СУХАЯ ВЕТКА
Был я копан,
Был я топтан,
Был я на кружале,
Был я на пожаре,
Сто голов кормил;
Сделался стар,
Пеленаться стал,
Выбросили за окно –
И собакам не надобен.
Загадка
День первый
Привычка что-нибудь вспоминать перед сном часто вызывала у Алексея Мохова бессонницу. А если он потом и засыпал, то сны приходили по большей части чудные. Вот и сейчас ему привиделся странный сон. Будто бы он долго летел в чёрной пустоте, и сам он – не Алексей, а что-то маленькое, невесомое, пылинка в бесконечности. Даже не пылинка, а нечто неосязаемое. Какая-то невоплощённая идея, недодуманная мысль. И вдруг яркий свет озарил всё кругом, если так можно сказать о пустоте. И этот свет пронзил его, наполнил чем-то таким добрым, таким хорошим, что Алексей почувствовал себя не просто мыслью. Теперь он был сама радость, смешанная с совершенством. И в самый высший момент этого экстаза зазвенел будильник, и Мохов проснулся.
Иногда бывало так, что, проснувшись, Алексей не сразу вспоминал всё, что произошло вчера. Важные события вплывали в память постепенно, обычно в течение двух или трёх минут после пробуждения.
На этот раз он сразу вспомнил всё, что случилось вчера.
В паре сотен километров от города, в котором жил Алексей, в небольшой деревушке Мохово умер его дед. Кроме Алексея у деда родственников не было, поэтому соседи хоронили его сами. Алексею же сообщили об этом с большим опозданием, лишь спустя полмесяца после похорон. Накануне ему позвонил участковый из Осиновки, ближайшего к Мохову большого села, сам только что узнавший о смерти Павла Фёдоровича Мохова. Моховцам закон не указ, сказал он. Алексей тут же взял недельный отпуск без содержания и решил поехать в деревню.
Аномальная жара не позволяла ни работать в полную силу, ни отдыхать как следует, к тому же переносить её в центре города было практически невозможно, поэтому Мохов планировал побыть в деревне всю неделю.
Он встал, умылся, позавтракал, взял приготовленную с вечера спортивную сумку с вещами и вышел. Это было ранним утром, а уже около полудня, после душной парилки рейсового автобуса, Алексей приехал в райцентр – пустой и запылённый, но хоть как-то продуваемый свежим ветерком посёлок. На щербатой стене автостанции ещё с советских времён висело одно и то же расписание. Автобус, идущий в сторону Мохова, выезжал из райцентра в полдень.
Алексей купил билет и сел в разбитый пазик на своё любимое место – рядом с водителем. Оттуда лучше всего просматривались размытые от марева поля и то появлявшийся на горизонте, то исчезающий за холмами лес.
Алексей попросил водителя, угрюмого и лохматого цыгана, остановить у поворота на Мохово. Ездил он к деду не очень часто, но и не то чтобы забыл о нём совсем. Во всяком случае, с дедом ему было интересно.
Маршрут был не из популярных – кроме Алексея в автобусе сидели семь или восемь бабушек, чем-то торговавших на районном рынке. Последние из них сошли в Осиновке. «Среди бескрайних полей», – вспомнил Мохов слова известной песни.
Минут через сорок пути водитель остановил автобус, съехав на обочину и подняв огромный клуб пыли. Обернувшись к Алексею, он молча кивнул в сторону двери. Мохов поблагодарил его ответным кивком. Едва он вылез, дверь закрылась и автобус скрылся в пыли.
От поворота, где пассажиров три раза в день высаживал или на обратном пути подбирал пазик, до деревни, куда вела грунтовая дорога, было около шести километров. В осеннюю распутицу старая колея, по которой в эту пору никто не ездил, становилась совершенно непроходимой. Однажды Мохов попробовал по ней пробраться, после чего зарёкся приезжать осенью. Вязкая глина налипала на сапоги (благо что Алексей догадался взять с собой сапоги), образовывая неподъёмные комья, перетаскивать которые за собой с каждым шагом становилось труднее. До Мохова он добрался тогда затемно.
Зимой же попытка попасть в деревню равнялась самоубийству. Мало того, что продраться сквозь полуметровые сугробы невозможно, так ещё существовала опасность заблудиться, так как даже слабая метель дорогу полностью заметала, превращая всю округу в сплошное белое поле.
Алексей любил приезжать в Мохово летом. Летняя полевая дорога становилась путём в иные измерения. «Это не просто мир, отличный от городского, это другой мир. Мысли здесь делаются тоньше и глубже, они появляются и текут не так. В таком густом запахе медоносных трав иначе и не может быть», – думал Алексей.
Идти было легко, разве что спортивная сумка слегка оттягивала правое плечо. Мохова поражала чистота огромного глубокого неба. «Как новое», – подумал он. Речка и лес вдалеке, луга и поля, уходящие к горизонту – Мохов никогда не обращал внимания, вернее, не думал о том, какие всё это имеет размеры, как вся эта бесконечная земля, окружающая всего лишь одну деревню, согласуется с небольшим светло-зелёным пятнышком на карте области.
Дорога шла через поле, затем взбиралась на невысокий холм, откуда открывался вид на деревню. Мохово виднелось целиком – всего-то полторы улицы.
Дедовская деревня встретила Алексея пыльными лопухами вдоль высохшей и потрескавшейся рыжей глиняной колеи. Откуда-то выскочила маленькая злобная собачонка, имеющая один окрас с деревенской дорогой. Мохов пробовал отогнать её, но она
заливалась ещё громче. «Дух дороги, – подумал Мохов. – Видимо, из этого самого праха земного сделан». Он решил не обращать на неё внимания.
Через пару домов из увитой диким виноградом беседки на собачий лай вышел худощавый мужичок в картузе. Мохов узнал соседа, Гришку Глухова, живущего напротив деда. В беседке оставался ещё кто-то.
– Цыц, курва! – гаркнул Гришка, и собачонка как ни в чём не бывало посеменила прочь.
– Слышь, браток, – сказал Гришка, – ты на курево не богат, ага?
– Богат, дядь Гриш, – сказал Мохов и, угостив его, закурил сам.
– О, с фильтром, – довольно произнёс мужичок. – А дай ещё, ага?
Мохов дал. Прищурившись, сосед спросил:
– А ты никак деда Павлá онук?
Жадно затянувшись, он спрятал вторую сигарету за подкладку картуза.
– Да, вот, как узнал, так и приехал.
– А мы ж сховали Павлá. Всё как надоть, не волнуйсь. Микола домовину сбил, усе скопом яму вырыли. Зинка моя супу наварила, помянули.
– Да я знаю, спасибо большое, – сказал Мохов.
Гаденькое чувство вины сползло за воротник сорочки. «Ведь хотел же месяц назад приехать, мог же всё бросить. Знал, что дед болеет, – думал Мохов. – Но не приехал. Не приехал».
– Хозяином ты будешь, ага? А звать как, не помню я ужо.
– Алексей.
– А я Гришка. Ну, тебе дядя Гриша, ага.
– Да мы ж знакомы давно, дядь Гриш.
– Дак ить я ж и говорю. Помянем Павлá-то?
– Чуть позже, дядь Гриш.
– Ага. Ну, за мной заворачивай. Моя ключи забрала от греха.
Из беседки Гришку позвали. Тот отмахнулся, ничего не сказав, и они пошли вперёд, метров через тридцать свернув на уходящий крючком в сторону аппендикс Луговой улицы.
Гришке Глухову было уже около шестидесяти, но вся деревня звала его просто Гришкой. Его держали за деревенского дурачка. Никаким дураком он, конечно же, не был, просто всегда попадал в курьёзные истории.
Говорили, что наутро после своей первой брачной ночи Гришка сбежал из дому. Нашли его пьяным на третий день в райцентре, он кричал на весь посёлок, что уедет за границу.
Около двадцати лет назад, когда Алексей был ещё сопливым пацаном, Гришка утопил в реке ДТ-75, на котором работал в осиновском колхозе. С немалым трудом трактор тогда достали, но анекдоты про Гришку пошли в народ.
Вспомнил Алексей и такую байку, которую ему в детстве рассказывала бабушка Дуся. Это было ещё до женитьбы Гришки на Зинаиде. Рано похоронив родителей, Григорий жил один. Пил он тогда гораздо меньше, а парнем был хозяйственным – держал уток и кур, бывало, и поросёнка заводил.
И вот как-то раз Гришкин кум из соседней деревни пригласил его в гости то ли на день рождения, то ли ещё на какой праздник. И случилось так, что в гостях Григорий запил. Пил он три дня, только на четвёртый вернулся домой. И всё бы ничего, но в тот год Гришка держал двух поросят. А дело было поздней осенью, когда поросята набрали уже солидный вес и стали довольно-таки дебёлыми существами. Гришка, естественно, никого не предупредил о том, что голодную скотину желательно бы покормить, так как задерживаться у кума он не собирался. И вот трясущимися с жестокого похмелья руками незадачливый хозяин отпер сарай и увидел, что бедные животные, одурев от голода, полностью сожрали огромное деревянное корыто.
Впрочем, Мохов помнил о Гришке и совсем другое. Столетнюю мазаную хатку отец с дедом ещё в середине восьмидесятых обложили кирпичом. Гришка таскал кирпичи, просеивал песок, замешивал раствор, причём никакую плату за работу не требовал, да и выпивкой не увлекался, пил наравне со всеми.
Вскоре они подошли к дому, в который маленький Лёшенька приезжал с родителями каждое школьное лето. Под окном всё так же стояла огромная липа. Палисадник, который в конце каждого лета радовал глаз астрами всевозможных расцветок, густо зарос крапивой и репейником.
– Цел домик, – сказал Алексей.
– Ага, – подтвердил Гришка. – Там с огорода стенка треснула, хундамен просел, так Павлó усе трещины замазал.
Деревянный забор кое-где был подлатан новыми некрашеными досками. На щеколде висела сухая ветка – Алексей помнил, что в деревне так раньше сообщали всем, что никого нет дома.
Гришка убрал ветку, бросил её в палисадник, и они вошли во двор. Там тоже всё заросло крапивой. На двери дома громоздился огромный навесной замок.
– Болел Павлó у последнее время, – сказал Гришка, указывая на двор. – Усё на ноги жаловался. Ты погодь, я у своей ключ возьму, принесу.
Две коротеньких улицы – вот и всё Мохово. Полевая тянулась параллельно небольшой речке Сухой, Луговая отходила от Полевой вниз, к воде, и заканчивалась старым деревянным мостом.
По дороге Алексей заметил, что во всей деревне нет ни одной новой постройки. Деревня медленно умирала. Если во времена его детства здесь уже не было молодёжи, то сейчас наверняка здесь доживали одни пенсионеры. В Мохове не было ни церкви, ни клуба, ни магазина. По соседству с дедовским домом с обеих сторон стояли заброшенные дома. Двадцать лет назад, Алексей помнил, там жили какие-то старички.
Через пять минут появился Гришка, да не один – за ним не спеша шествовала крупная женщина лет шестидесяти, его жена, тётя Зина.
– Добрый день, тёть Зин!
– Здравствуй, Алексей, – сказала она с тяжёлым придыханием грузного человека. – А я не поверила, думала, чего мой-то ключи просит. Дай, думаю, сама схожу.
Она вручила Мохову связку ключей.
– Этот от хаты, этот от сарая, а этот от погреба. Будешь хату отмыкать, вверх потяни, чтоб дужка отошла, – со знанием дела сказала она.
– Спасибо, тёть Зин, – сказал Мохов и зашёл на крыльцо.
Глуховы не уходили.
– Может, зайдёте? – спросил Алексей, а сам подумал: «Зачем я их зову? Что они там не видели? Там наверняка сейчас грязь и неприятный запах».
– Пойдём мы, Алёша, пора нам, – сказала соседка.
В её голосе Мохов уловил неприятные нотки, будто бы он в чём-то провинился. Он хотел сказать им, мол, заходите, если что, но не сказал.
«Могли бы и покормить человека с дороги, не объел бы. Или хотя бы чаем напоить», – подумал Мохов и открыл замок.
В сенях пахло сыростью, что удивляло при такой-то жаре на улице. Кухня смотрелась довольно опрятно – ни соринки на столе, где готовили и ели, ни капли жира или масла на старой газовой плите, к которой длинным серым шлангом подсоединялся баллон с газом.
Мохов прошёл дальше. В комнатах стоял неистребимый запах старых вещей.
В доме, помимо кухни, было две комнаты. В одной спал дед, в другой же, «зале», как называл её Павел Фёдорович, стоял диван для Алексея. Окна «залы» выходили на улицу. Здесь всё было так же, как и раньше, разве что зеркало завесили рушником. Стол, раньше стоявший у окна, отодвинули в сторону, освободив место посреди комнаты для двух табуреток. «Для гроба», – подумал Мохов. Он снял рушник, аккуратно сложил и бросил на стол. Затем, подумав, поставил стол на место, а табуретки вынес на кухню.
Заглянул в дедовскую спальню. У одной из стен стояла огромная самодельная книжная полка из широких досок. Алексей провёл рукой по корешкам – дед предпочитал классическую литературу. На одной из полок, отдельно от всех книг, лежала записная книжка деда. Это была самодельная книжица из обрезанных и прошитых суровой ниткой тетрадей. Павел Фёдорович часто надевал очки и просматривал её, слегка запрокидывая голову и приоткрыв рот. Он уже давно ничего туда не записывал. Почему-то Алексей никогда не решался взять у деда эту книжицу. Это было бы похоже на чтение чужих писем. После смерти деда табу теряло свою силу.
Мохов бережно взял книжку и принялся листать. Вначале описывались различные рыболовные хитрости, затем шли всевозможные схемы, рисунки и описания устройства русских печей. Далее следовали советы садоводу, молитвы и заговоры, размышления по поводу использования в будущем солнечных батарей, автобиография, схемы и устройство самодельного телескопа. Казалось, что не было такой темы или такого занятия, в которых бы дед не разбирался.
Одна запись заинтересовала его: «Прошлое постоянно меняется, все события, его заполняющие, нынче пытаются казаться не такими, какими казались ещё совсем недавно. Прошлое бурлит, как суп на плите, его движение – вечный процесс, который остановить невозможно. Каждый политический строй, сменяющий предыдущий, вносит свои, часто кардинальные, правки в прошлое.
Вопреки устоявшемуся мнению, прошлое можно изменить.
Настоящее же зафиксировано и определено, мы вполне успешно раскладываем его по полкам, классифицируем и заносим в архив. Вот что по-настоящему неизменно. И тот, кто утверждает, что можно изменить даже уже случившееся событие, отнюдь не выдумщик и не мистик».
Алексей так и не понял, была ли это выписка из какой-то книги либо собственные мысли деда. Сам он считал, что прошлое изменить нельзя, можно лишь поменять отношение к своему прошлому или совсем забыть некоторые моменты. Тогда оно не будет на нас так влиять.
Он вышел во двор, сел на крыльцо, закурил и понял, что голоден. Докурив, открыл погреб, набрал картошки, прихватил банку солёных огурцов, пошёл на кухню.
Холодильник не работал. На полу темнели следы высохшей лужи. Мохов щёлкнул выключателем – электричества в доме не было. «Опять выключили», – подумал он. В деревне такое иногда случалось.
Мохов нашёл соль, бутыль с растительным маслом, спички. Потряс красный баллон с пропаном – газ был.
Гришка пришёл на запах жареной картошки.
– Узлоупотреблять будешь, ага? – спросил он и вынул из-за пояса бутылку самогона.
– Это можно, – ответил Мохов.
Он достал с полки две рюмки, ополоснул. Положил перед Гришкой ложку. Тот поставил бутылку на стол рядом со сковородкой, бережно достал из кармана луковицу и головку чеснока.
– Моя рублей дала, – с гордостью сказал Гришка, указывая на бутылку. – Хотела на четвёрку дать. Не, говорю, так не пойдёт. Павлá четвёркой поминать, ага? Ну и дала на поллитру.
Гришка разлил, выпили.
– Вот Кузьминишна, вот сучка, ага? – сказал, кривясь, Гришка. – Хвостом торгует, коза.
«Хвостом» в Мохове называли последний при выгонке самогон, слабый, не крепкий.
Алексей выпил и кивнул – разница с дедовским самогоном ощущалась заметная.
– Да, вот у Дуськи был самогон так самогон, – мечтательно произнёс Гришка. – Перваком угощала, ага.
Баба Дуся была знатной самогонщицей. Да и после её смерти дед иногда гнал – дать бутылку трактористу, чтоб огород вспахал, да и вообще, мало ли, куда и когда пригодится.
Гришка разлил ещё.
– Ты, Лёша, поройся, у деда где-то схованый стоит. Нектар, – сказал Гришка и выпил. Он уже не закусывал.
Потом курили на крыльце. Гришка спрашивал, как живётся в городе. Мохов неохотно отвечал. После двух рюмок некачественного самогона сильно звенело в голове, к тому же хотелось спать.
Где-то своё тройное «ку» запела горлица. Гришка поднял палец вверх.
– Чекушку! Чекушку! – сымитировал он пение птицы.
Разлили снова. Бутылки хватило ровно на шесть рюмок. Гришка вызвался сбегать ещё.
– Беги, – согласился Мохов.
– Дак ить это, рублей дай, ага? Ну если нету рублей, то я под ей-богу возьму.
Мохов дал.
Через четверть часа начали ещё одну бутылку. Незаметно стемнело.
– А чего мы это, как у негра в жопе, сидим? – спросил Гришка.
– Да света нет, – сказал Мохов. – Отключили, наверное.
– Как нет? У нас горит, – ответил Гришка и выскочил в сени.
– Голова и два уха! – донеслось оттуда. – Я ж, когда с поминок уходили, пробки выкрутил, ага!
В сенях что-то стукнуло, упало и загремело.
– Да будет свет! – торжественно произнёс Гришка и щёлкнул выключателем.
Стало светло, Мохов пьяно улыбнулся.
– А ты говоришь, – сказал сосед.
Помолчал, потом неожиданно добавил:
– Отца-то в городе сховали?
– В городе.
– Ну, за упокой раба души, – ввернул Гришка и махнул рюмку.
Мохов тоже выпил, положил руки на стол, голову на руки. Гришкина физиономия расплывалась, двоилась и троилась, как изображение в калейдоскопе. «Чтобы всё чётко видеть, нужно закрыть глаза», – подумал Алексей.
Он закрыл глаза и тут же уснул.
Гришка вышел на крыльцо, долго молча курил, затем взял Мохова под мышки и аккуратно поволок на диван. Оглянувшись, заметил на столе рушник и прикрыл им Алексея. Вернулся на кухню, посидел там некоторое время, допивая остаток самогона и чему-то хитро улыбаясь. Потом встал, поднял палец, словно хотел что-то сказать незримым слушателям, но, так ничего и не сказав, махнул рукой, повернулся и вышел.
День второй
Гришка разбудил Алексея ни свет ни заря.
Каждое движение причиняло Мохову резкую боль. Ему казалось, что в голове пульсирует открытая рана. Он вспомнил, что недобросовестные производители самогона могут в слабый продукт добавлять димедрол, но тут же отогнал эту мысль – вряд ли эта Кузьминична травила бы своих химией.
– Ну и рожа! Ты как этот… планетянин!
Гришкин неологизм показался смешным, но смеяться Мохов не мог.
– Надо похмелиться, ага, – сочувственно произнёс Гришка, выглядевший молодцом.
– Нет, самогон вашей Кузьминичны я пить не буду, – еле выговорил Мохов.
Гришка, услышав невнятную речь Мохова, выскочил на кухню, налил в стакан огуречный рассол из банки, вручил Алексею в дрожащие руки и, улыбаясь, наблюдал, как тот судорожно пьёт большими глотками.
– Надо бы это... ревизию провести, ага, – сказал Гришка тоном заговорщика.
– Какую ревизию? – Мохов ничего не понимал с похмелья.
– Ну, самогон должен быть у Павлá, – нерешительно ответил Гришка.
Мохов махнул рукой, мол, ищи.
Гришка только и ждал этой отмашки.
– У меня нюх, ага, – сказал он. – Щас...
И он бросился обыскивать дом.
Мохов выполз на крыльцо, закурил. Ему хотелось застыть в уголочке и тихо умереть. Было немного неприятно, что чужой человек роется в доме деда, но ничего поделать Мохов не мог. Он так плохо себя чувствовал, что даже если цыганский табор сейчас выносил бы из дома все вещи, он бы не пошевелился.
Погода странным образом соотносилась с похмельным состоянием Алексея – небо затянуло тучами, вот-вот мог сорваться дождь. Аномальная жара подходила к концу.
Вскоре Гришка грустно присел рядом – видимо, ничего не нашлось. Мохов, докурив, медленно пополз в дом – всё-таки лежать легче, чем сидеть.
Во дворе послышался грохот. Гришка откопал у сарая большую лестницу и приставил к чердаку над сараем, который в пору детства Алексея использовали как сеновал. Через минуту он влетел в дом, прижимая к груди трёхлитровую банку с самогоном. Гришкино лицо выражало крайнюю, самую высшую степень удовлетворённости.
– Вот! – Гришка больше ничего не мог произнести от переполнявших его чувств.
– Откуда? – удивился Мохов.
– Оттуда! – Гришка поднял руку с указующим перстом.
– Что, с неба свалилась?
– На чердаке стоит, красуется, зараза! И молчит жеж, сволочь!
Две рюмки дедовского напитка сделали чудо. Мохов ожил, повеселел, боль прошла. Они расположились прямо на крыльце, чтобы курить, не сходя с места. В доме не курили, такой порядок завели ещё при бабе Дусе. Закусывали солёными огурцами.
Гришка травил очередную байку.
– Моховы – это фамилия, ага! Клан! Вот так вот за яйца всех держали! – Гришка показал на себе, как держали всех Моховы. – Бабка моя, упокойница, говорила, что тут раньше хутор был, моховский. Ить а когда при советской власти записывать стали, то и записали, что деревня. Так и пошло…
Мысли Мохова скакали с одного на другое, нигде долго не задерживаясь. Он не слушал Гришку, лишь следил за его обезьяньей мимикой.
Когда Алексей был ещё совсем маленьким Алёшей, бабушка иной раз брала его на колени и покачивала под неизменное «по кочкам, по кочкам…», а под завершающее «в ямку – бух!» Алёша, всё-таки боявшийся, что бабушка его уронит, громко смеялся…
О жизни деда и бабушки, Павла Фёдоровича и Евдокии Архиповны Моховых, Алексей знал не так уж много, да и то в основном со слов деда – бабушка не любила рассказывать о себе, а сам Алексей не очень-то и расспрашивал. Знал лишь, что она родом из Осиновки и что познакомились они с дедом на танцах в сельском клубе. Бабушка говорила, что дед там был самым красивым, «грамотный, в пинжаке и с чубом», а она, как утверждал дед, была «невообразимой гордячкой». «Грамотный» дед после семилетки успел окончить до войны то ли школу ФЗУ, то ли ремесленное училище в областном центре, потому и слыл в Осиновке завидным женихом. Мало того, что моховских там очень уважали, он ещё и сам был Моховым, а это чего-то да стоило.
О войне ни дед, ни бабушка не рассказывали ничего – эта тема в их семье никогда и никем не затрагивалась. Почему она считалась запретной, Алексею выяснить не удалось, да теперь и не удастся – если и существовала какая-то тайна, то из причастных к ней никого в живых не осталось.
Виктор, отец Алексея, родился в пятьдесят шестом. Мальчик рос медленно, был худым и маленьким. После школы он уехал из Мохова учиться, поступил в технологический, да так и остался жить в городе, встретив там свою любовь, студентку пединститута Таню.
Внушительные рост и вес он набрал лишь
к восемнадцати. И, едва успев возмужать, Виктор
женился.
– А Дуська, бабка твоя, не женщина – танк, ага! ¬– пьяный Гришка вторгся на территорию воспоминаний, лязгая гусеницами. И тут же запел:
– Мчались танки, тучи подымая…
«А ведь он ничуточки не изменился за последние лет двадцать, – констатировал Мохов. – Хотя пьёт так же, как и тогда».
Гришка Глухов был неизменной частью воспоминаний Мохова о детстве. Наиболее яркое и запомнившееся событие было связано, как ни странно, с небольшим, но важным деревенским строением – с сортиром, расположенным в дальнем углу двора. Когда наступало время чистить отхожее место, дед Павел и бабушка Дуся, а тем более родители Алёшеньки, люди городские, брезговали выполнять эту работу. Осуществлять миссию вызывался Гришка. Поскольку после этого невыносимая вонь стояла ещё целый день, а то и два, Алёша целыми днями пропадал на речке. Но возвращаться всё же приходилось, и тогда он видел, как вымытый и практически ничем не пахнущий Гришка ходил по пятам за бабой Дусей и клянчил стакан сверх положенной меры.
– Да нету больше ничего, Гришенька, отстань ради Христа! – говорила экономная баба Дуся. – Не выгоняла ещё, вон, бражка стоит.
Гришка, покосившись на бадью с брагой, отвечал:
– Дуськ, ссыкни!
И тогда бабушка, вздохнув, открывала бадью с пенящейся коричневой жидкостью со сладко-приторным запахом, черпала оттуда большой алюминиевой кружкой, которую дед называл «солдатской», и подавала довольному Гришке. И все, кто был в тот момент рядом, смотрели с неподдельным интересом, как тот с наслаждением пьёт это ещё не перебродившее пойло.
Гришкино «Дуськ, ссыкни!» надолго осталось в их семье как нечто, вызывающее смех при каждом упоминании.
Грюкнула дверь, и во двор вошла тёть Зина.
«Ё…», – прошептал Гришка и каким-то непостижимым образом сделал так, что банки с самогоном на крыльце не оказалось.
– Эй ты, хвокусник, – громко сказала тёть Зина, – а ну пошли…
Гришка, согнувшись и сразу постарев, побрёл к двери. Проходя мимо супруги, он получил мощный подзатыльник, заставивший его мгновенно исчезнуть со двора. Тёть Зина вразвалочку, словно гусыня, двинулась за ним.
– Ну чего ты, Илья же, с конца в конец... – слышался возмущённый Гришкин голос.
– Илья послезавтра, – бурчала в ответ тётя Зина.
«Всё-таки хорошие, замечательные они люди, – подумал Мохов. – И тёть Зина, и Гришка... Да все они тут… И дед…»
…Однажды они с дедом вот так же сидели на крыльце. Алексей рассказывал деду о своих неурядицах, говорил, что у него дилемма и что он не знает, как поступить.
– Не знаешь? – спросил тогда дед.
– Не знаю, – ответил Алексей.
– Вот и я не знаю, – сказал дед и хитро прищурился.
Алексей неплохо знал своего деда, поэтому приготовился слушать, тем более что всё ещё надеялся получить дельный совет.
– Однажды ученик спросил Сократа, – медленно и тихо произнёс дед, – почему тот так часто говорит, что ничего не знает. В ответ Сократ начертил два круга.
Дед взял свою палку, на которую опирался при ходьбе, и начертил на земле два круга, большой и поменьше.
– Сократ показал ученику большой круг и сказал: «Это мои знания». Потом он указал на круг поменьше: «А это – твои».
Дед любил, когда его внимательно слушали, и Алексей видел, что деду нравилось именно его, Алексея, внимание. Да и самому Алексею было приятно слушать деда. «Как хорошо-то, господи», – думал он.
– Всё, что находится вне кругов, – продолжал дед словами Сократа, – это незнание. А раз уж моё знание больше твоего, то и моё незнание больше.
– Я понял, дед, – сказал Алексей. – Всё дело в длине окружности.
– Именно, – охотно согласился дед. – Так что не спрашивай у меня совета. Сам решить должен. А если сомневаешься пока, значит, время ещё не пришло.
Мохов пошёл в дом. Самочувствие стало великолепным, хотя особого опьянения не было – самое время поваляться и почитать. Он улёгся на диван и вдруг вспомнил о Ларе...
Никогда бы не подумал, что со своей будущей женой познакомлюсь на вокзале. Я ехал на выходные в Мохово. Она стояла у пригородных касс, то ли грустная, то ли уставшая. Что-то в ней такое было… подкупающее, что ли. Она походила на потерявшегося ребёнка. На такую упрямую девочку, которой плакать нельзя, потому что уже взрослая, а что делать – неизвестно.
Она купила билет и отошла. Я вышел вслед за ней на платформу. Подойти сразу я не решился, поэтому, поставив сумку на скамейку, закурил. Она стояла у газетного киоска и читала книгу. Я подошёл ближе, чтобы рассмотреть, какую книгу она читает. Ага, «Старик и море». Нужно было заводить разговор. Не придумав ничего лучше, я сказал самые банальные в этой ситуации слова:
– Хорошая книга.
Она посмотрела на меня, закрыла книгу и улыбнулась. Мы познакомились, разговорились. Она ехала на дачу к друзьям, там у кого-то был день рождения.
– А я вот на рыбалку собрался. Поймаю точно такую же, как старик Сантьяго, – сказал я, указывая на книгу в её руках.
Много позже она призналась, что из её знакомых вряд ли кто-нибудь знал, как зовут хемингуэевского героя, и что этим я её и зацепил.
А потом я пригласил её на рыбалку. Естественно, она согласилась.
Но не поехала.
– Да, – сказал Алексей вслух.
К чему относилось это «да», он вряд ли смог бы объяснить.
За окном подул резкий ветер. Не успел Мохов подумать: «Ну вот, началось», как послышался стук крупных капель по крыше, вскоре перешедший в сплошной шум. В доме стало заметно холоднее. Алексей встал, открыл шкаф в спальне деда, вытащил оттуда шерстяное одеяло, укутался и улёгся.
Постепенно Мохову становилось хуже, но для поправки здоровья нужно было заставить себя подняться и выпить ещё рюмку. Вылезать из-под одеяла не хотелось, и Мохов гонял в пустой с похмелья голове разные мысли о деревне, о деде, о Ларе… Вспоминал…
– А хочешь, дед, я останусь? – спросил Алексей у деда.
Дед засмеялся.
– И чем же ты тут будешь заниматься? Быкам хвосты крутить? Так и быков-то нету здесь уже давно… Колхоз когда развалился! Отсюда наоборот все бегут, молодых давно уж никого не осталось!
– Ну а что? – ответил внук. – Всегда что-нибудь придумать можно… Вот, например, магазин открыть… Всё-таки две улицы народу… Хлеб свежий всегда брать будут. Можно селёдку возить или там конфеты с печеньками…
– Пропадёт селёдка, – дед всё посмеивался. – А печенье мыши погрызут. Их у нас тут достаточно…
– Хозяйственный отдел открыть! – Фантазия Алексея разыгралась. – Вёдра там, лопаты… Да мало ли, чем торговать можно!
– Ага, ты ещё сюда канцтовары привези. Петровна с Кузьминичной фломастерами рисовать в альбомах будут…
– Да я серьёзно, дед… Можно чем-нибудь другим… Скотину выращивать! А что? Перестроить немного сарай, сделать загон для поросят… С десяток сразу держать можно! А к Новому году сдать! Сразу прибыль…
– Хех… А кормить чем ты их будешь?
– А огород зачем? Можно тыкву выращивать, кабачки там… Эти самые… Буряки кормовые… Картошку опять же…
– А ты справишься один-то? Я же тебе не помощник уже… Да ты знаешь, сколько за ними ухода? Картошку им варить нужно. Да на такую ораву! И чистить за ними ежедневно…
– Или куры там, утки…
– А что – куры-утки? – Дед уже не смеялся. – Им тоже кушать хочется. Их в советское время хорошо было держать. Когда всё копейки стоило. Когда в колхозе можно было то же зерно выписать. Или мешок комбикорма спиз… так взять. Всё ж вокруг колхозное, всё вокруг моё… Бери – не хочу. А сейчас – заплати за всё. Да эти утки у тебя золотыми выйдут!
– Корзины из ивы буду плести! Деревенский туризм обустрою! – не унимался Алексей.
– Алёша, единственное, чем бы ты мог здесь заниматься, это русский язык в школе преподавать. Беда в том, что ближайшая школа – в Осиновке, а до неё восемь километров пахать, да и то если напрямую, через речку и луг, а если по дороге, то и все пятнадцать наберётся …
– Ну тогда… Можно что-нибудь своими руками делать… И продавать…
Дед помолчал, потом не спеша поднялся.
– Иди за мной, – скомандовал он.
Пошли к сараю.
– Раньше тут корова жила, – сказал Алексей.
– Ага… Уже лет десять как не держу…
Дед отпер дверь, пошарил за стеной в поисках выключателя.
– Вот, смотри, – сказал он, заводя Алексея внутрь. – Мастерская моя…
Внутри пахло свежеструганным деревом, но опилок на полу не было – дед за порядком следил. В углу стоял верстак с выдвижными ящиками, на нём крепились небольшие тиски. Рядом располагался высокий, явно самодельный шкаф без дверей, на многочисленных полках которого дед хранил всё своё богатство: резцы и стамески разной ширины, молотки с круглым и квадратным бойком, небольшой гвоздодёр, рулетки, угольники и линейки, щипцы и плоскогубцы. Здесь стояли баночки с гвоздями, саморезами, болтами и гайками. На настенных полках стояли фуганки и рубанки, рядом на стене висели на гвоздях различные ножовки, деревянная лучковая пила и даже пара деревянных колёс.
В другом углу на небольшом столике дед закрепил электромотор с точилом. Под столом в переносном деревянном ящике стояла дружная семейка топоров разной величины – от огромного колуна до совсем крохотного, размером с топорик для отбивания мяса.
В центре помещения на железной станине была установлена королева столярных мастерских – стационарная циркулярная пила.
Дед подошёл к ней, потрогал большим пальцем зубья.
– Годится… – пробормотал он.
Алексей взял с полки киянку, постучал себе по ладони.
– Вот, Алёша, смотри, тут всё моё богатство… Если руки у тебя не из задницы, то на хлеб всегда заработать можно. А иногда ещё и с маслом… Я-то уже стар для всего этого… Вот раньше получалось кое-что, а сейчас балуюсь помаленьку… Так, по мелочи… То стул у кого сломается, то стол рассохнется… В последнее время вообще только лопаты наточить заходят…
– Охренеть, дед, откуда это всё? Тут же корова была, вонища постоянная. Когда ты успел всё это собрать?
– Ну а куда мне ещё пенсию тратить-то, Алёш? У меня кроме тебя никого нет на этом свете, а ты здоровый мужик давно уж…
– Дед, а почему ты мне раньше ничего этого не показывал? – удивился Алексей.
– А потому что ты не спрашивал, – ответил дед и отвернулся…
Алексей положил киянку на место и неожиданно для себя почувствовал, что краснеет. «Отшил дед, отшил», – подумал он…
Вскоре Мохов уснул. Ему приснились расширяющиеся круги Сократа.
Дождь лил весь день и только к вечеру поутих. Едва он закончился, стало гораздо теплее.
Мохов проснулся вечером. Голова почти не болела. Он нагрел ведро воды на плите, вылил в двухсотлитровую бочку летнего душа, добавил ведро холодной, помылся, порылся в дедовском шкафу, застелил диван свежим постельным бельём.
Потом набрал в погребе старой картошки, почистил немного, поджарил на масле, добавил оставшуюся целой после пьянки луковицу, всё с удовольствием съел, поглядывая на банку с самогоном. Пить не стал.
…А в семьдесят пятом году у девятнадцатилетних Виктора и Татьяны Моховых появился ещё один человечек, Алёшенька. Когда он немного подрос, родители стали чаще наведываться в Мохово, и самые яркие воспоминания Алёши связывались не с серым бетонным городом, а с росной зелёной деревней. С семилетнего возраста мальчик оставался здесь на все каникулы.
Даже в городе Виктор всегда вставал рано, ну а уж в родной деревне так сам бог велел. Пока ещё над речкой Сухой вился пар и туман не сошёл с луга, Виктор с отцом, которого все вдруг стали величать дедом, собирались на сенокос. Дед отсоединял косу от древка, степенно садился на невысокий табурет перед наковаленкой, вбитой в широкий чурбак. Лёгкими ударами молотка он отбивал косу – тонкую, почти ювелирную работу он не доверял и сыну. Эти слабые удары часто будили Алёшу, и он тут же подрывался с постели – взрослому человеку нельзя пропускать сенокос. Бабушка подавала ему чашку чаю и горячий блин со сковородки. Всё это проглатывалось на ходу, потому что деду предстояло отбить вторую косу, а на это стоило посмотреть.
Ловкие движения деда вызывали зависть у мальчика. Алёша видел улыбающиеся глаза деда и понимал – ему нравится то, что и как он делает. А делал дед мастерски – лезвие оттягивалось, появлялась тонкая и невероятно острая кромка. Затем ещё более лёгкими постукиваниями дед добивался идеальной остроты и проверял свою работу, едва касаясь лезвия косы большим пальцем. Удостоверившись, что всё сделано правильно, он удовлетворительно кивал головой.
А потом втроём шли за огород, на луг. Дед выбирал место и, широко размахнувшись, укладывал добрый пучок травы слева от себя. Когда скошенная полоска достигала четырёх-пяти метров, отец подмигивал Алёше и приступал к работе.
«Ш-ш-шах… ш-ш-шах…», – говорила коса деда.
«Ш-ш-шик… ш-ш-шик…», – отвечала ей коса отца…
«Когда я вырасту, – думал Алёша, – я буду косить третью полоску рядом с ними»…
День третий
Наутро Мохов перерыл всю кухню, но не нашёл ни чая, ни кофе. В столе в целлофановом пакете отыскалась сухая мята. Дед заваривал себе травы, листья смородины, веточки малины и вишни. Когда болел, настаивал зверобой и душицу, он называл её
материнкой. В обычное время предпочитал чабрец, липу и мяту.
Алексей оторвал веточку, залил кипятком. Вспомнил липовый мёд бабы Дуси. Сначала она заваривала чай из липовых цветков в большой двухведёрной кастрюле, потом засыпала туда неимоверное количество сахара и долго варила. Лёгкий запах липы становился плотным, тяжёлым, липой пахло везде – густой мёд давал не менее густой и тягучий аромат. А какой у него был вкус! Даже краюха чёрного хлеба, обмакнутая в тарелку с мёдом, становилась вкуснее любого торта или пирожного.
Баба Дуся варила мёд один раз в году, но этого хватало Алёше с родителями на всю долгую городскую зиму.
Из чаёв Мохов больше всего любил чабрецовый, главным образом из-за его неповторимого запаха. А ещё потому, что его не сушили, а заваривали так, свежесорванным. Чай получался жёлто-зелёным, имел нежный вкус, и Алексей спешил выпить его до того, пока цвет не становился насыщенным, похожим на цвет обычного чёрного чая.
Мохов вышел на крыльцо, закурил и услышал странные шум и бормотание, доносящиеся со стороны огорода. Калитка на огород была распахнута. Алексей вышел и едва не выронил сигарету от изумления.
В огороде, заросшем метровой высоты бурьяном, раздевшийся по пояс Гришка с непередаваемым остервенением рвал сорняки. Казалось, будто он боролся со своим личным врагом, изощрённым в своём коварстве. Гришка захватывал бурьян под корень, рвал его и приговаривал: «Иди сюда… Щас я тебя… Ах, ты так! Ну погодь…» Он продвигался вперёд, оставляя за собой в живых лишь чахлую картофельную поросль. Бурьян он бросал в сторону, где образовывался внушительных размеров валок. Таким
образом Гришка очистил около трети небольшого огорода.
Алексей окликнул его. Гришка подошёл, достал из висевшего на заборе старого пиджака папиросы, закурил.
– Что ж вы, дядь Гриш…
– Так заросло же по самые эти самые! А я иду мимо, дай, думаю, помогу соседу.
– Ну сказали бы мне…
– Так я ж говорю! Иду мимо… На кухню зайдём, ага?
– Зайдём.
– Ну так давай…
Пошли на кухню. Алексей налил одну рюмку, пару секунд подумал и налил вторую.
– Эх, – посетовал Мохов, – не хотел пить же…
– Правильно, – согласился Гришка. – Так мы сюда и не пить пришли, ага. Мы ж, Лёша, пьём только один раз в жизни. А потом только похмеляемся.
Чокнулись, выпили.
– Эх, как её коммунисты через день пили, – сквозь зубы процедил Гришка. – Тут каждый день пьёшь, да никак не привыкнешь.
Оба хрустнули огурцами.
– Между первой и второй муха не должна пролететь, – сказал Гришка и принялся разливать.
– И на огород, – сказал Мохов.
– Молоток! – и Гришка поднял рюмку.
На огород пошли после третьей.
Сухой и жилистый Гришка мог дать фору и молодому, особенно из городских. Работал он быстро, Мохов за ним не поспевал, тем более что после выпитого Алексей боялся сорвать картофельную ботву.
– Вот жеж гады, – продолжал бормотать Гришка. – Весь огород оккупировали, немцы…
Мохов, собиравшийся уезжать в город через пять дней, не понимал, зачем он сейчас рвёт бурьян и что ему делать вообще с этим проклятым огородом. Вернее, он пока старался об этом не думать, надеясь на то, что всё как-нибудь само собой разрешится.
Время от времени останавливались на перекур да заходили на кухню. К обеду управились. Оба уже опьянели, говорили громко. На шум пришла соседка.
– О, Зинка! – Гришка расплылся в улыбке. – Сборная Чили в полном составе!
– Уже нажрались, свиньи… Ладно старый, но ты-то, Алексей…
– Тёть Зин! Мы работали! Можем мы раз в жизни с дядь Гришей после трудного рабочего дня…
– Батюшки! – воскликнула тётя Зина, выйдя на огород. – Это вы с утра всё убрали?
– Ага! – ответили оба хором.
– Ой, молодцы...
Тёть Зина зашла на кухню, взяла банку с остатками самогона.
– Ой, молодцы, – повторила она и поковыляла в сторону дома.
– Зинк! – Гришка заметил её маневр.
– Чё Зинк, чё Зинк! Пошли, я вам хоть поесть дам…
Тётя Зина застелила клеёнкой небольшой столик посреди двора. На сковородке шипела яичница
с салом, рядом стояла эмалированная миска со свежими огурцами. Поодаль лежали луковицы – им особая посуда не полагалась.
Тётя Зина вынесла буханку хлеба и, нарезая, спросила:
– Что же ты, Алёша, с огородом-то делать будешь, а?
– Не знаю пока, тёть Зин. Копать не скоро ещё, а мне ехать надо. На работу, – ответил Алексей, стараясь взять ложкой большой кусок сала, который постоянно вываливался. Вилками, даже ещё при живой бабе Дусе, здесь не пользовались.
– Так можа приедешь, выкопаешь картоху-то. Гришка помог бы, чё.
– Да некогда мне будет, тёть Зин. Может, вам отдать?
– А чё? Гришка выкопает, а я в райцентр на базар отвезу. Продадим как-нибудь. А выручку тебе в город и передадим.
– Дед Павлó-то добрый был дед, ага, – вклинился в разговор Гришка. – Если там надо чего, никогда не жалел.
– Так и мне ничего не жалко, дядь Гриш, – сказал Алексей. – Если справитесь с картошкой, забирайте. И не надо мне никакой выручки.
– А то можа останешься, Алёш? – заговорщически спросила соседка. – Девку хорошую тебе в Осиновке подыщем, а?
– На безрыбье и сам раком станешь, – довольно сказал Гришка. – Зинаида, это дело надо обмыть, неси самограй.
– У тебя один самограй на уме, – заворчала тётя Зина, но банку вынесла. – Не пил бы ты, Алексей.
– Ещё немного, и всё, – ответил Мохов.
– Всё пропьём, но флот не опозорим! – воскликнул Гришка, налил себе и Алексею.
Чокнулись, выпили. Гришка улыбнулся жене:
– Зинка, неси гармонь!
Тётя Зина сходила за гармошкой и, присев за стол, подперла рукой подбородок.
Гришка растянул старую хромку и запел:
– Гремя огнём, сверкая блеском стали,
Пойдут машины в яростный поход,
Когда приказ отдаст товарищ Сталин
И маршал Жуков в бой нас поведёт!
– Гриша, давай любимую! – попросила тётя Зина.
Гришка пару раз перебрал кнопки, склонил голову вправо, будто прислушиваясь к тому, что творится внутри гармони.
– Шёл казак на побывку домой… – начал он тихо.
– Шёл он лесом, дорогой прямо-о-ой, – подхватила тётя Зина.
– Обломилась доска, – не удержался и Алексей, – подвела казака…
Слова этой песни он знал с раннего детства. Её пели на каждом деревенском застолье. А какие это были застолья! Где-нибудь в саду между яблонями и грушами выставляли столы в один ряд, накрывали скатертями, на стол несли всё, что было. Народу собиралось много: дед с бабушкой, родители, Гришка с тётей Зиной, ещё соседи и знакомые. И, конечно же, после выпитого и съеденного Гришке передавали гармошку. Пели хором. Песня про казака считалась моховской «семейной» песней, её пели всегда, к тому же вся семья Моховых обладала хорошими голосами. Алёше нравились эти встречи, он радовался, что все вместе сидят за столом и поют, никто не болеет. Он гордился тем, что у него такие молодые и красивые родители, умный дедушка и добрая бабушка.
Допев, Гришка пробежался по кнопкам сверху вниз и резким движением выжал последний воздух из мехов.
– Всё пропьём, но гармонь оставим! – закричал он. – Наливай, Зинаида!
Растроганная любовной историей казака и казачки, тётя Зина утёрла слезу и разлила самогон, но уже по трём рюмкам.
– Эх, была не была, – сказала она. – Давай, Алёша, за твоих выпьем!
Выпили не чокаясь. Гришка затянул «День Победы», но со своими словами:
– Здравствуй, мама, возвратились мы не все,
Босиком бы пробежаться в галифе…
… Потом ещё пели и пили. Кончился самогон, и Гришка выпросил у супруги на бутылку, сбегал к Кузьминичне. Вернувшись, он поднял руку с бутылкой и запел:
– И родина щедро поила меня
Желудочным соком, желудочным соком…
– Да сядь ты, клоун, – возмущалась тётя Зина.
Снова пели. На звук гармони подтянулись два местных мужичка, Гришкины ровесники. Гришка полез к ним обниматься, но его супруга быстро выставила их на улицу:
– Идите, идите, нечего тут…
– Да пусть посидят мужики, тёть Зин, – пытался уговорить её Алексей.
– Да щас! Эти если посидят…
Что могут натворить мужики, она не объяснила.
Гришка отложил гармошку в сторону и сказал:
– Много у нас диковин. Каждый мудак – Бетховен!
Тётя Зина нажарила картошки, но её уже почти не ели. Когда закончились сигареты, Гришка пошёл в дом искать табак, но не вернулся, уснул.
– Дойдёшь-то сам, Алёша? – поинтересовалась участливая тётя Зина.
– Дойду, – ответил Мохов и побрёл, спотыкаясь, через дорогу.
А дома долго лежал и не мог уснуть. Смотрел в потолок, кружилась голова, а в ней вертелись мысли о несправедливости жизни, о том, что «одним – всё, а другим – ничего», о рано ушедших матери и бабушке.
«Как всё поменялось за последние несколько лет, – думал он. – Сначала мать и бабушка, потом отец, теперь вот дед. Как это всё… неправильно».
Когда-то они, вскоре после смерти отца, говорили на эту тему с дедом. Сидели, как обычно, на крыльце. Алексей курил, дед сворачивал «козью ножку».
– Дед, послушай, – сказал Алексей, – почему жизнь устроена так несправедливо? Да, я понимаю, что в мире должно быть и добро, и зло, иначе невозможно. Но они должны уравновешивать друг друга, как-то компенсировать. А я вот сужу по собственному опыту и вижу, что несправедливости и зла в жизни больше, чем справедливости и добра. Почему так, дед, ты можешь мне объяснить?
– Ты не прав, Алёша, – ответил дед, подумав. – На самом деле в мире больше добра. Иначе бы он просто не существовал, за прошедшие тысячелетия зло совсем бы уничтожило добро.
– Но я же вижу обратное, – не унимался Алексей. – И как может быть добра больше, если есть смерть? Даже если предположить, что во Вселенной какими-то высшими силами поддерживается равновесие, смерть перетянет свою чашу весов, потому что всё живое когда-нибудь всё равно умрёт.
Дед подкурил, затянулся, похлопал Алексея по плечу.
– Но ведь есть и жизнь, – спокойно ответил он. – А она всегда побеждает. Как бы ни старалась смерть, жизнь всегда была, есть и будет.
Некоторое время молчали. Алексею было очень тяжело. Если бы не дед, ему ох как сложно было бы всё это пережить.
– Подумай, Алёша, что такое смерть? Это всего лишь мгновение. Краткий миг, который не идёт ни в какое сравнение с жизнью, такой длинной. Смерть по сравнению с жизнью – миллионная доля процента. Так что, Алёша, если жизнь – это добро, то его больше, причём гораздо.
– Но если человек умирает совсем молодым? Где тут справедливость?
– Не знаю, Алёша. Но очень возможно, что смерть – всего лишь переход к другой жизни. Об этом все главные мировые религии говорят.
– Говорить-то говорят, только всё это как-то слабо успокаивает, – сказал Алексей.
– Не переживай, Алёша. Тебе ещё рано над этим задумываться, а того, что случилось, не изменишь. Никого оттуда назад не вернёшь, да и туда раньше времени спешить незачем. А твой отец пожил хоть и мало, но красиво. Мужиком был. Его долго помнить будут. А пока помнят люди – он с нами.
– И всё равно я… Ничего я не понимаю. А смысл-то в чём? Нет, дед, мне ясно, что общего, глобального смысла нет, во всяком случае, применительно к какому-то одному, конкретному человеку. Но тогда получается… пустота. И в разуме пустота, и в душе.
– И опять ты не прав, Алёша, – мягко произнёс дед. – Да, общий смысл трудно найти, даже невозможно. Зато его можно сложить из маленьких смыслов. Как дом из кирпичей. Вот, скажем, у тебя есть работа, которая тебе нравится. Или просто занятие по душе. Или даже просто задача какая-то стоит перед тобой. И тебе надо эту задачу решить, эту работу совершить, дело начатое до ума довести. Есть смысл? Есть.
Или, скажем, женщину ты любишь. И всё делаешь для того, чтобы ей с тобой хорошо было. Или не хорошо, но хотя бы не в тягость. Как тебе такой смысл? Или детей растить, внуков. Ещё вот писатель, к примеру, или художник какой. Ему творить нужно, не может он жить без этого. Да этих смыслов – пруд пруди. Не считая более мелких. А вот сумма всех этих смыслов – это и есть жизнь. Понял, Алёша?
Смысл в том, чтобы собрать все эти маленькие смыслы и воедино сложить. Вот и вся философия.
– Тогда откуда эта пустота берётся? – не унимался Алексей.
– А пустота… Это всё потому происходит, что человеку заняться нечем. Когда человеку либо заботиться не о ком, либо дела такого нет, куда руки приложить можно. Вот он и мается, бедный, поскольку не из чего ему, сердечному, смыслы эти самые лепить.
– Дед, а ты убивал на войне?
Дед долго молчал, а потом произнёс:
– Это война, Алёша… Если не я, то меня… Не хочу вспоминать. Ты, Алексей, лучше о другом подумай. Вот один умный человек сказал, что все недочёты природы исправляет время. Лучше об этом поразмысли…
А потом снова мысли о Ларе не давали уснуть…
Я постоянно писал ей письма, какие-то записочки на обрывках бумаги. Ей это нравилось, потому что было так необычно. Я шёл, например, в магазин или ехал куда-нибудь по делам, а возвращался с каким-нибудь новым текстом чуть ли не на салфетке. Ей нравилось, как я писал. Она даже сохранила несколько таких листочков и иногда перечитывала. Недавно я нашёл один из них среди книг и положил себе в кошелёк:
«После встречи с тобой я перестал чувствовать себя одиноким. Я всегда был сам по себе, видимо, не умея жить в обществе. Одиночество является частью меня, а я – частью его, мы одно целое, мы плавно перетекаем друг в друга. Я ценю его, и оно, конечно же, ценит меня. Довольно часто в общении с людьми я чувствую себя рыбой, выброшенной на берег, – мне не хватает кислорода. Такая
зависимость – чем дольше я разговариваю с людьми, тем мне же хуже. Не говорите со мной, оттолкните меня, чурайтесь меня – и я буду вечно вам благодарен. Отпустите меня в синее море…
Но вот мы познакомились, и я понял, что твоё присутствие меня не тяготит. Я принял твою душу, мне легко с тобой, ты меня совершенно не раздражаешь, в отличие от других. Видимо, у тебя совсем нет способности раздражать…
Я боюсь твоей возможной смерти. Я даже не могу представить, что тебя не будет, вернее, что тебя может не быть. С этой мыслью я и встаю, и ложусь. Я не хочу, я просто никак не могу потерять тебя. Я уже терял близких мне людей. Наверное, я говорю сейчас банальные слова, но по-другому я не умею».
А потом я писал всё реже и реже, пока не перестал совсем.