой, Соль? – спросила я, наконец, оказавшись рядом с ним. Янтарные глаза выражали скорбь. Лицо побелело. Он едва приоткрыл губы и обронил глухо:
– Ничего. Сейчас всё пройдёт.
– Что пройдёт?! – ужаснулась я, ничего не понимая.
Он попытался улыбнуться и виновато прошептал:
– Мне нужно время. Всё в порядке. Просто больно.
Ладонями он заслонял живот. Между указательным и средним наливалась красная капля.
Я с отчаяньем схватила его палец и отвела в сторону. И тут же завопила что есть мочи. На белой рубашке виднелось три аккуратных круглых отверстия, из каждого текла красная струйка и капала на брюки.
– Таня, – заговорил Соль уже бодрее, – не пугайся, я же Солнце.
Я разом смолкла. Только уставилась на эти дырки в живом теле и боялась пошевелиться. И действительно – через пару секунд капли прекратились. Потом унялись струйки, чёрные дыры стали сжиматься. Вскоре исчез даже след. В отверстиях ткани проглядывала здоровая кожа. И лицо Соля повеселело, окрасилось привычным цветом, он ободряюще мигнул мне, но продолжал оставаться напряжённым. На моих глазах исчезла кровь, пробитые кружки на белой рубашке затянулись переплетениями нитей, как будто ткань была совершенно новой. И всё прошло, как не бывало! Как в кино. Но дело-то было не в кино. Мы стояли на дамбе над озером, где только что проехала машина.
– Вон она, – кивнул Соль в сторону. В десятке метров поперёк шоссе стояла бежевая иномарка. Зеркальные окна отражали ясное небо в редких облачках.
– Там никого? – тихо спросила я.
– Никого, – успокоил меня Соль невесело. Я прошептала:
– Кто они?
Соль усмехнулся:
– Мстители.
– За Зюйд?
– Угу…
Мимо нёсся автомобиль и сбавил ход, объезжая бежевую. Из окна высунулась разгневанная физиономия:
– Сдурели, что ль? Убирайте свой тарантас!
– Он прав, – заметил Соль, и в следующее мгновение бежевая чуть приподнялась над асфальтом и плавно отправилась на обочину. Яростная рожа приобрела бессмысленное выражение и пропала в окне, автомобиль вильнул, чуть не свалившись с дамбы, и усвистел с явным превышением скорости.

– Нет, Таня, – вздохнул Соль, когда мы вернулись домой, – придётся нам всё же распрощаться с бабочками-птичками. И вообще нужен колпак над всем садом. Потому как с вертолёта тоже можно шарахнуть. И придётся нам сидеть под домашним арестом. Я не могу тобой рисковать.
– Ничего, – как можно беспечнее улыбнулась я, – что может быть лучше нашего сада?
– Так-то так, – промямлим Соль, – но мне хотелось плавать с тобой по озеру, рвать кувшинки в устье реки, погулять по Кусково, сходить в Третьяковку…
– Нам придётся повязать лица, как шахидам, – грустно пошутила я.
На следующий день на странице Яндекса мы прочли: «На шоссе около озера Снеж найдена иномарка, числящаяся в розыске. О пассажирах ничего не известно. Находка оказалась в странной близости от места проживания загадочного г. Солнцева…»
– Понеслось! – выругался Соль. И точно. Вскорости заверещал мобильник.
Я подошла.
– Слышь, ты! – прохрипела трубка, – передай своему хрену, что он пожалеет! Ой, пожалеет!
Не успела я вырубить вызов, как телефон завопил снова, но подоспевший Соль выдернул его из рук.
– Я вас слушаю, – произнёс он, и это оказались единственные слова. Пока Соль не отключил связь, я тревожно наблюдала за его лицом. Из сдержано-сурового оно стало таким, как будто ему прилюдно надавали пощёчин.
– Что? – спросила я тут же. Соль шевельнул желваками и хмыкнул:
– Хотят дружить.

Трели доставали и прежде, потому я периодически телефон вырубала. Но всё же совсем выпасть из жизни мне не хотелось. Могли позвонить родные, Тошка. Теперь же наш номер оседлали насмерть и трезвонили без конца, перебивая друг друга. Пришлось жить без связи. Только порой я сама посылала приветы своим, чтобы не пугались.
– В конце концов, – однажды сказал Соль, – мы можем куда-нибудь переселиться. Хотя бы временно. В другой город. А может, страну. Пока спохватятся, обнаружат…
– Да, – размечталась я, – полетим куда-нибудь в Индию и совьём хижину в корнях старого баньяна… или на Гавайские острова… я никогда не была дальше Московской области.
– Мы так и сделаем, – мягко проговорил Соль, – а сможешь ты без сиреневого сада?
– Сирень скоро отцветёт, – грустно сказала я. – А не могу я без тебя, Соль.

Время от времени я звонила Тошке. На вопрос «как ты там?» немедленно следовала фраза «мы с Романом Борисовичем…»
Роман Борисович, между прочим, пропадал в своей лаборатории. Роман Борисович мутузил солнечные идеи. Иногда Тошка передавала ему трубку, и тот подолгу беседовал с Солем. Однако человечество хотело большего.
«Феномен Солнцева», «Солнцев замышляет глобальный переворот», «Солнцев работает на криминальные структуры» - только и читали мы на Яндексах и Гуглах, только и долетали до нас обрывки радиопередач с соседских участков.

Вечерами мы повадились включать телевизор. Всё ж домашний арест давал себя знать. Не измени мы привычкам, жизнь была бы милее. Но отсюда мы не ждали беды, а любопытство свойственно человеку, даже если он Солнце.
Помню, я отрезала ломтик лимона в чай, и в этот момент диктор произнёс нашумевшую фамилию. Я покосилась на экран, но чай хотелось налить, и, почти не глядя в телевизор, я насыпала в чашку сахар и потащила с плиты чайник кипятка. Пока струя лилась из носика, на краткий миг я подняла взгляд на экран – там плыли пейзажи под чёткий речитатив диктора: «похоже, Солнцев не испытывает угрызений совести, легкомысленно проводя время в развлечениях…» – и в следующий момент я узнала и дедушкин сад, и нашу лужайку. А дальше чайник рухнул, вдребезги разбив фарфоровую чашку. Брызги ошпарили меня и Соля. А мы этого даже не заметили. Мы в ужасе таращились в телевизор.
– О Боже! – то и дело подвывала я, кусая себе пальцы, зажимающие рот, – только не это!
Под снисходительный говорок ведущего весь мир лицезрел садовый топчан с пушистым пледом и наши объятия. Откровенные сцены красочно сменяли одна другую, благо реклама не врёт: современный экран обладает громадным цветовым и пространственным диапазоном.
Помню, когда тему исчерпали, я разразилась жуткими рыданьями, до головной боли, до конвульсий, и это надо было как-то оборвать, и я стремглав выбежала в сад. И тут же воочию узрела лужайку и топчан под «Мадам Лемуан». Желудок резко выхлестнуло, в глотку ударил только что съеденный ужин, так что я едва успела унестись вглубь кустов, где обильно удобрила «Красавицу Нанси».
Спазмы не отступали, меня трясло и выворачивало – и только поработившая головная боль заставила прекратить истошные вопли и перейти на длительное постанывание. Всё в этом мире представлялось отвратительным.
Что было с Солем, я не знаю. Я совсем не помню его. Кажется, я даже его не могла видеть. А может, только кажется. Потому что когда он подсел ко мне с утешениями, я вдруг исполнилась восторженной благодарности. Она охватила меня с не меньшей силой, чем недавняя истерика.
– Не надо, не плачь! Ничего страшного не случилось. Твоего же лица почти не видно! – с тихими увещеваниями поглаживал он меня по плечам, – они же в основном из меня настрогали кадров. А мне – что? – криво усмехнулся он, – я Солнце.
Я быстро взглянула ему в глаза и уронила голову. Он врал.

Лицо… Что лицо? Ужасно даже не лицо… Ужасно, что вообще такое возможно. Что нет защиты. Достанут даже дома.

– Где же, когда я допустил промашку?! – мучился Соль. Он бегал по саду и осматривал кусты, стены и доски забора. – Как же я не сообразил? Ну, конечно…
В развилке ствола аккуратно прицепилась небольшая железка. А за водосточной трубой обнаружилась другая.
– Любитель сирени! – выругался Соль.
Весь следующий день он уныло просидел у стола, подперев ладонью лоб.
– Ну и жизнь в 21 веке! – пробормотал он, когда, отмучившись мигренью, я присела рядом. – Сто раз следовало подумать, прежде чем лезть сюда. Ну, разве могли такие штучки прийти в голову… хотя бы даже в не столь далёкие времена Дмитрия Ивановича?!
– Менделеева? Таблицу, небось, ты ему подсказал? – вяло поинтересовалась я, чтобы что-то спросить. Соль кивнул, по-прежнему уставившись в землю. И верно: кто ж ещё? Говорить не хотелось. От сирени с души воротило. Белую скатерть я сдёрнула со стола и с отвращением засунула в грязное бельё.
К топчану ни один из нас до сих пор не приблизился, словно тот был заражён или заминирован.
– Это мне возмездие за Джордано Бруно, – убитым голосом проговорил Соль. – Не могу простить себе. Рано я подкинул ему идею?!
– Ты не мог спасти? – прошептала я – просто так, чтобы не молчать. Что уж там вспоминать 15-й век, когда свой поколачивает?
– Не мог… – дёрнул уголком рта Соль, – только начни – такое корневище потянешь, что весь лес выворотишь!
Я подумала о том, что когда в жизни обрублены корни, совсем не трудно взойти на костёр. Обрубать их общество умело во все времена.

– Полетели на Гавайи! – сказал Соль через два дня. Эти два дня мы так и просидели каждый в своём углу.
– Полетели! – повторил Соль, и в голосе прозвучало вдохновение. И лицо вспыхнуло прежней бесподобной улыбкой:
– По пути навестим Индию, Индонезию и осядем где-нибудь на коралловом атолле. Там всё забудется. Там не будет «Мадам Лемуан».

И мы, несомненно, полетели бы, не случись следом ещё событие.
..............................................................................................................
Рассказы | Просмотров: 764 | Автор: Татьяна | Дата: 17/09/16 13:41 | Комментариев: 0

Соля не пришлось уговаривать. Я уже поняла, что он любит всё праздничное и радостное. К тому же неделя затворничества даже ему надоела. Следующим вечером мы увлечённо собирались в знаменитый Зюйд. Доберись-ка до него через весь город с нашей окраины. Так что мы прикинули время и полагали выйти пораньше, чтобы у нас оставалось не меньше получаса до начала – с Тошкой встретиться, с Романом Борисовичем познакомиться, всё честь по чести.
Букет сирени – подносить другу-скрипачу – мы настригли в нашем саду, чтобы избавить Тошку от хлопот и затрат. Ногти и ресницы я уже накрасила и полагала побежать переодеваться, как вдруг меня ужалила мысль – а во что мне наряжать Соля?! Не было у меня привычки думать о мужских туалетах, к тому же я так привыкла к его коричневому свитеру, что иначе себе его и не представляла. Ну, была у него ещё рубашка в клеточку, потому как погода стояла почти летняя, днём жарко. Вечером же, хоть в мае вечера наступают глубокой ночью, уже прохладно, значит свитер. И что – всё тот же?
Я испуганно взглянула на Соля. Он спокойно сидел на диване и ждал меня.
– Ну же! – подбодрил, – наряжайся. Я готов.
– Соль, – пролепетала я немеющим языком, – а у тебя костюма нет?
– Ой, – расстроился Соль, – ну, зачем же костюм? Сковывает движения, тесно!
– Но… – растерялась я, – всё ж мюзикл… нарядная публика… надо бы что-то приличное…
– Я приличный! – с достоинством отозвался Соль. – Сейчас не время фраков.
– Но ты же в домашней одежде. Ты вчера на свитер маслом капнул. И рубашка нестирана.
Соль встал с дивана и гордо выпрямился:
– А ну, взгляни!
Он развернулся ко мне в анфас, затем в профиль, продемонстрировал спину – и на диван села я.
Он и впрямь оказался безупречен. Денди в отглаженных брюках. И свитер стал какой-то другой, и даже не свитер, а джемпер. Уже не коричневый, а орехового оттенка, тонкой вязки, явно только-только распакованный из целлофана с наклейкой дорогих магазинов. Облегал фигуру так, что сразу бросалось в глаза, насколько Соль строен, астенически сложен и выше пояса похож на перевёрнутый треугольник. Даже страшно. Выйдем за калитку – тут же сбегутся женщины со всего района. Либо по кускам растащат, либо унесут в полном составе.
Но Соль был совершенно спокоен.
– Ты довольна? – он потеребил воротник сияющей белизной рубашки, она явно ему досаждала. Впрочем, через пару секунд он уже с ней примирился:
– Ну, вот всё в порядке, – и вопросительно поглядел на меня, – дело только за тобой.
За мной? Я не проблема. Я тут же унеслась в комнату, где стоял громадный бабушкин шкаф.
Выходов в свет в моей жизни немного, и на все случаи строгий тёмно-серый костюм. Классика! Холодно – надела жакет, жарко – сняла. Романтическая стального цвета блузка. Короткая жемчужная нитка для нарядности. А волосы одним движением скрутить – и заколкой на затылок.
Тошка язвила – экипировка старой девы. Зато элегантно. Благородно. Отпугивает фривольных мужиков. И никто не упрекнёт в эпатаже.

Когда я вышла в полной боевой готовности, Соль плюхнулся на диван. Этого я не ожидала. Я только что крутилась перед зеркальной створкой шкафа и осталась довольна.
– Тебе не нравится?
– Нет, нравится, – чуть заикаясь, пролепетал, – но… ты какая-то другая. Я привык к твоему… этому…
Он не сумел подобрать слова. Ну, да. Он говорит о моей домашней одёжке. Из бархатистого трикотажа бордовая пижама. Напоминает нечто китайское, из-за чего я волосы на макушке закалываю длинной деревянной шпилькой, вполне в стиле. Удобная рабочая форма. Пушистая поверхность делает её уютной, и выгляжу я в ней приятно: какой брюнетке не идёт бордовое?
Соль смотрел огорчённо. Я не выдержала.
– Но ведь красиво! – воскликнула с отчаяньем.
– Красиво, - грустно согласился Соль.
– Изыскано!
– Изысканней не сыскать.
– В стиле старой доброй Англии.
– Ты не Англия.
– Ну, почему ты такой?! – я чуть не плакала. Он умоляюще приподнял ладонь:
– Тань, а может, ты другое оденешь… что-нибудь красное?
– Красное? – изумилась я.
– Тёмно-красное.
– Но у меня нет.
– Есть, - мягко уверил он, – иди, переоденься.

Почему-то я не упала на диван. Вероятно, стала привыкать к сюрпризам. В бабушкином шкафу меня ждало платье такого же цвета, как моя пижамка. Шелковистое, оно обтягивало талию и ниже разлеталось широкой воздушной юбкой. А в коробочке, откуда я доставала жемчуг, сокровенно поблёскивал густой гранат.
– Рехнуться можно! – только и прошептала я, увидев себя в зеркало пару минут спустя.

Наконец-то Соль встретил меня тем взглядом, какого я ждала. Восхищённым.
– Вот так надо, – тихо произнёс он, – не каждой даны такие мраморные плечи…
Платье было открытым.

Но мы совсем забыли о времени. Я только ахнула, взглянув на часы:
– Этак мы тютелька в тютельку придём!
– Не беспокойся, – легкомысленно утешил Соль, - как-нибудь!

Пока мы со свёртком сирени проворно бежали до автобуса, мне было жарко, но, стоя на остановке, я поняла, что зябну. Не то, чтобы зуб на зуб не попадал, однако некомфортно.
– Холодно, – пожаловалась я Солю. Он огляделся вокруг – и подтолкнул меня за стенку будки. Там густо разросся кустарник – вполне достаточный скрыть меня от случайных взоров. И мне сразу потеплело. Не потому что стенка защищала от сквозняка. А просто сама собой плечи мои нежно обтекла пушистая пелерина. Я зарылась в неё щекой. Я уже ничему не удивлялась.

Никто на остановке не заметил столь незначительного события. Да и не до нас было. Напряжённо вытянув шеи, народ наблюдал приближение автобуса.
Ждать его – дело тоскливое. Кажется, никогда не придёт, а время тикает, а нервы дёргаются… Зато как только ты внутри – словно камень с души, гора с плеч. Уж теперь-то проблемы позади, и через каких-нибудь двадцать минут… Уверена, весь автобус впал в эйфорию. Те, кто сидел, блаженно растеклись на креслах, кто стоял, расслабленно повисли, зацепившись за стойки и покачиваясь в такт автобусному движению. О, как жестоко мы все ошибались!
Дорогие сограждане, мы живём в двадцать первом веке. Это вам не двадцатый, в середине которого по Ленинградскому шоссе проходила в сутки одна машина. Через несколько остановок автобус намертво застрял в пробке.
По салону разлилось напряжённое молчание. Всё ещё верилось, что щас-щас… вот-вот…
Когда вот-вот протянулось свыше десяти минут, стало ясно, лёгким испугом тут не отделаешься.
Народ не шумел. Прорывались порой раздражённые речитативы:
– Да что ж не могут сделать-то?!
– Раньше знать не знали такого безобразия!
– У нас билеты в Зюйд… в амфитеатр…
– А у нас в партер!
– А тут ещё сиренью воняет! Откройте двери! Душно!

– и тут же подавлено стихали. Не до криков. Экономь дыхание, береги здоровье.

Водитель отворил двери. Вышел. Постоял. Потом вошёл.
– Много там, впереди? – всплеснулся ему навстречу чей-то жалобный голос.
– А! – крепко крякнул тот и только рукой махнул.
– Не надо ругаться, – деликатно попросил пожилой господин, – здесь дети…
– Дети-то грамотные пошли! – возразил водитель и с горечью заметил:
– Однако, не те времена! Мало кто сейчас умеет выражаться красиво, с чувством, во всем богатстве звучания! – тут он в сердцах обронил яркий пассаж. Сидящий рядом пассажир при галстуке торопливо вытянул из кармана блокнот.
– Граждане! – довершил водитель выступление и обвёл салон отеческим взглядом. – Де факто! Мы во власти стихий. Но, заметьте, я никого не держу.
По обе стороны автобуса в три плотных ряда лязгали бамперами оскаленные автомобили, в которых злились оскаленные шофёры.
– Дезертиры могут сваливать! Кто со мной – прорвёмся! – и добавил миролюбиво, – ну, чуток постоим.
– Что же делать, Соль?! – прошептала я и всхлипнула. – Мы опоздаем! Как неудобно… А сирень совсем завянет!
– Пустяки! – легкомысленно обронил он, – пойдем-ка, выйдем…
– Куда?! Какой смысл?!
– Пойдём, пойдём, – настойчиво потянул он за собой.
– А вот и первые дезертиры! – картинным жестом указал на нас водитель.
– Может, и впрямь пешком быстрее, – подхватился вслед за нами пассажир в галстуке, но взглянув в окно, обречённо вцепился в поручень.
– Щас по-пластунски поползут! – ядовито хмыкнул шофёр, когда мы вопросительно зависли на ступеньке. – Букетом шоссе мести, кружевами капоты начищать!
Он с любопытством наблюдал за нами. Соля это совершенно не устраивало. Он осмотрелся в поисках укромной лазейки – но изо всех машин уставились сердитые глаза.
– Эх! – огорчённо пробормотал Соль, – не хочется, а придётся…
Он крепко схватил меня за руку. Последнее, что я увидела – это изумлённо вытаращившийся водитель.
Впрочем, я не теряла сознания. Только закружилась голова, и затуманило глаза. А потом всё прояснилось. Правда, не сразу поняла, где я. Притом была совершенно спокойна, потому что видела Соля. Он улыбался мне, влёк за руку. Только не шёл, а плыл. И я плыла. Было чувство, как в море. Меня держит упругая плотная волна, и я невесома в ней, расслаблена и совершенно неподвижна, сквозь переливающуюся струю разглядываю дно – и там, на дне, не раковины и кораллы, не камни и водоросли, а игрушечный автобус, а вокруг капоты автомобилей, будто галькой выложена широкая лента – шоссе. Далеко под нами плавно проносились макушки деревьев и крыши домов. И горошинками рябили человечки. Не заметно, чтобы кто-то на нас обращал внимание. Обычная жизнь шла там, внизу, отдельно от нас – а мы с огромной высоты только смотрели и парили над ней, вдыхая чистый воздух, напоённый ароматами нашей растрёпанной сирени. И ветер слегка шевелил мои распущенные волосы, а в ушах звенела тишина.
– Что с нами? – едва слышно спросила я Соля.
– Летим, – буднично обронил он, – держись, не отпускай руку.
– Летим? – изумилась я – ещё и тому, что совершенно не взволнована, а испытываю лишь умиротворение. Нежное чувство покоя.
Странно. Как часто я мечтала о полёте. О том, чтобы лететь по воздуху и с вышины созерцать мир. Я представляла, как взлетаю, и сердце рвётся от восторга, душа неистова, сознание – ослепительная вспышка – и ничего уже в жизни не надо, я лечу – и теперь не жаль умереть.
И вот я лечу – и всё совсем иначе. Всё как всегда. Жизнь продолжает идти, просто поменяла ракурс, и тело осязает воздушные потоки так же, как на земле дуновения ветра. Единственное, примешивалось лёгкое удивление – почему я не падаю. Но о причине я догадывалась.
– Соль, – позвала я. Он обернулся. – Это опять твоё молекулярное?
– Ты о полёте? – он не сразу ответил. Потом покачал головой. – Нет. Не молекулярное. Просто ровное давление воздуха. Рассы́пать и сложить было бы быстрее. Но я не хочу тебя менять молекулярно. Я не сумею вдохнуть душу…
– Душу? – вот это меня потрясло. – То есть – собрать из атомов ты можешь, но без души?
– Конечно. Ты же остаёшься собой, только летишь.
Он посмотрел на меня, потом устремил взгляд куда-то вдаль и серьёзно произнёс:
– Душа. Что она? Я всегда задавался вопросом. Люди, эти слабые тела – и душа! Поразительно! Я – другое дело. Энергия солнца свыше всякого человеческого понимания.
Я вздрогнула.
– А у тебя есть душа, Соль?
Он посмотрел с недоумением:
– А как же?!
– Здесь, сейчас? Или там, в плазме – тоже?
– Есть и там. Только моя душа – она другая.
– Какая?
Соль вгляделся мне в глаза с сомнением. И после продолжительного молчания сказал ласково:
– Не спрашивай, Таня. Мне не объяснить тебе…



Под нами растаяло Ленинградское шоссе, и мы понеслись куда-то в сторону, над беспорядочно рассыпанными кубиками домов, перемежавшимися с зелёными островками, и за всем этим зеркально сияло далёкое озеро Снеж, сливаясь с облаками.
Соль не отрывал от него взгляда. И наконец задумчиво проговорил:
– Я никогда не устану любоваться красотой Земли. Как она отличается от иных красот, и как мне жаль, что она исчезнет гораздо раньше меня…
– Через сколько? – растерянно поинтересовалась я.
Он рассмеялся:
– Поживём ещё!
Где-то едва слышно рокотал громадный город, поток воздуха нёс нас, то убыстряясь, то замирая, шёлково поглаживал щёки и казался родной стихией, но вместо того, чтобы наслаждаться романтикой, я почему-то болтала:
– Подумать страшно, Соль! Тебе уже 4 с половиной миллиарда лет! Ты древнее ящеров, а совсем молодой!
– Ну, конечно, я ещё очень молод. Только-только разгорелся. И половины водорода не израсходовал.
– А что будет, когда израсходуешь?
– Перейду на гелий. Стану красным гигантом.
Воображение заработало, и я ужаснулась:
– Ой, не надо!
– Что делать? – вздохнул Соль. – Судьба!
Он не возражал против болтовни.
И тут я задала-таки вопрос, который уже давно пульсировал во мне, но никак не догадывался выбраться наружу:
– Соль! А люди, что же, не видят нас?
– Конечно, не видят. Не хватает нам славы лягушки-путешественницы!
– Но мы-то видим!
– Тебя это удивляет? Но вспомни полузеркальные стёкла.
– Это те, которые зеркало только с одной стороны?
– Они. И здесь нечто похожее. Плотный воздух удерживает нас снизу, создаётся густой туман и преломляет свет особым образом. Исчезнет, как только ступим на землю. Уже близко. Вон, виднеется Зюйд. Не сказал бы, что удачное здание. Не Тадж-Махал и не Храм Покрова на Нерли. Ну да – что есть.
Он опять повернул ко мне голову, покрепче перехватил руку:
– Пойдём на снижение.
– Уже?! – тоскливо вырвалось у меня. Я даже сама не ожидала. Всю дорогу несла всякий вздор, вместо того, чтобы упиваться счастьем. А теперь, в последние минуты, вдруг почувствовала, как не хочу на землю. Век бы летала в небесах рядом с Солем. Нескончаем полёт, непрерывно блаженство. Вот ведь как устроен человек… имеем – не ценим. И никогда не одёрнем себя: всмотрись и вслушайся, запомни – этот миг не повторится! Любой миг жизни – не повторится.
– Соль! – с отчаяньем воскликнула я, – мы полетаем ещё хоть когда-нибудь?!
Он ошарашено взглянул на меня. Быстро проговорил:
– Ну, конечно! Сколько хочешь! Тебе понравилось?
Я чуть не задохнулась от нахлынувшей радости:
– Ещё бы! Я не почувствовала… растерялась, не сразу осознала. Только-только прониклась – и конец…
– Ну, давай сделаем круг над Зюйдом. У нас полно времени.
И мы понеслись по кругу. Над этой нескладной кубической конструкцией. Которая показалась яркой и незабываемой, потому что солнце освещало её с четырёх сторон одновременно и сверкало во всех окнах. Мы резко изменили направление. Ветер разом подхватил тонкий подол и завертел причудливыми петлями. Рванул мои волосы, как чёрный стяг. Затрепал золотые недлинные пряди Соля. Они спутались и запереливались всеми червонными оттенками от платиновых до красновато-коричневых – и то и дело вздрагивали ослепительными вспышками. В который раз я подумала о преимуществе светлых волос. Какая в них живописность, какое богатство цвета. Взгляд невольно останавливается проследить эти перепады, налюбоваться рисунком извитых либо угловатых линий, и смотреть можно бесконечно. Как на огонь и воду. Светлые волосы – живопись, чёрные – графика. Их зрение воспринимает глухим пятном - пусть даже с эффектными чёткими завитками по краям.

Мы бы ещё долго вращались вокруг Зюйда, как вдруг далеко внизу из-под прямоугольника крыши выплыла куча кудряшек. По ним одним узнать Тошку было бы, конечно, затруднительно, но когда сбоку вороха завитушек торчит хорошенький носик-клювик, можно не сомневаться – Тошка собственной персоной.
Мы с Солем переглянулись и рассмеялись:
– Представляешь её глаза, когда бы увидела нас?!
– Вот подскочит-то, если мы, как ни в чём не бывало, перед ней приземлимся!
– А сколько визгу будет, если под белы ручки в воздух поднимем?!
– Давай кинемся кисточкой сирени!
Наконец, Соль сжалился над девушкой:
– Ну, не будем измываться. Надо появиться крайне осторожно. Не напугать и не выдать себя. Давай, пока стоит спиной к стене и одна, без этого своего… как его?
– Роман Борисыча.
– Да, без него. Самое время. И место. Так! Заходим с тыла. Аккуратней с цветами. Как раз пространство – нам двоим поместиться, не много, не мало, а столько, сколько нужно. Ну, – тряхнул меня за локоть, – идём!
Я сообразить-то не успела, как мы уже стояли у Тошки за спиной, и она лениво поворачивала голову на наше шевеленье. Повернула – и вздрогнула, расширив глаза:
– Вы?!
– А то кто же? – рассмеялись мы дружно.
– Вы что?! С неба свалились?!
– Да нет, – продолжали мы веселиться, – это мы так ухитрились подкрасться. Чтобы ты не заметила. Как? Получилось?
– Да не то слово… – пробормотала Тошка, понемногу приходя в себя. И, уже в себе, с упрёком на меня поглядела:
– Татуль, только больше так не надо. А то меня хватит инфаркт. Последнее время ты меня к нему что-то старательно подталкиваешь.
– Ну, что вы, Тоня, – вмешался Соль со своей неотразимой улыбкой, – в вашем цветущем возрасте – какой инфаркт? Таня просто хотела сделать вам сюрприз. Как вы считаете – ей это удалось?
Тошка остановила на мне взгляд – и только тут всмотрелась. И замерла.
– Ничего себе! – протянула после длительной паузы, с трудом отмерев – и сразу же перешла на сарказм, – ну, Татка, приз тебе и корзину ананасов! Наконец-то ты рассталась со своей сабельной униформой! Наконец-то я вижу тебя в чём-то приличном!
Она с удовольствием разглядывала меня, вытягивая шею то направо, то налево – и в довершении подвела итог:
– Вот так всегда и ходи! Соль, это явно ваше влияние!
Я с удивлением отметила: Тошка не клокочет при виде моего Солнца. Платье, что ли, примирило? Или громадный куль сирени, который держал Соль?
– А ты пока одна? – решила переменить я тему.
– Нет, – пожала плечами Тошка, – с Романборисычем. Да вон у киоска. Цветы высматривает. Я говорю ему, не надо, Татка притащит – а он – «неудобно!»
Мы обернулись в сторону её небрежного кивка. И верно, неподалеку стоял и в изумлении смотрел на нас невысокий плотный дядька с двумя резкими складками у губ и намечающейся лысиной на макушке.
С поговоркой «морщины – украшение мужчины» – так и быть, соглашусь. А вот про лысину – извините. Может, оттого она тут и не рифмуется. Что же касается умных и внимательных глаз, они безо всяких рифм, бесспорно, положительная деталь. Потому к Тошкиному поклоннику отнеслась я с приязнью. Во всяком случае, поняла, почему Антонина тратит юные дни под ручку с дедком.
Что меня беспокоило, так это изумление на его лице. Щедрым ворохом сирени, что ли, так поразили его миролюбивые Тошкины друзья? Я покосилась на Соля. Тот, как всегда, был безупречен: любезен, улыбчив, обаятелен. Радостно шагнул навстречу новому знакомому, сердечно руку протянул. Конечно, соблюдая безупречный этикет, следовало бы не торопиться – это Роману Борисовичу надлежало как старшему руку подать – но, с другой стороны, если разобраться – кто старше-то?
Едва все познакомились, мужскую половину подхватила струя беседы. Как-то само получилось. Пока мы с Тошкой пополам делили букет, пока она любовалась моим платьем и расспрашивала, что и почём – а я, соответственно, всю вину перекладывала на Соля – мужчины задали друг другу пару случайных и вежливых вопросов – и вдруг о нас забыли. Отвернулись, руками машут, только что пуговицы друг другу не крутят. Тембр всё жарче, темп напористей. До наших ушей долетают обрывки фраз. Басовитой, Романа Борисовича:
– Как, вы говорите? Даже не железо, не никель… да-да, спорный основной элемент… Но тогда…
И лёгкого баритона Соля:
– Эта теория так же не верна, как и первая. Как могу утверждать? Да вот вам простое доказательство…
Голоса так и схлестнулись. Я видела, как сияют глаза у Соля. «Осторожней! – захотелось крикнуть мне, – ты слишком увлёкся». Водился за Солем такой грех. Роман Борисович аж прожигал его глазами. Давно изумление покинуло это страстное лицо. Сейчас в нём пылала алчность.
А часы меж тем тикали. И не только мобильники. И не только электронные на фасаде Зюйда. Были и другие часы.

Понемногу пылкость спала. Верно. Сколько можно пламенеть? Беседа пошла тише:
– Как?! Никакой степени?! Да вы самородок!
– Просто меня всегда огорчало, что учёные никак не уловят такой, считайте, пустяк. Тем более, вы доктор, – Соль улыбнулся, – а доктора, как говорят – «племя атлантов, которые держат на плечах земное небо».
– Доктора нынче помолодели, – Роман Борисович тоже улыбнулся, а потом засмеялся. – Зато обеднели и, похоже, поглупели – во всяком случае, сегодня эта мысль закрадывается. Впрочем, не трубите зарю! – погрозил он пальцем. – Вы меня ещё не убедили. Тут есть… есть некий подвох! – доктор нетерпеливо потёр ладони и тут же уронил их, – хотя… Боюсь, я потерял покой и сон. К счастью, у меня лаборатория. Да, лаборатория строения солнечной атмосферы. Одна из ведущих, какими располагает институт. Устаю только на работе. Мне бы энергии. А то порой голова болит. И со зрением…

Не знаю, вспомнили бы увлечённые астрофизики о нашем существовании, но в это время прозвенел первый звонок.
– Пойдёмте, не торопясь, – спохватился Роман Борисович и сделал приглашающий жест в сторону стеклянных дверей, – хорошо на свежем воздухе, но пора в зал, спокойно найти места…
Он подошёл к Тошке и подал ей руку, добавив:
– Сейчас, перед началом, не хотелось бы тревожить Григория Петровича…
«Григорипетрович – скрипач», – шепнула мне Тошка.

Мы уже пробирались к своим местам, когда из оркестровой ямы приподнялась такая же лысая, как у Романа Борисовича, голова, и в приветственном взмахе взлетела рука.
– Вон, вон он! – обрадовался Роман Борисович, широко замахав в ответ, – заметил нас! Но всё-таки сейчас не вовремя. А в антракте мы подойдём, и, уверяю, нам будет что сказать. Он виртуоз.
Тошка нетерпеливо потрясла букетом. Даже слегка потрёпанный, он выглядел роскошно. Каждая гроздь – воздушная громада, упругая нежность, так и тянуло утонуть лицом! А что вы хотите? «Катерина Хевермейер» и «Моник Дельбара» – это вам не венгерки в скверике надрать!

Несмотря на дороговизну билетов, зал был заполнен. Думаю, не мы одни такие счастливые оказались. И места выпали симпатичные. Я люблю амфитеатр. И близко, и уютно. Мы с Тошкой разложили на коленях сирень, она благоухала на весь мюзикл. Роман Борисович ещё на улице оценил наш вклад. И ручку мне поцеловал: «Благодарю вас, Танечка, – говорит, – я и не знал, что на свете бывают такие прекрасные цветы». Это хорошо. Но в остальном – ему было не до сирени. Даже здесь, в зале он не успокаивался: подсел не к Тошке, а к Солю – и они опять забубнили на астрофизические темы. Благо оставалось время до начала. Тошка покосилась на них и скорчила рожицу:
– Маниакальный синдром! – хихикнула мне в ухо, – ты ещё спрашиваешь, почему замуж не иду!
– Тише ты! – испугалась я.
– Когда затронута астрофизика, все другие звуки исчезают, – не особо шёпотом заявила Тошка. Я оценивающе покосилась на неё.
– Ну, тогда, – решилась, всё ещё в некотором раздумье, – если ты такая бесстрашная – объясни мне, что за изменения произошли в твоём буйном организме за сутки, почему ты сменила гнев на милость?
– Это ты о чём? – хмыкнула Тошка.
– Да мне показалось, ты сегодня вполне спокойно восприняла моего Соля. Я надеюсь, это не военная хитрость?
– А, ты про это… Как тебе сказать? Я и впрямь вчера погорячилась. Сегодня он очень недурно смотрится рядом с тобой. Просто – два сапога пара. И если он тебе такое платье купил – значит, намерен вкладывать, а не отчерпывать. Это в корне меняет дело. Да и вообще – эти его странные речи… лужа… но я поговорила с Романборисычем, он положительно отозвался. Знаешь ли, такие разрозненные обрывки могут сложиться в неверную картину, поверхностно не судят, бывают и совпадения, и самые невероятные неожиданности. И, кроме того, в наш век нельзя слишком упирать на гипноз. Картина куда сложнее. Я же говорю, он умный человек.
Тошка произнесла это с таким почтением, что я даже вздрогнула от несоответствия с её небрежными гримасками.

Меж тем грянул третий звонок. Потом где-то в вышине медленно погасли странные треугольно-авангардные люстры, зато подиум, наоборот, осветился полутонами радуги, и наступившую тишину пронзил одинокий звук. В нём послышалась драма, и остро царапнуло душу…
– Это Гриша… – едва слышно пробормотал Роман Борисович.
И мюзикл начался. Сцену наполнили краски и ритмы. Пляшущие цветы, в чьих ладонях трепетало пламя. Стремительные серебряные танцоры-вихри, наискось проносящиеся сквозь поле действий. Оно необычайно притягивало, это поле. И музыка! Музыка! Мы увлеклись и забыли и где находимся, и друг о друге. Я забыла даже о Соле!
Особенно потрясающ был один момент. Когда герои испытывали боль – и мы чувствовали эту боль. Она передавалась в танце. И голосе. И в том, как на сцену выбегали бледные тени. Белые нимфы. Стаи прекрасных дев – то ли волны, то ли сломленные ветром ветви. Они рассыпа́лись и вновь сплетались венком, и в этом было столько скорби…
А дальше композиция сделалась странной. Как будто невпопад. Музыка не изменилась – и с какой-такой стати, вместо того, чтобы продолжать свой венок, стайка дев порхнула налево? Ах, вот в чём дело. Их спугнули новые персонажи. Только почему это никак не отразилось оркестром? На подиум выбежали герои в чёрном, и, похоже, это был классический балетный сюжет: сатиры и нимфы. Сатиры заполнили сцену, и нимфы рванулись к самому краю. И вдруг посыпались вниз. Смычки взлетали, трубы гудели. Сатиры попрыгали в зал. Подиум оказался пуст. А потом оборвалась одна скрипка, другая, стихли ударные, и только густая туба ещё какое-то мгновение держала звук. И всё.
Только тогда я ощутила тревогу. И, похоже, другие. Напряжение возникло как-то сразу – и с такой давящей силой, что мы даже не стали переглядываться – а только всматривались в окружающее. С верхних рядов дёргано и торопливо спускались люди, у всех лица были одинаково несчастны. Я, наконец, разглядела замыкавших толпу сатиров – таких же, как только что на сцене. Толпа надвинулась на нас, а зашедший сбоку ряда чёрный человек шевельнул автоматом. Я успела взглянуть на Соля. Тот был хмур – и, чуть прищурившись, рассматривал зал. Но поднялся, не споря, и пошёл вместе со всеми. А с ним и я, вцепившись в его руку. Уже в партере разглядела лицо Антонины. Про лицо можно было сказать – повёрнутое внутрь себя. Бледное, непроницаемое, с отсутствующим взглядом. Помнится, такое лицо у неё было на экзаменах по физике. Она в ней ни бельмеса не смыслила. Роман Борисович стоял рядом с ней, и тоже бледный, и они крепко держались за руки. А другой рукой Тошка по-прежнему сжимала букет. И я тоже. И сирень продолжала благоухать. На весь мюзикл.

Итак, Зюйд захватили террористы. Их было тут не так много. Десятка два-три. Я пыталась точней считать, но каждый раз туманилось в глазах, и взгляд прыгал. Они стояли по краям партера, на подиуме, на лестнице в амфитеатр.
Как положено террористам, лица повязали. Непонятно зачем. Я слышала их воззвания в микрофон. Они не скрывали личности и так или иначе собирались здесь умереть. Вместе с нами. Они так и объявили. На вполне приличном русском. А потом добавили:
– Через час начнём расстреливать заложников.
Это мы все – заложники. Тошка. И Роман Борисович. И мы с Солем. И все, кто здесь. И совсем юные. И совсем дети. Вот этот мальчик с мамой. Это мы здесь все, такие испуганные, бледные до черноты и зеленоватости. Это нас будут расстреливать. А потом кто-то из них, этих чёрных людей, соединит провода – и Зюйд взлетит на воздух. И те, кого не расстреляли – взлетят в атмосферу в виде мелких клочков. А может быть, распадутся на атомы. И Соль распадётся на атомы. Соль вернётся в плазму. И уже больше никого не найдёт на земле. И меня не найдёт. И мы никогда не встретимся!

Лицо неподалёку показалось знакомым. Где-то видела. Кажется, ехал с нами в автобусе. Да-да, тот самый, который водительский шедевр записывал, в костюме при галстуке. Рубашка старательно наглажена. Видно: мыслил человек парадный выход. Очень в театр хотелось. Значит, всё же успел. А ведь мог опоздать.
Я слышала, статистика отмечает – на рухнувшие самолёты оказывалось много опоздавших пассажиров. Когда грядёт крушение – плохо ходят автобусы, плотнеют пробки, обстоятельства так и ставят подножки. А нам, вот, не поставили. Или люди не в меру напористы в преодолении препятствий – так что даже не прислушиваются к зовам и голосам тонкого мира. Ведь он звал! Наверняка звал! Как же так? Даже Соль не расслышал… Впрочем, он не всемогущ. Он сам сказал.
– Соль! – жалобно проговорила я, - неужели ничего нельзя сделать?!
Не взглянув, Соль мрачно процедил:
– Погоди, Таня. Дай разобраться.
Это «разобраться» сперва чуть обнадёжило. А потом потрясло осознание. Если Солю надо разбираться – значит, он не видит выхода.
А часы тикали. Сколько ещё отведено жизни некоторым из нас? И – кому?

Музыкантов выгнали из оркестровой ямы, и к нам сомнамбулой шёл Григорий Петрович. То есть – мы не знали, что он Григорий Петрович, но как-то сразу поняли. Невысокий худой человек. Он остановился возле нас и, помолчав, скорбно развёл ладонями:
– Вот так…
Тошка вдруг порывисто обернулась к нему, глаза широко раскрылись, а голос просто зазвенел. Так в обычной жизни голоса не звенят.
– Григорий Петрович! Вы так прекрасно играли! – она заторможено – тоже сомнамбулой! – протянула ворох сирени – как держала в руках, так и подала, не потрудившись поскладней сложить. – Позвольте преподнести вам как знак восхищения! – звонкий голос сделался странно весёлым.
Роман Борисович обеими руками удержал её за плечи и произнёс очень тихо:
– Не надо, Тонечка. Держись!
А Григорий Петрович каменным движением принял букет.
– Ничего, Тоня. Как-нибудь. – И, чуть помедлив, тихо прибавил. – Благодарю вас. Я очень тронут.
В общем-то – они были хорошие люди, эти два друга. А хороших людей – нельзя расстреливать как заложников. И Тошку нельзя. Она тоже хорошая. И – никого нельзя.
А часы тикали. У каждого свои. Теперь не принято носить часов. Было время – часы на ремешке свидетельствовали о благополучии и достоинстве, их гордо запечатлевали на фотографиях, и было прилично и жизненно необходимо, чтобы дома висели стенные и время от времени рокочущим боем возвещали о своём присутствии и серьёзных намерениях. Теперь у людей мобильники. У легкомысленных они отстают, у паникёров – летят вперёд, у идеальных идут чётко, но где вы видели идеальных людей?
В общем, время расходилось. Людей сплачивала не только общая беда. Ещё общая мечта: как было бы замечательно, чтобы у бандитов часы отставали! На пять минут. А лучше на десять. А если на полчаса! Ведь бывает же – что мобильники отстают на полчаса! Лишних полчаса пожить на свете!
А цифры мелькали на затуманенных экранах. На каждом по-разному – но у всех неотвратимо приближались к отмеченному сроку. Пять минут… четыре… три… люди с трепетом всматривались в зеркальные плоскости.
И один не выдержал. Вроде, здоровый, сильный мужчина. Бывают такие. Заносчивые – а не гордые. Любят в толпе возвышаться да мышцами играть. Мышцы-то в полном порядке. Если б не автоматы – любого сатира мог бы узлом завязать. А тут заплакал – прямо по-настоящему, навзрыд заплакал – и ближайшему бандиту в ноги. На колени бухнулся и бормочет: «Слышь… выпусти меня! выпусти отсюда! Я тебе денег дам – хочешь!» Налицо – истерика у мужика. Голову снесло. Жаль. С дьяволом не сторгуешься.
Бандит качнул стволом – и у меня нутро сжалось. Я думала, он его сходу очередью прошьёт. Но нет. Поглядел внимательно – и спокойненько так усмехнулся: «Отпустить? Что ж, отпущу. Только заработай. Стой тут. И не выпускай никого. А упустишь…» И ещё раз вгляделся тому в глаза. А глаза… да не было никаких глаз. Когда истерика – у человека нет глаз. Страх один.
Вот бандит и закончил фразу: «Отпустишь – пристрелю». Понимал в людях. Тюфяк стал у двери, как Атлант. Он представлял собой могучее зрелище, этот широкий и высокий человек. Его зелёный джемпер напоминал заплатку на красном бортике амфитеатра, на красной ковровой дорожке между рядами. Кажется, он был в мюзикле с какой-то женщиной, которая теперь стояла неподалёку и смотрела на него. А он на неё – нет. Глаза вовсе исчезли с лица, а челюсти приобрели жестокое выражение. Можно было не сомневаться: не пропустит. Никого. Даже её.
Сатир на него и не оглянулся. Направился прямо к нам. Потому что мы ближе. Он шёл – и на каждый шаг его у меня внутри вздрагивало: «Господи, помилуй!» Вниз, в пол глазами упёрлась – а всё равно видела. Вот он приблизился к нам, ни на кого не глядя – и вдруг Григория Петровича прикладом пнул:
– А ну, вон туда, к стене!
И ударами погнал его. Григорий Петрович споткнулся, но удержался и так и засеменил, не оглядываясь, не разжимая рук. А в руках сирень.
Роман Борисович оттолкнул Тошку и кинулся за ним:
– Не делайте этого! – закричал он и с такой доверительной интонацией принялся увещать, как будто сатир был человеком, – вы не представляете, какой это талантливый и прекрасный человек, и сколько потеряет мир…
Он внезапно осёкся и схватился ладонью за лоб.
– О чём я…– пробормотал еле слышно. Но бандит услышал. Развернулся к нему, ласково поинтересовался:
– Сам хочешь?
Роман Борисович опустил руку и молчал. Позади кто-то из чёрных людей негромко бросил – на чужом языке – пару слов. Я не знала ни одного, но смысл поняла. И любой из нас, обречённых, понял. Когда небрежно бросают: «Не возись, кончай его», тут перевода не требуется.
Сатир хмыкнул и поднял ствол. Неожиданно Тошка – Тошка, которая морщила носик при упоминании Романборисыча – рванулась, будто ею выстрелили из рогатки. И оказалась впереди доктора. «Пропадай всё пропадом – я ничего не боюсь! – ослепительно сверкали на белом лице изумрудные глаза. – Стреляй, гад, но я не допущу, чтобы…»
Дальше Тошка и сама не знала, что бы сказала. Но я поняла. Не могла она допустить, чтобы вот просто так, на её глазах, убили Романа Борисовича. А я не могла допустить, чтобы убили её. И потому толкнула изо всех сил. И сил хватило.
От толчка Тошка отлетела и упала. А я быстро глянула туда, где подрагивал автомат. И уже не смогла отвести глаз. Чёрный кружок чуть помаячил – и упёрся прямо в меня. Сатиру было всё равно. Он что-то проговорил. И я опять поняла. Хоть и не должна бы. Их нельзя не понять, бесцветные, вскользь, слова: «Можно и эту». То есть – меня. Я зачаровано смотрела. Не на него, нет. На кружок. Глаз смерти. Вот он какой, её глаз… глазница черепа. Чёрный провал в ничто. Как же он втягивал в себя! Тот самый кружок. Глубокий тоннель. И в дальнем конце я видела пулю. Она тоже смотрела на меня. Своим внимательным железным взглядом. И знала, что сейчас убьёт меня. И я знала.
Вот тут, в Зюйде, на глазах у всех, среди бела дня. Как в кошмарах снится. Но я же проснусь! Я проснусь – надо только ущипнуть… Точно – сон! Так во сне бывает: пыжишься двинуться – и не можешь пальцем шевельнуть…

Сатир плавно шевельнул пальцем на курке. Пуля заулыбалась мне из воронёного логова. Зашептала тихо-тихо, словно на ухо слабым шёпотом:
«Сейчас я вопьюсь в тебя! В сердце! И продырявлю всю эту человеческую чепуху, все его желудочки и клапаны, о которых вы, люди, так печётесь. Я сломаю пустяковую игрушку, и жизнь мгновенно замрёт. И ничего больше не будет».
Я почувствовала боль в том месте, у сердца, куда целила пуля. Говорят, в последнюю секунду человек переживает всю свою жизнь. И она мелькала передо мной, моя жизнь. А иначе как объяснить, что я столько говорю и переживаю, как будто провела ночь перед казнью. Нет, всё происходило слишком быстро. Первый миг парализует, а второго не было. Тошка не успела подняться с полу, Роман Борисович – оттолкнуть меня. Я не успела оглянуться на Соля. Я только спохватилась, что иду в вечность. И вот оно, последнее мгновение. И другого не будет. «Боже!» –ахнула я и попыталась вспомнить хоть одну молитву. И не вспомнила. И воззвала без слов, одними мыслями, и даже не мыслями, а путанным рваным их мотком... Двери мира за спиной, грохнув, захлопнулись. Шаг назад потерял смысл. Земля исчезла. «Прими меня, Господи!»

Но оказалось – ещё рано. Оказалось, всё отодвинулось на некий срок. Хотя я была уже там. И даже не страшно стало. До следующего раза, поняла я, спокойно вернувшись обратно. Без сожаления, но и без желания. Оттуда, из небытия, словно снегом порхнуло в лицо. Веки быстро моргнули. Я безразлично отметила, что у меня всё ещё есть веки, глаза. Да, глаза. Постепенно размытые акварели реальности приняли чёткие очертания. Всё стало на свои места. Вот бортик амфитеатра. На его фоне происходит движение. Чёрный кружок пропал, и автомат медленно поворачивался ко мне боком. Вот он отделился от рук чёрной фигуры, пошёл вперёд, увлекая фигуру за собой, а она покорно следовала за ним, снижаясь всё более – пока то и другое не коснулось красного ворса дорожки, которая покрывала пол от сцены до ступеней амфитеатра и взбиралась на них, продолжаясь далее. На ступенях лежала ещё одна фигура, только не чёрная, а зелёная. И далее, за рядами кресел, где недавно взгляд находил безликих людей, никого не было. Я стала медленно поворачивать голову. И постепенно обозрела весь театр. Не было этих будто состоящих из треугольников фигур. Под высоким куполом стояла тишина. Все, кто находился здесь, так же по кругу поворачивали головы. Это гораздо позже всё сменилось криками облегчения и восторга. Позже, когда заиграли мобильники, люди стали переговариваться, сперва в недоумении, потом всё взволнованней, а там пошли смех и рыдания. Суеверно отдёргиваясь, находили лежащие тела. У стен, между рядов, за креслами. Они упали, где стояли, да так и застыли в ломанных неестественных позах. А в зал набежало много народу, военные в камуфляже, и просто близкие тех, кто в зале.

Потрясающе! К Зюйду стянули все силы города, но она не понадобилась. Что произошло, не понимал никто.
Уже потом прокатилась ещё одна волна удивления. И не только по Зюйду, но и по всему городу, да и по стране. Тела террористов не имели признаков насильственной смерти. И вообще никаких. Даже тяжкой болезни. Сердечной недостаточности, приступа астмы, инсульта. Здоровые ребятки, жить и жить бы. Но вот не жилось. Поторопились.

В Новостях пытались рассуждать на эту тему – но всё гасило недоумение. Невозможно было никак объяснить, почему три десятка молодцов разом покинули белый свет. В один миг прекратились все жизненные процессы. У всех. Даже у тех, кого мы не видели. У внешней охраны. У двоих, которых обнаружили после в соседних домах и причислили к бандитам по аналогии. Признаки смерти, личность, рычаги управления взрывательным устройством.

Всё это мы узнали через день. А тогда, в Зюйде, ошарашенные – только смотрели по сторонам и друг на друга. Долго ничему не верилось. Ни тому, что всё позади. Ни тому, что всё это вообще с нами происходило. Теперь мы были полны друг к другу доверия, неосознанно сбиваясь в кучку, и не двигались с места.
Впрочем, спустя некоторое время жизненные ритмы стали налаживаться.
– Наверно, продолжения постановки не будет? – рассеянно пробормотал Григорий Петрович. И сам себе ответил:
– Конечно, не будет… – он опять оглядел зал. Недалеко изящная балерина в пачке захлёбывалась слезами, уткнувшись в плечо пожилой даме. А дама глухо всхлипывала ей в затылок.
Народ всё толпился. Странно, никто не уходил. Как будто чего-то ждали. Несомненно, с трудом приходили в себя. А ещё – хотели разобраться в происшедшем.

Насупленный Соль стоял в нашей компании чуть на отшибе и разглядывал мыски туфель. «Но ведь всё в порядке! – хотелось мне сказать ему, – всё обошлось. Разве благополучие людей не стоит того, что ты сделал? Вот только…»
Человек в зелёном джемпере всё ещё лежал на ступеньках. Над ним на коленях склонилась женщина и всё пыталась услышать его сердце. То так, то этак повернётся – и всё прижимается ухом. Я подумала, что есть на свете колени, которые так же могут согнуться возле кого-то из чёрных людей, и есть уши, которые будут бесконечно прикладываться к мёртвой груди.

– Пожалуй, нам пора уходить, – неуверенно предложил Роман Борисович. Он был прав. Надо быстрей возвращаться к жизни, пересилить стресс, осознать прекрасный мир вокруг. И лето, и сирень… Григорий Петрович так и не выпустил из рук скомканный букет. Странно – ведь и я каким-то чудом сжимала свой. Я могла умереть с сиренью в руках. Совсем неплохая смерть.

Сообща и дружно, мы сделали шаг в сторону выхода, когда к нам подошёл человек. Тот самый, который записывал за шофёром. Он нерешительно постоял рядом, оглядывая всех попеременно, и наконец уставился на Соля. Глаза были ярко-голубыми. При том, что в автобусе они мне такими не показались. Присмотревшись, я поняла – они широко открыты и влажны. Потому прямо-таки флуоресцируют. Подошедший помолчал, я видела, как он колеблется – и всё ж он прогнал сомнения – выдохнул Солю в лицо:
– Спасибо вам!
Соль поднял угрюмый взгляд, я почувствовала, как его пальцы вздрогнули в моей руке:
– За что?
Мужчина посуровел и проговорил внятно:
– За то, что вы спасли нас.
– С чего вы взяли? – неприязненно хмыкнул Соль.
– Не надо! – резко возразил человек, – я знаю, что это вы! Я не пытаюсь ничего объяснить – но я не сводил с вас глаз. Я догадывался, что вы можете… – он нервно сглотнул и оттянул от шеи галстук, – после того, как там, в автобусе, вы исчезли… растворились в воздухе.
– Голубчик, вы перенервничали, – снисходительно усмехнулся Соль, – уверяю, вам показалось. Это бывает. Поверьте, я нигде не растворялся.
– Как вам будет угодно, – упрямо и просто произнёс мужчина, – но я не могу не поблагодарить вас – и я благодарю.
– Чепуха какая-то! – сердито пробормотал Соль, торопливо подхватывая под руки меня и Тошку, – пойдёмте, девочки, пока нас не догнали чудаки!
.............................................................................
Рассказы | Просмотров: 781 | Автор: Татьяна | Дата: 14/09/16 14:33 | Комментариев: 0

– Хенде хох!
Наверно, послышалось. Это же не всерьёз. Это в детстве фильм про войну смотрю, и даже не очень страшно, и на фашистском языке кричат не мне...
Хотя вряд ли он знал фашистский язык. Да и не фашист он был: время другое. И говорил он – другое.
В глаза мне глянул аккуратный кружок дула. Небольшой, с монету размером, по краю – блестящего металла, внутри – чёрный и глухой. Он увлекал, как глубокий тоннель, так что не отвести взгляда – и я смотрела туда, самый дальний конец, и там, в конце - видела пулю. Она тоже смотрела на меня. Своим внимательным железным взглядом. И знала, что сейчас убьёт меня. И я знала. Потому что когда так… глаза в глаза – мысли читаются на расстоянии. И по-фашистски, и безо всякого фашистского.
Его палец медленно лёг на курок. И так же медленно начал надавливать. Медленно и плавно. Всем известно – на курок надо нажимать очень плавно, чтобы не сдвигался прицел. Он так и нажимал. А я смотрела. Я смотрела и думала: «Я не могу умереть! Без меня – всё остановится, мир исчезнет!». Но ведь умер Веничка из поезда «Москва-Петушки». Пуля снисходительно, с усмешкой, мигнула мне из дула и уставилась прямо и неподвижно – в середину груди. Чтобы наверняка. Чтобы – быстро и коротко. И я не успею даже вскрикнуть. И всё это наяву. Всё здесь и сейчас. В этом дивном, душистом и сияющем мае-месяце. Ведь если вырваться отсюда – там будет радостное солнце. И сирень. И май!
Весёлый месяц-май!

***

Май как подменили. Сперва милый был, ясный. Жаркий даже. Сирень выбросила бутоны. Солнце вовсю рассветилось. Глядя на него, в сарафан я влезла и босоножки. И вдруг шарахнуло. Гром и молния среди бела дня, хляби небесные. И пошло, и пошло! День за днём. Полумрак от туч, холод, слякоть, тоска зелёная! Дождались лета! Сарафанчик в шкаф пришлось, босоножки в коробку, наружу плащик-зонтик, сапожки резиновые, потому как грунтовка у нас, её и тихим дождиком в кашу развозит, а тут ливень, как из брандспойта – с ног сбивает. А дом деревянный, улица застроена только с одной стороны, а другая – лес и поле. Вот и не ходила я на улицу. Подпершись, у окошка сидела. За кружевной занавесочкой. Ничего, как-нибудь! Мобильник, интернет. И подруга Тошка, как бешеная, названивает. Потому что безлимит у неё. И сама тоже за занавесочкой.

Вот беседуем с ней, каждая за своей занавесочкой…
…о чём беседуем-то? о жизни, о бисерных плетениях, чем на жизнь зарабатываем, о поклоннике Тошкином, вроде, интересен, а, в общем, не особо нужен, да и стар для неё, и всё у неё не ладится – обычная тема, о чём девчонки говорят?
…а дождь, как стена стеклянная! Как будто не окна, а иллюминаторы запаянные, кислород едва процеживается.
Впрочем, достаточно. Хорошо дома. Сухо, уютно. Затихнет – лягушки под наличниками квакают. Поднажмёт – с козырька над входной дверью ниагара бежит. Козырёк боком к окну, и видно: всё, что под ним, как в водяном колпаке.
И смотрю я в эту лупу на белый свет – век бы так сидеть! И ничего мне не надо. Слушать гул дождя, плеск листвы, Тошкино телефонное мурлыканье. Или сама с собой молчать. Я люблю молчать и низать мерцающий бисер. Маленький домик плывёт, словно корабль, среди лесов и полей, туда, где взору открывается безбрежное озеро Снеж.

Тот день был особо неистовый. Деревья ломало и гнуло, хлестало о забор, а стуи воды били почти горизонтально, так что не спасали никакие зонты, и оставалось сочувствовать несчастным, которых суровая необходимость выгоняла на ливень. Такие находились и порой мелькали даже на нашей безлюдной улице. Разные. Одни напоминали базальтовые скалы. Набыченый лоб под остроконечным, как горный пик, плащевым капюшоном, морская поступь, мужественно подставленная стихиям грудь. Другие ёжились, уворачивались от дождевых потоков, а разве укроешься? пытались бежать, скользили – а значит, падали. Мятущаяся, нервная, паническая публика – будто сбитые слёту, опрокинутые ветром птицы теряют перья.

К птицам или скалам принадлежал пристроившийся под козырёк человек, я не поняла. И вообще не заметила, как он тут очутился. Глянула в окно на выступавшее к самой улице крыльцо – там только смутный силуэт в футляре водопада. Бывает. Встанет кто под козырёк к дверям и ждёт, пока дождь не послабеет. Кто излишне застаивается – ему и намекнуть можно, но я людей не гоню. Пусть, раз дождь.

Этот здорово застоялся. И было отчего. Как нарочно – ветер взвыл, а ливень бухнул по крыше с такой силой, что она прогнулась, сердешная, и задрожала напряжёнными краями. Когда бы такое по голове – голова не крыша!

Иногда я поглядывала сквозь занавески. Дождь всё лил, лил. А гость всё стоял, стоял. Впору было обосновываться на постоянное жительство.

Маленький домик среди лесов и полей располагает к определённой открытости. Летом ты весь день в саду, вместо бетонных стен квартиры у тебя дощатый забор, и жизнь проходит на людях. Чем бы не занималась – тебя видят соседи, окликают знакомые, быт налицо, и ты сама природа: такая, какая есть. Мало кто забредает на нашу крайнюю улицу, и если уж появляется – он свой. Рождается привычка к людям. Привычка со всеми подряд здороваться и беседовать запросто и непринуждённо.
Потому, когда дождевые струи принялись простреливать крыльцо пулемётными очередями, и тот, кто под козырьком, обещал вскоре стать решетом, сердце моё не выдержало. Ну, не зверь же я! А если б со мной такое?!

Решительно подошла я к двери и чуть приоткрыла её. Дождевой шквал, конечно, тут же ударил в щель, и на полу разлилось озеро, но я успела потянуть утопающего за рукав, а просить его не понадобилось. Вместе с потоком он вплыл ко мне на веранду, и я захлопнула дверь. Вода лила с него, веранда превратилась в море. Заготовленные вежливые слова, что-то вроде: "Переждите здесь, пока дождь не пройдёт", – прозвучали смешно: какой дождь?! В залив заплеснуло кита!
Да, мужик был не мелкий. Впрочем, китом он казался из-за налитого водой плаща с подкладкой. Когда плащ свалился с плеч, а из карманов и рукавов хлюпнулось на пол доброе ведро воды, выяснилось, что вовсе не кит спасается у меня на веранде, а вполне приличный примат.
Я метнулась в кладовку, выволокла изрядный запас тряпок и раскидала вокруг.
– Вы не беспокойтесь, я сейчас всё поправлю, – любезно пробормотал гость, пытаясь выжать на себе свитер.
Я озабоченно рыскала глазами по сторонам в поисках решения: высушить же его как-то надо. Придётся жертвовать. Вспомнила: в кладовке дедушкины старые брюки и рубашки. Вытряхивая кладовку, я хмуро пробормотала:
– Вы бы лучше зашли бы, вон, за створку двери и вот в это вот, – я, не глядя, положила на спинку кресла сухую одежду, – переоделись.
– Ну, что вы, не нужно.
– Простудитесь же! – я чуть ни добавила "примат".
– Уверяю вас, это совершенно невозможно.
Голос у него был приятный, не очень низкий, мягкого тембра, и я прислушалась. После чего, наконец, взглянула. Далее постепенно, и со всё большим ускорением, пошли мне открытия. Для начала мокрая, упавшая на лоб прядь совершенно золотых волос. Бывают волосы русые, белокурые, рыжеватые – а тут просто новенький червонец царских времён! Лицо обычное, вполне пропорциональное, худощавое, но из-под прямых спокойных бровей сочился янтарный взгляд. И взгляд этот – бьющий луч, вязкий мёд и жалящая кобра с одном зрачке – заставил меня испугаться и попятиться к двери. Нет, не то, чтобы гость оказался грабителем и к горлу мне нож приставил. Тут я почему-то безо всякой опаски. Тоже довольно странно: живу одна, имеет смысл бояться незнакомых, а мне не страшно. Точно знаю, что нечего бояться. В смысле преступления. Потому что – бояться-то есть чего! От такого взгляда не струхнуть – это без головы надо быть! Не хватает мне ещё разбитого сердца и бессонных ночей! Плавали, будет с нас!
– Танька! - неслышно завопил где-то внутри весь организм, – беги! Запирай двери, затворяй окна, опускай железный занавес! Промедление смерти подобно!
Я шарахнулась вглубь дома, но не успела. Блеснул улыбкой, стервец! Улыбка вражеской пулей догнала – и наповал. Стиснув зубы, я ещё царапала пальцами землю, напрягала волю, зажимала кровавую рану. "Врёшь, не возьмёшь!" – с хрипом проговаривала про себя партизанские слова – и всё ясней понимала, что мне уже не доползти до своих окопов.
– Давай я перевяжу тебя, – проговорил он очень тихо и склонился ко мне, – донесу до медсанбата.

Что к тому добавить? Разве, стихи...

В тот проливной дождь
В дом заглянуло солнце.
Взошло – не зайдёшь.
Начав – не закончи.

Но про конец не стоит заикаться. Сперва начало.
Для меня начало уже случилось. Потому дальнейшее не произвело впечатления, какое могло бы. После такого ранения прочие встряски просто не доходили до сознания. Что тоже неспроста. Своеобразная, и продуманная, защита: иначе же можно умом тронуться.
Первая странность мелькнула в тот момент, когда там же, на веранде, взял он меня за руку. Его рука и рукав коричневого свитера оказались совершенно сухими. Точно он и не попадал под ливень. Меня, уже несколько минут как, мало занимал мир за пределами сплетённых рук, но невольно я отметила иррационное явление. Далее, вялым взором мазнув по полу, спокойно восприняла полное отсутствие лужи. Сухо и чисто. Словно только что вымыли и вытерли линолеум. Руки гостя были тёплые, и вообще от него словно жар исходил. Кто-кто, а он-то меня волновал. О нём хотелось знать всё. И я спросила:
– Кто ты?
Он ответил не сразу – будто раздумывал. Помолчав, проговорил:
– От тебя, конечно, я не скрою. Только давай договоримся, ты не будешь об этом рассказывать. Поймёшь, почему.
– Хорошо. Обещаю.
Он вздохнул:
– Видишь ли... я Солнце. И здесь я ради тебя.
Я с улыбкой смотрела на него, не отрывая глаз. В голове клубились облака, и я ничего не понимала. Что, в общем, не имело значения. Я и так ему верила.
– Солнце? - повторила задумчиво, – ну, Солнце так Солнце. Настоящее?
– Вполне.
– А это, на небе?
– И это я. Спрашивай, постараюсь на всё ответить.
Я была слишком очарована, чтобы быть разумной. И просто попросила:
– Расскажи о себе.
Он засмеялся:
– Расскажи... Разве расскажешь все эти миллиарды лет? Ты же знаешь о природе Солнца. Вот, собственно, всё существование. Свечу. Но иногда... понимаешь, возникает некая энергия... нет, это не объяснишь! – досадливо щёлкнул он пальцами, но, с надеждой взглянув на меня, продолжил:
– ... короче, желание иной жизни и способность частично проектироваться на Землю. Как, впрочем, на любую планету, но там не так интересно. Ну, а здесь, на Земле я приобретаю вот такой облик. Биологически тождественный прочему человечеству. Ты учила же химию... молекула органического вещества отличается от неорганического только составом и структурой. Так что из неживой материи в живую перейти не так уж сложно. Временами мне хочется пожить среди людей. Люди уникальны, при всех своих недостатках.
– Значит, ты не человек?
– Нет.
– И ты бессмертен?
– Не знаю. Никогда не задумывался. Вероятно, меня можно уничтожить, скажем, сильным взрывом. Я просто вернусь в исходное состояние.
– Может, ты языческий бог?
Он опять засмеялся:
– И это бывало. Принимали. Я не спорил. Люди живут по своим системам, нет ничего хуже – нарушать их. Конечно, я старался разрешить распри, если это было возможно. Если нет – исчезал.
– История человечества так кровава, – заметила я с лёгким вопросом. Он понял.
– Всё это было. Я пробовал. В результате она становилась ещё кровавей.
– Можно предупредить...
– А как же! – слегка развёл он руками. – Предупреждал. Например, тот случай. Помнишь "Слово о полку Игореве"? Я уже понял, и давно: не надо вмешиваться. Здесь я частное лицо. И я хочу просто спокойной жизни. С тобой.
– Именно со мной? – я ощутила ужасную боль от пришедшей мысли. И она так и зияла во мне, как вторая дыра от пули. Пытаясь вытащить её, я только разрывала рану. Чего стоило мне произнести такие слова:
– На Земле миллионы красивых женщин.
– Мне нравишься ты. Женщину не зря издревле сравнивали с луной. Ты похожа на ночь длинными чёрными волосами и на день светлым лицом.
– На Земле миллионы с чёрными волосами и похожим лицом.
– Я выбрал тебя.
– Но почему?
– Я Солнце.

Этот необъяснимый ответ, как ни странно, успокоил меня. Может быть, абсурдностью. Я же верила ему. Поверила и теперь.
– Мы будем сидеть, обнявшись, и смотреть на дождь, – продолжал он – и мы сидели, обнявшись, и смотрели на дождь.
– А если хочешь, на солнце, – он слегка шевельнулся, и водяной шквал за окном резко затих.
– Это ты устроил дождь?
– Конечно. Мне показалось, так естественней. Чтобы ты пригласила меня в дом. Я знал, что позовёшь.
– А это разве не вмешательство в земную жизнь?
– Ну, совсем чуть-чуть. Всё равно циклон идёт. Я только усилил. Ради тебя можно немножко подкорректировать.
– Да, такие потоки надолго запомнят местные жители!
– Пустяки, исправим.
За окном дождь сократился до мелких капель.
– Сегодня ещё поморосит, чтобы не так внезапно. А завтра тучи уйдут. Будем с тобой в саду чай пить.

Дом стал сияющим и золотым. Удивительно, как я раньше не замечала. У меня, оказывается, с утра до вечера солнце заглядывает в окна со всех четырёх сторон, не разберёшь, где юг, где север, и с восхода до заката обитые деревом стены, прежде задумчиво-сумрачные, светятся, как прозрачный янтарь! Из малейших щёлок потихоньку точится смола, и пахнет сосной. Но веселей всего старинное бабушкино зеркало, со множеством граней под разными углами. Оно бесконечно пускает зайчиков, стреляет разноцветными искрами, по стенам и потолку разбрасывает сотни больших и маленьких радуг, так что едва входишь в комнату, сразу теряешь свой собственный цвет и напоминаешь палитру неистового импрессиониста. Мы с Солнцем сидим напротив зеркала, все состоим из ярких пятен и полос, и ничего нет лучше, чем наблюдать за движениями его головы, разглядывать лицо, слышать голос. Он много рассказывает. Потому что мне интересно, и он не скрывает. Говорит такие вещи, что никто не поверит – а я верю. Я постоянно называю его по имени. Мне приятно. Солнце, Солнышко, имя гранится и обкатывается на языке, как морская галька. И вот уже море выплёскивает своё – Соль. Я с удовольствием проговариваю, и языку не солоно, а сладко. Соль, Соль! Нота! Золотой звук!



– Соль, вот ты живёшь миллионы лет... ты помнишь время, когда не было людей?
– Наверно. Я их не сразу заметил. Потом стал приглядываться. Потом привык. Заинтересовался. Ну, и...
– А где-то ещё есть люди?
– Пока не слыхал. В чужом хозяйстве не разберёшься. Я, конечно, общался с иными светилами и даже задавал такой вопрос, но тем, в отличие от меня, никогда не было дела до собственных планет. Впрочем, их планеты и впрямь не так привлекательны. Неслучайно же меня тянет именно сюда.
– Ты жил здесь... У тебя были жёны...
– И дети. Возможно, и сейчас где-то существуют правнуки, то есть пра-пра... или того больше. Но это было очень давно. Память имеет особенность: новые впечатления заслоняют старые. Хотя, конечно, и прежние где-то в глубине остаются. Тут я ничем не отличаюсь от прочего человечества. Вот только память и связь – не одно и тоже: вернувшись в плазму, я теряю связь с прошлым. И уже никого не могу найти на Земле.
– Ты и меня забудешь...
Он пожал плечами:
– Так можно сокрушаться о бренности бытия. Что делать? Это закон природы. – Он тут же порывисто привлёк меня к себе:
– Но сейчас ты для меня, как солнце! – и проникновенно добавил, – моё солнце!
– Солнце солнца! – засмеялась я. Странно всё это было. И необыкновенно. Так что голова кружилась. Карусели с аханьем! Тарзанка – дух захватывает! Умереть можно! Но почему-то я не умирала. Наверно, верила – он любит меня. Соль! – пела внутри струна.

Про мобильник я вспомнила через семь упоительных дней. На восьмой упоительный.
И то чисто случайно.

Светлое время – май. Даже ночи светлые. Чёткий профиль Соля сиял, как лунный серп, отражаясь в каждом листе, и сад казался серебряным.

В сад мы выходили через заднюю дверь. А на веранду почти не заглядывали. Среди зарослей сирени я накрыла стол белой скатертью, а топчан пледом. И тут же разом зацвела сирень. Так бурно и пышно отродясь не цвела. По всему саду аромат лился. И в сирени той и в ароматах сидели мы с Солем – глаза в глаза. Золотые – тёмно-карие. Тёмные медово светлели, а золотые наполнялись мраком. Желанием жадным, человеческим. Потому что здесь, на Земле, всё-таки, был он человеком.

Порой посещала мысль о хлебе насущном.
Кажется, на третий день я сказала Солю, что надо бы мне за хлебом сбегать: кончился.
– Да не кончился! – уверил меня Соль, – показалось тебе.
Глянула в хлебницу – и, правда, показалось. Так же и масло показалось. И сирень не отцветала. Что меня дёрнуло сунуться на веранду? Помягче плед вздумала достать. В кладовке, куда дверь с веранды. А там мобильник надрывается. Завалился средь мешков и пакетов. Сухую одежду когда искала, выпал из кармана.

– Слушаю! – нажала я зелёную кнопку.
В мобильнике бесновалась Тошка:
– Наконец-то! Жива! Что стряслось?!
Тошкин напор сбил меня с ног, как штормовой шквал: от неожиданости я тут же споткнулась о мешок, потеряла равновесие и плюхнулась в прочее мешково-коробочное изобилие. Мобильник вырвался из рук, просвистел через всю кладовку и закопался в самый низ мешочной груды. Из недр которой не прекращались Тошкины вопли:
– Ты куда пропала?! Что там с тобой?!
– Да ничего, Тонь... – запыхавшись, выдохнула я в телефон, едва лишь на ощупь откопала его, – всё нормально.
Тут Тошка как с цепи сорвалась:
– Что?! Нормально?! Рехнулась?! Ты неделю не отвечаешь! Я все больницы обзвонила! Ночей не сплю!
– Ох... – опомнилась я. Стало стыдно. – И правда... Прости. Я телефон потеряла.
– Ага! – вконец рассвирепела подруга, – целую неделю искала, бедняжка?! А сейчас вдруг нашла! А ты от соседей не могла? Я думала, меня удар хватит – а она как ни в чём не бывало!
Тошка внезапно замолчала, хапнула воздуха, перевела дух – и разразилась нервным смехом:
– Дождалась, значит? Ну-ну! А я вот стою у поворота на твою улицу!
– Где ты?! – ахнула я.
Тошка прорычала яростно и по слогам:
– У те-бя до-ма. Давно была бы, если б не твоё непроходимое болото.
– Какое болото?
– Какое?! Ты что, с дуба рухнула?! Да на вашу же улицу не пройдёшь! Лужища от края до края, и заборы по бокам! Доски, кирпичи какие-то поперёк, а я ж не могу, я ж на каблуках, я ж не в цирке! Свалишься ещё в самую грязь из-за любимой подруги!
– Что ты говоришь?! – растерялась я, – Тоша, погоди... что, большая лужа?!
– Ну, ты даёшь! – застонала Тошка, и я почувствовала на том конце вибрацию конвульсий. Нужно было что-то делать.
– Тоня! Постой! Постой немного у лужи, никуда не уходи. Я щас перезвоню.
Уже складывая моторолу, я успела услышать истошный Тошкин визг:
– Нет! Не смей отключаться! Опять пропадёшь!

Я выбежала в сад. Соль безмятежно дремал в окружении роскошных белых соцветий знаменитого сорта "Мадам Лемуан". Я наобещала ему пушистый плед в цвет этим кистям, а несла взволнованную весть:
– Соль! К нам на подступах моя подруга!

Соль приоткрыл рыжий глаз:
– Что?
Чуть опомнившись, он сел на топчане:
– Ты говоришь, подруга? Значит, у нас гости? Ну, прекрасно!
– Прекрасно-то – прекрасно, да только она пройти не может. Громадная лужа.
– Как? – вздрогнул Соль, – разве... – и на мгновение осёкся. Потёр лоб.
– Где? – пробормотал глухо.
– Да вроде, совсем рядом... – неуверенно объяснила я, – за поворотом...
Он хлопнул себя по лбу:
– Как же я так?! – помолчав, с досадой пожаловался, – вот как бывает! Отложишь на потом...
– Ты о чём?
– О луже, – усмехнулся он. – Всю слякоть в округе убрал, а эту... – он смущённо развёл руками, – ну... решил повременить. Чтоб поменьше народу к нам забредало, а главное... боялся, ты из дому начнёшь убегать. По магазинам, по подружкам...
– Соль! Да я вокруг тебя только и порхаю!
– Так-то так – но про лужу я забыл.

Он недовольно дёрнул краем рта и машинально закусил черешок "Мадам Лемуан" – попалось под руку. Я смотрела на него в ожидании.
Какое-то время он мрачно грыз "Мадам Лемуан" – и наконец решительно кивнул:
– Ладно. Пустяки.
Сирень упала на стол. Он широко улыбнулся:
– Ну, что?! Встречай подружку!
Я растерялась:
– А как же...
– Всё в порядке, – ещё шире улыбнулся Соль. – Как гостью-то звать?
– Тоня.
– Ну, замечательно! Таня и Тоня. А может, вы похожи?
– Да нет. Она совсем другая. Светлая шатенка. Глаза зелёные.
– Ну, тогда, значит, внутреннее родство. Небось, не разлей вода…

Получилось буквально. И теперь уже я улыбнулась:
– Да. Не разлей. Благо, мобильник безлимитный. Дождь нас не разлучает.

Дождь – нет. А солнце...

Чего греха таить – я опасалась, что Тошка немедленно влюбится в Соля, едва увидит. Не знаю, как это пришло мне в голову. Вероятно, психоз ревнивой дуры вкупе с манией преследования.
Что делать? Я умирала от одной мысли, что Соль хотя бы взглянет на кого-нибудь кроме меня.
Впрочем, в тот момент, когда я вышла из калитки и усмотрела вдали миниатюрную фигурку, бредущую шаткой походкой, и вовсе не по причине высоких каблуков – я поняла: ей не до Соля. Как и не до меня.

– Тат, – прохрипела Тошка несчастным голосом и рухнула мне на плечо, – у меня давление... или температура... пульс пощупай!
Пульс – да, сбивался. Я поддержала Тошку под руку:
– Что это ты вдруг?
– Не знаю, – тяжко пробормотала та, – у меня что-то с головой. – И следом с ужасом прошептала, – Тат... у меня галлюцинации!
Я постаралась успокоить её:
– Ну, бывает. Пойдём, попьём чайку – всё и пройдёт.
– Со мной никогда такого не было, Тат!
Мы подошли к калитке, и она всё лепетала:
– Ты представляешь... там кирпич... совсем же утоп! Я его сквозь воду – вот как тебя вижу! Наступаю ногой – а он сухой! Оглядываюсь – а лужи как не бывало! Ровная дорога! И по ней сухие кирпичи лежат. И доска сухая.
– Нет лужи? Ну, и хорошо!
Тошка всхлипнула:
– Да она была! Была!
Я собрала в кучку всё хладнокровие: не так-то легко врать в глаза любимой подруге:
– Тош. Тебе показалось. Это бывает. От волнения. Сама говоришь, все больницы обзвонила...
Надо знать Антонину.
– Ничего себе! – разом всклокотала она. – И ты об этом так спокойно?! А если б я от разрыва сердца померла?!
Я погладила её по плечу и просительно заглянула в глаза:
– Ну, не сердись.
– А я не сержусь! Я возмущаюсь! – напоследок прогейзировала Тошка и утомлённо отряхнула остатки опавшей пены. После чего шумно потянула ноздрями и постонала:
– Какой запах, Татка! Вот от чего я умру! – объявила решительно. – От твоей сумасшедшей сирени!
Мы пробирались по саду, и вокруг тяжелели громадные бело-лиловые гроздья.
– Это что за сорт? – шёпотом спросила Тошка, ткнув пальцем в кисть.
– "Сенсация", – шепнула в ответ я.
– Пёстренькая такая, – с удовольствием отметила она. – С каёмочкой. А это?
– "Катерина Хевермейер".
Тошка вздохнула:
– Памятник твоему дедушке нужно ставить! А у меня под окном ничего не растёт. Венгерка – и та сыплется.
Она замерла и прислушалась. Подорзительно глянув на меня, понизала голос:
– Там кто-то есть.
– Есть, есть, – обыденно подтвердила я и потолкнула её в просвет между кустами. За кустами, понятно, открылась наша маленькая лужайка в "Мадам Лемуан", а на лужайке стол под белой скатертью...
Позже, вспоминая, я отмечала чётко – с Тошкой мы взглянули одновременно. Мы как раз сперва встретились глазами, а потом разом повернули туда головы. И остолбенели.
Тошка остолбенела по вполне понятным причинам – всякая нормальная женщина при виде Соля остолбенеет... А вот я – проглотила аршин по причинам непередаваемым. Потому что я-то помню, что представлял садовый стол несколько минут назад. Девственное поле, словно после жестокой метели, только где-то ближе к левому краю взрытое кучерявым сугробом – одинокой кистью "Мадам Лемуан".

Не то, чтобы мы увлекались голоданием... Я всё время что-то готовила для Соля. Но как раз в сей час у нас было, как у Винни-Пуха. Завтрак уже кончился, а обед и не думал начинаться. То есть – догадаться не трудно – события происходили примерно в одиннадцать.
Так вот в одиннадцать утра, без всякого моего вмешательства – эстетичный, но аскетичный садовый стол превратился в помпезно-пиршественный. Прелесть "мадам Лемуан" должна была отступить перед роскошью сервировки и обилием снеди. Смутно помню, высилось что-то грандиозное. Посреди фарфоровая горка – у меня сроду такой не было – вся завалена розоватыми персиками, золотистыми грушами, едва видна в завесах жёлтого и лилового винограда, а вокруг томно и притягательно, точно разубранные на бал дамы, расселись в похожих на раковины белых вазах, как в изысканных креслах, многоцветные салаты с петрушечными венчиками и укропными султанами, тонкие ломтики рыбы и мяса неведомого вида и названия, а на витиеватом блюде из диковиной кудрявой зелени торчали румяно обжаренные ноги некой птицы – и что-то говорило мне, что она не курица.

Соль встречал, как радушный хозяин. Белозубая улыбка затмевала пронизанные утренним светом кисти «Мадам Лемуан». Наигалантнейшим жестом он пригласил нас к столу, а глаза победно смеялись. И слова любезные так и рассыпались во все стороны, где-то ударяясь о сияющий фарфор и со звоном отскакивая, где-то сладко погружаясь в сочную негу разрезанной спелой дыни, покоящейся на большой тарелке среди россыпей коричневатых шишечек, какие я видела впервые в жизни, и которые, оказывается, назывались «черимойя»:
– Прошу усаживаться, девочки… очень приятно, что у нас гости… рад познакомиться, Тонечка… угощайтесь…
Напряжённо переводя взгляд то на яства, то на Соля, Тошка механически шагнула к столу и, как кукла, села. Понятно, Соль заранее подал ей стул. И с укором обратился ко мне:
– Танечка, ну ты-то что же стоишь? Хозяйка. Распоряжайся.
Я была слишком растеряна, чтобы понять, чего мне для этого не хватает. А не хватало мне таким же милым образом поданного стула. Между прочим, непривычного стула, с выгнутой и плетёной вроде кружева спинкой. Не моего. У меня в саду табуретки трёхногие.
Впрочем, Соль исправился. Подцепив меня под локоток, настойчиво усадил. И даже подушку подложил, сняв с топчана. Он промурлыкал что-то невразумительное, а рука ласково легла мне на плечо.
Тошка наконец пришла в себя и решительно тряхнула головой:
– Могу я всё же узнать, ребята, некоторые подробности?
– Несомненно! – тут же отозвался Соль. – Перед вами, Тонечка, Танечка и её, пока, жених, но в дальнейшем… Будем считать этот праздничный стол первой птичкой грядущего свадебного банкета, где вы будете желанной гостьей, думаю, это знаменательное событие произойдёт очень скоро…
За неделю мы ни разу не обсуждали с ним эту тему, и то, что он так внезапно и уверенно объявил, и перепугало, и успокоило меня. Я сразу забыла о стульях, а Соль легко продолжал:
– А сейчас мы поднимем бокалы за дальнейшее счастье и крепкую дружбу, и, кстати, я не успел представиться, – одним движением он откупорил тёмно-зелёную бутылку, и золотистая струя, шипя, наполнила слепящий гранями хрусталь, – меня зовут… – тут он помедлил и осторожно добавил, – Таня скажет.
– Соль, - сказала я.
– Как?! – обалдела Тошка.
– Ничего особенного. Такое имя. Соль, – постаралась объяснить я как можно непринуждённее.
– Да, редкое имя, – спохватившись, пришёл мне на помощь любимый, – но прошли времена массовых Шур и Юр, и вот, прошу любить и жаловать, я Соль…
– Земли́?
– Ну, что вы! Просто Соль. Соль… Солнцев.

Разумеется, Солнцев. Как у героя повести Катаева. А что делать? Солнцу хотелось, насколько допустимо, быть самим собой. Я его понимала. Тошка свалилась как снег на голову. В которую даже не пришло заранее обдумать эти мелкие подробности.

Тошка поёрзала на стуле и задумчиво дожевала ломтик рыбы.
– Что, и в паспорте так написано – Соль Солнцев? – осведомилась она подозрительно.
Соль рассмеялся:
– А почему бы нет? Прошу взглянуть, – широким жестом он вытянул из нагрудного кармана краснокожую паспортину с двуглавым орлом. Факт был налицо – на стол легла раскрытая книжечка со всеми причитающимися знаками и печатями – и на первой странице чётко читалось – Солнцев Соль Солевич.
– У вас и папа Соль, – сдавлено прошептала Тошка и вжалась в стул.
Соль вздохнул:
– Ну, уж папа-то в первую очередь. Тяжёлая, знаете ли, наследственность.
Подруга вцепилась зубами в лист салата и погрузилась в молчание.



Однако румяная птица на блюде вскоре отвлекла её от мрачных мыслей. Все разом сосредоточились на соблазнительной тушке, когда Соль, для удобства приподнявшись со стула, схватил блеснувший на солнце нож:
– А что-то мы о жаркое забыли... Ну-ка, девчонки, подставляйте тарелки! – и принялся азартно кромсать её на куски.
В радостным оживлении мы тут же протянули ему свои драгоценные фарфоровые полулистья-полуцветы (у Тошки больше походило на лепесток розы, у меня - ириса) и разом облизнулись, ощутив опустившуюся на них приятную тяжесть источающего притягательные благоухания тёмного мяса.

– Так... – приговаривал Соль в деловитой сосредоточенности, – гостье... вам, то есть, Тонечка, ножку... тебе, Танечка, ножку...
Я уже вцепилась зубами в хрустящую корочку, когда Соль, старательно перетаскивая кусок на свою тарелку, пробормотал:
– И мне...
– Ножку? – неохотно расцепив зубы, со смехом промычала Тошка.
– Угу... – промычал и Соль, хотя вгрызться в мясо ещё не успел.
Она хохотнула и тут же примолкла, уставившись на его долю. Невольно вытянулась шея и у меня: что и говорить, крупновато выглядела для крылышка эта ножка. Впрочем, Соль разом откусил громадный кусок и с заразительным аппетитом принялся жевать, отчего она разом уменьшилась, а жажда самим впиться в сочную мякоть столь увеличилась, что стало не до сравнительных анализов. В конце концов – кто её, птицу, знает: может, и такая попадается.
– А что это за тварь? – обгладывая косточку, не преминула осведомиться моя подруга. – Вроде, не курица?
Соль на миг замер с набитым ртом. Потом, едва разберёшь, пробурчал:
– Дичь...
– Дичь?! – обрадовалась та. – О! Значит, можно есть руками! – и потянулась за вторым ломтём. – До чего же вкусная! Никогда ничего похожего не ела! Где вы её взяли? – повернулась она ко мне. Я тоже изобразила набитый рот и произвела руками летательное движение. Тошка растерянно покосилась, но секунду назад как раз успела сунуть в рот новый ломоть, и только хищно заурчала.
Вероятно, в процессе урчания, а так же последующего за птичкой бокала шампанского разрозненные мысли в её голове сложились чётким рисунком, и уж какой получился – такой получился.

Потому, спустя время, в сытом умиротворении блаженно откинувшись на спинку стула и бережно утерев алый ротик розовой салфеточкой, она принялась беззастенчиво разглядывать Соля и сыпать вопросами. К моему изумлению, во взгляде не наблюдалось и тени влюблённости, а вопросы были всё какие-то перекрёстно-коварные:
– Соль, а кто вы по профессии, чем занимаетесь? Где вы прежде жили, и кто ваши родные?

Так. Паспорт она уже спрашивала, Тошка-дотошка. Ей надо было идти на юридический: явно детективный талант. Соль выкручивался, как мог, и сказался круглым сиротой.

– Умная девушка, – заметил он, переводя дух, когда взялся помочь перенести мне в кухню грязную посуду. Я сама рада была на минуту оставить Тошку в саду. Я просто бурлила незаданными вопросами.
– Соль! Растолкуй же мне – откуда это всё?
– Что? – усмехнулся он.
– Вот это. Сервиз, стулья, чудесная еда.
Он спросил:
– Вкусно?
– Ещё бы!
– Рад. Я очень старался. Откуда? Да отовсюду. Атмосфера, окружающий мир. Всё просто. Молекулярное изменение. Я же Солнце, Тань. Что мне стоит сложить атомы так, как мне нужно?
Объяснение меня не удовлетворило. Я по-прежнему не понимала. Полный абсурд. Получалось, он может…
– То есть, – холодея, пролепетала я, – ты можешь создать абсолютно всё?!
Он чуть задумался – и кивнул.
Некоторое молчание мне понадобилось, чтобы прийти в себя. В голове слабо щёлкало. Я спросила первое, что пришло на ум:
– А птица... Что за птица?
Он пожал плечами:
– Птица как птица. Были такие.
– А как называется?
– Ну ты и спросила, Таня! – усмехнулся он и в упрёком посмотрел на меня, – да кто ж её назовёт, когда некому?
На мой немой вопрос ответил:
– Людей тогда ещё не было. Вымерла как раз незадолго. Климат качнулся - ну, их и сожрали, ни птиц, ни яиц, ни костей ископаемых. Впрочем, – добавил, чуть помедлив, – щебетала пташечка вот так... фьить, фьить...
Он с лёгкостью издал нечто невообразимо клокочущее, ударившее по ушам. И пояснил:
– Если б дожила до членораздельной речи – и называлась бы чем-нибудь наподобие.
Обалдевшей головой я пыталась постичь откровение.
– А... почему... ноги... – промямлила наконец.
Он опять усмехнулся:
– Скорее, руки.
Я окончательно вылупила глаза. Он по-житейски пояснил:
– Они четырёхкрылые были. И с лапами на концах. Как у летучих мышей.
– Невероятно, - прошептала я, застыв греческой колонной. Он только махнул рукой:
– Много чего было. Начни рассказывать – тысячелетий не хватит. Да и зачем? Только зря тревожить.
– Но... – очнувшись, заволновалась я, – ведь это какие колоссальные знания! Ведь...
– Вот-вот, – Соль скорчил гримасу, – только начни... Нет, Таня, я не сокрушу устои мира. Одно дело – птичку зажарить, другое... Птичка-то больно вкусная, не зря её выбрал.
– Откуда ты знаешь? – спохватилась я. – Ты её ел? Ты приходил на землю ещё до людей?
– Ну, конечно, ел. И приходил. Только не человеком.
– А кем?
– Да всяко бывало. Но конечно, таким, чтобы я ел, а меня не ели. Один раз я только попробовал – стал бабочкой. И меня быстро сожрали. Удовольствия, скажу тебе, мало... Так что лучше, – он рассмеялся, – будем сами есть и гостей угощать!
Я взглянула недоверчиво:
– Но за всю неделю ты ни разу подобного не проделывал…
– Не жарил четырёхкрылых птичек? – хмыкнул он.
– Если ты можешь, то почему… – я не договорила.
– Тань, – тон его сделался доверительным, – я же стараюсь как можно меньше нарушать естественный строй…
– Но ты нарушил.
– Нарушил, - виновато уронил он голову.
– Зачем?
Соль жалобно взглянул на меня:
– Я соскучился по гостям. Я люблю праздники и гостей! И сейчас, впервые за много лет, мне хотелось, чтоб всё было необычайно торжественно. Как исключение.
– А без гостей…
– А когда мы вдвоём – всё совсем иначе! Мне ужасно нравится, что ты готовишь для меня, хлопочешь вокруг…
– Ладно, – расчувствовавшись, всхлипнула я, – но если я заболею, хлопочи ты. Молекулярно.
– Ты не заболеешь, – клятвенно заверил Соль.

Дверь чуть скрипнула, мы разом обернулись. В кухню заглядывала Тошка. Тошка-кошка. Я имею в виду, изгибающаяся и крадущаяся – а также с фосфоресцирующими глазами. Говорят же, глаза мечут молнии. С ней это бывает в минуту крайнего возбуждения.

Я внимательно пригляделась и поняла: к галлюцинациям после лужи добавился стресс от услышанного. Кошки – они ж и глазастые, и ушастые. Надо успокоить. И разубедить.

– Ты, чего, Тош? – как можно непринуждённее спросила я. И Тошка как можно непринуждённее ответила:
– Ничего… Соскучилась… Думала, помогу чем…
Так. Кошка в засаде. Леопард на дереве.

– Ох, – простонал Соль, – вы, девочки, тут сами лучше управитесь. Я пойду в сад.
Он исчез, как солнца луч среди туч. И правильно сделал. Должна ж я потолковать с этой тигрой. Она тут же выпустила когти и бешено зашипела:
– Ты мне что-нибудь объяснишь?! Где ты его откопала, этого Соля?!
– Тош, да что ты так волнуешься?
– Нет, ты мне ответь, как он к тебе приблудился! Всего какая-то неделя – и тебя нет! Ты растворяешься и выпадаешь в осадок! Теряешь телефоны, ходишь, как лунатик, а твой дружок морочит тебе голову! Я тебе своё всё выкладываю, а ты мне о нём ничего! Как вы познакомились? Ты давно его знаешь?
– Да, нет, недавно.
– Недавно – это сколько?
– Как раз неделю. Знаешь, получилось случайно… Он попал под ливень – ну, я пустила его переждать…
– Чего?! – не удержавшись в шёпоте, заорала Тошка, – так ты даже не знаешь, кто он такой?! Да он авантюрист и пройдоха! Мошенник на доверии! Ищет лопоухих, как ты! Ты ведь даже фамилию у него не спросила! Я-то видела твою глупую мину! А такие ксивы поточным методом печатают!
Что ей на это отвечать?
– Тош, ну, почему ты плохо о нём думаешь? Только потому, что мы недавно знакомы…
– Нет, не только! Он странный!
– Что же странного? По-моему, очень милый.
– Вот-вот! Такой милый, что ты себе отчёта не отдаёшь! Авантюристы все очень милые! Но я же вижу, он своей фамилии не помнит! Потому что у него этих фамилий… – Тошкин голос взлетел и оборвался. Надо было срочно придумать что-то вразумительное.
– Ну, запнулся, подумаешь, – залепетала я, – ФИО необычное, он и смущается всякий раз, ожидая такой, как твоя, бурной реакции.
– Что ты мне мозги пудришь?! Что, у меня глаз нет? Небось, отличу.
И она была права. А я вынуждена была врать. А это у меня плохо получалось.
Тошка продолжала:
– Потом, извини, эта исчезнувшая лужа… это неслучайно. Она появилась, когда появился он. Очень удобно, естественная преграда, кто попало не шляется, милиция лишний раз поленится. То-то у меня голова закружилась! Я не особо понимаю в гипнозе, но если он им обладает, он опасней в сто раз. Ты не вздумай за него замуж выходить, не то он тебя быстренько укокошит. Если ограбит и смоется – менее драматичный результат, но тоже нежелательный. Надо от него избавляться. И лучше всего – сдать милиции. Но для этого материал нужен. Компромат. А ты ж разве выведаешь чего? Ты такая бесхитростная!
Тошка была деятельной девушкой. Несмотря на занавесочку. Я испугалась.
– Тош. Ты детективов начиталась. Сейчас, конечно, тревожное время, никто никому не верит, но мой случай, будь спокойна, совсем не тот. В конце концов, у меня интуиция есть – компенсация всем природным рохлям вместо логики.
– Ты со своей интуицией по миру пойдёшь, в гроб ляжешь!
– Ну, а если логически – подумай, зачем бы авантюрист нацелился именно на меня? Побогаче бы нашёл.
– Не волнуйся. С тебя есть чего взять. Домик, садик, знаменитый дедушка-селекционер, редкие сорта сирени. Губа не дура! А самое главное, – Тошка назидательно подняла палец и повторила зловеще, – самое главное, у тебя на лбу написано, что ты природный барашек на заклание. Другой такой клад он вряд ли найдёт.

И Тошка загейзировала с новой силой. Деликатный шёпот, которого мы придерживались поначалу, всё чаще прорывался криком, и я боялась, что Соль услышит дифирамбы в свой адрес.
– Тсс! – приложила я палец к губам.
– Да, верно, – спохватилась Тошка и перешла на сдавленное бормотание, – незачем открывать ему наши планы. Итак, как будем действовать? Я считаю, первым делом…

И далее премудрая Антонина подробно и по пунктам изложила мне свой план захвата и ликвидации Соля. А я слушала и ломала пальцы и, одновременно, голову, как мне угомонить её и привести к миру и покою.

Наконец, слегка охрипнув, Тошка откашлялась.
– Ну? – уставилась она на меня кошачьими глазами, – у тебя есть предложения?
Предложений у меня не было. Только возражения. Но поди, выскажи Тошке – это ж будет Ниагара и Кракатау разом. Если б я могла возразить обоснованно! А что я могла в моём положении? Позвать Соля и дать понять: не лезь в мою жизнь? Но Тошка ж неистовая! Тошка – подруга и считает себя за меня в ответе. Она таких дел наворотит! Это при том, что ещё смертельно обидится.

– Ну, скажи что-нибудь! – свирепо вытаращилась Тошка.
– Тонь, – отводя глаза, произнесла я, очень тихо и после большой паузы, – ты не права. Всё что могу сказать.
– Всё?
– Всё.
– Мало.
– Хорошо. Тогда ещё: я ему верю и люблю.
– Я это вижу, – вздохнула Тошка, - потому и боюсь.
Внезапно она шагнула назад, спиной к двери, и, привалившись к ней, воззрилась на меня долгим туманным взглядом. По лицу прошла вереница противоречивых чувств, они ясно читались, в них надежда быстро сменялась горечью, радость унынием – именно им всё и закончилось. Тошка с отчаяньем махнула рукой и отвернулась, буркнув:
– Гиблое дело. Морковь.
Помолчав, добавила, коротко обернувшись:
– Но ты имей в виду, я в твоей истории не на твоей стороне. И всё буду делать, чтоб он тебя не облапошил. Когда-нибудь ты сама поймёшь…
– Да ладно, Тош. Оставь, – устало проговорила я. – Ты со своими порывами только дров наломаешь. Уверяю тебя, я буду внимательна и осторожна.
Сказала я это с единственной целью – хоть на время нейтрализовать Тошку. Мне удалось.
– Давай, посуду помою, – самым мирным образом произнесла она с усталостью в голосе и включила кран. Пока я убирала в холодильник продукты, она старательно тёрла тарелки. Рокот струй настраивает на тихий лад. Потому и разговор как-то незаметно мягчеет.
– Ты расскажи, как жизнь-то? – настойчиво переводила я стрелку.
– Нормально… – пробормотала Тошка, скребя вилку.
– А как Роман Борисыч?
– Нормально.
– А что нормально-то?
– Да ничего. Чего о нём говорить?
– Совсем нечего?
– Да нет, есть. Вот, в мюзикл с ним иду. Приглашает.
– Ну, и прекрасно. Галантный.
– Я тоже думала. А потом обмолвился – друг у него там на скрипке играет, и он бесплатные билеты распространяет.
– Бесплатные?! Неужели есть такие?
– Представь себе. Полного сбора нет, а зал набить надо. Ну, и по своим раздают, за полцены, а ему и вовсе так. Он мне четыре штуки дал. Пригласи, говорит, кого захочешь. А я к тебе дозвониться не могу! – повысила она голос.

Я подождала, пока схлынет очередной морской вал, и, как положено, после мощного девятого слабенько заплескалась тихая волна.
– Я думала, тебе билет, – мурлыкнула Тошка, – и можно ещё Светке… или Маришке. Но теперь ясно – ты без Соля своего не пойдёшь. А вдвоём-то пойдёте?
– А ты не против?
Тошка усмехнулась:
– Отнюдь! Лишний раз тебя под контролем удержать. А ещё – пусть Романборисыч на Соля твоего взглянет. Всё ж умный человек, доктор наук… Держи билеты! – Тошка полезла в сумочку.
............................................................................
Рассказы | Просмотров: 972 | Автор: Татьяна | Дата: 12/09/16 02:34 | Комментариев: 0

«Трав медвяных цветенье»
_______________________________________________________________



Не позабыл ли Стах
Знакомые места?
Далёко залетел,
Носясь по белу свету.
А ты не плачь, не сетуй –
И никаких сетей…

Как раз накануне Пасхи, прибираясь в избе, Лала подвинула тяжёлый сундук и под ним зеркальце нашла. Небольшое, с ладонь. Пыль уже порядком насела на серебряное стекло. Лала обтёрла его влажной ветошкой, потом сухой, начисто… Пал из оконца луч и махнул зайчиком на бревенчатый потолок. Лала в оконце воровато глянула, на Нунёху возле сарая. Потом покосилась на сверкающее зеркало, в котором отражалась занавеска, а за ней весёлый весенний мир.
В чёрной воде отражение смутно, и всё кажется – вдруг оно шутить изволит… Лала нерешительно пошевелила зеркало, боясь глянуть – потом спохватилась, быстро к себе развернула и жадно уставилась. И сразу резко отстранилась. Потом подумала, вспомнила все зеркала своей жизни, и то, громадное, в простенке между окон, в которое себя увидала впервые в жизни, таинственное да загадочное, что так и тянет в себя и мир чудной-чужой приоткрывает, и маленькое, на длинное деревянной ручке, которым таких же вот зайчиков пускала и сама в него заглядывала одним смеющимся глазом… Знала про зеркала она. Обман! То свет ослепительный, то слепой мрак. Лицо как облако: не разобрать ничего. Лицо как сумерки: не разглядеть ничего. Кривое в прямое разгладят, прямое в кривое согнут. Порой себя-то не узнаешь. А то ещё такое могут устроить: нахмуришься – дурна, улыбнёшься – глупа… Случается и обратное: глаз от зеркала не оторвать. И тогда на исповедь надо скорей: искушение.
В маленьком, найденном под сундуком зеркальце, не было причуд. Сдержанное освещение горницы унимало яркое солнце и глухую тень. Ровно и спокойно смотрело отражение. Такое, какое есть. По сю пору жила надежда. А тут разом умерла.

Войдя в избу, Нунёха сразу увидела Лалу, застывшую у окна. Зеркало лежало тут же, на лавке. Та уже прекратила мучительные попытки так-сяк вертеть его в ожидании чуда. Чуда не было. Ни чуда, ни лица. Ни слёз. Кончились. И надо теперь привыкать жить с новым, не своим. Нынешнее лицо пересекала неровная алая линия, похожая вон на ту ветку против окна. Лала водила по ней взглядом и думала об очень мирном: о том, как струится по ветке молодой сок, и набухают почки, и скоро проклюнутся листья. А там и зацветёт она белым вишенным цветом. И, может быть, приедет Стах. А может, и не приедет… Как бы там ни было – кажется, участь её решена.

– А мы рединки тебе купим нарядной… – шептала старушка, уже вечером, сидя перед печкой и сухой ручкой поглаживая Лалу по густым волосам, спускавшимся на лавку тяжёлыми косами. – Ты глянь, какие косы-то… Залюбуешься, девка! – и напористо, с сердцем отчеканила, – залюбуешься! За одни косы озолотить можно! А личико – что? Жизнь в трудах и заботах – не до личика. А за частой кисеёй особо не разглядишь… да когда золотая, там, какая, серебряная… В листьях, лиле́ях-ро́занах, цвете-па́пороти… Изукрасить всю… А из-за украшенной глазок выглянет… Вот и будешь красавица. Глазок-то прежний, вон тот, правый, где бровка не перечёркнута… Глазки-то Господь выручил… Благодари!
Лала тихо кивала и смотрела на пламя сквозь щель в заслонке. Пламя ревело, как и ветер на дворе. Поднялся к ночи, переменчив да своенравен – и вот ломает ожившие к весне ветки, не каждой зацвести доведётся, и сыпались иные в вязкую чёрную землю, похоронив надежды. Не дай Бог кому нынче в пути быть застигнуту.
– Да где-то носит его, – продолжала бормотать Нунёха, вмиг перехватив её мысли, – сама знаешь, какие дела наваливаются… А я ещё убедила, чтоб всё как следует завершил и сюда не спешил… Его, небось, ещё Харитон задержал, придумал чего… Он на выдумки дока… А и без выдумок дорога выдумает… Погодим, девка… Поживём… А то и со мной оставайся! Матери-то нет?
– Нет, – уронила Лала с каменных уст.
– У мужиков свои, вишь, дела… – вздохнула бабка, – барыш да слава… А ещё война, всякий мор… Жёнам – им жито… другой интерес… Вон уж травка пробилась… Скоро взойдёт, зацветёт… Глянь, у печки пучок висит… В Петров день на заре собрала… Знаешь, что за трава?
– Неведомая какая-то, – присмотрелась Лала.
– То-то же, неведомая! – поддела старуха. – Нигде больше не растёт, девка, окромя, как здесь. Вот если всё тропинкой да на закат, на закат – там будет болотце. Посылает Господь благости людям, надо только не лениться, смотреть. Вот и открыл такое. Листики, вишь, тоненькие да мочалистые, а цветики кругленькие да шершавенькие… Никто им имени не знает, а я закатницей зову. Любую холеру изведёт. Покажу тебе потом. Знать будешь.

И как подросла травка – стали старушка с молодкой полянами хаживати. Больше по воскресеньям. До церкви далеко, сходи ты за столько вёрст. А до лесного болотца – в самый раз. Иногда и в будни, с дальнего огорода возвращаясь, бабка наклонялась к обочине:
– Глянь… – окликала Гназдку, щипля придорожную траву. – Ишь, псинка. Топчет её народ без поклона, без почтения… А ведь сила против хвори от неё, родной! Чего ни укажи – хоть в нутро, хоть снаружи… А вон спорыш, – перекидывалась она на ближние стебельки в мелких листочках, – и раны заживляет, и боль унимает, и жар снимает… да и много чего ещё… знаешь ли, срамно сказать… но и бабе самое первое средство. Только травы травами, а ещё – приготовить же надо. А в косточках разбираться? Кабы осталась ты со мной, с годами бы всё постигла.
– Может, и останусь… – прошептала Лала, отведя влажный взгляд на макушки дальних сосен. Влажный взгляд, что ни минута, вдоль тропинки скользил, в ольху, за которой она терялась – и сразу спохватывалась молодая, глотая ком.
– Останешься или нет, это ещё вилами на воде, – сразу же закипала старушка от влажного взгляда, – а вот пока всё растёт да цветёт, лови, раз Бог посылает. Слушай да вникай.
И пошла Лала отвары чредить да настои слагать, с тонкостями да с хитростями. А травы кругом так и буйствовали. Жужжали пчёлы, вбираясь в душистые венчики, медвяный дух воздымался над лугами, раскалёнными июньским жаром. И словно не было вокруг людского мира – только луга. За лугом - лес. А за лесом - луг. Иди версту за верстой – лишь листья да травы. Так и потерялись среди трав старушка да молодка…

Стах же и впрямь погряз в заботах. Отпахав и отсеяв на родительсой ниве, вознамерился, было, в Нунёхину деревню, да понадобилось в Баж, затем в Граж, а там всё дальше, дальше… А коль уж в тех краях оказался, грех тамошние заморочки не подправить. И опять жизнь унесла куда-то в сторону, да не по пути, да в суете, а дни бегут… вот уж укорачиваться пошли. Когда молодец опомнился – глядь, Пётр и Павел час убавил. Сенокос.

К Нунёхину (так уже привыкли Гназды звать промеж собой) Трофимов-младший подъезжал в начале августа. К тому времени Илья-пророк два уволок, так что солнце уже ползло на закат. Вспомнилась божья коровка в незабудках. Потом коралл и бирюза в искусном ожерелье, что лежало в тороке, обёрнутое цветным шёлковым платком. Стах стукнулся в ворота, разом взлаяла, но тут же узнала его весёлая собачка.
– Нунёх-Никанорна! – позвал он и потряс калитку. Та неожиданно раскрылась.
«Вот незадача», – усмехнулся молодец, заводя во двор кобылку. Впрочем, грохот уже привлёк внимание прохожего мужика.
– Это ты чего, к бабке, что ль? – остановился тот. Устал, видать, по жаре тащиться.
– К ней, мил человек, – откликнулся Гназд. – Не знаешь, куда ушла?
– В лес, небось, – лениво прикинул мужик. – Луг-то скосили. Вроде, вон в той стороне, – указал он на солнце, – мелькал там сарафанчик аленький… я думал, красотка, а глянул, рожа – чёрта скорёжит… бабёнка у неё живёт, откуда-то приблудилась…
Стах зажмурился, чтобы сдержаться. Но мужик почувствовал стремительно расперевший его гнев и, тревожно глянув, шатнулся назад:
– Да я чего… я ничего…
– Не искушай, мил человек… – тихо попросил всё ещё зажмуренный Гназд.
– Да я… – в замешательстве промычал тот и, торопливо переступив босыми ступнями, засеменил прочь.
«Что ж народ-то? – с негодованием размышлял молодец, рассёдлывая лошадку. – А? Недевику! – обратился к ней, – ослепли, что ль? Как можно про такую царевну такое сказать?!»
Кобылка уныло свесила голову, а потом вскинула, остро и лукаво блеснула чёрным значком. Над ней витало мягкое и радостное облако. За одно это облако Стах не расстался бы с ней ни за что на свете.
– На, голуба! – приласкал он её, старательно устраивая под навесом. – Ешь, пей, отдыхай, а я…
Он заглянул в избу. Печь по жаре не топили, на столе крынка с простоквашей, под льняной полотенкой горка оладьев…
– …а я пройдусь до лесу, – пробурчал он, на ходу дожёвывая оладью, – мож, встречу… Где они там долго…

Бабка с младкой и впрямь задержались. Каждая тащила по корзине опят, а поверх опят охапки цветов. Кроме того подстёгивали козу, то и дело сующую нос в траву, а с ней бежали два козлёнка.
– Ох… – изнемогла старуха, – давай-ка посидим на лужайке, вздохнём… Пусть Мемека попасётся…
– Меее! – обрадовалась Мемека и сходу пошла ощипывать торчащий из кочки пырник, а козлята, легко подскакивая на резвых ножках, тут же принялись бодаться. Лала поставила корзину и рядом с Нунёхой опустилась в густую траву. Трава поднялась до плеч. Где-то за ухом жужжал шмель, а на ближний кипрей, вволю попорхав, уселась бабочка-капустница. Лала потянулась и упала на спину. Разом охватило блаженство. Безмятежно разбросать руки-ноги, слиться с лесной свежестью и тишиной. Не глухой, а живой и подвижной. Точно первые ростки вешний снег, её пробивали птичьи посвистывания, скрипы веток, шелест листьев… До чего ж хорошо! Как в детстве! Когда матушка сидела с ней посреди луга и, прихватив своими, большими и взрослыми, её маленькие руки, учила плести венок. Присутствие Нунёхи вызывало очень похожие ощущения… Но сразу же Лала спохватилась. Нечто шевельнулось в глуби сознания, неразумное, но навязчивое. Ведь всё осталось в прошлом. Теперь она не прежняя. А то и вовсе – не она… Мать бы не узнала…
Макушки ёлок показались живыми и будто глядели на неё с немой жалостью. И берёзы так и волновались шумящим листом, так и заходились в возмущении: «Ну, что ты здесь разлеглась, на нашей цветущей поляне среди душистых запахов – думаешь, приятно смотреть на твоё безобразное лицо, которое единственное портит прекрасный мир и разрушает очарование?! Хоть бы лопухом прикрылась, не глядеть бы на тебя!»
Лала наскребла в душе остатки бодрости и возразила берёзам: «Разве на свете мало некрасивых, и даже очень некрасивых людей? Как-то живут же они и со всей полнотой радуются этому свету, а украшают его весёлым нравом, откликом души, старательным трудом, проворством умелых рук. А бывает, песней, пляской задорной, поступью плавной, ладностью движений. Много чем любоваться можно в этом мире. А цветы слишком кратки и вянут».
«Уметь надобно, – возражали берёзы, – находить в этом утешение. А ты балована, не приучена. Ты с зеркалом сдружилась, а видать, не с тем: изменило тебе зеркало. Ничего нет тяжелей измены друга…»
«Если бы зеркало! – горько усмехалась Лала. – Да и на что мне зеркало?»
«Плохо старушка спрятала его, – перешёптывались суетливые осинки по краю поляны, бренча круглыми листочками, словно монистами с серёжками, – следовало бы в погребе закопать…»
Круглая мохнатая бомбочка прервала грозное гудение и, зацепившись лапками за чашечку пунцовой чины, забралась внутрь. Повозившись, шмель деловито выскребся наружу и хмуро взглянул на Лалу: «Дура, о чём тревож-ж-жишься? – гуднул небрежно. – Ж-ж-женится! Он же Гназд!» – и опять зажужжал, тяжело перелетев на жёлтую льнянку. Которая, как наставляла Нунёха, коросту всякую лечит. От несокрушимого шмелиного напора в сторону метнулась пёстрая бабочка, и, запутавшись в стремительных зигзагах, внезапно присела Евлалии на руку.
«Его уже обманули однажды, – сказала та бабочке. – Что обмануть, что принудить… Я такой женой быть не хочу».

Старушка посмотрела на неё через плечо:
– Засиделись мы чего-то… Солнышко-то низко… А ты чего притихла? Развезло, гляжу. Пойдём. Вставай-ка.
По-прежнему не шевелясь и спокойно наблюдая за бабочкой, Лала задумчиво произнесла:
– Ты, Нунёха Никаноровна, вот что… – и тут помедлила. Нунёха с упрёком покачала головой:
– Договаривай уж.
Лала договорила:
– Если приедет, не указывай ему меня. Не выдай, мол, вот она. Догадается – хорошо, нет – значит, нет…
– Да ты что, девка?! – плюхнулась обратно в траву приподнявшаяся, было, старушка, – да как он может не догадаться? Ну, чуть-чуть изменилось лицо, но видно же, что ты… И платье знакомое…
– Вот и посмотрим, – закусила губы Лала, – знакомое ли…
Нунёха раскрыла рот, но сказать ничего не успела. По поляне пронёсся громогласный и весёлый крик:
– Лалу!
В дальнем конце шевельнулись ветки. Из зарослей выдрался Стах и, увидев среди цветов мелькнувший платочек, с радостной улыбкой руки вскинул. И тут Лала дала слабину. При первом звуке голоса вскрикнула и ткнулась в траву, и, платочек с головы сорвав, к лицу прижала. Едва же Стах двинулся к ней, поползла прочь, быстро заперебирав руками и коленками, и вскочив наконец, рванулась бежать – да Нунёха успела в последний миг за подол ухватить:
– Ты что!
– Пусти! – взвизгнула Лала, дёрнув подол, но крепкая старушка вцепилась намертво:
– Скорей ты, увалень, пока держу!
Стах подбежал и, бросившись к Лале, обхватил её обеими руками:
– Ну, куда ты? – и со вздохом прижал к себе, – куда ты от меня?
Лала разом обмякла. На мгновенье. И разом встопорщилась, оттолкнув объятья:
– Ты меня ещё не видел.
– Вот и посмотрю, – спокойно сказал Стах, разнимая в обе стороны её руки, прижимающие платок. И для этого пришлось применить откровенную силу. А куда деваться?
– Ну, смотри! – решительно вскинула Лала лицо. – «И я посмотрю…» – подумала. Но промолчала. Смотрела.
– Ну, и чего было бегать? – удивился Стах. «Ну, и чего братцы пугали?» – посетило недоумение.
Он искренне любовался этим нежным и большеглазым, дорогим ему лицом:
– Ты по-прежнему красивая.
Удивилась и Лала:
– Где же красивая? Порез через всё лицо!
– Ну, и что? – опять удивился Стах. – Красота-то никуда не делась. Подумаешь, сверху веточка лежит. С ней даже интересней.
– А бровь перечёркнута!
– Эка беда!
– А губы попорчены!
– Да не попорчены… Ну, немножко изгиб другой – всё равно красивый… У тебя всё красиво, Лалу! И наконец-то открыто. А то недоступно было, – Стах склонился к губам и приник поцелуем.
Нунёха тут почуяла, что пора ей хватать козу за рога и уходить сквозь траву куда-нибудь за берёзы, которые минуту назад возмущённо шелестели, но вдруг пристыжено стихли – только надо вот ещё корзину забрать, да цветы рассыпались, да кучка опят выпала… Когда, гроздья да стебли собрав, она подняла голову, перед ней из-за Стахова рукава на миг мелькнуло лицо Лалы, и старушка, споткнувшись, едва не перевернула корзину. Лицо блистало неискоренимой красотой. Откуда она взялась – Нунёха Никаноровна потом много лет размышляла и диву давалась. Одно только объяснение и нашла: небось, облако мягко опустилось им на плечи и обволокло своим туманом. Облако-то? Да кто ж про него не знает, про облако? Нисходит иным…

– Помнишь грозу? Ты опять меня спас, – заговорила Лала много позже, когда старушка, прихватив свою корзину, давно покинула поляну и, возможно, уже добралась до дому.
– Так дело привычное, – спокойно заметил Гназд. – На то и поставлен.
– Ты вернул мне жизнь, Стаху, – в который раз повторила она, закинув руки молодцу на плечи и заглядывая в глаза.
– Это ты мне вернула, Лалу, – тихо признался он. – Ты моя жизнь. Самая прекрасная и самая счастливая…
Лала обхватила его обеими руками, и, прижавшись к груди всем телом, ощутила, будто растекается по ней, обволакивая. Она закрыла глаза:
– Тебя так долго не было. Думала, забыл.
– Как я могу тебя забыть, глупая! – изумился Стах. А потом усмехнулся:
– Да ещё когда столько раз спасал!
Совсем рядом из травы взвился шмель. «Я ж-ж-ж убеж-ж-ждал, ж-ж-женится!» – свирепо прожужжал он, улетая.

Солнце опускалось ниже и ниже, грозя покинуть земные пределы, а душистые венчики трав всё шуршали и дрожали, цепляясь друг за друга, но безнадёжно ломаясь. Тусклые зелёные глаза в лапнике тяжело померкли. И, пока молодка с молодцем, то и дело обнимаясь, брели сумеречным лесом, осторожная четвероногая тень с поленом-хвостом и чуткими торчащими ушами неслышно следовала ольхой да ельником и лишь на краю леса отступила в глубину чащи.

– Вишь, как решилось, – вздохнула Нунёха Никаноровна, когда оба поутру вывалились навстречу ей с сеновала. – Значит, замуж идёшь, Лалу? Со мной не останешься…
У Лалы пылали такие румяные щёки, светились такие яркие глаза и рдели столь пухлые губы, что ни о какой иной доле нечего было и думать. На шее переливалось кораллом и бирюзой дарёное ожерелье – то ли солнце в ясном небе, то ли божья коровка в васильках…
– Ну, дай Бог счастья, - покачала головой старушка и усмехнулась, – ишь, зацвела… Раз такое цветенье, время тебя ещё выправит. Время всех выправляет, но – кого куда.
Стах с Лалой переглянулись. Чего им время, когда сияет каждая минута!

– Что ж? Минута и есть время, – задумчиво продолжала старушка, когда уже в горнице за столом они все уплетали оладьи. – Чего минутами-то зовутся – минуют быстро, всё мимо, мимо… И так всю жизнь. Спохватишься – а вот она, последняя… – усмехнулась печально. И продолжала:
– А то, слыхали, ещё бывают секунды. Так и секут, так и секут! Да наотмашь, да со свистом! Впрочем, и час – увесистый, вроде, большой, полная чаша – но частый! Уж так част – вздремнуть не даст.
– А день? – весело поинтересовались молодые.
– А день – дань, – степенно разъяснила Нунёха. – Согласие. Вот если скажу тебе «да!» – значит, я соглашаюсь, значит, даю. Для согласия Богом день и дан. Для трудов и спасений. Дня ещё как-то хватает. А то ведь и его мало, тоже вприпрыжку норовит: день за днём, день за днём! Ду-ду-ду-ду-ду-ду-ду! В молодости он подлинней был, это нынче – только хвостом махнёт ввечеру.
Стах с Лалой, снова переглянувшись, осторожно спросили:
– А что же ночь?
И старушка не замедлила с ответом:
– А ночь – нечего и сказать. Нет и нет. Такое это время, нет которого.
– Нет, ну, ночь, – с озорством возразил Стах, – провождение тоже хорошее. Тихое да сладкое.
Нунёха согласилась:
– Что ж? Люди и тут загрести пытаются, от недаденого-недарованного. Девки прядут, а лихие мужики на промысел ходят. А кто недарованное присвоит, у того дар отнимается. Отсюда все недуги и напасти. Кабы люди время чтили, и болезней бы не было. Но Господь милостив, травами мир усеял, только знает их не всяк… Оставайтесь, вон, у меня жить. Вместе веселей. Где вы там будете тесниться в своей Гназдовой крепости?
Молодые опять переглянулись и с сомнением оба головами потрясли:
– Да нам бы домой, Нунёха Никаноровна. Всё ж мы Гназды. Родные, опора, долг. Мы уж решили… – и живо откликнулись, – а ты сама к нам переезжай! Чего тебе здесь на отшибе? Народ неласковый. А мы отстроимся и тебя к себе перевезём. Чего? У нас хорошо, надёжно, и леса немеряны, и лугов не выкосить.
Старушка даже испугалась:
– Да как же я уеду-то? Всю жизнь тут прожила. Тут у меня и дедок, и сынок лежат… Смолоду здесь… каждая кочка своя… и Харитону близко наезжать…
– Да молодцу что верста, что полста, – пожал плечами Стах, – и к нам доедет, как навестить вздумает… А помощи и от нас хватит. Чего тут одной-то?
– Ох… – закручинилась бабка, – уговариваешь, милок, но страшно мне… ну, как я жизнь свою оставлю? Куда ни глянь – всё вспомнишь… А народ не так, чтобы плох, порой и ничего… Ты дай подумать, погоди… Может, когда и надумаю…

Стала, было, думать Нунёха Никаноровна, и к осени почти надумала, но тут навалились такие заботы, что не до дум. В самом деле – ну, куда ты уедешь, если с разных мест к тебе просители повалили. Солидные, небедные. До земли кланяясь, озолотить сулят. Но каждый со своим несчастьем. Первого старушка как случайного приветила: мало ль, какими путями заехал? Но степенный осанистый мужик на хороших лошадях, оказалось, по всей деревне искал да расспрашивал:
– Где тут, люди добрые, проживает Нунехия Никаноровна?
Соседи, которые знали старушку только как бабку Нунёху, сперва не поняли, что за цаца такая.
– Ну, как же? – пошёл разъяснять им приезжий, – известная лекарка! Про неё по свету слух идёт. Она, вон, девку порезанную из кусков собрала, что мышь не проскочит! И с моей беда. Дочку привёз – авось, поможет.

Девицу Нунёха залатала да выходила. Но, пока выхаживала, по первой пороше ещё сани подкатили… А помощники ещё до первой пороши были таковы. Уж так торопились…
Убеждала старушка Стаха подождать, и всячески уговаривала:
– Пусть бы братец приехал за сестрицей, тебе-то, молодцу, не к лицу.
Тот сперва соглашался, да только Зар, видать, посчитал, что чем дольше сестрица у Нунёхи проживёт, тем здоровее станет – во всяком случае, не спешил. Заспешил Стах.
– Ну, что ты рвёшься? – вразумляла его бабка. – За невестой пристало тройку посылать, а не кобылку вдвоём три дня мучить.
Но кобылка посматривала на него, будто подмигивала. И он решился.
– Не беда, – отвечал старушке, – уж как-нибудь доберёмся, кобылка у меня двужильная, выдюжит! – и доверительно понизил голос, – а нам бы не тянуть… кажись, перестарались…
И наутро бабушке откланялись.
– Что ж с вами поделать? – вздохнула она. – В добрый путь. Не забывайте. Заглядывайте.
– Не забудем! Заглянем! – сходу, слёту, из седла прокричали молодые и помахали платочком, только бабка их и видела.

Кобылка бежала весело, и впрямь двужильная. Оно, конечно, птичка-Лала не Бог весть, какая тяжесть. Однако подгонять лошадку Стах не решался. Шла она, как всегда ходила. Легко и радостно, весь день до вечера – да только под вечер забота возникла…
Никак иначе не получалось, кроме как в Липне ночевать. Когда с дорогами отработано – ты вольно-невольно в привычному раскладу тянешься. Вот так и вышло. Несколько лет ездя с ночлегом в Липне – в ней и оказался. И как прикажешь ночевать? К Минодоре, что ль, проситься?
К Минодоре, конечно, проситься Стах не собирался, и слыхал прежде, что где-то тут на краю неказистый постоялый двор, но ждало его ещё искушение: не минуешь городка, не проехав по главной улице – по той самой, куда смотрят кралины окна: известно, все крали на досуге в окошках красуются. Что до остальных проулков – там не то, что рогатый – там и кобылка ногу сломит, хоть с нюхом, хоть с ухом. Позагородят плетнями – и безлошадному-то не протиснуться, куда уж с лошадью. Но, за двор до кралиных ворот, пришлось свернуть и углубиться в непарадную путаницу. Плетнями здешними Стах сроду не ходил. А нынче спешился и пошёл. Кобылка в поводу.
– Заплутал, Стаху? – догадалась заботливая Лала, сидя высоко в седле, – может, поедем прочь?
Стах и сам бы прочь не прочь, да никак не выедешь: слева-справа плетни в перехлёст. «Ладно, – подумал, – авось, Бог поможет!»
Не помог. Грехов больно много. В плетне открылась калитка, и позабытый голос воскликнул:
– Ты ли, Стаху? Сто лет не заезжал!
«Ах ты! – дёрнулся Гназд. – Откуда ж ты тут взялась-то! Но хоть за «сто» спасибо» – и он молча перекрестился. Всклокотавшая ярость плавно улеглась обратно.
– Здравствуй, хозяйка, – отвечал он и любезно, и доброжелательно. – Верно. Не заезжал. Да и нынче мимо. Не поминай лихом…
Минодора живо выбежала из-за плетня:
– Постой. Но куда ж тебе на ночь глядя? А здесь и не пройдёшь. Там забор от сарая до сарая. Заходи, коль уж Бог принёс. Заночуешь.
И тут она подняла взгляд и заметила Лалу. Гназд разом уловил, как хлестнуло бабу, и одновременно взыграло в ней любопытство. И Лала уставилась на неё озадачено. Стах, готов был рвать и метать: это ж надо влипнуть! Чёрт в Липну затащил!
– Кто ж это с тобой? – спросила хозяйка напрямик, и даже с дерзостью.
– Жена, – со спокойным достоинством сообщил Гназд.
Минодора вздрогнула. Некоторое время ошарашено рассматривала Лалу, которая, впрочем, была укрыта платом с кисеёй, да и сумерки наваливались всё гуще.
– Дааа? – протянула наконец. – С женой, что ль, помирился? – и, поразмыслив, добавила, - ну, тем более, заходи… Где ж тебе с женой по чужим дворам?
В последних словах послышалась забота, и Стах потеплел душой. В самом деле, они давно знают друг друга, почему не поверить в человеческое участие? Конечно, он её бросил, и в ней могла ещё не отгореть обида – но понимает же, не маленькая: жизнь есть жизнь…
– Ну! – настойчиво позвала Минда, – заезжай! Да вот сюда прямо, в калитку.
– Да неловко, – заколебался мужик, – чего тебя стеснять? Мы б нашли… тут, вроде, двор какой…
– Хватился! – воскликнула она. – Тот двор в прошлом месяце сгорел! С хозяином вместе… В одну ночь… Шуму было! Не слыхал, что ль?
– Не слыхал, – Стах аж шапку набок от растерянности сдвинул. – Надо ж, какие дела…
– Я думала, вы, ездоки, перво-наперво про дворы знаете… – и примолкла, спохватившись. Гназд мысленно договорил за неё: «Или вам дворы незачем?» Но то, что примолкла, ему понравилось: скандалов не хочет.
– Ну, что ж… – пробормотал он мягко и невнятно, – без двора худо…
И она подхватила:
– Вот-вот! Сворачивай ко мне.
Очень это вышло напористо. Стах засомневался: бережёного Бог бережёт. В то же время – её любопытство понятно: Стах в былые деньки про жену ей печалился.
Он молча топтался, глядя в землю и оглаживая кобылу. Но с седла подала голос Лала:
– Может, примем приглашение? А, Стаху?
Из подступающей темноты блеснули зелёные Минодорины глаза:
– Жена-то верно советует! Все уж свои ворота позакрывали. Не в поле же ночевать. Осенние ночи холодные.
– Ладно, – потеребив макушку и сдвинув шапку на другой бок, решился молодец. – Мы твои гости! Привечай!

Следом за ней прошли они задворками да огородами. Громадный пёс, привыкший к Стаху, только цепью позвенел. Заворчал сперва на Лалу – но хозяйка прикрикнула, и стих: пёс был старый и умный.
«И впрямь, хорошо, – подумал Стах, входя в уютную натопленную горницу, – а то бы мотались, неприкаянные». И щи не остыли в печи у Минодоры, и не на сеновал она гостей отправила, и даже не на лавках уложила, а указала на лежанку:
– Ничего, не мороз. Я и внизу устроюсь.
Лала сразу смутилась и залепетала:
– Ну, не надо уж так-то себя ущемлять. Нам вдвоём и на лавке не холодно.
Холодные зелёные глаза стремительно уставились на неё:
– Ничего. Я и одна не замёрзну.
Хотя отношения женщин с первых минут показались Стаху приятными. Переступив порог, раскланялись одна с другой почтительно, и давай улыбаться:
– Благослови тебя Господи, добрая хозяйка. Выручила ты нас. Ах, какой дом у тебя красивый! Горница разубранная! Радости сему и обилия!
– И тебе, гостья дорогая, дай Бог всяческого утешения и лёгкого пути. Я людям всегда рада, будьте, как дома. А как звать мою новую знакомку?
– Евлалией.
Это имя бывшей крале ничего не сказало.
– А меня Минодора, – назвалась она в ответ. Лала вздрогнула, лицо сделалось испуганным. Хозяйка улыбнулась ещё ярче и снисходительно указала рукой:
– Пожалуйте к столу…
Пока хлебали щи, закипел самовар. За столом, при свете трёх свечей, Минда, не таясь, рассматривала Лалу. Ещё на пороге, едва та откинула кисею, на лице хозяйки мелькнуло насмешливое удовлетворение: да уж, хороша… бедный парень! Всё, как он когда-то расписывал: кожа-рожа наискось перечёркнута.
Видно, до Липны не добрались слухи о законной супруге. Хозяйка переводила жалостливый взгляд с затянувшегося пореза на неровную после ожогов кожу щеки, а сочувственный кидала на Стаха.
– Стерпится-слюбится, значит… – покивала с пониманием. – И то верно. Всё-таки венчанные… Куда вам деваться?
И Стах, и Лала, даже не переглянувшись, дружно промолчали. В самом деле: кому какое дело, что за беды им выпали. В конце концов, хозяйка не ошибается: они муж и жена.
Конечно, чуткость не пронизывала Миндины речи. Только Лалу почти не задевало: она знала своё нынешнее лицо, но что ей было за дело до чужих взоров – волновал один лишь единственный, а этот взор видел иначе.
Сама же Минодора – тоже пыль от стоп. Зачем старое поминать? Лала посмотрела на Стаха – и поняла. И прошлое, и настоящее. Имя «Минодора» могло теперь сколько угодно сотрясать мир, не производя никаких разрушений.

Так что всё было тихо да мирно. Гости вполне наслаждались покоем и уютом, и беседа плелась лёгкая и занятная. А горница и впрямь смотрелась нарядно. «Будто гостей ждали, – отметила себе Лала. – Занавески, видно, только повешены. Расшитые какие! Узор интересный. Надо запомнить…»
Она сдержанно поглядывала по сторонам: «Подушек, вон, целая горка… На стене зеркало, у стены поставец, – посуда Лалу всегда интересовала, – вон там блюда расписные, миски обливные… что там ещё… Минодора спиной загородила, не видно… а! шевельнулась, а за спиной кружка с петушком… а вон с розаном… а кувшинчик только один… и какой-то непраздничный… обыкновенный, глиняный…»

Так было до самовара. А с самоваром изменилось. А что – Лала понять не могла. Нет, поначалу-то любо-мило, Минодора знай в чашки чай наливает да подаёт, горячий, крепкий, душистый! От него, душистого, Гназды и вовсе размякли, и телом, и душой – а вот про хозяйку такого не скажешь. Чем больше размякали гости, тем жёстче сжималась она. Тем тревожней и настороженней становилась. С лица сбежало всякое подобие улыбки. Зелёные глаза вспыхивали при каждой поданной чашке, а потом метались, как угорелые. Стах даже спросил участливо:
– Ты чего, Минду?
Та сразу спохватилась.
– Да плохое вспомнилось… – пробормотала сдавленно. И, уняв глаза, взялась старательно, мелкими глотками, тянуть кипяток.
Что и говорить – нелады были с Минодорой. Видно же: мучается женщина и переживает. Гназды глаз с неё не сводили: мож, подхватить придётся, мож, на помощь кинуться…
Однако чай допили с удовольствием и потом, распаренные, ещё долго сидели в полном блаженстве, словно стекая с лавки. Блаженству и то способствовало, что по завершении самовара хозяйка успокоилась и сама размякла.
Выдув самовар, все трое, чередуясь, принялись выбегать в темень ночного двора. Там уже прохладно стало, с пылу-жару выбегать чревато, но к тому времени страсти остыли. И вообще час поздний, ночь глуха. Душа ко сну тяготела.
– Вот тебе, Евлалия, широкий тюфяк, как раз для лежанки, – подсаживая гостью на печь и подавая скрутку, советовала хозяйка, – раскатай до поколоти всласть, для мягкости пущей. А я, – покосилась она на хлопнувшую за Стахом дверь, – на узком привыкла… как раз для лавки…
Стах, понятно, напоследок прогуляться вышел: вместив наибольший объём чая, наибольший и выливать приходилось. Он как раз пристроился против освещённого окна: в темноте бы шею не сломать – когда из дверей выкралась Минодора. Гназд торопливо поддёрнул портки:
– Эй, женщина! – рассердился, – пожалела б мужика-то!
– Вот уж невидаль! – усмехнулась она и пожала плечами. – Чай, не чужое.
Он быстро повернулся к ней:
– Эх, Минда! – произнёс проникновенно. – Что ж ты не поймёшь-то… Чужое! Уразумей, и забудем.
Минодора легко засмеялась:
– Не больно ты забывчив… Мог бы объехать, да не сумел… Притянуло!
– Ах ты, Господи! – с досадой махнул рукой Стах и кротко попросил, – ну, вышло так… не рассчитал… и ты уговорила… не заставь меня об этом пожалеть!
– А чего жалеть-то? – вкрадчиво шепнула хозяйка, вплотную подходя к нему. – Кикимору твою ущемлю? Да потерпит раз… – она положила руки ему на плечи. – Не наскучило такой рожей любоваться?
Гназд спохватился и шарахнулся в сторону от окна, заодно сбросив её руки:
– Ну-ну! – прошипел с упрёком, – не задевай! Чего мне устраиваешь-то? Жизнь хочешь переломать?
– Да не выйдет, она, дурачок! – снисходительно усмехнулась Минодора, снова прилипая к нему, – ей этот тюфяк колотить, не отколотить. Слежался. Пусть повозится…
И, жарко всхлипнув, обняла. Вобрала всем телом:
– Я столько ждала тебя!
Что и говорить, умела пава-кошка обниматься…
– Да уймись ты… – рванулся Гназд, оттолкнув её – а рука возьми да увязни в жадной мякоти. «Господи, что происходит!» – ужаснулся он, когда приклеилась и вторая, а в голове мир вывернулся наизнанку, вперёд выплыло: «Женщина», – а какая – ушло куда-то вдаль, вглубь, и провалилось в земные недра. Потрясённый мужик почувствовал, что собственная плоть ему не подчиняется. Ни руки, ни ноги, ни… Остатком уплывающего сознания он успел отметить убито: «Погиб».

Да, уже звучал где-то в нездешних кущах похоронный набат. Плакали скорбные ангелы, и ухмылялись злорадные бесы, натачивая вилы. Но рядом, в двух шагах, Бог поместил стойло. Кобылка высунула голову и призывно заржала:
– Иииааа!!!
И этого хватило.
От доброго и славного ржания всё вернулось на место. Мир опять скрутился по замыслу Творца: шкурой наружу, вобрав вовнутрь влажно хлюпнувшее чрево. Гназд ощутил прилив сил в руках и ногах, и, хрипло выдохнув, отпихнул цеплявшуюся бабу:
– Ух, ты!.. – едва достало мочи на слова. Он бегом бросился в дом.
– Да иди, иди к уродине своей! – презрительно бросила вслед ему разгневанная Минодора. – Давно над тобой она власть взяла? Прежде-то ничего, хаживал… С чего такие перемены?

Но вернуться в дом сразу вслед за Стахом остереглась: ещё догадается, ведьма, да глаза выцарапает… И задержалась во дворе. О чём потом пожалела: войдя, застала на печке такую бурную любовь, что плюнуть захотелось.
Конечно, не плюнула: полы мытые. Всегда мытые: не ровён час, подвалит кто. Но горшками погремела: голубка́м пену сбить. Правда, та уже и сама оседала. И вообще – час поздний, добрые люди спят. Вон и эти на печке заснули. А ей, горемычной, одной куковать. Нет, ну до чего баба у него страшна! Красивая, конечно… Но ведь уродина! Уродина! Самому-то не противно?
Минда горделиво глянула в зеркало возле поставца. Как можно сравнить её с той, пускай та и моложе?! Положительно, Гназд дурак законченный! И она такого дурака в дом пускала!
Женщина с тяжёлым сердцем оторвала взор от зеркала, перенеся на поставец. И разом успокоилась.

Лалу разбудил слабый шорох. Ночь ещё укрывала мрачными крылами подвластную землю – время недвижное, которого нет: замри до света. Но в горнице свет теплился. От свечи на столе. Тихо-тихо, боясь задеть Стаха и зашуршать одеялом, Евлалия высунулась из-за устья печи.
Возле стола хозяйка перебирала содержимое перемётной сумы: Стах с вечера захватил в дом: авось, пригодится, и вообще – нечего во дворе оставлять, конюшему на посмешище. Конюший бы, может, и не заинтересовался медной баклагой, которая вечно сопровождала молодца, и которую Нунёха при прощании заботливо травяным настоем наполнила, а зеленоглазой Минодоре именно она-то и понадобилась. Лала помнила, что ёмкость наполовину пуста: по дороге Гназды попробовали снадобье, – и хозяйка при осмотре тоже в этом убедилась. После чего повернулась к поставцу и двумя пальцами ухватила за узкое горло глиняный и ненарядный кувшинчик, что был там не к месту: он явно ждал своего часа, и весьма нетерпеливо: теперь Лала сообразила, что так волновало хозяйку за чаем. Затаившись, она внимательно наблюдала: Минда отлила немного настоя в кружку с розаном, а недостаток в баклаге восполнила из кувшинчика. Можно было лишь гадать и ужасаться, что из него лилось. У Лалы сердце ёкнуло, но она только крепче сжала зубы. Нельзя, чтоб злоумышленник догадался, что раскрыт. Пусть успокоится, мол, козни удались, и спит спокойно. Благо, ночь. Её ощущала и хозяйка, ибо, спрятав в суму баклагу, сладко зевнула. Потом повертела в руках полегчавший кувшинчик, дёрнулась, было, к полке у печки, но поразмыслила – и вернула на поставец. Точно на прежнее место. Туда же и кружку с розаном, опорожнив её в лохань. Потом свеча погасла, и воцарился покой. Хозяйка задышала ровно. Лала лежала с открытыми глазами. Надо дотерпеть до утра, предупредить Стаха… Они сбегут отсюда с рассветными лучами и более не заглянут, но пусть он всё же выспится. Не зря ж они отважились на этот приют. А ведьма спит, как ангел.

Евлалия не сомневалась, что не сомкнёт глаз: так была испугана и возбуждена, внезапно же оказалось, что в окна смотрит осеннее солнце, и Стах, одет и собран, стоит и руку к ней на печку тянет: весело по попке хлопнул:
– Разоспалась, лапушка! Ехать пора. Вон, у Минды самовар поспел.
Лала с криком сорвалась с лежанки:
– Стаху! Ты не пил из баклаги?
При этих словах раздался грохот. Лала ясно увидела, как округлились у хлопотавшей возле стола Минодоры её зелёные глаза, а пальцы дёрнулись, выпустив чашку.
Стах опешил. Несколько секунд он моргал глазами.
– Да нет, – ответил растеряно, оглядываясь на хозяйку, – на что мне при чае?
Перепуганной Лале отступать было поздно, и она храбро повернулась к ней.
– Спасибо, дорогая, за хлеб, за соль, – провозгласила торжественно, – и за чай, в который ты так и не сумела вчера подлить снадобья вон из того кувшина, – указала она пальцем. И продолжала:
– Однако ночью ты всё-таки ухитрилась заправить им нашу баклагу, а вот зачем – Бог тебе судия. А нам в путь надо, и чем скорей, тем лучше, пока целы. Ни хлеба, ни соли не примем, и чай сама пей!
Тихого прощания не вышло…
Пока звучала речь, Минодора оправилась.
– Да приснилось тебе, дура! – воскликнула возмущённо. – Как язык-то повернулся за добро так отблагодарить!
– Я не дитя, чтоб сон от яви не отличить, – отбила выпад взъерошенная гостья. – Я видела, что ты делала ночью у стола. И пока ты нас не угробила, нам поторопиться бы…
Тут Минодора неожиданно смутилась. И даже назад шатнулась. Переспросила:
– Нас? А ты, что? Тоже из баклаги пьёшь? Вроде, мужской обычай…
– Так ты на жизнь моего мужа покушаешься! – даже задохнулась от гнева Лала, шагнув к хозяйке. – Ты для того к себе заманила? А мы думали, ты добрая!
– Тише-тише, бабы, – вмешался молчавший сперва Стах. – Зачем друг на друга кидаться? В чём дело-то? В кувшине? Ну, так чего проще – проверим, всё и выясним… – недолго думая, он сцапал кувшин с поставца.
– Стой! – ахнула хозяйка, кинувшись за кувшином, но тот уже взлетел на недосягаемую высоту. Стах, не спеша, двинул во двор, отстраняя хватавшую его на рукава Минду и приговаривая, – чего ты в тревоге-то? Если не отрава, так будет цел…
– Да куда ты его… – цепляясь за кафтан и скользя ногами, тащилась на Гназдом женщина, – что ты хочешь сделать-то, скажи ты… погоди…
Гназд молчком проломился в двери. Пёс встретил его радостным вилянием хвоста.
– Жалко тебя, конечно, псина, – виновато пробормотал тот, потрепав собаку по спине, – но будем надеяться, что хозяйка честна…
– Ааа! – завопила та, когда Гназд вылил кувшин в собачью миску.
– Да не ори ты, собаки выносливые… – утешил её, – может, и не сдохнет… Мож, и я бы не сдох… чего туда намешала-то?
– Ты что натворил, ирод! – голосила Минда, в то время как пёс заинтересовался миской – и давай лакать, и с большой охотой. – Я за этот кувшин дойную козу отдала! – она всё старалась подобраться к миске и тянула ногу перевернуть её, да Гназд не пускал.
– Серьёзные затраты, – посочувствовал он. – Не печалься, возмещу тебе ущерб. Если не пришибу, – добавил с угрозой.
– Да что ты мне возместишь! – зарыдала Минда, всё ещё пытаясь прорваться к миске. – Ведь щас пёс нажрётся – во двор не высунешься: он же мне проходу не даст!
– Ты так за собаку боишься? – заговорила наблюдавшая с крыльца Лала, хотя последние слова были ей непонятны. – Значит, снадобье опасное? Значит, ты моего мужа убить хотела?
– Да нужно мне убивать его, дура! – вскричала Минда, обернув к той заплаканное лицо. – На что он мне, мёртвый-то?!
Пёс, и правда, не проявлял страданий, а смотрел на хозяйку беспокойно, но преданно. Пару раз тявкнул.
– Вон, вон… – в страхе попятилась Минда, – уже смотрит… уже лает…
Гназды озадачено переглянулись и спросили Минду почти одновременно:
– И чего?
– Чего-чего?! – передразнила она сквозь слёзы, – теперь не подойдёшь к нему!
Стах, уже миролюбиво и даже виновато, попытался её утешить:
– Да славная псина! Всё в порядке! – и добавил, – прости, что кувшин потратил. Но зачем было тайком в баклагу подливать? Я думал, яд.
– Какой яд?! – в отчаянье возопила Минодора и яростно сжала кулаки. – Приворотное зелье! Для тебя, скотины! Проваливай теперь! И на глаза не попадайся!

И Гназды скромно провалили. Стах даже денег на столе оставил. Может, и поверил бы он в Миндину любовь, но уж больно сверкали полы в горнице.

Следующий ночлег был спокойным и непритязательным, на постоялом дворе. А потом…

А потом, по отсутствии без малого двух лет, прибыли они к воротам Гназдовой крепости. И даже Покрова ждать не стали.
Ну, а чего ждать, когда привёз молодец невесту, народ спрашивает, кто да какая, то ли из чужих краёв, то ли вовсе заморская, и прячь её с глаз, вот ещё забота! Зар с женой подумали – и скорей с рук сбыли.
То есть, невесту жених поначалу-то, конечно, в отчий дом отпустил. Со вздохом, ну, а к себе сразу не заберёшь: непорядок. Всю, закутанную в плат, скрывающий лицо, снял в седла перед родными воротами и в калитку забарабанил. А соседи уж в окна глядят.
На сей раз не встретил он никаких отворот-поворотов, и даже во двор впустили. Ненароком глянул под окна – торчат кусты-то! Вроде, живы. Ну, вот и посмотрим, что будет на них грядущим летом. Зацветут ли, нет ли – им с Лалой на них уже не любоваться: у них другие окна. Разве что в гости заглянут.
А дальше откланяться пришлось. Повернулся, а кругом уже девки, уже шепчутся, в щёлки заглядывают, на Стаха косятся…
Невесту крепость увидала лишь убранной к венцу. С закрытым кисеёй лицом. Тётка Яздундокта тут вложила всё своё накопленное усердие.
– Уж теперь-то, Стаху, я тебя не подведу. Уж я невесту в целости-сохранности в храм доставлю, и по пути пригляжу, чтоб не подменили ненароком. А то опять из под трёхслойной фаты сбежит… Кто у тебя невеста-то? – осведомилась она перво-наперво, едва узнала от племянника о грядущей свадьбе. – Где она, ну-к, покажи… Куда идти-то?
– Да вон туда, тётушка, – указал Стах на Заровы ворота. Тётка удивилась:
– Туда? Это какая ж там невеста?
– Евлалия, сестра Азарьева, – развёл руками Стах. Тётка пошатнулась:
– Как? Когда ж она…
– Да вчера, на ночь глядя. Вот ты и не знаешь. Поторопись, тётушка. Отец с попом уж договорился.

Заторопилась тётка:
– Ишь как… Решился-таки… Не пошутил… – бормотала она, влезая на крыльцо и приотворяя дверь, – Лала, значит… где она там, красавица наша? Здравствуйте, соседи, радости дому сему! – приветствовала она, входя в горницу. – Меня, вот, племяш прислал, невесту убирать… Чего ж подружек-то не позвали?
– Да уж какие подружки… – глухо откликнулась Тодосья, возившаяся возле Лалы. Лала обернулась к тётке, и та схватилась за косяк:
– Господи!

Наряжали Лалу только Тодосья с Яздундоктой. И прощальных песен ей не пели. То есть – тётка затянула, было, но Тодосья перебила:
– Ну-к, сватья, вон с той стороны подколи… да там подтяни…
Так и не допела. Вывел братец телегу, на которую кое-как нашедшиеся рушники нацепили, усадили бабы закутанную невесту, сами следом попрыгали – и помчался возок навстречу судьбе. Там уж – какая выпадет…

Следом загремела женихова тройка: где им разойтись-то, когда ворота в ворота? Пока жених торопливо кафтан напяливал, Иван с Николой лошадей впрягали: чубарого коренным, а в пристяжных каурку с буланкой.
Что за буланка? Кобылка Стахова. С чубарым боками соприкоснулись. Издалека друг другу заржали. Но уже не так надрывно, как при вчерашней встрече. Теперь оба весёлые и довольные были. До утра в конюшне рядом простояли. И бежали до церкви легко и резво. Будто сами – жених с невестой.
– Ты, моя солнечная янтарная лошадка, с чёрной, как эта прошедшая ночь, поволокой по хребту и развевающейся гривой! Бег твой стремительней птицы, копыта сухие и твёрдые, будто кремень, бока упруги, гладки и теплы, а запах слаще лугового клевера, и ты мне дороже всех на свете!
– Ты, мой облако-конь из табунов небесных, ветра порыв и мощь земли, и я люблю тебя так, как ещё не любили лошади… а, может, и люди… Мы будем с тобой вместе, пока живы… Мы будем бродить в ночном среди сочных трав и из одной струи пить речную воду…
И, окутанные золотистым свечением, они неслись к храму, где снизошла на них благодать, ибо Господь и зверю являет милость.
А следом летел нарядный возок в полотенцах, где Стах с Иваном, с Николой, да батюшка с матушкой. А позади и второй, куда уселась вся остальная семья. Там правил Фрол – и то и дело крестился: шалят волки по лесам, никто не видит – а он-то видит… А за телегами бежали озадаченные соседи: уж больно странной выглядела эта свадьба… Да, видим – женится овдовевший Стах. Но вот на ком – тут ходили толки и недоуменно пожимались плечи. Невеста и впрямь невесть кто. И при венчании лица не открыла. И только когда провозгласил иерей: «Венчается раба Божия Евлалия…» – только тогда осознал народ, что происходит. Ну, да! Евлалия, сестрица Азарьева, которую два года никто не видал, и про которую забыли давно. И не жалели. Девицам красота её в тягость, ребятам в досаду. Никто и не спрашивал: то ли в монашки ушла, то ли на чужой стороне пристроена.
– Она, она… Лала… – хмурясь, отмахивалась от соседей тётка Яздундокта. Сама была в заботах, как никто. Несколько раз подбегала к невесте и заглядывала под фату. И, всякий раз успокоившись, отходила:
– Она… она… Кто ж тебя так, девонька? – спрашивала мысленно. – У кого ж рука-то поднялась!
– Да ведьма моя успела, – ещё до венчания объяснил ей Стах, и, поправляя невесте потревоженные узорные складки, она приговаривала:
– Ничего. Ты всё одно красивая. Аж светишься! Да и кисея в три слоя, – добавляла про себя. – Вот уж судьба у молодца: жениться в три слоя…

Лицо невеста открыла уже за свадебным столом. Когда лужёные Гназдовы глотки грянули: «Горько!» И сперва запнулась. Нерешительно прихватила кисейный край, так что Яздундокта, вспомнив прошлую свадьбу, с испугу на лавке подскочила. Полная горница гостей смотрела на Лалу, и ещё в окна заглядывали. Она подалась назад, прижав к лицу все три полотнища фаты, но потом перевела глаза на тянувшего губы Стаха и тут же все три прочь откинула. Для него! В этом тоже что-то есть – целоваться при всех, не таясь. И пусть глядят – больше, и целовать – дольше… А потому гости в раж вошли: «Горько! Горько!» – молодым и присесть-то не давали, и куска проглотить…
– Успеете! – обломала их тётка Яздундокта, – чай, свадьба вам не для еды!
«Горько!»
– А что? – всякий раз подталкивал Зара Василь. – Сестра-то – опять красавица! Поглядеть приятно. Вылечила Нунёха Никаноровна, а уж как остерегала: не будет прежней, де… Вот, не хуже прежней! Даже лучше.
Зар не возражал, но мысленно поправлял: «Да нет, не лучше, конечно… Но – счастливей».
От счастливого того сияния щедрей заглядывало в окна солнце, рьяней надрывались гуделки и гармоники, веселей плясали парни с девками, по гладким полам, по метёным дворам, по ближним улицам. Василь – и тот не удержался, ловко ли, неловко – а затопал, как сумел. Не беда, ещё распляшется: плясать надо почаще! А там и ранний вечер сошёл, сами свечи зажглись, и костры запалились… Три дня вся крепость гуляла, хотя толк-то не взяла, чего ей нынче так славно гуляется…
От счастья.
– А у невесты как будто веточка через лицо, – щебетала одна подружка другой, – совсем её не портит, правда? Как будто нарочно украсили. Я слыхала, в заморских землях узор на лице пишут, чтобы на тонкую веточку походило… Знатные барыни, говорят, иногда рисуют себе… Может, попробовать?
– Ага… с такими изящными листьями, – соглашалась подружка, – какие пробиваются по весне… Залюбуешься! До чего Господь славно землю устроил, и как всё красиво на ней. И глаза даровал людям. Чтобы видеть красоту…
Стах – видел.

И чудо случилось в Гназдовых землях. О том чуде и десять, и двадцать лет спустя твердили люди. Когда уж у Стаха с Лалой дети подросли, и дочки заневестились. И личиком пошли в мать. Как красоту не ломай, а подлинную – не искалечишь. Возьмёт своё. Любить только надо. Цветенье трав медвяных – не оскудеет. Потому слух нёсся по свету: краса несказанная обитает у Гназдов. Заколдовала её ведьма, но Бог милостив, и есть в той стороне Нунёха Никаноровна, к которой народ валом валит, ибо над ней благодать… В силе старушка, хотя уж сколько годков-то – и награди её Господь ещё столькими!
– И пора бы помирать, – сама про себя говорила Нунёха, – да как тут помрёшь? Некогда!
Стах с Лалой не раз её навещали, уже с детьми. И опять к себе звали. Лишь руками махала бабушка: и в самом деле, куда ей ехать, от трав-закатниц? Да и усадьба стала дворцом и полна страждущих. Да и соседи с поклоном. Да и Харитон наезжает. С семейством.
– Осторожней в пути, – всякий раз озабоченно предупреждает он Стаха, как случается им столкнуться, – возишь детей, смотри в оба. Слыхал, чего с Дормедонтом-то? – поведал он раз по такому случаю, – как пошли дела у него вкривь и вкось, и с зятем поссорился, пришлось ему самому вёрсты отмерять, а заодно свой час: лошадь одна вернулась… а по весне между Похом и Вежней пряжку нашли поясную приметную… Вот и думай! Фрол у вас чуткий мужик, не зря упреждает.
Что ж, Стах и сам знал: не зря. Как раз нынче младшенький, высунувшись из-за тележного края, потянул его за рукав:
– Тять… а что это там? – и детским своим пальчиком указал на обступившие дорогу глухие ели.
Стах быстро глянул. Успел увидеть мелькнувшую в лапах тёмную спину. Он замечал и раньше. Нет-нет, а возникала – то среди стволов, то по кустарнику, то далеко по кромке леса… И нет в этом ничего удивительного. Волк вечно ищет поживы. Зло так же неизменно в мире, как и живительные земные соки, и юные травы, и облака, навеки захватившие любящие сердца. Зло подстерегает везде и каждого – бди и стой на страже. Да кому ж неведомо? Только дай маху, только расслабься! Только попробуй – забудь о чести, долге, дружбе! Только отвратись от креста!
– Ничего, – потрепал он по макушке сынишку, – Бог милостив! Лошади у нас добрые, и ружьё наготове. И ты молодцом расти. Гназдом. Вот ожеребится наша кобылка – будешь за жеребёнком ходить. Как братья. Коня себе вырастишь. От неё кони славные. Буланые да чубарые.
– А ведь немолода кобылка, – заметила сидевшая рядом Лала, обнимая младшую дочку, – а будто сносу ей нет. Как была гладкая да стройная – так и по сей день…
– Бывает, – откликнулся Стах и повернулся к жене, – ты, вон, тоже… глаз не оторвать… и по сей день…

А серая тень меж тем трусила вровень с возком, прячась за кустами, и голодные зелёные глаза с тоской вглядывались в лица людей. Она то приближалась почти к дороге, то уходила вглубь леса, а когда проезжали полем, отбегала вдаль, хоронясь в траве. С тех пор, как Стах построил дом на вольном просторе от крепости, она порой наведывалась на задворки, и с подветренной стороны, чтобы собаки не чуяли, прижимаясь к стене сарая, принюхивалась к запаху жилья, скотины, хлеба, уюта. И пурпурных китайских роз, что цвели под окнами и перед крыльцом. Но кобылка, где бы в тот час ни была, вскидывала голову, и истошное ржание сотрясало мир:
– Иииааа!

И зло пятилось, уползало во мрак…
Повести | Просмотров: 686 | Автор: Татьяна | Дата: 10/09/16 00:34 | Комментариев: 0

«Трав медвяных цветенье»
___________________________________________

И не то, что богато,
И не то, чтобы плохо –
В деревеньке когда-то
Проживала Нунёха,

На краю, на отшибе –
Где угодья пошире,
Где луга трав медвяных
Всё цветут и не вянут…

Одарил ли Господь старуху, или тяготу взвалил на щуплые плечи – рассуждать об этом не приходится, потому как деваться-то некуда: принимай да трудись. А не знаешь чего – Бог подскажет. И подсказывал, не испытывая. И чутьё рукам, и мудростей голове. Не случалось ещё Нунёхе Никаноровне таких филиграней тачать – ан, косточки на знакомом личике все на место поставила и рану стянула. Потом кожи лоскуток с юного живота срезала и на сожжённое место приладила.
– Терпи, девка, – велела. Лала терпела. От Нунёхи Никаноровны – да не потерпеть? Но на всякий случай руки ей под лавкой связали, да Зар со Стахом ещё по бокам держали… Всё-то вместе они теперь оказывались. Что ни делали – непременно вдвоём.
– Что будет? – спрашивали старуху шёпотом.
– Что Бог даст, то и будет, – проговорила та вслух. – Но красавицей уж не будет, – добавила про себя. А потом заплакала: помнила это лицо…

Василя, которого лихорадило, и жар подступал такой, что сгореть впору, выходила она. Понятно, с Гназдами на подспорье. Гназды – они ничего оказались, ко двору. А после – и вовсе как родные. Это поначалу старушка с жизнью попрощалась – когда среди ночи, махнув через забор, ввалились в избу шесть здоровых молодцов. Уж так получалось у Гназдов: если вваливались куда – так непременно среди ночи через забор.
– Ты уж прости, Нунёха Никаноровна, - загудели нестройно, однако со всей обходительностью – и в поклоне шапки поснимали. Только тут и разглядела:
– Хартику! Стаху!
Обрадовалась бабка. А радоваться оказалось нечему. Тут же внесли девку. Потом мужика. И оба были плохи. Мужик-то чужой, а девку Нунёха узнала ещё с порога. Хоть личико в несколько полос ветошь закрывала. Окинула взглядом фигуру, поглядела на ручки-пальчики – и охнула:
- Бедная ты, бедная! Опять беда тебя настигла…
Одно Бог уберёг: оба глаза целы. Мечталось Гаафе факелом пройтись по личику, по волосам, да не успела.
– Кто ж так с ней? – цедя отвар, спросила старуха.
– Да моя ведьма, – тихо поведал Стах. И вывёртываться не стал – выложил всё, как есть: какая тут ложь, когда душа нараспашку? – Только спаси!
– Ты её, выходит, и спас, – покачала головой та. – Задержись ты чуток… В который раз? Пальцев не хватит счесть?
– Да нынче не я. Нынче, если разобраться, кобылка моя спасла…

– А ну-ка, расступись, мужики! – повелела бабка. И верно, столько Гназдов в избу понабилось, что повернуться негде.
– Все вы здесь не нужны, половина – ступай на печь. Потом понадобитесь.
И, как ни странно, на печке уместились. Трое. Харитон да Никола с Фролом. В тесноте, друг на друга головы устроив, заснули разом, будто головы снесло. Нечего умащиваться: после всех походов ни стон, ни крик не потревожит. А крика было довольно…
Пока до Лалиных косточек дошло, рассвет поспел. Без оконного света, при лучинах да свечках, не дерзала Нунёха с личиком мудрствовать. А на свету приступила. У восточного оконца как раз… На то когда-то и оконце прорубили. Для первых лучей. И с первыми лучами пытка пошла… Личико-то с прошлой ночи покорёжено… Покорёженным уж и прилаживаться стало. Теперь поди, переправь нелады. Вспухло да набухло.
– Не глядите, ребятки, - посоветовала бабка Гназдам. Особо Стаха подальше гнала. – Это не её лицо, – вразумляла. – Да и не лицо вовсе. Это боль-несчастье такое с виду.
Стах понимал. Злая ведьма заколдовала его Лалу, но чары рассеются, надо только в помощи радеть да ждать. А уж потрудиться – он из кожи вылезет. Нунёхе он верил: спасла ж однажды Лалу, когда та в змею обратилась…
Конечно, личико расколдовать – это не горшок разбитый склеить, не бочку засмолить, не самовар залудить. И кабы не Нунёхины ручки – никто б со столь тонкой работой не справился. Стах и Зар от ручек старательно отводили взоры, боясь сглазить. Иван же – напротив – то и дело вперялся жадным взглядом Нунёхе через плечо и ловил движение пальцев. И, порой забывшись, так нависал, что Нунёха шумела:
– Да не дыши ты на девку духом своим табачным! И не тряси над ней бородищей!

С Василем трудов оказалось меньше. Пуля с краю прошла навылет, и выцарапывать железо не пришлось. Но ногу молодцу порядком разнесло, так что пришлось заветными настоями рану промывать и самого отпаивать. Недели через две перекрестились Гназды размашистым крестом и вздохнули с облегчением. Ясно стало: на поправку Василь идёт. Жар спал, нога в свои границы вернулась, единственно, опираться на неё нельзя, так что ходить за ним приходилось. А в остальном – сам себе хозяин. Василь повеселел. И загрустил. Особенно, когда спохватившись о делах и семьях, братья стали разъезжаться:
– Мне в Плочу надобно…
– Меня в Засте заждались…
– А я… скоро Масленица… с женой бы повидаться…
Вспомнив про Масленицу, все заволновались.
– А? Сташику? Справитесь же без нас? Мы вас после навестим… Чего тут зря тесниться? Мешаемся только. Да и дома надо сказаться. А то – словно сгинули…

И разъехались братцы. Иван в Плочу, Никола в Засту, Фрол и Зар – в гнездовье. Да и Харитон не задержался.
– Ребяту! Зару! – не сдержался Василь при прощании. – Возьмите меня с собой. В седле усижу, в пути подсобите, как-нибудь доберёмся… Дома жена походит… А чего я тут место пролёживаю? Нунёхе Никаноровне заботой. Да и, – понизил он голос, – при девке мне того… неловко…
Зар заколебался. Но старуха колебания пресекла:
– Успеете. Зима. Путь не близок. Ещё натрёте да намнёте. Не спеши, Васику, погости ещё. А девке не до щепетильностей.
– И то верно, друже, - согласился Зар. – Останься чуток. Мы потом за тобой приедем.
Фрол кивнул:
– Через две недели.
И в окно глянул:
– Только не нравится мне оставлять…
– А что? – удивился Зар.
– Лес близко… - поморщился тот.
– А чем лес тебе плох?
«Чем, чем? – промолчав, насупился Фрол. – Волки в лесу!»

Щенок ко всем привык и провожал каждого. Вот и Фрола с Заром проводил. Полаял вслед уносившимся коням – а бежать не стал: уже понял, что не догнать. И вообще: Стах с Лалой тут, тут и миска – чего убегать? Разве, вместе с хозяином чуток прогуляться, пока тот постоит на околице да рукой вослед помашет.

Вот и тихо стало в доме. Только Нунёха горшками гремит. Да по ту сторону печки Василь постукивает: взялся что-то тесать с печали. Лала по эту сторону, у окна – и смотрит, как братец с Фролом выводят в ворота лошадей да с прощальной улыбкой на её оконце оглядываются, как вслед им Стах идёт, походкой спокойной и столь притягательной, что век бы смотрела. А ему на неё грустно смотреть. Да и на что смотреть-то? На лице повязка, вечно пропитанная всякими снадобьями. Лечит Нунёха, и все надеются. Брат прощался – только по руке погладил. А головы коснуться боится – тоже надеется. Вот и Стах надеется. Вон, идёт, возвращается от ворот. Сейчас к Лале подсядет, руку ей на колено положит, спрашивать станет: мол, что сделать ей да что подать. И в глаза заглянет. В тёмные провалы между намотанной ветоши. Что там увидишь, кроме тоски? А он всё кормит с ладони чудесную птицу, гладит по пёрышкам – ждёт. Но при перевязке Лала уже склонялась над тёмной дубовой бочкой, полной воды. Она знает.
За окном шёл медленный снег. И никакого мороза. Так, зимняя мякоть. Натащило облаков, дни серые да хмурые, воздух промозглый, и голова болит. Прежде никогда не болела, а теперь – что ни день… Может, облака виноваты. Раньше так подолгу Лала на них не глядела: некогда было. Это нынче – гляди себе. Не велела Нунёха ничего по хозяйству делать. Только третий день, как позволила на холод выйти. Да и не могла прежде Лала выйти. До сих пор ступает еле-еле: так надрала да намяла ей щиколотки верёвка. А чуть нагнёшься – сразу в виски горячая волна. Потому и братца проводить не вышла. Порывалась, было – да он не велел: сиди-сиди. Хотя накануне выводил её. А ещё раньше – Стах. Неторопливо, ненадолго, под локоть поддерживая. Думает, ей от духа свежего лесного радостней станет. Задышится легко.
Жаль их огорчать. Лала не перечила. Опираясь каждому на руку, походила по утоптанному снегу. Только разве доберётся лесной дух под льняные полосы, оставляющие свободным лишь треугольник у кончика носа… странного, чужого носа… Нунёха поговаривает, повязку скоро можно снять. И смотрит на неё вопросительно. Понимает: умрёт Лала, но лица не откроет. Пока Стах рядом. Вот если бы уехал… И стазу жуть берёт: а ну, как уедет? Ведь только и можно жить и дышать, пока Стах рядом.

А старушка не прочь была, чтобы молодец прогулялся. Подольше так. На месяц-другой. Может, ещё поможет Господь. У ребяток всегда дела срочные, уговоры важные, хлопоты барышные. Пути да разъезды – только трубки пыхтят. А Стах поминал по случаю, что и там у него долги, и там… Только ведь не оторвёшь от царевны: всё чуда ждёт. А чуда не будет. Хотя и Нунёху не облетала золотая птица. Смотришь – обронила перо. Сколько живёт Никаноровна – столько сыплет ей крошки. Сперва Бог сыночка забрал, потом и мужа, а там на племяшечку со внучаточкой понадеялась – и тех не стало. Теперь Харитон у неё только. И вот, Лала… Как бы не сложилась девкина судьба, птица не устанет ворковать под окном да о ставень головкой тереться. Мужики – они ничего, конечно… Какой – стена, какой – костыль – а всё не без подпорки… Только уж больно глазастые: всё-то им личико надобно для счастья. А если любишь – значит, счастья прочишь. Вот и отпусти за счастьем. А для себя… Вон по лугам трав немеряно, цветов несчитано, и руки дал Господь умелые-чуткие. Передаст старая молодой всё, что знает.
Взяла и сказала, внезапно и не к слову:
– Ничего не страшись, девка! Всё - трава.
Лала хотела улыбнуться – да не может она теперь улыбаться.

Впрочем, время берёт своё. Февраль сменился мартом, проглянуло солнце, и, пока дороги не развезло, заторопились молодцы. Вернулся Харитон, вести принёс:
– Надо тебе, Стаху, к артели съездить. Ребята спрашивали. Собирают обоз, без тебя никак.
Стах и сам понимал, что на самотёк пустил промысловые звенья. Отвечает же за достаток доверившихся ему охотников. Оглянулся на Лалу, та кивнула.
– Ты отпускаешь меня, Лалу? – понимающе вздохнул он. – Не затоскуешь, обещаешь мне? Кто ж тебя под руку-то поддержит, погулять выведет?
– Да справимся! Зар приехать обещал! – зашумела на него Нунёха. – Уезжай ты, душу не трави! Дай девке обвыкнуться.
– И я пока побуду, – встрял Харитон. – Хоть воды потаскаю, дров поколю, Василя обихожу. Там, поди, без меня сообразят.
– Я побыстрей постараюсь, – всматривался Стах в поисках истинного ответа в проруби Лалиных глаз. Говорить она пока не могла. Да и что слова…
– Разберусь как только со всем, сразу вернусь, – обещал Стах с тяжёлым сердцем: знал, что предстоят дороги, и долгие.
– На рассвете уеду, – буркнул, так что едва разберёшь.
– И правильно, – напористо вмешалась старуха. – Разберись, уладь, чтобы надёжно да наверняка, и назад особо не рвись: не пропадём. Давай-ка складывайся, чтоб сразу с утречка, и не задерживаться…
– Погоди, бабка… – сердито оборвал её Стах и покосился на приятеля, – и ты, Харту, погоди… Дайте проститься…
Ибо предстоят дороги, и долгие. И на дорогах подстерегают опасности. Не только волчье воинство.
Стах подхватил с лавки брошенную серую шубку. На миг задумался, переводя взгляд с шубки на Лалу, в окно и опять на Лалу. Взвилась шубка – Лале плечи окутала. И там и всю завернула. Стала Лала серой-пушистой, словно дымка за окном. Стала мягкой-податливой. Потянул её Стах за собой:
– Пойдём, свежий снег потопчем… – и вывел в густые сумерки. Там падали рыхлые хлопья, ложились под ноги. По ним ступалось тихо и осторожно, словно крадучись. А следом крался мрак, пряча от взоров, а где-то кралась весна, полная теплых воздушных потоков. Совсем в темноте Стах подтолкнул Лалу к сараю. Впервые за всё чёрное время. Прежде боялся: невзначай ещё порушишь хрупкие птичьи перья.
– Ах? – только и смогла удивиться Лала: единственное слово, какое выговорить получалось.
– Вот-вот Масленица… – напомнил Стах. – И нескоро увидимся.
– Ах? – с сомнением выдохнула Лала.
– Да не холодно… сена Харт навёз…
– Ах, – скорбно опустила глаза Лала. И отвернулась.
– Лалу, – сурово сказал Стах. – Ты же знаешь, я тебя очень люблю. А что лицо закрыто - неважно. Я же помню, какая ты красавица! Ты всегда будешь краше всех на свете!
Лала посмотрела на него. В темноте только глаза поблёскивали, светлые любящие Стаховы глаза. А лица не разглядишь. Которое она никогда не забудет. И она пошла с ним в сарай. Хотя даже поцеловать не могла.

Когда взошедшее солнце розовыми и голубыми полосами расцветило мартовский снег, плоский, жёсткий, словно сахар, Лала стояла у калитки и смотрела на дорогу, по которой уехал Стах – и, пока не скрылся за поворотом, то и дело сворачивал шею, оглядываясь. Оглянулась наконец, и потерявшая терпение кобылка.
– Ииииааа! – истошно заржала она со всем лошадиным негодованием. И без лошадиного толмача стало ясно, что подразумевала:
– Хватит, хозяин, уздой меня сдерживать, отпусти на волю, дай разбежаться, расправить затёкшие крылья: считай, с месяц я не черпала грудью свежего ветра, не летела с ним наравне, взрывая хрустящее снежное крошево! Хватит, хозяин, крутиться назад – вперёд смотри, коль решился! Скакать и скакать нам с тобой, а впереди мир, который не паточный и не пряничный, и с которым поладить надо…с ножами его да кольями… Хватит тебе, краля безликая, у ворот стоять. Поцвела майской вишней, ослепила мир, как на солнце в мороз лёд колотый – и будет с тебя. Дай отдохнуть: глаза болят от блеска, хоть прикрой рукой. А руки для трудов надобны. В тусклой жизни сверкание – радость, в бурной жизни сверкание – горе. Устаёт душа, покоя просит… Вот и отдохните.

И понеслась лошадка, себя не помня – вмиг за лес завернула – только уже из-за первой берёзы обернулась на маленькую грустную фигурку вдали. И захотелось смахнуть крупную слезу, ненароком повисшую на длинных пушистых ресницах, да нечем лошадям слёзы с ресниц смахивать. Потому жалобно заржала, закинув назад голову:
– Не плачь, подруга. Такая наша бабья доля. Я, вон, тоже… – всхлипнула и обтёрла влажный глаз о буланый бок, – когда ещё со своим увижусь… думается порой, он мне даже хозяина милей. А ведь прежде – никого дороже не было. Доведётся ли встретиться? А что поделаешь? Служба! Лошадиный долг!

Стах участливо потрепал кобылку между ушей:
– Ну-ну, ты чего, Дева, загрустила! Давай веселей! – и, погладив по холке, сам вздохнул, – вишь, как всё у нас весело…
Лошадка подумала – и согласилась: в самом деле, чего плакать? Живы-здоровы, а наперёд впустую загадывать. И резво версту за верстой одолевала – знай, копыта постукивают, где позвонче, где поглуше, а где и вовсе не слыхать. Один раз только запнулась и всхрапнула в сторону леса.
– Чего там? – вгляделся хозяин в сизый мрак. Но лошадка только головой мотнула и дальше пошла: «Что-что? Не всё тебе, хозяин, знать надо…» В густом лапнике померк пристальный взгляд тусклых зелёных глаз. Хмурая волчица отползла за ближнюю ёлку, а там, отворотясь, трусливой рысцой побежала прочь. Единожды быстро глянув через плечо, мрачно решила: «Не по зубам ты мне нынче, молодец. Вот когда раненый будешь лежать, или другая беда какая – тогда жди…»
Но тут уж ничего не поделаешь – знай, не знай. Известное дело. Волчье дело.

К концу зимы волки совсем обнаглели и подходили почти к самой деревне. Стылыми ночами мужики слышали тоскливый вой. Потому Харитон, день спустя по отъезде приятеля в лес отправляясь, ружьишко на плечо нацепил: а чем чёрт не шутит? С дровами бы ещё и повременить можно: поленница не иссякла, но чего ж до края дотягивать? К тому ж, грех лениться, пока снег лежит. А главное – бабка до того выразительно глянула, что Харт понял: убраться надо на время. Вот, за дровами, скажем…

Когда на закате вернулся он с гружёным возом, чутьё подсказало: что-то переменилось. И, свалив дрова да напоив лошадь, в избу он не заспешил, а ещё долго во дворе всё чего-то устраивал и прилаживал, и толкнулся в сени сумерками. Ему бы с порога разом на печку запрыгнуть: поди, старуха крынку с ломтём и туда подаст, но дёрнуло его бросить взор вглубь горницы, а ведь пищало внутри: осторожней! Не каменный родился Харт, и не железный. Ко всему был готов, но глянул – и губы дрогнули. И сразу в отчаянье понял: эту дрожь уловила та незнакомая женщина, что возле печи свечку от уголька зажигала и обернулась к вошедшему. Так и замерла, со свечой в руке. Покрытое пятнами лицо перечёркивала неровная красная полоса. Рот застыл в странном очертании. И губ словно нет, и нос не строен. Вот оно какое теперь, лицо у прежней красавицы. Одни глаза остались, да и те безрадостные… Нечем тут, как прежде, любоваться, а хочется взгляд скорей отвести… да отведёшь – ясней поймёт, каково на неё смотреть… И Харт улыбнуться себя заставил – уж как получилось, так получилось. И, сколько сумел, беспечности в голос вложил:
– Я вот… дрова привёз… ничего, мороза-то нет, но зябко…
Понатужился и засмеяться:
– Волков, однако, не встретил, только зазря воют…
И поспешно к старухе повернулся:
– Есть хочу, прямо как волк…
И Нунёха выручила его: подхватилась, к столу подпихнула, из печи горшок каши потянула:
– Вот и кстати, вот и умник, только тебя и ждали, давай-ка, садись, и мы подсядем.
Навалив каши Харитону, к Василю обратилась:
– Василь, и тебе миску, ладно?
– Да я ж ел недавно, Нунёх-Никанорна, - откликнулся тот, на досуге по старому сапогу лапоть заплетая, - я не голодный.
– Вот зарастёт рубец – поторгуешься, а пока ешь, раз есть.
Спокойно и весело говорила, словно день был обычный, и вечер обычный. Словно нынче утром, едва затька выпроводив, и не приступала она к Лале с такими словами:
– Ну, голубка. Давай. Начнём с Божьей помощью. Деваться нам некуда, рано или поздно придётся, и давно пора. Ничего. Ветерком обдует, солнышком погладит. Белый свет – особое снадобье.
И незаметно зеркальце с поставца спрятала. А к вечеру окна старательно завесила. Хотя – от всего не убережёшься. Но с этого дня лица Лала больше не завязывала. И на мир смотрела, не таясь.

Харитон, честь по чести, дождался Зара. Накануне на Масленицу наелся Нунёхиных блинов. И тогда только со всеми распрощался.
– Поеду я… Может, и не пригожусь – а кто знает? Чего ж там Стах один с волками рубится? Почему обоз-то задерживался – цену нам опять сбивают. Ещё какая-то пасть ощерилась.
– Кто ж это? – спросил Зар озадачено.
– Вот и надо разобраться. Как раз Великим постом и воевать. И со страстями, и с ненашами.
– Что ж, дерзайте, – благословил Зар. Он сидел рядом с сестрой, накрыв её кисть ладонью, и порой бережно гладил по голове. – Ничего, – нашёптывал иногда, – ещё выправишься, это дело времени…
Хотя Нунёха дала ему понять, что ждать особо нечего.
– А кто знает? А вдруг? – упрямо бычился Зар. – А возьмёт да понарастёт по своим местам. Были бы кости…
Тут никто не спорил: кости старуха по своим местам все уложила.
– Главное, – на ухо увещевал он молодцов, – выждать. И вот бы ещё Стаху застрять где подольше… Ты бы, Хартику, задержал бы его там как-нибудь, а?
– Что ж? – усмехался Харт. – Попробовать можно…

Но ему даже пробовать не пришлось. Стах и впрямь застрял. И основательно.
Все дороги ведут в Рим. Все дороги вели в одно и то же кубло, которое Стах постепенно вычислил, перелопатив уйму «отворотов-поворотов». Всё спотыкалось на единственном пеньке. Откуда он взялся, Стах понять не мог. Прежде эта шпонка иначе крепилась – и никаких заноз не возникало. А тут вдруг на месте старой лапы – новая явилась: взамен. И странно повела себя: уж больно жадно пальцы скрючила – так и перекинуться недолго. Дурацкий пенёк ломал колесо, притом, что сам трещал и грозил расколоться. Ну, казалось бы – видишь, наехало – пригладься, пригнись: не колесу же на горку вспять! Нет, он топорщится! Срубят же, еловая твоя башка!

Пошли рубить. Сперва, конечно, ласково. С двумя артельными. Собственно, артель и правила, Стах звеном приходился. Понятно, без звена не подцепишь, не потянешь, а только звено – звено и есть. То ли дело – Проченская артель! Звучит солидно. Что касается пенька, то звался он прежним своим именем, с каким его давно знали. Меж тем владелец имени явно сменился.
Точно! Сменился! Отродясь Дормедонт Пафнутьич к артели близко не стоял, и никогда за все годы не сталкивался с ним Стах – а тут, распахнув дверь, аж упал. Впрочем, и Дормедонт Пафнутьич покачнулся - сынки под оба локтя батюшку подхватили. И осторожно на лавку усадили, притом, что прочитал Стах панику в шуринских глазах.
Происходило всё в уговорённом месте, на постоялом дворе, где каждый сам себе и гость, и хозяин. Так что от поклонов воздержались. Да и какие поклоны, когда тестюшка ещё при дверях зятька приветил:
– Ты, аспид?!
Стах спохватился и в руки себя взял.
– Вот те на! – усмехнулся горько, – чем же аспид?
Спокойно вошёл, не таясь. Молодцы так же по оба локтя от него большие пальцы за ремни заложили. Так что могли бы мирно договориться, кабы Лаван со всего размаху вепрем не попёр:
– Дочку родную, ирод, угробил! Я тебе дитя доверил, единокровное своё бесценное, которое любить и беречь тебе надлежало, а ты укокошил, зверь – и ещё пред глаза мне явился, злодейская душа твоя!
Так раскричался, что в дверь давай народ заглядывать. И то верно: старика впору пожалеть было. Стах понял с порога: сдал тесть. Хоть и не видал его почти два года – а горе в человеке всегда поймёшь. Значит, и впрямь любил… Ишь как…
Тестя Стах пожалел. Да и как не пожалеть? Никому отцова горя не пожелаешь. Но жалость жалостью, а вепрь – зверь опасный. Яростен, клыкаст, коварен. Чёрный зверь. Есть зверь красный, красивый, тот, что в артельском обозе: кунка, белка, рысь да лиса. Мягкость да ласка, блеск и перелив. А есть зверь чёрный, страшный: волк, медведь, лось да кабан. Из всех последний – хуже некуда. А у этого и вовсе клыки что сабли. И все про его, зятька любезного, душу. Повезло же в деле столкнуться! Заполошный, тесть пяди не уступит. Разве что сыновья спохватятся: понимают: мы ж и другие пути нащупаем, обойдём вас, останетесь ни с чем.
Оправдываться не хотелось, но слышит народ, пожалуй, ещё и караул кликнут. Следует ответить. Гназд широко перекрестился:
– Вот те слово, Дормедонт Пафнутьич – дочку твою никто не убивал, и грех тебе напраслину возводить. Уж и молва идёт, и есть свидетели, как оно случилось. В Проче, вон, подтвердят, которые тело видели. Сама она под обрыв спрыгнула, да кол зацепил. Тут уж – как Бог дал. А я ни при чём. Меня рядом не было.
– А с какой же стати кому придёт в голову с обрыва прыгать? – свирепо прищурился Лаван. – Значит, напугали её? Ты и напугал! Тебе позарез нужда от жены избавиться. На крале жениться.
– Да что ты городишь, почтенный тесть? – покачал головой Стах, – как я мог заранее предвидеть, что супруга в водяной подъёмник полезет? Услышала шум – видать, выбраться-убежать пыталась. Не знала, сколь скользко. Мы её в церкви отпели, похоронили, а кабы хотели скрыть – на месте бы закопали и следов не оставили.
Тут, опершись по-паучьи, Дормедонт привстал с лавки и зловеще процедил:
– Да зачем же тебе скрывать? Тебе скорей известить надо! Де, вдов и от жены свободен! Вот что тебе надо!
Сыновья с боков поддакнули:
– Ты ж и подстроил всё! А похоронами оправдываешься. И с Гназдами своими сговорился!
– Ну, семейка! – вздохнул Гназд. – Вам, что же, подробно всё рассказать, как дело было? Извольте! – он подошёл к дверям и настежь открыл, - заходи, народ! Все входите, сколько влезет! Рассказывать буду.
И рассказал. Всё доподлинно. И про свой брак. И про наличие девицы, на которой хотел бы жениться. Скрыл только, что девица Гназдова рода.

Как отнеслись почтенные обыватели к этой истории? По-разному. Никто, конечно, не одобрил наличие крали, но и не оправдал Лаванова обмана. И все без исключения пожалели искалеченную красавицу. Под конец согласились в один голос, что Гназды к смерти законной супруги непричастны. Да с Гназдами и вообще-то – кому охота судиться? Даже Дормедонт с сыновьями примолкли, только злыми глазами зыркали. Поняли: теперь пойдёт слух – отбивайся только. Так что обвинения Стах пресёк.
А вот что дальше делать? С озлобленным семейством не сторгуешься. Откуда только взялись, преемнички...
– Что с тем, прежним-то? – между прочим поинтересовался Стах. Лаван не почёл нужным смолчать:
– Другой зять, не тебе чета, перекупил у него, выгодно стало. Прогорел тот: больно добрый.
– А ты, значит, злой, – задумчиво покивал Стах. – Зря. Ты ж, поди, понимаешь, Дормедонт Пафнутьич, что куска лишишься, ежели мы отступимся?
– А куда ж вам отступаться-то, – усмехнулся Лаван, – раз подкатили? Тоже кусок из зубов.
– Да нет, Дормедонт Пафнутьич, ты не знаешь, – вздохнул Гназд, – у нас тропки проворные, товар справный, а вот ты будешь людей обижать – навернёшься. Неловко у тебя как-то получается. Больно напролом.
Лаван победно ухмыльнулся:
– Так я не чета другим. Я могу напролом.
– Что так? – нежно спросил Стах.
– А за мной сила стоит, зятёк дорогой, – припечатал тесть. – Есть на свете кое-что покрепче договора.
Народ из каморки к тому времени разошёлся, так что беседы с глазу на глаз уже пошли. И то верно: о силе за спиной не всем знать надо. Вот зятю – ему полезно: пусть поймёт своё место.
Зять понял. Отряхнул стопы:
– Твоё дело, Дормедонт Пафнутьич. Моё с твоим рядом не стояло. И не будет. Я найду брод. Однако ж любопытно, что за сила-то за тобой, больно тайная, на которую ты так надеешься?
– Изволь, зятёк: никакой тайны, – ухмыльнулся Лаван и лупанул по столу козырным тузом. – Хлоч стоит за мной. Слыхал про такого?
Стах аж вздрогнул. Некоторое время неподвижно смотрел на тестя. Потом откинулся назад и сокрушённо головой поник:
– Эх, Дормедонт Пафнутьич! – проговорил горестно. – В твои-то годы…
Не того, видать, ожидали отец с сыновьями. Не удержались переглянуться. И покосились на зятя: что с ним. Скорей всего, играется, как чёрт в райке, хотя нельзя не отметить: больно несловоохотлив. Так туманы не подпускают.
После продолжительного молчания Гназд с сочувствием оглядел семейство.
– Ты, тестюшка, давно ль с Хлочем-то видался?
Тон оказался таков, что у Лавана отвисла челюсть. Он озадаченно уставился на зятя и наконец осторожно пробормотал:
– На Крещенье.
– С Хлочем ли? – усомнился тот.
– С ребятами его… – поправился старик, не сводя с него глаз. Не сводил глаз и Гназд. Ибо боролись в нём противоречивые желания: предупредить либо нет бывшего родственника от опрометчивых шагов. Как любого человека, хотелось удержать от ошибок. Как лютого врага – бросить навстречу своей судьбе: пускай сам выгребает. Впрочем, и без слов намёк явно Лаван уловил, дальше его дело: верить или не верить. Вот и будет с него. Стах ещё раз обратился в памяти к тому, что увидел, своротив за заимке дверь и вбежав в избу – и, не прощаясь, пошёл из каморы.
– Всё. Прощай, Дормедонт Пафнутьич, век бы тебя не видать, – кинул через плечо. – Дело расторгаем, трудись, как знаешь.
– Погоди! – спохватился Лаван. – Ты чего про Хлоча-то…
Но Стах уже шагнул за порог, а, как известно, через порог ступив, не возвращаются. Зато выходящий последним артельщик ещё до порога обернулся – и смачно Лавану под ноги плюнул. Оставайтесь, мол, с таким добром, вот оно вам, самое-рассамое. На том расстались.
Расстаться с достоинством – похвально и утешительно, да только вслед за этим надо пояса подтягивать, жернова на себя взваливать и носиться, как угорелый. Вот, значит, какие предстояли Гназду заботы. Дело-то к весне. В распутицу на печке хорошо дремать да в полуха слушать: «Скоро сказка сказывается, да нескоро дело делается…» А ты по дорогам помотайся! Ты обоз толкни!

Но толкнул. Бог помогает. И есть на свете Жола Вакра. Не только краль на заимках учитывает. Подсказал и пути, и звенья. А те – возьми да и сложись.
Потом, когда жёрнов с плеч сбросил – Стах в семи церквах молебен заказал: не чаял, что сдюжит. Но зима задержалась – как раз настолько, чтоб в нужный срок полозья прошли. И справился молодец. Хотя почернел, отощал – аж ветер качает. И спроси тут невзачай – а кобылке-то каково? Девица, как-никак… Или не девица? Про то Стах ей вопросов не задавал. Обнял только за гибкую шею и по холке похлопал:
– Ну, что, сердешная? Устала?
– Иииааа! – взмахнула головой лошадка, и Гназд прочёл глубокую печаль во влажных очах. «Не девица, – понял он, – переименовать надо…» Всё-то вокруг него да около девицы-недевицы, и вот друг друга задевают, поминают, друг на друга указывают.
«А небось, сняла уж повязку Нунёха, и смотрит Лала на белый свет не из холщёвых глубин, а во всё своё сиянье глаз. И открыто кажет миру прекрасное лицо» – и в последнем молодец не сомневался. Но тронулся лёд, пошли реки, перекрыли дороги, Стах застрял невесть где – жди теперь. Потому и оглянулся.
– Иииааа! – кивнула кобылка. – Вот именно!
Вроде, места знакомые. Вспомнил Стах. Когда-то ведь ездил тут. И метель с пути сбила. И лепестки яблонь разворачивались.
– И не опали… – опустила ресницы кобылка. – Уж я-то знаю…
– И верно, Девка… – обрадовался молодец, – то есть – Недева, – поправился тут же. – Ведь это твои родные места. Здесь жеребёнком паслась да матку сосала, а? – смеясь, он почесал ей золотистую шёлковую шёрстку возле уха. – Заглянуть на хутор, что ль? Уважение оказать. Тебя показать. Вон ты какая, ладная да стройная. Куда нам в ледоход спешить? Вон, льдина на льдину лезет…

Не по постоялым же дворам неделю мыкаться – куда с добром к знакомому хутору прибиться: чай, семь вёрст не крюк. И пошёл Гназд путём, по которому столько лет не хаживал. И не узнаешь, поди, как вешки поменялись.

Нет, узнал. Хоть и поменялись. Лес, как человек. Меняется, а всё узнаешь в лицо, даже через годы. Потому к концу дня по лесной дороге, где ещё застрял среди ёлок снег, выбрался молодец к бревенчатому забору. Вот забора – да, его прежде не было: это, уж видно, племяш вкопал. Сам вышел на стук, всё такой же, угловатый, костлявый, похожий на крестовину – крестом руки так и распахнул:
– Ты?! – гаркнул, вытаращив глаза. Посмотрел пару мгновений – и, разом размякнув, радостно подытожил:
– Ясно! Ты! Тёткин полюбовник! Вот уж не ждал! Вот уж уважил! Вот уж память у человека! Ну, заезжай! – и ворота распахнул. Ворота, понятно, тоже новые были. Потому как – что ещё так скоро ветшает, как ворота?
Не ветшает другое… Нечто, чему Стах после всё искал и не находил названия. Да так и не нашёл. Махнул рукой. И в самом деле: чего зря голову ломать: было б тому название – люди и голов бы не ломали, а тут…

Ну, вот каково название, когда в избу входишь, и каждый шаг – сердца стук… или положишь ладонь на тёплую печь, а вместе с теплом прямо через пальцы в нутро входит нечто такое занозистое и рвущее, что был бы мамкин подол – уткнулся б и заревел… или оглянешься по сторонам, а будто марево – а это свет из оконца струится, так же как прежде, и облаком собирается, и плывёт то над столом, то над печью, и колышется вверх и вниз, и ты его знаешь – и оно тебя знает… и всегда знало, и будет знать: им, летучим, ни конца, ни края... Это облако и унёс с хутора Стах под полой тулупа да за пазухой, и никогда оно впредь его не покидало – облако без названия…

А в Токлиной избушке текла другая жизнь. Вполне уживаясь с облаками – покачивалась колыбель, и три бутуза пищали и возились то на полу, то на лежанке – да и где ни придумаешь: на лавке, под лавкой, за столом, под столом, за ушатом, за корытом – и всё это ползало, бегало и гремело. И ничего. Вполне одобрительно принималось. Чужая хозяйка с поду горшок на стол подала, ложки положила. Сидели гость с хозяином и чинно, и задушевно, неспешно кашу загребали, и квасом запивали, потому как пост шёл – и о жизни, прошедшей и будущей, складной и нескладной – разговаривали. И о кобылке. Ну, как же! Уж её-то не забыли! Сама она дремала в стойле, порой тыкаясь мордой в знакомый бок старой неуклюжей лошади с провисшей спиной и стёсанными зубами. Лошадь сквозь сон улыбалась остатками зубов и поглаживала дочку по спине то носом, то рыхлой отвислой губой. И было им тепло и хорошо.

Не ради ли кобылки заехал на хутор Стах? В самом деле, кто в печали утешит, как ни родная мать? А может, славного неотёсанного мужика навестить? Может, и так. Как-никак, племянник. Токлы племянник. Он да кобылка – всё, что от Токлы осталось. А ещё облако…

Переменчиво облако и воздушно. Пух душе, взлёт очам, плывущие лесные запахи звериному чуткому нюху… а ещё аромат тёплого жилья, аромат хлеба, аромат покоя… или китайских роз далёких цветущих садов… Пролетая над вечной землёй, облако кем только ни прикинется! Лошадкой, овечкой, медведькой, волчарой… а то и человеком… смешным каким-нибудь, чудаковатым. А порой стройный получается, складный. А порой и вовсе – мягкая податливая женщина с ослепительно прекрасным лицом! А каким – сквозь облако не разглядишь…

За столом, за щами, за кашей неспешно и спокойно рассказывал Стах хозяину про свою жизнь. Про невесту с ослепительно прекрасным лицом. Хозяин слушал и покрякивал, качая головой. А облако тоже слушало и обвивало Гназда теплом и негой, и совсем его закутало, так что спал он этой ночью, как в перине, и Лала была с ним, драгоценная его Лала, вот на этой печке. Ему ли забыть эту печку? Печка-то – одна.
Печка в избе, конечно, одна, но широкая, и они все рядком улеглись поперёк лежанки и пристроенных полатей. У трубы хозяйка с детьми, дальше – хозяин, и совсем уж у стены гость. Кажется, поскрипывала люлька, порой плакал ребёнок – Стах ничего не слыхал сквозь своё облако: до того сладко спалось. Поутру, глаза продрав, огляделся – тихо, славно. Будто по-прежнему. Во двор выходя, у двери задержался, засов пощупал:
– Ишь! Ещё цел! – отметил со счастливой улыбкой. Весело кивнул хозяину, – я делал…
– Ясно, ты, – важно пробасил тот. – Кому ещё-то… Живёт-здравствует, сносу нет, - и пошёл в стойло. Насыпав лошадкам овёс, огладил по крупу кобылку:
– Ну, что, золотая? В силу вошла? Хороша! В масть! Тётка вылитая!
Что делать? Привык детинушка с плеча рубить… Что речи, что дрова. Вон, во весь забор поленница сложена. А кобылка глянула на него через плечо – и улыбнулась. Во весь белозубый рот. А там и заржала. Уж так весело заржала. Прямо расхохоталась! И носом потянулась – сладко ткнулась в армяк.
– Ну-ну-ну! – прикрикнул на неё племяш, – не к тому ластишься. Ты у нас теперь ломоть отрезанный. Отдали молоду на другую сторону.
Высунув голову из двери стойла, кобылка посмотрела в небо, на нежные, розовато-рассветные облака, что сложились этим утром в тяжёлые кучевые груды. И шли, как могучие кони. И шёл среди них чубарый. Кобылка поникла головой, слеза блеснула на чёрных лошадиных ресницах.
– Покрыли? – деловито спросил Гназда племяш, похлопав её по спине.
– Не разберёшь… – пожал плечами тот. Хотя – чего уж сомневаться… Но заглянул в лошадкины глаза – и язык прикусил: деликатная дамочка.

Всю следующую неделю они с дамочкой хлюпали сырыми рыхлыми путями, одолевая половодья. Что делать – дело на месте не стоит, и всегда его хватает про нашу душу. Одно за другим, друг за друга цепляются, рвут на части, поди, поспей в один присест, да во сто мест… Потому в родных пенатах Стах оказался куда раньше, чем в далёкой Нунёхиной деревне. Да так как-то нежданно-негаданно, потряс головой, сбросил оторопь – и глазам не поверил: вот она, Гназдова земля! Ещё пару вёрст – и засека мелькнёт. Ну, как тут можно мимо проехать?
Дома он сто лет не бывал. То есть год с лишком. И думал – не видать уж ему милого порога, не обнять матушку с батюшкой… Не говори: крепко нашкодил, только и хоронись от семейного гнева. Но теперь всё изменилось. Теперь – чего бояться? Пасть в ноги, повиниться – а там и невесту привезти… Всё простит блудному сыну любящий отец.

Однако не без робости предстал младшенький пред родителем. Уж так сложилось. «Почитай отца твоего и мать» – и детки, со младенчества до седых волос, от отчего взгляда испытывали невольный трепет. Дрогнул и Стах, склонив повинную голову.
– Здрав будь, батюшка Трофим Иваныч, – проговорил тихо. Отец встретил его на крыльце. Вышел на скрип открывшихся ворот – да так и застыл, не сводя глаз.
– Будь здрав и ты, Стах Трофимыч, – задумчиво промолвил наконец. – Давно не захаживал.
Молодец бухнулся на колени, лбом в землю ударился:
– Прости, батюшка.
– То-то! – возвысил голос отец, и давай пенять горестно, – кабы ты изначально слушался… чего натворил, а! вон, как судьба проехалась… стыдно людям в глаза смотреть… – и пошёл бурчать, тише, да горше, – теперь делать нечего… какая ни есть девка, а замуж возьмёшь… но, год, не год, выждать надо… к Покрову привезёшь… а пока в страду поработай…
Стах, который намеревался вскорости рвануть к Нунёхе, посмел заикнуться:
– Да я, батюшка, к невесте хотел… Как она там без меня?
– Туда Зар ездит. А тебе незачем. Ты не брат, не сват, а срам сказать, что.
– Жених, батюшка, – осторожно поправил сын.
– Вот под венцом и успокоишься, – отрубил отец.
И вразумлять принялся:
– Семья растёт, землёй разжились, братья год без тебя мыкались, а ты опять отлынивать? В работы ступай! Тебе, болезный, оно полезно! – и вздохнул, – хватит, вставай с колен. Кнутом бы попотчевать, да так изболелась душа, что не до кнута. Иди в объятья!
Стах вскочил и на шею кинулся – батюшке, а там и за плечом его стоящей матушке, вот уж кто приласкал без всякой строгости, пожалел да по склонённой голове погладил ласково, и впрямь бы уткнуться в подол да поплакать всласть, но давно уж, как в детстве, не плачется…

Братья, как водится в горячее время, все дома были. К вечеру собрались за родительским столом – шевельнутся негде.
И Василь тут. Стах на радостях крепко обнялся с ним:
– Ну, как ты, что с ногой-то? Ступаешь, али нет?
– Да так… – усмехнулся тот и поморщился, – подволакиваю…
Василя ещё к Пасхе привезли. Зар да Фрол. Откланялись Нунёхе, отблагодарили, а сам он со старушкой аж загрустили при прощании: так свыклись. Однако, душа рвалась домой – и дорвалась. Сидел теперь родителям-жене-детям пасхальный подарок на лавке, в поле пока не работник. Так что Стаху за него следует.
На Василя народ уже налюбовался, а на Стаха пока нет. Так что родня и соседи заглянуть норовили. И, конечно, тётка Яздундо;кта. Куда ж без неё? Как ни тесно было за столом, а ей-то место нашли. Да почётное.
– Ох, ребята! – подпершись, закручинилась она на Василя и Стаха. – Всё вам, невесть где, летается. Сидели б дома – целее были б.
Но чуть позже заворковала уже по-иному:
– Что, Сташику? Овдовел наконец? Вот ведь лихо на твою голову! От неё, говорят, и церковь сгорела… Но ты тоже хорош! С кралями связался! Они, крали-то, до добра не доведут… Тебе вот жениться надо, по-хорошему. Вон… на лавочке сиживал с сестрицей Азарьевой… Как же? Помню… Вот, и проси Зара – пусть привозит, пока другие не сосватали… Куда он её отправил-то? Ась? Васику? Куда дружок сестрицу-то увёз? В монастырь, вроде, пожить?
– Да не помню… – угрюмо буркнул Василь и опустил голову. И тут открылась любопытная вещь. До сих пор не хватились Гназды сбежавшей со двора девицы. Не зазвонил братец в колокол – стало быть, всё в порядке. Ему виднее. На вопросы что-то пробормотав, отмахнулся – ну, и пожал народ плечами, ну, и отстал, ну, и утешился бабьими домыслами.
Ложь порождает ложь. Как поветрие. Зацепило в одном – и пошла зараза. Всё собой заполонила – и тесно с ней на свете. Не той теснотой, как за семейным столом у Гназдов, а злой да постыдной, от которой кровь в лицо бросается. И наблюдательная тётка эту кровь уловила. Но ничего не сказала: чего в чужих душах топтаться? Да и не без её вины примазалась к ним эта ложь. И не они её породили.
Эту ложь Стах и пресёк с огромным удовольствием: пора ж её, наконец, кончать: сколько ж можно-то!
– Всё верно, тётушка! – расцвёл широкой улыбкой. – Я уж Зара упросил.
Братья осторожно переглянулись. Ни слова про то не обронили за всё тяжёлое время, точно боясь коснуться. Ни они, ни Зар, ни сам он. А тут вдруг взял да срубил с плеча.

– Надо ему как-то сказать… – уже после, то и дело с глазу на глаз, толковали промеж собой братья. – Он, похоже, не знает… Подготовить надо… А то дёрнется, как увидит… Жениться-то он женится, куда деваться, но… А может, девка сама отступится? Куда теперь с таким лицом?

Лицо они уже видели. Мужественно собрались с силами – и ни один мускул не дрогнул, хотя душа слезами умывалась. Пред ними зияла могила прежней красавицы. Пока Лала носила повязку, они напряжённо ждали и надеялись – как встретили без повязки – руки уронили. Грех молвить худо про покойников, но ведь ведьма, ох, ведьма, поздно Господь прибрал её! Надо ж такое сотворить! Что ж так не везёт-то меньшому, горемычному!
И во всё пахотное время, нет-нет, да и приступали – рвали ему душу:
– Ты, малый, уразумей, что красота в прошлом. Ко всему привыкаешь. Да и что в ней, в красоте? Смущать, разве… Красота – она и вянет быстро. Рано ли, поздно, а кончится. Да и будь она трижды красота – а приглядится. Надоест.
– Да что вы мне говорите-то, братцы! – негодовал молодец. – А то я не знаю, какая у меня невеста?
– Да что ж ты неразумный-то? – терпеливо втолковывали ему те, – лицо-то изменилось. Не прежнее. Можно и обознаться. Поедешь когда – осторожней будь. А то примешь… за соседку…
Не ведали про облако.
Повести | Просмотров: 691 | Автор: Татьяна | Дата: 06/09/16 22:24 | Комментариев: 0

«Трав медвяных цветенье»
_____________________________________________________________________________________________




Вороном Гаафа кружит,
Рыщет, словно волк в лесу:
«Если не вернёте мужа,
Заклюю и загрызу!»

Зачем он, нелюбящий, Гаафе Дормедонтовне понадобился, она бы толком не ответила. Ну, вероятно, самолюбие тут первой причиной. Очень хотелось не хуже других статься. Шипенья да хихиканья за спиной порядком злили. Потом – не привыкла дочка Дормедонтова своё добро упускать. Не столько добра-то не жаль, сколько – другим бы не досталось.
И ещё тут кое-что было…
Когда-то, под свадебные ликованья, из-под тройной фаты, украдкой любовалась она сидевшим рядом парнем. И тот взгляд, какой он обращал на неё, тогда ещё якобы-Агафью, полный восторга и восхищения, и тот поцелуй, даже сквозь три слоя кисеи, она потом часто вспоминала наяву и во сне. И чем больше вспоминала, тем больше ненавидела. А чем больше ненавидела, тем больней да ярче вспоминала. Сестрице-капризнице только и дивись: как та сдала его без сожаленья? И, презирая за это сестру, порой ощущала к ней расположение: всё ж, та – ей, Гаафе, молодца в мужья определила. В то же время, печалясь о влюблённом взгляде, на сестру ж и гневалась: из-за той сны да муки… Ещё и подбоченивается, гадюка! А главное – единственный мужчина, который наградил Гаафу столь обожающим взглядом – той, стерве, посылал его. Вот за что задушила бы!
Задушить мечталось и единственного мужчину. Порой. А порой – залучить его в горницу о ста запорах. Да не выпускать. Ну, не любит. А – возьмёт да привыкнет. Всем известно: жена не пряник – хлеба ломоть.
И теперь вот настал срок, когда такое возможно. Мешалась только бесстыжая китайская роза, вроде тех, что у Агафьи в саду росли… В прошлом году Гаафа со сладким чувством растоптала такую… И ныне будто заново ощутила, как со слабым хрустом ломаются лепестки, лопается тугая серёдка, в кисель размазываются тончайшие прожилки… Вот так надо с лютым врагом!

Всё это старшая Дормедонтовна обдумывала, пока за столом судили-рядили о Гназдах, да о Жоле Вакре, да крале на заимке. Вдруг поверилось в возможное счастье – и как поверилось! Родные-то – слегка да на глазок прикидывали: выгорит ли ещё… может, так, а может, иначе… Но для отвергнутой страдалицы «иначе» – даже не возникло. Сам собой бесследно таял в воздухе и заглушался громовыми раскатами звук голоса, который дерзал помянуть это слово... Что делать: завлекают порой странников золотые дворцы в лазурных маревах…

– Расскажи мне поподробней, братец, – подсела она после обеда к Дормедонтычу-среднему, тому самому, с попорченной рукой, – как ехали вы от зимовья лесного, что там за путь, что за вехи?
Брат сестрице не отказал, с важностью порассказывал, где-что-как-куда. Сестрица ещё вопросов позадавала, туда-сюда-вкривь-вкось. И – всё выпытав, всё разузнав – низко братцу родному кланялась и благодарила многословно.

Отблагодарив, надолго задумалась. А в конце недели к батюшке подобралась:
– А? Батюшка! Ты вот перстень с печатью разве что в баню с пальчика сымаешь, да и тогда в заветный ларчик прячешь – глянь, как потускнел без уходов да стараний. Ты бы дал мне на денёк до завтра – я б тебе начистила, за версту будет сверкать, а, батюшка!
И умильно голову так и этак наклоняла: просить-то Гаафа умела. Умела и уговаривать. И уговорила: дочка ж единокровная, дитятко небалованное. Подумал-подумал Дормедонт Пафнутьич – да и снял кольцо с толстого заскорузлого пальца:
– Держи, дочка! Только смотри – никому чтоб... Вернёшь поутру.
– Не сомневайся, батюшка, – ещё ниже, чем брату, поклонилась Гаафа – и ручку отцу чмокнула. Ни слова более не проронила.

Отец был не помощник. Никогда тревожного сердца бы не понял и с тех пор, как от зятька пострадал, против Гназдов открыто лезть остерегался. Как и оба братца. Была мысль к Агафьиному супругу с тихим предложением обратиться, тот не пуган и на девок падок, вот его можно было бы прельстить китайской розой, лишний раз с гадкой Гаткой поквитаться, но поди, знай, как он дальше себя поведёт. А вдруг заступаться начнёт за сучку? Так что поддержки кующей своё счастье соломенной вдове ни от кого не было. Приходилось изворачиваться самой. А девкой уродилась она сообразительной и неробкой, потому и лошадку с санями выхлопотала, и денежками разжилась и умело приладила: ни одна душа не обнаружит. Да и грамотку выправила…

Понимала законная половина, чем муженька встряхнуть, аж подбросить. Сердце подсказывало, а разум уверял, что китайская роза тут же заняла бы её место, случись тому освободиться. Расклад этот представлялся жутким, пугал и приводил в ярость: не ей, верной честной супруге, такая участь! Но войну разожгло слишком всерьёз, в такой войне снарядов не жалеют. И в главную цель посылается мощнейший. Выбирать не приходится.
Однако произносить ужасные слова, а тем более писарю вслух, да ещё в суеверном страхе – всё это столь болезненно, что воительница несколько дней оттягивала роковой миг. Пока не пришло в голову: а почему страдает именно она? Пусть и заодно бы сестрица, заносчивая вредина. Вполовину меньше придётся бояться: мало ль, о ком из них речь? И сразу внутри пламешек сверкнул: вот оно, верное решение! Вот снаряд, что разнесёт покой муженька в столь мелкое крошево, чтобы ровнёхонько да чисто устелить ему путь от зимовья. Только поманить вестью, а в руки не дать!
«Ну, вот как муженёк отзовётся на смерть законной супруги? – рассуждала супруга сама с собой наедине, отвратясь от всего мира. – Кралю подхватит - да под венец. А вот когда это ещё вопрос, когда выяснить необходимо – тут один узнавать бросится. А девку свою на всякий случай в убежище оставит: а ну как от родственничков удирать придётся».

Так, сяк повертела Гаафа эту мысль – и понравилось ей. А пуще всего понравилось, когда писарю наказывала: просто «дщерь», а какая – неважно. Писарь соседнего села денежку получил, да и дщерей не знал. Зато Дормедонтовна при словах «почила в бозе, отойдя в мир иной» не себя в гробу воображала, а любимую сестрицу.

Замужнее положение давало старшенькой некоторую самостоятельность. Потому, заранее никому о своём отъезде не сообщая, оставила она возле подушки другую грамотку, в коей признавалась, куда поехала. На всякий случай. Навещу, мол, муженька на заимке. А то что-то совсем забыл меня.
И рано утром, ещё до света, запрягла она лошадь, свалила в небольшие санки собранный накануне мешок и в ворота выехала. Вернулась, слегу в пазы вставила, посмотрела на родные окна – а прощаться-обниматься в Лавановом семействе было не принято.

Два дня смелая девка от рассвета до заката в пути провела. Два дня плыли по обе стороны то пустые снежные равнины, то занесённые метелями леса. Курить трубки в пути Гаафа не привыкла, потому заранее в санях устроила глиняную печурку, куда по мере необходимости совала запасённые накануне полешки, порой поновляя потраченное. На ночь остановилась на постоялом дворе, о каком заранее братца порасспросила. А чего не порасспросить за праздным разговором? Путешествуют люди, чужие места любопытны, а Дормедонтычу лестно бывалым да знающим покрасоваться – он сестру не заподозрил. Может, про отъезд узнав, ещё сообразит, а пока – нет.
Рано или поздно – добралась Гаафа до села Прочи. Это последний рубеж был. За ним – деревеньки там-сям, а дальше пустынная дорога. Страшновато. Помнила девица, как, по братнину рассказу, завыли волки… в может, и не волки… Но так же помнила Стахов взгляд на свадьбе и жадный поцелуй, молодость свою погубленную, смешки соседские – и решила: чего терять? Её будет муженёк. При второй-то встрече, когда сильными руками, легко, сколь она ни упиралась да ногами ни брыкалась, молодец её к коновязи приторачивал, и она в этих самых руках бесправным кулём себя почувствовала – почувствовала и нечто такое, что залучить к себе эти руки показалось важнейшим делом. Таскает, небось, кралю свою, не ленится, на руках на этих: ах, роза-незабудка, лебедь-цапля-гусь! На вертел бы того гуся, да косточки обглодать!
И до самой Проченской артели мысленно глодала Гаафа эти косточки…

Едва прибыв в гиблое захолустье, быка за рога она ухватила сразу. Так получилось. А к получению ещё на подъезде Гаафа приготовилась. Бороду она смастерила дома, частью из хвоста гнедой кобылы, частью – сивого мерина: братец Жолу Вакру видывал и обличье описал. Близ артели оставалось только разрезанным чесноком щёки намазать да заготовку прилепить. Задышала Гаафа сквозь бороду и подумала: хорошо мужикам по свету ездить: и щёки не мёрзнут, и воздух в глотку не прямым потоком прёт, а в волосе задерживается, согреваясь. От дыхания тут же иней осел на усах, так что когда возле самых изб мимо деловито протопал подросток в явно великоватом тулупе, с любопытством глянув на заснеженную фигуру в санях, накладка выглядела, будто приезжий родился с бородой.

Голос у Гаафы был низкий и глухой. Да ещё охрипла с морозу. Так что ничего получилось.
– Слышь, парень, – окликнула она паренька. Тот обернулся. «Глаза честные, – безошибочно определила Дормедонтовна. – То, что надо».
– Где тут Гназда, Стахия Трофимыча найти? – спросила негромко. – Письмо ему важное. Тесть пишет, дочка померла».
При последних словах уже второй раз внутри ёкнуло, а душа будто руками закрылась. Но приходилось стискивать зубы. Отчего голос заколебался и стал ещё глуше. И вполне уместно: дело нешуточное: померла вот…
Мальчик проникся.
– Это к Харитону Спиридонычу надо, – проговорил озадачено. – Вон в той избе. Он всё знает.
– Отнеси письмо, – со внезапной властностью потребовал гость. – И пусть поторопится.
Парнишка растеряно взял в руки протянутую грамоту в вощёном холсте.
– Скажи, привёз Жола Вакра, – пояснил незнакомец, подавая монету.

Далее, убедившись, что мальчишка направился в названную избу, Гаафа загнала лошадь за угол сарая, и оттуда посматривала. Время было около полудня, и в предположениях она не ошиблась: из избы вскоре вышел мужик. Помедлив на крыльце, он оглядел широкий двор, задумчиво повертел в руках заветный вощёный свёрток – и сунул за пазуху. Потом стал запрягать коня.
Вскоре полозья широких саней отметили направление. Впрочем, Гаафа его и без мужика знала.
С трудом и болью отклеив бороду, она попросилась на постой к местной стряпухе. Та несколько раз показывалась из крайней избы, и девка из укрытия приглядела старушку. Пришлось попрепираться на пороге.
– Чего тебя сюда принесло? – хмуро зыркнула бабка. – Чего тебе здесь делать? Езжай своей дорогой, в Проче заночуешь.
– Да уж пусти до завтра, – умильно уговаривала гостья: уговаривать-то умела. – А вдруг с пути собьюсь? Вдруг ночь метельная?
Окончательно решила вопрос солидная мзда.

Метель и правда выла всю ночь. В тёплой избе переночевав, и духом, и телом собравшись, на следующий день Дормедонтовна неспешно вознамерилась в дорогу. Старуха торопила:
– Ты, милая, что-то завозилась. С рассвета до заката время – золото. Тебе золота, гляжу, не жаль.
– Отстань, бабка, – лениво отмахнулась та. – Сама знаю, когда мне и куда.
И куда поехала – бабка только глаза вытаращила. В лес глухой! Чего ей там понадобилось? Вот волки-то заедят… Заедят!

Волков Гаафа боялась. Но днём волки не так страшны, а до ночи ещё далеко. К тому же в печке раздула она потухшие угли, а в санках смольё запасла. И пока ехала известными просеками под громадными снеговыми елями, у печки грелась. Правда, с половины пути подбрасывать хворост перестала. Меркнущие угли ещё долго дымили и утихли только к самому зимовью. И к сумеркам. Путешественница с трепетом вообразила, как неисчислимые волчьи стаи подбираются к тыну, к лошади, к саням. А ну, как не выгорит намеченное? Не пустит девка на порог? Всё могло случиться. Законная супруга рисковала крепко. Но и отгоняла пугающие мысли от себя весьма решительно. Волков бояться – в лес не ходить.

Лошадь оставила подальше от зимовья, за деревьями, что б от ворот не видать. От ворот же с удовлетворением отметила свежий след полозьев, который уводил в противоположную сторону. Немного помедлила у ещё не остывшей печки. И только когда совсем стемнело, вздохнула, крестясь – и потащилась к чужому жилью.

Щенок залаял, когда она ещё на подходе была. Шагов она не смирила, и тот выскочил из-под калитки, возмущённо прыгая и заходясь на все собачьи лады. Но был он дитя дитём, кусаться толком не умел, и Гаафа, в шубе, крепких валенках и с палкой, успешно противостояла ему. Зато щен дал повод ей заголосить слёзно:
– Люди добрые! Спасите! Заел совсем!
Сквозь лай услышала она, как стукнула дверь, раздался женский оклик:
– Нельзя! На место!
Страж подчинился, было, хозяйскому голосу, но преданное сердце неудержимо влекло на подвиг, и он выскочил снова.
– Нельзя! – разгневалась хозяйка. Псина снова подчинилась – и снова рванулась.
– Ах, ты не слушаешься?! – не на шутку возмутилась та. – Запру.
Вслед за чем грохнула дверь сарая, и лес огласил собачий скулёж.
Гаафа почти прилипла к забору – слушала, но не слышала ничего, кроме скулений. Уже стояла непроглядная темень, и только над воротами слабо светился морозный воздух – вероятно, сюда достигал свет окна. Ни шагов, ни шороха. Будто и нет за тыном никого. Скиталица озадачено ждала: не могло ж хозяйку не растревожить, кто там у ворот. Выйдет.
Без печки стало зябко. Гаафа потопала, похлопала, похныкала.
– Люди добрые! – крикнула снова. – Помогите! Пропадаю!
– Что тебе, – сразу отозвалась стоявшая за калиткой Евлалия: в надвратное оконце смотреть не имело смысла.
– Заблудилась я! – надрывно возопила путница. – Думала, засветло дойду, а что теперь делать? Ночь. Мороз. Не зги не видать. Зверь бродит. Пропаду! – она горько заплакала: умела.
Кто не знает: бес, дабы погубить, жалобным да беззащитным прикидывается. И не всякому распознать удаётся дьявольскую искру в залитых слезами глазах, адский запах среди хвойных лесных ароматов и смолистых дров в жаркой печке. Ну, как можно оставить измученную женщину замерзать под забором, когда на много вёрст вокруг снег да снег!
– Как ты попала-то сюда? – осторожно спросила Лала.
– Как попала?! – придала отчаянья голосу измученная женщина. – Да в Прочу шла, от Веви. Тропку мне указали, чтоб скорей. И надо ж было сбиться! Где ошиблась, не поймёшь…
Измученная женщина недурно в названиях местности поднаторела. Пред путей не ведавшей Евлалией у неё оказалось преимущество. Хотя такие названия, как Вевь и Проча, мельком от Стаха та слышала. И содрогнулась, представив себе, как шла бы одна через лес из неведомой Веви в незнаемую Прочу. И как её застигла бы ночь… Жутко.
– Мне отпирать не велено, – всё ещё колебалась она. Хотела предложить бедолаге собрать сушняк, и кинуть ей горящую головню: пусть разведёт костёр, но вспомнила, что давным-давно сушняк вокруг весь подобран, а мороз таков, что и костёр не спасёт.
Страдалица всё плакала за тыном. Не кричала, нет. Бормотала, покорно и скорбно, но так, что б хозяйка слышала:
– Где ж видано, чтоб человека на смерть обрекать! Как можно путника не приютить? Креста, что ль, на людях нет? – и вновь добавляла надрыву в голос:
– Ну, кто тебе отпирать не велит? Зверь он, что ль? Ну, умоли ты его! Я в ножки упаду! Послужу-отработаю! Всю жизнь буду Бога за вас молить. Какая от меня беда? Лишь до утра бы перемочь, уйду со светом. Ведь ты завтра мёрзлое тело под воротами найдёшь, подумай!
Лала не устояла. Да и кто б устоял? Конечно, одолевали мысли, что уж больно совпали события: не успел Стах уехать, тут же гостья на порог. Притом вопрос-то решался о жене. Женщине. Смекай! Часто ль женщины бродят по лесам? У Лалы уже был пример, упреждающий доверчивость. Однако совпадения случаются, по себе знала. Нельзя всё и всех подозревать…
«Бог поможет! – решила она. – Случись чего, мы на равных. Буду настороже. До утра не посплю. Ведь если погибнет из-за меня – по гроб и за гробом покоя не будет!»
Перекрестилась – и отперла калитку:
– Что ж, заходи…
И привалившаяся к калитке Гаафа, порядком замёрзшая, мешком бухнулась ей под ноги. Евлалия (с колом в руках: для нежданных оборотов) убедилась, что та одна одинёшенька. Без коварной подмоги. Пронзила жалость к бессильно упавшей бабе, которая совсем закоченела и чуть жива. Потому, отмахнувшись от опасений, Лала подхватила её под руку и помогла подняться.
– Ну, пошли, пошли в избу, – заботливо потащила за собой. И впрямь ощущая потребность в заботе, Гаафа с трудом переставляла застылые ноги. Щенок скрёбся в сарае и тоскливо взлаивал.
«Выпущу его, когда эта заснёт», – решила Лала. Она иначе не называла про себя свалившуюся ей на голову проблему. Хотя в сенях имя спросила:
– Кто ты, как тебя звать-то?
Уже протекая через едва приоткрытую, дабы сберечь тепло, дверь в избу и чуя блаженные потоки, Гаафа даже не запнулась:
– Настасьей…
Ещё дома она сочинила легенду. Слыхала от братца, что недавно помер в Проче мужик, небогатый на злато, но богатый на дочек – вот одна из дочек и пригодилась. Как и ожидалось, хозяйка про таких и вовсе не слыхала. Да и что она может слыхать на своей заимке… Лишь раз законная жена взглянула в упор на незаконную. Та отвлеклась зажечь свечку от углей, и гостья подгадала миг. Рассматривала страстно и свирепо: вот, значит, какова ты, китайская роза… Что за лепестки у тебя, что за листья… Глазки, губки, щёчки… Краше Агафьи будет. Ну-ну…
Далее сидела в опущенной головой, прижавшись к жаркой стенке печи, с видом сонным и мученическим. И то сказать – натерпелась девка… Лала борща ей налила, сала отрезала: ешь, горемычная. Та и хлебала, дрожащей рукой поднося ложку ко рту и постанывая при каждом глотке. Платок закрывал голову и часть лица, особенно щёку, где глубже и уродливей проходил шрам: по шраму могла хозяйка догадаться… но не догадалась: никогда Стах не описывал ей лицо супруги. Да и не помнил-то его толком. Осталось только смутное ощущение страшного.

Что гостья собой дурна, Лала видела. Это тоже добавляло каплю не в добрую чашу весов «друг или враг». Хорошие лица душе приятнее, но главное другое: она знала, что жене Стаха далеко до красавицы. «Но мало ль на свете некрасавиц? – потянуло вниз чашу добра. – Да и безумие: бабе, одной, заехать невесть куда и чуть не замёрзнуть! Кто на это решится?»
В конце концов, добро пересилило. Лала уже спокойно хлопотала у печки, а потом, накинув короткую шубейку, села прясть: накануне Харитон привёз давно обещанной волны от осенней стрижки. Ленивый разговор, однако, не клеился. Только поначалу, когда Лала сняла шерстяной платок и повязала тонкую косынку, гостья кивнула на две её косы:
– Замужем?
– Да, - легко и беспечно обронила та. В Настасье почудилось глубинное движение. Но слова пошли вполне обиходные:
– А что мужа-то не видать?
– Уехал, – пришлось признаться Лале. – Но скоро приедет, – добавила она поспешно.
– Ну, конечно, приедет, – где-то далеко и почти незаметно в голосе скользнула едкая насмешка, которую, впрочем, разом смыл горячий словесный наплыв:
– Как тебя зовут-то? За кого мне Бога молить?
– Евлалия… – молвила Евлалия.
– А мужа? – живо поинтересовалась Настасья.
– Стахий…– улыбнулась та.
– А по батюшке?
– Трофимыч.

Ну, что ж? Ты на верном пути, верная законная супруга Стахия Трофимыча! Вот как надо счастье ковать!
Далее беседа сошла на нет. Устала гостья. Да и проболтаться опасалась. Потому неопределённо мычала на неназойливые хозяйские расспросы, притулившись на лавке за столбом, на который опирался угол печи, и клевала носом. Лала посмотрела на полусонную – и притащила из сеней ветхую шубу, какая ещё от старого охотника осталась. И мешок сена под голову.
– Настасья, – позвала, – ложись-ка, я тебя укрою…

Гаафа отвела глаза, чтобы скрыть злорадство: давай-ка, дурочка, давай! Попрыгай вокруг, да послужи… пока ещё можешь… Пробормотав положенные слова благодарности, она с удовольствием уткнулась в сенной мешок и смежила глаза: почему бы чуток и не отдохнуть? Лишь время от времени незаметно поглядывала из-за гладкого тёсаного столба, нащупывая за пазухой приготовленную верёвку.

Вскоре Лала потеряла бдительность. Гостья ровно дышала и явно спала. Да и сколько ж можно подозревать её? Хоть и стреляным воробьём Гназдушка была, но о людях по своей природе судила. Природа же перепала добрая да доверчивая. Решив не спать при посторонней, она ещё тянула кудель, но потом вспомнила про щенка: надо бы выпустить.
Свеча оплыла, Лала сняла нагар и подошла к печке пошевелить угли. Именно тут она допустила ошибку. Поставив кочергу в угол, она в задумчивости загляделась на вспыхнувшее пламя, отчего задержалась возле самого столба, за которым посапывала мнимая Настасья. И невзначай к нему спиной повернулась…

В первый миг она просто не поняла, что случилось. Её с силой дёрнуло назад, она стукнулась затылком. Потом сообразила, что притянута за косы. Их продолжали яростно закручивать, и голову пронзила боль. Злодейке очень кстати сучки пригодились. Те самые, на которые Стах, придя из лесу, тулуп вешал… Теперь за них зацеплены оказались туго заплетённые и перевитые лентами длинные волосы. Крепче волос каната нет. Гаафа связала их надёжным узлом и заготовленной верёвкой захлестнула шею.
– Ну, что? – пришипела со сладострастным всхлипом, – замужняя ты наша… вот и пригодилось твоё замужество!
Конечно, Лала пыталась дотянуться до девки руками и ногами, но поди, ущеми врага, который за спиной, да ещё защищён столбом. Очень быстро Гаафа подловила её и скрутила запястья да щиколотки:
– Не рвись зря, – посоветовала снисходительно. И выбралась из-за столба. Подошла не таясь, встала перед облапошенной женщиной. Подбоченилась, что твоя Агафья: теперь могла себе позволить.
– Ну? – усмехнулась пока ещё сдержанно, – отлюбила, роза китайская?
Лала в ужасе смотрела на неё.
– Настасе… зачем? – пролепетала, всё ещё не веря.
– Да какая я тебе Настасья! – воскликнула та, наконец-то отдаваясь воле чувств. – Неужто не поняла, кто я!
Лала поняла. Сразу поняла и что понапрасну Стах, окрылённый с надеждой, уехал, и кому это нужно было, чьих рук дело. И ужаснулась: решиться на такое!
Но Гаафу уже несло по кочкам:
– Значит, муж, говоришь, твой? Чужого мужа залучила, красотка? Думала, помру, тебе уступлю? Да я, тварь, знаешь, что с тобой сделаю?
– Ну, зачем он тебе? – попыталась вразумить её Лала: надежда, пусть и зыбкая, не оставляла. – Ведь он не из-за меня тебя покинул…
– Может, и не из-за тебя, – продолжала усмехаться законная жена, и, вдруг сообразив, вспылила, – да твоё какое дело! Тоже ещё судить взялась!
И рявкнула:
– Из-за таких, как ты, бросил! Из-за красивеньких! Кабы вас, красоток, не было, знать не знал бы про вас, никуда бы не делся! Всё было бы, как у людей… – хлюпнула она носом, но тут же на перепуганную Лалу оскалилась, – а ты чего улыбишься-то, розочка? Вот за то, что розочка – за то и получай! И пусть он полюбуется…

В последние мгновение она всё же задержала взор на ненавистном лице, черты которого природе угодно было довести до совершенства, придав ему прелести и свежести всех цветов, листов и юных побегов, когда-либо радующих добрых людей.
Кабы не взглянула – может, и не с таким бы жаром охватило душу яростное пламя. Но теперь не нашлось ему ни пределу, ни удержу.

Благоверная супруга схватила кочергу. Отчаянный крик Лалы сотряс дом: та с размаху несколько раз ударила её по лицу – и удовлетворённо услышала, как хрустнула кость. Нет, убивать она не собиралась. То есть убила бы, и с наслаждением, но это нарушало замыслы. Не стань крали – Гназды вполне могут на мужика рукой махнуть: кому он помеха тогда? Тогда не видать его поклона Лаванову семейству. А вот когда пред своими виноватый, да ещё сам увидит, что́ у него теперь вместо красавицы, и за какие яхонты гонения терпит – разом отвратится да спохватится. Она, Гаафа, постарается сучку разрисовать! Ярче себя! Только б не убить невзначай… Но язык ей надо припечь, чтоб не болтала…
Девка пошарила глазами, заметила под лавкой тесак – и, загребя его, наотмашь полоснула по прекрасному лицу. Как её саму косой когда-то…
– Ори-ори! – подбодрила истекающую кровью жертву, деловито вытаскивая из огня раскалённую кочергу и прикидывая: сперва поперёк тонкого носа, а после в кричащий рот. – Тут на сто вёрст ни души.
И ошиблась.
Вопли смолкли: на время Бог избавил Лалу от боли и потрясений, она потеряла сознание. Но тишины не последовало: затрещала подсаженная снаружи дверь. Чего карательница меньше всего ожидала… Увлеклась очень.
И очень испугалась. Пыточные железа выпали из рук. Не до розы. Кто бы ни ломился снаружи - надо было спасаться. Изба сразу показалась невероятно враждебной. Огонь шевельнул языки уже в сторону законной супруги. И кочерга злорадно примерилась к её, пусть не тонкому, но вполне чувствительному носу… Гаафа заметалась. Окна и без прикидки явно малы, к тому ж, снаружи на каждое для тепла накрепко приморожено по куску льда. Нечего и думать пролезть. Но есть ещё вторая дверь. И без замка. В какую клеть ведёт?
Куда б ни вела – не до капризов: сейчас и в выгребную яму забьёшься. Вон орут. Сто глоток: «Лалу!» Того гляди, створки слетят. Гаафа понимала, что бывает за Лал…
Летели мгновения. Летели створки.
Пока не упали, она успела откинуть войлок, распахнула дверь и бросилась в обледенелый лаз.

Мужики ворвались в избу. С ними не ворвался холод: он уже разгуливал по горнице, струясь из распахнутых крылец для подъёма воды. Со столба возле печки свесилось недвижное тело. То, откуда быстрые кровавые ручейки бежали по груди на подол и закапывали доски пола, нельзя было назвать человеческим лицом.
– Лалу! – вскричали разом – и смолкли. Так хотелось не верить глазам.

Ещё возле чужой лошади, когда ошарашено замерли они, пытаясь связать события и Жолу Вакру, а Стах уже стегнул коней - мягкую тишь леса пронзил истошный крик. Не мог так кричать человек, тем более женщина – но кричала. И снега, и громады дерев точно взорвались этим воплем. Пока товарищи донеслись до зимовья, перемахнули через тын и высадили дверь – жуткий вопль с короткими перехватами, то и дело доходящий до визга, не прекращался.

Дальше действовали быстро и слажено… Конечно, в первый миг все к Лале рванулись, но сразу же разделились. Стах да Зар с Иваном отвязывали и укладывали раненую, трое других кинулись из избы, под крутой берег: супостат не мог уйти далеко.
Верно. Далеко – не понадобилось. Едва спустились на лёд, тут же увидели. Харту с Николой – ничего, а Фрол глянул – и поспешно в сторону дёрнулся. Хорошо, голодным был – лишь едкая слизь выплеснулась из гортани. А из головы – наваристый борщ, про какой весь волчий путь мечталось: вот доберёмся до печки, а в печке… Добрались.

Кол, который в прежние времена хозяин от медведя вбить догадался, и на котором уже давно не качалось привязанное бревно, со временем покосился. Правда, бадья, то и дело грохавшая сверху, до него не доставала: в сторону не отклонялась. А вот законная супруга, при падении цеплявшаяся за всё подряд, отклонилась…
– Ладно, – потоптались мужики, отводя глаза. – Царствие небесное… После приберём… Не до этого.

Ибо мертвым погребать своих мертвецов. А надо было о живых думать. Двое раненых нуждались в спешной заботе. Тут потерявшего много крови Василя скорей бы в тепле устроить, да питья ему горячего дать, да ногу осмотреть: что там с пулей: засела, поди, и рваное обожжённое мясо вокруг… Тут Лале бы кровь остановить да стянуть повязкой с живицей края плоти, резаные зазубренным тесаком, что Стах не спрятал куда подалее – бросил под лавку по лени да глупости, для вражьего торжества… «Прячь ножи-топоры, не клади на виду!» – всю жизнь отец да братья учили – да били мало.
– Что ж не били-то?! – уже погодя, по прошествии дней, без конца бормотал Стах, то и дело стукаясь башкой о печку да косяк. Хотя всяк понимал – не в тесаке дело. Другим ударом Стах другое горе вышибал: ну, почему Лалу с собой не увёз? Оно, конечно, не женское дело – лесами кататься, да лучше Лале бы ехать, чем той… А думал – шутя скатаю, да вернусь… И много ещё причин было головой прикладываться. Зачем в зимовье привёз, зачем год назад письмо написал, зачем в дом к Зару зашёл! Да копай уж и глубже: зачем родился!
Только это всё потом было. Здесь, в избушке, не до прикладываний. Когда Лала в крови, каждый вздох – стон, и страшно коснуться – мук бы не добавить. Когда личико всё под просмоленной ветошью, и даже брат Иван руками разводит: что делать-то с ней… А делать надо. Потому как там, под ветошью – личико… ЕЁ – личико! Вот уж никогда не мог предположить Стах, до чего его ведьма додумается. Как она узнала?
И ненароком всплыл в памяти чужой возок, и ездок случайный… и кто-то в возке… Не вывернулся Стах. Настигло племя Лаваново.

Что зло со стороны Лавана пришло – Стах ещё при виде лошади смутно догадался. Наверняка же узнал от вернувшейся погони.
– Твоя… – глухо пояснил ему Никола, кивнув на водяное крыльцо. Стах обернулся от изголовья Лалы, и тот добавил:
– Значит, не про неё письмо.
– Теперь уж про неё, – обронил Фрол и, горько поглядев на Лалу, подсел к Василю. Горячий борщ в печи нашёлся. Возбуждающий аромат, от которого Фрола замутило, плыл по избе. Зар цедил его другу в рот по капле, а Иван всё более мрачнел над разбинтованной ногой.
– Пухнет, – бросил со злостью, и бессильно свесил руки. – Сведущего бы надо…
Вошедший Харитон обвёл Гназдов задумчивым взглядом. Он благоразумно задержался во дворе, выпустил щенка, и лошадей ввёл в ворота. И, конечно, Лаванову лошадь не забыл: волкам, что ль, оставлять? Он и распряг, и в конюшню завёл, и овса подсыпал. Отдохнуть должны кони. Завтра долгий переход.
– Валитесь-ка спать, Гназды, кто сумеет, – посоветовал сокрушённо. – Рассветёт, дальше тронемся.
– Дальше? – растерялись гости.
– К бабке моей. К Нунёхе, – сообщил спокойно. – К ночи поспеем. А здесь только пропадать да горевать.
И уточнил:
– Сведущая бабка-то...
– Верно, – загорелся Стах. Птица снова присела ему на плечо. – Вот старушка – так старушка! Раз уже Лалу вылечила.
– Когда же? – изумился Зар. Он уступил ложку с плошкой Николе, подобрался к сестре и держал её за руку.
– Когда я Хлоча порешил, – хрипло выдохнул Стах. И опять не стал ничего пояснять. И Гназды не спрашивали. Не до того.

Так никогда и не спросили. А Стах – так никогда и не сказал…

Кое-как, урывками проваливаясь в краткий сон, они дождались розовеющего востока. Едва возможно стало что-то рассмотреть вокруг – собрали снасть, запрягли лошадей.
– А с девкой что делать? – озабочено пробормотал Никола. – Так, что ль, бросить? Не дело: всё ж, венчаны… Слышно, с венчанной женой на Страшном Суде придётся рука об руку стоять.
– Приберём, – страдальчески кивнул Фрол, и ужаснулся, – ещё и стоять с ней! Неужто смерть не освободила?!

Три Гназда топоры взяли – да покосившийся, вмороженный в реку, замёрзшей кровью покрытый кол – срубили. Снимать с него законную супругу не стали, обтяпали покороче. Бог миловал: ничего не чмокало, не хлюпало: за ночь схватило насмерть. И смерть – вот ещё Бог миловал – мгновенно приключилась. Рядом бадья валялась. Видать, вдогонку по шее шарахнуло – и упокоило. Гназды перекрестились.
– Чего с ней теперь-то? – почесали затылки молодцы.
Иван помедлил – и произнёс твёрдо:
– Отвезти в ближний храм. Пожертвуем разбойничьи денежки. Пусть похоронят. И родне сообщат.
– С собой это счастье везти? – ахнул Фрол. – И кто повезёт?
– Ты и повезёшь, – припечатал брат.
Со старшим не спорят.

Тело завернули в рогожу и положили в Лавановы сани. Только Фролову лошадь ещё пристегнули. Сам он, совсем загоревавший, взялся за вожжи. В большие сани Василя уложили. Рядом устроили Лалу, и печку между ними поставили. К лошадям сел Стах. Рвался Зар, и даже спорить пытался, но всё решила кобылка. Она накануне на постромке хорошо шла – вот пусть и дальше идёт.
Избу закрыли, ворота заперли. В последний миг из подкопа выскочил щенок – и его забрали. Всю дорогу он бежал рядом, иногда вскакивая в розвальни – и разваливался в них совсем по-глупому: одно слово, дитя… А дорога была долгая, хоть и ехали на пределе возможностей. Миновали Проченскую артель, где старуха-стряпуха невзначай попалась. Замерла у самой колеи, крестясь:
– Харитон Спиридоныч! Ох, батюшка! Никак, увечные у вас? Никак, покойные?
– Всё так, – глухо отозвался Харитон. – Молись, бабка, за Василя да Евлалию, здравия бы им. Да и, чего уж там, за упокой души Божьей рабы Гаафы.
– Ох, сердешные, – завздыхала стряпуха, и глянула в последние сани, на которых Фрол сидел. И по бабьему любопытству, осторожно да за уголок, не поленилась рогожу приподнять:
– Кого ж Господь прибрал-то, молодого аль старого?
И узнала. Лицо Гаафы не особо изменилось. Да и куда меняться: краше некуда.
– Ой! – заголосила бабка, хватаясь за щёку. – Да она ж у меня нонеча ночевала! Заночевала да в лес поехала. Говорю ж, волки заедят! Вот и заели.
– Волкам тут раздолье, – угрюмо буркнул Фрол и лошадей подбодрил. Оттого, что ехал он позади всех, ему было неуютно и всё казалось, что отстаёт. А когда передние сани и всадники порой скрывались в вихре взмётанного снега – так и вовсе теряется. Потому как после событий прошедшей ночи очень уж в сон тянуло. Смежало глаза, и сами собой захлопывались веки – а когда спохватывался и дёргался пробудиться – охватывал страх, что проспал, и невесть куда занесло. Вдобавок пошёл снег, который к полудню сделался гуще, занося и коней, и седоков, и сани. И неприятный груз за спиной Фрола. Фрол отряхивался и порой косился назад. А спать хотелось – хоть пальцами веки разжимай. Однако покойница покоя не давала. «Не отпетая ещё, – думал мужик угрюмо, – и смерть плохая… Три дня душа рядом с телом бродит. Первый день, значит… Псалтирь бы ей читать, да где ж тут…»
Кое-что он помнил и, то и дело выныривая из дремоты, бормотал: «Наипаче омый мя от беззаконiя моего и от греха моего очисти мя…» И опять проваливался в сонное бесчувствие. И опять спохватывался… Удивительно мягок и гладок стлался заснеженный путь. Хоть бы подкинуло где. Нет, шёлк-виссон. От которого баба его умильно в глаза заглядывала. Вспомнив жену, Фрол усмехнулся. Ох, бабы! То ли птица, то ли рыба, то ли зверь. Одно слово – чудо. Сотворил же Господь! Но всему есть предел. Чудище за спиной и бабой не назовёшь. «…яко беззаконiе мое аз знаю, и грех мой предо мною eсть выну…» – забубнил. И в который раз оглянулся. Снег валил и валил. Налипший рыхлый гребень в середине тела покойницы не выдержал собственной тяжести и обвалился. Комки скатились под полозья. А следом новые поползли. Фрол сонно наблюдал, как пошла трещина, и вся груда разломилась и съехала на обе стороны. Потом пригляделся – и с ужасом понял: тело шевельнулось. «Вот почему трещина, – отметил отупело. – Она приподнялась». Он потряс головой: что за морок? Потряс – всё на место улеглось. И впрямь морок. Лежит себе, горемычная, как лежала. Тело – и тело. Бревно в рогоже, и сверху снег. А впереди сквозь зыбкую пелену едва разглядишь хвост Азарова коня. Фрол подстегнул лошадей и в надвигавшихся зимних сумерках некоторое время высматривал этот хвост, чтоб не отставать. Потом опять назад покосился. И отстал. Потому что усопшая откинула рогожу и резко села у него на санях, в своей окровавленной одежде, прямая, как палка, и пристально уставилась в глаза ему своими, мёртвыми и так и оставшимися широко разверстыми, ибо веки столь заледенели за ночь, что прикрыть их – нечего было и думать. И Фрол не мог отвести взгляда, забыв про коней. И те остановились. Всё так же в упор глядя на него, покойница медленно спустила ноги с саней. Фрол опомнился. Он вспомнил про трубку и яростно затянулся, так что искры полетели. Потом, выхватив трубку изо рта, заорал что было мочи: «Да воскреснет бог, и расточатся врази его…» – и тогда сумел оторвать взор. Быстро обернулся к своим – и страх сотряс его с новой силой: впереди ни души, вокруг чистое поле. Обвёл глазами поле – и нутро вконец заледенело. С дальних концов подкрадывались сизые сумерки. В сизых сумерках среди плавных и частых сугробов скользили, то и дело прячась меж них, а меж делом приближаясь, проворные снежные гребешки да кочки. У каждой кочки – две точки. Светятся точки холодно и тускло, как обманные болотные огни, а за каждым гребешком несётся тень. И уже различает Фрол в пёстрой шевелящейся путанице неутомимые ноги и раззявленные пасти, и слышит хрип тысяч тысячей глоток.
Волчья лава шла неотвратимо и стремительно – и заполняла собой мир на все четыре стороны. И когда первых стало возможно разглядеть, Гназд узнал их в лицо. Пусть даже волчье. Да и как тут не узнаешь? Впереди всех летел Коштика, высунув язык и прицеливаясь в Гназда мёртвым взглядом. С острых зубов и сваленных клоков шерсти кропили красные капли – как тогда, в лесу. Следом нёсся куряка, что огоньку просил да по-дружески с Азаром трубку раскуривал. А дальше – остальные, и были они точь-в-точь такие, как на снегу вчера лежали. И среди них – Хлоч. Его Фрол узнал сразу – хоть ни разу не видал: огромен был: всем волкам волк.
Ближе и ближе нависало Хлочево воинство. Но ещё ближе, прямо с саней, прыгнула на Гназда волчица, норовя вцепиться в горло. И Фрол понял, что за волчица. И яростно кнутом огрел, так что на миг швырнуло её в сторону. А там – плеснул углей на просмоленную щепу, и от вспыхнувшего пламени отшатнулось воинство. А может, от жаркой, как пламя, молитвы: «Господи Иисусе христе, помилуй мя, грешного!» И от псалма заветного: «..речет Господеви; заступник мой eси и прибежище мое, Бог мой, и уповаю на него»
Пустые сани легко заскакали по волнам сугробов, обезумевшие кони взметнули копытами снежные вихри. Только от воинства разве умчишь? Вон рвётся, хрипя и зубами лязгая, Коштика и уж у самых саней, ан, Хлоч обогнал, сбоку лошади заходит, а в санях, откуда ни возьмись – вновь невестка-покойница Гаафа, орёт-свистит-воет ветром в уши: «Куда, деверь любезный? Жену-детей увидеть ещё надеешься?»
«Как же так? – мелькнуло у Фрола, – в ней же кол осиновый!» Ружьишко дёрнул из-за плеча, за рожок схватился – и обмер: пуст рожок, будто языком слизали. «Было же чуток, – задёргалось в голове. – Оставалось!» А волчье воинство накатывает. А стрельнуть-то нечем. «Ну, – разъялась душа наотмашь да с плеча, – коль пропадать, так не даром!» И пошёл Гназд кнутом крушить, огнём палить – во славу Божую да на попрание супостата: «Не убоишися от страха нощнаго, от стрелы летящiя во дни, от вещи во тме преходящiя…» – и загорелась кудлатая шерсть на Хлочевых боках, а следом на Коштике, а там и на дальних перекинулось, с хвоста на хвост, со спины на спину, и визжали, кувыркались волки в рыхлых снегах, и вновь неслись, и вновь летело пламя в звериные морды, и поднимался пожар великий от края земли - и до края… пока не услышал Фрол весёлое ржание Стаховой кобылки. Беспечное ржание, которые всегда различал он среди всех лошадиных голосов. Чисто – дитя! Обернулся мужик – хвост Азаровова скакуна увидал. А там и всего всадника, спокойного да неспешного. Зар изо рта трубку вынул, оглянулся на Фрола:
– Приехали, - говорит.
А впереди него розвальни остановились, и братец Стах с них спрыгнул… Замер поезд – едва Фрол успел коней унять. Глядь – церковь впереди, Проченская, деревянная. Гназды спешились, коней оглаживают, неспешно в поводу ведут. Крутанулся назад Фрол – чистое поле, от свежего снега гладкое – прямо шёлк-виссон. Ни следа. А в санях у него лежит недвижная покойница. Бревно в рогоже. И снег поверху налип. «Ну и ну!» – обессилено ткнулся в сани Фрол.
– Засиделся, братку! – подошёл к нему, похлопывая рукавицами, Иван. – Давай, оторвись от своей почившей, потопай: застыл, поди. С клиром щас уговариваться пойду… авось, не откажут…
– От своей… – подавлено пробормотал Фрол, покачав головой. И взглянул на старшого. – А скажи мне, братку, не видал ли чего по пути?
Иван пыхнул трубкой и задумчиво глянул в пройдённую даль:
– А чего там видать? Снег и снег. Ну, домишки попадались… Может, и было чего, да, если честно, задрёмывал я, Фролику… Уж больно в сон тянуло.
– А волков не было? – осторожно спросил тот. Брат даже рассердился:
– Дались тебе эти волки!
– Ишь как… – озадачено проводил его глазами Фрол – и только шапку на макушке сдвинул. А потом надолго задумался. Пока Иван в храм ходил – и поклониться, и свечи возжечь, и потолковать. И пока от батюшки присланные к саням приступили и рогожу приподняли, головами покрутили, языками поцокали:
– Ну, что ж делать, раз вам спешно… Справим всё по-христиански…
– И к родне кого с оказией пошлите, – напомнил Иван. – Вот лошадь с санями оставляем вам.
– Не сомневайтесь, – перекрестились честные Проченские мужики.
Фрол принял своего коня, а от саней отошёл с поспешностью. Но, пока местные мужики увозили тело, провожал взглядом.
– Нет, – наконец вымолвил, то ли себе, то ли лошади, то ли наступавшей темени, – столь явственное не может сном оказаться…
И видать, на беду сказал. Конечно, Гаафу отпели, и похоронили, и посыльный отправился в путь. А только, возвратившись назад, не нашёл он родной церкви, и вся Проча плакала и голову ломала, как дальше жить. Ибо предыдущей ночью упала в приделе непогашенная лампада… И как она могла упасть? Сколько помнили прихожане – всегда хоть один пламешек да оставляли: ну, а как не оставить? От чего поутру возжигать? Да и что от крохотной огненной точки случится? Ведь еле зиждется, от нечаянного вздоха готова погаснуть. Подсвечник надёжен, сумрак недвижен, покой крепок… Вечером заперли храм, а к утру от него – одни угли. Горе горькое! Было село Проча, стало захолустье…

Но это позже случилось, когда Гназды были далеко. И нескоро узнали про Проченскую беду: у них своя была. Василь в бреду. И Лала безликая. «Жизнь девке, пожалуй, спасёшь, – думал каждый, – а лицо вряд ли… И какое лицо! Как же тленна и преходяща красота земная! Вот и цветы вянут…» Тем же мучился и Стах. Ещё как! Но глупая птица-надежда пригрелась у него за пазухой. И порой шевелилась там, прилаживая перья и тычась в сердце клювом. И всё жила. Жила, вопреки разуму. Даже со свёрнутой шеей.
Гназды гнали коней и летели ночными путями глухими лесами в неведомую Нунёхину деревеньку, которая толком и названия не имела, и только потом, спустя годы как-то сама собой так и стала зваться – Нунёхино. Гназды – они ж по белу свету проворные, всюду летают, гнёзда ладят, вести разносят, и славные быстрые у них кони, покрывающие многовёрстые просторы без устали, без жалобы, предано и рьяно, и всё им нипочём. Всё нипочём под седлом. Это ночью, в конюшнях, они хрупают овёс и тычутся мордами в мягкое сено. И спят. Не спят чубарый с кобылкой: сплетаются шеями и шепчут нежные лошадиные слова.
Повести | Просмотров: 708 | Автор: Татьяна | Дата: 03/09/16 22:19 | Комментариев: 0

«Трав медвяных цветенье»
____________________________________________



– Что за имя – Жола Вакра? –
Кто-то из проезжих вякнул.
– Да Анжол! – другой орёт. –
Так привык честной народ.

Ростом Жола невысок,
И сложеньем коренаст,
Иней бороду посёк.
И, толкуют, Жола – Гназд,

С той же спесью – фу ты, ну ты!
Слышал Дормедонт Пафнутов…

В прежние годы Дормедонт Пафнутьич перед младшим зятем лебезил да заискивал. Потому как – богатый деловой дочкин муж подмогой служил, ступенькой к положению. Но со временем, как сам в силу вошёл – ломаться начал, зятька в сторону пихать.
Зятёк тоже своенравен родился. Давал порой тестю знать, кто лошадьми правит. И бывало – чёрный от злости, тяжело слезал Дормедонт Пафнутьич в облучка и с поклоном зятю вожжи подавал. От поклонов этих нутро ныть начинало, и сердце посасывало. Потому с Агафьиным муженьком держался Дормедонт куда как чопорно. Но нынче, за весть золотую – расцеловал в обе щеки.
И зятя младшего, и сына среднего. Молодцы ребята! Не только слабость у врага нащупали – а потрудились-проверили, поездили, людей поспрашали. Чрез десятые руки отыскали человека нужного – Жола Вакра такой есть – и слили ему сведенья брильянтовые тонкой струйкой прямо в подставленную чашу! Туда, куда надо!
Попался голубь. Дальше можно не тревожиться. За всё получит. Его вина пред Дормедонтом, конечно, никакими яхонтами не окупится, но душу потешить горестями супостата – в наслаждение! Да и как знать? Что там натворил у Гназдов старший зятёк? Кого задел, обездолил? Может, такого наворочал, что сами родственнички приведут связанного молодца к законной жене да и вручат Дормедонту уздечку? Вот он покуражится!
От радости такой совсем Лаван разнежился и старшенькую свою по голове погладил:
– Ну, дочка! Вот и на нашей улице праздник! Глядишь – и получишь муженька! Слыхала новость?
Гаафа слыхала. И кабы не так подробно – разделила бы общее торжество. Но братец расписал наглядно, что живёт ненавистный муженёк не с гулящей, а с женой. Женой так и величает! А зять, прибывший в дом тестя вместе с супругой, не счёл нужным умерить цветистость слов и маслянистость взгляда, рассказывая о сучкиных красотах. Чем сестрицу Агафью в досаду ввёл. А в досаде сестрица злая становится и ей, Гаафе, гадость всякую в уши капает. А Гаафе и без неё жизнь соломенная давно невмочь.

Агафья, своенравно подбоченясь, похаживала по горнице. Хмыкала, в зеркала поглядывая:
– Ну, теперь после домашних плёток опадёт её краса, как вишен цвет. Она поплачет! И поделом! Нечего у моей сестрицы мужа отбивать. А то вон Гаафа сколько лет горюет! – она усмехнулась, покосившись на старшую. Потом, помолчав, задумчиво сквозь зубы цедить пошла, уже не глядя:
– Однако вряд ли муж к сестрице вернётся. Он и раньше-то её не жаловал, а теперь, когда кралю его лупцевать начнут – никакой поруб не удержит его, выручать кинется. Коль на разрыв со своими пошёл – тут чувства сильные. Видать, любит. Да и то – разве сравнишь нашу Гашу с девкой той? Боюсь, батюшка – не видать Гаафе супружника. Сбежит.

Раз, другой сказала Агафья в таком духе. И с каждым разом всё неподвижнее становилась старшая сестра, всё напряжённее. Так и сидела – как каменная. Глаза вниз, лицо застывшее. Пальцы – в край лавки впиваются. Уста мертвы. А что на душе, внутри – про то лучше не знать.
Пока не наговорилась семья, не обсудила дела да планы – всё молчала Гаафа, точно нет её. А потом вдруг – как смыло с неё оцепенение. Шевельнулась, ожила – и даже взгляд повеселел. Неожиданно подняла голову и легко так спрашивает:
– А что, батюшка – поди, ведь, и правда – могут Гназды своего наказать эдак?
– Да лучше ничего не придумаешь, – откликнулся отец.
– Тут и овцы целы, и волки сыты, – согласился братец, – я б именно так и сделал.
– Пожалуй, – пробормотал зять, растерянно глядя куда-то в окно – и затем в сомнении головой покачал, – только я бы так просто кралю не отдал…
– Уж ты бы! – не удержалась Агафья, но, метнув на сестрицу взгляд, язык прикусила. Гаафа даже не заметила. Она всё что-то думала про себя, глаза же, и так неброские – точно исчезли с лица. Да и лица-то не было. Только странный клёкот из-под запечатанных уст слышался.

Считай, не ошиблось Лаваново семейство. Именно такое, как и предполагали они – жёсткое – решение приняли Гназды, сойдясь в доме батюшки Трофима Иваныча, когда на закате дня в крепость въехали сани о двух лошадях, а из саней вышел ни кто иной, как Жола Вакра, в Смоле Гназдов правая рука: счёл нужным прибыть самолично в виду особых обстоятельств.
Не в привычку было Вакре метельными лесами кататься. По неюным годам и наличию лавочки – всё больше за прилавком он сиживал, а что бразды держал от многих путей, нити от многих сетей – на то талант, мелкой торговли не в помеху. И если в одном месте аукалось – тут же с другого конца ему отзывалось. На самом стрежне, на перекате – укрепился Жола. Кряжист был, тяжек Жола – зато с места не сдвинешь. Надёжен. И не только ста́тью. Потому дела на подручных оставил: такие вести следует сообщать из первых уст.
– Не было ещё, – обронил между слов горько, – чтоб Гназд – против Гназдов. А ведь это, мои уважаемые – первая птичка. Как бы за ней стайка не порхнула? Это – силе Гназдовой конец!
По бабке Гназдом был Вакра.

Когда-то в молодости езжал он в крепость на все свадьбы да похороны, да и без похорон родню не забывал. Но это когда было! Нынче молодые Гназды сами к нему хаживали. Где какое дело – поддержкой заручались, советы слушали. Только и он был человеком. Ошибался порой Жола Вакра. Старел Жола Вакра...

– Все узлы вздыбились, вся связка упёрлась, дела мимо скользят… – жаловался за вечерней трапезой Жола совсем сникшему Трофиму Иванычу и горестно висок потирал. – Слухи, толки… и твердят одно и то же, без расхождений: видели вашего младшего… на заимке с кралей, и краля своя, из Гназдов…
– А может, не он? А на крале – написано, кто она? – вздымался надеждой Трофим Иваныч, – может, ложь и навет? А, Анжолий Анисимыч? Ну, как могли столь многие видеть его? Чай, не выставлялся. Поди, заберись на заимку.
– Может, и так, да подельники сомневаются, мол, нелады у Гназдов, стоит ли на слово верить… Пока ещё – колеблются, пока ещё отговориться можно… а только пошатнулась твердыня – и никак не утрясается. За неделю уже трое руки умыли… Вот что человечьи наветы творят! И не знаешь против этой карты козыря! Надо строго зло пресекать. Чтоб, вякни кто – его бы носом ткнуть: сам убедись… И чтоб было куда ткнуть!

Кабы не Гназдова честь – может, уже и не поднялись бы Трофимычи. Набегались. Да и Зар бы в сердцах рукой махнул. Страшно за девку на заимке, срамно вспоминать – но что с ней делать-то теперь? Ну, отыщешь бедолаг, ну, захватишь – и куда их? Живут и живут, глаза б их не видали, а домой привезёшь – под замком всю жизнь держать? А если Стах благоверную свою привезёт, как братья советуются, и будет жить та ворота в ворота – что ж это за казнь египетская!
Но долг – есть долг.
– Стерпится… – угрюмо пробурчал Иван.
– Обкатается… – горько вздохнул Николай.
– К старости, – уточнил Фрол. А Василь и говорить не стал: уж больно сдавливает горло горе.
– Не поеду я… – опустил взгляд брат Пётр. – Что мы, в самом деле, на своего, как на зверя… Да и руку нынче зашиб. Да и родителей одних оставлять грех… Вон, батюшка, Трофим Иваныч, с добрых вестей аж занемог.

Так что – собрались наутро с большой неохотой четыре брата и Зар. Вервия заготовили, коней оседлали, пустились в скорбный путь.
Далеко-далеко забрался младшенький. Никогда б не сыскать его Гназдам, кабы не любезный тесть. И не один день следовали снежным путём, и ночевали то по знакомым стоянкам, а то по постоялым дворам. Двор за двором. А по дворам – народ пришлый. Когда людям долго глаза мозолишь, кто-нибудь да углядит. Мир – он велик, да тесен…

– Что-то рожа знакомая… – пробормотал, толкнув соседа под локоть, один незаметный человек, сидящий за столом в Пле́сненской харчме. – Узнать бы, кто такой?
Сосед тоже оторвался от ложки, внимательно посмотрел на Василя, который оживлённо толковал с харчмарём.
– Пожалуй, похож… – согласился задумчиво. – Но не тот…
– А я думаю, тот, – медленно проговорил другой. – Не, не тот, кто Хлочева коня продал – а тот, который ребят в Смоле на Известковой порешил… С тех пор только и выглядываю по дворам да харчмам – наконец-то встретились! Наше счастье, в лицо ни тебя, ни меня не видал он. А ты что ж – не запомнил его в воротах-то?
– Ко всем приглядывался, – с досадой поморщился собеседник, – да в утренний час народу полно, разве упомнишь...
Он перевёл взгляд на прочих Трофимычей и вдруг оживился:
– И вон тех, вроде, видел… Ишь ты! Лихо разъезжают. Будто про них пули нет… Хоть бы для приличия рожу повязали. Нет, даже обидно, право слово! Не уважают!
– А потому что похоронили. На Известковой, небось, только по слухам узнавали, да позже, а слухи, сам понимаешь… Надо поинтересоваться, кто такие.

Харчмарь оказался словоохотлив:
– Так это же Гназды! Народ известный.
У товарищей вытянулись лица:
– Мы чего, с Гназдами связались? – переглянулись они.
– Может – ну их?
– Да не могу я – ну. Я Хлочу на крови клялся. Он ко мне с того света придёт.
– Да и я пуп дедовский помянул… А если ошибаемся?
– Не ошибаемся. Нюхом чую.
– Эх, придётся разбираться. Пятеро. Многовато. Куда ж они двигают?
– Давай-ка так: я им в попутчики прибьюсь. А ты ребяткам свисни – пусть поторопятся.

И на унылой зимней дороге пятерым молодцам не давал скучать обаятельный забавный мужик. Шустр, невысок, живая улыбчивая физиономия, глазки с прищуром, внимательные. Словцо весёлое вставит, шутку отмочит. Гназды похохатывали и уже по-свойски с ним перебрасывались:
– Ну, ты, Коштику, горазд байки травить!
– Не отравлю – угощайся, ребята, у меня ещё сто пудов!
– Цены тебе, Коштику, нет. Сам-то далёко путь держишь?
– Я-то? Да лишь бы держался, упадёт – плечико подставлю…

Как он оказался рядом, они толком не помнили. На дороге всякий народ. А этому в ту же сторону. С той же размеренностью.
Промеж собой Гназды помалкивали. Да и что говорить? Всё давно обговорено. А про дорогу впереди вспоминать не хочется: до того погана, что пусть лучше Коштика чего смешное скажет.
Уговаривать Коштику не надо. Знай, небылицы сыпет да прибаутки роняет. И не только прибаутки. Вскоре после развилки глянул на него Фрол и заметил озабоченно:
– Эй, Коштику! А рукавица-то где? Морозно…
– Да вот она, – снисходительно откликнулся Коштика и ленивым движением сунул руку за пояс. И тут же, дёрнувшись, захлопал себя по тулупу:
– Ой… И правда, куда ж она делась-то… За кушак заткнул же… Вот беда…
– Обронил?
– Похоже на то… – пробормотал тот смущённо. И заоглядывался, вывернувшись в седле. Гназды тоже назад обернулись. Дорога лежала во всей своей чистоте и непорочности.
– Вернёшься? – сочувственно спросил Никола. – Снег не сыплет, не занесло. Без рукавицы худо.
– Дурная примета, – скривился спутник и, подумав, махнул рукой:
– Да ладно... Запасные есть…

Есть так есть. Без запаса не ездят. Достал Коштика новые, белой овчины, рукавицы и снова спутников потешает. А одну непотерянную, чёрную, в торбу сунул. Потом достал её зачем-то, потеребил – и снова в торбу… И опять достал… Из-за этого приотстал слегка.
Всё бы ничего – только вот, едва свернули в сторону Гражи – беда с ним приключилась. Услышали Гназды вопль за спиной, обернулись разом – видят, рухнул приятель, перекосив седло, с лошади да так грянулся о землю, что встать не может. Балагурить, вишь, ловок, а во время соскочить – ловкости не стало. Лежит, охает.
– Не выдайте, добрые люди, – стонет, – всем прикладом упал…
Гназды спрыгнули с коней, поспешили к нему:
– Как это тебе угораздило-то?
– Ох!.. – восплакался весельчак. – Все печёнки отбил, селезёнки отшиб… рука – хрясть! – пополам… вон… в сугроб отлетела... ох!..
– Да на месте твоя рука, – склонился над ним Иван, ощупывая опытными пальцами. – Кажется, даже не сломана – ушибся, разве что… Дай, рёбра гляну. Вот тут больно?
– Вяяя! – заорал Коштика дурным голосом.
– Ну, а тут?
– Вяяя!
– Ох… – вздохнул Иван, – ты, Коштику, прям кошка драная. Терпи уж. Грудь не сдавливай, вздохни!
Коштика глубоко вздохнул.
Иван приподнял бровь:
– Вздохнул? А чего не орёшь?
На секунду Коштика растерянно уставился на него, потом кротко прошептал:
– Терплю…
Иван чуть внимательнее посмотрел на него и головой покачал.
– Давай-ка мы тебя, Коштику, – предложил со всей заботой, – в седло подсадим, да попробуешь ехать. До постоялого двора дотянешь – там отлежишься. Ну, что там, ребята, с седлом? – обернулся Иван к братьям.
– Всё в порядке, – отозвался Василь. – Подпруга ослабла, седло сползло. Давай, дружок, постарайся на лошадь влезть. Не на дороге ж тебе лежать. Ну-ка, обопрись… – он бережно подвёл руку под плечо приятеля.
– Вяяя! – что есть мочи завопил тот.
– Ну, держись, тут выбирать не приходится – придётся кое-как, а ехать, не то замёрзнешь… Доставим уж тебя до Гражи, хоть самим, – Василь тяжело вздохнул, – надо в сторону…
Подошедший Фрол с осторожностью подхватил мужика снизу:
– Давай потихоньку…
– Вяяя! – взвыл Коштика.

Понемногу его приподняли на конскую спину, он закатывал глаза, бесчувственно стекал вниз и даже не пытался ухватиться за луку. Но поперёк седла его всё-таки положили . Он висел, как мешок. И лишь при озабоченных словах Николы: «Привязать надо, не упал бы. Вервия хватит», – медленно зашевелился и простонал:
– Не надо. Не упаду.

Гназды запрыгнули на лошадей:
– Ну, что ж? Трогаем не торопясь…
В последний раз Зар обернулся через плечо на покидаемую местность, как увидел: из-за леса на повороте показался всадник. Он нёсся во весь опор и налету размахивал красным платком.
– Стой! – донёсся до Гназдов истошный крик.
Гназды в недоумении разглядывали молодца.
– Что за голубь? – пробормотал Фрол. При медленном их шаге тот вскоре нагнал их.
– Постойте! – повторил он запыхавшимся голосом и подъехал вплотную. Гназды и вовсе смежили ход, сдерживая лошадей.
– Здравствуйте, люди добрые! – бодро отчеканил всадник и ярко улыбнулся.
– Здравствуй, добрый человек, – выжидательно отозвались те, – чем обязаны?
– Огоньку не найдётся? – радостно проговорил он, – беда, понимаешь, какая: трубку в снег уронил, еле отыскал.
– Чего ж? Можно и огоньку, – согласился Зар.
– А табачку, а?
– Ну, куда ни шло – можно и табачку…

Пока раскуривали трубки, кони переступали ногами, крутились на месте…
– Больной, что ль, у вас? – сочувственно спросил молодец, сладко затягиваясь.
– Да вот, – с досадой поведал Зар, – расшибся мужик… может, сломал чего… до жилья надо доставить.
– Беда, беда, – почмокал тот.
Тут неожиданно умирающий подал голос:
– А ты не в Гражу ли, добрый человек?
– Туда! – охотно отозвался любитель табака.
– Дай, прибьюсь к тебе, – слабо шевеля языком, попросился тот, – за табачную понюшку. Освобожу от хлопот этих добрых людей, а то им не в Гражу – им в сторону надо…
Ситуация складывалась немного странно, но, хотя начал Иван слегка хмурится, поглядывая на Коштику, всерьёз Гназды не насторожились: уж больно много всякого случается в дороге…

Насторожились, едва, простившись с бедным Коштикой и его товарищем, свернули в сторону, на лесную просеку. Сразу обступили их столетние ели до небес, полные мрака и безмолвия. Громадные колючие лапы провисли под многопудовыми пластами снега, скопленного за зиму. Под лапами во всех направлениях в мехах и кружевах переплетённых веток расходились-сходились низкие сводчатые коридоры. Здесь притихли человеческие звуки и пришли звуки лесные. Суетное мирское чутьё уступило тому исконному, которое вовек не подводит зверя. Зверь принюхался: что-то в лесу было неправильно…

Гназды никогда не были лёгкой добычей.
– На нас охота, – едва слышно произнёс Иван. Но и без него услышали: с неуловимыми шорохами приближается опасность. Она имела свой звук, запах и вкус. И дыхание, и прикосновение. И не узнать её было нельзя.
Спрыгнули с коней, стегнули их подальше в лес, сами укрылись за стволами. И вовремя. Враг пошёл палить разом. Враг приблизился со стороны дороги, прячась за деревьями. Гназдов с ними разделяла просека. Взвизгнули пули – и увязли в вековых еловых телах. И поползли с сонных лап снеговые пласты, и всей тяжестью обрушились на кружевные своды. Внезапно поломан, лесной мир загрохотал, затрясся, а просеку мгновенно застлал дым, так что ничего в нём не разберёшь.
Гназды сперва не отвечали. Застыли, слились со стволами. Застыли и враги. Наскоком не вышло, приходилось выжидать. Чутко слушать и смотреть, подлавливать любое движение. Человек не камень. Человек живой. Рано ли, поздно – выдаст себя. На каждое шевеление следовал одиночный залп. И с той, и с другой стороны. Затянулось надолго. Кто первым устанет и даст промашку. Плохо было, что не знали Гназды, сколько против них. Они уже приблизительно представили себе их число, не так уж и много, человек семь, но все ли здесь? Не отделилась ли часть злой силы и мягким осторожным шагом, пользуясь громом выстрелов, не заходит ли в спину? И конечно, занимало, кто она, эта сила. Какого лешего ей надо. Впрочем, занимало куда меньше, чем вопрос, отчего шевельнулась вон та ветка: то ли ком снега свалился, то ли… Тоже самое и ту сторону занимало. Куда больше, чем жажда мести за кровного побратима. Нерушимое разбойничье слово проговорили они когда-то, и связало их слово в пожизненный союз. Из него выход один лишь: в войско праотцев, тех самых, которые на этом свете сроду за сохой не ходили, ходили только тёмной ночкой на лихое дело. И потомки следовали обычаю: сбивались в ватаги, резали руку, кровь с чистой водой в чаше мешали, пили –кровью клялись… Уж такая порода. А нарушить слово – не моги и помыслить: войско-то не спит, всё видит. Теперь и Хлоч в войске, и трое побратимов. Ждут. Из-за них и лезли молодцы под Гназдовы пули. Высунешься прицелиться, а Гназд уже целится. Ты в него, а он в тебя. Кто скорей. А Гназды скорые.

Скорые-то, скорые, а и у них промашки. Что толкнуло Василя? Переступил, и казалось – в снегу незаметно. Лучше хотел упереться – на ж тебе, ногу высунул. По ней и ударили. Сапог прошили. В первый миг даже не понял. Будто и боли-то не было… А только мир поплыл, и в голове звякнуло удивленно: «Что? Это всё?»
Вцепился он в кору ногтями, чтоб вбок не выпасть, медленно сполз по ёлке. Снег ярко окрасился, радостно. Он то исчезал куда-то, то возвращался. И лес вокруг – то исчезал, то возвращался. И то место за просекой, где весело и победно упал с еловой лапы белый ком – тоже возвращалось. Лёжа в красном снегу, Василь поднял ствол и прицелился. И хорошо прицелился. Там, видать, от подбитого не ждали…

Как стало супостатов одним меньше, примолкли они на миг. А потом выстрелы засвистели частые и не самые прицельные: стрясали снег с таких далёких макушек, в какие и попасть чудно́.
– Что-то придумали… – пробормотал Иван. – Не жалеют пороху.
Выстрелы-то участились, а вот места, откуда те, сразу приметились. Не то, чтобы являлись одной точкой – нет, был разброс, и широкий, но возникало ощущение, что разброс тяготеет к постоянному месту. И таких мест четыре. А не шесть. Или показалось?
– Рассыпчатей прежде палили, – заметил Азарий.
– Да они в обход двинули! – осенило Ивана. – Двое покрались! Только вот – в какую сторону… – и горько выдохнул:
– Эх, Васику! Отойти бы вглубь – а тебя ж не бросишь!

С вражьей стороны принялись палить из-за развилки громадного дуба, что простирал над просекой крючковатые ветви в подвесках сухих скукоженных листьев, полных снега. Те заслоняли развилку и сбивали с толку. А сверху, видать, недурно просматривалось то, что могло скрываться за сугробами. Малейшее движение – залп. И потерявший сознание Василь оказался куда как яркой мишенью: что может быть ярче крови на снегу. Своим к нему не подобраться: из-за дерева носа не высунешь. Пропасть бы молодцу. А только враг в него не стрелял. Убитым счёл.

Оттуда, с развилки, драной кошкой вопил и улюлюкал Коштика. Раны у него разом все зажили, умирающий голос куда как ожил, и прибаутки сыпались, по десятку к каждому выстрелу. Но, сколь ни старался, ни те, ни другие в цель не попадали. Гназды хранили спокойствие. Фрола в какой-то миг ещё подмыло ответить, но Иван напомнил:
– Не языком…
И то верно: что порох, что праведный гнев – трать бережно, и только в цель.

Коштике тоже бы силы не в слова всаживать, да уж больно пёрло наружу озорство. Натура будоражила. Не было в нём надлежащей мрачной серьёзности. И чего к Хлочу прибился?

Правда, и весёлость – штука полезная. К примеру, противника отвлечь и раззадорить, на промашки подбить. В сердцах чтобы щедро жахал на полку порох. Рано ли, поздно – кончится. Во всяком случае, ему, Коштике, уж пора бы дорожить этим добром. Да и товарищам. Уж больно рьяно и увлечённо грохочут и хохочут…
Хохочи, не хохочи – а чем Гназдов покоробишь? И прицепиться-то не к чему: куда ни кинь – молодцы. Но знала кошка – всего обиднее, когда за душевную помощь – чёрная неблагодарность. Хороший повод. Ори себе из-за развилки дуба:
– Что, сердобольные? Пожалели убогого? Это я вам ещё не все сказки рассказал. Самая смешная у меня – про слезливых олухов, что ко всякому вранью – с разинутым ртом!

Гназды как не слышали. А чего слушать? Обидно, конечно, но не обидней, чем видеть раненого Василя и ощущать полную беспомощность. А что куражится кошка и шапкой над развилкой дразнится – так ясно, на палке шапка: больно резво попрыгивает, даже для весёлого Коштики. Да и не дурак он – башку выставлять.
– Прилежней, ребята, слушай, – бросил своим Иван. – Слева-справа… Снег-то скрипучий. А лес частый. Успеем, перекинемся.

Как ни орал Коштика, и как ни палили из-за просеки – а безмолвия зимнего леса уничтожить не удалось. Промеж залпов и кошачьих воплей – слышно было, как мягко падают комья снега, шуршат колышимые ветром ветки дерев. И приметную человечью поступь уловить представлялось вполне возможным. Слушай только.

Гназды слушали. И услышали. Не поступь, не снежный хруст, не тихий шаг, а два громких выстрела слева. Один – и сразу второй. Гулко раскатилось – и близко совсем. «Враг!» – дёрнулась душа. И туда же дёрнулись стволы ружей. Оказалось, запросечным молодцам только того и надо.
Двоих в обход отправляя, уговорились: вы, ребята, с тылу подберитесь и бейте, кого успеете, а как оставшиеся к вам развернутся – мы дружно навалимся. Потому, не осторожничая более, разбойнички из-за ёлок повыскакивали, и Коштика на дубу уже не шапкой на палке, а лихой башкой высунулся. Ну, тут же и получил. И полетел, сердешный, с высокой развилки, налету разворачиваясь по-кошачьи, с таким оглушительным: «Вяяя», – какого сроду не издавал.
Не вышел наскок. Сходу сообразили Гназды, к чему дело идёт, и ружья успели назад перевести, ибо слева хоть и палили всерьёз – а не по Гназдам. По лихим молодцам. В единый миг один рухнул, тут же второй. А третьего Иван порешил. И всё. Рассеивался среди потрёпанных ёлок пороховой дым, и воцарялась прежняя тишина. Ни выстрела.

Несколько мгновений осознавали Гназды тишину… Похоже, взаправдяшняя. Доверяясь нюху, Иван опустил ствол ружья, приказал братьям:
– Ну-к, бдите на всякий случай, – а сам, оставив спасительное дерево, побежал к Василю. Из-за другого дерева выскочил Азарий. Вдвоём принялись перевязывать пострадавшего. Голенище пришлось разрезать. Скрученным платком придавили сочащуюся кровью рану, плотно замотали в полосы рваной ветошью. Нашлась у Ивана ветошь за пазухой. Тётка Яздундокта, спасибо, навязала. А он ещё брать не хотел:
– Да на что? В сраженье, что ль, идём? Ну, сунь в тороку, раз тебе так надо…
– Нет, не в тороку, не спорь с тёткой, а за пазуху, благо изнутри кафтана жена подшила, не поленилась, вот и уважь, – сварливо настаивала та, – и чтоб под руками всегда была: не знаешь, когда настигнет. Бывает, и до тороки не дотянутся…
Вот ведь премудрая старуха! Всем четверым племянникам насовала. И каждый всласть попрепирался. Не любят молодцы, когда тётки учат.

Василь до того ослаб, что шевельнуться не мог. Без конца теряя сознание, он смотрел туманными глазами на брата и друга, а видел ли – поди разбери. Пытался что-то произнести, а уста даже не размыкались. Большей же частью уносился в свои зубчатые красно-чёрные видения, и из этих видений как будто кто-то уже отвечал ему…
– Ничего, потерпи, братку, – ободряюще бормотал Иван, накручивая на его приподнятую ногу ветошь, – с Гназдами всякое случалось, а ничего, выкарабкивались… Рана твоя не страшная… только крови много ушло… обойдётся, краше прежнего будешь… щас притихнет руда… а там и заживать начнёт… – и тревожно позвал, – слышь, братку?
Василь не отвечал.
– Васику! – заглянув в потусторонние глаза, позвал Зар. А потом не удержался. На чёрную бороду упала тяжкая капля и застыла сосулькой.
– Чего стоите?! – рявкнул на братьев Иван. – У кого крепкое что есть?
Никола спохватился, бросил ружьё, вытянул из-за пазухи баклажку:
– Вот, Иване, самая, что ни на есть… – и опять в ружьё.
Иван открыл закатанную в войлок посудину и, каплю за каплей, стал осторожно цедить Василю в рот, раздвигая пальцами губы.
– Ничего… – приговаривал он со всем спокойствием, какое наскрёб внутри. – Обойдётся.

Никола и Фрол глядели в оба, но ёлки шевельнулись не за просекой, а слева, откуда только-только раздавались выручившие Гназдов выстрелы. А ещё раньше еловых шорохов прозвучал издали знакомый голос:
– Братцы!
Гназды ушам не поверили:
– Меньшой?!
– Стаху?!

Стах оказался не один. Следом из снеговых лап выступил невысокий мужичок в сером полушубке и, остановившись, разглядывал честно́е собрание внимательными, весёлыми – и тоже серыми глазами. В этот туманный февральский день всё вокруг казалось серым. Серое небо, серая чаща, серый истоптанный снег, серые стволы деревьев – серые стволы ружей… Лишь красное пятно на снегу выпадало из общего бесцветья. А ещё слабый свет намечавшегося заката.

– Ты откуда тут, Стаху! – пошли сыпать вопросами Гназды.
Младшенький руками развёл:
– Да едем себе, слышим – стреляют… Вот, прошу жаловать, - кивнул он на спутника, – Харитон, хороший человек. Верный глаз, верная рука. И душа. Вы-то какими путями?
– А мы про твою́ душу, братку, – без обиняков сообщил Иван.

Что ж? Разве не знал Стах, чем увенчается его встреча с братьями. Знал. Однако вышел к ним. В лихую пору всё другое прочь – иди на выручку, а там что Бог даст.
– Чай, не враги… – промолвил Стах, не опуская взора.
– Потому и говорю, как есть, – вздохнул Иван. – Веди в хоро́мы, – и тихо пояснил, - беда у нас…
– Чего? – дрогнул Стах.
– Василь ранен.
Только сейчас, приблизившись, рассмотрели молодцы лежащего Василя и багровое пятно под ним. Стах рванулся к брату и растерянно замер. То, что он видел, казалось невероятным – и хотелось развести его руками, прервать, как дурной сон. Разве мог быть живой и добродушный Василь таким серым и неподвижным, точно слеплен из окружающего снега…
Стах в ужасе взглянул на Ивана.
– Бог милостив… – хмуро проговорил тот.
А Харитон посмотрел – и, ни слова не говоря, выбрался на просеку и зашагал в том направлении, откуда оба пришли.
– На санях мы… – пояснил Стах при вопросительном взгляде старшо́го.

Фрол тем временем ружьё закинул за плечо.
– Молчат, – проговорил задумчиво. – Если кто и остался, побоится себя обнаружить.
И добавил:
– Лошадей надо поискать. Куда их понесло…
– Погоди, – остановил его Иван, – два татя в обход пошли. Где-то притаились.
– Если двое – тех уж нет, – неожиданно уведомил всех Стах.
Гназды озадачено уставились на него.
– Обоих уложили, – подтвердил Стах. – Харитон не промахивается. А первого я: узнал его…
– Узнал?
– Узнал. Помните, вы сказывали, что приключилось у вас в Смоле…
– Вот оно что… – растерянно переглянулись братья.

Потом Фрол с Николой двинулись в лес, проваливаясь по колено, покрикивая и посвистывая. По глубокому снегу и лошади далеко не ушли. Хозяев они знали и вскоре, как смолкла стрельба, потянулись обратно. Тут их Гназды и перехватили.
– Четыре… – отметил Никола, – где Иванова-то?

Иванову чубарую лошадь увидели на просеке, когда привели Гназдам найденных. Возле неё стояла Стахова кобыла и ещё два незнакомых коня, впряжённые в сани. Те оказались полны сена, Стах и Зар осторожно укладывали туда Василя.
– Вечно моя в сторону уходит, – буркнул Иван и, оглядевшись, с ружьём наизготове пересёк просеку.
– Поберегись, Иване, – тревожно напомнил Никола.
– Прикрой, – не оборачиваясь, бросил Иван.

Четыре тела он нашёл сразу. И наклонился над одним:
– Знакомая рожа, – отметил мрачно. – Откурился, стало быть… – Гназд пошарил убитого. В ладони оказался полный кисет.
– Ишь, запасливый… – горько усмехнулся Иван. – Ничего ловчей просьбы покурить не придумал. А вывернись оно – чем бы открестился? Ладно, – решительно швырнул кисет обратно в растрёпанный полушубок убитого. – Волки, понятно, не курят, но и нам из поганых лап не надобно. Отравишься ещё.
А вот оружие всё забрал. Заодно выгреб деньги, какие нашлись: волкам уж точно ни к чему, а нам пригодится. Хотел снять рожок с порохом, а тот пустой.
– Вот чего нахрапом попёрли, – процедил снисходительно. – Продержаться не надеялись. Что ж им спокойно-то не жилось?

Не жилось… Видать, заждались их в нездешнем воинстве. Грешные души уже бродили где-то в тамошних весях, и лишь Бог им теперь был судья. С четверых поснимал Иван, что нашлось, а вот пятого не было. От высокого дуба с тремя торчащими из ствола ножами, по которым явно и вскарабкался Коштика, в мелкий ельник вёл кровавый след.
Иван поколебался, но подумал о пустых рожках и, свистнув Николе, всё ж двинулся туда. Никола подбирался левее, а позади о правую сторону, видя такое дело, ещё и Фрол поспешил.

Коштика не дополз до еловой опушки всего ничего. Упал разбитой головой в снег и лежал, как мёртвый. Однако, не мёртвый. Жизнь потихоньку цедилась из него, питая сугроб, но ещё оставалась в теле, ровно настолько, чтоб мог он порой осознавать окружающий мир и слабо шевелить языком. Гназды ощупали его и отобрали от греха нож и пистолет, потом, особо не чинясь, рывком перевернули на спину. Разбитая голова Коштики затылком хлопнулась в снег. Из груди вырвался короткий хрип.
– Что, кошка? – негромко бросил ему Иван. – Отвякался? Покаешься перед смертью? Кто ты есть-то? Раб Божий Константин? Как в церкви помянуть? – и наклонился перекрестить, понимая беспомощность его руки.
Тут Коштика возымел вдруг такие силы, что прилей они ему минуту назад – и нож бы сумел метнуть.
– Нет! – вякнул изо всех оставшихся лёгких, – прочь крест! Я в воинство пойду… ждут меня…
– И кто ж там тебя ждёт?
– Хлоч! Ужо придём к вам! Страшитесь! – от натуги в груди его тяжело булькнуло, через края губ выступила кровь.
– Эх! – горестно вздохнул Иван, распрямляясь. – Ну, и дурак же ты, Коштика! Что ж? Воюй… Служи бесам… Идём, ребята. Долго не протянет.
Гназды отошли порядком, когда Флор оглянулся. И тут же возбуждённо похлопал по плечам братьев, кивнув на Коштику. Тот медленно тянул ко лбу руку, из последней мочи творя крестное знамение. Затаив дыхание, братья проследили движение неуклюжей руки. Оно и отняло остатки жизни. Коштика судорожно дёрнулся – и рука замерла, не дойдя до живота.
– А то и помянуть… – задумчиво пробормотал Фрол, более не оборачиваясь к разбойничку. Пусть лежит. Волки приберут.

– Хлочевы ребята, – известил Иван своих, догнав уже медленно двинувшиеся сани. Вздрогнув, Стах повернул голову:
– Хлочевы? – и задумался. Они с Хартикой сидели возле укрытого попонами Василя, прижимаясь к нему боками, дабы согревать, прочие Гназды двигались верхом.
– Бросаем вражьих коней, – заметил Фрол, – а жаль… Конечно, поди, ищи их по лесу…
– Не из-за коня ли за нами охота? – помолчав, тихо проговорил Стах. В безветренном покое леса, где лишь полозья скрипели да тукали копыта, товарищи услышали и удивлённо воззрились на него.
– Сказывай, – после некоторого ожидания предложил Иван.
Сказывать Стаху не хотелось. Но пришлось. Раз такое дело, скрывать нельзя.
– По весне я Хлоча порешил, – признался он. Гназды вытаращили глаза:
– Это как же?
– Застрелил, - спокойно разъяснил младшенький. – А коня забрал. Поездил и продал. Перекрасил, подмазал, где надо, но…
Иван головой покачал:
– Да… Озорник ты у нас… Значит, никто не знал, а конь тебя выдал? Зачем взял-то?
– Нужда была…
– А с Хлочем у тебя как вышло? Напал он, что ль?
– Напал… – процедил Стах и отвернулся. Товарищи посмотрели на него – и больше спрашивать не решились.


По описаниям Жолы Вакры дорогу Гназды себе представляли. Так вот – по просеке, а у двойной сосны с обломанной макушкой – налево. Но при отгорающем закате и густеющих сумерках приходили на ум сомнения. Задержала молодцов баталия, что и говорить! Не то, что до лесной заимки – до сосны-то засветло не добраться. А в ночном лесу все макушки одинаковы. Кабы не младшенький…

– Кабы не младшенький, – уже совсем во мгле признался Фролика под скрип полозьев, – лежать нам вместо хлочевых ребяток… Я, братцы, если честно – думал уж, не выйти нам из лесу…
– Так и так бы не вышли, кабы не младшенький: щас у костра б ночевали, – заметил Никола. – Не будешь же каждую сосну ощупывать.
– Кабы не младшенький, – возразил Фрол, – не у костра б щас ночевали, а волокуши вязали. Как ты кстати, Стаху, с санями!
– Кабы не младшенький, и Василь бы уцелел, и сосна б не понадобилась, – напомнил Иван, головы не повернув. А повернул – Зар.
Помедлил немного Зар и произнёс поначалу с подъёмом:
– Спору нет, Стаху: благодарность вам с Хартикой, и поклон превеликий, спасли вы нас, это я признаю…
Тут от чувства не смог он удержаться и добавил с восхищением:
– Вообще, ребята – как вам угораздило рядом оказаться? Что подвигло в путь тронуться? Просто Бог принёс! – и отметил уважительно, – Стах – он вообще всю жизнь только всех и спасает! Призвание!
Проговорив это, смолк он и разом обмяк. Взор затуманился и отвратился. Помолчав, Азарий продолжил уже тихо и вяло:
– Харитону я вдвойне благодарен, потому как человек он сторонний, и, кроме доброй души, не было у него причин за нас ратовать. А тебе, Стаху, так скажу: кесарю кесарево. Вины твоей я не прощаю.

Мимо плыли начинающие темнеть и оттого казавшиеся ещё громаднее и грознее вековые ели. Сани колыхались по ухабам, как лодка на волнах. Или как люлька. Впору укачать. Василя, кажется, укачало. Раненым всегда спать хочется, но сон этот дурной, и поддаваться ему нельзя. И Стах теребил брата и всё что-то говорил ему. А тут аж подскочил:
– Погоди, Зару… я ведь с тем и еду… – и, спохватившись, за пазуху полез:
– Да вот, гляньте, новость у меня.
Суетливо пошарив, он вытащил небольшой прямоугольник. Гназды выжидающе посматривали, как меньшой разворачивает скоробленный лист. С минуту братец напряжённо в него таращился. Потом с досадой свернул:
– Ничего не видать впотьмах! Завтра, ребята, я вам её зачту. А щас – вы уж мне на слово поверьте. Такое дело, понимаешь…– и сообщил озабоченно. – Тесть пишет… Дочка померла.
Прозвучало буднично, и, слушай кто в задумчивости – мог бы и не заметить. Но Гназды подпрыгнули в сёдлах.
– Какая дочка-то?! – вскричали вразнобой четыре глотки.
– Вот то-то и оно… – уныло вздохнул Стах. – Потому и еду. Ехал, то есть. Теперь-то обождать придётся… – он обернулся и подтянул тулуп, укрывая Василя.
Василь лежал, как неживой. В полуприкрытых, будто плёнкой застланных глазах отражалась неясная высь.
– Долго ещё? – спросил Иван.
– Да нет… – Стах закрутил головой, следя за мелькающими сквозь ветви сизыми просветами.
– Да вон она, уж видна, – подал голос молчаливый Хартика, – сосна-то…
Рукавицей он указал в темноту. Гназды молча проследили за ней – и переспросили:
– Сосна?
– Сосна, – кивнул Харитон. – Вон, макушка ломаная…
Гназды почтительно повздыхали:
– Ну, и глаз у тебя, товарчу!
Тот хмыкнул:
– Да я и не глядя знаю, где свернуть…

И точно. Свернули. Только тускло серела впереди расплывчатая полоска, не будь её – как в чернила бы окунулись. Но полоска тлела где-то под глухо бухающими копытами, порой еловые лапы проползали по склонённым головам и покорным спинам, а за шиворот обваливался ком снега – и это убеждало, что вокруг не мир иной, а обычный лес, а впереди обычный путь, который рано ли, поздно кончится. Хотя тишина стояла потусторонняя. Разве что потрескивало временами: то ли ветки, то ли мороз…
Фролу тишина пришлась не по сердцу. Что, в самом деле, за гробовое безмолвие – прямо мурашки пробирают. Он поёрзал в седле, покашлял. Потрепав рукавицей лошадь по загривку, негромко заметил:
– Волков-то не слыхать… я к тому, что пороху мало…
– Так чего им тут? – пожав плечами, небрежно обронил Харт. – Заняты…
Фрол быстро зыркнул по сторонам и понизил голос:
– Стары люди говорят, у волкулаков так заведено. Кого съедят – тот ихний… Вот про какое воинство-то кошка поминал… Прикопать бы нехристей, да не до того…
– Все под Богом, – угрюмо изрёк Иван. – Кресту твоему поклоняемся Владыко… – в задумчивости проговорил он слова молитвы и размашисто перекрестился. Вслед за ним – остальные. Стах осенил знамением Василя. Лес вокруг пощёлкивал множеством ночных звуков.
– Иди с крестом – ничего не страшись… – добавил старший. И опять обступила шепчущая тишина. Что, конечно, лучше пурги. Снег мерно хрустел под копытами.
– Ничего, – вымолвил наконец Стах, сквозь хруст и густой морозный воздух прислушиваясь к дыханию Василя. – Тут покой нужен, пища добрая, красное вино. Уж мы с Лалой братца вы́ходим…
Азарий вспыхнул:
– Мы с Лалой… – едко передразнил, дёрнув головой. – Может, мы́ с Лалой? Уж как-нибудь без тебя справимся. А ты со своей драгоценной поедешь разбираться! И если жива – привезёшь!
Стах тоже вспыхнул и дёрнул головой. Подавшись к Зару, даже рот раскрыл – но только зря ледяную струю хапнул. Сказать нечего. Да и что толку – говори, не говори… И вообще – не до разговоров: Василь ранен…
– Что ты сразу о плохом, Азарие? – примирительно встрял Фрол и, кривясь, усмехнулся, – жива…
– А ты сразу о хорошем, – съехидничал Зар и проблеял, – померла…
– Ну-ну, ребята, – усмехнулся Иван, – не время, не место цепляться. Поживём – увидим.
И обратился к меньшому:
– Ты бы, Стаху, поведал, каким чудом тебя тесть нашёл? Как письмо-то к тебе попало?
– Да Харитон привёз, – пожал плечами тот.
– Верно. Я, – подтвердил Харт.
– А к тебе как?
– А мне передал Жола Вакра…

С ближней ёлки сполз и рухнул пласт снега. И неудивительно: когда разом вздрогнут четыре здоровых мужика, тряхнёт не только ёлки.
– Что?! – дружно изумились Гназды. – Жола Вакра?
Стах с испугом глянул:
– А что?
– Что-что! – всклокотали братья.
Иван сокрушённо промолвил:
– Неделю назад Жола Вакра пребывал в Гназдовой крепости и не торопился её покидать… Давно письмо-то получили?
– Вчера…
– Не мог же он раньше нас сюда попасть! – зашумели Гназды. – И про дочку словом не заикался!
– Неладно, – отметил Иван. – Ты сам-то видел его?
Харитон покачал головой:
– Нет. Парнишка наш передал. Но я его выспросил, что да как. На санях, говорит, мужик в шубе подъехал. Широкий, невысокий, с пегой бородой.
– Похоже, – заметил Фрол.
– Похоже-то, похоже, – пробормотал старшой, – да мало ль на свете пегих бород… Жола – тяжёлый: легко с места не рванёт…
– А если не Жола, тогда тать, – пошли толковать Гназды. – Знал, что Жола нам свой. И как про меньшого проведал? И зачем встрял?
Стах безвольно опустился в сани. И пока рассуждали братья, ни слова не молвил. И только когда были высказаны все домыслы, и повисло удручённое молчание, приподнялся вновь, и жалкая надежда просквозила в голосе:
– Но даже если не Жола… ведь это всё равно могло оказаться правдой?
– Могло, – подумав, согласился Иван.
Младший глянул коротко и голову уронил.
– Оно, конечно, грех кому смерти желать… – сочувственно посмотрел на него старший. И добавил:
– Только враги же…
Надежда, что ещё с вечера парила над головой Стаха и блистающим оперением освещала весь утренний путь, осторожно опустилась на плечо и с жалостью заглянула в глаза. Минувшей ночью они с Лалой еле заснули, взбудораженные письмецом, что перед закатом притащил к ним окутанный морозным облаком Харт. Он долго отогревался у жаркой печки, с заиндевелых усов капало. Грамотку вручил не сразу – сперва молчком борща похлебал. И то сказать – ради особого случая, все дела побросав, не поленился в лесной студёный путь: коня запряг, в сани поклажи нагрузил: уж коль ехать, так не попусту, запас всегда пригодится: что когда обещал – вот и кстати… Воз привёз – вздохнуть требуется. Стах с Лалой, тоже молча, сидели с ним за столом и ждали, что скажет. Чуяла душа – неспроста приехал.
Что за новость – Хартика в целом знал, хоть грамотку и не распечатывал: не ему грамотка – Стахию Трофимычу. Так и начертано, со всеми прилагающимися росчерками и загогулинами: видно, что сведущий человек писал. Не сам тесть. Но печать тестя. Печать Харитон хорошо знал. А её Дормедонт Пафнутьич столь ревностно хранил, что никакой тать, кроме него самого, не доберётся.
– Поглядим, что понаписал… – пробормотал удивлённый Стах, ломая печать. Харт всё ещё помалкивал, пряча глазки и улыбки. Хорошо, что с порога не объявил. А то б и про борщ забыли.
Когда прочёл Стах витиеватые письмена на хрусткой и весьма помятой бумаге – долго сидел неподвижно, в неё вперившись и боясь шелохнуться: а ну, развеется видение! Затем, силы подсобрав, медленно повторил во всеуслышание:
«Дражайший зять наш Стахий Трофимыч Гназд! Должны довести до вашего сведения тяжёлое и сокрушившее несчастное наше семейство происшествие, отчего ныне пребываем в слезах и печалях, ибо в день десятый месяца февраля единокровная наша дщерь почила в бозе, отойдя в мир иной. Просим со всею открытостью и почтением, любезный зять, поспеши проститься с усопшей, ибо бренное тело держим на холоду в ожидании твоего приезда, и, ежели не сможешь прибыть, будем в горькой тоске, которая и так снедает нас до того, что усугубляться некуда. Пред лицом великой скорби да забудутся былые распри, и единственно хотелось бы заключить тебя, бесценный зять, в родственные объятия и пожелать благополучия и здоровья, на том да пребудет с тобой всемогущий Господь.
Писано в день десятый месяца под вечер в пятом часу писарем села Гущина со слов преданного твоего тестя Дормедонта, сына Пафнутьева, и заверено его печатью».

Евлалия бессильно сползла на лавку.
Харитон только усмехнулся:
– Да. Именно это парнишка и передал.
– Так ты знал, разбойник, и молчал! – вскричал Стах и ударил его в плечо.
– Ты погоди радоваться-то, - урезонил дружка Харт. – Какая дщерь-то, не сказано. Чудно́. Почему бы Дормедонту сразу не уточнить, мол, супруга твоя верная? Или хотя бы сестра меньшая?
Верно. Столь блистает порой оперение птицы-надежды, что застит взор. Тенёт не замечаешь.
– Чудно́-то, чудно, – нервно затеребил макушку Стах, и невзначай вцепился в клок волос, словно в разноцветный сверкающий хвост, ибо не хочется отпускать её, птицу. – Да что возьмёшь с сокрушённого родителя? Позабыл…
– Может , и позабыл… А написано складно. Излагал, явно, будучи в разуме. Да и писарь мог подсказать…
– Писаря всякие бывают. Мог бы, конечно, повнимательнее, из уважения к скорби, но чрез него эта скорбь, что ни день, проходит – омозолело. Надобно поехать – и всё разузнать…
Лала так и взметнулась с лавки:
– Поехать?! А схватят?!
– Это верно, Стаху, - покачал головой Харитон. - Тебя уж раз чуть не поймали. Ну как заманивают?
– Но выяснить-то надо. Поберечься тщательней… Что за дщерь-то померла?
– А померла ли?
Евлалия тихо ахнула и закрылась передником.
Стах сперва застыл на месте – потом разом заклокотал:
– Ну, что ты городишь, Харту?! Какое родительское сердце не устрашится такими вещами шутить?
– Дормедонт может… – заметил тот. – Ему никого не жаль.
Стах задумался.
– Так не бывает, – изрёк он, наконец. – Кого-то должно быть жаль. И чем сильней ненавидит тварь весь мир – тем болезненней своих любит. В противовес. А тут – бедняжка, с детства гонимая. Кого и любить-то?
– Какого лешего он её замуж вытолкал? – поразмыслив, обронил Харитон. – Жила бы при батюшке…
– Соблюсти правила хотел… Старшая. За ней младшая, – и добавил со злостью. – Вот у них самая ведьма! Вот на чьих бы похоронах погулял всласть!
Обида никогда не оставляла его. Углубившись в воспоминания, зацепился за мысль:
– А что это он так подобрел вдруг? Всё, пишет, прощу… Пред лицом великой скорби… Впрочем, ежели и правда скорбь – поверить можно. И в любовь, и в прощение…
– Стаху! – отчаянно стиснула пальцы Лала.
– А куда деваться, Лалику? – Стах ласково привлёк её и обнял. – Покоя-то не будет. Разведаю. Ведь если она… Ну, что ты за меня так боишься?
– И я боюсь, – наставительно встрял дружок. – Есть, чего.
– Да что ж я, пред очи явлюсь, что ль? Покатаюсь, поспрашиваю… платком лицо повяжу… За столько лет не поймали.
– Я понимаю, неймётся тебе. Но впопыхах можно глупостей наделать. Ну, подумай – расставили они своих, примерно знают, когда тебя ждать, и тут начинает по селу разъезжать молодец с повязанным лицом, один такой на всю округу, да про покойницу расспрашивать.
– Так поосторожней же можно. По селу пешком походить. А случись чего – отобьюсь.
– Да не успеешь шагнуть – лошадь уведут! Нет, Стаху, ты погоди. Одному тебе не след. И больно взбудоражен – аж голову сносит. Пожалуй, я с тобой. И не верхом, а по-мирному: купить, там, чего, товар показать… В Здаге прибарахлимся… И, вроде барышники, двинем. Заодно этого Дерьмедонта навещу. Как он там без меня… Забыл, поди.
Стах был настроен весело. Даже чересчур. Надо бы серьёзней, сдержанней: смерть, как-никак, да и вообще бабушка надвое сказала. Но изнутри клокотало и пёрло нечто такое, что молодец рад бы внутрь запихнуть, а оно выплёскивается и бьёт фонтаном.
– Дерьмедонта? – переспросил дружка́. И расхохотался.
А Лала загоревала.
Гназд обернулся и порывисто притянул её за плечи:
– Ну, что ты плачешь?
– Страшно… – всхлипнула та, утираясь передником.
– Не пугайся ты! Обойдётся! – давай уверять её Стах. – Мало ль выпадало нам опасностей? Утри глазки. Смотри, какую Хартика шутку отчебучил.
Лала вконец разревелась. Он даже растерялся:
– Что ж ты заранее на худое настроилась? – пробормотал озадачено. Кому бы ни радоваться новости, и ни гладить по пёрышкам яркую птицу, как Лале! Кому бы ни выталкивать молодца за порог:
– Ступай! Узнай! И торопись: чем раньше уедешь, тем скорей решится судьба!
Гназд в смущении смотрел на неё и не умел подобрать слов. Оттого простовато и обыденно напомнил:
– Ну! Молись – и справлюсь. И харчей собери нам на дорогу. Перед рассветом тронем.

Ночь у них была хорошая. Обострение чувств сотрясает и воспаляет не только душу. И Харт на лавке о другую сторону печки не создал препятствий. Пока они елозили и возились на лежанке, временами свешивая голову и на него поглядывая: спит, не спит - он кряхтел и переворачивался с боку на бок, а как понял, что уж больно долго шуршат, поднялся, влез в доху и, выходя в двери, буркнул:
– Пойду лошадок проведаю… и вообще… всё ли в порядке…
Во дворе мело. Снег взвивался, его несло с севера на юг, словно расчёсывали белую гриву лошади. Харитон постоял под защитой сарая, наблюдая, как хвост громадной диковинной птицы летит мимо и захлёстывает в двери. Высунулся, глянул на крышу. Крышу вьюга и вовсе трепала, вот-вот сорвёт и унесёт в небеса, и на трубе подскакивала, вздымала крылья, топорщила перья и извивалась длинной павлиньей шеей призрачная птица. Птица надежды.
– Эх, бесценная! – с досадой крякнул Харт. Подумав, схватил навозину в налипшей соломе и запустил в паву. Только что мареву навозина! Дёрнуло ж её разыграться в последнюю ночь!

Впрочем, к утру сирена сложила крылья, смирила перья – и что твой путеводный ангел, полетела над заваленным сугробами лесом, куда намела́ снегу, отглаживая тропу. Не в сторону Проченской артели, откуда Харт прикатил, а в сторону противоположную. Лошадки дружно и весело бежали до блеска расчищенным путём, и вот уж за белым узором ветвей скрылся седой от намороженных накатов тын и надвратное оконце, из которого провожали ускользающие сани тревожные глаза Лалы.

Поначалу, когда сани только тронулись, та стояла в распахнутой шубке в распахнутой калитке, и Стах, без конца на неё оглядываясь, пару раз грозно рыкнул.
Рычал, конечно, от заботы: продует же, глупую! Как вот её одну оставишь, когда не понимает краля необходимой осторожности. Поберечься надо, за тын не выходить! Умолял всё утро – теперь только терзайся. Терзания все чувства и забрали. А нет бы – полюбоваться. На влажные глубокие очи под выгнутыми бровями. Разомкнутые взволнованные рдяные уста и румянец с морозу. В последний раз бы наглядеться на прекрасное лицо. Да не до того.
– Запри засов! Не смей выходить! Запахнись, продует!

Не переча властному рявканью, с третьим она угодила ему сразу. Со второго рыка торопливо исполнила второе. А потом – со вздохом и первое. Щенок же, возбуждённо заливаясь, мочился на все запреты под каждой ёлкой, то и дело выскакивал в собственнолапно прокопанную лазейку под калиткой и мчался вслед саням и лошадкам, вперегонки, потому что весело же это мчаться вперегонки, и даже забегая вперёд! А потом вспоминал про пропахшую печкой и щами хозяйку и рвался назад, а потом спохватывался: хозяин без него, того гляди, пропадёт, а вместе-то они кого хочешь завалят – и бросался догонять… И так сто раз. А то и двести. Или триста. Или что там по собачьему счёту… Пока, в который раз метнувшись, не обнаружил: простыл санный след – и, устало вернулся в опустевшую конюшню, на привычную солому, где стало не тесно, зато зябко и скучно. Лежи теперь на этой соломе и думай, как там всё дальше и дальше, размётывая снег, мчит-уходит лёгкая тройка, и нет ей ни удержу, ни препятствий.

Препятствий не было почти до самого поворота на большак. Сонные леса, от покоя которых слипались глаза, обещали остаться позади, ещё б чуток – и нестись бы молодцам по широкому тракту в сторону Гражи, да Бог не судил: где-то впереди прогремел выстрел. Лошади прянули. Мужики спрыгнули с саней, огладили взволнованную тройку, отогнали к ёлкам. Тут же ударил второй выстрел – а там и пошло. Друзья переглянулись. Дело худо, хоть назад поворачивай. И повернули бы: чего встревать в чужие битвы? Мир велик. Нашлись бы другие пути. Мало ль кто озорует? Уже и молчаливо согласились друг с другом: уйдём от греха. Так бы и ушли, кабы не кобылка.
– Ты чего, Дева? – тревожно окликнул её Стах, когда, будучи пристяжной, дёрнулась та в ельник на длинной постромке. – Кудай-то она? – пробормотал растерянно. И, утопая в снегу, потащился следом. В колючем лапнике застал трогательную сцену.

Давненько Девица дома у Гназдов не жила. А когда жила – малолеткой была. А нынче подросла. Принюхалась из ёлок. И разом гнедой позабылся. Резко и призывно запахло могучим чубарым конём. И принесло ж его к просеке, когда кобылка в ёлки ткнулась. А может, сам занюхнул блаженный новый аромат – и из глубин леса вышел. И стояли они теперь нос к носу – и расстаться не могли, и даже далёкие выстрелы не разогнали амуров. Или как раз и согнали, перепуганных, в еловые дебри. А тут, на радость им, две одиноких лошадиных души… Решают порой человечью судьбу лошадиные души.

– Иванов конь! – ахнул Стах.
Тут и Харт подбежал. Оглядел чубарого, спросил:
– Не мог ошибиться? Точно?
– Мне ли не узнать? – пробурчал Стах, трепя коня по холке и по кру́пу.
– Стало быть, – сдержанно изрёк Харитон, – твой брат здесь…
Это дело меняло. Не убегать надобно теперь, а наворот мозговать. Глянули – поняли друг друга без слов. Коренного привязали, а прочие сами не уйдут – и пошли, вытаскивая ноги из глубокого снега, в том направлении, откуда чубарый приблудился. Оно чётко определялось.
Брести, без конца проваливаясь то в жёсткий наст, то в рыхлый сугроб (намела, птица!), да ещё после долгого барственного покоя в санях, было тяжко. Но, пробираясь от ёлки до сосны, от сосны до ясеня, понемногу они приближались к полю битвы, предположительно заходя Ивану и тем, кто с ним, в тыл: выстрелы слышались теперь сбоку. И понятно, заходя в тыл и пытаясь разузнать обстановку, стараешься шуршать как можно тише, и хорониться за каждой ёлкой. И видать, куда как бережно хрустели молодцы настом, ибо чужой хруст уловили первыми. Замерли, как выпи на болоте. Что до Харитона, охотского сына – так ему привычка с пелёнок. Но супостата узнал – Стах. И едва узнал – разом вся мозаика в картину сложилась. Без разведки понял, кто против кого, и почему. Мимо него, увязая в снегу, брёл знакомый сапожник с Известковой улицы. Только здесь он выглядел очень далёким от сапожного ремесла. А следом слышался ещё скрип снега. Их было двое. Только двое – это молодцы уловили. И, чуть пропустив первого, дождались второго – и Стах выстрелил. А Харитон поддержал. Известно: Харитон не промахивался.

– Этим тоже, видать, – выслушав Стаха, ухмыльнулся с высоты седла Иван, – в воинство стало невтерпёж…
– Нет, надо было не полениться, – в сокрушёнии чувств осмелился перебить старшего Фрол, – в каждого по заточенной осине вколотить. Езди теперь по этим лесам да думай…
– А ты не думай, – посоветовал тот. – Держи про запас щепу насмоленную да трубку кури. От дыма тварь бежит. А случись чего – в един миг костёр запалишь. Да свой, родной. Не хладный-болотный, что вьёт навь ночная, не вражий-обманный, у какого заснёшь – не проснёшься, а которому верить можно. Где ж нечисти подступиться? – и тут же пошарил себя по поясу, буркнув, – от разговоров твоих самого потянуло.
Раскуривая трубку, заметил:
– Её ж вечно курить не надо. Поддержал огонь – и на покой. Дорожный человек без трубки не ездок. Дорожному человеку трубка – что мать родная в родном дому. Поддержит и утешит. От костра к костру – всегда с тобой печка. Дровишки, знай, подкидывай, да в поддувало дыши. С ней и сырой валежник распалишь. Разве огниво сравнится! – и под тоскливый шорох леса задумчиво добавил:
– Всегда так люди жили. И прадеды… И их прадеды… И их…
Поддавшись сладости отеческого дыма, мужички сами не заметили, как сунули трубки в рот. И верно: от взлетающих в небо огоньков повеселее стало, и ощеренные волкулаки разом куда-то сгинули. А когда ещё крест с тобой – куда Хлочеву воинству воевать! Зря зубами только щёлкают.

Путь, накануне где разметённый белоснежной птицей, а где проторенный борзой тройкой, умиротворял и смягчал чувства, плавность его дурманила голову, редкие звёзды терялись в снежных кронах, и никто из Гназдов не мог бы сказать, сколько прошло времени. Один Харитон знал это точно. Уж такая привычка. Он и заметил, обыденно и лениво, на миг выпустив трубку изо рта:
– Всего ничего осталось… Вот щас повернём, а там и зимовье…
– Слава Богу! – очнулся слегка сдуревший Зар. – Щас, Василь, устроим тебя… – и с седла наклонился над санями, – щас к печке сразу… горячего похлебать… у сестрицы-то наверняка есть.
И тут же попрекнул Стаха:
– Как же ты сестрицу-то мою одну оставляешь? Разве можно в такой глухомани! Да волки тут. Да разбойники.
Стах, у которого и без того за кралю сердце болело, только зубы стиснул. И вдруг прислушался. И не он один. Едва замолк горячий ропот Зара, к возникшей тишине прислушался Харитон. А следом и все Гназды. Что-то новое пошло пронизывать воздух. Очень далёкое и чуждое лесам. В безмолвии подбирались они ближе, и чуждое проступало явственней.
– Живое… – едва шевельнул губами Никола. Флор истово закрестился и запыхтел трубкой.
– Не волк, – заметил Харт.
Скоро они увидели большое и тёмное пятно в серебристом мареве леса. Оно едва улавливалось даже чуткими глазами, зато поскрипывало и вздыхало уже отчётливо. Через несколько саженей Харитон остолбенел:
– Да это лошадь!
Верно. На краю просеки, скрытая порослью осин, к стволу оказалась привязана лошадь с санями. Она хрупала овсом в мешке, прилаженным к морде, потому к приветственным ржаниям её не тянуло. Но при виде мирной нестрашной коняги мужики похолодели. До зимовья было рукой подать, вон крыша снежная, и зубчатый тын темнеет. Все с ужасом переглянулись.
– Жола Вакра? – прохрипели вразнобой.
Птица-надежда разом грохнулась оземь со свёрнутой шеей. Стах яростно стегнул лошадей.
Повести | Просмотров: 734 | Автор: Татьяна | Дата: 31/08/16 19:13 | Комментариев: 0
1-50 51-100 101-135