Литсеть ЛитСеть
• Поэзия • Проза • Критика • Конкурсы • Игры • Общение
Главное меню
Поиск
Случайные данные
Вход
Рубрики
Поэзия [46116]
Проза [10311]
У автора произведений: 111
Показано произведений: 1-50
Страницы: 1 2 3 »

* * *

Я проснулся в палатке один и не мог понять, где нахожусь. Мне казалось, что всё это сон: Мексика, Койот, Педро, слепая старуха, додж и Теучипальта. И лишь спустя некоторое время мои мысли приобрели некий онтологический порядок.
Я выбрался из палатки и побрёл в сторону поселения. В такое раннее утро палаточный городок ещё спал, лишь кое-где бродили, словно тени, те, кто уже встал или ещё не ложился. Повсюду едва дымились потухшие костры, валялось очень много мусора; у одной палатки две собаки сцепились в борьбе за обглоданную кость. Из трейлера со спущенными колёсами раздался женский крик:
— ¡Eres el idiota más grande del mundo!19
Потом заорал мужчина:
— ¡Dios! ¿Vas a callarte?20
Ближе к реке, которая отделяла палаточный лагерь от Теучипальты, стояли закрытые магазинчики, где, судя по вывескам, продавались сигареты, выпивка и еда.
Я долго переходил длинный мост через широкую реку с южной стороны Теучипальты. Справа в ещё не рассеявшемся тумане виднелся большой деревянный причал. Сразу за мостом темнели первые дома. Меня встретил смуглый мальчик в сером пончо, отороченном синей полосой.
— По та ниу! — сказал я. Это приветствие дословно переводится как «я тебя думаю, я тебя представляю».
Мальчик улыбнулся, показал кривые коричневые зубы.
— Е по та ниу, — ответил он (И я тебя думаю).
— Тачи вош ниу? — спросил я (Как тебя думает лес?).
— Лес по-нашему «вощ», — сказал мальчик по-английски. — Ты говоришь неправильно, нужен звук «щ». А зовут меня Тимчи гасн ниу.
Мне никогда не удавался этот звук. Насколько я знаю, он распространён у русских. Имя мальчика я перевёл как «Тот, кто думает незнакомцев».
— Окей, — я улыбнулся. — Я буду называть тебя Тим.
Мы немного поговорили. Отец Тима работал в автомастерской в ближайшем городке, он отвозил мальчика в школу. Да, у них есть старенький пикап. Да, учится хорошо. Сегодня в школе занятий нет, потому что начинается Уиаккачи. Его отец и мать готовятся к празднику.
Я спросил, сколько жителей сейчас в поселении. Тим ответил, что семьдесят восемь, из них всего девять детей.
– То есть монтозский язык передавать, к сожалению, почти некому, — заметил я.
Тим кивнул.
Я предложил поговорить на языке монтозов. Тим сказал, что это будет забавно. И действительно, я ещё никогда не видел, чтобы дети так веселились. Почти каждая фраза, увы, неправильно построенная и произнесённая, вызывала бурную реакцию Тима. Он нагибался, хлопал себя по коленям, затем запрокидывал голову, тряс чёрной шевелюрой. Не дающийся мне звук «ы» — тоже русский, бедный народ! — довёл Тима до полной истерики, когда слово «уытеучита» («муравьед») я произнёс как словосочетание «уи теучита» («отхожее место коровы»).
Привлечённая его смехом, к нам подошла девочка лет семи-восьми.
— Моя сестра Учита, — сказал Тим.
— Муравей, — понял я.
— Ага.
— Та тра Уиаккачи? — я снова перешёл на монтозский.
— Нет, — ответил Тим по-английски, — мне нельзя. Мне ещё рано. Ещё один год. Нас думают воинами в тринадцать лет.
— Что же, даже посмотреть не пойдёшь?
Тим замялся, посмотрел вниз.
— Нет… Нам нельзя. Отец говорит, что когда он был маленьким, тогда разрешали смотреть всем. А теперь никак нельзя… Полароид? — Тим сменил тему.
Я вынул фотоаппарат из чехла, щёлкнул. Взял фотографию, помахал, подал Тиму. Тот внимательно рассмотрел на фото свои удивлённые распахнутые глаза.
— Клёво, — сказал он. — Я тоже хочу полароид.
Я снял ремешок с шеи.
— Держи, он твой.
— Нет, нельзя…
— Держи, держи.
В тридцати футах от нас остановилась молодая женщина.
— Кас, Учита, домой, — сказала она по-английски, — скоро начнётся праздник.
— А, так тебя зовут Кас, — ухмыльнулся я. — Шершень.
— Да, — ответил мальчик и снова засмеялся. — Я пошутил.
Дети побежали к матери. Я увидел, что Кас, он же Тим, показал ей фотоаппарат. Она недоверчиво посмотрела на меня. Я запел Take a chance on me и пошёл вглубь поселения.
По широкой улице, где вдоль чистеньких домов, выкрашенных в охру, стояли автомобили и телеги, я вышел к небольшой площади. Вдруг сзади просигналили, и я едва успел отскочить. Мимо меня прогромыхал небольшой автобус, окутав клубами пыли, и остановился посреди площади. На автобусе красовалась умело нарисованная гигантская черепаха, поверх которой раскинулась размашистая надпись: «PEQUEÑOS AMIGOS MEXICANOS21». Я узнал их. Месяц назад в одном из баров Бронневиля мне на глаза попался рекламный буклет с такой же черепахой — один из самых известных в Мексике ансамблей барабанщиков гастролировал по южным штатам.
Из автобуса вышли человек десять-двенадцать и принялись что-то громко обсуждать, выразительно жестикулируя. Я не спеша приблизился. Одновременно со мной с другой стороны площади к автобусу подошли несколько индейцев, они вели под уздцы впряжённых в телеги лошадей. Индейцы под руководством невысокого курчавого человека в плаще, похожего на лейтенанта Коломбо, принялись выгружать из автобуса большие барабаны и устанавливать их на подводы. Вскоре «Коломбо» отошёл в сторонку и, остановившись недалеко от меня, закурил сигару.
— Доброе утро, — сказал я и подошёл ближе.
«Коломбо» кивнул.
— Будет что-то грандиозное? — я указал на телеги.
«Коломбо» выпустил дым и махнул.
— Куда там… На грандиозное бюджет недостаточен. Нужна хорошая акустика, усилители, аппаратура… А так… На сколько раскошелился муниципалитет, на столько и сыграем.
Он усмехнулся.
Индейцы установили большие барабаны и принялись за инструменты поменьше.
— Что это? — поинтересовался я, заметив странный предмет.
— Это кейхада де бурро. Из челюсти осла, — «Коломбо» посмотрел на мою реакцию. — Звучит потрясающе. А это караколь, из раковины моллюска. А это мой любимый айотль, из панциря черепахи.
— Круто.
— А то, — усмехнулся «Коломбо». — Не мариачи22 приглашать же на индейский праздник.
Один из индейцев что-то уронил, раздался треск.
— Аккуратнее, ослы! — закричал «Коломбо» индейцам. — А ты, Паласиос, куда смотришь! Нам ещё выступать в Сан-Диего! На чём ты собрался играть?! На бабушкином корыте?!
Тут «Коломбо» замолчал и выпучил глаза. Я обернулся.
На площадь Теучипальты въезжала колонна автобусов, поднимая несусветную пыль. Когда я насчитал их шестнадцать, городская площадь оказалась заполнена полностью. Ругаясь на чём свет стоит, «Коломбо» принялся командовать индейцами, чтобы те убрали телеги с площади. Испуганные лошади взбрыкивали, индейцы с трудом справлялись, разворачивая телеги, им мешали музыканты с инструментами, а «Коломбо», похоже, мешал всем. Я же отошёл немного в сторону, чтобы просматривалась вся улица до самого моста.
Автобусы заполонили всё, колонна казалась бесконечной. Я увидел автобусы первого и второго класса, вместительные большие и тесные маленькие, выпущенные к Олимпиаде 1968 года Dina Olimpico и старые школьные с надписью над лобовым стеклом «TRANSPORTE ESCOLAR23», мексиканские и американские («грэйхаунды» и «золотые орлы»), чистые и запылённые, раскрашенные и монохромные, всех известных и неизвестных мне моделей и марок. Вся эта громада двигалась, гудела и сигналила.
Когда колонна остановилась, из приехавшего первым тёмно-серого автобуса с надписью «FUNERAL24» вылез Франсиско Койот. Он пару раз присел, размял плечи и шею, затем обернулся к автобусу, два раза хлопнул в ладоши и закричал:
— Пошли, девочки!
Потом тихо добавил:
— La mierda del toro…25
И тут началось.
Одновременно во всех автобусах открылись двери, и в Теучипальту хлынул поток проституток.
Я стоял разинув рот и смотрел, как мимо меня проходят все эти женщины: молодые и уже не очень, высокие и миниатюрные, всех рас и оттенков кожи. В мини-юбках, в джинсах, в кроссовках, в туфлях на высоком каблуке, с косметикой, без косметики, с прямыми волосами, с пышными шевелюрами, брюнетки, блондинки, шатенки, рыжие, молчащие, жующие резинки, разговаривающие и жестикулирующие — десятки, сотни, может, тысячи женщин. Доносилась разнообразная речь: шлюхи говорили на испанском, английском, немецком, французском, итальянском, японском, китайском, на каких-то славянских языках, которые для англосакса звучат как один. Мои очки то ли запылились, то ли запотели, мне пришлось их пару раз протереть.
— Смотри, какой красавчик!
Смех.
— Эй, чувак! Девочки не нужны?
Смех.
— Скидку дадим. За опт.
Громкий смех.
— Пошли с нами!
Оставалось только стоять и глупо улыбаться.
Мимо меня прошли человек сорок здоровенных накачанных мужчин — наверное, вышибалы. Я огляделся, поискал Франсиско, но он затерялся в толпе. Огромная яркая разноцветная змея уползала по площади в дальнюю улицу, на север, и исчезала за поворотом.
…Когда скрылась последняя из женщин и улеглась пыль, за моей спиной раздался встревоженный голос:
— Что это было?!
Я обернулся. «Коломбо» смотрел на меня, будто ждал объяснений. Я пожал плечами, хотя сам уже догадывался, зачем понадобились тысячи проституток. Вдруг мы оба вздрогнули оттого, что одновременно взревели моторы десятков автобусов. Медленно колонна поплыла задним ходом, и через несколько минут площадь Теучипальты опустела.
Не успели мы перевести дух и сказать друг другу пару слов, как к нам подбежал один из индейцев и прокричал:
— Сеньор, сеньор! Дон Педро сказал, что пора начинать!
— Что ж, — «Коломбо» хлопнул в ладоши, — пора так пора.
Он подал знак, и телеги с барабанами вернулись в центр площади. Музыканты взобрались на телеги и заняли свои места.
— Паласиос, готовы? — крикнул «Коломбо».
— Да!
— Давай!
— Раз, два, три! — скомандовал длинноволосый Паласиос.
И грянул гром ударных.
После мощнейшего вступления половина музыкантов оставила свои инструменты и слезла с телеги. Оставшиеся задали ритм, и спустя минуту площадь наполнилась жителями Теучипальты. Около меня остановился старик в коричневом пончо. Его седые волосы, заплетённые в длинную косу, украшала синяя лента. Рядом с ним стоял юноша — я узнал нашего водителя доджа Педро. Он улыбался и крутил на пальце кольцо с ключами от автомобиля.
Центр площади оставался пустым. Туда вышли пятеро разукрашенных индейцев с небольшими барабанами, они подключились к ритму «Маленьких мексиканских друзей». Несколько минут ничего не происходило, но тут индейцы, которые стояли со стороны моста, расступились, и я увидел, что в Теучипальту через мост движется толпа из палаточного городка. Впереди всех шли трое бородачей, голых по пояс. Каждый из них держал в руках бутылку со спиртным.
— Давай начинай! —крикнул один из них.
— Хотим девочек! — добавил другой.
— Где шлюхи? — заорал третий.
Педро склонился и что-то прошептал старику. Тот едва заметно кивнул. Педро, в свою очередь, дал знак внимательно следящему за ним «Коломбо». Тот обернулся к своим, и телега с барабанщиками тронулась к дальней улице. За нею двинулись индейцы с барабанами, не переставая лупить в них, затем — все остальные. Огромная процессия вливалась на площадь и выливалась из неё. Я очень долго наблюдал за проходящими со стороны, но людей было так много, что и меня тоже увлекло вперёд, словно течением реки, и я оказался рядом с Педро.
Едва мы покинули площадь, нас окурили очищающим дымом из двух странных машин, а когда мы вышли за пределы селения, я увидел, куда делись проститутки. Сразу за последними домами с обеих сторон грунтовой дороги, которая тянулась к ритуальной скале около двух миль, как писал Джон Парсонс в книге «Место, куда плывём», вплотную друг к другу стояли пятифутовые пляжные кабинки без крыши, словно некое подобие пчелиных сот. И в каждой кабинке находилась своя рабочая пчела, собравшая возле себя небольшую очередь из нескольких человек. Тысячи кабинок простирались вдаль, насколько я мог видеть. Они возвышались над землёй на фут, поэтому кое-где виднелись брошенная одежда и оголённые части тел: ладони, локти, колени и даже лица.
Это была инициация. Несколько тысяч Великих Матерей прибыли на Уиаккачи, чтобы совершить эзотерическое священнодействие — земля должна быть оплодотворена, чтобы смерть смогла скосить новый урожай мужчин, выполнивших свою миссию. Несколько тысяч Великих Матерей, ведь обряд должны пройти все желающие, а их, как сказал мне Педро, с каждым годом становилось всё больше.
Впрочем, в кабинки входили не только мужчины — над одной из них я видел довольное лицо Грейс.
Со всех сторон раздавались крики и радостные перебранки не только на английском и испанском, я узнал ещё несколько европейских и какие-то восточные языки. Но всё заглушали вопли, стоны и улюлюканья, одинаковые на любых языках.
Рядом со мной громадный мужчина с внешностью лесоруба, оторвавшись от бутылки скотча, заорал:
— Трахни меня, Великая Мать!
Толпа тут же подхватила:
— Трахни меня, Великая Мать! Трахни меня, Великая Мать! Трахни меня, Великая Мать!
Туда-сюда сновали крепкие вышибалы — присматривали за относительным порядком, отбирали у проституток деньги, раздавали им тычки и затрещины, если те прятали выручку, пинками и кулаками выпроваживали перебравших клиентов. Видимо, не поделив богатого клиента, две проститутки вцепились друг другу в волосы. Вокруг них остановились зеваки. Женщин никто не растаскивал, все забавлялись зрелищем. Сразу же устроили тотализатор, предприимчивый парень собирал деньги. Со всех сторон доносилось:
— Сделай её! Лупи!
— Десять баксов на рыжую!
— Билли Грэм26, мать её!
— Двадцатку на сисястую!
— Давай, сучка, не подведи!
Выпивка лилась рекой — почти каждый держал бутылку, у многих позвякивали рюкзаки за плечами. Несколько пьяных разбушевавшихся мужиков ломали одну из кабинок и орали:
— Выходи, сука!
Появились вышибалы, началась непродолжительная драка — нападавших быстро скрутили и куда-то увели.
Повсюду разводили костры и жарили мясо и сосиски. Кто-то блевал, многие отливали прямо на кабинки. То тут, то там я чувствовал запах травки.
В общей сутолоке ощущалось настойчивое движение вглубь. Мне вдруг показалось, что меня уже не хаотично толкают со всех сторон, а словно ведут к какому-то конкретному месту.
Посреди дороги образовался затор, и я протолкался вперёд. На пути стоял огромный открытый паланкин, от лучей палящего солнца его спасал наскоро сооружённый из простыни балдахин. Внутри в кресле располагалась величественная матрона необъятных размеров. Судя по её полноте, весила она не менее четырёхсот фунтов. На её лоснящемся лице выделялись густо накрашенные кровавые губы и широко обведённые тушью глаза. Из одежды на ней краснело только нижнее бельё, едва видневшееся из-под складок жира. Она смотрела вокруг с достоинством царственной особы, как будто бы она как минимум Шерил Тигс27 в знаменитом розовом бикини. Над её головой растянулась несвежая тряпка с кривой алой надписью на английском: «Очень Великая Мать». С обеих сторон паланкина дымились два горшка, видимо, изображавшие магические курильницы. У ног матроны располагался символический алтарь — на рваных рубахах лежали открытые пачки сигарет, начатые бутылки с алкоголем, почерневшие бананы, надкушенные куски жареного мяса, связки кукурузных початков, вялое перезревшее манго, ещё какие-то местные фрукты.
Я продвинулся ещё ближе, насколько позволили столпившиеся у паланкина, — мне хотелось рассмотреть Очень Великую Мать. То, что я поначалу принял за царственное достоинство, оказалось наркотическим опьянением: в её максимально расширенных зрачках я увидел полную отрешённость и непонимание происходящего. Судя по всему, женщина сейчас находилась в иных мирах, ужасно далёких от действительности.
Из толпы вышел бритоголовый амбал в кожаном жилете. Его сломанный и словно вдавленный нос почти касался заячьей губы. В руках он держал вырывающегося чёрного петуха.
— Приветствую тебя, богиня, — прогнусавил он и, кривляясь, преклонил колено.
Толпа загудела, послышались смешки. Бритоголовый встал и уже громче продолжил:
— Очень Великая Мать! Кровью этой жертвенной птицы я окропляю твой алтарь! — Матрона сделала едва заметный жест, пошевелив дряблой полной рукой. Бритоголовый обернулся к нам. — Очень Великая Мать благословляет всех нас!
Он схватил петуха за голову и за ноги и впился зубами в шею. Мгновение — и голова бедной птицы отлетела в сторону. Бритоголовый ощерил окровавленную пасть и вскинул дёргающегося петуха в сторону толпы, обрызгав кровью первые ряды. Свободной рукой он показал «козу».
— Это рок! Мама даст нам рок! — заорал он.
Толпа зажглась, как на рок-концерте, словно кто-то врубил забойный панк. Все дёргались, танцевали, бесились, неистовствовали. Бритоголовый поднёс петуха Очень Великой Матери. Она взяла мёртвую птицу, прижала к груди и закатила поросячьи глазки. Тушь растеклась, и белки на чёрном фоне смотрелись невероятно жутко. Кровь лилась на её грудь. Некоторое время матрона не двигалась, но вдруг мелко затряслась, словно в эпилептическом припадке. Её жирные губы зашевелились. Бритоголовый тоже это заметил и заорал:
— Тихо! Тихо всем!
Он метнулся к толстухе, склонился над нею и приложил палец к своим губам, призывая толпу вести себя ещё тише. Но тут матрона заговорила громче:
— Восстань, мой народ! Возвысь себя! Я дам всем отраду и спокойствие! Что ни делай, всё правильно, пока существует удовольствие! In saecula saeculorum28! Все вокруг мертвы! Letum non omnia finit29! В мире нет другого закона, кроме одного: «Делай то, что хочешь, и не помышляй об ином»!
Бритоголовый крикнул:
— Делай то, что хочешь, и не помышляй об ином!
И вся толпа подхватила:
— Делай то, что хочешь, и не помышляй об ином! Делай то, что хочешь, и не помышляй об ином! Делай то, что хочешь, и не помышляй об ином!
Человек из толпы подошёл к матроне и припал на колени. Она помазала его лицо петушиной кровью. За ним подошёл второй, затем третий. Меня уже воротило от этого безумного зрелища, и я решил идти дальше, но тут матрона указала на меня толстым пальцем:
— Он! Теперь он!
Двое здоровяков схватили меня и подвели к матроне. Вырваться я не мог. Она сдавила тушку бедного петуха и щедро измазала свою короткопалую лапу кровью. Затем медленно поднесла её к моему лицу и провела по лбу и обеим щекам. Меня тут же отпустили. Я поспешил удалиться, а Педро внезапно снова оказался рядом.
Всё, что я видел по дороге к ритуальной скале, напоминало босховский ад под жгучим местным соусом.
И мы с Педро шли дальше, погружённые во всё это.
— Пойдёшь к девочкам?! — крикнул мне в ухо неведомо откуда взявшийся Франсиско Койот.
— Нет уж, увольте, — сказал я.
Франсиско заметно удивился.
— Почему?
— Не хочу, — ответил я.
— ¿Eres maricón o impotente?30
— Просто не хочу.
— Не ссы, за счёт фирмы.
— Какой фирмы? Кто платит?
Койот коротко хохотнул.
— Как это — кто? Твой профсоюз!
Он сплюнул и осклабился.
Я так и не понял, пошутил Койот или нет.
По мере продвижения толпа редела. Когда мы с Педро добрались до последних кабинок, в толпе оставалось не больше ста человек. Увидев, что дальше кабинок нет, шедшие впереди повернули вспять — искать, где меньше очередь, за ними потянулись все остальные. Дальше мы с Педро направились вдвоём. Впереди на нашем пути высилась скала. Мы обогнули её и вышли к ритуальному месту. Я не удержался и ахнул.
В тридцати ярдах над нами в скале зияла огромная пещера, в которой виднелись верхушки глинобитных строений древнего народа уиакка. Пещера походила на громадный рот скалы, а строения напоминали гигантские неровные зубы. Над верхушкой скалы кружили две крупные птицы. С земли размах крыльев казался как минимум десятифутовым. Меня настолько поразило увиденное, что я долго стоял, задрав голову. Потрясало всё: и поверхность скалы, покрытой острыми камнями, словно шипами и иглами, и почти идеально овальный вход в тёмную пещеру, и монументальность строений на такой большой высоте. И птицы. И всё это в полной тишине — шум праздника сюда не доходил.
— Впечатляет, не правда ли? — спросил юноша на чистом английском языке без какого-либо намёка на акцент. Я впервые слышал его английскую речь. Впрочем, меня это совершенно не удивило.
— Да, очень.
Я нашёл взглядом ту площадку, на которую, по словам Джона Парсонса, выходила Великая Мать.
Педро за моей спиной вдруг процитировал:

— Здесь сходят на берег женщина и мужчина,
Мужская и женская наследственность мира,
пламя материи,
Вот она, духовность, всем понятная
и открыто признанная,
Вечное стремление, конец зримых форм,
Владычица одаряющая
грядёт после томительного ожидания…31

— Вот только когда она теперь грядёт, — вздохнул я. — Педро, и что же, Великая Мать нисходит? Или всё ограничивается проститутками? У меня создалось такое впечатление, будто ритуал бесполезен, а вся эта тысячелетняя экосистема, если можно так сказать, оказалась нарушена.
— Продажный мир — это тоже экосистема, — ответил Педро, — проститутки в ней — это товар, а сутенёры — продавцы.
— Я не о том. Неужели монтозы настолько поддались влиянию американцев, что не понимают опасности того, что происходит?
Педро развёл руки.
— На самом деле никакой опасности нет, ведь по сути ничего не изменилось. Как только здесь, в Теучипальте, появились «цивилизованные» люди, — тут он показал обеими руками знак кавычек, — произошло нечто вроде инвазии, вернее, интродукции. Появились туристы. Аборигены живут как жили, проводят те же ритуалы, они ничего не охраняют и не защищают. Не видят в этом необходимости. Их народ продолжает свой жизненный цикл. Ну пришли белые люди, пьют, улыбаются, дарят подарки, сорят долларами налево и направо. Происходит то же самое, тот же праздник, та же инициация, пусть участники и вкладывают в неё разный смысл. Монтозы по-прежнему общаются с духами, а белые ловят кайф от экзотического отдыха.
Я покачал головой.
— А проститутки… — Педро усмехнулся. — Нет у них никаких личностных характеристик. Да и быть не может, ведь все они — это один организм, единая Великая Мать.
— Что-то мне трудно вообразить их единым организмом, — сказал я.
— Ну тогда представь их полноправными жрицами богини плодородия, воплощением вечного женского начала.
— Жрицы богини плодородия? Скорее безумные менады... Но сама она нисходит?
Педро немного помолчал.
— Да, — наконец ответил он. — Но сегодня ты её не увидишь.
— А когда?
Он посмотрел на меня в упор.
— Завтра. Всё случится завтра.
Вдали позади нас послышались крики.
— Нам пора к реке, здесь уже недалеко, — сказал Педро. — А то придётся совсем туго.
Мы пошли дальше на север.
— Всё равно, что бы ты ни говорил, — негодовал я, — вся эта пьяная толпа не очень-то вяжется с религиозным по своей сути праздником.
— И здесь я возражу, — сказал Педро, улыбаясь. На его пальце по-прежнему крутилось кольцо с ключами. — На самом деле пьяное безумие инициируемых — это неотъемлемая часть ритуала, поскольку Великая Мать делает всех животными. Животное удовлетворяет свои потребности, подчиняясь власти инстинкта, а не по воле разума или интуиции. А кто повелевает главными из человеческих инстинктов? Ясно же, Великая Мать.
Пыльная каменистая дорога пошла вниз, и вскоре мы увидели широкую реку. На нашем берегу светлел свежеокрашенными досками такой же большой деревянный причал, как и тот, что я видел на южном входе в Теучипальту направо от моста. Только на этом причале покачивались на волнах сотни лодок и каноэ, а также стояли десятки небольших катеров и моторных лодок. Я очень удивился, увидев у причала три маленьких туристических теплохода.
Снова раздались крики, но уже ближе к нам.
— Скоро здесь начнётся бедлам, — сказал Педро. — Так что поплывём первыми.
Мы поспешили спуститься по склону к причалу. Я думал, что Педро возьмёт каноэ, но он облюбовал широкую и надёжную лодку и предложил садиться. Я устроился на корме, а Педро уселся за вёсла. Несколько взмахов, и мы удалились от причала сразу на сорок ярдов.
— Так, — сказал я. — Если река дугой огибает склон от одного причала до другого, то плыть нам около шести миль, чуть больше.
— Примерно так, — согласился Педро и снова продекламировал стихи, подстраиваясь голосом под ритм гребли:

— Спеши, спеши, моя книга!
Раскрой свои паруса,
утлое судёнышко,
над величественными волнами,
Плыви всё дальше и пой;
во все моря, через безграничную синь,
неси мою песню
Морякам и их кораблям32.

И тут к причалу вывалил авангард пьяной толпы. Люди мчались, спотыкались и падали. Несмотря на отделяющее нас расстояние, я чётко слышал, как они орали и матерились. Первые добежавшие занимали катера, но их стаскивали напиравшие сзади. По всему причалу завязались драки, в ход шли не только кулаки, локти и ноги, но и вёсла. Один здоровяк, получив увесистый удар по голове, упал в реку, тут же вслед полетел и его обидчик, а за ним, словно костяшки домино, посыпались ещё несколько драчунов. Многие прыгали в лодки и каноэ и переворачивали их. И вот уже десятки голов торчали над водой, как подвижные буйки. Люди никак не могли выбраться на берег. Кто-то лез по головам, стараясь ухватиться за край причала, но руки соскальзывали, к тому же мешали другие, кто тоже пытался забраться наверх. Я подумал, что наверняка там кто-нибудь утонул. Крики пострадавших, атаковавших и тонущих заметно усилились. За одно мгновение теплоходы наполнились пассажирами под завязку, на палубе все прыгали, горланили и танцевали, размахивая бутылками и сорванной одеждой. На берегу показался паланкин с Очень Великой Матерью, но до причала её не донесли, бросив посреди склона. Она подняла полные руки и, видимо, что-то вопила, но на неё никто не обращал внимания, все пробегали мимо. Вскоре её закрыли от моего взгляда — толпа заполонила весь склон.
— Безумие может быть забавным, — сказал Педро. Я не находил забавным то, что творилось, но промолчал.
Когда кому-то удавалось завладеть управлением, катер отплывал. Один из катеров медленно прополз прямо по головам держащихся на воде людей и врезался в причал. Катера проносились мимо нас, и почти у всех рулевых лица кровоточили. Передо мной мелькали расквашенные носы, рассечённые брови, разбитые губы, заплывшие глаза, порванная, грязная и окровавленная одежда. И при этом все улыбались либо даже хохотали в победном экстазе. Катера и моторные лодки пролетали в считанных ярдах, и мы поняли, что нас или перевернут волной, или попросту не заметят спьяну и задавят, поэтому Педро погрёб ближе к левому берегу. Но и тут опасность не миновала — с одного из катеров в нашу лодку громыхнула полупустая бутылка, и если бы я не увернулся, то всё могло бы закончиться печально. Мои очки упали в лодку, одно стекло треснуло и вывалилось. Педро взял ещё левее.
Вскоре причал скрылся за поворотом.
— И всё же, — я не мог успокоиться, — в этом празднике была красота и духовность, я читал о нём в книге Джона Парсонса. А теперь — вот это, — я указал на летящую мимо моторную лодку.
— Да, и красота, и духовность. А ещё Уиаккачи неразрывно связан со смертью — изнанкой жизни. И с кровью — питательным соком всякой плоти. Праздник плодородия уходит корнями в доиспанскую эпоху, когда ещё молодой народ уиакка процветал и расселялся отсюда до самого побережья. В прежние времена шаманы выбирали самого красивого юношу, которого после совокупления с Великой Матерью убивали и расчленяли. Земля принимала плоть и кровь юноши, чтобы урожай выдался богатым. Его детородный орган сохраняли и мумифицировали до следующего урожая. Это я к твоим словам о красоте и духовности праздника, — усмехнулся Педро. — Сейчас же происходит символическое жертвоприношение — те, кто проходит инициацию, отдают свои фаллосы Великой Матери. Словом, здесь имитируется акт кастрации, что само по себе является и символическим актом смерти. Поменяемся?
Я пересел за вёсла.
— С другой стороны, — продолжил юноша, — прошедшие инициацию мужчины становятся героями, а герои, как известно, бессмертны.
Мы замолчали. Я задумался о бессмертии героев и постепенно пришёл к нехитрому выводу, что мой собеседник прав.
— А сама смерть, — тихо сказал Педро, — это всего лишь дверь в Другое. Где сейчас умершие монтозы? Куда ушёл весь народ уиакка? Всех хранит Великая Мать, словно орлица, сберегающая под крылом ещё не окрепших птенцов.
Я же подумал о живых монтозах.
— Как жаль, — сказал я своему спутнику, — что их скоро не станет. Один индейский мальчик говорил мне, что в Теучипальте всего девять детей. Что будет, когда они уедут из поселения? А они уедут. Это последнее поколение монтозов. И всё.
По широкой излучине мы наконец добрались до Теучипальты, завершив путь неофита, становящегося мужчиной и воином, путь посвящения. Путь смертного. У причала покачивались несколько катеров и моторных лодок. Педро выбрался на деревянный настил, привязал лодку и помог подняться мне.
— Мы ничего не можем сделать, — сказал юноша. — Мы не родим новых монтозов хотя бы просто потому, что мы сами — не монтозы.
— Мы можем хотя бы попытаться сохранить их язык, — ответил я.
Педро немного подумал и сказал:
— Пойдём. Я отведу тебя к шаману.
Мы поднялись наверх и под бой барабанов вышли на площадь. Посреди неё полыхал огромный скаутский костёр, вокруг которого на большом расстоянии сидели монтозы. Наверняка здесь собрались все мужчины Теучипальты. Все смотрели на одного индейца, который танцевал вокруг костра.
Педро подвёл меня к знакомому мне старику в коричневом пончо и жестом показал, что надо присесть. Я внимательно следил за танцующим. На его голове красовалось нечто вроде короны из длинных белых перьев. Лицо закрывала тёмная маска с большим изогнутым клювом и отверстиями для глаз, раскрытый клюв окаймляла красная полоса. Время от времени танцор вскидывал руку и указывал в небо.
— Он призывает предков, — прошептал Педро мне на ухо, — чтобы они спустились с небес.
Но вот появились монтозские женщины, они раздавали всем глиняные плошки. Дошла очередь и до меня. Другие женщины прошли по кругу с кувшинами, что-то разливая. Я отхлебнул немного, но индианка показала мне жестом, что нужно выпить всё. Я глотнул ещё. Это был горьковатый напиток, чем-то напоминающий сильно разбавленный кофе с яркими фруктовыми нотками, оставляющий странное послевкусие, словно я разом съел кусок жареного мяса и манго и запил всё это капучино. Женщины удалились, а танцор по-прежнему ритмично двигался под барабанный бой. Его движения немного замедлились, во всяком случае мне показалось, что за диадемой из перьев остаётся размытый след, словно танцор одновременно находился в одном месте и на пару дюймов в стороне. Внезапно стемнело, хотя по моим ощущениям до вечера было ещё далеко. Костёр запылал ярче, словно в него подлили бензин. Где-то прокричала ночная птица, и тут же барабаны смолкли. Танцующий индеец скрылся в темноте. Некоторое время наступившую тишину прерывал только треск поленьев и веток в костре. Но вот монтозы завели негромкие неспешные разговоры. Я хотел, чтобы Педро представил меня шаману, и обернулся к нему, но юноша исчез. Тогда я набрался смелости и сам обратился к старику:
— Добрый вечер. Разрешите с вами поговорить.
Старик мельком взглянул на меня и тут же отвернулся. Я повторил фразу на испанском, затем на монтозском. Шаман ответил на английском, не поворачиваясь ко мне:
— Я не понимать.
Я повторил приветствие на монтозском и представился. Затем сказал, что мне нравится праздник и Теучипальта вообще. Старик твердил своё:
— Я не понимать.
Я немного сконфузился. Как такое могло случиться? В своём правильном произношении я не сомневался. К тому же я говорил элементарные фразы, не требующие особых знаний. Шаман попросту не хотел общаться со мной. Я снова огляделся в поисках Педро, но того и след простыл, к тому же костёр освещал только первый ряд сидящих, а на пару футов дальше всё скрывала тьма.
Я допил оставшийся напиток и сказал вполголоса:
— Грёбаная лингвистика.
Шаман вздрогнул. Он понял меня.
Внезапно лицо шамана словно приблизилось ко мне — я заглянул ему в глаза, потом рассмотрел на щеке едва заметный в густой сети морщин шрам. И меня понесло.
Я говорил ему, что, когда последний из монтозских детей уедет из Теучипальты, язык исчезнет, превратится в ничто, в семиотический фантом, и, чтобы сохранить его как феномен человеческой культуры, который самоценен и уникален, как и каждый народ, существовавший на земле, нужно много документировать, потому что той единственной книги профессора Томпсона, по которой я учил монтозский язык, недостаточно, она слишком, слишком скупа и поверхностна. Надо записывать всё, что касается жизни и истории монтозов: обряды, сказания, легенды, песни, сказки, загадки, пословицы, поговорки — всё их устное творчество. Надо сохранить метафоры и идиомы, характерные для языка монтозов и чуждые для других языков, редко употребляемые слова, которых нет в словаре Томпсона, и так далее. Нужно изучить грамматический строй языка, в котором Томпсон не разобрался. Надо сберечь всё, связанное с речью, звучанием языка, фонетикой, для чего недостаточно знать транскрипцию, нужны аудиозаписи, причём многочисленные. Я предложил свою помощь и сказал, что готов остаться жить здесь. Как мог, я пытался донести это шаману, сбиваясь с монтозского и переходя на английский, когда требовалось употребить какой-либо термин. Мне почудилось, что шаман загорелся моей идеей, во всяком случае в его умных глазах вспыхнула искра.
Но это был отблеск костра. Старик повернулся ко мне и сказал:
— Нет.
— Но почему? — удивился я.
Шаман сделал едва уловимый жест, и индианка принесла кувшин и оставила у его ног.
— Пей, — сказал он по-английски, — чтобы понимать.
Я налил себе полную плошку и в два-три глотка выпил половину. Старик сделал то же самое.
— Это напиток из корня дерева тотчинуа. Он возвращает зрение.
В темноте снова крикнула птица. Шаман прислушался.
— Завтра будет дождь, — проговорил он.
— Откуда вы знаете? — спросил я.
— Ты разве не слышал? — удивился старик. — Лес сказал ветру, ветер передал птице, птица прокричала нам.
— Лес? Сказал?
Он посмотрел на меня.
— Твоя беда в том, что ты не хочешь слышать и видеть. Тому, у кого есть сердце, лес говорит многое. Дай мне свои очки.
Я снял очки и протянул их шаману.
— Пей ещё.
Я глотнул. Внезапно всё расцвело густыми красками, словно днём. Я понимал, что вокруг полная темнота, и одновременно различал яркие цвета, лица вокруг, птиц в ночном, но при этом синем небе.
— Лес очень умный. Если слышать его, он изменит тебя. Он вышел из головы бога Тулроакаля.
Я придвинулся ближе, и шаман сказал:
— В далёкие времена, когда на земле ещё не было ни людей, ни животных, ни деревьев, с неба упали два брата, боги Тулроакаль и Тиуачиан. От удара Тулроакаль погиб, а Тиуачиан выжил, но забыл жену и детей. Из рук Тулроакаля вылетели птицы, из ног возникли животные, из чресл родились люди. А из головы Тулроакаля вышел лес, который тогда ещё не умел говорить.
— А как научиться понимать лес? — спросил я. Старик усмехнулся, покачал головой, несколько раз глотнул из чаши и тряхнул головой. Мне показалось, что он помолодел, — его спина разогнулась, седые волосы потемнели, часть морщин разгладилась. Голос шамана зазвучал чётче и твёрже.
— Для этого тебе нужно перейти от «я» к «мы», стать с лесом единым целым. А затем снова вернуться к «я», но уже другим, изменённым. То есть декартовское «je pense, donc je suis» должно стать «мы мыслим, следовательно, существуем». Здесь «мы» — не только ты и лес. Это ещё и я, и тот танцор с перьями горного орла, что боится оступиться во время танца, оскорбить богов и заслужить смерть, и сам давно уже мёртвый орёл, у которого взяли эти перья. Это и та женщина, что принесла нам напиток, который проницает пространство и время и даёт возможность говорить на любом языке и оперировать метафизическими терминами и идеями, родившимися в иные эпохи и на других континентах. Это и вся та пьяная, безумная толпа мужчин, что желают совокупления с Великой Матерью, но не заботятся о последствиях и забывают, что выбор истинного собственного пути делается с трезвой головой и чистым сердцем.
— Ну уж нет, — возразил я. — С этими я ничего общего иметь не хочу.
— Почему они пренебрегают этическими нормами и моралью, нарушая общественные, социальные, религиозные запреты и догмы? — спросил шаман. — Их зовёт materia prima, первооснова всего сущего, то есть некая невоплощённая, неперсонифицированная глобальная мировая vulva, извечные цель и предназначение которой — стравливать мужчин, возбуждать ярость, доводить их до исступления, до многообразных войн, до самоуничтожения.
Но продолжим. Растворившись в мире, ты должен снова осознать себя индивидуальностью, самостью, но уже другой, исполненной красотой, величием и мудростью этого мира. Точнее можно сказать так: ты должен чувственно познать лес как кантовскую вещь в себе и опровергнуть утверждение трансцендентального идеалиста о невозможности этого познания.
— Но как? — спросил я отчасти для того, чтобы заглушить лишние звуки, потому что в моей голове гудело — то ли я слышал некий белый шум, то ли во мне бурлили мысли всех сидящих рядом индейцев. Я поднял кувшин и вылил в чашу последние капли. Шаман тоже допил остатки.
— Для этого вернёмся к Декарту. Тебе нужно понять, что великий философ ставит своё «я» за гранью мышления, он сторонний наблюдатель, в некотором смысле бог, хотя и бог сомневающийся. Он побеждает сомнения эмпирически, своей фразой доказывая существование, и в то же время считая это самое существование априорным.
Эту же мысль высказывали и Блаженный Августин более чем за тысячу лет до великого французского мыслителя, и кашмирский мистик Абхинавагупта. «Si fallor, sum33», — писал нумидийский старец, отсылая нас к области веры. И математически познающего мир Декарта, и Августина Иппонийского, преломляющего божественный свет через призму своих трудов, и индийского богослова, управляющего реальностью, то есть представителей разных времён, религий и культур волнуют одни и те же мысли. И тебя, и меня, и лес, и всех животных в нём, и бога Тиуачиана. В этом и стоит искать путь в монтозский лес, туда нас отправляет бог, в нашем случае Тиуачиан, он стелет дороги в джунгли монтозов. Но не мешай ему, сойди с этой тропинки и постой в стороне, за пределами понимания. И вот тогда ты всё увидишь.
Я задумался. За дальними горами светлело. Время в Теучипальте шло по своим законам. Очень хотелось спать. Чтобы не уснуть, я спросил:
— Так что же случилось с Тиуачианом потом?
— Он очень печалился, глядя в ночное небо. Он не мог объяснить себе эту тоску, потому что забыл о том, откуда пришёл на землю. Тиуачиан брал в жёны земных женщин, от них рождались первые уиакка. Он жил среди людей тысячи лет. Однажды лес сказал богу, чтобы тот попробовал корень дерева тотчинуа. Тиуачиан так и сделал. Он вспомнил жену и детей, которых оставил на небе, и горько заплакал. От его слёз появилась наша река. Тогда Тиуачиан собрал всех уиакка и сказал им, что возвращается к своей семье. Но так как он любит своих новых земных детей, то ждёт их всех на своей родине. Уиакка поклялись вернуться к своему отцу. И он ушёл.
С тех пор прошло много лет. Уиакка родили монтозов, вухуров и кангарров, а сами, когда стали готовы, ушли к небесному отцу Тиуачиану. Совсем недавно кангарры и вухуры тоже покинули этот мир. Настал черёд монтозов исполнить древнюю клятву.
Я не заметил, как погас костёр, а индейцы разошлись. Потянуло сыростью. Шум в голове стих.
— Разве тысячи и тысячи умерших вухуров, кангарров и монтозов не доказывают нам возможность качественно иного существования на более высоком уровне? — Шаман говорил тише, уставившись в одну точку. Его волосы снова серебрились. — Разве не поют нам об этом птицы? Разве не шепчет об этом река, не шумят деревья? Разве не говорят с нами духи наших предков? Они призывают нас, томящихся в темнице земного существования, на свободу. И наше священное право услышать их зов и пойти на него, пока он ещё слышен. Потому что может прийти время, когда он утихнет. Ведь что такое, по-твоему, наша жизнь?
Шаман посмотрел на меня. Я ничего не ответил. Меня так сильно клонило в сон, что я всё же не выдержал и прилёг на тёплую землю у ног старика. А он всё говорил и говорил…
— Наша жизнь с самого первого вздоха — это не что иное, как затянувшийся урок расставания. С дорогими людьми, с любимыми животными, с вечными лесом, рекой, горами и солнцем, с привычными предметами и вещами, с уходящими желаниями, с чувствами, которые навсегда покидают нас. Открыть настежь дверь, ввести нас в красивый новый дом, но запереть в чулане! И постепенно всё отбирать и отбирать — это слишком безжалостно со стороны жизни. Лучше было бы, если б мы никогда и не входили в эту дверь, а оставались там, откуда пришли.
И потому мы возвращаемся домой. В чрево нашей истинной матери, туда, к эмбрионам, в плодородный и благодатный ил, в неизменность, в божественное постоянство, в существование до обретения тела, до персонификаций, до воплощений, во тьму, в глубину, в самое начало фрактала. В лоно.
Знай, что скоро, очень скоро мы отправимся к небесному отцу Тиуачиану. И весь наш мир, реальный и потусторонний, исчезнет вместе с нами. Мы заберём с собой свои ритуалы, обычаи, мифы, своих мёртвых. И, конечно же, свой язык. Отдельно от нас язык существовать не сможет, потому что это часть нас самих, мы не оставим его, мы унесём его с собой в наш настоящий дом, в место, куда плывём.
В небесную Теучипальту…

А ты, Жизнь, я уверен, ты —
остатки многих смертей.
(Не сомневаюсь, что прежде я и сам умирал
десять тысяч раз.)
Я слышу ваш шёпот, о звёзды небес,
О солнца, о травы могил, о вечные изменения
и вечные продвижения вперёд,
Если уж вы молчаливы, что же могу сказать я?34

…И я снова долгие и тяжёлые минуты плыл на лодке по извилистой медленной реке вокруг высокой священной горы. Мимо проносились катера с веселящимися гринго, с пьяными галдящими шлюхами, с ревущей музыкой. Но вскоре все они исчезли, когда я повернул за гору. Я точно знал, кто там меня встретит.
Так и случилось. Едва я поднял вёсла и пристал к берегу, ко мне в густом тумане, словно в полупрозрачной накидке, спустилась сама Великая Мать. Без очков я видел всего лишь её смутные очертания. Я надел очки и рассмотрел жирные складки, чёрные широкие мазки вокруг глаз и ухмыляющийся оскал толстой матроны, которая приблизилась ко мне вплотную. Она держала в руках обезглавленного петуха. Кровавые затычки её пальцев потянулись ко мне…
…Я проснулся посреди площади в одиночестве, встал, отряхнулся. Поискал очки, не нашёл и вспомнил, что отдал их шаману. Сослепу спотыкаясь, побрёл в сторону моста.
— Эй, гринго!
Я остановился. Ко мне подошёл мой давешний знакомец.
— Кас, — сказал я. — Шершень.
Мальчик улыбнулся.
— Доброе утро, — сказал он.
— Доброе, — ответил я. — Слушай, Кас, а как мне найти шамана? Кажется, у него остались мои очки.
— Пойдём, — сказал Кас.
Он взял меня за руку и медленно повёл к мосту. Во всей Теучипальте стояла тишина, я слышал только звук наших шагов. За тридцать ярдов до моста мальчик остановился.
— Вон там, — сказал он. — Иди.
На мосту стоял грузовик, рядом смутно виднелись какие-то люди. Я пошёл к ним.
— Эй! — окликнул меня Кас.
Я обернулся.
— Полароид, — сказал Кас, показал мне фотоаппарат и улыбнулся.
— Окей, — сказал я и махнул рукой.
Это были шаман, Педро и Койот.
— Доброе утро, — сказал я и повернулся к шаману. — Мы вчера так хорошо поговорили.
Старик молчал.
— Кажется, у вас остались мои очки.
— Не понимать, — прохрипел старик.
У меня закружилась голова.
— Как так, — промычал я. — Ведь мы же…
— Не понимать, — снова вымолвил старик. — Совсем не понимать.
Он сделал шаг назад и быстро исчез.
Я подошёл к Койоту.
— ¿Que carajo quieres?35
Осоловелые глаза Койота говорили, что выпил он с утра уже изрядно.
— Отвезите меня в ближайший крупный город. Пожалуйста.
— ¡Sacate a la chingada!36 Потом, всё потом… Я хочу спать…
Он встал и пошёл к грузовику. Педро что-то прошептал ему на ухо. Койот остановился, обернулся и, глядя на меня, громко сказал:
— Que se vaya al diablo, no me importa37.
И они ушли.
Без очков я ничего не видел, но почувствовал, что вокруг не осталось никого. Я пошёл по дороге неведомо куда. Рядом не было ни реки, ни моста, ни поселения, только пустая охряная прерия. Солнце палило так, что даже воздух звенел. Вскоре исчезла и дорога, и у меня пропал последний ориентир.
И я пошёл на солнце. Оно увеличивалось, раздуваясь на всю ширину неба, и пульсировало под одинокий индейский барабан.
«Бум!» — громкий и глухой пульс солнца.
«Бам!» — гулкий удар барабана.
«Бум!» — снова пульс.
«Бам!» — опять барабан.
Я шёл на солнце. И мой пульс сливался с его пульсом. Я увидел, что у меня на поясе висит барабан, и это я устанавливаю ритм солнечных биений. А когда солнце заняло всё пространство, когда его величественный жар заполыхал вокруг меня, когда я гладил рыжие сполохи, а они лизали мои ладони, впереди из самой сердцевины жидкого медного огня появилась она.
Высокая, красивая, стройная, с длинными прямыми чёрными волосами. Вечно юная, вечно женственная Великая Мать.
И я пошёл к ней.
Разве мог я желать лучшего?

* * *

Из статьи «Новые левые» (газета Bronneville News от 30 сентября 1978 года)

…На сегодняшней пресс-конференции в Бронневиль-холле мэр Уильям Хорнс заявил: «„левые“ студенческие бунты погубят Америку». Мы бы не высказывались столь категорично. Мэр набирает очки перед грядущими выборами, что вполне понятно, к тому же ему жизненно необходимо оправдать жестокие меры, предпринятые его администрацией, по подавлению случившихся на прошедшей неделе студенческих волнений. Напомним нашим читателям, что 25 сентября национальная гвардия применила бомбы со слезоточивым газом для разгона демонстрации студентов местного университета, а затем — неправомерно, как выяснила специально созданная комиссия, — открыла стрельбу. По-прежнему никто из полицейских не наказан.
«Все эти акции протеста проплачены, и все мы знаем, кто за этим стоит, это ни для кого не секрет», — сказал мэр, не называя имён, но намекая на противника на ближайших выборах. Но кто ответит за тяжёлое ранение одного из преподавателей бронневильского университета? У избирателей всё больше и больше вопросов к мэру.
P.S. Когда статью уже сдали в набор, выяснилось, что получивший тяжёлые ранения преподаватель бронневильского университета Фил Стоунби скончался, не приходя в сознание.


19Ты самый большой идиот в мире! (исп.).
20Господи! Ты заткнёшься наконец? (исп.).
21Маленькие мексиканские друзья (исп.).
22Группа мексиканских музыкантов в традиционных костюмах.
23Школьный транспорт (исп.).
24Похоронный, похороны (исп.).
25Бычье дерьмо (исп.).
26Известный американский рестлер 70-х.
27Популярная в 70-е американская модель.
28Во веки веков! (лат.).
29Смерть ещё не конец! (лат).
30Ты педик или импотент? (исп.).
31Стихотворение Уолта Уитмена «Рождённый на Поманоке» (перевод Р. Сефа).
32Стихотворение Уолта Уитмена «На кораблях в океане» (перевод А. Старостина).
33Если я ошибаюсь, я есмь (лат.).
34Стихотворение Уолта Уитмена «Песня о себе» (перевод К. Чуковского).
35Какого чёрта тебе нужно? (исп.)
36Убирайся к чёрту! (исп.)
37Да пошёл он к чёрту, мне всё равно (исп.).
Рассказы | Просмотров: 36 | Автор: Александр_Оберемок | Дата: 30/09/25 10:41 | Комментариев: 0

(перевод с английского)

* * *

Из рубрики «Происшествия» (газета Noticias de la mañana, 26 сентября 1978 года)

Крупная катастрофа на железнодорожном переезде

Вчера на железнодорожном переезде между городами Бахо-эль-Мар и Террено пассажирский поезд столкнулся с автобусом, перевозившим туристов из ФРГ. Наш корреспондент Орасио Альварес сообщил, что виновником трагедии стал не справившийся с управлением водитель автобуса Dina Olimpico Хавьер Санчес. Автобус въехал на железнодорожное полотно. Машинист локомотива применил экстренное торможение, но остановить поезд не удалось. В результате столкновения автобус загорелся. Водитель автобуса и 24 пассажира погибли, машинист локомотива получил лёгкие телесные повреждения, пассажиры поезда не пострадали. На месте аварии работают медики, полиция и пожарные.

* * *

Из записки, оставленной корреспондентом Орасио Альваресом главному редактору газеты Noticias de la mañana Даниэле Гонсалес. 26 сентября 1978 года.

Даниэла, оставляю тебе диктофон, записал очевидцев с той катастрофы на ж/д. Может, куда-нибудь пристроишь. Извини, что не дождался, надо бежать — у Лопеса что-то с тачкой, надо заскочить в мастерскую, а нам ещё потом ехать в Бахо-эль-Мар. Эстебану и детям привет.

Расшифровка диктофонной записи Орасио Альвареса

Хулио Мартинес, 54 года, фермер:
«Я стоял ближе всех к переезду, сразу за этим сраным автобусом. Горел красный, но этот долбаный шлагбаум не опустили. А этот водила, мать его, взял и ломанулся. Ну и стал как вкопанный прямо на путях, заглох к херам. Я ждал, ждал, а потом думаю, может, надо его сдёрнуть. Вылез, достал трос, пошёл к нему. Вижу — поезд уже рядом. Я-то его не видел за этим хреновым зданием. И тут как шарахнуло… Меня откинуло, я головой чуть не пробил радиатор. Очнулся в этой, мать её, в скорой…»

Габриэла Корраль, 19 лет, студентка:
«Ой, да я почти ничего не видела, мы тут болтали с подружками. Ну а потом уже, после взрыва, обернулась, а там такое пламя, такое пламя... И человек выбежал, весь в огне, руками машет, просто жуть. Он немного пробежал и упал, такой кошмар. Ну там какие-то мужчины подбежали, давай тушить. Больше я ничего не видела, я так испугалась, так испугалась, что тут же убежала».

Диего Мурильо, 24 года, курьер:
«Да, это выскочил водитель. Как его? Санчес? Он вылез перед самым столкновением, на пару метров успел отбежать и всё. Очень сильно обгорел, ну, короче, без шансов. Потушили, а там всё уже обуглено. Ну так себе видос, если честно».

Альберто Муньос, предприниматель, 47 лет:
«Автобус всмятку, сразу вспыхнул. Выжить нереально. Всё так быстро произошло, никто ахнуть не успел. Правда, туристы что-то громко кричали, вопили просто. Нет, я не понял, не по-испански. Иностранцы, видимо».


* * *

Франсиско по прозвищу Койот встречал меня на мексиканском берегу. Ума не приложу, кому пришла в голову эта дурацкая мысль — пригласить на роль моего Вергилия столь одиозную личность. «Ходят слухи, — сказал мне Хью Стоунер, редактор Bronneville Journal и мой старый приятель, — что Койот — сутенёр, занимается контрабандой наркотиков, переводит нелегалов через границу и приторговывает оружием». То есть если бы кто-то задался целью найти самого асоциального типа в Мексике, Франсиско Койот был бы наиболее подходящим кандидатом. Ещё Хью сказал, что этого гида рекомендовали «наши люди» в Мехико. «Нашими людьми» оказалась местная университетская профессура. Как мой университет связался с таким откровенным бандитом, оставалось только догадываться, но мне выбирать не приходилось, поскольку Штаты я покидал полулегально.
Прокатившаяся по Штатам в шестидесятые волна студенческих акций протеста и манифестаций, которая взбудоражила общество и взвинтила до предела социальное напряжение, наш провинциальный Бронневиль зацепила только сейчас, на излёте семидесятых, когда уже почти никто не вспоминал Вьетнам, хотя Сайгон пал всего три года назад, а в великой и свободной Америке господствовал бег трусцой и культ здорового питания.
Мэрия и полиция считали университетский кампус рассадником социалистических и коммунистических идей. Беспорядки на бронневильских улицах нарушали работу практически всех городских служб, поэтому мэр города Уильям Хорнс — Рогатый Билл, как называли его в народе, — поклялся уничтожить новую коммунистическую заразу на корню, что и пытался сделать весь последний месяц. В результате самого крупного в штате столкновения с полицией получил тяжёлое ранение и лежал в коме один из преподавателей, Фил Стоунби. Арестовали самых ярых активистов, задержали множество бунтовщиков — «потенциальных красных террористов», утверждала передовица Bronneville News. Поскольку моё имя засветилось в полицейских протоколах, причём не единожды, об официальном выезде из страны не могло быть и речи. Пока полиция не добралась до руководителей студенческого движения, я решил на время свалить в Мексику. Декан нашего факультета Джонатан Фрисби и профсоюзный лидер Алексис Смит способствовали этому, быстро оформив необходимые бумаги.
Через широкий мост меня вёз кто-то из профсоюзных, его имя я не запомнил. И пока мексиканский берег приближался, я пару раз оглянулся на родной берег, штатовский. Положа руку на сердце, я мог сказать, что не люблю Америку. Вернее, я не люблю такую Америку, какой она стала в наши семидесятые. Что она теперь может дать миру, кроме инфляции и стиля диско? Ничего ценного. Идеи Макса Вебера давно выдохлись, капитализм задыхается, как рыба на суше. Мы не видим, откуда и куда движемся. Не знаем своего прошлого и не понимаем будущего. Великая американская мечта вывернута наизнанку: политические лидеры превратились в клоунов или людей-уродов из захудалого шапито, в спорте олимпийский дух подменила коммерция. Капитан Америка больше не герой, теперь он звезда и наряду с другими звёздами почитается так, будто бы он красивый, успешный и, главное, популярный бог.
Такую Америку я не приемлю.
Итак, на мексиканской территории меня встретил Франсиско Койот. Он припарковал свой красный форд ранчеро 1967 года на пыльной обочине. Франсиско сидел за рулём и слушал радио, открыв дверь и выставив ногу в ковбойском сапоге с металлическими бляхами и заклёпками. Выглядел он как типичный мексиканец с точки зрения рядового американца: джинсы, ковбойская шляпа, техасский ремень, усы и длинные волосы. Он курил сигару. Когда мы подъехали, Койот затушил её о каблук и положил в нагрудный карман.
— Buenas tardes1, — сказал Койоту профсоюзный деятель, представил меня и тут же рванул обратно.
Койот презрительно оглядел меня с ног до головы, сплюнул и рассмеялся. Залысина и маленькие очки, похожие на пенсне, явно не соответствовали образу бунтовщика и революционера, каковым, без сомнения, ему меня описали.
— ¡Eres muy feo!2 — воскликнул Койот, а затем спросил по-английски: — Говоришь по-испански?
— Немного, — ответил я.
— Mierda3, — сказал Койот и снова засмеялся, а затем кивнул, приглашая садиться. Я бросил рюкзак в кузов и сел в машину. Из радио сквозь треск помех звучал ангельский голосок Оливии Ньютон-Джон, которая пела с каким-то актёром про летние ночи. Нас же палило полуденное солнце. Когда мы поехали, стало легче дышать.
В дороге немного поговорили. Вскоре загадка, о которой я думал в последнее время, разрешилась — Франсиско оказался племянником одного из профессоров университета Мехико. На мой вопрос, где он работает, Койот ответил уклончиво:
— Я много работаю.
Немного подумав, он добавил:
— Да, я много работаю. Muchos años4.
Койот смеялся, почти не переставая. Я старался не раздражаться. Хью Стоунер долго инструктировал меня, как правильно общаться с мексиканцами на их территории.
Я книжный червь, кабинетный учёный, никогда не пересекавший границ не то что страны, но даже своего штата; я всегда хотел побывать в Мексике, часто заводил разговоры об этом на кафедре, безуспешно пытался выбить деньги на командировку, так что трагический случай с Филом Стоунби значительно ускорил последующие события, предоставив мне шанс наконец-то оказаться в этой стране.
Несколько лет назад я вплотную занялся изучением вымирающей индейской языковой семьи уиакка (от названия народа уиакка, общего предка монтозов, кангарров и вухуров), из которой язык монтозов грозил исчезнуть в самом ближайшем будущем и унести с собой драгоценную морфологию и не менее драгоценный синтаксис. Уникальность монтозского состояла в том, что он являлся последним живым языком семьи уиакка. Другие два языка из этой семьи, кангаррийский и вухурский, к сожалению, уже исчезли — последние их носители умерли в конце XIX — начале XX века. Так что для меня (да и для всего человечества — я уверен, что в Мексике вообще никого не волнуют исчезающие индейские языки) это был один из последних шансов изучить язык на месте, общаясь непосредственно с носителями, покуда они ещё живы. Моя верная супруга Лингвистика требовала этого. Поэтому я всегда так хотел попасть в Теучипальту, что на языке монтозов означает «место, куда плывём», — небольшой городок, где жила последняя сотня монтозов, тем более что в ближайшие дни там начинался Уиаккачи — праздник плодородия.
Об Уиаккачи, что дословно переводилось с монтозского как «уиаккачский» (название народа плюс притяжательный суффикс -чи), я узнал из книги знаменитого энтомолога и путешественника Джона Парсонса, который в начале тридцатых побывал в Никарагуа, Гватемале и объехал почти всю Мексику. Книга имела общее с индейским поселением название «Место, куда плывём». Её мне подарил отец, когда мне исполнилось тринадцать, я выучил её почти наизусть. В то время у меня и родилась мечта — побывать на празднике Уиаккачи.
Некоторое время я смотрел на однообразный унылый терракотовый пейзаж с редкими ненавязчивыми вкраплениями зелени — мимо нас проплывали невысокие искривлённые деревья. Потом дремал, проваливаясь в ужасный сон, поэтому часто вздрагивал и просыпался. Пробовал читать — у Койота в салоне валялась истёртая книга «Листья травы» Уолта Уитмена с иллюстрациями Эдварда Уэстона — точно такое же издание несколько лет назад я купил в одном из букинистических магазинов Бронневиля.
— Читаете? — спросил я.
— О да, — ответил предполагаемый сутенёр и бандит и неожиданно для меня произнёс нараспев:

— Когда сирень цвела перед домом
И большая звезда на западе
преждевременно скрылась во мрак,
Я скорбел — и буду скорбеть
с приходящей вечно весною5.

Через три часа пути мы наткнулись на зелёный островок и остановились перекусить в придорожной закусочной, спрятавшейся в тени густых деревьев. Себе Койот заказал суп с лаймом, тамалес и кофе, мне же он рекомендовал мексиканскую икру, но я с благодарностью отказался и выбрал кукурузные лепёшки и салбутес — рагу с бобами и яйцами.
Закусочную битком набили немецкие туристы с фотоаппаратами. Мы поели и некоторое время отдохнули, откинувшись на стульях. Я завёл разговор об Уиаккачи, на что Койот заметил, что туда сейчас собираются все лучшие цыпочки этого и соседних штатов. Я поинтересовался, почему именно они, но Франсиско не объяснил — он вовсю флиртовал со смуглой симпатичной официанткой. «Карменсита», — прочитал я на её бейдже. Когда девушка отошла к другим посетителям, Койот нарочито вздохнул и сказал:
— Ладно, поехали.
Мы пошли к выходу, где Койот неловко столкнулся с лысым толстым немцем. Немец хотел возмутиться, но Койот обнял его по-дружески и сказал, что дойч — это очень, очень гут. Когда мы сели в машину, Койот протянул мне полароид SX-70.
— Видал такой, гринго? — спросил Франсиско и, как всегда, хохотнул.
— Да, ещё бы, — ответил я.
— Забирай, он твой. Наденешь пончо и будешь там девочек щёлкать.
Я представил себе эту картину — в пончо я буду выглядеть нелепо.
— Нет, гринго, за своего ты там не сойдёшь, — сказал Койот, словно прочитав мои мысли, и засмеялся. — Ты слишком бледный для наших мест.
Мы снова выехали на дорогу, но уже через час пути форд ранчеро недовольно фыркнул, дёрнулся, закашлялся и заглох. Некоторое время машина ещё катилась, постепенно замедляясь, и наконец остановилась. Койот улыбнулся, вылез из машины, открыл капот, пять минут туда смотрел, ничего не предпринимая. Потом он плюнул на двигатель и сказал:
— Ладно, гринго, пошли отсюда. Эта колымага больше не сдвинется. Всё равно мы не собирались её возвращать, верно?
Франсиско оскалился. Этот форд он взял напрокат. Я достал рюкзак из кузова, и мы пошли по дороге на юг, оставив форд ранчеро, отказавшийся крутить колёса и сдохший в этом захолустье. «Труженик не оплатил свой путь»6, — подумал я и спросил:
— Долго ещё?
Франсиско сверкнул глазами, достал окурок, щёлкнул зажигалкой.
— Через час будет шикарный отель.
Быстро стемнело, первые огни показались через три часа. Я устал, потому что никогда так долго не ходил пешком. Ночевать пришлось в придорожном мотеле «Huevos de toro»7. Это сооружение скорее напоминало деревянный сарай, чем гостиницу, но мне было всё равно. Сонный мексиканец лет восемнадцати выдал нам ключи и проводил к номеру. Койот толкнул скрипучую дверь, нашарил выключатель. Лампа вспыхнула и через долю секунды погасла.
— Mierda, — сказал Койот. Он обернулся к парню и продолжил, но почему-то по-английски: — Лампу.
Парень смотрел в темноту номера, словно заворожённый. Койот тихо произнёс:
— ¿Todavía estás durmiendo?8
Парень убежал, через минуту вернулся с лампочкой и вкрутил её.
Койот сел на кровать, достал из рюкзака бутылку, отхлебнул.
— Mierdoso9, — прошептал он, на этот раз даже не улыбнувшись.
Через пару минут мой проводник захрапел. Я тоже лёг, но, несмотря на усталость, долго не мог уснуть и всё представлял то, что ожидало меня впереди.

* * *

Из рубрики «Происшествия» (газета Noticias de la mañana, 27 сентября 1978 года)

Кому помешал торговец попкорном?

Сегодня наш корреспондент взял интервью у шефа полиции города Бахо-эль-Мар Игнасио Араухо. В числе прочего шеф полиции заявил, что по делу об убийстве торговца попкорном рассматриваются две основные версии: мафиозный след и убийство на почве ревности. Полиция, подчеркнул шеф, уже продвинулась в расследовании, так что со дня на день преступники будут задержаны.
Напомним читателям, что вчера среди бела дня на трассе Бахо-эль-Мар — Террено фургон торговца попкорном Уриэля Артеага подвергся нападению неизвестных. По сообщениям очевидцев, два автомобиля перегородили дорогу фургону. Из автомобилей вышли четыре вооружённых человека и открыли стрельбу. Уриэль Артеага погиб на месте от многочисленных ранений. Из его тела, как сообщили нам в морге города Бахо-эль-Мар, извлекли пятьдесят семь пуль.


* * *

— Педро нас отвезёт, — сказал Койот, заметив, что я открыл глаза. — Он уже сто лет туда ездит. К вечеру будем там. Собирайся.
Завтракали мы по-мексикански — стаканом воды и сигаретой10. На улице нас ждал грузовик, старенький додж, за рулём сидел юноша, выдававший нам ключи. Мы уселись в кузов. Грузовик дёрнулся, издал мощнейший выхлоп и поехал. Вскоре из утреннего лёгкого тумана проявились холмы. Мы свернули с трассы на просёлочную грунтовую дорогу. За доджем клубилась пыль, смешиваясь с туманом. Педро время от времени сигналил, прогоняя с дороги зазевавшихся местных крестьян на запряжённых телегах, уставленных мешками, свёртками и корзинами. Франсиско объяснил, что все они везут товар на праздник в Теучипальту.
Через полчаса туман полностью рассеялся. Наш додж оставил позади небольшой жёлтый фургон с жирной надписью «Palomitas»11. Пышноусый водитель улыбнулся, помахал нам и изобразил странный жест: приставил кулак ко рту, словно собирался в него дуть, несколько раз выпятил щёку языком, затем показал вперёд и засмеялся. Койот тоже засмеялся и шлёпнул ладонью по колену. С минуту фургон держался за нашим грузовиком, но потом Койот проговорил: «Vete a tomar por culo»12, трижды хлопнул по кабине, и Педро прибавил ходу.
Ближе к полудню мы остановились у какой-то непримечательной забегаловки, которая появилась у дороги словно ниоткуда.
— Es muy sabroso y barato aquí13, — сказал Койот, а затем добавил по-английски: — Здесь готовят замечательную чимичангу.
Педро остался в кабине, а мы с Койотом спрыгнули, размялись и пошли к дому. У самой двери в кресле-качалке сидела старуха, укрытая чёрным пледом. Внезапно она выдернула из-под пледа тощую сухую руку и намертво схватила меня за рукав. Её зрачки почти сливались с белками — старуха была слепа.
— Y a los ángeles que no guardaron su dignidad, sino que abandonaron su propio hogar, los ha guardado bajo oscuridad, en prisiones eternas, para el juicio del gran día14, — пробормотала она.
— ¡Vete, Arcelia, déjalo ir, vete al diablo!15 — крикнул Койот.
Старуха выпустила мою руку.
— Она слепа, глуха и безумна, — произнёс Франсиско. — Она сидит здесь много лет. Bruja16.
Мы вошли.
Там мы что-то ели, не помню — у меня перед глазами стояло лицо Арселии. Когда мы вышли из заведения, старухи в кресле не было.
Весь остальной путь был однообразен, как вся моя жизнь в Бронневиле. Вечером, едва стемнело, мы приехали в Теучипальту.
Территория перед городком монтозов походила на цветущую поляну — весь луг заставили автомобили, трейлеры, фургоны и телеги, между которыми пестрели палатки. Люди ходили, лежали, пели, танцевали, продавали еду, покупали еду, поглощали еду, пили, курили, спали, жгли костры, медитировали, молились, проповедовали. Тут же паслись лошади, бегали дети, лаяли собаки.
Педро остановил додж у знакомого нам жёлтого фургона, у которого уже выстроилась очередь за попкорном. Пышноусый хозяин, продававший лакомство, заметил нас и приветственно помахал полотенцем, Койот вскинул руку в ответ. Педро достал из кабины грузовика палатку и принялся её устанавливать. Койот куда-то пропал, но вскоре вернулся с полным котелком вкусно пахнущей похлёбки.
— Вот, купил по случаю, — сказал он, оглядываясь.
У грузовика пристроилась целоваться парочка длинноволосых хиппи. Я пригласил их поужинать.
— Грейс, — представилась девушка. — А это Сэм.
Сэм, худой, как бездомный пёс, не промолвил ни слова, только улыбнулся.
Мы назвали свои имена. Койот выдал всем ложки и пробормотал : «Perra»17, так что его слышал только я.
— Откуда вы? — спросила Грейс с полным ртом.
Я ответил.
— Оу, — покачала головой Грейс. — А мы из Сан-Диего. Тоже только приехали.
— Ну вы тут располагайтесь, а у нас с Педро ещё дела, — сказал Койот, кивнул Педро, и они ушли.
Грейс долго говорила мне о рок-н-ролле, свободе и политике, а я смотрел на дальний костёр сквозь её тёмные волосы и куда-то уплывал…

* * *

Из книги Джона Парсонса «Место, куда плывём»

Мы с Бобом и Джимом прибыли в Теучипальту в конце сентября, оставив Джексона и О’Рейли в Эрмосильо со всеми вещами дожидаться банковский перевод. У нас почти не оставалось наличных, и Боб всю дорогу ворчал. Знал бы он тогда, что нам предстоит увидеть!
Местные приняли нашу группу радушно. Первым делом нас накормили, затем предложили отдохнуть с дороги в гамаках. Ближе к вечеру, когда жара пошла на убыль, нам сказали, что пора идти к священной горе.
Праздник плодородия Уиаккачи как раз начинался — зрелище, как нам и обещали в Эрмосильо, состоялось грандиозное.
Тысячи монтозов18 в праздничных одеждах собирались в двух милях от селения у подножия горы, чуть выше середины которой в выветренной скале зияла громадная пещера, словно пасть доисторического монстра. Внутри пещеры виднелись трёх- и четырёхэтажные глинобитные постройки. Этот небольшой городок, как сказал наш юный провожатый Педро, в прежние времена, до прихода испанцев, населяли предки всех окрестных племён, которые называли себя уиакка. Легенды говорят, что уиакка исчезли в один день, и никто, кроме богов, не знает, куда они подевались. Теперь в этих пуэбло никто не живёт, и только Великая Мать монтозов, как гласит индейское предание, появляется здесь один раз в году.
Традиционно в этот праздник шаманы племени проводили обряд инициации — посвящение в мужчины. Громко забили барабаны — откуда доносился звук, я не мог разглядеть в толпе. Монтозы танцевали, танец заключался в попеременном притопывании ногами. Некоторые из индейцев запели, поэтому над всей площадью у подножия холма навис монотонный гул. Тут толпа расступилась, и я наконец-то увидел барабанщиков. Они сидели на корточках, зажав инструменты между колен, и истово лупили по натянутой коже; их головы раскачивались в такт извлекаемым звукам вправо-влево и вверх-вниз. Барабанщики образовывали большой круг, в центре которого стояли юноши, всего около двадцати человек. Юношей обходили три танцующих шамана, в их руках что-то дымилось. Отгоняя злых духов, шаманы окуривали юношей, чтобы они встретили Великую Мать чистыми. Затем темп, задаваемый барабанщиками, ускорился, и шаманы, бросив окуривать, задвигались намного энергичнее. Они танцевали до совершеннейшего исступления, впадая в священный экстаз, — так шаманы призывали Великую Мать снизойти к ним.
И вдруг толпа зашумела и в один миг смолкли барабаны.
— Смотри, смотри, Джонни, — почти закричал мне в ухо Джим, крепко схватив меня за плечо, — вон там, на скале! Это она! Невероятно…
Я взглянул наверх и оторопел.
Великая Мать снизошла.
На краю пещеры, у самого обрыва, подняв руки вверх, стояла молодая длинноволосая женщина, полностью обнажённая. Что-то за ней светилось и переливалось всеми цветами радуги — я так и не опознал источник этого света; женщина медленно опустила руки, что-то крикнула и сбросила, как мне показалось в первый момент, какой-то мешок — это оказалась верёвочная лестница, которая полностью размоталась к самому подножию. Пока я следил взглядом за лестницей, женщина скрылась в одной из глиняных построек. Тут же юноши один за другим принялись взбираться по лестнице к Великой матери. Снова загремели барабаны.
— И что будет дальше? — спросил я у Педро.
— Наверху они соединятся с Великой Матерью, — ответил наш провожатый, — чтобы через её лоно выйти в мир созревшими крепкими воинами, готовыми идти в бой, сеять маис и продолжать род.
Спустя некоторое время юноши по одному покидали пуэбло — кто улыбаясь, кто сохраняя полное спокойствие. Монтозы встречали их радостными восторженными криками. У подножия горы на берегу реки юношей ждали пирóги; каждый из спустившихся садился в пирогу и по излучине реки, огибавшей гору, возвращался в Теучипальту. Когда последний из прошедших обряд юношей сел в пирогу, монтозы под непрекращающийся бой барабанов направились в своё селение, чтобы приветствовать юношей — теперь уже мужчин — как героев. Мы пошли с ними в шумной веселящейся толпе.


1Добрый день (исп.). Здесь и далее — примечания переводчика.
2Ну ты и урод! (исп.)
3Дерьмо (исп.).
4Много лет (исп.).
5Стихотворение Уолта Уитмена «Когда сирень цвела перед домом» (перевод К. Чуковского).
6Один из рекламных слоганов Ford Ranchero: «Труженик, оплачивающий свой путь».
7«Huevos de toro» — «Бычьи яйца» (исп.)
8Ты всё ещё спишь? (исп.)
9Дерьмовый (исп.)
10Мексиканский завтрак (Mexican breakfast) — сленговое выражение, означающее «голодный паёк».
11Попкорн (исп.).
12Иди в задницу (исп.).
13Здесь очень вкусно и дёшево (исп.).
14И ангелов, не сохранивших своего достоинства, но оставивших своё жилище, соблюдает в вечных узах, под мраком, на Суд великого дня (исп.). Послание Иуды, 1, стих 6, синодальный перевод.
15Уйди, Арселия, отпусти его, иди к чёрту! (исп.).
16Ведьма, шлюха (исп.).
17Сука (исп.).
18В 1930-е годы племя монтозов насчитывало около пяти тысяч человек.
Рассказы | Просмотров: 46 | Автор: Александр_Оберемок | Дата: 30/09/25 09:47 | Комментариев: 0

* * *1

Дон Алехандро Росалес Крус проснулся после обеда, открыл один глаз, тут же его закрыл и хотел повернуться на другой бок, но вовремя вспомнил о предстоящей вечером поездке в Бахо-эль-Мар. Он нехотя поднялся, почесал едва наметившуюся лысину и давно выпятившийся живот, подтянул трусы и грузно пошёл на кухню. Донья Маурисия, его супруга, ещё спала. Дон Алехандро привычно включил радио, бросил быстрый взгляд со второго этажа в окно, зажёг газ, снял с крючка медную джезву, потянулся за молотым кофе… и застыл. Футбольный клуб городка Террено «Пустынные волки», как сообщил гнусавый голос из приёмника, опять проиграл воскресный матч, на этот раз столичному «Кактусу». На три мяча в свои ворота «Волки» не ответили ничем. Но не эта новость остановила дона Алехандро, ¬– местные игроки безнадёжно сливали чемпионат, поэтому очередной проигрыш воспринимался жителями городка Террено почти как должное.
Банка кофе была пуста.
Дон Алехандро чертыхнулся и выбросил её в мусорное ведро. Снова выглянув в окно, он убедился, что двери заведения дона Хосе, где можно было выпить кофе, лимонада, пива или чего покрепче, ещё закрыты. Дон Хосе всегда закрывал свою лавочку на сиесту.
Дон Алехандро вошёл в ванную и уставился в зеркало на своё лицо. Красная сетка на белках глаз от недосыпания, синие тревожные прожилки у носа. Надо больше спать, подумал он, нечего засиживаться допоздна. И меньше пить. Дон Алехандро хотел пригладить плотные усы, но зарядил по носу джезвой, которую по-прежнему держал в руке. Четыре красные кляксы расползлись по раковине, и дон Алехандро схватился за нос свободной левой рукой. Правой же он размахивал – то ли намереваясь что-нибудь разбить джезвой, то ли попросту не зная, куда её приткнуть. Он схватил полотенце, но тут же отбросил, потому что на нём криво отпечатались все пять пальцев левой руки. В последний раз дико взглянув на джезву, он выбежал на кухню и запустил злополучную тварь-утварь в окно. Раздался обиженный звон битого стекла. Дон Алехандро выдохнул, закатил глаза, чертыхнулся ещё шесть раз подряд, затем подошёл к окну.
Дон Хосе, к тому времени отворивший ставни и двери своего заведения, открытого семь дней в неделю, печально стоял и смотрел на дона Алехандро, наверняка подсчитывая, какое количество песо урвать за разбитую витрину с доброго, но порядком утомившего соседа. Над его головой вывеска сообщала обычно тихому городку: «У дона Хосе не забалуешь». Рядом с текстом сверкал зубами длинноусый мужчина в пончо и огромном сомбреро, поля которого напоминали изогнутую восьмёрку.
Незадачливый дон Алехандро досчитал до девяти, как настоящий рефери, и на последнем счёте взял себя в руки, снова побрёл в ванную, умылся и утёр нос.
Вошла донья Маурисия.
– Десять казней египетских! – вскричала она, обнаружив испачканное кровью полотенце. – Что это? Откуда кровь?
– Оттуда! – Дон Алехандро неопределённо указал в сторону кухни.
Донья Маурисия медленно приблизилась к окну, по-прежнему ничего не понимая. Из приёмника другой голос, не менее гнусавый, чем предыдущий, сообщил, что все одиннадцать футболистов основного состава «Пустынных волков» объявили о завершении карьеры.
Через час дон Алехандро, выбрив щёки и пригладив усы, сказал, что опаздывает на поезд в Бахо-эль-Мар.
– К моему приезду обязательно купи кофе, Маурисия, – сказал он с порога и ушёл.
Донья Маурисия не обратила внимания на его слова. Она стояла у окна, словно в забытьи, до тех пор, пока не приоткрылась входная дверь.
– Ваша джезва, донья Маурисия, – проговорил дон Хосе, вежливо покашливая в кулак.

* * *

Спустя несколько дней обнаружилось, что дон Алехандро Росалес Крус исчез. Полиция проверила все городки и селения на пути от Террено до Бахо-эль-Мар на побережье, хотя этому изрядно мешала забастовка железнодорожников. Благодаря подруге доньи Маурисии Терезе Иньяррите, жене прокурора города Мигеля Иньяррите, к расследованию пропажи Алехандро Росалеса подключили лучших местных полицейских. Капитан Росарио Мендес и лейтенант Хосе Рейес лично обследовали все злачные места: притоны с проститутками, кабаки вплоть до последней забегаловки, игорные заведения и так далее. Проверили тюрьмы (куда по ошибке Алехандро Росалес мог попасть вместе с профсоюзными деятелями) и сумасшедшие дома, морги и больницы, но нигде не обнаружили никаких следов пропавшего человека. Поговаривали, что они опросили даже своих людей в наркокартеле. Искали несколько месяцев – никто не видел бедного дона Алехандро. В начале следующего года выдвигалась версия, что после бегства Батисты с новогоднего банкета Алехандро Росалес тайно покинул страну и отправился на Кубу. Впрочем, всерьёз это предположение никто не принял. Через полгода полицейское расследование плавно сошло на нет.
После прекращения поисков безутешная донья Маурисия искала помощи или дельного совета у друзей и знакомых, обращалась к гадалкам и индейским колдунам, более истово, чем прежде, молилась в церкви.
Но ни сердобольные знакомые, ни остроглазые гадалки, ни индейские колдуны, ни астрологи со всеми двенадцатью знаками зодиака, ни всеведущая церковь не принесли ей ни успокоения, ни каких-либо радужных надежд.
В главном храме города Бахо-эль-Мар – соборе Святого Сальватора, том самом, где на стене бокового нефа сохранены гипсовые фигурки одиннадцати верных апостолов работы самого Франсиско Вильянуэва, гвадалахарского самородка, – донья Маурисия встретила падре Габриэля, с которым была знакома с детства и которого не видела около десяти лет. Когда она сквозь слёзы поведала о своей беде, падре Габриэль предложил ей духовную помощь: увещевал не отчаиваться и искать утешения в вере, приводил примеры из житий Отцов Церкви, рассказал о девяти дарах Святого Духа и процитировал апостола Павла. Но донья Маурисия не слышала голос Святого Духа, не видела Его даров и не чувствовала Его присутствия в жизни. Она не знала, в каком направлении двигаться, поэтому совершенно отчаялась. Её всё чаще охватывали тревога и нежелание жить без дона Алехандро.
Вскоре после беседы доньи Маурисии с падре Габриэлем дон Алехандро явился ей во сне. По-прежнему грузный, с такими же пышными усами, он предстал перед внутренним взором супруги в образе арабского шейха – в длинном белом одеянии и с накидкой на голове. Дон Алехандро улыбался и тянул руки к донье Маурисии, но вдруг выхватил прямо из воздуха джезву и замахнулся ею на свою жену, при этом черты его лица исказились, так что он стал похож на взбешённого верблюда.
Донья Маурисия никак не могла растолковать этот сон. Ей казалось странным, что Алехандро злится на неё, ведь она никогда не давала даже ничтожного повода…
И только тогда донья Маурисия вспомнила последнюю просьбу мужа перед его уходом из дома. За всё это время со дня исчезновения дона Алехандро она так и не купила кофе. Она дождалась, когда дон Хосе откроет свою лавку, спустилась и купила упаковку прекрасных зёрен, выращенных в горах Сьерра-Мадре-дель-Сур, – у кузена дона Хосе была своя ферма в окрестностях Лома-Бонита. Донья Маурисия смолола и заварила кофе, налила напиток в любимую чашку дона Алехандро и села ждать мужа. У неё не было никаких сомнений, что теперь-то, когда квартиру наполнил медово-шоколадный запах (муж предпочитал классический мексиканский рецепт – с корицей и пилонсильо2), Алехандро уж точно вернётся.
Но поскольку муж чаще всего пил кофе во время собремесы3, женщине пришлось сидеть и смотреть на циферблат почти восемь часов, прежде чем она услышала знакомый голос:
– Маурисия!
– Алехандро! – закричала она и заметалась по дому в поисках мужа. Она заламывала руки и подкатывала глаза в тщетной надежде упасть в обморок и в объятия любимого мужчины, которого нигде не было видно.
И снова прозвучал голос с хрипотцой, но уже тише:
– Маурисия!
И через минуту едва слышно:
– Маурисия…
Донья Маурисия вбежала на кухню, принюхалась и всё поняла:
– Кофе! Нужен ещё кофе!
Она заваривала кофе ещё семь раз, но, несмотря на все усилия, долгожданный дон Алехандро так и не появился. Позже, выдумав невероятную причину для оправдания необходимой покупки, донья Маурисия скупила весь запас зёрен у дона Хосе и в магазинчике Хуаниты Ичебарриа, который располагался на углу улицы напротив памятника генералу Альберто Сегарра4 и который она доселе игнорировала, поскольку Хуанита не отличалась хорошим вкусом ни в выборе интерьера для своего магазина, ни в выборе достойного спутника жизни, – мужчин она меняла слишком часто. Вечером на кухне стояли шесть небольших мешков со штампами ферм из штатов Оахака, Чьяпас и Веракрус.
На следующий день после обеда, когда донья Маурисия снова заварила кофе и превосходный аромат распространился на весь дом, на кухне вдруг соткался полупрозрачный образ дона Алехандро, пошевелились плотные усы и раздался голос:
– Маурисия! Ты приготовила мне кофе?
– Да, любимый! – закричала она, не веря своему счастью.
– Мало, Маурисия, – сказал дон Алехандро, – мало кофе…
И тут же растаял.
Пять дней донья Маурисия скупала кофе – сначала в Террено, затем в Бахо-эль-Мар. Она потратила все семейные сбережения. Она отнесла в ломбард колье – свадебный подарок тёти Эстерситы. Она продала бы и квартиру, но больше некуда было складывать мешки, пакеты, упаковки и свёртки с кофе.
И все эти дни дон Алехандро ненадолго возникал на кухне, всё более и более плотный. Он проявлялся в трусах и майке и читал за обеденным столом приготовленную заранее доньей Маурисией свежую газету.
Естественно, свою коммерческую деятельность донья Маурисия не смогла сохранить в тайне от соседей. Она отшучивалась, лгала, говорила, что открывает магазин, иногда просто ничего не сообщала – некоторым хватало грозного надменного взгляда. В суть происходящего ей пришлось посвятить только дона Хосе, который помогал ей перевозить товар и даже был допущен лицезреть уже почти не просвечивающегося дона Алехандро. Увидев чудо и смекнув, что на явлении призрака в будущем можно будет сделать хорошие деньги, дон Хосе ссудил возрождающейся к жизни донье Маурисии значительную сумму и подарил ей четыре килограмма зёрен редкого сорта марагоджип, а также вызвался съездить в Мехико и забить свой грузовичок лучшим кофе, который можно купить в столице.
Через три дня вечером – на улице уже смеркалось – дон Хосе вернулся. Когда он разгружал мешки с кофе в свою лавку, из дома напротив под руку вышли двое. Женщина улыбалась, хотя в её глазах, как показалось дону Хосе, блестели слёзы, а мужчина приглаживал усы и тихонько покашливал. Дон Хосе долго стоял один и смотрел им вслед, покуда они медленно уплывали, почти не касаясь земли, за серо-зелёный бронзовый памятник генералу Альберто Сегарра, прозванный в народе «Громоотводом» из-за устремлённой вверх сабли.

Мехико, сентябрь 1962

1Рассказ «Собремеса» напечатан в журнале «Ají picante» в октябре 1962 года. На русском языке публикуется впервые.
2Пилонсильо – вываренный тростниковый сахар со специями.
3Собремеса – послеобеденное время, когда в Мексике принято пить кофе.
4Альберто Сегарра (1821–1883) – генерал, ветеран трёх войн: американо-мексиканской войны, войны за реформу и англо-франко-испанской интервенции. Герой битвы при Санта-Гертрудис, где потерял руку. В 1870-е – кандидат в президенты Мексики.
Рассказы | Просмотров: 88 | Автор: Александр_Оберемок | Дата: 26/09/25 15:03 | Комментариев: 4

Достопочтенный учитель мой!
Я начинаю сии записки с именем Господа нашего Иисуса Христа на устах, дабы позволено мне было изложить свои мысли до того часа, когда Господь приберёт к себе мою грешную душу. Ибо я, учитель мой, многогрешен и боюсь, что подробности моего путешествия в Берит в поисках Феоктиста и его труда «Opus Sectile» останутся вам неизвестны.
Ежели Господь всемилостивейше соизволит продлить мои дни, я, покорный раб Его, пришлю вам свои записи с чрезвычайно надёжным человеком. Ах, как бы я желал прибыть в Александрию, припасть к вашим стопам и сообщить вам мою историю самолично!
Хвала вам и Господу, что подвигли меня, недостойного, на сие странствование. Помолившись Спасителю нашему и Богородице и перекрестив пергаментную шестнадцатистраничную тетраду, которую вы подарили мне на шестнадцатилетие, начинаю рассказ, и да снизойдёт на меня Дух Божий.
Девять счастливых лет я прожил под вашим призором, обласканный вашими добрыми руками и ежедневными молитвами, с тех пор как вы, возвращаясь из Халкидона1, подобрали меня, босоногого и бесприютного восьмилетнего мальчика, побиравшегося на большой дороге и молящего о хлебной корке. Девять счастливых лет я был с вами бок о бок, и, Господь свидетель, с того памятного ноябрьского дня я не покидал вас ни на сутки. Но вот уже прошло три долгих года, как я, получив ваше милостивейшее благословение, покинул Александрию.
Как вы помните, я отбыл в странствие в те самые дни, когда папа2 руками Мясника3 изгнал патриарха Тимофея из нашего города. В александрийском порту, откуда я намеревался отправиться в Берит на корабле, я сдружился с весёлыми матросами, с которыми выпил всего одну чашу вина. Поскольку, как вам известно, до того дня я этот напиток никогда не пил, я не предполагал, что последствия моего тяжкого проступка проявятся таким прескверным образом. Мне не удалось попасть на корабль, поскольку денег, которые вы, мой учитель, дали мне на дорогу, у меня не оказалось – кто-то, кому они были нужнее, позаимствовал у меня монеты, пока я лежал в беспамятстве на дороге у кабака. Но Всеблагой Господь послал мне добрых людей, и мне посчастливилось пристать к каравану последователей учения Евтихия4, не желавших оставаться в нашем славном городе и направлявшихся сначала на восток, а затем – к библейским местам. О своих взглядах на Божественность и человечность Христа я не распространялся, как вы мне и советовали. Добрые люди не требовали никакой платы, и я, вознося хвалу Господу нашему, отправился в путь. Но, едва мы покинули город, я вынужден был отстать от каравана, отравившись, видимо, некачественной пищей. Многим позже до меня дошли слухи, что тот караван был разграблен разбойниками, так что в моём отравлении я склонен видеть Божественное провидение.
Измождённого и умирающего, меня подобрал добрый человек с клюкой; на осле он доставил меня к себе домой в небольшое селение недалеко от Александрии. Три недели сноха этого старика отпаивала меня горькими отварами и кормила отвратными снадобьями, прежде чем я смог, хвала Господу, встать на ноги. Отплатить доброму человеку за лечение я не мог ничем, кроме ежедневной, до скончания моего века, молитвы о спасении его души, о чём я тут же не преминул ему сообщить, на что он ответил, что будет чрезмерно благодарен мне за мои молитвы, но у меня есть прекрасная возможность отработать свой долг, так как его сын вот уже три года как исчез, а ему самому тяжело управляться со скотиной, потому что он очень болен и без клюки не может сделать ни шагу. Я с радостью согласился помогать ему. Каждое утро я выпускал коз и овец из загона на пастбище и, пока сноха доброго человека присматривала за ними, чистил загон от навоза, таскал из колодца воду, кормил хозяйского осла. Затем я сменял сноху на пастбище, а на обед она приносила мне лепёшку хлеба, кусочек козьего сыра и воду в бурдюке. Я латал крышу, чинил телегу; когда сноха доброго человека недомогала, варил похлёбку, штопал одежду и занимался другими мелкими делами. Спал я на соломе среди коз и овец.
По вечерам спасший меня старик любил поговорить на богословские темы – он, хотя и жил далеко от города и круг его общения составляли сноха и козы, был учёным человеком, знакомым, по его словам, с трудом Симеона Дамасского «Сумма против ариан». Так и не узнав, каких я придерживаюсь взглядов на Божественную природу Христа, он сказал, что не считает учение Евтихия ересью и что папа Лев и есть первый еретик. Ещё старик пророчествовал, что папа будет гореть в аду ровно одну тысячу лет. Он хвалил мою учёность и интересовался моей прежней жизнью в Александрии, много и по-доброму расспрашивал о вашей, мой учитель, школе и учениках. Я же всё больше грустил оттого, что почти ни на шаг не приблизился к своей далёкой цели и подвёл вас, возложившего на меня большую миссию и большие надежды.
Стоит ли говорить, что всё это время я неустанно молился, чтобы Господь даровал здоровье доброму человеку, приютившему меня; чтобы его снохе вернул мужа и дал детей; чтобы мне, шелудивому блудному псу, позволил исполнить вашу, мой учитель, волю и благополучно завершить мою миссию.
На третий месяц моей службы у доброго человека его сноха – а я, каюсь, запамятовал её имя, – поднесла мне на ужин добрую чару вина. Вспоминая предыдущий опыт, я хотел было отказаться, но она слишком настаивала. На этот раз я чувствовал себя лучше – сразу же не уснул, но, когда лачуга старика пришла в движение, я побрёл к овцам. И увидел я небывалый сон – будто бы разверзлась небесная твердь и оттуда под пение райских птиц спустился светоносный ангел. Когда он приблизился ко мне, я понял, что это и не ангел вовсе, а младая дева неописуемой красоты. Она склонила свои уста к моим и прошептала какие-то важные слова, которые я не разобрал. Мне вдруг сделалось так хорошо внизу живота, затем всё вспыхнуло и моё видение исчезло.
И вот пришёл день, когда Отец наш Небесный услышал мои отчаянные молитвы. Вскоре сноха неизвестно от кого понесла, а старик одним прекрасным утром обнаружил, что ноги и спина у него как у молодого, отбросил прочь клюку и пошёл. И это было хорошо, так как сноха тяжелела с каждым днём и больше не могла помогать мне по хозяйству. Когда пришла пора принимать роды, мы со стариком управились вдвоём. Сноха родила крупного и горластого мальчика.
Как-то под вечер добрый человек сообщил, что мой долг выплачен сверх меры и я могу идти. Ещё старик дал мне несколько медяков и напутствовал крестным знамением. Я взял котомку, которую собственноручно сшил из драного мешка, положил туда свою тетраду, хлеб, сыр и воду и, помолившись, тут же отбыл. Едва я вышел за окраину селения, дорогу мне перекрыли полупрозрачные тени. Одна из теней проревела, чтобы я отдал все деньги, а другая прорычала, что иначе прирежет. Я достал из-за пазухи и подал им пустой кошель. Дело в том, мой дорогой учитель, что, едва заметив опасность, я проглотил все монеты до единой. Я уже не был таким глупцом, как в самом начале моего странствия, поэтому в глубине души я смеялся над этими горе-разбойниками.
Тени тщательно меня обыскали и не нашли ничего стоящего – моя тетрада их не заинтересовала. Поэтому они наградили меня полновесными тумаками, забрали хлеб с сыром и исчезли. Я же отполз с дороги на мягкую травку, немного полежал, выпил воды и, возблагодарив Господа и собравшись с силами, продолжил свой путь.
На следующий день я вернул свои монеты естественным образом и купил себе немного снеди в ближайшем селении. Когда я, сидя у колодца, трапезничал хлебом и водой, ко мне подсел молодой человек, назвавшийся Захарией. Он был худ, высок и сутул. Он сказал, что умеет делать чудеса, взял у меня ломоть хлеба, провёл над ним рукой, и хлеб тотчас же исчез. Потом Захария проделал то же самое с последним куском заплесневелого сыра, который мне удалось намедни раздобыть. Когда он потянулся к моей тетраде, я отодвинулся подальше. Захария спросил, что я туда записываю. Я ответил, что это не его ума дело. Тогда он взмахнул рукой и достал прямо из воздуха сыр и хлеб. Мне понравились его чудеса, и я поделился с ним пищей.
Мы разговорились, и он сказал, что тоже направляется из Александрии в Берит, поскольку поступил на учёбу в римскую школу права, где будет изучать риторику. И ещё ему обещали там место главного писца. По его словам, ему будет доверено писать литеры золотом и серебром. Я посмеялся над ним, на что Захария заявил, что много лет назад его отец познакомился с одним из преподавателей в Афинах, где обучался теологии, математике, астрономии, физике и философии у самого Прокла Диадоха. Тут я рассмеялся ещё громче, а Захария тряхнул курчавой головой, обиделся и направился прочь из города. Я догнал его, похлопал по плечу, и мы вместе отправились в дальнейшее странствие. Забегая вперёд, сообщу, что мы с Захарией сдружились, несмотря на то, что в религиозных взглядах он был чрезвычайно отсталым. Порою по вечерам он высказывал невероятно кощунственные мысли – его голову дурманили языческие философы, а свет Христа не всегда пробивался сквозь его чёрные, как александрийская ночь, волосы.
Когда Захария спросил меня о цели моего пути, я уже чувствовал, что этому человеку можно довериться, поэтому рассказал ему всю правду. Я сообщил ему, что некоторое время назад один бывший переписчик из Константинополя преподнёс моему учителю «Лавсаик, или повествование о жизни святых и блаженных отцов» Палладия Еленопольского, переписанный собственноручно, а также известил, что имел честь встретиться с Феоктистом Беритским, иначе называемым Схоластиком за его многочисленные труды. Этому переписчику, когда он по делам василевса был в Берите, удалось – то ли чудом, то ли обманом – прочитать сочинение Феоктиста «Opus Sectile», которое последний старательно укрывал ото всех. Ещё я сообщил Захарии, что о содержании этого сочинения мне ничего не известно, но после того, как византиец что-то прошептал моему учителю на ухо, мой добрый учитель побледнел, а вскоре собрал меня в путь и благословил в дальнюю дорогу. Я должен найти «Opus Sectile» – в Берите или его окрестностях – и переписать любой ценой, тем более что мой учитель обучал меня латыни.
На вопрос Захарии о том, почему же я не отправился в Берит морем, а выбрал такой тяжёлый и долгий пеший путь, я всё честно рассказал. На этот раз настал черёд Захарии смеяться во весь голос. Ещё продолжая сотрясать горячий воздух, он сказал, что его отец часто ему повторяет такую истину: «Поскольку мы умеем говорить, то можем оправдать любое грешное дело, совершённое нами. Но те наши дела, что мы можем оправдать, почти всегда мы делаем плохо».
Когда мой новый знакомец отсмеялся, он сообщил мне, что Божественное провидение повело меня по правильному пути ещё в Александрии, так как ему доподлинно известно, что тот самый Феоктист из Берита, ныне называемый Феоктистом Блаженным, вот уже несколько лет живёт в пещере недалеко от этих мест. Я усомнился в его словах, но он уверил меня, что знает практически всё и обо всех отцах-пустынниках вплоть до самого молодого монаха из монастыря Паисия Великого. Ещё Захария добавил, что именно Феоктист в прошлом году предсказал, что вскоре два льва съедят того, кто почитает Бога, что и произошло накануне моего отъезда из Александрии. А чтобы окончательно убедить меня, он пообещал, что сойдёт со своего пути и сделает крюк, чтобы отвести меня к тем знаменитым пещерам отшельников, да хоть бы и в саму Нитрийскую пустынь. И мы с моим новым товарищем тут же пошли на юг.
Когда же я в свой черёд спросил Захарию, почему он сам идёт пешком в такую даль, он снова ответил словами своего отца: «Настоящий мужчина не тот, кто владеет искусством убеждения, а тот, кто в пути не видит преграды перед целью». Я сказал ему, что его отец очень мудр. Захария согласился, но отчего-то помрачнел.
Не убоявшись зноя, мы не спеша продвигались от селения к селению, предаваясь богословским беседам. Когда наши споры заходили в тупик, Захария рассказывал мне об отцах-пустынниках. Мне понравилась история о чуде, сотворённом в Нитрийской пустыне Макарием Великим около ста лет назад, – Макарий с помощью слова Божьего вернул человеческий облик женщине, которую злой колдун превратил в лошадь.
Захария показывал местным жителям свои чудеса, и нам за это давали сухари, воду, а иногда даже солонину. Однажды я спросил своего друга, где он обучился всем этим чудесам. Захария ответил, что его отец в своё время много путешествовал, некоторое время прожил в далёкой Индии, где брал уроки у местных мастеров чудес.
Шли мы на юг много дней. В последнем селении, почти у самых пещер, был постоялый двор, в котором останавливались паломники, направлявшиеся к знаменитым отшельникам. Захария здесь уже бывал – он рассказал мне об этих местах. Поскольку некоторые отцы исцеляли болезни и изгоняли бесов, а также помогали словом в делах житейских и благословляли, то у постоялого двора было полным-полно народу: здесь подвизались торговцы, предлагающие разнообразные товары; туда-сюда водили бесноватых и больных; кто-то громко кричал, что недорого продаётся осёл; в тени погонщики верблюдов ожидали желающих уехать.
Захария сказал, что святые отцы-пустынники сюда не приходят, разве что один Фома Киприот иногда добирается до половины пути из пещер. Тогда желающая проповеди толпа мчится ему навстречу и там внимает речам старца. Многие святые богоносные отцы, напротив, сторонятся всех, дав обет молчания. И почти у всех есть свой дар: старец Евсевий из Габалы лечит наложением рук, Ипполит Сирийский исцеляет чтением Евангелий, Никодим Александрийский пророчествует, Тит Пантикапейский, Иосиф из Никосии и Феодосий Селевкийский пишут богословские труды.
Был здесь пустынный отшельник Даниил из Киликии, бывший купец. Когда его одурманил бес блудными помыслами ко всем женщинам, Даниил раздал всё имущество и ушёл в пещеру, в которой живёт вот уже шестнадцать лет, не выходя, не общаясь с людьми и питаясь силой Господней.
Был ещё Пимен Одноглазый, давший обет молчания и исцеляющий взглядом.
Был и Пахомий из Ликополя, пред ним падали ниц дикие звери.
Тогда я спросил у Захарии, как нам попасть к Феоктисту Блаженному. Мой друг ответил, что Феоктист живёт в одной из дальних пещер, но он никого не принимает и почти не общается с людьми. Лишь иногда он выходит к ожидающим его и произносит несколько фраз-пророчеств. Завтра утром, добавил Захария, мы попытаем счастья. А пока остановимся здесь, на постоялом дворе.
Свободных мест не было, и мы спали у костра погонщиков верблюдов. Многие страждущие и ищущие собрались у костра, и у всех был вид закоренелых бродяг. Мы с ними немного поспорили о Божественной природе Христа, в результате чего Захария лишился доброго клока курчавых волос, а мне выбили зуб. Впрочем, я не сетовал – зубов у меня ещё достаточно.
Наутро, едва проснувшись, мы отправились в путь в поисках жилища Феоктиста. К вечеру мы подошли к дальним пещерам, развели костёр, поскольку ночи в тех местах невиданно холодные, поели солонины и запили её водой. Я попросил Захарию рассказать о своём отце. Захария сказал, что его отца назвали Александром в честь великого полководца. Ещё до того, как Паисий был поднят в рай и возвращён на землю, отец Захарии, бывший в те времена безусым юношей, подвизался в городе Ефесе, что в Иконии, при одном землевладельце. Это потом он добрался до Афин и поступил на учёбу к Проклу Диадоху, а сначала он и не помышлял о науках, нанимался рабочим к разным богачам и выполнял всё, что прикажут. И вот однажды послали его на гору Охлон добыть побольше камней для строительства дороги…
В рассказе Захарии я узнал историю о семи спящих отроках, так как прочёл в вашей библиотеке, мой дорогой учитель, житие Паисия Великого, но не перебил своего друга и вежливо дослушал до конца.
Наутро мы приблизились к пещере Феоктиста на такое расстояние, чтобы он нас заметил. Отшельник к нам не вышел, и мы решили ждать. Не появился он и на следующий день. Тогда Захария оставил мне все наши скудные припасы и отправился назад к постоялому двору, чтобы заработать на еду, показывая свои чудеса. Я же остался следить за жилищем Феоктиста.
Три дня и три ночи я ждал Захарию, стараясь растянуть имевшуюся пищу, но его всё не было. Отшельник тоже не показывался, и в тот момент, когда я уже собирался идти искать друга и пропитание, Феоктист вышел ко мне.
Он мог быть как стариком, так и юношей, так как бесчисленные шрамы на лице и руках и косматые волосы не позволяли определить возраст. На измождённом теле болталось рваное рубище, босые ноги кровоточили, от него крепко воняло козлом. Он долго смотрел на меня издалека, склоняя голову то к одному плечу, то к другому. Потом он заговорил таким скрипучим голосом, что я сразу и не осознал, что слышу человеческую речь. Насколько я понял, он сказал, что я пришёл не туда и мне нужен другой. Некоторое время помолчав, он добавил, что ребёнок хочет кушать. Потом он отшатнулся от меня, как будто рассмотрел во мне что-то, что я сам не видел, и забросал меня камнями, так что мне пришлось отступить. Феоктист всё швырял в меня камни и кричал, чтобы я что-то сжёг, но что именно, я так и не понял. Один из камней разбил мне голову. Я отошёл подальше, вытер кровь, немного постоял, а затем направился в сторону постоялого двора.
Захарию я нашёл в конюшне, запертым и связанным, – его обвиняли в воровстве и собирались везти в Александрию. Ночью я влез туда, перерезал верёвки и освободил его, и мы тут же убрались из тех мест.
В долгом пути на север Захария несколько раз просил у меня прощения за то, что сбил с истинного пути. Он рассказал, что обманулся и принял Феоктиста Блаженного за Феоктиста Беритского. Я же ответил, что прощаю его и не держу зла.
И мы пошли в Берит, в надежде в поисках Феоктиста дойти хоть до самого архипастыря Беритского или даже до константинопольского патриарха. К концу того года мы прибыли в Газу, где узнали о смерти папы Льва и о смене императора в Риме. Там же, в Газе, мы познакомились со старцем по имени Марк, который ещё в молодости уничтожал языческие храмы вместе с Порфирием Газским. Старец Марк поведал нам о всяческих ересях – об абелитах, которые имели жён, но жили, как не имеющие; о каинитах, поклонявшихся Каину; о маркионитах, утверждающих, что Иисус явился людям, но не рождался; о татианах, считающих брак блудом; об апеллианах, отрицавших Провидение Господне; о пневматомахах, отрицавших Святой Дух; о барборитах, которые верили в мать всего живущего; об офитах, почитавших змей; о сифианах, утверждавших, что Сиф стал Иисусом; об архонтиках, которые мазали головы маслом и отвергали Крещение; о монтанистах, иначе фригах, аскетах и мучениках; об аномеях, отрицающих Троицу; о савеллианах, которые развели Троицу по разным эпохам; и ещё о многих и многих, чьи заблуждения порою у нас с Захарией вызывали смех.
А в сам Берит мы попали только в конце следующего лета. Не буду подробно описывать наши с Захарией похождения, упомяну лишь, что три месяца мы провели в Иерусалиме, где оба тяжело заболели и не могли двинуться дальше. Другие три месяца мы томились в темнице в Дамаске – нас туда отправили по ошибке, которую, хвала Господу, так скоро исправили. Но когда Господь даровал нам здоровье и свободу, мы прибыли в Берит и наконец точно узнали, где находится Феоктист.
Оказалось, что чуть ли не в тот самый день, когда я покинул вас и Александрию, мой учитель, Феоктист из Берита начал собственноручно строить столп в окрестностях Антиохии, на который и взошёл спустя некоторое время. Его подвиг длился уже третий год, и мы с Захарией пошли по берегу моря в этот город и через много дней наконец-то узрели этого человека.
Среди скал была открытая каменистая местность, посреди которой возвышался столп высотой в двадцать локтей. Вокруг столпа кишела жизнь – измождённые страждущие, хмурые паломники, вездесущие торговцы. Кто-то вёл в поводу худых лошадей и костлявых верблюдов. Кто-то возлежал на камнях, иные вели тихие беседы, раздавались крики бесноватых.
А на столпе, одетый в чёрное, с непокрытой головой и развевающимися по ветру седыми волосами, стоял, устремив взор в небесную твердь, Феоктист Беритский, мудрец и философ, автор «Суммы о словах и числах» и других многочисленных трудов, написавший к тому же на латыни злосчастный «Opus Sectile», из-за которого я отправился в такой долгий путь.
Почему я называю это сочинение злосчастным? О, мой учитель, об этом вы скоро узнаете.
Под вечер мы с Захарией проведали, что столпник сходит раз в три дня, чтобы осенить крестным знамением и дать наставление паломникам, а также взять горсть крупы и кувшин с водой, что и составляло его трёхдневный рацион. Это должно было произойти завтра утром. Мы переночевали у костра и рано утром увидели, как старик-отшельник сбросил верёвку с навязанными узлами и спустился по ней. Тут же его окружила толпа страждущих. Феоктист заговорил, и я был очарован его густым низким голосом, да так, что сейчас и не вспомню, какие именно истины лились из его уст на всех нас. Помню только пронзающий взгляд из-под косматых бровей, когда столпник случайно посмотрел в нашу сторону. Меня бросило в дрожь, а Захарии, как он мне признался позже, показалось, что старик знает, зачем мы пришли.
Мы не могли подойти к Феоктисту и попросить переписать его труд, так как нам было известно, что отшельник хранит его от чужих глаз. Мы также не знали, на столпе ли «Opus Sectile», но почему-то были уверены, что сие сочинение находится именно там. В тот самый момент, когда старец смотрел в мои глаза, у меня появился план.
Мы с Захарией сговорились, что через три дня, когда отшельник в очередной раз снизойдёт к нам, Захария начнёт развлекать толпу своими чудесами, чтобы отвлечь тех, кто не ринется в толпу слушать Феоктиста, а я тем временем по верёвке старика взберусь на столп и отыщу вожделенный опус. Так мы и поступили. Когда подошло время и старик начал проповедь, я хотел помолиться, но Захария остановил меня и сказал, что в деле воровства Иисус нам не поможет, а следует вознести молитвы языческому Гермесу, богу воров и счастливого случая. Я хотел трижды плюнуть ему под ноги, но тут Захария собрал вокруг себя многих людей своими чудесами, и за несколько мгновений я незамеченным взобрался на столп и распластался на вершине.
Но там не было ничего, кроме растоптанной, грязной и вонючей соломы и ветоши. Я ощупал всё, но ничего не нашёл. Тогда я принялся рыться в этом месиве и – о чудо! – обнаружил холщовую суму. Одного взгляда на её содержимое было достаточно, чтобы убедиться, что у нас с Захарией всё получилось.
В любое мгновение меня могли заметить, задерживаться наверху было равносильно самоубийству – добрые люди могли разорвать меня на куски как святотатца. Пришла пора спускаться, и я посмотрел вниз. Возле Захарии не осталось никого, а мой друг, посмотрев на меня, развёл руки в стороны. Несколько человек стояли почти у самого столпа – надо было их отвлечь. Я схватился за голову в отчаянии. Тогда Захария тоже схватился за голову, закричал и забился в конвульсиях, изображая припадок. На его губах показалась пена. Многие ринулись к нему, и я не стал больше ждать.
Когда я, сунув суму под одежду, подошёл к толпе, Феоктист, склонившись над Захарией, возложил ладонь на его лоб и что-то прошептал. Захария медленно открыл глаза, огляделся, словно ничего не узнавая, а затем, увидев меня, сел и обхватил колени. Я поднял друга на ноги. Отшельник посмотрел на нас и махнул рукой, чтобы мы уходили, а затем отправился к столпу.
Люди разошлись, и мы с Захарией двинулись прочь. Когда мы отдалились от людей, я спросил у моего друга, что ему прошептал старец. Оказалось, что отшельник сказал ему, что очень долго ждал нас. Он всё знал заранее, сказал я, и Захария согласился.
Мы пошли в сторону моря. Захарии не терпелось заглянуть в «Opus Sectile», но я твёрдо решил не позволять ему и предоставить это право вам, мой учитель. Под вечер мы испекли в золе последние две луковицы, и на ночь я положил труд отшельника себе под голову. Наутро я проснулся от громких рыданий у затухшего костра.
Оказалось, что мой друг Захария всю ночь у огня читал труд Феоктиста. Я спросил, что так его встревожило, на что Захария ничего не ответил, отдал мне «Opus Sectile» и отошёл в слезах в сторону. Мне ничего не оставалось, как начать чтение. Я помолился Иисусу Христу и приступил.
Работа Феоктиста делилась на три части: «Opus Tessellatum», «Opus Regulatum» и «Opus Vermiculatum». В первой части старик говорил о греческом градоустройстве и общественном положении. Здесь были всем известные максимы, и ничего нового для себя я не вынес. Вторая часть повествовала о людских грехах и была довольно забавной, так как Феоктист в подтверждение своих слов приводил примеры беспутной жизни некоторых людей. Но третья часть, «Opus Vermiculatum», была совершенно иной. Порой текст лился широким потоком, порой сбивался на отдельные фразы, и я иногда не мог уразуметь, что же передо мной – то ли притча, то ли бессмыслица одержимого бесами, то ли откровение. Вот что я понял из его труда.
Феоктист говорил, что наш мир – это иллюзия, сатанинское наваждение, что настоящий мир, созданный Господом, от нас сокрыт. Это марево, этот морок не позволяет нам разглядеть того, что происходит на самом деле, поэтому мы рождаемся незрячими щенками, живём, ничего не видя, и слепцами же покидаем этот мир. Но на него, Феоктиста, снизошло Божественное откровение, позволившее прозреть. Ему было дозволено не только увидеть истинное Божественное Творение, но и объяснено, как избавляться от морока и переходить на ту сторону, где сияет свет Истины.
Феоктист сравнивал наше бытие с мозаикой, в которой людские чувства, грехи и пороки, любовь и ненависть, радость, счастье, беды, мечты и многое другое подогнаны друг под друга и составляют цельное полотно. Но стоит немного повернуть кусочки, и перед нами предстанет иная картина, явится Совершенство во всём великолепии, во всей мощи.
И далее Феоктист подробно описывал, как именно надо переходить в Царство Истины. Казалось, что переход Туда чрезвычайно прост и любой человек в здравом уме сможет сделать это в два счёта. Но сначала мы потерпели неудачу. Захария сказал, что его отец умел разгадывать любые загадки и научил его основам тайнописи. Но сменялись дни и ночи, и на исходе третьего месяца (сначала мы кое-как перебивались в Лаодикее, а затем жили в Гелиополе у славного человека по имени Никон, галатянина по происхождению) мы по-прежнему тщились разгадать секрет «Opus Vermiculatum». Я уже начал терять надежду, когда однажды смех моего друга вырвал меня из короткого забытья, заменявшего мне сон. Громко смеясь и размахивая руками, он говорил, что разгадка до смешного проста, сродни его чудесам. Нужно лишь вспомнить, что полная картина мозаики видна только с определённой высоты, и просто научиться смотреть. Сказав это, друг мой тут же испробовал свой способ и заглянул Туда.
Когда Захария вернулся, он уже не был прежним и говорил удивительные речи. Мой друг увидел всё великолепие истинного Божьего мира, после чего он повернул обратно кусочки мозаики, как учил Феоктист, и вернулся ко мне. Не буду здесь описывать всё, что ему довелось повидать, дабы не осквернять простыми словами Божественную чистоту. Просто поверьте на слово, мой учитель, своему недостойному ученику. Выслушав Захарию, я понял, что друг мой познал все тайны бытия и более не сможет предаться в полной мере ни радостям нашего мира, ни его горестям.
И тогда я крепко задумался.
Да, наш мир – это иллюзия, но иллюзия больная, опасная и соблазнительная. Что мы можем принести в мир идеальный? Наши войны, распри, нашу ненависть.
Нашу тоску о несбыточном.
Если труд Феоктиста попадёт в недобрые руки, сколько может совершиться зла, ведь дьявольский мир извратит идею истинного! Наши надежды – это проклятие для идеального мира, это мука. Вечное ожидание, страх.
Здесь, в нашем мире, все ищут смысл, счастье, Бога, а Там всё пребывает в Боге. Там нельзя усомниться, иначе всё рухнет. Да, сейчас я это понял – наш мир мы спасаем любовью и надеждой, потому что этот мир несовершенен, а тот, идеальный, может погибнуть от этих идей. То есть даже самые лучшие побуждения нашего иллюзорного мира губительны для иномирия.
Получается, что это страшная книга, и моё предназначение в том, чтобы её уничтожить. Таким образом я спасу истинный мир, поскольку он нуждается в защите.
Я выполнил первую часть миссии – нашёл сочинение Феоктиста. Но вам, мой учитель, я его не доставлю. А вернуться к вам, не выполнив поручения, я не могу. Поэтому я решил уйти Туда, в свет Истины.
Вот и подошло к концу моё повествование, да и моя шестнадцатистраничная тетрада уже почти исписана. Мы сидим у костра, «Opus Sectile» лежит у моих ног. Сейчас я допишу страницу и брошу труд Феоктиста в огонь. Сам он хотел этого, да не смог – то ли от великой святости своей, то ли от великих соблазнов, то ли от того и другого вместе.
Только что Захария сказал мне, что у него никогда не было отца. Я ответил, что знаю это, и обнял моего друга.

1Халкидóн – древнегреческий город в Малой Азии, где в 451 году был созван вселенский собор Христианской церкви.
2Лев I Великий (390—461), папа римский (440–461).
3Мясник – прозвище Льва I Макелла (401–474), императора Восточной Римской империи (457–474).
4Евтихий (ок. 370 – после 454) – константинопольский архимандрит. Ему приписывается создание ереси, названной по его имени евтихианством.
Рассказы | Просмотров: 86 | Автор: Александр_Оберемок | Дата: 15/09/25 10:03 | Комментариев: 4

* * *

Спустя какое-то время Постный задремал в кресле. Волович укрыл его пледом.
– Скажите, а что за кота ловила тогда ваша организация? – спросил Тимохин.
Волович усмехнулся.
– Был там один такой, из книги вылез, ох и шустрый… В 1825 году в Петербурге вышла небольшая повесть-быличка в журнале «Новости литературы». Называлась она «Лафéртовская мáковница». Написал её Алексей Алексеевич Перовский, более известный как Антоний Погорельский. Ну, надеюсь, ты его «Чёрную курицу» в детстве читал, капитан?
– Что-то такое было, – ответил Тимохин.
– Что-то такое, эх ты, двоечник… Так вот. Был в этой повести один забавный персонаж – титулярный советник Аристарх Фалелеич Мурлыкин, чёрный кот одной старухи-ведьмы, который принял человеческий облик. Вот он и выскочил через семьдесят семь лет, как раз в 1902 году… Понимаешь, капитан, не все писатели автоматически запечатывают своих персонажей – у людей разные способности... А ловил Мурлыкина сам Александр Иванович Куприн…
– Куприн? Тот самый, писатель?
– Да, он был тогда замечательным Печатником. В 1894 году вышел в отставку и попал в Библиотеку – можешь считать её секретной организацией или тайным обществом, это не меняет сути дела. По большей части работал в Киеве, но вообще география у него была обширная – Ростов, Таганрог, Ялта, Одесса... Так вот, он просчитал, когда именно кто-то или что-то из этой «Мáковницы» выскочит, и заранее, за год до появления кота, переехал в Петербург. Сам понимаешь, светиться было нельзя, Александр Иванович устроился секретарём в «Журнал для всех». История была занимательная… Словом, с этим Аристархом Фалалеичем Александр Иванович быстро разобрался. Потом возглавил Читальный Зал – это наш сектор, – стал Главным Чтецом. Руководил Читальней до осени 1919 года. Потом Гражданская война, отход с войсками Юденича, эмиграция… Эстония, Финляндия, Париж… Наша служба прекратила существование. Позже нами заинтересовались люди из руководства НКВД, решили всё возродить – там понимали, что без Библиотеки никак нельзя. К работе сотрудники НКВД привлекли знаменитого писателя и поэта Константина Симонова, ему было поручено убедить жившего в Париже Куприна вернуться в Советский Союз. Привезли Александра Ивановича в 1937-м. Но Куприн уже был сильно болен, работать не мог… Даже передать свой опыт, насколько я знаю, ему не удалось. Потом началась война… Так что возродили Читальный Зал уже при Хрущёве, в 1956-м. Долго ещё потом искали специалистов. Обучали как могли. Преемственность была потеряна. Живых-то участников дореволюционных событий практически не оставалось. Утраты казались невосполнимыми. Пришлось начинать с нуля, мы до сих пор идём на ощупь.
– А сейчас кто Главный Чтец?
Волович снова усмехнулся.
– Фамилию я тебе, капитан, не назову, пока… сам понимаешь. Но это великий человек со сложной судьбой. В общей сложности девятнадцать лет сталинских лагерей…
– За что?
– Состоял в обществе старообрядцев под Новосибирском... Говорят, испытания, нам ниспосланные, не превышают тех, что мы способны вынести. В пятьдесят шестом вернулся с лесоповала без руки. Его возвращение совпало с возрождением Библиотеки, он сразу и стал руководить Читальным Залом. Видно, слава легендарного специалиста впереди него шла. А меня как раз он и заметил в обычной провинциальной библиотеке, так я и стал одним из Чтецов.
Тимохин почесал затылок.
– Я так понимаю, организация у вас особо секретная. Как же вы мне так смело всё рассказываете? – Тимохин неожиданно для себя перешёл на «вы».
– Так ты ж к нам работать пойдёшь, станешь одним из нас, – уверенно сказал Волович. – Ведь пойдёшь же?
– Пойду.
– Слышь, капитан, – Волович вдруг заговорил потише, – поздно уже. Ехал бы ты домой, у тебя сын.
– А вдруг…
– Не переживай. Сами мы его всё равно не схватим, а Печатник завтра к вечеру будет.
Тимохин кивнул, собрал свои записи и вышел в переднюю.

* * *

– Слушай, Серый, – говорю я, – а ещё что-нибудь есть из показаний недотыкомки?
– А, я и забыл, – отвечает Серёга. – Конечно, его же по всем убийствам допрашивали.
Серёга роется в планшетке и достаёт очередную кипу рукописных листов.
– Здесь побольше будет, – Серёга словно взвешивает листы на руке, потом протягивает мне. – Вот, посмотри. Любопытный документ. Тебе как филологу будет интересно.

Из показаний подследственного

Милостивые государи! В моём нынешнем состоянии, когда я уподобился безмозглому скоту и вынужден прозябать почти что в хлеву среди зловония и испражнений, даже моя память, эта единственная преданная спутница всех моих тягостных лет, эта нерушимость, опора существования и надежда на грядущее, широчайшее древо, могучий ствол, поддерживающий жизнь мою, понемногу начинает подводить меня; теперь я в своих мыслях уподобляюсь благородному рыцарю на перекрёстке путей, один из которых ведёт к замку, где заточена и томится дама сердца, повелительница моих самых запретных, но в то же время самых сладостных грёз, а другой путь призывает на восток – в бой с неверными, отвоёвывать Гроб Господень. Я слаб духом, ибо я даже не человек.
Но парадокс в том, что духовная слабость присуща исключительно человеку. Так на что я смею надеяться, если делаю то, что мне надлежит делать? Никому не доверять и постоянно искать veritas rerum14, как призывал Фома Аквинский? Но если память больше не союзница мне, как я смогу отличить благостные помыслы от дурных? И что благостно, а что дурно? Кто даст ответ? Чем мне теперь руководствоваться, чтобы в очередной раз не промахнуться? Поэтому сейчас меня утешает лишь одно: если верить Ульпиану, истинная суть вещей не меняется из-за допущенных ошибок.
Нет-нет, не стоит обнадёживать себя и грезить о благоприятном исходе, хотя это и проявление слабости, а следовательно, как я уже говорил, проявление человечности. Жить в качестве человека – увы, недостижимая мечта злополучного существа, исторгнутого самими же человеками на задворки существования. Нет, не стать человеком, о нет, только не это! Быть творением Божьим, хранить и возделывать райский сад – я создан не для этого, господа. Я пекусь всего лишь о полноценной жизни, разумеется. Мир, данный в ощущениях, весь спектр запахов от ароматов до зловония, вся палитра вкусов, бесконечные оттенки и нюансы цвета, мир звуков и прикосновений, возможность слышать шум моря и прерывистое дыхание женщины – вот от чего я так долго был отчуждён, вот зачем я наконец-то явился.
И раз уж я создан не по образу и подобию Божьему, то и мои деяния не следует оценивать по вашим меркам. И «преступления», которые вы мне так яростно приписываете, не являются таковыми в среде таких же сущностей, как я. Следует заметить, всё очень просто.
Мышь, ворующую зерно на полях, не заботят голодные дети крестьянина, посеявшего это зерно. Коршун, с быстротой молнии срывающийся с небес и хватающий эту мышь, не думает о мышином выводке, лишившемся кормильца. Охотника, пронзающего коршуна стрелой, не волнует гнездо этой птицы. Я и человек – звенья одной цепи.
И поэтому самобичеваний или чего-то подобного здесь не будет – я не флагеллант15 и не собираюсь петь лауды16 или трагические поэмы. Не будет здесь и никаких оправданий – голые мысли в письмах провинциала. Вы, господа, требуете всё рассказать – что ж, я представлю вам свою версию происходившего или, вернее, собственные механизмы создания бытия.
Господа, чтобы хотя бы немного приблизиться к разгадке того, что произошло в провинциальном Энске в недавнем прошлом, вернитесь на семьдесят семь лет и задайтесь вопросом Герцена. Не буду растекаться по древу и утверждать банальные истины о писателях-демиургах, творящих миры и населяющих свою вселенную тварями рукописными. Но что вело человека, придавшего мне образ, воплотившего меня на бумаге, введшего меня в корпус классической литературы и тем самым выведшего в свет, что дало мне, древнему существу, возможность (спору нет, благодаря недюжинному таланту автора, здесь никаких сомнений у меня не было и быть не может) перейти из категории существ метафорических в разряд созданий материальных, то бишь обретших плоть? Что именно направляло его даровитое перо, что двигало его твёрдую руку? Какими метафизическими вопросами о бытии восхищался его разум, что вдохновляло его на сии действия? Понимал ли он, чтó именно он вызвал к жизни, допускал ли мысль о том, какого джинна высвободил из темницы небытия?
Смею вас уверить, наш автор прекрасно всё понимал. Мало того, я склонен думать, что он сознательно воссоздал меня таким, каков я есть, и причиной этому – обыкновеннейшая зависть. Да-да, господа, не что иное, как зависть – «порча души», как говорил Григорий I, «неудовольствие при виде чужого счастья», как заявлял Спиноза. Зависть творения к своему Создателю, как было испокон веков – вспомните Адама и Еву. Древнейший грех! Позавидовав Творцу, мой автор воссоздал меня из мира абстракций и печатных слов, но это трагическое действо, этот акт соединения космического, земного и потустороннего не принесли ему удовлетворения, отнюдь, они лишь распалили его чрезмерную гордыню. И когда в один несчастный день я явился перед ним во плоти, вся эта неудовлетворённая зависть, являющаяся попросту неоплаченными счетами гордыни и тщеславия, выплеснулась на меня – то сильное чувство, прежде направленное в сторону Творца, сменило вектор и устремилось в мою сторону. Зависть создателя к своему творению! А! Каково!
Он возненавидел в тот самый момент, когда имел неудовольствие меня лицезреть. Ха-ха-ха, я смеюсь – пред моим внутренним взором проявляется его озадаченное лицо в тот момент, когда я предстал перед ним собственной персоной! Я, существо гораздо более совершенное. Я смеюсь, господа.
Да, он возненавидел меня, поскольку мелочность и злоба захватили душу его. Впрочем, как и у всякого человека, уж поверьте мне, господа. Я был молод, элегантен и красив, полон жизни и далеко идущих планов; моё возможное существование, вернее, его знание о моём существовании тяготило бы его до самых последних дней; смириться с этим он не желал, поэтому и заточил меня в книгу – несчастного, безвинного, с разбитым сердцем, девственного агнца – на долгие семьдесят семь лет. Видите ли вы в случившемся хотя бы незначительный намёк на элементарную справедливость, господа? В чём, по вашему мнению, состоит моё прегрешение перед ним? Объясните же мне наконец, на чём в принципе зиждется mea culpa17?
Немного отступая от темы нашей увлекательной беседы, сворачивая с широкой протоптанной дороги повествования на узкую извилистую тропинку ремарки, позволю себе произнести несколько крайне важных общих слов о самом авторе. С моей стороны, конечно же, глупо было ожидать иного, более гуманного деяния от человека, которого за малейшую провинность всю сознательную жизнь избивали розгами – сначала мать, а потом сестра; от человека, который, будучи школьным учителем, сам поколачивал своих подопечных – видимо, вследствие своей глубочайшей убеждённости в правомочности и необходимости этих действий; от человека, мятущийся разум которого вполне благополучно умудрялся совмещать дотошное самокопание и постыдный скрытый порок, невообразимую силу мысли и слабость плоти, тягу к очищающей и избавляющей смерти и всепоглощающее безумие…
Не таковы ли в основной массе и все люди на многострадальной земле? Ах, это человечество, этот невыносимый паразит на мучающемся в корчах теле планеты, эта кровососущая вошь, эта жирная пиявка, этот въевшийся в кожу тверди клещ, эта тявкающая гиена, этот вонючий скунс, это пятое колесо в телеге бытия, это никому не нужное и совершенно лишнее доказательство существования Творца! Не вы ли заполонили весь видимый мир, не оставив ни единого шанса всем многочисленным существам мира иного, потустороннего? Не вы ли объявили сиюсторонний мир своим единственным и потому законным пристанищем? Не ваши ли экзорцисты, священники, богословы, учёные-материалисты, колдуны, ведуны, знахари, писатели и поэты (sic!) перекрыли доступ сюда всем нам, словно стоя на страже жилища для высокопоставленной элиты, для коронованных особ, оставив нас, сущих, прозябать в гетто?
Впрочем, господа, пожалуй, следует вернуться к рассказу обо мне. Естественно, высвободившись почти через восемь десятков лет, я решил довести задуманное до конца, то есть реализовать имеющуюся возможность моего существования в человеческом обличии. После долгожданного освобождения из тошнотворного узилища я незамедлительно посетил известного коллекционера Юлия Постного, много лет хранившего карточки вышеупомянутого автора, с помощью которых последний ничтоже сумняшеся воспроизвёл меня на свет. Эти карточки дали мне материальную жизнь, следовательно, они и были истинным залогом её продолжения, доподлинной её гарантией и опорой.
Зная о страсти человечества к жёлтому металлу и рассчитывая сыграть на людской алчности, я предложил этому господину продать имеющиеся у него карточки. Но проклятый старик, к вящему моему удивлению, отказал мне.
«О Иуда, – снова и снова взывал я, – не твои ли потомки терпеливо топчут земную твердь? О Анания! Не твои ли чресла породили всех нынешних сребролюбцев? О Сапфира18! Не из твоего ли лона вышли на свет стяжательство и алчба?»
Но тщетно я сотрясал воздух возвышенными речами – старик остался глух к моим словам. Тогда я перешёл к крайним мерам. Я прибег к угрозам – я утверждал, что буду убивать людей, по одному в сутки. Уж теперь-то, рассчитывал я, он не устоит. Куда там!
Сумасшедший старик оставался непоколебим. Этот сухой тростник оказался мыслящим: его безрассудство выводило меня из себя; его спокойствие и непреклонность немногим позже стали причиной гибели двух человек. Ха, не то чтобы я жалел этих несчастных представителей человеческой расы или испытывал неловкость при их уничтожении (одним больше, одним меньше – какая, в сущности, разница?), но всё же мне стоило быть более благоразумным и держаться на значительном расстоянии от власть предержащих, ибо перспектива снова попасть в застенки и потерять рай, на этот раз во плоти, меня отнюдь не устраивала. Словом, безумец в халате никак не оценил ни моей игры, ни хлёсткого остроумия как искусства изощрённого ума.
Вот что случилось, прежде чем Энск услышал, как сказал поэт:

О первом преслушании, о плоде
Запретном, пагубном, что смерть принёс
И все невзгоды наши в этот мир…19

Я не старался выбирать жертв, я сразу их видел. В моей голове как символ грядущих изменений, как осознание и подтверждение того, что я нахожусь на истинном пути, звонил колокол: «Донн… донн… донн… донн…» Нет человека, который был бы как остров, сам по себе, думал я, поэтому, убивая кого-то одного, я убиваю человечество вообще, тем самым прокладываю путь новым свершениям, новым радостям и возможностям для всех, подобных мне. Впоследствии мои действия непременно приведут к обладанию этим миром и этим Богом, и поэтому я вложил разящее оружие в слабые руки юнца, дабы он послужил великой идее переселения всех нуждающихся из одного иллюзорного мира в другой, не менее иллюзорный.
И в тот самый момент, когда студиозус взмахнул топором, я отчётливо понял, что все мои замыслы осуществятся; что мир откроет мне ещё неведомые, эфемерные грани; что теперь все измерения равноправны и могут поменяться местами; что всё изменится настолько, что я сам перепишу своего автора.
Я всего лишь намеревался показать старику, что могу выхватить наугад из толпы нескольких человек и превратить их в персонажей, сделать героями. Раз уж вы, люди, создаёте литературных героев, будьте любезны сами сыграть их роли всерьёз. Для этого я без труда могу переписать классические произведения в несколько более изящном виде. Меня однажды запечатали в книгу; если судьбе угодно пройтись по знакомым кривым улочкам дважды или трижды и меня закрепостят повторно – что же, пусть так, я есмь человеческое измышление и прекрасно осознаю, что меня измыслят снова, поскольку времени для меня не существует. Ждать я могу сколь угодно долго.
Я сдал людям их же карту. В своей ограниченности они воображают, что создали персонажей, играют в бога. Почему бы мне не проделать то же самое с самими людьми? Я избрал юношу и вложил ему в голову мысли, а в руки топор. Потом нашёл девочку и придумал ей причину умереть. Я просто перенёс литературные приёмы в мир людей и переписал тексты по своему усмотрению. Да, я поймал кураж. Но, откровенно говоря, ожидания мои не вполне оправдались. Действительные человеческие переживания и мысли оказались куда менее интересны по сравнению с литературными описаниями. Блёклый студент выказал себя послушной куклой, не более. Словно заводной механизм, он выполнил требуемое, и я не ощутил в нём никаких бездн – ни дерзновения преступления, ни жертвенного вдохновенного бунта, ни огненных мук раскаяния. Он был оглушён произошедшим и только. Его эмоциональный паралич не выдерживает сравнения с возможностями искусства. Я был разочарован. Девочка тоже не вполне меня впечатлила. Едва ли она успела осознать происходящее, его величественный масштаб, мрачную патетику. Всё это оказалось ей не по силам. У неё перед глазами почему-то промелькнула беззащитная улыбка трёхлетнего брата, обожгло стыдом и болью от воспоминания о неслучившейся нелепой такой любви, а потом все чувства были раздавлены ужасом перед необратимостью приближающегося мгновения. Её покорность была трогательна, признаюсь, но… неужели это всё, что мог мне предложить чувственный мир в подобных обстоятельствах? Я ожидал большего. Возможно, в другой раз…
Теперь у меня будет возможность подумать об этом в свободное время, которое я провожу в мире абстрактных идей и навязчивых мыслей, изредка мелькая тенью в старинном потемневшем, словно чернёное серебро, зеркале да шурша пылью в ящике комода – в бестелесном и невидимом состоянии, свиваясь на заветных карточках, как змея на кладке яиц, как орлица в гнезде на вершине горы.
Оттуда мне далеко видно.
Да.

* * *

Я откладываю последний лист.
– Ну а что случилось дальше?
– А дальше в эту историю влез я, – говорит Серёга, открывая новую бутылку коньяка. – Мы ж были малолетки, в голове совсем пусто. Где-то за неделю до всех этих событий два моих одноклассника, Славик и Игорян, поссорились из-за девчонки. Кто-то что-то сказал, другому не понравилось. В общем, Славик вызвал Игоряна на дуэль, а меня позвал в секунданты. Мы ж книжки читали, знали, что без секундантов дуэль – не дуэль. Вот. А у Игоряна секундантом был… не помню уже, как звали, толстый такой пацан из параллельного класса. И мы вчетвером долго решали, какой из видов оружия выбрать. Славик предлагал драться арматуринами – он был решительно настроен, хотел биться насмерть, а Игорян отказывался. Кто-то предложил стреляться, на этом и сошлись. Меня как сына милиционера, а следовательно, пацана, который должен лучше всех разбираться в оружии, так как я настоящий пистолет видел и даже держал в руках, назначили изготовителем самопалов. И я их мастырил неделю, старался, чтоб и красиво было, и сработало надёжно. Делали такие в детстве?
– Да, конечно, – отвечаю я. – Мы загибали намертво один край металлической трубки, пропиливали напильником небольшое отверстие для запала и прикручивали трубку к деревянной рукоятке. Да, а саму рукоятку для удобства выстругивали в виде пистолета. Набивали серой, которую соскабливали со спичек – пороха у нас не было. Ну и заряжали чем придётся. Чаще всего отливали пули из свинца. Бывало, заряжали и дробью, но она была редкостью. Потом шли в лес и палили по деревьям.
– Вот и мы так же.
Тимохин опрокидывает рюмку и продолжает:
– Стреляться решили рано утром, чтобы в школу не опоздать. А я накануне ночь не спал, ворочался. В общем, сделать-то я самопалы сделал, а потом… Начала меня грызть совесть. И страх, потому что я уже понимал тогда, что вляпался по полной и то, что мы затеяли, очень опасно и выйдет нам боком. Всё пытался придумать, как выкрутиться, чтобы и пацанов не подставить, и меры предосторожности какие-то принять, а то ведь стрёмно. Слышал, как отец вернулся около полуночи. И уже к утру я решил признаться отцу, но напрямую побоялся говорить. Оставил записку на столе: так мол и так, у нас дуэль, стреляться будем на пустыре во столько-то. Шкуру свою хотел обезопасить, наверное. Мол, если что случится, я ни при чём, я отцу всё рассказал. Придурок.
В общем, подкинул я записку отцу и поспешил на пустырь. Там пешком от моего дома минут пятнадцать. Прихожу, а все уже собрались на месте. Там на краю пустыря лежали два бревна, между которыми пацаны жгли костры по вечерам. Смотрю, на брёвнах сидят Игорян с секундантом, не выспавшиеся, сонные, а Славик стоит в сторонке, бледный, страшный, такой худой, что ветром его шатает. Тоже ночь не спал. Я понимаю, что все уже перегорели, что стреляться никто не хочет, но никто виду не подаёт. А стреляться надо, как откажешься-то? Засмеют, к бабке не ходи. Я положил заряженные с вечера самопалы, и мы со Славиком присели на брёвна, посидели немного, потянули время. И вдруг мой дружок поднимается, смотрит на всех нас не то насмешливо, не то с издёвкой какой. И говорит: «Finita la commedia!20» Я смотрю на него, а у него глаза такие тёмные-тёмные. И взгляд другой. И я понимаю – что-то не то, а что именно меня смущает, понять не могу. И тут до меня доходит, что наш Славик, шалопай и двоечник, в принципе фразу finita la commedia знать не может!
А Славик берёт самопал и говорит:
– Господа, а не сыграть ли нам в орлянку?
И я понимаю, что это уже произносит не Славик. Потому что мой друг сказал бы: «Ну чё, ребзя, кинем пятак?» Но остальные как-то не среагировали. Медленно порылись по карманам, нашли монетку, подкинули. Славик выиграл, и я в этом не сомневался.
Положили камни в качестве барьера, отсчитали десять шагов, поставили дуэлянтов на отведённые места. Игорян руки опустил, мы тоже охреневшие в сторонке стоим, такая сцена, что ты… Вот понимали же, что не надо продолжать, а всё равно своё, прикинь… Я смотрел на Славика и нутром чуял, что видел не Славика. Он достал спички, чиркнул, зажёг запал и прицелился в Игоряна. А у меня ноги к земле приросли. Такие тяжёлые, я пошевелиться не мог. Тут у Игоряна по штанам потекло… И позади нас надрывный крик чей-то:
– Не успели-и-и-и… Опять не успели-и-и-и…
Борзы-ы-ы-ый!
Я обернулся – два мужика незнакомых к нам бегут, тот, что повыше, худой, к Игоряну кинулся, второй отстал чуть.
И вдруг – ба-бах!
Славик выстрелил, выронил самопал и медленно сполз на землю. Так медленно, будто бы держался за что-то невидимое.
Смотрю, а Игорян и мужик тот, что к нему бросился, на земле лежат. А с другой стороны батя мой прямо на пустырь на милицейском жигулёнке мчит… И «скорая» за ним…
Оказалось, что отец прочитал мою записку и позвонил старику Постному, но Воловича с Борзенковым там уже не оказалось. Батя вызвал скорую и сам рванул на пустырь. А эти двое из ларца всё-таки вычислили место и время предполагаемого преступления, и чутьё их не подвело, они как раз вовремя успели – предназначенная Игоряну самодельная пуля попала в грудь Борзенкову.
Когда подбежали санитары с носилками, Волович держал голову Борзенкова на коленях, раскачивался и почти беззвучно выл. Его оттеснили, бережно погрузили раненого. Волович едва успел прыгнуть в машину, и скорая умчалась. Батя забрал всех остальных в жигуль, и мы поехали к нему в отделение милиции.
Батя потом рассказывал, что дело заводить не стал, Волович все вопросы по эпизоду снял. Отпустили всех в тот же день, взяв обещание не болтать лишнего. Славик, ясен пень, свой подзатыльник получил. Оказалось, что он ничего о дуэли не помнил, будто кто-то из него воспоминание это вынул.
Ближе к вечеру отец приехал к Постному, они долго беседовали в библиотеке старика, потом батя переписал из книги ещё один текст, последний.

Серёга снова лезет в планшетку и выуживает очередные листы.
– Держи, – говорит он. – Сцена из «Героя нашего времени» Лермонтова.
Я улыбаюсь и немедля погружаюсь в чтение. Сам ловлю себя на мысли – я чертовски признателен этому бесу за его мелкие литературные забавы.

Выписка третья

Наши противники, как мы и условились, ожидали нас на верхней площадке, где за всеми присутствующими с юга следила белая двуглавая громада Эльборуса с набежавшими волокнистыми облаками, с севера наблюдал Машук, а с запада – грозный Бешту. Взобравшись по тропинке наверх, я принял серьезный вид и быстро подошёл к противникам. Доктор Вернер на своих маленьких ногах едва поспевал за мною, всё ещё задыхаясь от крутого подъёма.
– Господа, поскольку никто из вас не посрамил чести и изъявил готовность драться насмерть на шести шагах, не желаете ли вы объясниться и закончить вашу ссору миром? – спросил второй секундант Грушницкого, Иван Игнатьевич, чьей фамилии я не слыхал. Его голос напоминал крик подстреленного вальдшнепа.
Я хотел испытать Грушницкого, поэтому тотчас ответил:
– Я готов. Я не очень-то расположен убивать в это прекрасное время суток.
Драгунский капитан презрительно взглянул на меня, Грушницкий был бледен.
– Но, господа, – продолжил я, постукивая снятыми перчатками о ладонь, – в таком случае у меня будет одно условие.
Драгунский капитан нервно постучал хлыстиком по сапогам и резко отвернулся, подмигнув Грушницкому. Тот сделал шаг ко мне.
– Что же за условие? – тихо спросил он, не глядя на меня.
– Сегодня же вечером вы принесёте мне публичные извинения и откажетесь от своей гнусной клеветы. На этом, полагаю, кончим нашу ссору и разойдёмся старыми приятелями.
– Милостивый государь, это невозможно! – сказал драгунский капитан. Он с ненавистью посмотрел на меня, затем приник к Грушницкому, взял его под руку и отвёл в сторону.
– Ни за что, – злобно зашептал он в ухо товарищу, – отвечайте же!
Грушницкий отрешённо слушал его; на его лице читалась растерянность. Впрочем, вскоре он высвободил руку и решительно направился ко мне.
– Ты дурак! – довольно громко бросил ему вслед драгунский капитан.
Грушницкий приблизился.
– Хорошо, я согласен, – твёрдо сказал он и впервые в это утро взглянул мне в глаза.
– Трус! – вскричал драгунский капитан.
– Слава богу! – перекрестился Иван Игнатьевич.
– Ах! – только и сказал доктор Вернер.
Я пожал плечами. Трагедии не случилось, комедия оборачивалась фарсом.
– Тогда пожмём друг другу руки и разойдёмся до вечера, – сказал я.
Мы сняли перчатки и закрепили возвращение дружбы рукопожатием. Затем я обернулся и быстро пошёл по тропинке вниз, не прощаясь с остальными. Доктор Вернер поспешил за мною к лошадям у подошвы скалы. Случившееся меня бесило, в груди мешались презрение и злоба; может быть, от этого я внутренне хохотал над всею сложившейся ситуацией. Мы спустились, отвязали лошадей, сели верхом и уже не торопясь направились к Кисловодску.
Большую часть пути мы ехали молча; по дороге я заметил, что доктор Вернер изредка косится в мою сторону.
– Ну говорите же, доктор, – сказал я, громко смеясь, – говорите. Как я понимаю, вы, несомненно, чрезвычайно удовлетворены результатом нашей поездки en piquenique21.
– Разумеется, – ответил Вернер. – Все живы и не требуется извлекать пули из обезображенных тел. Конечно же, я удовлетворён, чего не могу сказать о вас, мой друг. Ваш теперешний смех – сплошное притворство, вы слишком печальны для человека, возможно, спасшегося от гибели.
– Что же вы, Вернер, хотите от меня? Чтобы я излил вам душу? Прежде я мог это сделать, теперь же душа моя как опустошённый сосуд. Некогда я отдал всё хорошее, что было в ней, отдал страждущим, но не получил ничего взамен.

Но он забыл сосуд целебный;
Он ловит жадною душой
Приятной речи звук волшебный
И взоры девы молодой22.

Не говорил ли я вам, что чрезвычайно глупо создан, поскольку ничего не забываю? И, право, именно поэтому сейчас я не чувствую ничего. Видите ли, мой дорогой друг, никакой злобы к Грушницкому, этому глупому и наивному, а зачастую просто смешному мальчику, я не испытываю – жизнь научила меня руководствоваться головой, а не сердцем. Следовательно, я не могу испытывать и никакой радости – поверьте, доктор, мне было бы гораздо легче, если бы я Грушницкого застрелил. C’est impayable23! Не считайте меня чудовищем, я всего лишь часть нашего общества, которое сделало меня таким. Зло во все века порождало зло, доктор, и вы не хуже меня знаете это. И поверьте, друг мой Вернер, я не самая худшая часть этого общества. Что же до моей возможной смерти… Помилуйте! Мне скучно, я зеваю при мыслях о ней. И хотя порой я думаю – не лучше ли оставить эту бренную жизнь тем, кто всё ещё верит в радости бытия, в любовь женщины, в верную дружбу, наконец, – но что такого случилось бы в случае моей гибели? Я знаю заране: те немногие женщины, кому я дорог, вскоре забылись бы в объятиях других; мои недавние приятели предпочли бы тризне гусарскую попойку. Как видите, любезный доктор, ничто не ново в подлунном мире. А теперь давайте прервём наш сентиментальный разговор. Прощайте до вечера.
Я послал лошадь в галоп и вскоре оставил Вернера далеко позади.

* * *

Я увлечён не менее самого рассказчика, поэтому мы с Серёгой напрочь забываем о выпивке. А Серёга продолжает:
– А потом, как рассказывал батя, Волович привёз на квартиру к Постному Печатника…

* * *

– Проходите, пожалуйста, – проскрипел Постный, обращаясь в дверях к Воловичу и новому гостю – невысокому щуплому незапоминающемуся человеку неопределённого возраста. Последний, несмотря на поздний вечер, был в солнцезащитных очках.
Волович заволок в квартиру огромный обшарпанный чемодан.
– Капитан милиции Тимохин, Юлий Августович Постный, хозяин квартиры, – представил Волович находящихся в полутёмной комнате людей.
Печатник ограничился лёгким кивком. Это был странный человек; в его жестах, повороте головы, ловких передвижениях в сумраке было что-то от небольшой юркой птицы. Тимохин, наблюдавший за ним с лёгким раздражением, приглушённым голосом обратился к Воловичу:
– Почему он прячет глаза за тёмными очками, он что, слепой?
– Скорее наоборот, видит слишком много, – снисходительно улыбнулся Волович. – Поверь, не стоит ему в глаза заглядывать.
– Почему? – повторил вопрос Тимохин и обернулся, почувствовав затылком чужой взгляд. И резко отшатнулся – Печатник стоял прямо перед ним, почти вплотную. Тимохин упёрся глазами в чёрные стёкла очков. И замер. Очки были абсолютно матовыми, он не увидел в них своего отражения, они вообще ничего не отражали, а, наоборот, казалось, поглощали, втягивали внутрь всё, что попадало в поле зрения этого человека.
– По той же причине, которая заставила вас завесить это зеркало плотной материей, – проговорил Печатник бесцветным голосом, от которого Тимохину стало не по себе.
– А вот и оно, – сказал Волович, останавливаясь у старинного зеркала.
Печатник подошёл к зеркалу, заглянул в него так, что почти прижался очками к стеклу, и приложил обе ладони, словно защищаясь от электрического света.
– Здесь? – спросил Волович.
Печатник отступил на полшага, затем снова склонился к зеркалу и принюхался. Затем он кивнул.
– Здесь, но… очень далеко.
– Отлично, – радостно сказал Волович и негромко запел: – Всё напоминает о тебе-е-е, а ты нигде-е-е… Начнём?
Печатник снова кивнул.
– Юлий Августович, я возьму… а вот эту тумбочку, – утвердительно сказал Волович и поволок тумбочку к зеркалу, не дожидаясь разрешения.
Тем временем Печатник открыл чемодан, который был полон книг, снял покрывавшее книги тонкое изумрудно-зелёное сукно и застелил им поверхность тумбочки. Он вынул из кармана тонкие хлопчатобумажные перчатки, надел их и, бережно взяв одну из книг – старинный потёртый фолиант, с благоговением водрузил её на тумбочку. Рядом с фолиантом он положил ещё одну книгу.
– «Мелкий бес», второе издание, – прошептал Волович Постному.
– А почему второе, а не первое? – так же тихо спросил Постный.
– Юлий Августович, вы меня удивляете. Вы же специалист по Сологубу! Как вы помните, первое издание в журнале «Вопросы жизни» успеха не имело. 1905 год, в стране революция, читателям не до романов. Первое издание в качестве культурного артефакта не обладает достаточным воздействием в мире идей. К тому же полностью роман тогда не вышел – если мне не изменяет память, журнал «Вопросы жизни» преждевременно почил в бозе. А вот второе издание 1907 года разошлось на ура. Оно гораздо сильнее.
Тем временем Печатник достал из чемодана холщовый мешочек, из которого вынул небольшую ладанницу и с десяток чёрных свечей, каждая из которых была снабжена миниатюрным серебряным подсвечником. Он стал располагать свечи, словно очерчивая одному ему видимый круг. Одну свечу он поставил на тумбочке у книги, две установил с обеих сторон зеркала, одну пристроил на самый верх зеркальной рамы, остальные расставил полукругом позади тумбочки.
– Товарищи, прошу внимания, – сказал Волович. – Сейчас мы будем проводить некий… эксперимент. Я не буду просить вас удалиться, поскольку вы причастны… то есть, как бы это сказать, в курсе событий. Попрошу лишь об одном – вы должны дать обещание нигде и никогда, ни при каких условиях и обстоятельствах не упоминать о том, что вы сейчас увидите. Поймите, это таинство… м-м-м, в смысле государственная тайна, да. Если же вдруг вы нарушите это обещание… Ну, я думаю, вы понимаете, чем это вам грозит.
Постный снял очки и протёр их.
– Не беспокойтесь… товарищ, – сказал он. – Я даю обещание.
– Я тоже даю, – сказал Тимохин, – я же понимаю, секретные сведения…
– Хорошо, – сказал Волович. – И ещё одно. Что бы ни случилось, ничего не предпринимайте и сохраняйте молчание, – сказал Волович.
– Простите, – спросил Постный, – а мне надо его... звать?
– Нет, застигнем врасплох.
Печатник зажёг все свечи и фимиам, отчего по комнате разлились запахи ладана и мирры, открыл старинную книгу, некоторое время помолчал и вдруг забормотал едва слышно:

– Единою птица сущи упущенна,
неудобно паки бывает вращенна.
Много паче слово, еже испустится,
неудобно воспять из мира вратится.

Печатник откашлялся, перекрестился и продолжил:

– Но на всяк час летит далее во люди,
того ради косен глаголати буди.

Постепенно чтение становилось громким и торжественным – голос набирал неожиданную для такого хрупкого тела силу, да и сам Печатник, как показалось капитану Тимохину, внезапно стал выше и мощнее.

– Со спящим слово человеку тому,
иже мудрая вещает глупому.

Вдруг из глубины зеркала раздался дикий утробный вой. Тимохин вздрогнул, Постный схватился за сердце, его губы шевелились. Волович обернулся к ним и прижал палец к губам.

– Птицу из клетки скоро мощно испустити,
но труд есть паки в тужде ону возвратити.

На этих словах Печатника по зеркалу пробежала рябь, словно по воде, а затем оттуда показалась небольшая лапа, похожая на куриную. Печатник, увидев её, повысил голос:

– Точне без труда слово из уст ся пущает,
но никоим образом воспят ся вращает.

Из зеркала появилась вторая лапа, когтистые пальцы шевелились. Над лапами поверхность зеркала вздулась, показались очертания мечущегося худого человеческого лица. Сосредоточенный Печатник медленно перекрестил зеркало.

– Егда убо хощеши нечто глаголати,
потщися прежде оно умом разсуждати.

Голова на тонкой шее вырвалась из зеркала и с шипением оскалилась на Печатника. Постный ахнул и отшатнулся, капитан Тимохин выхватил пистолет и прицелился в существо. Печатник же быстро придвинулся вплотную к существу и с такой же яростью закричал тому в морду:

– Да не како печаль ти велику содеет,
егда в ушесех людских везде ся разсеет!

– Ш-ш-ш! – зашипело существо, скаля тонкие и длинные зубы.
– Ш-ш-ш! – точно так же зашипел Печатник и быстрым движением сорвал очки.
Существо дёрнулось в одну, затем – в другую сторону, пытаясь выбраться из зеркала, но у него ничего не получилось.
– Жирненькую бы мне! – заорало оно. – Я без приданого не женюсь! Да и хозяйка – стерва! Омегу набуровила! Чуть тёпленькая, трупцем попахивает… Варвара, положи нож!
Волович кивнул Тимохину и прошептал:
– Начинается…
Тем временем Печатник расставил руки в стороны и продолжил чтение, пристально глядя в небольшие глазки существа:

– Среброкузнец пилуяй, еже отпадает,
не вержет, но во един сосуд собирает…

Существо закричало, перебивая:
– Скотина ты, Ардальон Борисыч! Не проплюнешь! Свинья! Стерва проклятая! Пошел валять петрушку! Они все дряни, я их всех красивее!
Печатник не останавливался:

– Еже послежде ему прибыток содеет,
елма претопити все огнем возумеет…

– Тебе с ней не котят крестить, – не унималось злобное существо, – растереть да бросить! Вот-то чудодей! Чёрт очкастый! Коли у тебя есть пятачок, так как же ты не свинья!

– Аще Слову Божию ухо приклониши
и то во сердце твоем любезно храниши…

– Ежели поймают, так неприятность может выйти! Вы моему глазу лопнуть наговорили! Инспектор трепака откалывает! Околпачили тебя, Ардаша… – Существо несколько раз натужно дёрнулось и вдруг безжизненно повисло.
Печатник открыл второе издание «Мелкого беса» и закричал:

– Уповай, яко слово молитвы твоея
внушит Господь Бог ради милости Своея…

Существо, постепенно уменьшаясь в размерах, медленно поползло к книге. Маленькие ножки скрючились, из оскаленного рта капала слюна. Добравшись к книге, оно стало уменьшаться стремительнее – к середине страницы было уже размером с букву. Печатник резко захлопнул книгу, перекрестил и чеканно изрёк:

– И прием я во сердце, имать сотворити,
о нем же ты тщишися во ползу просити…

Затем он надел очки и бережно сложил книги в чемодан.
– Да будет так, Мастер! Навечно, – тихо подытожил Волович и, потушив свечи, разомкнул круг.

* * *

– Вот так закончилась эта история, – говорит Серёга и наливает забытый нами коньяк. – Ну а потом мы с батей переехали в столицу, потому что ему предложили новую работу, Волович его рекомендовал. Батя ещё сомневался, ехать или нет, но тут студент этот, Игорь Бабченко, что бабку на рынке топором зарубил, в камере повесился. В общем, начался такой замес… Батя написал заявление, и мы рванули в Москву. Конечно, специалистом уровня Воловича он не стал, там уж очень серьёзные знания и умения требовались, поэтому у него был крайне малый допуск. Но на допросах недотыкомки он присутствовал, ведь он был непосредственным участником событий.
– А зачем было его допрашивать? – спрашиваю я. – Запечатали же в книгу, пусть там бы и сидел.
– Пойми, у них там серьёзная служба была. Это тебе не бабка отшептала. Метанаука, если хочешь, слыхал такое понятие? Исследования, сбор информации, метафизический анализ. То, что произошло тогда в Энске… ведь это не барабашка и не полтергейст. Смотри, смерть бабки на рынке – раз, самоубийство девушки на вокзале – два, тяжёлое ранение Борзенкова – три, Бабченко повесился – четыре. Слава богу, что Борзенков оклемался, иначе несдобровать бы Воловичу, да и моего батю на службу не взяли бы.
– Слушай, Серёга, – говорю я, – а что сейчас с этой службой? Существует?
– Нет, похерили всё ещё при Ельцине. Сам помнишь, что в девяностых творилось. А зря. Надо бы возрождать.
– Энтузиасты нужны, – замечаю я.
– Нужны, – соглашается Серёга.

* * *

19 июня 1902 года в Санкт-Петербурге в здании Андреевского училища в своей квартирке за столом Фёдор Кузьмич в пенсне просматривает свежий выпуск «Петербургской газеты». У него превосходное настроение, поскольку он только что закончил работу над большим романом. Фёдор Кузьмич горд тем, что поставил нынешнюю дату под текстом как знак хорошо выполненной работы – изматывающей, но и удовлетворяющей.
Входит Ольга Кузьминична – сестра Фёдора Кузьмича.
– Феденька, к тебе посетитель.
– Кто, душенька? Опять этот… как его… стихоплёт… не помню фамилию…
– Нет, Феденька, это незнакомый господин. Лохматый, в фуражке.
– Представился?
– Да, Пере… Передо… как-то так.
– Ну впусти, впусти.
Ольга Кузьминична выходит и возвращается через минуту.
– Странно, Федя, но он исчез.
– Как так – исчез?
Ольга Кузьминична разводит руками:
– Видимо, не дождался и ушёл. Передумал.
– Хм…
Фёдор Кузьмич тоже выглядывает из квартиры, но никого не видит.
– Ну и чёрт с ним, – бормочет он и возвращается к газете.
«Так-с… Сегодня, в среду, 19 июня, русской оперной труппой представлено будет: «Травиата», опера в трёх действиях, музыка Верди. С участием госпож Будкевич, Ефимовой; господ Орешкевича, Тартакова, Сергеева, Циммермана и др. Капельмейстер В.Н. Всеволожский. Режиссёр Д.А. Думма. Начало в 8 ½ часов вечера. Забавно, забавно…»

1 Вертоград (устар.) – сад или виноградник.
2Тестамент (лат.) – здесь: духовное завещание о назначении наследников.
3Вивлиóфека (вивлиóфика) – библиотека.
4Строитель – настоятель монастыря.
5Юлий Непот (около 430–475 или 480) – предпоследний император Западной Римской империи в 474–475 (480).
6Юлий Сабин – лидер восставших галльских племён, узурпатор (69–70), пленён и казнён.
7Отсылка к книге Й. Хейзинга «Homo ludens. Человек играющий». Герой обыгрывает слова: «Игру нельзя отрицать. Можно отрицать почти любую абстракцию: право, красоту, истину, добро, дух, Бога. Можно отрицать серьезность. Игру – нельзя».
8Там же.
9I Кор. 13, 12.
10Цитата из поэмы «Сказка для детей» М.Ю. Лермонтова.
11Строка из стихотворения Ф.К. Сологуба «Я – бог таинственного мира» (1896 г.).
12Там же.
13Здесь и далее – стихи Симеона Полоцкого из поэтического сборника «Вертоград многоцветный» (1676–1680).
14Veritas rerum (лат.) – истина вещей.
15Флагеллантство — движение «бичующихся», возникшее в XIII веке. Флагелланты использовали самобичевание в качестве одного из средств умерщвления плоти.
16Лауды (лат. laudo — гимн, хвала, прославление) – покаятельные песнопения флагеллантов.
17Mea culpa (лат.) – моя вина.
18О Анания! … О Сапфира!.. – Анания и Сапфира – муж и жена, персонажи книги Деяний святых апостолов, члены первохристианской общины, пытавшиеся обмануть апостола Петра и утаить часть вырученных средств.
19Поэма Джона Мильтона «Потерянный рай» (1667 г.) (перевод А. Штейнберга).
20Finita la commedia! (итал.) – Комедия окончена!
21На пикник (франц.).
22Строки из поэмы А.С. Пушкина «Кавказский пленник» (1820–1821).
23Это презабавно! (франц.)
Рассказы | Просмотров: 47 | Автор: Александр_Оберемок | Дата: 08/09/25 17:31 | Комментариев: 0

* * *

Энск – городок маленький, тихий, и чрезвычайные ситуации в нём происходят редко. Пожар в библиотеке и последовавшее сразу за ним убийство старушки были из ряда вон выходящими случаями. Но уже во вторник случилась новая трагедия.
В два часа дня на железнодорожном вокзале ученица десятого класса Антонина Головина бросилась под колёса товарного поезда. Перрон в это время пустовал, но едва случилась трагедия, тотчас же на месте происшествия собралась толпа зевак. Приехали «скорая» и милицейский уазик, вскоре погибшую увезли. На этот раз случившееся видели всего двое – Волович, бродивший по перрону в поисках выпивки и Борзенкова, невесть куда запропастившегося, и мужчина лет сорока с дерматиновым портфелем под крокодиловую кожу. Капитан Тимохин чрезвычайно удивился, увидев, что среди свидетелей снова Волович.
– Не может быть, опять ты, – хмуро произнёс он. – У меня создаётся впечатление, что ты причастен ко всем этим… происшествиям.
Волович развёл руки.
– Ума не приложу, как такое случается. Видимо, все эти страшные события имеют странное свойство меня притягивать.
– Да уж, свойство действительно странное. А вы кто такой? – обратился он к мужчине.
– Пере… Передольский. Ар… Аркадий Борисович.
– Скажите, а вы были знакомы с погибшей? – Он посмотрел в блокнот. – Антонина Головина, десятиклассница.
– Не имел чести, – ответил Передольский. – Я не местный, здесь в командировке, завтра хочу уехать.
– С какой целью находитесь на вокзале?
– Мне надо купить билет на завтрашний рейс до областного центра. Не люблю автобусы, знаете ли. Там душно, да и места не всегда есть. А на поезде хоть и дольше, но комфортнее.
– Расскажите, что видели.
– Я проходил по перрону. Эту девочку заметил издали – куртка у неё уж больно приметная, яркая, да ещё и перрон полупустой.
– Дальше.
– Ну вот. И как раз товарный поезд подходил. Когда я приблизился и находился метрах в пяти от неё, первый вагон уже почти проехал. Тут она неожиданно прыгнула. Наклонилась так, словно собралась с трамплина в бассейне прыгать. И прыгнула. Прямо под колёса, между первым и вторым вагонами.
– А ты где был? – обратился Тимохин к Воловичу.
– Я с другой стороны шёл, вот этому товарищу навстречу. Мне тоже метров пять до неё оставалось.
– Понятно. Дальше, – Тимохин повернулся к Передольскому.
– Тут подбежали люди, стали что-то кричать. Какого-то молодого человека послали вызывать «скорую». А этот товарняк как раз остановился. Один из прибежавших сказал, что он доктор, и полез под поезд, но сразу же вылез и сказал всем, что она мертва.
– Если я вас правильно понял, девушка прыгнула под поезд сознательно?
– Да, вы правильно поняли.
– И рядом с ней никого не было? То есть её никто не мог столкнуть?
– Я же говорю, она сама. Мы с этим товарищем были в пяти метрах от неё с разных сторон.
– Пройдёмте к машине, заедем ненадолго в участок. Протокол составим, а потом наши ребята вас домой доставят, я распоряжусь.
– Но я хотел зайти насчёт билета…
– Я бы вам рекомендовал никуда завтра не ехать.
– Я подозреваемый?
– Что вы, нет-нет. Вы ценный свидетель. Вам нельзя пока из города отлучаться.
Передольский вздохнул.
– Воля ваша.
Тимохин кивнул Воловичу, чтобы тот следовал за ним. Все трое пошли к уазику.
– Странное самоубийство, вы не находите? – спросил Передольский у Тимохина.
– Все самоубийства странные.
– Да уж, тут я с вами полностью согласен. И всё же… Выбрать такой способ уйти… Есть в этом что-то… не женское.
– Вы правы.
Тимохин нахмурился. В его памяти возникла жуткая отталкивающая картина – изуродованное тело в луже крови. Казалось, такая смерть должна быть особенно отвратительна женщине. Это никак не вязалось в его представлении с психологией молодой девушки, с её красотой и юностью, с её чистотой. Но случилось то, что случилось.
Все трое влезли на заднее сиденье уазика. За рулём сидел сержант, рядом с ним – лейтенант. Машина тронулась.
– Грех-то какой, – вздыхал Передольский, ёрзая на сиденье, – чужие грехи тяжкие...
– Что? – Тимохин резко повернул к нему голову.
Передольский весь как-то уменьшился, съёжился, зачастил дробной скороговоркой:
– Я ехал в трамвае на вокзал. Весь вагон обсуждал, мол, старушку на базаре зарубили, совсем как Раскольников у Достоевского. И тут девушка под поезд сиганула, как Анна Каренина. Ужас, ужас. Что же будет?
– Что вы имеете в виду? – спросил Тимохин.
– Ещё много книг у русских классиков, – невозмутимо ответил Волович.
Капитан нахмурился.
Когда подъехали к участку, оказалось, что там Тимохина поджидал старик Постный, прижимавший обеими руками к груди тощий портфель. Он медленно подходил к вылезавшим из уазика, но, заметив Воловича, закричал:
– Вот он! Он знает!
Старик схватил Тимохина за рукав.
– Расспросите его!
– Погодите! – повысил голос капитан, вырываясь. – Кого расспросить?
– Вот этого!
– Этого? – Тимохин указал на Передольского.
Передольский дёрнулся и налетел на Воловича.
– Нет, этого! – закричал старик. – Он всё знает!
– Подождите! Не меня хватать надо, а вот этого! – закричал Волович и вцепился в Передольского.
– Да я здесь вообще ни при чём! – взвизгнул Передольский. – Я в командировке! Я буду жаловаться!
– Расспросите!
– Да постойте, кого?
– Вот этого хватайте!
– Я в командировке!
– Да отпустите меня!
– Он всё знает!
В начавшейся сутолоке было уже непонятно, кто кого схватил, толкнул, затрещала ткань, Передольский уронил свой портфель, наклонился, чтобы поднять его с земли, на секунду скрылся из виду.
– Молча-а-а-ать!
Тимохин кивнул сержанту, и тот повёл упирающегося Воловича.
– Да что вы делаете! Не меня надо! Вот его! – упирался Волович.
– Не спешите, сейчас всех расспросим, – Тимохин взял под руку старика и повёл в здание. – И расспросим, и допросим. Разберёмся, во всём разберёмся, не волнуйтесь.
У дверей он обернулся.
– Стойте! А где Передольский?
Передольский исчез.

– Говорил же я вам! – твердил Волович спустя несколько минут в отделении милиции. – Это он, он убийца!
Капитан поднял руку.
– Всем молчать! Сидоров! Отведи вот этого в комнату для допросов.
Сержант увёл Воловича.
– Гражданин Постный, – сказал Тимохин, оставшись один на один со стариком. – Вы утверждаете, что знакомы с гражданином Воловичем. При каких обстоятельствах вы познакомились?
– Я его имени не знаю… не знал до этого момента. А видел я его всего два раза. Первый раз – около месяца назад, второй – вчера утром. В первый раз он пришёл ко мне домой со своим приятелем…
– Борзенковым? – спросил Тимохин.
– Не могу сказать, я не знаю его фамилии.
Тимохин вынул из папки фотографию Борзенкова.
– Этот?
Старик прищурился.
– Да, этот. Так вот, они пришли и заявили, что я должен отдать им те самые карточки с пратекстом Сологуба, которые я вам показывал.
– Вот как! – удивился капитан.
– Они сказали, что… ох, Господи… – старик мучительно подыскивал слова. – Они сказали, что эти карточки нужно спрятать в надёжном месте, чтобы они не попали к тому, кто за ними охотится. Они сказали, что безопасное место есть только у них. Я всё же прогнал их, хотя они рассказали мне такую историю… Они сказали… они сказали… Можно воды?
Тимохин налил из графина и подал старику.
– Спасибо… Так вот. Они сказали, что за этими карточками охотится некая сущность… Нечто вроде чёрта.
– Чёрта? – переспросил Тимохин, откинулся на спинку стула и засмеялся. Ещё раз взглянув на выражение лица старика, смеяться перестал.
– Сказочки рассказываете, да?
– Никоим образом, – спокойно ответил Постный. – Я тогда им сам не поверил. Я как специалист по Сологубу, конечно, знал легенду о недотыкомке, но легенда на то и легенда, чтобы не верить в неё буквально, иначе она перестанет быть таковой.
– Легенда о чём? О ком?
Старик снова вздохнул.
– О недотыкомке. Это я расскажу вам чуть позже, когда предоставлю все необходимые доказательства моей правоты, иначе вы в неё не поверите.
– Хорошо, о недо… о нетопыре своём потом расскажете. А как вы встретились с гражданином Воловичем во второй раз?
– Вчера утром, когда у меня был тот молодой чело-век, аферист…
– Так-так…
– Ко мне позвонили, я думал, что это сосед-боксёр, но это были вот они…
– Волович и Борзенков?
– Да.
– В котором часу это было?
– Так… Аферист пришёл ко мне в половине девятого, значит, около девяти.
– Продолжайте.
– Это были они. Мой непрошеный гость сильно их испугался и тут же исчез. И эти двое тоже убежали. Видимо, за ним.
Тимохин налил полстакана воды и залпом выпил.
– Дальше.
– Сегодня утром, когда вы пришли ко мне, я вам рассказал не всё. Тот аферист сказал, что карточки легко у меня украсть может, но ему необходимо, чтобы я их ему продал. А ещё… Он вчера ведь не мне угрожал, он сказал, что будет убивать по одному человеку в день до тех пор, пока я ему карточки не продам.
– Что? И вы молчали! – Тимохин вскочил с места.
– Я ему не поверил… – старик совсем засипел.
– Так… Так… То есть по городу сейчас ходит убийца, который сегодня кого-то убьёт?
– Уже убил, – произнёс Постный.
Тимохин сверлил его взглядом.
– Если я правильно вас понял, – тихим голосом раздельно произнёс он, – вы связываете убийство на рынке с вашим посетителем и его угрозой?
– Видите ли, товарищ милиционер, – Постный привстал, налил себе воды и выпил, – видите ли, мой вчерашний гость говорил чудовищные вещи. Он объявил себя какой-то сверхъестественной сущностью, отрицал свою человеческую природу. Пообещав убивать по одному человеку в день, он назвал это... игрой. Да! «Мне угодно поиграть», – сказал он. – «Вы можете отрицать меня как абстракцию, но игру отрицать нельзя7. Поэтому я буду весьма убедителен. Русские классики, на мой вкус, часто страдали излишним морализмом. Одержимые социальной ролью литературы, её воспитательным значением для масс, они навязали своим героям смертные грехи, желая уберечь людей от совершения оных. Моя игра не причастна морали, в ней нет ни добродетели, ни греха8. Я лишь совершаю промежуточный ход, шахматный размен, если хотите».
Я не поверил ему, вернее, не подумал, что он может… А сегодня вы принесли мне весть об убийстве на рынке. Когда я проводил вас, я взял с полки книгу с подобным убийством. Фёдор Михайлович Достоевский, «Преступление и наказание». Я открыл седьмую главу, где Раскольников убивает старуху-процентщицу. Вы не поверите, что я там увидел.
– Что?
– Глава изменена.
– Как изменена?
– Там другой текст.
– Не понимаю вас, Юлий Августович, объясните толком!
Старик покачал головой.
– Вы хорошо помните этот эпизод?
– Ну… проходили в школе… вроде бы.
– И как вы его помните?
– Ну… Раскольников приходит к старухе, убивает её топором, потом забирает какие-то ценности и убегает… кажется.
– Именно! Убивает топором! А что вы скажете на это?
Старик достал из портфеля книгу и передал Тимохину.
– Читайте!
– Что читать?
– Вот, глава седьмая. Читайте.
Тимохин вернулся за стол, подвинул к себе книгу, едва взглянув на неё, недоверчиво поднял брови:
– Шутить изволите?
– Здесь текст другой, понимаете? Это он! Он текст поменял! Он преступление из романа вынул и в жизнь воплотил!
– Вы же образованный человек, Юлий Августович, и вы сидите тут передо мной, несёте весь этот вздор и бессовестно тратите моё время…
Какое-то время они молча смотрели друг на друга. Потом старик открыл книгу в нужном месте и протянул Тимохину, тот принялся за чтение. Спустя несколько минут он отодвинул книгу, словно ребёнок недоеденную кашу.
– Это точно то место? – спросил он.
– Точно, – ответил Постный.
– Но… как?
Тимохин открыл титульную страницу, затем полистал.
– Москва, издательство «Художественная литература», 1970 год, 528 страниц. Вступительная статья Фридлендера. Иллюстрации Шмаринова. Книга выглядит убедительно… Здесь не может быть ошибки?
– Не может.
– Так… Вам придётся подождать здесь, Юлий Августович. Книгу я возьму с собой. Мне необходимо уточнить полученные от вас сведения. – Свиридов!
Вошёл сержант.
– Останься пока здесь с гражданином Постным.
Свиридов кивнул утвердительно. Тимохин ещё раз обменялся взглядом со стариком-коллекционером, забрал со стола увесистый томик и вышел из кабинета.

* * *

Капитан Тимохин и задержанный Волович молча разглядывали друг друга уже довольно долго, во всяком случае с тех пор как капитан вошёл и сел напротив, положив на середину стола книгу, он не произнёс ни одного слова. Волович был спокоен, всем своим видом показывая, что никуда не торопится. Тимохин, напротив, едва сдерживал ярость. Книга лежала между ними как барьер, и, казалось, только она каким-то непостижимым образом удерживала Тимохина от взрыва негодования.
– Спрашивай, капитан. Время идёт. А времени у нас мало. Сейчас тебя вызовут к телефону, ты выслушаешь приказ сверху, а потом я уйду восвояси. Так и не поговорим толком.
– А не много ли ты на себя берёшь? Заезжий гастролёр, ты приехал в мой город со своими сообщниками, и вам понадобилось всего два дня, чтобы превратить всё здесь в кошмар! И ради чего? Вы могли просто украсть эти карточки у старика. Но вам этого показалось недостаточно, вы устроили наводящий ужас спектакль для горожан с пожаром и убийствами! И вся эта чертовщина ради нескольких выцветших карточек? Не верю!
– Вот именно, – пробормотал Волович, – чертовщина.
– Вот только не надо мне втирать сказочку про книжного чёрта, который заставляет людей убивать по книжным сценариям и меняет содержание книг по своим понятиям! Я тебе не наивный старик, помешанный на старых книгах! Его вы смогли испугать и облапошить, он принёс сюда эту вашу поделку и показал мне переписанную сцену из «Преступления и наказания» в полной уверенности, что это происки дьявола!
Волович резко выпрямился на стуле, схватил книгу, быстро открыл нужное место и стал читать, словно забыв о Тимохине, который напористо продолжал:
– Что вы теперь ему приготовили? Лев Толстой, «Анна Каренина»? Столкнули девочку под поезд и хотите вручить ему ещё одну книгу с новым финалом? Ты и этот Пере… Передольский – пропавший свидетель самоубийства Тони Головиной.
Волович уже не читал, он поднял побелевшее лицо и сказал тихо, будто обращаясь к самому себе:
– Вот теперь пора.
Дверь тут же открылась и вошёл сержант Свиридов, он наклонился к Тимохину и вполголоса сообщил ему о срочном звонке из Москвы. Капитан сделал сержанту знак остаться, а сам быстро покинул комнату.

* * *

– Кто ты? – Тимохин вернулся, отпустил сержанта и посмотрел через стол на Воловича. Книга по-прежнему лежала между ними.
– А тебе не объяснили?
– Нет. Мне приказано тебя отпустить, не мешать, по возможности содействовать…
– У меня нет полномочий рассказывать тебе всё, капитан. Но помощь твоя нам с Борзенковым не помешала бы.
– Послушай, это мой город, я должен понимать, что происходит, с чем мы имеем дело.
– Старик рассказал тебе правду.
Тимохин взял со стола книгу, внимательно осмотрел переплёт, быстро перелистал, поднял бумагу на просвет.
– Ну ты ещё понюхай её, книгу эту, а?
– Я и не такие подделки видел, мои подследственные такие ксивы мастырили!
– Слушай, капитан! А не пошёл бы ты... в библиотеку!
– Почему бы и нет… Тут рядом, площадь только пересечь.
– Сходи, сравни несколько разных изданий «Преступления и наказания», потом возьми все имеющиеся там издания «Анны Карениной». Сам убедишься. А я пока поговорю с Юлием Августовичем. Интересный старик.

* * *

– Ничего себе! – перебиваю я Тимохина. – Недотыкомка! Вот это поворот!
– Она, она самая! – восклицает Серёга. – Кстати, здесь есть ещё одна стенография. Смотри, тут она уже другая, говорит по-человечески вроде, хотя всё равно выпендривается, тварь.
И Тимохин протягивает мне документы.

Из показаний подследственного

Сначала ничего не было.
Потом явился звук, и звук был громким. Это, как я потом выяснил, у третьеклассника Никонова С. лопнуло колесо велосипеда.
Затем пришло осознание, что я это я.
Постепенно проявилось и всё остальное знание.
И вот наконец я смог видеть, и я увидел.
Я увидел, как поздним воскресным вечером 16 сентября 1979 года в городской библиотеке, расположенной на улице Пушкина, заискрило из самой дальней розетки (произведена в г. Могилёв, Белорусская ССР, ГОСТ 54832-77), потому что два месяца назад пришедший из ЖЭКа для проверки розеток и выключателей электрик Невструев Г.К., заглядевшись на внушительный бюст библиотекаря Валентины Николаевны Вернидуб, не зажал разболтавшийся провод. Нет, само собой оно бы и так заискрило, но не скоро. Скажем так, я этому немного поспособствовал. Я этого захотел.
Сама Валентина Николаевна этой розеткой никогда не пользовалась. Несколько искр попало на тюлевую гардину у окна, и та загорелась. Маленький огонёк пополз вверх и в стороны. Язычки по сторонам вскоре угасли, и всё ещё могло обойтись, когда верхний огонёк затрепыхался, борясь за выживание в непроветриваемом помещении. Он бы и погас сам собой, но на ближайшем стеллаже лежал «Атлас автомобильных дорог» (Главное управление геодезии и картографии, Москва, 1976 г.), забытый в понедельник, 3 сентября 1979 года, в 8:15 утра проезжим водителем Степанцовым Н.С., остановившимся уточнить дорогу и страстно полюбившим Валентину Николаевну почти на одиннадцать часов. Промасленный и уже почти не воняющий бензином атлас вскоре после отъезда Степанцова Н.С. был заброшен Валентиной Николаевной на стеллаж и лежал раскрытым на странице 37 (Карельская АССР). Откинутые листы касались гардины. Язычок огня потрогал атлас и, словно распробовав, слизнул солёное Белое море и принялся за Баренцево. Верхние листы занялись, и огонь, немного осмелев, зацепился за лежащую рядом с атласом картонную коробку из-под ёлочных украшений – её Валентина Николаевна положила сюда ещё в 1975 году, нарядив небольшую ёлку возле абонемента. Коробка была пуста, если не считать упаковочную бумагу, поэтому пыхнула весело и задорно, немного искривилась и рухнула между стеллажами, где стояли списанные книги, собранные Валентиной Николаевной в связки и перетянутые бечёвкой. Книги, предназначенные в утиль, были ветхими, затасканными, поэтому обтрёпанные края вспыхнули мгновенно. Огонь нашёл хорошее питание – бечёвки звонко лопнули, связки накренились к стеллажу и обожгли тридцать томов новенького третьего издания Большой советской энциклопедии (1969–1978 гг.). Тома БСЭ, занимавшие всю нижнюю полку и стоявшие локоть к локтю, надёжно держали оборону и лишь опалили края, но от горящих книг из рассыпавшихся связок занялась полка над энциклопедией – краска вспучилась и дерево загорелось. На этой полке навечно обосновалось пятое издание полного собрания сочинений В.И. Ленина в 55 томах (1958–1966 гг.), из которого в библиотеке недоставало двадцати четырёх томов, поскольку Зинченко Н.П. из областного управления культуры перепутала накладные, в результате чего Ленин уехал в Оренбург, а в Энск прислали «Моабитскую тетрадь» Мусы Джалиля. По корешкам не совсем полного собрания сочинений огонь перебежал на верхнюю полку, где его дожидались «Палеонтологический словарь» (Москва, издательство «Наука», 1965 г.), «Руководство по использованию швейной машины класса 2-М» (Подольский ордена Трудового Красного Знамени механический завод имени М.И. Калинина), «Справочник агронома по защите растений» (Кишинев, 1968 г.), подшивки журналов «Работница» и «Крестьянка», некоторые запрещённые книги, спрятанные десятиклассником Денисом, племянником Валентины Николаевны, и другая литература, маловостребованная жителями города Энска.
Далее события разворачивались быстрее. Деревянный стеллаж загорелся со всех сторон. Вскоре перегорела и рухнула полка, и горящие книги посыпались к соседнему стеллажу, где находилась зарубежная литература: прилипшие друг к другу Синклер Льюис, Джон Стейнбек и Генрих Бёлль (Ремарк и Хемингуэй стояли у абонемента, так как их иногда спрашивали, первого – женщины, второго – мужчины). Стеллаж загорелся сразу в нескольких местах. От зарубежной огонь быстро перебрался к советской литературе, а затем, ближе к абонементу, огонь занялся более популярными современными книгами – Ефремова, Семёнова, Стругацких.
Затем загорелось всё остальное: рабочий стол Валентины Николаевны, стулья, плакаты «О пользе чтения» и «Берегите книгу», отрывной календарь, формуляры, карточки; заполыхало всё, загорелись и деревянные перекрытия. А когда лопнуло и вылетело первое стекло и внутрь ворвался свежий воздух, раздался сильный хлопок, а вместе с ним ночную тьму озарило яркое пламя, чуть не опалившее недалёких Воловича и Борзенкова, которые сидели на библиотечном крыльце. Эти досточтимые люди, выпившие к тому моменту двести пятьдесят граммов из пятисот и закусившие двумя ирисками «Золотой ключик» фабрики «Красный октябрь», были вынуждены отбежать на безопасное расстояние, причём один из них едва удерживал недопитую бутылку и своего товарища, рвущегося обратно за оставшимися тремя ирисками той же фабрики.

* * *

– Видишь, – продолжает Тимохин, – без зауми рассказывает, как простой очевидец, вроде как в доску свой, и ведь точно до последней детали. Отец говорил, что потом все подробности проверили. И всё оказалось правдой. И про Мусу Джалиля, и про Оренбург, и Невструева допросили, и Степанцова отыскали.
– Дьявол легко переходит с языка на язык, со стиля на стиль. Играючи. Он в этом мастер, – добавляю я.
– Ну не совсем дьявол – так, мелкая адская шелупонь. Но людей убивает будь здоров.
– Это точно, – соглашаюсь я и тянусь к бутылке. – Так что же дальше?
– А дальше отец пошёл в библиотеку…

* * *

Центральная районная библиотека Энска располагалась на другой стороне площади Ленина. Тимохин пересёк площадь быстрым шагом, вошёл в библиотеку и обратился к симпатичной девушке на абонементе:
– Добрый день! Девушка, будьте добры, помогите доблестной советской милиции.
– Слушаю вас, – сказала веснушчатая девушка, поправила прядь и покраснела.
Тимохин снял фуражку и положил на стойку абонемента.
– Мне надо посмотреть все издания «Преступления и наказания». Все, какие у вас есть.
У девушки округлились глаза.
– Все книги, что ли, тащить?
– Нет, всех по одной. Все издания романа за разные годы. Сколько их у вас есть?
– Ну… не знаю. Сейчас посмотрю. Присядьте, пожалуйста, – предложила девушка и пошла вглубь стеллажей. Тимохин присел за журнальный столик.
– «Идиот» не нужен? – послышался голос девушки.
– Нет, только «Преступление и наказание».
Спустя минуту она вернулась.
– Ещё «Бесы» есть…
– Что?!
– Роман «Бесы», говорю, есть ещё.
– А… Нет, спасибо, не надо.
Девушка положила перед милиционером три книги.
– Вот, всего три разных издания.
– Спасибо.
– Есть Москва, «Художественная литература», 1975 год. Потом Москва, «Детская литература», 1978-й и последняя – серия «Школьная библиотека», Ленинград, «Художественная литература», 1974-й.
Тимохин открыл седьмую главу в первой книге. Текст совпадал с тем, что был в книге Постного. То же самое он обнаружил в остальных книгах.
Милиционер вскочил, надел фуражку, потом снял её снова и пробормотал:
– Ну дела…
– Что вы сказали? – поинтересовалась девушка.
– Э-э-э… Нет, ничего… Будьте любезны, принесите теперь мне все издания «Анны Карениной» Толстого.
Девушка удивилась, но ушла за книгами.
Тимохин в недоумении снова уселся за журнальный столик. Его знобило. Привычная картина мира, воспринимаемая реальность как-то походя менялась; всё то, во что он так истово верил в свои тридцать шесть лет, рушилось буквально на глазах.
Вскоре девушка вернулась.
– Этих четыре. Москва, Издательство «Правда», 1978 год. Ленинград, «Художественная литература», 1969 год. Ещё есть Москва, Гослитиздат, 1955-й и московское же издательство «Наука», год 1970-й.
– Скажите, а вы не поможете мне найти тот фрагмент, где Анна Каренина бросается под поезд? А я пока в другой книге поищу.
– Давайте, – согласилась девушка, – только скажите, пожалуйста, а вам зачем?
– Для расследования, – серьёзно ответил Тимохин, – особо опасного преступника ловим.
– Что вы говорите! А… как это может помочь?
– Понимаете, преступник совершает свои… злодеяния таким же способом, какой описан в той или иной книге.
– Ух ты, как интересно! Расскажите, пожалуйста!
– Пока не могу – тайна следствия. Но потом обязательно расскажу. Мы вам благодарность объявим за помощь. И грамоту дадим.
Девушка снова покраснела и зарылась в книгу.
– Вот, – сказала она спустя минуту, – нашла. Это должно быть здесь, в тридцать первой главе. Потому что потом идёт большая часть про Левина, я помню. Сейчас, сейчас… Где-то здесь…
– Дайте-ка сюда, – Тимохин чуть не вырвал книгу из её рук, – я сам.
Девушка обиделась.
Тимохин улыбнулся:
– Тайна следствия, понимаете?
Он раскрыл тридцать первую главу посередине и приступил к чтению. Дочитав, Тимохин отложил книгу и задумался. Потом открыл следующую, полистал, бросил, схватил третью, четвёртую… Текст был одинаков. Милиционер встал и побрёл к выходу.
– Фуражку, фуражку забыли!
Он взял из тонких рук девушки фуражку, молча надел, козырнул и вышел.

* * *

– И что, есть и «Анна Каренина», переписанная недотыкомкой?
– А как же! Отец у меня, конечно, звёзд на погоны с неба не хватал, но опер был классный. Всё здесь, чин чинарём. Вот она. Я тут всё по порядку разложил.
Я беру у Тимохина следующие листы.

Выписка вторая

…Когда поезд остановился и Анна вышла на дощатую платформу, она уже не могла переносить всего, что видела и слышала сейчас на станции и до этого в поезде. От всеобщей неправды и лицемерия ей время от времени становилось дурно; шумящая толпа доводила её до невыносимой головной боли. От этого Анна не могла сообразить, что намеревалась делать дальше. Она опять подумала о том, что скажет Вронскому, и о том, как сильно трепещет её сердце. На неё натыкались спешащие прохожие, все такие уродливые и жалкие. «Нет, – подумала она, мысленно обращаясь к ним, – никуда вы от себя не уйдёте». Шумные молодые люди строили ужасные гримасы и шептали что-то гадкое; бесконечные артельщики предлагали услуги. Анна остановила одного и спросила, нет ли среди них кучера с запиской к графу Вронскому. Ей ответили, что вот сейчас был такой, да, к сожалению, недавно уехал.
«Нет, я не дам мучить себя», – подумала она.
Она пошла к станции и по пути присела на скамейку. Пухлая дама и господин в калошах замолчали и посмотрели на неё. И вдруг в один момент ей стали безразличны и гудящая толпа, и молодые люди, заглядывавшие в её лицо, и иностранец, вот уже четверть часа не спускавший с неё глаз, и все эти визжащие дети, вся эта болтовня, ссоры, ругань, а главное – ревность, любовь и ненависть.
– Что я здесь делаю, зачем я здесь? – проговорила она вполголоса.
– Вам плохо? – спросил господин в калошах. Пухлая дама дёрнула его за рукав, и они тут же ушли.
– Да, мне плохо, – ответила Анна, не замечая того, что спрашивавшего уже нет. – Мне очень плохо. Я не знаю, куда мне идти.
Она заплакала и, вспомнив, как поезд раздавил сцепщика, поняла, что нечто огромное и неумолимое толкает её на грех самоубийства. Она представила, как быстрым шагом спускается от водокачки к рельсам; как стоит у проходящего мимо её товарного поезда и смотрит туда, в страшное, где песок, смешанный с углём, засыпал шпалы; как совершает последнее в её жизни крестное знамение; вообразила, как становится на колени и, зажмурившись, падает; увидела, как её затягивает под большое чугунное колесо. И вот она уже будто бы смотрела на себя со стороны: на обезглавленное тело, на кружева, забрызганные кровью, на свой красный мешочек, который она так и не сняла с руки, и она испугалась. Мрак, который покрыл все её последние месяцы жизни, внезапно рассеялся.
«Нет, нет, жить, только жить, несмотря ни на что, – подумала Анна, – бросить всё, уехать, да, уехать далеко-далеко, где меня никто не знает, где я никого не знаю, уехать и всё забыть, забыть, как будто ничего не было, только жить, жить…»
Она решительно встала и пошла к артельщикам нанять карету.
«Но как поступить в этом ужасном положении? Простить его… Да, я прощу, – решила для себя Анна, – да, прощу. Я не буду тою же, но прощу, как будто ничего этого совсем не было. А сейчас домой, домой».
И свеча, освещавшая ей книгу жизни, страницы которой наполнены злом и горем, вспыхнула, затрещала и разгорелась как никогда ярко.

* * *

– Да уж, затейливо расписал, – говорю я.
– А то, – соглашается Серёга.
– А эти Борзенков и Волович – непростые ребята.
– Само собой. Так на чём мы остановились? Стало быть, возвращается отец из библиотеки в отдел...

* * *

– Я до сих пор ничего не понимаю… Объясните, насколько это возможно, что происходит?
Капитан вернулся в свой кабинет, где мирно беседовали Волович и Постный, и рассказал своим задержанным о том, что прочитал.
Двое собеседников переглянулись. Видно было, что за время его отсутствия они успели переговорить о многом.
– У вас здесь зеркало висит. Да, вон то, маленькое, – указал на стену Волович. – Вынесите его из кабинета. И накройте чем-нибудь.
– Зачем?
– Это важно. Позже объясню.
Тимохин послушно выполнил требуемое.
– Мы с Борзенковым ждали появления этого существа в Энске уже почти два месяца, – продолжил Волович, когда капитан вернулся. – Чтобы нас за тунеядство не закрыли, мы на работу устроились. Я работаю в котельной, ночь через две, Борзый – сторожем на заводе. Тоже посменно. Да, немного заигрались в пьяниц, переборщили. Не хотели особо выделяться на фоне остальных... э-э-э… тружеников.
– Постойте, почему вы его ждали? Вы знали о нём заранее? Кто или что он такое? И кто вы такие вообще?
– У нашего ведомства очень давняя история. Корнями уходит в древность. Мы связаны тайной. Нечисть мы ждали, недотыкомку эту… Нечисть была под заклятием семьдесят семь лет. Срок истёк.
– Хватит! Стоп! Нечисть, заклятие. Какое заклятие? Мракобесие форменное, – Тимохин хлопнул ладонью по столу.
– Позвольте мне, товарищ, – вмешался Юлий Августович. Он откашлялся и продолжил: – Я расскажу вам всё с самого начала. Эта история началась в 1902 году. Понимаете, в литературной среде все эти долгие годы существовала красивая легенда – будто бы Фёдор Кузьмич Сологуб своим творчеством вызвал к жизни некую… сущность, которую описал в романе «Мелкий бес», а именно недотыкомку. Это странное, непонятное существо, не имеющее определённой формы. Фёдор Кузьмич пишет… сейчас, минутку…
Старик посмотрел вверх, будто на потолке был написан необходимый ему текст.
– Так… Секундочку… «Откуда-то прибежала удиви-тельная тварь неопределённых очертаний, – маленькая, серая, юркая недотыкомка». Говорят, что она явилась Сологубу, когда он закончил работу над романом, в 1902 году. В каком именно образе она предстала перед ним, мы не знаем. Это легенда, поймите. И как всякая легенда, она обросла различными вариациями. Так вот, легенда гласит, что они повздорили. Говорят, бес требовал у Сологуба карточки пратекста. Они для него как игла Кащеева. Всё его существование заключено в них, так как он там появляется впервые. Предполагают, что бес хочет жить вечно, причём в реальном мире. Сологуб отказал, естественно. Ещё говорят, что во время ссоры Фёдор Кузьмич избавился от этого злого духа, запечатав его в романе на семьдесят семь лет. Как ему это удалось, не скажу, ведь это легенда. Впрочем, теперь я думаю, что без вашей… организации там не обошлось, верно? – старик обратился к Воловичу.
– Может статься. Про этого беса точно не скажу, а вот одного чрезвычайно шустрого кота тогда точно ловили, – Волович усмехнулся. – Впрочем, и сам Фёдор Кузьмич, как я слышал, был не лыком шит.
– Точно так, – продолжил старик, – мистик и духовидец, одно его заигрывание с Князем Тьмы чего стоит. «Но всеблагий Люцифер с нами, Пламенное дыхание свободы, Пресвятой свет познанья…» Что ж… В любом случае потом Сологуб начал бесконечно править роман, чтобы не дать этой сущности выйти, понимаете? Он ошибочно полагал, что, изменяя текст, запутает беса, создаст для него непроходимый лабиринт и не даст ему выбраться никогда. Ан нет. Как там у Новалиса… Всякое слово есть слово заклятия. Какой дух зовет — такой и является. Раз уж породил, тут уже правкой текста не отделаешься. Наоборот, постоянные правки и уточнения делали его всё более реальным. Это тоже только догадки. И вот срок заклятия, похоже, истёк. Сам я всегда относился к этому как к красивой легенде, даже написал небольшое эссе, но теперь…
Старик снял очки и протёр слезящиеся глаза.
– Теперь эта тварь на свободе.
– Мы с Борзым, – добавил Волович, – уже давно ждём. Дело в том, что на рукописи белового автографа стоит дата окончания работы над романом – 19 июня 1902 года. Плюс семьдесят семь лет, ещё учесть переход на григорианский календарь в 1918 году. Точную дату, когда Сологуб своего беса запечатал, мы не знаем, мы только знаем, что это случилось не раньше 19 июня. Поэтому мы прибыли загодя.
– А почему в Энск? – спросил Постный. – Почему вы ждали его в Энске?
– Так ведь он к вам в первую очередь и явился, как мы и предполагали. За карточками.
– Но позвольте… У меня же только часть карточек! Остальные в Пушкинском доме…
– В Ленинграде его тоже ждали. А мы здесь, у вашего «пушкинского дома». Вот если бы вы поверили нам тогда, месяц назад…
– Да уж, – согласился Юлий Августович, – но как я мог?
В течение этого диалога Тимохин переводил взгляд с одного на другого, потом запустил ладонь в курчавые волосы и отрезал:
– Всё начал этот сумасшедший писатель, вырожденец, декадент, если бы не его бредовые фантазии… Правильно их тогда в семнадцатом… как плесень...
– Не порицай ничего человеческого. Все хорошо, только не везде, только не всегда и только не для всех, – снова процитировал Постный с печальной улыбкой.
– Энск город особенный, – сказал Тимохин, обращаясь к Воловичу, – но такого на моей памяти тут ещё не случалось. Это убийство на рынке и без мистики шокировало людей. Сверхъестественное объяснение их не устроит. Старушка убита, девочка погибла. Что с этим студентом делать прикажете? Ведь он не виноват, получается!
– Принято думать, что мы не выбираем свою судьбу, однако каждый из нас делает свой выбор. Что бы ни подтолкнуло его волю, он своей рукой взял топор и убил на глазах у десятка людей, – сухо ответил Волович и добавил, отводя взгляд: – Пропал парень… Сейчас главное выследить тварь и остановить убийства. Эх, скорее бы Печатник приехал…
– Кто?
– Печатник. Это особенный человек, великий книжник, и дар у него необычайный. Он сумеет эту сущность вернуть назад и надёжно замкнуть в книжных пределах, запечатать. Надеюсь, навечно.
– Издалека едет? Долго нам его ждать? – спросил капитан.
– Мне пути и сроки его неведомы. Он странник. Его книжные судьбы ведут. Мы связались с ним, он ответил, что направляется в Энск. А какой город он сейчас покинул – неизвестно. Может, приедет из Москвы или Ленинграда, а возможно, жил эти недели в Праге, в Дублине или… в Гамельне. Завтра обещал быть здесь. Надо встретить, у него багаж.
– Так… Хорошо. Что у нас в сухом остатке? – Тимохин нахмурился. – Некто, способный внушать преступные мысли и подчинять своей воле людей, подтолкнул студента Игоря Бабченко к убийству Марии Петровны Воскобоевой, а затем он же спровоцировал самоубийство Тони Головиной. Кроме того, в деле фигурируют двое пропавших свидетелей – Солошенко и Передольский…
– Нет, капитан, не существует никаких пропавших свидетелей. Солошенко, Передольский и таинственный визитёр Юлия Августовича – всё это одна личность! Это и есть наш фигурант, – объявил Волович. – Ему внешность поменять – как тебе носки. Давай думать, где его ловить будем.
– Один… в трёх лицах?
– Вот аналогий, пожалуйста, не надо. Он способен менять обличье, такова его природа.
– Так… Ну давай сначала. Значит, наш подозреваемый в образе молодого человека пришёл к гражданину Постному, попросил, вернее, потребовал продать карточки. – Тимохин повернулся к Постному. – Юлий Августович, когда он угрожал убийством жителей Энска, он наверняка рассчитывал, что вы скоро передумаете. Каким способом вы должны были сообщить ему об этом?
– Да, конечно! Я как-то совсем упустил это, все эти трагические события выбили меня из равновесия, – воскликнул Постный. – Он сказал, да!
– Ну говорите же!
– Он велел подойти к зеркалу и сказать, что я готов продать карточки.
– К какому зеркалу? К любому? – спросил Волович.
– Нет, к моему. У меня зеркало восемнадцатого века. Почему-то он именно его выбрал.
– Так чего ж мы сидим, – сказал Тимохин. – Поедем к вам, вы его позовёте, а мы схватим.
Волович засмеялся.
– Его просто так не возьмёшь, тут Печатник нужен.
– Пусть так, во всяком случае теперь мы знаем, где его брать. Что ж, дождёмся вашего Печатника.
– Да, дождёмся, но этого мало, – сказал Волович, – до его приезда эта тварь ещё кого-нибудь успеет убить. Вычислить его надо и опередить. Нам придётся предугадывать его действия, иначе будут ещё жертвы.
– А где ваш напарник Борзенков?
– По следу идёт. Воздух нюхает. Сведения добывает. Книги читает.
– Какие книги?
– Хорошие.
– А мы что делать будем?
– Для начала предлагаю перебазироваться в гости к Юлию Августовичу, – сказал Волович. – У вас тут как-то неуютно. А там видно будет. Вы не против?
– Нимало, – сказал Постный. – Добро пожаловать.

На жигулёнке переехали к Постному. Тимохин прихватил с собой фотоаппарат.
– А это зачем? – спросил Волович.
– Ну как же… Фиксировать. В этом деле будет нужен наглядный доказательный материал.
– Не думаю, что удастся собрать его, – сдержанно усмехнулся Волович, – однако попробуй, чем чёрт не шутит...
Вошли в квартиру.
– Вот оно, это зеркало, – сказал хозяин и легко коснулся завитков рамы.
Гости подошли ближе.
– Значит, эта тварь сейчас здесь сидит, в зеркале? – недоверчиво спросил Тимохин и всё же невольно сделал шаг назад.
– Может, и здесь, – тихо проговорил Волович, склонился ближе к зеркалу, чтобы рассмотреть рисунок на амальгаме, потом вдруг резко втянул в себя воздух и выдохнул на гладкую поверхность. Зеркало затуманилось от его дыхания. – А может, и нет.
– Видим ныне как бы в тусклом зеркале и гадательно, тогда же лицем к лицу9, – прошептал Постный.
– Юлий Августович, будьте добры, дайте какую-нибудь тёмную накидку. Желательно плотную.
Постный открыл шкаф в прихожей.
– Из плотного у меня есть югославский плащ.
– Годится, – Волович тщательно закрыл зеркало плащом и что-то прошептал. – Не стоит рисковать.
– Так что, он не вылезет? – спросил Тимохин.
– Захочет – вылезет, – ответил Волович, – но мы его увидим.
– А зачем зеркало завешивать, раз он всё равно проскочит?
– Непременно надо завесить. Вам доводилось видеть, как закрывают тёмной тканью зеркала в доме, где находится покойник? Вот здесь нечто подобное. Причина несколько иная, но в принципе суть та же.
– А его нельзя никак в зеркале запереть?
– В зеркале – нет. Там такие туннели и коридоры, которые вам и во сне не увидеть. С зеркалами вообще шутки плохи. Нас с Борзым один раз туда... хм… затянуло. Хорошо, что нас спасли, вовремя подоспели. Еле выкарабкались. – И, обернувшись к Постному, Волович добавил: – А вам не хотелось его продать, Юлий Августович, от греха подальше? Старинное всё-таки зеркало, много чего лишнего видело. Там такие лабиринты внутри, мистика… Вдруг разобьёте его, не боитесь? Говорят, семь лет бед…
Хозяин развёл руки в стороны.
– Ну что вы, что вы. Такое зеркало нельзя продавать. Да и покупать эту вещь я бы никому не советовал. Подобные предметы наследуют. Я с ним не расстанусь, тем более теперь, после этой истории...
– Эта история дальше вашей квартиры пойти не должна, Юлий Августович, – жёстко сказал Волович.
– Ах да, конечно же, я понимаю, – пробормотал старик. И, чувствуя странную неловкость, будто его пристыдили, он перевёл тему: – А что же товарищ ваш… Ведь он не знает, где вас искать…
– Найдёт, – уверенно сказал Волович, бережно поправляя плащ на зеркале. – Без сомнения, найдёт. Он меня нюхом чует, из-под земли достанет, из любых лабиринтов вытащит. Кроме интуиции у него есть ещё кое-что, редкая способность, что-то вроде радиосигнала, – и Волович постучал пальцем в районе виска.
– Скажите, – Тимохин нерешительно замялся, – я насчёт литературы всё думаю… А вот когда мы поймаем эту вашу недо… нечисть эту, все эти книги, им испорченные, станут такими, как были прежде?
– Да, конечно же станут, – ответил Волович и улыбнулся. – Русская классика имеет мощное влияние в мире идей и большую власть над печатным словом. Всё восстановится.
– Ага, это хорошо. Ну тогда я сфотографирую то, что он натворил.
– Зачем? – удивился Волович.
– Как зачем? Для протокола. Доказательная база. Юлий Августович, будьте добры…
– Да-да, конечно, – проскрипел старик, снял с книжной полки «Анну Каренину» и вынул из портфеля «Преступление и наказание». – Помочь найти?
– Нет-нет, спасибо, теперь уж я и сам…
– Да кто же в это поверит, това-а-а-рищ капитан, – протянул Волович. – Не думаю, что тексты недотыкомки тебе для протокола понадобятся. Если ты их предоставишь руководству, боюсь, тебя в психушку упрячут. И надолго. Брось, капитан, не будет никакого следствия и суда не будет. И доказательная база не нужна, ведь ты уже и сам это понимаешь?
Тимохин нахмурился.
– Ладно, – сказал он. – Ну тогда я для себя хотя бы оставлю. Не против?
– Валяй, – махнул рукой Волович.
Тимохин принялся фотографировать.
Вскоре раздалась трель дверного звонка. Тимохин напрягся, а Волович махнул рукой:
– Всё нормально, это Борзый. Юлий Августович, впустите, пожалуйста.
Вошёл Борзенков – худой, мрачный, неторопливый. Молча кивнул всем, не удивившись присутствию милиционера. Встретившись взглядом с Воловичем, отрицательно мотнул головой.
Волович опустил голову.
– Плохо всё, Борзый, – негромко сказал он, – он убивает цинично, нагло, напоказ. Если не опередим, завтра он убьёт снова.
Борзенков подошёл к книжным полкам, приложил ладони к книгам и закрыл глаза.
– Правильно, – сказал Волович. – Думай, Борзый, думай.
– А что он делает? – спросил Постный.
– Борзый – первоклассный Чтец, – сказал Волович. – Он сейчас книги читает.
– Как это? Руками?
– Да. Видите ли, Юлий Августович. Мы Чтецы. Мы читаем книги, каждый по-своему. Если вторгаются в пределы текста, например, извлекают из книги эпизод с преступлением и заменяют другим, Чтец эту подмену мгновенно почувствует и распознает. Борзый, скажем, будет ощущать лёгкое покалывание в ладонях, так он определит нужную книгу. Именно так мы сегодня на «Анну Каренину» вышли, но время было упущено, на вокзал мы не успели вовремя. Опоздали совсем чуть-чуть, девочка погибла.
– А у вас тоже… это самое… покалывание?
– У меня жжение в затылке. Я специалист по городскому пространству. Я читаю город. Перемещаюсь по улицам, площадям, паркам, смотрю, слушаю. Мой профиль – городские легенды. Поэтому, когда приближаюсь к месту, где было совершено или готовится преступление, я чувствую его особенную пульсацию. Сегодня я уже у вокзала был, когда самоубийство Анны Карениной из книги вынули. Он ведь, гад, прямо на перроне это сделал. Знает, сволочь, что по следу идём, играет с нами, дразнит. Где-нибудь там эта книга-обманка до сих пор валяется.
– Юлий Августович, – сказал Тимохин, – расскажите, пожалуйста, эту легенду. О недотыкомке.
Постный откашлялся и произнёс:
– Было это в 1902 году. Однажды вечером 19 июня неподалёку от собора Андрея Первозванного в дом номер 20 на 7-й линии Васильевского острова, где располагалось Андреевское училище, прибыл незваный гость. Это была среда, а проживающие на втором этаже этого дома в казённой квартире Фёдор Кузьмич Тетерников с сестрой Ольгой Кузьминичной принимали гостей по воскресеньям.
То был ли сам великий Сатана иль мелкий бес из самых нечиновных10… Это был именно мелкий бес, недотыкомка… Впрочем, эту недотыкомку Сологуб впервые упомянул ещё в стихотворении «Недотыкомка серая…», оно датировано началом октября 1899 года:

Недотыкомка серая
Истомила коварной улыбкою,
Истомила присядкою зыбкою, —
Помоги мне, таинственный друг!

А 19 июня Фёдор Кузьмич закончил работу над лучшим своим произведением «Мелкий бес»… И вот, повторюсь, 19 июня 1902 года к Фёдору Кузьмичу прибыл гость…

* * *

Самый первый жаркий вечер лета 1902 года.
Невысокий лысый человек с рыжеватой жидкой бородкой клинышком и бородавкой у носа смотрит в окно, отодвинув белую тюлевую занавеску, сливающуюся с белой стеной. На стуле у стола со свежим выпуском «Петербургской газеты» в руках сидит худенькая прямая женщина в чёрном платье. Над столом висит керосиновая лампа. На столе белая скатерть, белые салфетки и самовар с белым заварочным чайником наверху.
– Оленька, душенька, – говорит стоящий у окна, – что пишут сегодня?
Женщина откашливается и тихо произносит:
– Всё то же, Феденька. «Петербургские тайны» всё ещё печатают. Камергер Фриш предлагает ознакомить извозчиков с новой таксой. Архитектор Гаммерштедт отстраивает сгоревший Малый театр. Так… В пятницу бенефис артиста и главного режиссёра А.А. Брянского. Госпожа Ламбрек исполняет цыганские песни. Две популярные оперетки: «Бокаччо» и «Орфей в аду». Ничего нового, Федя. А вот, послушай, – говорит женщина, но у неё начинается сильный кашель.
– Оленька, голубушка, – мужчина оборачивается к женщине, – хочешь, уедем отсюда. Вреден тебе климат петербургский. А давай-ка мы с тобой в Уфу поедем, там кумысом лечат.
– Ничего… ничего, Федя, мне уже лучше. Послушай… Тебе будет интересно… «К убийству Марии Ромишевской. Столь сильно взволновавшее киевлян убийство 18-летней дочери капитана Марии Леонардовны Ромишевской, труп которой найден 10 июня в усадьбе инженера Якубенко по Óвручской улице, № 24, наконец, кажется, раскрыто: виновником его оказывается денщик капитана Ромишевского – рядовой 14 роты херсонского полка Семён Крюков, 23 лет. Несмотря на то…
«Не бережёт она себя, – думает мужчина, глядя на её худое лицо, на волосы, зачёсанные назад, на плотно облегающий шею высокий воротник платья. Он водружает на переносицу болтавшееся на шнурке пенсне. – А ведь Оленька умрёт скоро. Лет пять ещё протянет. И всё. И… закончатся все мои соответствия с внешним миром… А что есть существование по сравнению с трепетной тихой избавительницей – смертью? Не я ли зову жизнь дебёлой бабищей?..»
– …С самого начала интересным и важным казалось решение вопроса – куда девал убийца одежду, снятую с Марии Ромишевской, при которой нашли, как известно, одни лишь чулки с подвязками. Несомненно, что одежда покойной носила доказательство и какие-нибудь важные признаки, и убийца либо сжёг одежду, либо закопал её в землю…
«Отчего же мне так тяжело и пустынно? Отчего же я чувствую, что весь мир идёт на меня, а все люди меня ненавидят? Да, я сегодня закончил роман. Но разве может быть это причиною? Ах, Фёдор, Фёдор… Молчи, скрывайся и таи…»
– …Эти данные дают основания предполагать, что Мария Ромишевская погибла насильственной смертью от лица, совершившего над ней гнусное насилие. Полагают, что между ней и убийцей была долгая и упорная борьба. Убийца, видя, что зашёл слишком уже далеко, боясь наказания, решил лучше убить свою жертву и таким образом спрятал концы в воду…
«Сны ещё такие… тяжёлые, – мужчина усмехается. – Как говорил мне священник в Вытегре… Соколов… Павел Иванович, кажется… Мы говорили о снах… И он сказал мне… Неистощимая тема – о себе».
Мужчина погружён в себя, смотрит в пол. Женщина выходит из комнаты, но тут же возвращается.
– К тебе, Феденька, посетитель. Я сказала, что ты нездоров, но он настойчиво просится…
– Впусти, Оленька.
Входит посетитель – худой, высокий, нескладный. В руке фуражка с размазанным околышем.
– Фёдор Кузьмич, – говорит он, я к вам…
– А кто вы будете? – спрашивает мужчина, которого назвали Фёдором Кузьмичом.
Мужчина неловко взмахивает руками, словно не знает, куда их деть.
– Передонов, Ардальон Борисович, – говорит посетитель.
У Фёдора Кузьмича падает пенсне и раскачивается на шнурке, как маятник.
– Но… Позвольте… – Фёдор Кузьмич явно встревожен и обескуражен.
– Да-с, – говорит Передонов, отодвигает стул и без приглашения усаживается.
– Позвольте, – повторяет Фёдор Кузьмич, подходя к столу и в свою очередь выдвигая стул. – Но… как?
– Да вот так, Фёдор Кузьмич, вот так.
– Это розыгрыш? Кто вас прислал? Откуда вы узнали… имя?
– Ну помилуйте, Фёдор Кузьмич, какой розыгрыш? Вы меня породили, так сказать, – гость усмехается, – и, надеюсь, не убьёте… Вы же у нас по смертям… специалист.
– Какая мерзкая шутка!
– Я не шучу, Фёдор Кузьмич, – говорит Передонов и тычет указательным пальцем в хозяина, – это вы шутить изволите…
– Я не…
– Завели карточки, – продолжает посетитель, – настрогали на них персонажей с три короба, а теперь отнекиваитесь?
– И что? Да, я написал роман…
– Ах, роман! – Передонов выделяет звук «о». – И теперь вы полагаете, что они там будут жить? Да какое вы имели право порождать сонмы несчастных? Вы у них разрешение получили? Спрашивали ли вы хоть что-нибудь? Может, они не согласны быть героями вашего романа.
– Позвольте, господин…
– Вы боитесь назвать мою фамилию?
– Вы несёте чушь!
– Впрочем, – гость машет рукой, – это я только сегодня Передонов. А мог бы стать, скажем, Рутиловым. Или его сёстрами…
Фёдор Кузьмич бледнеет.
– Сразу тремя! – кричит гость, и Фёдор Кузьмич долю секунды видит его в трёх различных местах.
– Анчутка беспятый, плоский чёрт… – громко шепчет Фёдор Кузьмич.
Гость смеётся.
– Понял, кто я? Боишься? А не ты ли сам меня призывал ещё три года назад? «Всё вокруг меня вьётся да вертится…» Вот и накаркал…
– Недотыкомка… – всё шепчет Фёдор Кузьмич.
Гость улыбается.
– Что тебе нужно? – уже немного увереннее спрашивает Фёдор Кузьмич.
– Жизнь, – говорит гость.
– Моя?
– Нет. Моя.
– И… каким образом я могу дать тебе жизнь?
– Вообще-то жизнь у меня уже есть, – говорит гость, прикладывает руку к груди и кланяется, ехидно улыбаясь, – о демиург…
– Паясничаешь…
Гость громко смеётся.
– Сами же говорили: «Я – бог таинственного мира»11. Ну хорошо, – говорит он, успокаиваясь. – Мне нужны гарантии моего существования. Чтобы их получить, мне необходимо забрать у вас ваши карточки, на которых вы, собственно, меня и воспроизвели. Я же со своей стороны обещаю больше не являться.
– Карточки?
– Именно. Причём не бесплатно. Я приготовил вам свеженькие империалы. Вы же нуждаетесь в деньгах. К тому же, я вижу, сестрице вашей, Ольге Кузьминичне, лечение требуется…
– Но там мой роман!
Гость улыбается и молча разглядывает собственные ногти.
– Это невозможно, – говорит Фёдор Кузьмич и обхватывает голову, – это решительно невозможно…
– Зову я ночь, покой и тьму12, – декламирует гость нараспев.
Фёдор Кузьмич смотрит на посетителя и на что-то решается.
– Ну хорошо, – негромко произносит он, – хорошо. Сейчас принесу… минуточку…
Он выходит, вскоре возвращается со старинной пухлой книгой в руках, кладёт её на стол.
– Что это? – спрашивает гость, мельком взглянув на книгу и вернувшись к разглядыванию ногтей.
Фёдор Кузьмич ничего не отвечает, открывает книгу на нужной ему странице.
– Оленька, – говорит он громко, – а подай-ка, душенька… приборы.
– Потчевать будете? – спрашивает гость.
Фёдор Кузьмич по-прежнему игнорирует посетителя. Входит Ольга Кузьминична, расставляет полумесяцем на полу чёрные свечи, зажигает их.
Фёдор Кузьмич поднимает руки.
– Чур-чурашки, чурки-болвашки, буки-букашки, веди-таракашки, – говорит он. – Чур меня. Чур меня. Чур, чур, чур. Чур-перечур-расчур. Заговор на заговорщика, злому языку сохнуть, чёрному глазу лопнуть. Ему карачун, меня чур-перечур…
Гость удивлённо смотрит на Фёдора Кузьмича. Он несколько раз пытается приподняться, но у него не выходит. Фёдор Кузьмич протягивает к нему руки и читает из книги:

– Зерцало лицем к солнцу егда обратится,
светлость и образ солнца в нем изобразится.
Тако, егда человек сердцем к Богу будет,
благодать в нем Божия и слава пребудет13.

У гостя перекашивается лицо, голова выворачивается в сторону под невероятным для человека углом. Гость начинает выть.

Фёдор Кузьмич перелистывает книгу.

– Древо при пути, суще плодовито,
терзает кождо и бывает бито
от путствующих, плоды погубляет
и исчезает.
А еже в саде оградном бывает,
сицевых обид ни от кого знает.
Плод свой во время дает господину
без тщеты выну.

Гость уже не может выть, его руки и ноги висят, как у тряпичной куклы.

– Оленька, голубушка, – зовёт Фёдор Кузьмич, – готовь зеркало и карточки.
Фёдор Кузьмич сосредоточен и уверен. В его обычно тихом голосе звучит скрежещущий металл:

– Слову рождшуся в плоти, мир Бога видяше,
обаче лица Его божества не зряше.

Фёдор Кузьмич продолжает читать, а Ольга Кузьминична тем временем приносит завешенное тёмной тканью зеркало. Она снимает ткань, кладёт зеркало на пол, сверху раскладывает карточки с романом. Гость начинает понемногу приближаться к зеркалу. Он резко уменьшается в размерах, и когда его притягивает к поверхности зеркала вплотную, его рост уже не более полуметра. Фёдор Кузьмич добивает его волшебными стихами:

– Мертвыя воскресил есть, изгна духи злыя…

На этих словах гость полностью проваливается то ли в зеркало, то ли в сами карточки. Фёдор Кузьмич трижды крестит зеркало и повторяет:
– Семьдесят семь лет, семьдесят семь лет, семьдесят семь лет…
Ольга Кузьминична присоединяется к нему:
– Семьдесят семь лет, семьдесят семь лет, семьдесят семь лет…
Затем она снимает карточки, а зеркало накрывает той же тёмной тканью.
– Братик мой, – говорит она со вздохом, – ты великий волшебник…
– Я колдун, – поправляя пенсне, невозмутимо отвечает Фёдор Кузьмич.
У него каменное лицо.
Рассказы | Просмотров: 51 | Автор: Александр_Оберемок | Дата: 08/09/25 17:28 | Комментариев: 0

Безумен ты! В моих загадках
Ты не найдёшь своих надежд.
Фёдор Сологуб


* * *

Москва, сентябрьский вечер 1680 года.
В своей келье, что в Заиконоспасском монастыре, отец Сильвестр сидит с пером в руке за непокрытым деревянным столом, посреди которого потрескивает одинокая свеча в простой глиняной плошке. Перед ним большой лист – отец Сильвестр пишет письмо приятелю своему Иоанну Дмитриевичу.
«…Протекшаго лета от создания мира 7188 августа в 15 и 16 дни, со исповеданием у отца духовнаго своих грехов, безкровную жертву Симеон совершаше…»
На глазах отца Сильвестра появляются слёзы. Ему больно вспоминать о последних днях упокоившегося в боге любимого учителя отца Симеона. Это самая большая потеря в жизни Сильвестра.
«…Под осмый же на десять день в нощи, скорбь к нему приступиши, нача по малу день дне возрастати и здравие его растлевати. Но обаче он весьма крепляшеся и правила своего и в церковь хождения не оставляше…»
Отец Сильвестр закрывает глаза и как бы видит соседнюю келью, где за несколько дней до болезни отца Симеона у них состоялась важная беседа. Сильвестр заметил тогда, что учителя что-то гложет, а в его усталых глазах пробегает нечто едва уловимое – не то дерзкий отблеск тревоги, не то мягкий свет печали. Отец Симеон по-доброму посмотрел на любимого ученика и, улыбнувшись, мягко ответил, что вот и ему пришла пора уходить в царство Божие, ко Иисусу Христу. «Беззакония моя аз знаю, – говорил он, – обаче не отчаяваюся ради бездны грехов моих, взираю бо на бездну милосердия Божия».
Отец Сильвестр утирает слёзы, уже падающие на эпистолу, и продолжает писать:
«…И ко осьмому того дня часу тяжце нача изнемогати. И во оно время посещающу его отцу Филарету Твердикову, в беседе своей ко отцу Симеону, нача с жалостию о краткости жизни человеческия предлагати, ему же пречестный господин отец Симеон, уже на одре лежай, отвеща: отче святый, вем аз и о седмидесятих и осмидесятих летех. Но аще и седмьдесят или осмьдесят лет доживше, и тогда умирати же. Воля Господня во всем да будет, яко тогда, тако и ныне умирати же. И по беседе, отходящу отцу Филарету, возстав от одра своего, отца Филарета проводи даже до дверей келлии, и друг друга благословивше и поцеловавшеся, простишася. И потом, мало посидев в креслах, возляже на одре свой…»
И снова слёзы застят глаза Сильвестру. Велика была его любовь к учителю, не менее велико теперешнее его горе. Он откладывает перо и воскрешает в памяти минуты, проведённые с отцом Симеоном. И видит Сильвестр, словно воочию, как, привычно приглаживая бороду, рассуждает старец – даёт напутствие человеку, остающемуся здесь, по эту сторону смерти. Сильвестр снова чувствует ласковый взгляд и слышит кроткий голос, и сыплются семена слов, остаются и расцветают в его душе, словно дивный вертоград1.
Это и потребные и тёплые слова о богоугодных делах и помыслах, о благоустройстве монастыря, о создании школы для юных воспитанников. Это и более скорбные речи о грядущей близкой кончине: «тело же мое окаянное, и замножество грехов и скаредств моих паче пса согнившаго мерзское и смердящее предаю матери всех изнеяже взято бысть, чая оттуду во последнее трубоглашение востати». Это и весьма практичные наставления о духовнице, или тестаменте2 : передать всю собранную за долгие годы вивлиофеку3 в Киевский Братский Богоявленский и Полоцкий Богоявленский («тамо бо постригохся») монастыри, в своём же Заиконоспасском оставить «книги моих грешных трудов, обед душевный, и вечеря душевная», пусть «будут во церкви всемилостиваго спаса за иконным рядом, да и по преставлении моем чтутся во храме божием», а «честному отцу силвестру агафониковичю возлюбленному ученику моему рублев тридесять, и шубу лисью, и писма моя».
И не в силах писать далее отец Сильвестр, потому как приходят ему на память грешные, упрекающие слова его, в сердцах брошенные любимому старцу под ноги, словно камень нищему вместо подаяния, – почему отец не оставляет все книги ему, а передаёт только рукописи? Не он ли более всех заслужил получить сие? Не он ли был примерным учеником? Не его ли пригрел учитель словом отеческим, не жил ли он праведно бок о бок, в соседней келье, не с ним ли делил отец Симеон тяготы и радости бытия монастырского?
На этот раз он закрывает глаза, чтобы не видеть укора в сверкнувших на миг очах отца Симеона, но видит, всё видит отец Сильвестр… И слышит: «Ащеже кто дерзнет препятие некое исполнению воли моея творити, или коем либо обычае пакостити, да мстит ему десница вышняго в сем и будущем веце».
И ещё слышит отец Сильвестр, как оттаял незлобивый учитель и изрёк, что всю жизнь шёл двумя дорогами – правоверной и книжной. Что собирал книги, да и они сами, как Сильвестру ведомо, часто находили его, особенно в годы после побед над поляками. Что на самом деле книги – не только кладезь бездонный, не только нескончаемая манна, не только вертоград наук, но и неизмеримая сила, впечатанная литерами, непоколебимый дух, вписанный пером, незнаемый мир, хотя и часть мира Господня, прошитый переплётом. И что в том незнаемом мире заключено, как в темнице, прошлое и будущее человеков.
И безропотно внимал речам старца отец Сильвестр. А в речах тех изъяснялись странные вещи, и Сильвестру удивительно было слышать их из уст приближённого к царю иеромонаха – будто бы силе той книжной нет равенства на земле, окромя самого Господа; будто бы населяют незнаемый мир существа тонкие, невидимые, эфирные; будто бы владение книгами – дело богоугодное, но весьма и весьма опасное. И потому не отдаёт он Сильвестру вивлиофеку, что заботится о нём, ограждает его, ибо было отцу Симеону видение о смертном часе ученика. И хотя судьбы людские в деснице божией, но любовь защищает и стремится отодвинуть этот час.
Говорил тогда отец Симеон, что чтение есть занятие избранных, и не всякого человека книга признает, не всякого подпустит к себе, не всякому откроется и доверится. Говорил, что оставляет он Сильвестру за его честные труды рукопись «Вертограда многоцветного» – ту самую, первую, не переписанную. И ещё загадывал отец Симеон, что в сей книге сокрыт тайный ключ, но и сама она – ключ.
Забывается отец Сильвестр, переносится в сегодняшний день, в монастырское обиталище своё, но потом снова уж в который раз зрит он тот памятный день – вот в келью вошёл архимандрит Амвросий из соседнего Богоявленского монастыря, вот по хозяйственным вопросам явился ещё кто-то из братии. И смягчился тогда отец Симеон, глядя на душевные муки своего ученика, и смирно произнёс: «Посих вся вы молю со слезами, да помолитеся о душе моей грешней господеви оеже простити ми согрешения моя».
Отец Сильвестр осеняет себя крестом, снова берёт перо и продолжает: «Он же, лежа на одре, по малой беседе с племянником своим Михаилом, перекрестися трижды. Мы же надеющеся, яко он хощет сну вдатися, покой ему дахом. И егдаже собрахуся ко малосвятию, аз же начах его звати: отче Симеоне, до трижды; он же ничтоже отвеща, точию очима зрить прямо. Видяще мы, яко кончина жизни его прииде, отец духовный его нача молитвы ко исходу души читати и канон на исход души. И егда она вся совершишася, абие мне ему приседящу, испусти дух. И тогожде дне тело его изнесохом в храм».
Отец Сильвестр кладёт перо и смотрит на дрожащее пламя свечи. Дальние углы строителевой4 кельи темны.

* * *

– Это самое, – говорит Тимохин и выбрасывает вперёд указательный палец. Этот жест означает, что сейчас Серёга выдаст очередную историю. У него всегда так – неожиданно и без предисловий. Я разливаю коньяк, чтобы потом не перебивать рассказчика. Тимохин кивает.
– Батя мой тогда ещё в Энске служил, – начинает он. – В конце семидесятых. А я пацаном был, в пятом классе учился. Часть того, что произошло той осенью, я и сам видел, но всю историю узнал от старика гораздо позже, когда уже сам пошёл в милицию. Батя просил никого не посвящать в детали, пока жив хотя бы один из тех, о ком речь. Я пробил всех по базе… В общем, можно теперь обнародовать… Нет, статью в газету писать не надо, всё равно никто не поверит. А вот саму историю записать как память об отце – это в самый раз. Запишешь?
– Запишу, – отвечаю я.
Тимохин снова кивает.
– Давай за старого не чокаясь.
Мы выпиваем.
– Помню, был большой пожар. На окраине города, на улице Пушкина, сгорела библиотека. Она тоже носила имя Пушкина, перед входом стоял бюст поэта, поэтому в народе её называли «пушкинский дом». А потом случилось несколько убийств. Я тогда слишком мало знал, ну и не увязывал всё – было и было. А когда отец мне всё рассказал, не поверил, долго не мог прийти в себя, думал, крыша поедет.
Тимохин улыбается, от чего становится похож, как и его отец, на артиста Николая Сличенко. Мы на Серёгиной даче, сидим во дворе в уютной беседке, увитой виноградом, поминаем новопреставившегося раба божьего Николая, полковника Тимохина. Сегодня сорок дней. Я видел его несколько раз, когда заезжал к Серёге. Колоритный был старик.
Серёга – майор ФСБ. Живёт тихо, скромно, часто в командировках. Когда дома – возится в огороде. Женой Серёга не обзавёлся, да и о существовании каких-либо родственников он не распространяется. Поэтому и на поминках его отца никаких гостей нет.
Серёга отлучается на минутку и приносит старую, потёртую по краям кожаную планшетку. Я включаю диктофон.
– Вот она, та самая, – говорит он. – Её как раз тогда носил молодой капитан советской милиции Тимохин. С детства помню её. Батя в ней хранит… хранил все бумаги по этому делу. Я тебе по мере продвижения рассказа всё покажу. Так вот… С пожара в библиотеке всё и началось. А на следующий день…

* * *

Пожар в библиотеке был первым в череде страшных событий, захлестнувших Энск осенью 1979 года. И если после пожара город взбудоражился, то на следующий день произошло событие, повергшее многих горожан в шок.
Одну из бабушек, торговавших на местном рынке зеленью и овощами, зарубил топором, взятым с соседнего прилавка, студент областного института культуры Игорь Бабченко, приехавший на каникулы к родителям в Энск. Убийство произошло среди бела дня при многочисленных свидетелях, многие из которых знали парня в лицо. Он не собирался никуда уходить – сразу же после убийства бросил на землю топор, облокотился на прилавок рядом с кочанами капусты, закурил и сел, опустив голову, дожидаться милицию. Видимо, он сразу понял, что сопротивляться бесполезно. Продавцы и покупатели отошли подальше и оттуда глазели на него. Его молчание, спокойствие, равнодушие к жертве и собственной участи вызывали у людей суеверный страх. Убийство в пьяной драке, на почве ревности, зависти или корысти – это было бы понятным человеческим преступлением, вызывающим человеческие эмоции. Люди бы кричали, возмущались, обвиняли, требовали справедливого суда, последующего неизбежного наказания. Со временем они смогли бы понять и, возможно, простить. Того, что произошло сейчас на рынке, они понять не могли. Поэтому вокруг студента образовалась зона холодного отторжения, в которой его окружало безмолвие и, кажется, даже воздух был разрежённый. Люди смотрели с ужасом, потрясённые, кто-то плакал.
Вскоре прибыл наряд милиции на уазике и служебном жигулёнке. Студента посадили в уазик. Милиционеры принялись опрашивать зевак, но только трое – седоволосый мужчина с портфелем и местные пьяницы Волович и Борзенков – согласились дать свидетельские показания. Остальные в момент убийства расплачивались, принимали товар, как раз отвернулись, кормили детей, читали «Энскую правду», зевнули и вообще находились далеко.
Парня увезли в отдел, а троих свидетелей расспросили по отдельности. К седому подошёл смуглый милиционер, похожий на артиста Николая Сличенко.
– Капитан милиции Тимохин, – представился он и козырнул.
Капитан достал блокнот из кожаной планшетки и попросил свидетеля назвать имя, фамилию, год рождения и адрес.
– Фёдор Кузьмич Соло… – свидетель закашлялся, – Солошенко. Тысяча девятьсот второй. Я приехал в гости к своему давнему приятелю, Юлию Августовичу Постному. Он проживает на улице Гоголя, дом тринадцать.
Милиционер всё записал.
– Расскажите, пожалуйста, что вы видели.
– Да то же самое, что и все, – ответил Солошенко. – Этот парень, студент, подошёл туда, где продают топоры, лопаты, тяпки и прочие железки. Он долго выбирал топор. Помню, я ещё подумал… Впрочем, это к делу не относится. Так вот. Студент взял топор, взвесил его в руке, ну, знаете, покачал так, будто примерялся к чему-то. А потом сделал два шага к той старушке и… Размахнулся и ударил изо всех сил. Она сразу же и упала. Ну, тут закричали все, отбежали. Вот эти двое, свидетели, хотели подойти и топор забрать, а потом увидели, что студент орудие бросил и уселся, так и не стали подходить. А он сидел там, курил, пока вы не приехали. Вот, собственно, и всё.
– Так, – сказал Тимохин, быстро записывая показания в блокнот, – собственно, и всё… Скажите, а вы ничего не слышали? Ну, может, сказал он что-нибудь перед этим?
– Нет, он ничего не говорил. Понимаете, я стоял достаточно близко, в двух метрах, так что даже если бы он что-то пробормотал, я бы услышал. В это время на рынке не шумно.
– Да, – согласился капитан, – не шумно. А может, старушка что-то сказала? Ну, эта, убитая?
– Нет, она тоже ничего не говорила. Она, как и я, в то время на студента этого смотрела. Ну, то есть внимательно за ним наблюдала. Я бы даже сказал, пристально рассматривала.
– Хм… А вам это не показалось странным?
– Нет, отнюдь. Фирменные джинсы, рубашка, расстёгнутая на груди, волосы до плеч, усики эти… жидкие. Вот бабушка и уставилась. Просто не каждый день таких видела. А вообще, говорят, она хорошая бабулька была. Тут одна женщина рассказывала, что овощи у неё всегда покупала. Картошку там, свёклу. Так вот эта старушка ей иногда в долг давала.
– В долг, – повторил милиционер, записывая. – И всё же… У меня такое чувство, словно вы знаете больше, чем рассказали.
Свидетель пожал плечами.
– Ну не знаю… Хотя постойте…
– Да? – капитан насторожился.
– Перед самым моментом убийства… Возможно, я ошибаюсь, но мне кажется, что эта несчастная старушка… Она знала, что её сейчас убьют.
– Знала?
– Да. В её глазах было что-то такое… Будто бы она предвидела свою судьбу. Что-то неуловимое промелькнуло.
– Так… Допустим. Тогда почему же она никак не отреагировала? Позвала бы на помощь или убежала.
– Я думаю, что она хотела, чтобы её убили, понимаете?
– Нет, не понимаю, – недоумевал Тимохин. – Как человек может хотеть, чтобы его убили?
– Ну, разные случаи бывают. Например, кто-то больше не может жить из-за непереносимых болей. Или, скажем, у него умер любимый человек, без которого дальнейшее существование просто бессмысленно. Или вот случай был…
– Постойте, – милиционер поднял палец, – не уходите от нашего… м-м-м… случая. Вы хотите сказать, что гражданка… Воскобоева Мария Петровна, 1913 года рождения, сознательно подставилась под топор?
– Именно.
– По-моему, это чушь.
– Как знать…
Некоторое время капитан Тимохин обдумывал услышанное.
– Так. Хорошо. Допустим, она знала, что её сейчас стукнут топором. Почему всё-таки она ничего не предприняла? Вот вы сказали, что она хотела, чтобы её убили. У вас нет никакого предположения, почему она этого хотела?
– Предположение есть. Кажется, я смогу вам объяснить. Дело в том, что это была её жертва. Да, жертва.
Милиционер удивился.
– Видите ли, Мария… – свидетель щёлкнул пальцами.
– Петровна.
– Мария Петровна отдала свою жизнь в качестве некой жертвы. Как Иисус. За всех нас.
Тимохин посмотрел на него как на сумасшедшего.
– Как-то не по-советски, – произнёс он. – Верите в бога?
Солошенко утвердительно кивнул.
– Как можно верить в то, чего вы никогда не видели и не увидите? – спросил Тимохин.
– Ну вы же верите в существование водорода или кислорода, – усмехнулся свидетель, – хотя никогда ни того ни другого не видели.
– Это веский довод, – сказал капитан. – И всё-таки мне кажется, что вы несёте какой-то бред.
Солошенко улыбнулся.
– Послушайте… Пусть это бред, но представьте хотя бы на минутку, что я прав. Я не заставляю вас верить на сто процентов. Просто на какое-то время допустите возможность моей правоты, хорошо?
– Хм… Давайте, я постараюсь.
– Представьте себе, что нас всех в недалёком будущем ожидает некое событие, что-то действительно ужасное, возможно, катастрофа вселенского масштаба. Хотя и не обязательно катастрофа, но событие весьма значительное и страшное. И предотвратить это может только один человек. Допустим, он знает об этом. Да, он знает, что его смерть спасёт от смерти многих людей. И он добровольно соглашается на эту жертву. За всех людей, понимаете? За вас, за меня, за родственников и соседей, за знакомых и незнакомых. Таким образом эта Мария Петровна словно расплатилась за всех нас. Так сказать, смертию смерть поправ. Да, я думаю, что Мария Петровна в этой трагедии – искупительная жертва, а студент… он взял на себя чужой грех.
– О чём это вы?
– Мне это так представляется, ведь не было же никаких причин.
– Не думаю, что Мария Петровна Воскобоева только что мир спасла. А вам бы фантастику писать. Как братья Стругацкие.
– Мне больше по душе классика.
– Хорошо, продолжайте.
– Я думаю, что Мария Петровна – необычный человек. Она знала что-то важное, что-то такое, что и вам знать бы не помешало. Я бы на вашем месте проверил и эту версию. Прошерстил бы всю её подноготную, узнал, с кем она общалась, куда ходила, что делала в последнее время.
– Проверим, – деловито сказал милиционер. – Мы отрабатываем все версии.
Он снял фуражку и взъерошил смоляные волосы.
– Ну что ж, спасибо, вы нам очень помогли.
– Что вы, я рассказал то же, что и все.
– Надо будет протокол подписать. Свидетельские показания. Я всё оформлю и завтра зайду к вам.
– Да, конечно.
Капитан козырнул и пошёл к машине. Приблизившись к ней, он обернулся и крикнул:
– Так, значит, вы и в чёрта верите?
– А как же, – громко ответил свидетель. – Вы же его недавно в своём уазике увезли.
Тимохина передёрнуло. А свидетель улыбался.

* * *

– Да, всё началось с пожара… В батиной планшетке есть интереснейшее свидетельство, – Тимохин хитро улыбается – совсем как отец – и достаёт мятые листы. – Вот оно. Это из допроса… подследственного.
– Пацана этого, студента?
– Нет, там другой засветился… Дело, как ты скоро узнаешь, забрали в Москву, а моего отца московские опера позвали с собой. В том же, семьдесят девятом, мы с батей переехали в столицу. Мать меня бросила, когда я в детский сад ходил, да ты знаешь. Так вот. Когда моего старика взяли в этот… секретный отдел, он получил право доступа к разной информации, в том числе к записям показаний преступника. Отец это с магнитной ленты стенографировал. Держи, – и Серёга протягивает мне бумаги.
Я читаю.

Из показаний подследственного

Да, всё расскажу, что случилось, что видел, а видел я немало, и не утаю ничего, как не утаил один аббат сундуков своих от друга своего. Видел, видел, как полыхнуло в воздухе, а потом занялось и в умах зевак, зевающих позёвкою призывающей. И слюна летела сквозь искры от пламени – то ли от зевоты, то ли от споров с соседями их, сосуществующими нещадно и повсеместно. И одни, слюнозахлёбываясь, говорили, что это поджог, да, поджог, говорили они, подожгли, говорили они, и ничего более пока не говорили. И огонь овладел мыслями их, и заратустрило их головы, и стали мысли их горячи и обжигающи, яко геенна. Ибо на выдохе выдавали они шипение, змеящееся и кудлатое, и потом имена повторяли они, и имена эти тревожили их. Да, тревога была, большая тревога, на все три стороны тревожилась тревога-двунога-однобока. И замирало, и умирало шипение без имён, и они говорили эти имена, сладострастные и вызывающие в шипении своём. Волович, говорили они, выпивоха, он поджигатель, он злодей, а не добродей. Он паскудник, шибкошипели они шипами, подшипниками несмазанными. И второго называли они, и имя ему было Борзенков. Да, Борзенковым звался он, но это не тот самый Борзенков, у которого тётка в промтоварном, Галина Васильевна, а другой Борзенков, пришлый, чужой, а тот Борзенков совсем ни при чём, говорили они, у того Борзенкова красавица жена и двое детей, мальчик и девочка, а здесь тревога, шипение и огонь.
И видел я, как пришло время и с фарами явилось племя фараоново, и огненно-алый туз бубён уже возникал и разгорался, раздувался, как натянутый парус, на спинах злодеев, и никто не пришёл к ним на помощь, ни зюйд и ни вест, да и никогда не придёт, ибо сказано в толпе иглошумящей: там, где шипение змея, не бывать истине. Из тины возникающая болотная морось посыпалась из туч, что бурнокосматились, переплетаясь с дымом пожара. И наградой на город грянул громадный град, град наград, град на град, горохом громыхал из грязного окошка гудящего запоздалого поезда. И гудел свисток и продлевал сирену улетающих колесниц фараонова племени.
И был среди них один рома, выслушавший злодеев, лично сличивший показания и выяснивший, что злодеи на самом деле никакие не злодеи. И, хотя они сидели на крыльце хранилища скрипучих манускриптов у каменнокурчавой головы и распивали, что послал им бог их, а именно 0,5 «Пшеничной», которую они честно заработали, разгрузив колесницу торговцев заезжих, они говорили, что поджигателями не являются, а являются интеллигентными и начитанными людьми. Никто из нас не видел рай, утверждали они, и каждый представляет его по-своему, но нам, Воловичу и Борзенкову, с детских лет рай видится библиотекой. И то, что случилось здесь сегодня, повторяли они, похоже на адское пекло в раю. Мы твари твои, твердь, твердили они, и пристанище книг – наше святилище. Иногда кто-нибудь из нас, утверждали они, заворачивал кусок селёдки в «Известия» или «Энскую правду», но чтобы вырвать листок из книги для этого дела – нет уж, увольте. Так что о поджоге не может быть и речи, утверждали они. Впрочем, на всякий пожарный случай задержали их, но при первых лучах солнца отпустили их.
Вот так было и так будет, говорили первые, и шипящие затыкали им уши, и не слышали они, что говорят другие. Да, были там и другие, отличные от тех, первых, но такие же неразумные и трепещущие, ибо и этим тревога и страх застили взоры, как платок платоновский, но не того Платона, о котором упоминал однорукий идальго, а того, который закрывал глаза. Кожей – чу! – чуяли они жар многоискрый, и таяла их воскофигурная речь и текла повсеместно. Нет, говорили эти другие, не Волович и Борзенков, пусть и злодеи, виноваты в случившемся, они – орудия, орущие в осенней облачной ночи, оглашая округу. Да, говорили другие, жар пышет пышно, и пока у брандмейстеров на пашне вода не объяла его, но не человеческих рук деяние сие, а господне творение, воспарение и воспаление, дуновение и отдохновение, на огонь, воду и работу других глядючи.
О богиня, воспой с каланчи, рукава пожарные засучи! Трубами медными грянь нам немедля, мы подхватим оду трудовому народу! Раздуй мехи за наши грехи!
Да, говорили другие, примите наказание за ваше образование! Это за грехи наши плата, на дела заплата. Ибо погорельцев по головам по осени пересчитывают, перечитывают, почитают, а в Энске – осень, и, стало быть, всё логично, раз уж дважды два – четыре и придётся венчаться.
Так говорили они, и космопылал огонь в ладони великого факира и мага, и случилось наказание за то, что срубили они зеленошумные сады их и возвели на том месте универмаг их, всеми возможными товарами-растабарами торгующий. А может, говорили те, другие, не в Энске это дело сидело, а виною всему космические колесницы, палки им в спицы, что восемнадцать лет дырявили озон, в печень вам аполлон, в ус вам союз, в бок вам восток. Или, что ещё хуже, говорили они, наказание возгорелось от глуподеяний местной блудницы Ленки Урывкиной, главной соблазнительницы добропорядочных женатых энских мужей. В бурнокипящем чреве своём принесла она этот краснопышущий пожар, бросьте в неё камень.
Но были и третьи, да, стояли стеною столбов, сто страдающих и стенающих страстотерпцев. Вопили и возражали они, такого не может быть, твердили они. Чтобы такой пожар – да из-за склочницы Ленки, повторяли они, и слова их вплетались в её рыжие пряди, куда они желали занырнуть ладонями, и сама она возвышалась среди них – гордая, огненная самка, пленённая античным зрелищем. И казалось всем, поскольку ветер разметал её волосы, будто бы проносится она над землёй, бежит по волнам народного инородного гнева, и совершенно никто ей, Елене Прекрасной, не указ.
Вот то, что я видел, говорю я и повторяю. А хранилище то стояло на окраине града, на улице, что носила имя потомка эфиопского, и зарево вздымалось так, что видели его даже в ближайших селениях. Говорили потом знающие, что в Осиновке один юродивый, имя которому Анатолий, а прозвище которого «Муковоз», сломя свою голову неразумную бегал по сельской улице и словокричал во всё горло: «Время горит! История горит!» Но мало кто слушал его. А зря.
И со всех ближайших улиц мотыльками на свет спешили на пожар дети малые. И взрослые тщетно отгоняли их от огня, гамельнского похитителя, не давая узреть действо сие. Но не сдержать малых чад, когда копоть и чад.
И тут заплакали дети малые, узревшие чудо. Из огня-пламени вышло нечто непонятное – юркое, серо-зелёное, бесформенное, меняющееся, неопределённое, странное. Да, это я показался им во всей красе своей – саламандрой явился я им, ящерицей огнеживущей.
А брандмейстеры их всё тушили, разве что туш не играли, и иссиня-чёрной тушью ночь размалёвывала всё, что не было огнём. Но осталось тлеть пепелище, где сгорело всё, что могло сгореть. И только один я знаю, как всё было на самом деле, ибо один я видел всё изнутри.
Да.

* * *

– Да уж, ничего себе… Какой странный текст, – говорю я. – Витиеватый, замаскирован под псевдопритчевый, но на самом деле – стёб чистой воды. Кто это мог вообще рассказать такое? Тем более на допросе. С такой наглостью, даже с неким издевательством. Что это за подследственный, который так стебётся? Он симулирует психическое расстройство?
– Скоро узнаешь, – понижает голос до шёпота Тимохин. – Подобные ему – занимательные… личности, они способны и не на такое. Ладно, продолжим. Сейчас начнётся самое интересное.
Он закуривает, откидывается назад и продолжает:
– На следующий день мой отец пришёл по указанному свидетелем адресу…

* * *

18 сентября утром капитан Тимохин пришёл на улицу Гоголя, 13, поднялся на нужный этаж и позвонил. Хозяин подошёл к дверному глазку.
– Вам кого?
– Гражданин Постный, откройте, милиция.
Щёлкнул замок и дверь немного приоткрылась. В образовавшуюся щель милиционер показал удостоверение.
– Капитан Тимохин.
Хозяин рассмотрел корочку и снял цепочку.
– Входите, будьте любезны, – просипел, распахивая дверь, сгорбившийся старичок в помнившем лучшие времена шёлковом халате и с натянутой на волосы декадентской сеточкой-паутинкой – Тимохину вспомнился Геша из «Бриллиантовой руки».
Милиционер вошёл вслед за хозяином в прихожую и принюхался.
– У вас что-то горело? Дымом пахнет.
– Это аромат уда, – едва слышно ответил Юлий Августович.
– Чего?
– Это смола агарового дерева.
– А-а-а…
Шаркая тапками, Постный провёл милиционера в зал. Посреди стены висело большое зеркало в роскошной бронзовой раме, оформленной диковинным орнаментом, ещё хранившей следы позолоты. Тимохин подошёл ближе – в тёмной металлической поверхности зеркала отражения просматривались плохо. Сквозь причудливые пятна на амальгаме он разглядел два шкафа с книгами, секретер, часы на полке, тёмные картины на стенах и фотографии, черно-белые изображения на которых были едва различимы.
– «Ровна поверхность моего зеркала и чист его состав», – продекламировал старик. Увидев удивлённый взгляд посетителя, он добавил: – Это Сологуб. Не обращайте внимания, старческие причуды.
Тимохин обвёл рукой комнату:
– Коллекционируете?
Старик сделал жест, который можно было понять как «что вы» или «куда уж нам».
– Разве что книги… Видите ли, я специалист по Сологубу. А это, – он указал на картины, – так, баловство… Я разбираюсь в хороших книгах, это… не скажу, что профессия, но призвание. Это сродни научной работе. Настоящий коллекционер – прежде всего исследователь... К тому же я просто люблю старые книги, их неповторимый запах. Люблю просто держать их в руках.
Постный указал на потёртое кожаное кресло:
– Присаживайтесь, пожалуйста. Я полагаю, разговор пойдёт не о литературе?
– Совершенно верно, – ответил Тимохин, погружаясь в глубокое кресло. – Меня интересует ваш гость.
– Кто?
– Ваш гость, Фёдор Кузьмич Солошенко.
– Фёдор Кузьмич?!
– Да.
– У меня нет никаких гостей!
– Как нет? Позвольте… А как же…
Капитан достал бумаги из планшетки.
– Так… Вот. 17 сентября в 12.20 на рынке города Энска гражданин Бабченко И.В. ударом топора нанёс увечья, несовместимые с жизнью, гражданке Воскобоевой М.П. Так… дальше… Вот. Свидетель – Солошенко Фёдор Кузьмич, адрес вот ваш, – милиционер оторвался от бумаг. – Сказал, что приехал к вам, что ваш давний приятель.
Юлий Августович побледнел. Он тяжело опустился во второе кресло.
– Нет, он мне не знаком, – тихо пробормотал он. – Но если это тот, что приходил ко мне вчера утром…
– Так-так, расскажите.
Постный на минуту задумался.
– Этот человек разбудил меня телефонным звонком. Он утверждал, что у него есть нечто, что меня наверняка заинтересует. Как вы понимаете, в нашем кругу доверять незнакомому человеку… скажем так, не принято. Но я любопытен… Когда я спросил, что именно он может мне предложить, он ответил, что интересуется рукописями писателей Серебряного века и сейчас ему попались черновые автографы романа «Мелкий бес» Фёдора Сологуба.
– Черновые автографы?
– Да. Дело в том, что Сологуб сначала набрасывал пратекст, как называют его специалисты, – это заметки и куски текста на небольших карточках, потом переписывал всё в тетради, их принято называть черновым автографом, затем уже писал набело, в беловой автограф.
– Хм… интересно.
Старик поднялся, медленно пошаркал к старинному резному секретеру, с которого строго смотрел бюст лысоватого человека с бородкой клинышком, снял с худой шеи тесёмку с ключом и отпер. Из секретера он вынул большую картонную коробку, откуда с чрезвычайной осторожностью извлёк бархатный фотоальбом.
– Вот, посмотрите. Я вам из своих рук покажу.
Он раскрыл альбом. Вместо фотографий в прорези на картонных листах, переложенных калькой, были вставлены карточки с написанным чернилами старым текстом.
– Часть пратекста «Мелкого беса». Всё остальное сейчас в рукописном отделе Пушкинского дома, в Ленинграде.
Тимохин присвистнул.
– Ничего себе!
– Да, судьбы некоторых книг интереснее человеческих. Но время идёт, памятников становится меньше. Тем они ценнее.
Он поставил коробку в секретер, запер его и снова пошаркал к креслу.
– Поскольку я точно знаю, что черновые автографы хранятся в Ленинграде, я понял, что он бессовестно лжёт. Я уже намеревался распрощаться с ним, но тут он в разговоре ничтоже сумняшеся упомянул имя профессора Ивана Евстафьевича Магницкого, моего давнего и хорошего приятеля. Сказал, что постигал науку под его руководством, писал кандидатскую… Вам, Юлий Августович, говорит, от Ивана Евстафьевича пламенный привет. Потом продолжил снова о рукописях, говорил, что автографы, которые у него имеются, ещё не изучены. Это был бред, конечно же. Не могу объяснить себе, почему я его пригласил.
Он пришёл сразу же после звонка. Я удивился, что он появился у меня так скоро, поэтому обратил внимание на время – была половина девятого. Он явился с кожаным портфелем – знаете, такой… модный ныне, многие носят.
– Дипломат.
– Да-да, так, кажется… Так вот, не прогнал я этого молодого человека, но и слишком привечать не стал. Мало ли учеников у Магницкого…
– Молодого? Постойте-ка, а как он выглядел?
– Лет тридцати пяти. Среднего роста, одет прилично, пиджак, галстук. Шатен.
– Вот как, тридцати пяти... – разочарованно протянул Тимохин. – Вы уверены? Хорошо, продолжайте.
– Он сказал, что интересуется книгами, особенно редкими, попросил посмотреть мою коллекцию. Я в свою очередь попросил показать то, что он принёс. А он всё о чём-то говорил и свой портфель… то есть дипломат не спешил открывать. Я сразу понял, что это какой-то проходимец, и сказал ему, что всех любителей книг в Энске знаю лично. И тут он мне заявил, что сам-де он живёт не в Энске, здесь ненадолго, а приехал в гости к своей двоюродной бабушке, известной писательнице Зинаиде Станиславовне Погребельской. Тут я окончательно понял, что передо мной аферист, так как у Зинаиды Станиславовны нет ни внуков, ни детей, ни каких-либо других родственников. Всё-таки ныне необразованные аферисты пошли, поневоле вспомнишь наши времена. Чему их только учат в университетах…
– Вы хорошо знаете Зинаиду Станиславовну?
– Я знаком с нею ещё с довоенных лет, с конца тридцатых. Я тогда в редакции газеты работал, а по вечерам при клубе рабочей молодёжи вёл литературный кружок, куда Зинаида Станиславовна принесла первые рассказы. Можно сказать, я ей открыл путь в большую литературу. Да и сам я печатался тогда, правда, под псевдонимами: Юлий Непот5, Юлий Сабин6. Впрочем, это всё дело былое… А этот молодой человек… У него было что-то такое в глазах, что я… почувствовал себя не в своей тарелке, а когда я себя так чувствую, то это означает, что мне грозит опасность. Это я определяю безошибочно – моя молодость, знаете ли, пришлась на бурные годы. Я ровесник века, да…
Видимо, я выдал себя, потому что он вдруг ощетинился, когда понял, что я его раскусил, и сразу перешёл к делу – предложил не продать, а купить у меня вот эти карточки, – Юлий Августович указал на секретер. – Он знал, что они у меня. Впрочем, это не секрет. Когда я их приобрёл, об этом говорили в наших кругах. Да и серьёзные библиофилы зачастую осведомлены о коллекциях друг друга. Естественно, я отказал ему. Тогда он перешёл на крик и заявил, что эти карточки – вот тут я не ручаюсь – то ли принадлежали его семье, то ли должны принадлежать по праву… Словом, он вёл себя дерзко, нагло, в выражениях не стеснялся и к моему возрасту никакого почтения не выказывал. Я сказал ему: «Окститесь, какие карточки, я вас не знаю и знать не желаю! Подите прочь!» На что он совсем рассвирепел и стал мне угрожать.
Ну, тут я нажал свою секретную кнопку…
– Секретную кнопку?
– Да… Вот здесь, на ручке кресла. У меня есть небольшая страховка – договорённость с соседом Виталием. Я вызываю его, если мои гости ведут себя неадекватно. Мало ли что. Виталий в прошлом боксёр, чемпион Союза, заслуженный тренер, сейчас на пенсии. Так вот. Вскоре после того как я нажал кнопку, раздался звонок в дверь. Я подумал, что это Виталий, и открыл дверь. Но это были другие люди. А мой гость быстро ретировался. Как-то так незаметно исчез. Вот, собственно, и всё.
– Ну что ж, всё понятно, – сказал милиционер, – будем искать пропавшего свидетеля.
Он попрощался с Постным, взяв с него обещание позвонить, если тот что-нибудь вспомнит.
Старик закрыл дверь за милиционером и прислушался. Потом вернулся и остановился посреди комнаты.
– Так, – прошептал он, – убийство. То-по-ром.
Он открыл шкаф, пробежал пальцами по книжной полке и вынул книгу. Усевшись в кресло, старик надел очки, полистал, нашёл нужную страницу и принялся читать. Вскоре старик уронил книгу на пол, дрожащей рукой снял очки, и они тут же упали рядом с книгой. Потом стянул сеточку с волос и пробормотал:
– Не соврал, шельма…

* * *

Серёга Тимохин достаёт из отцовой планшетки следующий документ.
– Вот, держи. Забегая немного вперёд, скажу, что отец потом сфотографировал текст из книги того старика… Постного, а затем и переписал на всякий случай.
Я беру листы и впервые вижу почерк Тимохина-старшего. Ровные строгие буквы уверенного в себе и спокойного человека, разве что у «д», «з» и «у» чересчур длинные хвосты, выдающие амбициозность. Я принимаюсь за чтение.

Выписка первая

Дверь отворилась на крошечную щёлочку, и вострые глаза вперились на него из тёмной комнаты. Раскольников вдруг понял, что его предприятие сорвётся, если он выкажет страх.
Он потянул дверь и так решительно вошёл, что старуха отскочила от него в испуге.
– Кто вы такой? – злобно осведомилась она, семеня в комнату вслед за Раскольниковым.
– Здравствуйте, – как можно спокойнее обратился к ней он, изо всех сил стараясь, чтобы голос его не дрожал, – я принёс вам небольшую вещицу… а пройдёмте сюда, к свету…
– Что вам угодно? – не унималась старуха, и Раскольников понял, что она его не узнала.
– Я Раскольников, студент, я был у вас, сейчас заклад вам принёс.
И он протянул ей свёрток дрожащей рукой.
Старуха мельком глянула на свёрток, но тут же уставилась прямо в глаза Раскольникову. Прошло с минуту; и тут у Раскольникова на миг помутнело в глазах, комната поплыла, ему стало страшно оттого, что он сейчас же при ней повалится, упадёт в обморок и выронит топор из петли. Тогда его обман скоро раскроется и ему несдобровать.
– Папиросочница… серебряная… – едва выговорил Раскольников.
– Да что ж ты, батюшка, так смотришь, али хворый? – поинтересовалась старуха смягчаясь. – А руки-то как дрожат…
– Лихорадка, – прошептал он, – неделю как есть нечего.
Затем он протянул руку к старухе и громче добавил:
– А верните-ка…
Она в недоумении вытаращилась на него, ничего не понимая.
Раскольников чувствовал, что силы опять покидают его.
– Верните, верните, – тихо повторил он, – я передумал.
Старуха возвратила ему заклад. Раскольников вышел из комнаты.
– А чего приходил-то? – пробурчала она вслед студенту. – Ходят тут… Ишь…
И она со стуком захлопнула дверь.
Раскольников сошёл на три ступеньки и присел.
«Не смог, – подумал он, – и хорошо, что не смог. Иначе было бы совсем невыносимо». Его затрясло в лихорадке. Он вообразил, как было бы, если б ему хватило решимости. Он выхватил бы из петли топор и тюкнул бы старуху прямо в жиденькие жирные волосы. Его руки и одежду наверняка обдало бы кровью. Затем он кинулся бы обшаривать всю старухину комнату метр за метром, рылся бы в её вещах в поисках денег и драгоценностей, – в вещах, которые перебирали её сухонькие руки. Он подумал о том, что все эти вещи – вследствие того, что старуха их касалась, – уже несли бы на себе печать смерти. А она сама валялась бы сейчас на полу со свёрнутым набок раздробленным черепом.
От этого ему стало дурно, и он едва не свалился на грязные ступени.
– Надо идти, – бормотал он вслух еле слышно, – надо подниматься. Иначе она всё поймёт… иначе все они поймут, зачем я приходил…
Он встал, держась за стену, и хотел было идти, но ступени проваливались под ним, затягивали ноги, и идти по ним не было никакой возможности.
«Господи! Я, наверное, с ума схожу», – подумал он и испугался собственных мыслей.
Он услыхал чьи-то шаги – снизу поднимались. Оказалось, что это торопилась домой старухина сестра Лизавета, которая внимательно с минуту разглядывала его, словно запоминая, но не вымолвила ничего и прошла мимо к двери.
«Вот, и её пришлось бы… топором по лбу, – подумал Раскольников, – ну это уже никуда не годится, это уже слишком».
В воображении он увидел Лизавету, лежавшую в луже крови с подвёрнутой рукой и задравшейся юбкой. От этого его вырвало желчью.
Вытершись рукавом, Раскольников поднялся и побрёл вниз.
Послышались шаги на лестнице в самом низу. Раскольников сразу догадался, что поднимается посетитель к старухе, сюда, в четвёртый этаж. «Да как же так, – мелькнуло в его голове. – Этак они меня увидят и заподозрят». И только потом он припомнил, что ни в чём не виноват, что он отступился от своего плана, что волен идти, куда ему вздумается. Снова закружилась голова, и он прислонился к стене. «А ведь заподозрят! И досмотр учинят, а у меня топор спрятан! А потом поди докажи, что ничего такого не замышлял – с топором-то за пазухой!»
Он побежал вниз, надеясь, что его не остановят. На втором этаже кто-то вырвался из квартиры и едва не сшиб его с ног:
– Эй, леший, Митька!
Квартира, где красили рабочие, осталась пуста. Он вбежал туда в ту же секунду и замер. Что-то невероятно бухало и колотилось. Раскольников огляделся, едва не сбил черепок с краской, а затем понял, что бухает его сердце. И вот уже шаги донеслись с третьего этажа, потом с четвёртого, и он тут же выскользнул за дверь и через ступеньку покатился вниз, пересёк подворотню и выскочил на улицу. Хотелось послать всё к чёрту и побежать, но ни под каким видом этого делать было нельзя.
Он свернул в переулок, где толпился народ и можно было затеряться. Силы уходили из него, но он сделал крюк и вернулся домой с другой стороны.
Заглянув в дворницкую, он оставил топор. Проскользнув никем не замеченным к себе, он кинулся на диван и лишь тогда понял окончательно, что невиновен ни в чём, что он не совершил ничего подлого, грязного, что старуха осталась жива. «Не смог, и это хорошо, что не смог», – повторял он без конца, словно в бреду. Да он, собственно, и начинал бредить; мысли текли бессвязно, бессистемно, в его голове появлялись и исчезали бесконечные странные образы и видения. Он увидел, как в его комнату вплыла Алёна Ивановна с сестрой Лизаветой, как они били поклоны и называли его спасителем; затем Лизавета растворилась в воздухе, а Алёна Ивановна превратилась в большую рыбу и только шевелила головой влево-вправо. Раскольников хотел её прогнать, зажёг лампадку, а затем провалился в глубокую яму и проспал трое суток.

* * *

– Это было в книге? – спрашиваю я.
– Ну да, я же говорю, отец потом выписал. Что скажешь?
– Ничего не понимаю, – отвечаю я. – Кто-то по-своему переписал Достоевского. Это розыгрыш? Мистификация?
– Нет. Отец выписал из книги, из подлинного издания 70-го года, а потом сверял с другими изданиями, и нашёл там этот же текст.
– Не может быть.
– Однако это так.
– Да бред какой-то.
– Поверь, так всё и было. Ты чуть позже поймёшь.
Я пожимаю плечами.
– Хорошо.
– Здесь даже фотки есть. У меня была Смена-8М, отец брал иногда. Смотри.
Сергей передает мне несколько снимков. На первом снимке седой старик с томиком Достоевского в руках, видимо, Постный. Тяжёлый печальный взгляд из-под густых бровей, тонкие губы. Похож на дешифратора письменности майя Кнорозова. На втором – сам капитан милиции Тимохин – улыбающийся смуглый красавец. Ещё на двух снимках изображение размыто – видны очертания разных людей, но лиц не разобрать. На остальных фотографиях – текст седьмой главы «Преступления и наказания». Слова легко различимы: «Не смог, – подумал он, – и хорошо, что не смог. Иначе было бы совсем невыносимо». Я ощущаю, как по телу бегут мурашки.
– А что же тогда было в остальных главах? Наказание без преступления?
– Не знаю, я видел только эту выписку. Ладно, поехали дальше, – вздыхает Тимохин. – В тот же день, когда отец приходил к Постному, на железнодорожном вокзале Энска случилась ещё одна трагедия…
Рассказы | Просмотров: 72 | Автор: Александр_Оберемок | Дата: 08/09/25 16:33 | Комментариев: 0

Было это давным-давно, наверное, ещё в период Сэнгоку1. На большой территории правил тогда один свирепый и могущественный даймё2. В народе он прослыл настолько грубым и жестоким военачальником, что люди боялись произносить его имя. Не станем этого делать и мы.
Больше всего на свете этот даймё не любил книги, потому что в книгах говорилось о величии предыдущих императоров и сёгунов3, а о его величии не говорилось. Или, к примеру, книги рассказывали о чистой любви и красоте мира, да ещё в стихах, а о великолепии и блеске свирепого военачальника не рассказывали ни единым словом.
И когда этот могущественный даймё понял, что заставить людей не читать невозможно, он приказал доставить ему во дворец все книги с подвластных ему земель. Дни, недели, месяцы свозили слуги все найденные и отобранные книги и свитки в замок своего господина. Самураи, служившие этому даймё, даже совершали набеги на неподконтрольные ему территории, а также грабили богатые монастырские библиотеки. Самая большая комната замка оказалась доверху набита плодами бессонных ночей поэтов и многолетних трудов древних мудрецов. И только когда привозить стало нечего, даймё успокоился. Он входил в эту комнату, смотрел на бесчисленные книги и торжествующе улыбался.
Это была одна из самых больших библиотек во всём подлунном мире. Молва о ней, словно розовые лучи утреннего солнца, разлетелась повсюду.
В ту пору через земли свирепого даймё проходил один странствующий монах. Он попросил слуг даймё отвести его к их господину и вскоре предстал перед сердитым взором могущественного военачальника. Монах вежливо приветствовал хмурого даймё.
– Кто ты такой? – спросил последний, глядя свысока на монаха.
– Много лет назад я был самураем на службе у одного высокопоставленного господина, – ответил тот. – Но случилось несчастье, и моего хозяина на охоте растерзал дикий вепрь. Перед уходом в иной мир, лёжа на смертном одре, мой господин наказал мне найти достойного повелителя. Но я так любил своего хозяина, что не мог служить никому другому. Поэтому я ослушался веления господина, состриг волосы, сменил имя, надел коромо4 и сделался странствующим монахом. Долгие годы я нёс Справедливость Будды в самые дальние уголки нашей земли. Я прошёл тысячи ри5 и привык к опасной и суровой жизни. Меня не страшили ни разбойники на больших дорогах, ни голод, ни отсутствие ночлега. Мягкая трава под боком да редкий дзабутон6 по праздникам – вот и всё, в чём я нуждался. Как-то раз я услышал, что один властительный даймё собрал огромную библиотеку. Меня с детства влекли книги, я всегда хотел быть ближе к ним. Я уже стар для войн и поединков и хочу покоя. Я подумал, что этому даймё понадобится распорядитель библиотеки. И вот я здесь.
– Нет, – резко ответил даймё. Немного подумав, он добавил: – Впрочем, я ещё не решил, оставлять все эти книги или…
– Надеюсь, великий даймё не хочет их… э-э-э… сжечь?
– Возможно, – сказал даймё.
– Нет-нет, – с жаром воскликнул странствующий монах, – этого делать нельзя! Когда-то очень давно мой сэнсэй, обучавший меня искусству каллиграфии, поведал мне легенду об одном китайском императоре, который совершил подобную глупость. Это обернулось для него страшной катастрофой. Позвольте, я расскажу вам эту историю?
Даймё кивнул.
И монах начал рассказ.

«Это случилось очень давно, когда в Китае правил император Шихуанди7 во времена империи Цинь8. По наущению своего советника император под угрозой казни приказал сдать все книги, какие только имелись у его подданных, и сжёг их, а всех учёных книжников приказал закопать живьём. Оправдывалось это действо тем, что идеи, описанные в книгах, представляли угрозу его империи.
В тот день было пасмурно, и когда костёр из тысяч книг обратил к небесам свою жаркую пасть, всем присутствующим казалось, будто бы стозевное чудовище облизывает жадными языками низко висящие тучи. В те минуты, когда костёр достиг своей максимальной мощи, некий юноша, одетый в чёрное, словно глупый ночной мотылёк, летящий на свет лампы, быстро бросился в бушующее пламя, и никто не успел его остановить. Некоторые свидетели утверждали, будто бы юноша долгое время парил в огне, пока не стал прозрачным и не исчез. Правда ли это – неведомо, но достоверно известно, что после того, как костёр угас, никаких, хотя бы крохотных останков молодого человека не нашли.
Вскоре император умер, да и сама династия Цинь, которой он предвещал править десять тысяч поколений, рухнула под напором волн взбунтовавшегося народа, не умеющего читать».

– Вот, собственно, и всё, что я хотел рассказать о сожжении книг, – произнёс странствующий монах. – На этом поучительная часть моей истории подошла к концу. Но вся история ещё не закончена. Дальше идёт её сказочная часть. Мне продолжать, о великий?
– Продолжай.

«Итак, династия Цинь исчезла, но эта история не закончилась. Во время правления династии Хань9 император У-ди10 снова собрал со всей империи горы книг, но на этот раз действо совершалось с благой целью. Когда книги были разложены и расставлены в императорском дворце, однажды ночью историограф и астроном Сыма Цянь, работавший при свете лампы с летописями в новой библиотеке, приметил в дальнем углу комнаты чёрную фигуру. Учёный принял её за вора и позвал на помощь, но вбежавшие охранники с изумлением увидели, как тёмная фигура в углу медленно растворяется. Следующей ночью фигура снова появилась перед взором учёного. На этот раз Сыма Цянь не стал звать стражников, а обратился к привидению. Он поинтересовался, кто это там, в углу, посмел потревожить императорского историографа. На что получил ответ в стихах, в которых Сыма Цянь узнал цитату из книги «Шицзин», «Книги песен», для которой, как говорят, множество песен написал сам Конфуций. Сыма Цянь продолжал расспрашивать и неизменно получал ответы, составленные из цитат древних книг: «Книги истории», «Книги перемен», «Книги ритуала», летописи «Весны и Осени»11 и других, не менее важных и древних книг. Привидение изъяснялось несколько иносказательно, поэтому Сыма Цянь едва улавливал смысл. Как оказалось, бесплотным гостем императорской библиотеки был молодой учёный-книжник с простым именем Ли, живший при императоре Шихуанди около ста лет назад. Ли поведал историю своих жизни и смерти. Он рассказал, что в своё время трудился над старыми шёлковыми свитками, которые для него были важнее всего на свете. Но император Шихуанди в один ненастный день повелел запереть всех учёных в темнице, откуда Ли благополучно сбежал с помощью одной из императорских наложниц, благоволившей молодому красавцу. Но едва он очутился на свободе, как ужасающее зрелище предстало перед его очами. Тысячи книг, вся человеческая мудрость, запечатлённая в шёлковых свитках и бамбуковых планках, а ныне объятая всепожирающим пламенем, на его глазах превращалась в пепел. На мгновение он застыл, не веря в происходящее, а затем бросился в огонь, чтобы спасти тысячи исчезающих жизней, ведь книги – это живые и разумные существа. Позже он узнал, что даже сожжённые книги не умирают, и его смерть в огне также не была смертью в общепринятом смысле – там, в тех краях, откуда Ли пришёл, он обрёл бессмертие. Так Ли стал Чёрным библиотекарем.
Поскольку у него больше не было тела, говорить Ли мог только цитатами из книг. Появляться он мог только в больших библиотеках. Но самое важное Ли приберёг на конец рассказа – видимо, когда понял, что Сыма Цянь верит ему. Ли уже сотню лет жил в мире книг, но не только существующих на данный момент, но и тех, которым ещё предстоит быть написанными. Разум императорского астронома отказывался верить этому, и Ли, за целый век хорошо изучивший многие книги из тех, авторы которых ещё не родились, принялся доказывать свои слова изумлённому историографу. Ночь длинна, и к утру он раскрыл множество тайн из далёких, ещё не наступивших веков…
Собеседники проговорили до утра, и лишь когда солнце нарушило сон мрачных деревьев дальнего леса, привидение растаяло. Бледный и взволнованный, Сыма Цянь поспешил в покои императора. Тайны, доверенные ему Чёрным библиотекарем, должен был узнать только один человек на земле.
Мы не знаем, что именно поведал историограф с горящими глазами своему императору в то утро. Дословно известна всего одна фраза из рассказа создателя «Ши цзи»12, да и то лишь потому, что сам император позднее любил её повторять: «Там, где сжигают книги, впоследствии сжигают и людей»13.
Монах умолк. Свирепый даймё сидел задумавшись. Через некоторое время он сказал:
– Я вижу, что ты образован и умён. Я принял решение оставить библиотеку. Но для неё мне нужен толковый распорядитель.
Даймё усмехнулся и ткнул в сторону монаха пальцем.
– Ты будешь им.
Монах почтительно поклонился.
– Разрешите приступить к своим обязанностям?
Даймё сделал небрежный жест, и монах ушёл…

…Ровно год служил бывший самурай и странствующий монах распорядителем библиотеки. Он составлял каталог, в который вносил все имеющиеся книги. Тем временем воинствующий даймё воевал с соседями, поэтому библиотека регулярно пополнялась новыми книгами. Однажды даймё заметил, что распорядитель библиотеки становится всё более хмурым и нелюдимым.
– Что тебя печалит, о мудрейший? – спросил даймё.
Распорядитель библиотеки вздохнул.
– Я надеялся, что Чёрный библиотекарь когда-нибудь явится и мне, – грустно ответил тот. – Но он не приходит.
Даймё усмехнулся и сказал:
– Тогда тебе самому придётся найти его.
Распорядитель библиотеки вопросительно посмотрел на хозяина, а тот продолжил:
– А зачем, ты думаешь, я оставил в целости библиотеку, а при ней тебя? Зачем, как ты полагаешь, после твоего рассказа о Чёрном библиотекаре и его тайнах я вот уже год веду непрекращающиеся войны с соседями? Я создал самую большую библиотеку в мире и регулярно пополняю её новыми книгами исключительно ради того, чтобы сила одних книг дополняла силу других. Так тебе будет легче туда проникнуть. Да-да, ты сам отправишься в тот мир и принесёшь мне все тайны, которые Чёрный библиотекарь рассказал тому китайскому астроному. Я жажду власти и славы, и тайны Чёрного библиотекаря дадут мне и то и другое. Нет! Я хочу большего! Ты должен покинуть мир реальный и перейти в мир идей, дабы утвердить там мою власть! Я буду знать всё! Я буду править везде! Готовься, мудрейший, заверши свои земные дела. В начале месяца цукимидзуки14 будет большой костёр.
С этими словами даймё оставил своего подчинённого. Бывший монах едва слышно пробормотал, глядя вслед своему покровителю:
– Я сам пойду к нему.
Ночью в Час Крысы15 он надел чёрные одежды, взял меч, вошёл в библиотеку, сел в ритуальную позу и совершил харакири. И тут же его дух вошёл в книги…

Что же случилось дальше? Знающие люди рассказывали следующее. Когда могущественный даймё понял, что его власть над бывшим монахом утеряна, потому что существа этого мира не могут управлять существами того мира, он почти обезумел от ярости и хотел поджечь библиотеку, но таинственным образом на глазах у самураев и слуг сам воспламенился и погиб в огне.
Другие люди, не менее знающие, утверждали, что злополучный даймё сам захотел постичь всю мудрость и силу знаний, заключённых в книгах прошлого, настоящего и будущего. Но человеческий ум не смог вместить эту мудрость и эту силу. Даймё лишился рассудка и в приступах безумия то кричал, что он выгорает изнутри, то видел полчища мышей и крыс и чувствовал, как они выгрызают его внутренности.
Но это ещё не конец истории. Бывшего странствующего монаха, говорят, время от времени можно встретить ночью во всех крупных библиотеках Японии.
Но и это ещё не конец.

1Сэнгоку – «эпоха воюющих провинций», период в японской истории со второй половины XV до начала XVII века.
2Даймё – крупный военный феодал.
3Сёгун – военный верховный правитель в средневековой Японии.
4Коромо – верхняя одежда буддийского священника.
5Ри – мера расстояния, около четырёх километров.
6Дзабутон – подушка для сидения на полу.
7Шихуанди (259 до н. э. – 210 до н. э.) – китайский император, основатель династии Цинь.
8Цинь – первая империя в истории Китая.
9Китайская империя, просуществовавшая дольше других китайских империй, с 206 до н. э. до 220 н. э.
10У-ди – седьмой император эпохи Хань, время царствования – 141–87 гг. до н. э.
11Перечислены древние китайские книги, написанные до нашей эры.
12«Ши цзи» – «Исторические записки», труд историографа Сыма Цяня о древнекитайской истории.
13Цитата из трагедии Генриха Гейне «Альмансор» (1823 г.).
14Цукимидзуки – «месяц любования луной», середина осени.
15Час Крысы – согласно древнему японскому исчислению, соответствует времени между полуночью и двумя часами ночи.
Рассказы | Просмотров: 73 | Автор: Александр_Оберемок | Дата: 05/09/25 12:37 | Комментариев: 2

* * *

Таврокатапсы выделялись в литературной среде того времени, слишком необычными они были, не вписывались в общий контекст. Я думаю, что в то время вокруг них ходило много домыслов и сплетен, и трагедия, которой закончилась эта история, окутала тайной и само существование таврокатапсов. Я порылся в сети, но так ничего и не узнал о дальнейшей судьбе членов литературного сообщества.
Тогда я обратился к старинному своему товарищу, майору ФСБ Тимохину. Тимохин откопал материалы по делу об убийстве Сергея Соболева и выяснил следующее.
14 марта 1992 года в 23 часа 30 минут И. Гротовский по телефону вызвал «Скорую помощь», сообщив о ножевом ранении Соболева в спину. Врач констатировал смерть С. Соболева. Четырёхкомнатная квартира принадлежала Гротовскому, кроме хозяина и погибшего в квартире находились три человека: А. Соболева (жена С. Соболева), Г. Мелковец и Э. Кердзон (приятели И. Гротовского). Находившаяся в истерическом состоянии Соболева поочерёдно винила то себя, то Кердзона, то Гротовского в гибели мужа. Соболева была одета только в белую нижнюю рубашку без рукавов, на которой были явно видны пятна крови. На её руках также были следы крови и ножевые порезы.
Затем Соболева была доставлена в институт им. Склифосовского, где ей наложили швы на порезы пальцев, а оттуда — в отделение милиции, где около 5 часов утра она была опрошена зам. прокурора района Прохоровым. Женщина рыдала и продолжала винить себя в гибели Соболева.
Ничего связного она рассказать не смогла.
Однако смысл её объяснений сводился к тому, что она, войдя в комнату, застала Соболева, лежавшего на полу вниз лицом с ножом в спине. Она пыталась помочь ему, вытащила нож из раны, при этом порезав себе пальцы, зажала рану руками, а затем стала звать на помощь.
Такие же показания о событиях вечера 14 марта 1992 года Соболева давала на всём протяжении следствия.
Тимохин рассказал, что Гротовский, Мелковец и Кердзон были в средней степени опьянения, на их одежде не было пятен крови. Все трое утверждали, что не видели убийство. Они показали, что находились в другой комнате и репетировали сцену. Гротовский увидел невменяемую Анастасию, всю перепачканную кровью мужа, с ножом в руках, и вызвал «скорую». Мелковец на допросе показал, что слышал, как в начале вечера супруги Соболевы ссорились в ванной.
Анастасия Соболева была признана виновной в убийстве своего мужа Сергея Соболева и осуждена к 9 годам лишения свободы.
Просмотрев материалы дела, Тимохин пришёл к выводу, что приговор, решивший судьбу талантливой женщины, ошибочен. Прямых улик против Анастасии Соболевой не было, следствие велось явно предвзято, возможно, слова Г. Мелковца стали решающим аргументом в пользу обвинения Анастасии Соболевой в убийстве мужа.
В первый же год заключения Анастасия умерла в тюрьме, поэтому все жалобы и требования пересмотра дела (если бы таковые имелись) потеряли смысл. Обстоятельства её смерти неизвестны, но Тимохин обещал разузнать.
Тимохин также сообщил, что художник Глеб Мелковец не вынес случившегося и повесился на следующий день после суда, не оставив предсмертной записки.
Гротовский начал безудержно и страшно пить, вскоре потерял работу. Как сказал Тимохин, там была ещё тёмная история с продажей его квартиры — в то время чёрные риелторы трудились на славу. Через несколько месяцев труп Гротовского нашли в одном из домов, предназначенных под снос. Эстет и денди умер, захлебнувшись рвотными массами.
Остался один Кердзон, жизнь которого после судебного процесса над Анастасией Соболевой пошла по общему для всех пациентов с психическими заболеваниями сценарию. Состояние острого психоза прерывалось госпитализацией, затем следовала выписка, возвращение домой, ежедневный приём лекарств. Были надежды на ремиссию, но после временного облегчения случался рецидив и круг замыкался. Кердзон пребывал в зелёных лесах Вермонта.
Так закончилась подлинная история таврокатапсов.

* * *

От Эвридики через эвристику к эврике.
Судьба Анастасии Соболевой и остальных таврокатапсов потрясла меня. Мы с Андреем обсудили эту историю и оба пришли к выводу, что не верим в виновность Анастасии Соболевой. Поэтому мы решили выяснить истину.
Кердзон серьёзно болен, а его тетрадь явно написана в часы ремиссии (неполной ремиссии, добавил Андрей). Делать выводы на основе записок человека, имеющего проблемы с восприятием действительности, не совсем корректно, но иного фактологического материала у нас нет. Мы надеялись, что Кердзону незачем врать самому себе (его записи не предназначались для чтения кем-либо и были чем-то вроде дневника), но Вермонт… Вермонт уничтожал наши надежды на корню. И всё же, посовещавшись, мы решили принять записи Кердзона за некую аксиому и вычислить то, что следует из текста.
Кердзон в своих записках не называет имя убийцы Соболева, но он заявляет нам, что убийца — это тот человек, который написал сцену из античности. Вернее, он говорит, что убийца — персонаж, завладевший телом того, кто написал сцену из античности. Поскольку мы не верим в мистическую составляющую нашей истории, убийцей мы считаем того, кто убил, а не того, кто в него при этом вселился. Кердзон оставляет достаточно хлебных крошек, собирая которые, мы сможем узнать это имя.
Мы знаем, что Анастасия Соболева не убивала своего мужа, поскольку Кердзон указывает, что Анастасия писала готическую сцену, а не сцену из античности: «Анастасия пишет готическую сцену; когда она представляет нам свои наброски…» Её отпечатки пальцев на ноже, которым было совершено убийство, легко объяснимы — она вытащила нож из раны Сергея, к тому же она — возможно, тем самым ножом — нарезала овощи перед пиршеством, перед малыми мистериями. Мы снова погрузились в чтение текста Кердзона и стали искать все «условия» решаемой задачи — Андрей читал, а я записывал. Вот что у нас получилось.
Итак, у нас есть пять человек: Гротовский, Кердзон, Мелковец и супруги Соболевы. Есть пять занятий и профессий: художник, литературовед, поэт, сценарист и филолог. Да, поэтом может быть сценарист или художник, а литературовед априори филолог, но у Кердзона есть чёткое разделение, он пишет: «Литературовед, поэт, сценарист, филолог и художник, мы с головой погружаемся в игру…» Поэтому условие пяти профессий принято. Кто и кем является, мы пока не знаем, нам лишь известно, что художник — это Мелковец: «Зачем тебе, востребованному театральному художнику, ввязываться в эту затею?»
Также мы знаем, что пять основных героев романа «Подлинная история Эвридики» распределены между участниками литературного сообщества. Поскольку Кердзон в своих записках не упоминает имена героев романа (за исключением одного Артемия), а называет только мифологические имена персонажей (Орфей, Эвридика, Аид, Персефона и Цербер), ими мы и будем пользоваться в дальнейшем, чтобы не перегружать расследование лишней информацией.
Ещё нам известно, что Гротовский выписывал в романе образ Аида: «Он выбирает (кто бы сомневался) повелителя царства мёртвых», а образом Эвридики занимался сценарист: «Эвридика достаётся единственному из нас сценаристу». Следовательно, Гротовский — не сценарист и не художник, он либо филолог, либо литературовед, либо поэт.
Кердзон пишет, что таврокатапсы распределили между собой пять сюжетных линий: насилие, любовь, юмор, фантастику, игру. Кердзон разрабатывал линию игры: «Мне достаётся линия игры». Ещё нам известно, что филолог разрабатывал линию насилия: «Вот у нас филолог линию насилия ведёт…» (отсюда следует, что Кердзон — не филолог). Мы знаем, что тому, кто разрабатывал линию фантастики, достался персонаж Персефоны: «не случайно она досталась тому, кто вёл фантастическую линию…» И, поскольку Кердзон вёл линию игры, он не занимался Персефоной.
В записках Кердзона указано, что есть пять ключевых стилизованных сцен романа: сцена, написанная под Шекспира, сцена из мелодрамы, сцена из вестерна, готическая сцена, сцена из античности. Анастасия Соболева написала готическую сцену (а не сцену из античности, которую написал убийца!), а сцену из вестерна написал тот, кто разрабатывал юмористическую линию: «Одна из сцен, стилизованная под вестерн, полностью готова. Поскольку эту сцену пишет тот, кто проводит юмористическую линию, я смеюсь…»
Здесь мы с Андреем останавливаемся и понимаем — существующих условий явно недостаточно, чтобы продолжать наши поиски. Мы снова перелистываем записки и видим, что Кердзон даёт нам подсказки на последних страницах, когда упоминает пять папок с материалами для романа и их расположение. Отсюда мы узнаём, что папка Сергея Соболева лежала на столе Кердзона первой: «Я раскладываю их на столе в ряд. Первая — папка Соболева»; рядом с папкой Соболева лежала папка литературоведа: «Следующая папка — с материалами нашего литературоведа»; папка того, кто написал сцену из Шекспира, лежала рядом с папкой того, кто разрабатывал линию любви: «папка того, кто написал стилизованную под Шекспира сцену, соседствует с папкой того, кто разрабатывал в романе линию любви. Всё-таки случайностей не бывает…»; папка того, кто написал сцену из мелодрамы, соседствовала с папкой того, кто разрабатывал линию насилия: «Любовь, смерть. Смерть, любовь. Всегда рядом, всегда рука об руку»; папка сценариста лежала справа от папки поэта; в папке, что находилась посередине, описывался Цербер.
Итак, мы получили все данные, чтобы проводить наше расследование. Поскольку все факты в памяти не удержать, мы составляем таблицу и ниже записываем упрощённые данные, которые пока внести в неё не можем:

|___порядок папок___|_______1_______|_______2_______|_______3_______|_______4_______|_______5_______|
|_____фамилии______|___Соболев_____|_______________|_______________|_______________|_______________|
|____профессии_____|_______________|__литературовед_|_______________|_______________|_______________|
|_______герои______.|_______________|_______________|_____Цербер____|_______________|_______________|
|__ключевые сцены__|_______________|_______________|_______________|_______________|_______________|
|__сюжетные линии__|_______________|_______________|_______________|_______________|_______________|


Соболева написала готическую сцену.
Гротовский занимался Аидом.
Гротовский не сценарист.
Сценарист занимался Эвридикой.
Кердзон проводил линию игры.
Кердзон не занимался Персефоной.
Филолог разрабатывал линию насилия.
Тому, кто проводил линию фантастики, досталась Персефона.
Сцену из вестерна написал тот, кто разрабатывал юмористическую линию.
Папка того, кто написал сцену из Шекспира, соседствовала с папкой того, кто проводил линию любви.
Папка того, кто написал сцену из мелодрамы, соседствовала с папкой того, кто разрабатывал линию насилия.
Папка сценариста лежала справа от папки поэта.

Не внесены в таблицу:
— фамилии: Гротовский, Кердзон, Мелковец, Соболева;
— профессии: литературовед, поэт, сценарист, филолог, художник;
— герои: Аид, Орфей, Персефона, Эвридика;
— ключевые сцены: античность, вестерн, готика, мелодрама, Шекспир;
— сюжетные линии: игра, любовь, насилие, фантастика, юмор.

Папка Соболева стояла первой, причём рядом с папкой литературоведа. Значит, Соболев не литературовед, а папка литературоведа стояла второй. Исходя из вышеперечисленных условий, мы можем определить, кто же Соболев по профессии. Он, как мы выяснили, не литературовед, не художник (это Мелковец), не сценарист и не поэт, поскольку папки сценариста и поэта стояли рядом, а его папка первая и стоит рядом с папкой литературоведа.
Следовательно, Соболев — филолог. Значит, тему насилия разрабатывал именно он (это мы знаем из начальных условий). А раз уж нам известно, что папка того, кто написал сцену из мелодрамы, соседствует с папкой того, кто разрабатывал линию насилия, мы понимаем, что сцену из мелодрамы написал литературовед.
Далее мы можем определить, кого из персонажей романа описывал Соболев. Это не Аид, поскольку нам известно, что им занимался Гротовский. Это не Эвридика, потому что её описывал сценарист, а мы только что выяснили, что Соболев — филолог. Это не Цербер, так как папка, где описан Цербер, находилась посередине, а папка Соболева лежала первой. Это не Персефона, потому что, как нам известно из первоначальных условий, её описывал тот, кто проводил линию фантастики (а Соболев, напомним, вёл линию насилия). Значит, Соболев описывал Орфея. Мы с Андреем хотим закончить с Соболевым и определить единственное неизвестное — узнать, какую из ключевых сцен он написал. Он не писал готику — этим занималась его супруга. Он не писал стилизацию под вестерн — начальные условия говорят, что её «написал тот, кто разрабатывал юмористическую линию», а Соболев вёл линию насилия. Также Соболев не писал сцену из мелодрамы — ею, как мы уже выяснили, занимался литературовед, единственный сосед Соболева по нашей таблице.
Значит, для Соболева остались две сцены — Шекспир и античность. А если мы с Андреем согласны с Кердзоном, что убийца — это тот, кто написал сцену из античности, то отсюда следует вывод: либо Соболев убил сам себя, либо написал сцену из Шекспира. Характер смертельной раны Соболева исключает самоубийство. Значит, принимаем второе утверждение.
Итак, у нас появился человек, о котором мы выяснили всё, что нас интересует в ходе расследования. Это филолог Соболев, который описывал Орфея, написал сцену из Шекспира и вёл линию насилия. О Соболеве мы знаем всё, кроме имени его убийцы. Вносим все данные в таблицу:

|___порядок папок___|_______1_______|_______2_______|_______3_______|_______4_______|_______5_______|
|_____фамилии______|___Соболев_____|_______________|_______________|_______________|_______________|
|____профессии_____|____филолог____|__литературовед_|______________.|_______________|_______________|
|_______герои______.|_____Орфей____|_______________.|.____Цербер____|_______________|_______________|
|__ключевые сцены__|____Шекспир___.|___мелодрама___|_______________|_______________|_______________|
|__сюжетные линии__|____насилие____|_______________|_______________|_______________|_______________|


Не внесены в таблицу:
— фамилии: Гротовский, Кердзон, Мелковец, Соболева;
— профессии: поэт, сценарист, художник;
— герои: Аид, Персефона, Эвридика;
— ключевые сцены: античность, вестерн, готика;
— сюжетные линии: игра, любовь, фантастика, юмор.

Далее мы берёмся за литературоведа. Поскольку папка того, кто написал сцену из Шекспира, соседствовала с папкой того, кто проводил линию любви, мы понимаем, что линию любви проводил литературовед. Кто же этот человек? Это не Мелковец (Мелковец — художник). Это не Соболева, так как она писала готическую сцену, а литературовед — мелодраму. Это не Кердзон, который разрабатывал линию игры (а литературовед — линию любви). Следовательно, литературовед — это Гротовский.
Итак, у нас появился второй человек, о котором мы знаем всё в нашем расследовании. Это Гротовский. Он литературовед, в романе занимался Аидом, разрабатывал линию любви, написал сцену из мелодрамы, его папка лежала второй.
И Гротовский — не убийца.
Теперь таблица выглядит следующим образом:

|___порядок папок___|_______1_______|_______2_______|_______3_______|_______4_______|_______5_______|
|_____фамилии______|___Соболев_____|___Гротовский__|_______________|_______________|_______________|
|____профессии_____|____филолог____|__литературовед_|______________.|_______________|_______________|
|_______герои______.|_____Орфей____|______Аид______.|.____Цербер____|_______________|_______________|
|__ключевые сцены__|____Шекспир___.|___мелодрама___|_______________|_______________|_______________|
|__сюжетные линии__|____насилие____|____любовь_____|_______________|_______________|_______________|


Не внесены в таблицу:
— фамилии: Кердзон, Мелковец, Соболева;
— профессии: поэт, сценарист, художник;
— герои: Персефона, Эвридика;
— ключевые сцены: античность, вестерн, готика;
— сюжетные линии: игра, фантастика, юмор.

Поскольку нам известно, что сцену из вестерна написал тот, кто разрабатывал линию юмора, из оставшихся троих людей мы вычёркиваем Кердзона (он вёл линию игры) и Соболеву (она писала готику), остаётся Мелковец. Так же легко определяем его персонаж. Это не Персефона, так как её описывал тот, кто занимался фантастикой. И это не Эвридика, так как её описывал сценарист, а Мелковец — художник. Следовательно, персонаж Мелковца — Цербер.
Итак, мы узнали, что художник Мелковец в романе описывал Цербера, проводил юмористическую линию и написал сцену из вестерна. Мелковец — не убийца. Вносим данные в таблицу.

|___порядок папок___|_______1_______|_______2_______|_______3_______|_______4_______|_______5_______|
|_____фамилии______|___Соболев_____|___Гротовский__.|___Мелковец___|_______________|_______________|
|____профессии_____|____филолог____|._литературовед_|___художник___.|_______________|_______________|
|_______герои______.|_____Орфей____|______Аид______.|.____Цербер____|_______________|_______________|
|__ключевые сцены__|____Шекспир___.|___мелодрама___|___вестерн_____|_______________|_______________|
|__сюжетные линии__|____насилие____|____любовь_____|_____юмор_____|_______________|_______________|


Не внесены в таблицу:
— фамилии: Кердзон, Соболева;
— профессии: поэт, сценарист;
— герои: Персефона, Эвридика;
— ключевые сцены: античность, готика;
— сюжетные линии: игра, фантастика.

Дальнейшие выводы просты.
Папка сценариста стояла справа от папки поэта, значит, четвёртая папка принадлежала поэту, а пятая — сценаристу. Раз уж известно, что сценаристу досталась Эвридика, значит, поэту — Персефона. Тому, кто разрабатывал линию фантастики, достался персонаж Персефоны, значит, фантастикой занимался поэт. Кердзон вёл линию игры, следовательно, он сценарист, а поэт — Соболева.
Итак, четвёртой лежала папка поэта Соболевой, проводившей фантастическую линию, написавшей готическую сцену и описывавшей Персефону.
Это значит, что пятая папка принадлежала Кердзону. Сценарист Кердзон описывал Эвридику, проводил линию игры и написал сцену из античности. Наша таблица заполнена, теперь мы знаем всё.

|___порядок папок___|_______1_______|_______2_______|_______3_______|_______4_______|_______5_______|
|_____фамилии______|___Соболев_____|___Гротовский__.|___Мелковец___|.____Соболева___|____Кердзон____|
|____профессии_____|____филолог____|._литературовед_|___художник___.|_____поэт ______|___сценарист___.|
|_______герои______.|_____Орфей____|______Аид______.|.____Цербер____|___Персефона___|___Эвридика___.|
|__ключевые сцены__|____Шекспир___.|___мелодрама___|___вестерн_____|____готика______|___античность__.|
|__сюжетные линии__|____насилие____|____любовь_____|_____юмор_____|___фантастика___|_____игра______|


Кердзон — тот, кого мы ищем. Он убил Сергея Соболева. Он не признался в убийстве. Он подставил Анастасию и послужил косвенной причиной гибели Анастасии, Мелковца и Гротовского.

Эпилог

Вот такая история. После прочтения тетради Кердзона было немного грустно — не хотелось расставаться с беспечным выдумщиком Мелковцом, с эстетом Гротовским. Интересные были люди.
И всё же мы с ними не прощаемся. Спустя некоторое время после нашего расследования ко мне прибежал Андрей.
— Нашёл! — закричал он с порога.
— Что нашёл, Архимед? — засмеялся я.
— Вот, смотри, — сосед сунул мне в руки толстый журнал, — в библиотеке откопал.
Я посмотрел содержание, открыл журнал на нужной странице. С чёрно-белой фотографии на меня смотрели спокойные холодные светлые глаза. Анастасию сфотографировали в тот момент, когда она поправляла непослушную прядь. Под фото подпись: «Анастасия Соболева, поэт, переводчик, лауреат Всесоюзного поэтического конкурса ”Горизонт“».
А ниже стихотворение:

Массаракш!

Каким бы ни был огнём согрет,
Каких бы ни жаждал вод,
Но ясень, тополь и горний свет —
Вопросов никто не ждёт.

Ищи, свищи соловьём, стократ
Судьбу-голытьбу кляня,
Но где любимая, глупый брат,
Не спрашивай у меня.

Я сам всего лишь послушный страж
Тех самых ворот зари,
Хотя бунтующий массаракш
Сидит у меня внутри,

Я должен эти врата стеречь,
Волынку тянуть за хвост,
Держать в кавычках прямую речь
Под рок путеводных звёзд.

Садись к огню, наливай и пей
Тоску, беспокойный брат,
Но есть условие — ты, Орфей,
Не должен смотреть назад,

Забудь любовь, посмотри наверх,
Там мечется звёздный рой,
Там самый чистый идёт четверг.
Но тянет землёй сырой.
Рассказы | Просмотров: 66 | Автор: Александр_Оберемок | Дата: 02/09/25 10:05 | Комментариев: 0

Обо всём уже сказано. К счастью, не обо всём подумано.
Станислав Ежи Лец


Предисловие от автора

Роман «Подлинная история Эвридики» вышел в ярославском издательстве «Агора» в начале марта 1992 года тиражом пятьсот экземпляров. Совсем недавно мне стало известно, что реализована была лишь малая часть тиража. Здание издательства подверглось рейдерскому захвату в ноябре 1992 года, а через пару недель после жестоких криминальных разборок в небо Ярославля сначала взвились багровые сполохи, а затем повалил густой чёрный дым. «Агора» сгорела дотла, словно её и не было вовсе.
Теперь «Подлинная история Эвридики» — библиографическая редкость. Роман не переиздавался. Автор этих строк — один из немногочисленных счастливых обладателей книги.
В предисловии к роману «Подлинная история Эвридики» сказано, что зимой 1989 года в Москве, на улице Щукина (сейчас — Большой Лёвшинский переулок), в квартире И.И. Гротовского собрались пятеро людей, приятелей и единомышленников, представителей московской андеграундной культуры, активных участников того бурления середины 80-х с его любительскими объединениями, квартирными выставками, перформансами, своеобразными семинарами и концертами. Из их полемики о литературном процессе современности в новом художественном пространстве, в котором они угадывали смену парадигм и первые шаги русского постмодернизма, и родилось литературное объединение «Таврокатапсия» 1, просуществовавшее всего три года. Организатором и идейным вдохновителем общества таврокатапсов был Илья Гротовский. Общество создавалось исключительно для реализации одного проекта — создания романа «Подлинная история Эвридики».
Я думаю, что в 1992 году, когда роман увидел свет, таврокатапсам стало ясно, что художественное произведение, в основе эстетики которого лежит постструктуралистский тезис «мир (сознание) как текст», не может рассчитывать на рыночный спрос и просто утонет в потоке задержавшихся на своём пути к читателю запрещённых и отложенных в столы книг. Так и случилось. Появление романа «Подлинная история Эвридики» прошло незамеченным и критиками, и читателями. Возможно, поэтому (существовала ещё одна причина, но о ней несколько позже) с литературного горизонта таврокатапсы исчезли, в заметных изданиях не публиковались. С завершением проекта и прекращением существования общества литературная деятельность этой группы единомышленников действительно окончилась, никто из таврокатапсов больше не проявил себя в творческой жизни начавшейся эпохи реформ. В литературоведческих справочниках о судьбе авторов «Подлинной истории Эвридики» не сказано ни слова, да и в сети интернет нет ни малейшей информации ни об авторах, ни о самом романе. Как сложилась их дальнейшая жизнь, до недавнего времени ничего не было известно, во всяком случае, мне. Со временем об обществе, видимо, забыли и те, кто имел хотя бы какое-то представление о его существовании. И вот в октябре прошлого года история таврокатапсов получила неожиданное продолжение.
Однажды вечером ко мне заглянул мой сосед Андрей, аспирант кафедры психиатрии и наркологии, весёлый человек, ценитель коньяка и просто хороший парень. У меня была припасена бутылка недурного напитка, так что не пригласить соседа к столу я не мог. Андрей, шумный и неповоротливый, рассказал мне, что здание психиатрической больницы, где он работал, скоро снесут, а на этом месте отстроят современный медицинский центр. Решение было принято, как он сказал, «на самом верху»; больных в спешном порядке рассовали по другим профильным учреждениям; из помещения вывезли аппаратуру, мебель и всё, что можно было забрать. Чуть ли не половину архива оставили — то ли забыли в суматохе, то ли просто бросили ненужные в электронный век бумаги. Часть этого архива перекочевала в квартиру соседа — он пишет кандидатскую, поэтому материалом запасся с лихвой.
— И вот откопал я в этой куче одну занимательную тетрадь, — сказал Андрей, вычерчивая долькой лимона в воздухе особенные фигуры. — Записки одного из пациентов. Я его видел в клинике — высокий такой, худощавый, седой. Наблюдался у нас несколько лет — проходил реабилитацию после рецидивов. Так вот, полистал я эту тетрадь и понял, что она должна тебя заинтересовать. Ты же у нас писатель.
— Ну, скажешь тоже, — усмехнулся я. — К тому же «Записки сумасшедшего» один молодой человек уже опубликовал. Не знаю, будет ли она мне полезна. И, если честно, меня мало привлекает перспектива разбирать каракули душевнобольного.
— Как знаешь, — притворно нахмурился сосед. — Его воспоминания, я думаю, яркий пример бреда при шизофрении: всё, о чём он так искренне и подробно рассказывает, скорее всего, является стопроцентным вымыслом… Но если записки Кердзона тебя не интересуют…
— Кого? — изумился я.
Андрей жевал лимон и при этом улыбался.
— Эдуард… отчество не помню… Кердзон. Знаешь такого?
— Ещё бы! Таврокатапсия!
— В яблочко, — сказал сосед и выстрелил в меня из пальца.
— Тащи сюда! Быстро!
— Так я уже принёс, — сказал он, вынул из сумки затёртую тетрадь и протянул мне.
Это была тёмно-зелёная общая тетрадь, исписанная мелким, но вполне читабельным почерком.
— А писание его бе зело мелко и уписисто 2, — процитировал я.
— Ага, — засмеялся Андрей. — Там, правда, в середине много листов не хватает, но начало и конец истории меня впечатлили.
— Всё прочитал? — спросил я.
— Да. Там речь об одном романе…
— «Подлинная история Эвридики».
— Точно, — удивился Андрей. — Читал?
— Да, у меня есть.
— Дашь почитать? Меня заинтересовали эти таврокатапсы.
Я принёс на кухню толстую книгу.
— Привет из девяностых, — сказал я. — Будь судьба немного благосклоннее, он мог бы стать культовым романом позднесоветского постмодерна. Мастерский замах сказочного дровосека.
— Да, Кердзон там пишет, что роман задумывался как русский «Улисс»…
Словом, мы разошлись читать — я принялся за тетрадь Кердзона, а Андрей — за «Подлинную историю Эвридики». Через неделю сосед мне позвонил и сказал, что он понял — по-настоящему подлинная история неизвестна никому. Мы встретились и, перелистав записки душевнобольного писателя, разгадали тайну исчезновения таврокатапсов — краткое описание расследования я привожу ниже, после записок Эдуарда Кердзона.

Тетрадь Э.И. Кердзона

...Нас было пятеро.
Первый оказался в тюрьме за убийство второго и не пережил случившегося.
Третий окончательно спился и умер.
Четвёртый покончил с собой.
Остался один я. Не желая повторить судьбу своих многострадальных друзей, внутренней эмиграции я предпочёл эмиграцию внешнюю — вот уже три десятка лет я живу в небольшом охотничьем домике с покосившейся крышей в густых лесах Вермонта3. Судьба позволила мне каждый день любоваться природой в её первозданном великолепии. И каждый день я вспоминаю наше интеллектуальное братство, наш клуб по интересам — эзотерическую, почти легендарную «Таврокатапсию» (легенды придумываю, рассказываю и слушаю я сам, поскольку больше никого из нас, несчастных, не осталось в живых).
Каждый день. Каждый день я вспоминаю об Эвридике.
Every dicky. Every dicker. Every dick4.
Флексии издеваются надо мной.

Дней за десять-двенадцать до первой общей встречи мне звонит Гротовский и предлагает войти в группу авторов. Он задумал большой роман и не желает отправляться в этот путь в одиночку (чёрная точка человека посреди пустыни, страшная жара, песчаная буря затмевает солнце — самум). Замысел настолько грандиозен, что роман рискует стать русским «Улиссом». Я соглашаюсь, поскольку давно ничего не сочиняю и хочу расписаться. (Со-гла-ша-юсь, глашатай, Глаша. Пошли, Глаша, в шалаш.) К тому же идея, описанная по телефону в двух словах, меня заинтересовывает. Гротовский говорит, что будущий роман будет по-джойсовски многословен и многослоен, а я в этой выпадающей и возникающей вновь букве предвижу начало триумфальной понтийской победы.
А тот вечер… Тот вечер необычен и фантасмагоричен. Едва мы с Мелковцом после спектакля, немного разгорячённые от бутылки хорошего фанагорийского вина (вечер фанагоричен), выходим из такси5 у дома Гротовского, моё внимание захватывает причудливая игра ветра — его порывы сметают снежинки с тротуара и закручивают, образовывая почти идеальную окружность. Это некий портал, переход в иную реальность, на что я тут же и указываю Мелковцу. Мой юный друг, несколько более хмельной, вознамеривается прыгнуть в эту снежную заверть, но я придерживаю его за худое плечо, отчего он взбрыкивает обеими ногами и грохается на обледеневший и равнодушный тротуар. Глеб поднимает голову и смотрит вверх, в его шальных серых глазах я вижу онтологическое недоразумение. Растрёпанные волосы оттеняют разгорячённое лицо, несколько светлых прядей прилипли к мокрому лбу. Я смеюсь. Снег падает на него. Смех падает на него.
— Что ты обо всём этом думаешь, Мелковец? — спрашиваю я. — Зачем тебе, востребованному театральному художнику, ввязываться в эту затею? Гротовский заказал тебе иллюстрации?
Иллюстрации в прострации.
— Нет-нет. Возможно, мы это тоже обсудим, но сейчас нет, — мой друг отвечает, не поднимаясь с тротуара. — Гротовский говорит о тексте. Я сам удивился, я даже пьесы читаю плохо, предпочитаю беседу с режиссёром. Хотя, знаешь, я пишу тексты. Но я пишу их урывками, это бред, так никто не писал и никто не напишет, это что-то вроде автоматического письма — чистый, чистый формализм. Я записал и несколько рассказов в виде снов. Дал прочитать Гротовскому. Мне в общем-то от него ничего не нужно…
— Что же тогда?
— Мне интересно. Он думает, что он главный исследователь, но я тоже исследователь, я исследую его. Я беру и делаю декорацию, делаю это свободно, вроде для кого-то, но как хочу. Мы уже пробуем, много разговариваем на важные темы, и в какой-то момент этих бесед я вдруг вспоминаю, например, как на брусчатке возле «Пещеры» стоит тонкого стекла синий бокал с недопитым коктейлем, а в нём — тонкая трубочка. Ему нравится слушать то, что я рассказываю про этот бокал, и дальше всё идёт очень легко.
— Мелковец! — Я нависаю над Глебом. — Ты болтун и талантливый лентяй, тебе лишь бы не рисовать!
— Рисовать — бессмыслица, сначала надо найти слова. «Давай сделаем белые стены и красный пол». И полдела сделано. Я уже вижу белые колонны и перекрытия, много белых тряпок, круглый блестящий пол цвета киновари, амарантовые бархатные ложи, бордо в стеклянных сосудах… и уже знаю, как всё будет, хотя не знаю, что это всё значит.
— Я, кажется, понимаю, зачем ты нужен Гротовскому, выдумщик, — говорю я и подаю ему руку. Глеб тянет свою ладонь к моей, но в последний момент убирает руку и встаёт без моей помощи.
— Гротовский — денди! Очень талантливый, холодный, играет жизнью предельно серьёзно. А я могу быть только свободным раздолбаем, который быстро думает и умеет убеждать.
Мы смеёмся, и в тот же момент я ощущаю лёгкое прикосновение — перо по огрубевшей коже ладоней — странного чувства, едва уловимого, дальнего, почти несуществующего. Это намёк на догадку, на прозрение, это смутное видение того, что случится потом. Видение одновременно и грустное, и непонятное, и необъяснимое, поэтому я ничтоже сумняшеся отмахиваюсь от него — глупый, глупый.
Надо было отпустить Мелковца в запредельность, дать ему шанс… Впрочем, как известно, у истории нет способностей к языкам — она не знает сослагательного наклонения.
А пять минут спустя я забываю и думать об этом мимолётном чувстве. Мы входим в квартиру Гротовского. Я впервые вижу Эвридику. Нет, не так. Когда я вхожу, я уже вижу её. Она заполняет собой всё окружающее пространство. Она во всём… Нет, когда я звоню Гротовскому и берусь за ручку двери, я уже знаю, что она там. Нет, это не объяснить.
Прошло тридцать лет, а я до сих пор не могу рассказывать о ней. Все слова рядом с её именем… нет, не тускнеют, как сказал бы плохой поэт. Они просто становятся лишними.
Есть Эвридика. Есть все остальные слова.
Это разные вселенные, несовместимые, не проникающие друг в друга. Это непересекающиеся магистерии, что бы там ни утверждал Фома Аквинский. Об Эвридике невозможно говорить словами.
Да и не нужно.
Есть Эвридика. Всё остальное неважно.
А Эвридика… Словно античный женский профиль на полях рукописи.

(Далее не хватает одного-двух листов)

… ведь мы с Гротовским не были друзьями, хотя познакомились довольно давно и часто встречались в кулуарах концертных залов, на выставках и проч. Со мной он всегда был подчёркнуто холоден. Почему он пригласил меня войти в группу — меня, автора немногочисленных публикаций, писателя почти без имени, — остаётся загадкой. У него дома я впервые.
Тёплая гостиная шумит и веселится. Хозяин угощает всех Marlboro, беспрестанно шутит. Я не совсем понимаю Гротовского — иногда он кажется изысканно остроумным, иногда его слова представляются обыкновенным фиглярством — так и сбегут со страницы, если недосмотреть.
Гротовский знакомит меня и Мелковца с супружеской четой. Небрежный хозяйский жест, царственный и неповторимый. Соболев — крупный мужчина, даже отчасти грузный, неповоротливый, с загадочным выражением лица. Вроде бы серьёзен, но может отколоть что-нибудь этакое. Смуглый, темноволосый, с густой чёрной бородой; в нём есть что-то от сатира, но выглядит как телёнок на привязи. Большие глаза навыкате, верёвка, колышек. Пасётся рядом с женой, медленно пережёвывает сочную травку.
Ах, пастораль, пастораль.
Супруга Анастасия — сама элегантность. Одета во что-то невообразимое, явно зарубежного шитья. Как потом выяснилось, она недавно вернулась то ли из Белграда, то ли из Софии, где проходил симпозиум по несохранившемуся в памяти направлению. Поначалу Анастасия держится строго, потом улыбается. Ab aqua silente cave6. Соболевы и Мелковец сидят на терпеливом диване, мы с хозяином располагаемся в ухмыляющихся креслах напротив.
Постепенно переходим к нашей главной цели. Но то ли туман неверной памяти, то ли дым заграничных сигарет скрывают от меня полную картинку. И чтобы всё вспомнить, мне необходимо сосредоточиться. И я вижу, как из этого тумана выплывает Гротовский и говорит: «Таврокатапсия». Да, именно так я это вижу.
— Таврокатапсия, — говорит Гротовский.
— Таврокатапсия, — повторяю я за ним, чтобы попробовать слово на вкус.
Это изумительно.
Из тумана появляются все остальные и переглядываются.
— И… что это значит? — спрашивает Соболев, приглаживает бороду, закидывает ногу за ногу и покачивает копытом. В его бороде — заблудившийся лютик, во рту — измождённый мятлик.
— Никто не знает? — хозяин разводит руки в стороны, словно обнимая нас всех. Хитро прищуривается, но всё-таки не обнимает.
— Я знаю, — бормочет Мелковец, почему-то смущаясь.
— И как вам?
— Очень хорошо. Подходит… нам.
Гротовский белозубо улыбается и пытается объясниться. Конечно, все понимают, что и кого олицетворяют акробаты и бык. На дворе — конец восьмидесятых, ветры перемен дуют неистово, так что мы ничего не боимся и смело называем вещи своими именами.
Соболев просит Гротовского перейти к сути романа.
— Не бейте копытом, — произносит Гротовский.
Нет, на самом деле он изрекает нижеследующее.
— Собственно, никакой сути пока что нет, — у Гротовского озадаченность в голосе. — Ни сюжета, ни-че-го. Есть только общая идея, концепция… Сейчас я расскажу, как мы будем писать, а что именно — это другой вопрос.
Гротовский улыбается ещё шире.
— Литература — это современное мифотворчество, — так говорит Гротовский, — а мифы, как известно, — произведения коллективные. Стало быть, мы, коллектив авторов, должны быть создателями новых мифов…
— Но позвольте, — возражаю я, — а как быть с нулевой степенью письма? Мы же не станем навязывать свои паттерны…
— Именно поэтому я вас всех и собрал. Миф даст нам лишь необходимые образы, модели, а как мы с ними поступим, как будем использовать, это наше дело. Мы вывернем миф наизнанку, чтобы читатель на пока ещё невидимой, обратной стороне книги смог прочесть его заново, вспомнить и переосмыслить, но уже на другом, на новом, более глубоком уровне понимания…
С мифологическим планом всё решается само собой и сразу. Путешествие Орфея в подземное царство за Эвридикой как основа, подложка романа (условная, неопределённая, конечно же, но всё-таки имеющаяся) приходится всем по душе. Тут же кто-то предлагает распределить героев мифа между членами новообразованного литературного объединения — каждый из нас должен будет описать своего героя, наделить соответствующими чертами, оживить и вести его сквозь весь роман. Поскольку нас пятеро, кроме Орфея и Эвридики в нашу паутину попадают Аид и Персефона, а затем и Цербер. Без лишних споров разбираем по одному, улыбаемся, счастливые, предвкушающие…
На правах старшего из нас Гротовский первым бронирует за собой персонаж. Он выбирает (кто бы сомневался) повелителя царства мёртвых. Говорит, что этот персонаж наиболее ему близок, понятен и дорог. Думаю, Гротовский не лукавит, ведь наш хозяин не менее гостеприимен и щедр, чем доставшийся ему персонаж. Но явная персонификация в нашем случае категорически не срабатывает — мы все без исключения, конечно, испытываем к своему старшему товарищу Гротовскому исключительно почтение, уважение, но никак не благоговейный страх7.
По-моему, куда более интересным и многообещающим персонажем станет Орфей. Или Эвридика. Впрочем, Эвридика достаётся единственному из нас сценаристу, и это, я думаю, несомненный плюс для нашей задумки. Самый главный образ романа будет выписан кинематографично, а это немало значит.
Мы понимаем, что сам сюжет нам не важен, вернее, он имеет второстепенное значение — это всего лишь подмалёвок, как заметил Мелковец. Мы не должны зависеть от нарратива. Кто-то придумывает на ходу и предлагает нам следующую историю. Молодая супружеская пара (они будут олицетворять Орфея и Эвридику) приезжает в южный санаторий — пусть это будет где-нибудь в Крыму. Да, в Крыму, это хорошо. Девушка серьёзно больна, муж её сопровождает. Потом появляется врач (Аид) и его жена, пусть она будет администратором санатория (Персефона). Кто будет персонифицировать Цербера?.. Наверняка какой-нибудь охранник. Вполне возможно, что он влюбится в Эвридику… Мы же не следуем мифу буквально, не гонимся за вечными темами… И пусть погибнет не Эвридика, а Орфей… А сам Орфей пусть будет писателем. Пока жена в санатории, он пишет роман. Таким образом, мы напишем роман, в котором герой пишет роман о человеке, писавшем роман. Отражение зеркал друг в друге, уходящее в бесконечность… Впрочем, глубина зависит от разрешающей способности оптики.
Литературовед, поэт, сценарист, филолог и художник, мы с головой погружаемся в игру, главное условие, задача и правило которой гласят: «Напиши постмодернистский текст».
Такую игру я принимаю.
Стоит ли добавлять, что во время всего этого разговора я слежу за Анастасией. Она внимательно слушает, аккуратно делает пометки в небольшом блокноте. Прядь волос, заправленная за ухо, медленно выскальзывает, пару секунд покачивается, как маятник, и тут же тонкие пальцы возвращают на место дерзкую беглянку. Время замедляется, затем приостанавливается и вовсе топчется на месте, пока судьба неумолимо меняет направление вектора моей жизни.
Как всё просто.

(До конца страницы текст вымаран, ничего не разобрать. Далее снова несколько листов вырвано)

…когда выходил очередной номер. Да, мы уже читали «Улисса» в «Иностранке»8, к тому же Гротовский был на короткой ноге с Хоружим, а уж Сергея Сергеевича все мы боготворили.
Да, мы читали многое… Интересное было время — железный занавес ещё не рухнул, но трещал по всем швам, и если напор продавливал какую-нибудь заклёпку, то из образовавшегося отверстия нас обдавало мощной волной. Волна не всегда была чистой, но в то время нам всё казалось божьей росой. А потом запрещённая литература хлынула мутным потоком, нам оставалось только вылавливать всё значимое, знакомое прежде по каким-то отрывкам, по самиздату, по восторженным пересказам и перепевкам. Мы были молоды и энергичны, верили в демократию и плюрализм, верили во всё… Нам хотелось быть на гребне волны. Мы должны были её поймать; появлялась новая литература со своими открытиями, методами и ходами — всё это интересовало нас безумно, мы хотели быть лидерами. Естественно, постмодерн был самым аппетитным блюдом для наших голодных ртов. Весьма…

(Нарисовано большое, на всю страницу, красивое женское лицо. Несколько листов вырваны)

…поэтому наши встречи довольно часты. В основном мы встречаемся у Гротовского, иногда — за углом его дома в кафе «Пещера». Некоторые из этих встреч я помню так, словно всё ещё сижу на том же месте и в тот же самый час...
В подвальчике тихо. Мы говорим об экспериментах с языком, грамматикой, пунктуацией — словом, ищем иную, собственную поэтику. Звучат литературоведческие термины и имена Джойса, Фолкнера, Вирджинии Вулф, Беккета. Мы выделяем пять обязательных сюжетных линий, которые в итоге создадут переплетение, своеобразный венок: любовь, юмор, фантастика, насилие, игра. При распределении включаем элемент случайности и вытаскиваем судьбу на спичках. Мне достаётся линия игры. «Что наша жи-и-и-изнь…», — развязно баритонит театральный художник. Пожалуй, для меня это самый удачный жребий. Я доволен. Наверное, поэтому я позволяю себе несколько лишних рюмок и более беспардонное ухаживание за Анастасией. Нет-нет, я не флиртую с ней открыто, но всё же стараюсь оказать определённые знаки внимания. Впрочем, все мои определённые знаки уже определены и разгаданы Сергеем — эта невинная, но в то же время опасная игра прекращается после бычьего взгляда Соболева.
Он усердно бьёт копытом.
Цок-цок.
Чтобы не скатиться до пошлой сцены ревности, я завожу речь о постструктурализме как философской основе постмодернизма. Анастасия — наиболее подкованная из нас в метафизике — говорит:
— Если Мишель Фуко показал нам, что язык — это не просто способ выражения мысли, а самостоятельная сила, то Жак Деррида со своими идеями деконструкции объяснил нам, как этим языком пользоваться.
Я смотрю, как её острый язычок облизывает верхнюю губу. Мелковец, самый молодой и самый пьяный, улыбается всем.
— К-кому? — говорит он.
— Что — кому? — спрашиваю я.
— Кому Мишель показал язык?
— Вам, Глеб, вам.

(Три страницы текста вымараны, кое-где читаются отдельные фразы: «считай, прибавляй ку-ку», «сквозь сумрачный лес и гнилую гать», «бренчал амбивалентный карнавал» и т. д.)

…и поэтому мы продолжаем работать, и поэтому мы счастливы.
Роман движется, растёт, покрывается чешуёй. Каждая чешуйка перекрывает предыдущую и взаимодействует с соседней. Все эпизоды взаимосвязаны и взаимопроникающи, как частички фрактала, — при увеличении дают новые варианты и ответвления и наполняются новыми смыслами. На выходе получается текст, к пониманию которого нельзя подходить однозначно — у него несколько уровней прочтения. Его можно читать как произведение элитарное, можно воспринимать в качестве романа-фельетона — и то и другое правильно, не ошибочно, но лишь в зависимости от того, насколько читатель способен погрузиться в текст. Чем глубже нырнёшь, тем яснее увидишь.
Мы создаём текст — это пространство без дверей, но со множеством кротовых нор. Нам нужна гетерогенность мыслей, образов, культурных кодов. Это кропотливая и напряжённая работа, но по мере продвижения мы замечаем, что наши усилия вознаграждаются; вместе с романом растём и мы. Преображаются и герои — Орфей & Co многое впитывают от других литературных персонажей и исторических личностей; это уже не Орфей, это симбиоз Гамлета, Джеймса Дина и Джима Моррисона, симбиоз ироничный и в то же время вполне жизнеспособный; пастиши и аллюзии создают невероятный по накалу интертекст. Все случайные попытки провести авторскую линию немедленно нами пресекаются и клеймятся именем Ролана Барта.
Мы делим между собой пять ключевых сцен романа, причём каждая из них пишется по своим законам, в своём стиле. Это сцена из Шекспира (автору предлагается стилизовать доставшуюся ему сцену под одну из шекспировских пьес), сцена из мелодрамы, сцена из вестерна, готическая сцена и сцена из античности (стилизация под древнегреческую трагедию с непременным богом из машины). И снова всё решает жребий.

(Далее почти страница текста написана настолько неразборчиво, что непонятно, это текст или каракули)

…Одна из сцен, стилизованная под вестерн, полностью готова. Поскольку эту сцену пишет тот, кто проводит юмористическую линию, я смеюсь, как никогда в жизни.
Анастасия пишет готическую сцену; представляя нам свои наброски, она настолько воодушевлена, что поднимается в воздух и зависает посреди комнаты, словно привидение. Мы оказываемся в средневековом замке: сквозь григорианский хорал слышны завывания ветра, монахи в капюшонах произносят таинственные заклинания над старинной книгой, трепещет боязливое пламя свечей…
Прекрасная, удивительная, Мэри Шелли двадцатого века.
Соболев — серьёзный соперник. Сильный и спокойный, надёжный и пуленепробиваемый, как автомобиль латиноамериканского диктатора. Пишет очень хорошо, даже слишком. Пожалуй, лучше всех нас. Нет, я не завидую ему, я уважаю его талант и прочее. Да-да.
Но какая мука, какая ужасающая и непреодолимая мука каждый раз видеть их вместе и знать, что этот человек спит с нею…

(Вырван один лист)

…и то, что мы — это уже не мы, я понимаю в квартире Гротовского ещё тогда, когда хозяин со всей своей серьёзностью предлагает отныне называть его исключительно Аидом. Мелковец бледнеет, а чуть позже, когда мы выходим на балкон, говорит мне:
— Не слишком ли многое, Эд, позволяет себе этот роман?
Видимо, он тоже чувствует, что меняется. Так же, как и я. А сейчас я уже уверен, что полностью отдаюсь власти персонажа.
— Метапроза, — говорит Гротовский, — всё это метапроза. Мы становимся героями нашего романа. А наши герои существуют в нас и рядом с нами.
— Да, так и есть, — говорю я. — А не позвать ли нам Артемия9 с супругой?
— Нет уж, пусть свой роман дописывает. А то мы раньше него управимся, — отвечает Гротовский.
Мы пишем быстро и помногу. Всё написанное приносим Гротовскому и складываем в отдельные папки. Мы постоянно обсуждаем тексты, дорабатываем, вносим поправки, варимся в романе, только им и живём. Пока нас нет, Гротовский компонует обрывки, упорядочивает, сращивает. Несомненно, значительная часть работы остаётся за ним.
В один из вечеров пытаемся работать, но обнаруживаем, что для этого мы слишком пьяны. Мелковец рисует концентрические круги. Гротовский сдвигает папки в сторону.
— Литература способна на многое, — говорит он. — Вы даже не представляете себе… Она меняет реальность. Где реальная жизнь, а где литература? Иногда различить невозможно… И что более реально?
— И что же, по-вашему, мы, литераторы, все как один — демиурги?
Гротовский качает головой.
— Отнюдь. Даже наоборот, — Гротовский наливает, поднимает рюмку и смотрит на просвет. — Не мы. Мы лишь проводники чьей-то воли. Приёмники.
Гротовский отставляет полную рюмку, откидывается в кресле и складывает руки в замок на животе. Его красивое лицо обращено ко мне, но глаза смотрят в сторону, в окно.
— Литература — вот самый могущественный демиург.
Затем он наклоняется ко мне и шепчет:
— Вот у нас филолог линию насилия ведёт. А ведь это палка о двух концах, да…
— Вы боитесь, как бы не случилось худшего?
— Я? Нет. Я не боюсь. Но, сами знаете, иногда бывает так, что автор, пытаясь лучше понять описываемый образ, вживается в роль и совершает преступление. И тогда уже речь идёт о безумии. Линия насилия — линия судьбы. Параллельные линии не пересекаются только в эвклидовой геометрии.
Он наливает ещё.
— Вы пьяны, Гротовский, — говорю я.
— Все мы пьяны… здесь, — он неопределённо проводит в воздухе окружность, но не замыкает её, машет рукой и уходит спать.
Я возвращаюсь домой и включаю пластинку The Piper at the Gates of Dawn — любимый альбом Анастасии.

(Далее вырвана большая часть тетради)

…что наш роман издан, и малые элевсинские мистерии мы проводим в марте 1992 года. Едва мы с Мелковцом возникаем на пороге квартиры Гротовского в субботний вечер, хозяин объявляет нам, что он иерофант10 и что мистерии начались. Соболевы уже здесь. Поскольку древнегреческого никто из нас не знает, мы сходимся на том, что одного исполненного пункта из обязательных условий вполне достаточно11.
Все мы должны пройти обряд инициации. Анастасия нарезает овощи, иерофант запекает мясо. Он предлагает нам на выбор либо бессмертие, либо могущественную власть в загробном мире. Гротовский в роли иерофанта великолепен. По обычаю, им озвученному, каждый из нас омывается в ванной и облачается в белый хитон — Мелковец позаботился о реквизите. Якобы случайно я натыкаюсь в ванной на обнажённую Анастасию, надевающую хитон. Она оборачивается, не стесняясь наготы, и молча смотрит на меня в упор. Спокойные холодные светлые глаза.
Мадам Эвридика от чёрта вернётся.
Я извиняюсь, причём намного дольше, чем следует, медленно выхожу и тут же, за дверью, натыкаюсь на такой же спокойный и испытующий взгляд — Соболев тоже молчит, и я ретируюсь, на этот раз без извинений. Abducet praedam, qui accurrit prior12.
Я должен вести процессию, мне доверена роль дадуха — жреца и факелоносца, ищущего Персефону. Пока мы движемся в священной процессии, мы выкрикиваем, но не ямбом, непристойности в адрес одной из дочерей Пана, не вовремя развеселившей Деметру13. После процессии мы допущены к священным реликвиям, роль которых играет «Подлинная история Эвридики». Таким образом, созерцая роман, мы верифицируем жизнь после смерти. В магнитофоне звучит My Wild Love. А потом начинается пиршество.
Иерофант проводит нас на кухню, где раздвинут обеденный стол, укрытый накидкой. Потом он усаживает новообращённых за стол, где мы соблюдаем пост. Пост длится несколько секунд. Гротовский заявляет, что пост окончен. Театральным жестом он срывает накидку со стола, и мы видим блюдо с жареным мясом, овощи, виноград, несколько бутылок спиртного.
— Это, конечно, не кикеон14, — говорит Гротовский, указывая на бутылку виски, — но тоже замечательный напиток.
Мы пьём за извечный круг смерти и возрождения и вкушаем жертвенную свинью под священный эликсир. Говорим о Персефоне как об олимпийской богине и как о персонаже нашего романа. Кто-то добавляет, что не случайно она досталась тому, кто разрабатывал фантастическую линию, и что случайностей не бывает. Все соглашаются.
— Ergo bibamus15! — поднимает тост Гротовский, не знающий этой фразы на древнегреческом. — За Персефону!
— За Персефону! — поддерживают все неофиты.
— По преданию, — громко вещает хозяин, — пиршество с танцами должно длиться всю ночь!
Его волосы всклокочены, но глаза отчего-то грустны.
И мы пируем всю ночь. Когда заканчивается виски, мы нарекаем кикеоном армянский коньяк, благо, запасы спиртного у Гротовского неисчерпаемы.
В хитоне Анастасия божественна. Когда она выходит… (несколько строк зачёркнуто, можно разобрать только два слова: «кастальского источника»).
Чья-то недобрая рука (чья именно, сейчас я уже не могу припомнить, а лгать не хочу) раскладывает перед каждым из нас пять экземпляров «Подлинной истории Эвридики». И тут происходит странность, истолковать которую я не в силах… Сначала никто, кроме меня, этого не замечает. А я отчётливо вижу, как каждую книгу обволакивает полупрозрачный пар или лёгкий дымок. Затем он медленно закручивается в кольцо, поднимается к сидящим за столом, и вся балагурящая компания вдыхает этот пар.
И я вдыхаю.
Он немного терпок.
Он немного сладковат. Напоминает аромат глицинии.
Я вдыхаю и проницаю реальность.
В дальнем углу комнаты плещет море. Волны бьются о мебель, пена залетает под стол. Коридор каменеет и пещерится. Из грота тянет теплом — это нагревшийся за день воздух вытесняется ночным, холодным. Я слышу чаек, они встревожены. Свежий ветерок, веющий в сторону моря, приносит лёгкие запахи этрусской жимолости и лаванды.
Становится темнее. Все разбредаются, кто куда; кто-то взбирается на холм; Анастасия вставляет в волосы белые цветы чубушника и идёт к воде по гладкой гальке. Я поднимаю несколько камешков и рассматриваю их. Мне не хватает освещения. Я включаю настольную лампу и вижу, что камни тёмно-синие с белыми прожилками и зелёные.
Сергей проходит по коридору и оказывается вблизи каменного грота, откуда вылетают неизбежные летучие мыши. Я слышу цоканье копыт. Я понимаю, что сейчас произойдёт что-то страшное.
Роман больше не в книге — он здесь. Да, переплёт больше не сдерживает ничего.
Слова романа теперь свободны. Книга окончательно стала реальностью.
И Сергей Соболев после вдыхания пара больше не Сергей Соболев.
Он Артемий.
Цок-цок.
И сегодня он будет убит.
Цок-цок.
Ибо мы сотворили монстра, который всех нас однажды сожрёт. Чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй.
Цок-цок.
Но все усилия тщетны.
«Подлинная история Эвридики», этот чёртов роман, всё предопределяет. Мы не властны над собой.
Нож уже занесён.

(Далее несколько строк зачёркнуто. Следующие листы вырваны.)

…надеясь на эти папки… На эти пять папок…
После того как роман был напечатан, я забрал их себе на память.
А теперь моя комната напоминает склеп.
Я беру их с полки. Мои руки дрожат.
Это уже не папки. После того, как герои романа подчинили нас, мы, таврокатапсы, сделались этими папками. Это наши бренные тела я держу сейчас в руках. Герои переписали концовку романа. Кто знает, может быть, подлинная история Эвридики (именно так, без кавычек) должна была быть совсем другой?
Я раскладываю их на столе в ряд. Первая — папка Соболева. Вернее, это тело Соболева, а в морге — Орфей.
Я листаю папку. Меня не покидает гадкое чувство, будто я роюсь в истлевающих останках. Я откладываю её.
Следующая папка — с материалами нашего литературоведа.
И что характерно, как говорил один киногерой, папка того, кто написал стилизованную под Шекспира сцену, соседствует с папкой того, кто разрабатывал в романе линию любви. Всё-таки случайностей не бывает, теперь я это знаю наверняка.
Дальше складывается ещё интереснее. Папка того, кто написал стилизацию под мелодраму, соседствует с папкой того, кто разрабатывал линию насилия.
Любовь, смерть. Смерть, любовь. Всегда рядом, всегда рука об руку.
И Цербер, трёхглавый пёс Аида. Как показывают и литературный, и жизненный опыт, там, где есть любовь и смерть, обязательно должен быть надзор. Папка с Цербером лежит посередине.
Папка сценариста лежит справа от папки поэта. Тоже в какой-то мере символично.
А вот и она, сцена из античности. Эта сцена должна была стать стилизованным описанием ритуала таврокатапсии.
Но таврокатапсию сменила тавроктония16.
И я перечитываю, как израненный Артемий пытается убежать, но убийца догоняет его и тащит за собой в каменный грот на берегу моря. Там он левой рукой хватает Артемия за волосы и вдавливает его лицом в грязь. Правой он всаживает ритуальный нож в спину молодого человека по самую рукоять. Артемий содрогается, из его члена изливается сперма и смешивается с землёй. Обряд совершён. Земля принимает кровь и семя, следовательно, жизнь возродится, как и было предсказано. Миропорядок восстановлен.
Соболев убит так же, как персонаж нашего романа. Та же грязь каменного грота и горячая кровь.
Значит ли это, что Соболева убил тот, кто написал сцену из античности?
Да.
Вернее, это значит, что его убил тот персонаж, который переписал эту сцену.
Персонаж, завладевший телом одного из нас.
Mоrtui vivos dоcent17.
Почему я в этом так уверен?
Потому что я видел убийство Соболева.
И это не Соболев, это мы, пятеро таврокатапсов, лежим сейчас голыми на холодном столе морга. Нас уже препарировали, как лягушек, мы отбросы работы хирургов и патологоанатомов, мы пустые сосуды, мы ненужные тела в анатомическом театре. Какая издёвка. Трагедия, которую мы сочиняли, обернулась мрачным фарсом. Мы пытались создать свой театр, писали декорации, оборудовали сцену, трудились как волы, но наш театр превратился в анатомический. Бог мой, я не понимаю, как это случилось.
Но как ни крути и ни оправдывайся, принимая или не принимая вину, а Соболев — это жертва, принесённая на алтарь Аиду, злополучный чёрный бык. Акробаты хотели играть с быком, но убили его. В нашей ситуации иначе и быть не могло. Роман, полностью завладевший нами, сам выбрал жертву на заклание и сам преподнёс убиенного в дар подземному богу.

(На этом записки Эдуарда Кердзона обрываются.)

1Таврокатапсия (др.-греч. ταυροκαθάψια) — сакрально-мистический религиозный ритуал, прыжки через быка. Был распространён во времена расцвета минойской цивилизации.
2Слова Сильвестра Медведева о его друге и учителе Симеоне Полоцком.
3Как выяснилось, Кердзон никогда не выезжал за пределы России, а записки написаны им в психиатрической лечебнице (прим. автора).
4Каждая пташка. Каждый десяток. Каждый хуй (англ.).
5На полях тетради нарисованы шашечки (прим. автора).
6Берегись тихой воды (лат.).
7Происхождение имени бога подземного мира, по одной из версий, ассоциировалось с αἰδώς (др.-греч.) — «благоговейный страх, почтение», «милосердие» (прим. автора).
8Первая полная публикация романа Дж. Джойса «Улисс» на русском языке в переводе В.А. Хинкиса и С.С. Хоружего, журнал «Иностранная литература», 1989 год.
9Артемий — один из главных героев романа «Подлинная история Эвридики» (прим. автора).
10Иерофант — старший жрец при Элевсинских мистериях.
11Обязательные условия допуска к мистериям — владение греческим языком и непричастность к убийству.
12Унесёт добычу тот, кто прибежал первым (лат.).
13Ямба — в древнегреческой мифологии дочь Пана и Эхо. Развеселила Деметру, тосковавшую по похищенной дочери Персефоне.
14Кикеон — напиток на основе ячменя.
15Ergo bibamus! (лат.) — Итак, выпьем!
16Тавроктония — священный акт заклания быка в митраистской мифологии.
17Мёртвые учат живых (лат.).
Рассказы | Просмотров: 101 | Автор: Александр_Оберемок | Дата: 02/09/25 08:56 | Комментариев: 0

приснилось: дождь, и целый водоём
на нас из тучи льётся, мы вдвоём
под капюшоном.
у нас коньяк и розовый крюшон,
и ты смешна, и я ума лишён,
и хорошо нам.

ну а ещё нам хорошо вдвойне,
что пьём коньяк в плену дождя, а не
глотаем пыль мы
среди дворов-колодцев и дворцов.
я благодарен режиссёру снов,
что сны как фильмы,

что мы одни и капюшон один,
что в драме затянувшийся зачин,
что дождь напорист…
так долог сон, а память коротка,
и остаётся нам из языка
один аорист.
Поэзия без рубрики | Просмотров: 518 | Автор: Александр_Оберемок | Дата: 05/12/23 14:05 | Комментариев: 4

придумалась лодка худая,
едва расшатаешь – каюк,
и держишься, изнемогая,
за время – спасательный круг,
но эта елейная мнимость
вредна для меня, анонима

у времени девичья память,
оно не запомнит меня,
с его стороны продинамить,
кимвалами медно звеня,
не шутка, не труд, не забота,
а так, мимолётное что-то

и сам я, увы, не подарок.
но бог с ним, что было – прошло,
смотри – ослепительно-ярок
полуденный свет, и весло
скользит по блестящему краю,
o прошлом ни капли не зная
Поэзия без рубрики | Просмотров: 156 | Автор: Александр_Оберемок | Дата: 28/11/23 14:41 | Комментариев: 0



когда ты на одной седьмой
от тропов жизненных немой
бредёшь не в сан-тропе
милан не мил парит париж
а ты идёшь бежишь летишь
фанерой дээспэ

когда безмолвен и бескрыл
и никому ты не омыл
двусложную стопу
когда снаружи и внутри
съедают слоги ноябри
и пусто пусто пу

когда разведены мосты
огонь супруги и спирты
когда ты поллитров
когда прямая речь крива
но над тобой висят слова
дамоклов апостроф

когда кранты когда цейтнот
когда не даст на третий год
смоковница плода
когда стихи и снег и ночь
а жил ты или вышел прочь
когда когда когда
Поэзия без рубрики | Просмотров: 293 | Автор: Александр_Оберемок | Дата: 02/11/23 14:37 | Комментариев: 2

выдыхаешь, пищеварителен, кровеносен,
наблюдаешь в окна, как будто тебе нет дела,
что опять в изменчивый город заглянет осень,
в наготе своей откровенная до предела,

что пойдут таскаться по бабе её стилисты,
то оденут в жёлтое, то приукрасят алым.
выдыхаешь снова, но, глупый, как ни стелись ты,
никогда солдату уже не стать генералом,

потому что осень, её не отменишь, ибо
навсегда, и ты не возьмёшь на любых развалах
подходящей книги, в которой сумел найти бы
то, что ты прочтёшь в откровениях пятипалых

обветшалых листьев, и сам не напишешь толком
(если нет усердия, если совсем лениво)
про осенний свет, что метается по осколкам
улетевших дней, и как сладостно в переливах

наблюдать, как боль отступает от новой боли,
размывает память знакомые лица или
насовсем стирает; про то, что бедны глаголы
(из какого сора, в каком подобрал утиле).

не гони лошадку и дай ей, убогой, роздых,
и о чём ты мыслишь, тростник, трын-трава степная?
набираешь в лёгкие влажный осенний воздух
и потом опять расслабляешься, выдыхая
Поэзия без рубрики | Просмотров: 154 | Автор: Александр_Оберемок | Дата: 20/10/23 14:53 | Комментариев: 2

выжимается время глоток
по глотку, прости,
что не смог сохранить хоть чуток,
и в моей горсти
пустота – уничтожено сплошь
по штрафной и всклень,
и лекарства мои – это рожь,
виноград, ячмень.

выжимаются соки из дней,
календарных дат,
всё отчётливей сны и видней
козырной расклад,
всё быстрее вращаются там,
в небесах, ковши,
проходи же за мной по пятам
и пиши,
пиши
Поэзия без рубрики | Просмотров: 207 | Автор: Александр_Оберемок | Дата: 19/10/23 11:26 | Комментариев: 6

а когда попрощаемся, станет понятно мне,
что увидимся только в чудном неглубоком сне,
прорастёшь заключительным словом – ржаным зерном –
в недочитанной книге, оставленной на потом.
мы с тобою не пара, мы пара прощальных фраз
в эпилоге романа, написанного до нас.

уезжай, не держи на меня ни обид, ни зла,
прошепчи в проходящую осень, что даль светла,
тяжело на гудящем вокзале, в купе легко.
разолью по страницам декабрьское молоко
и кириллицей вехи расставлю – Валдай, Алтай,
ни о чём не тревожься, а просто читай,
читай
Поэзия без рубрики | Просмотров: 228 | Автор: Александр_Оберемок | Дата: 18/10/23 12:50 | Комментариев: 4



эти рыже-ирландские осени
и зима биполярная ночь
поматросили душу и бросили
даже некому в яму сволочь
не гляди на меня озадаченно
и не пей из подножных копыт
видишь времени молью потраченный
замусоленный опыт лежит

доставай выноси и проветривай
и себя и других веселя
этой шляпой заношенной фетровой
у которой большие поля
огороды сады палисадники
где в сиреневой дымке смотри
пролетают угрюмые всадники
и копыта стучат раз два три

нет четыре как неуловимые
и багровый закат неспроста
засыпай поскорее любимая
только ты у меня и оста
и чем ближе к закату понятнее
и виднее так очи остры
там за линией степь необъятная
и костры
Поэзия без рубрики | Просмотров: 394 | Автор: Александр_Оберемок | Дата: 13/10/23 12:39 | Комментариев: 4



что любовь не во всём права, но, быть может, верно,
что молва – это лишь слова, а луна ущербна,
оттого она не родит ни тепла, ни света –
древнегреческий эрудит говорил про это.
и ещё говорил о том, что любовь даёт нам –
человек был рождён скотом и умрёт животным,
человеку, твердил, вовек не сойтись с другими,
многомудрым был древний грек, жаль, не помню имя.

это, может, придумал я, воробьи напели,
и не жил в те века, друзья, пресловутый эллин,
о любви не шутил никак, ни хитро, ни плоско,
и пером не водил, чудак, по табличке с воском,
или выброшен прахом в склеп и лежит недвижно,
а его повседневный хлеб – у меня на книжном.
книга судеб земных стара, но весьма занятна,
это блик на воде. игра.
световые пятна
Поэзия без рубрики | Просмотров: 294 | Автор: Александр_Оберемок | Дата: 11/10/23 09:14 | Комментариев: 2

имяреку каялся имярек,
что он видел во поле чёрный снег,
молчаливый вой на семи ветрах
и сухой слезы леденящий жах.

а потом, волками окружена,
приходила с мёртвым зерном она,
прорастали всходы, давали плод –
то за ротой рота, за взводом взвод.

говорила: «дети, признайте мать,
я пойду на поле и стану жать.
вот в деснице серп, на плече коса».
по стерне ходила потом, боса,

и кричала долго, до хрипоты,
и зияла тьма из очей пустых,
и плясала курва до стёртых ног...
не узнали смерть, говорили – бог.

имярек покаялся и умолк,
и часы по-волчьи всё щёлк да щёлк.
а потом сказал: «я устал, ослаб,
мы плели венки из еловых лап».
Поэзия без рубрики | Просмотров: 1051 | Автор: Александр_Оберемок | Дата: 05/10/23 10:40 | Комментариев: 11

да и важно ли, что не останется
кирпичей, говорила Муму,
раз шатается жизнь, словно пьяница,
от чужого стола к своему,
раз достаточно хлеба и соли ей
на пути от взаймы до внаймы,
раз седая моя меланхолия
накрывает пустые холмы.

да и важно ли, что распогодится
посреди октября втихаря
бабьелетняя дочь-второгодница
прошлогоднего календаря,
лишь бы к нам с перелётными птицами
прилетел голубой вертолёт,
лишь бы ночь полыхала зарницами
от далёкой грозы, а не от

тех событий, что в мире, ужаленном
сумасшедшей осою под хвост,
происходят, и мы опечаленно
и тревожно глядим на зюйд-ост.
ничего не храним, да и важно ли,
посмотри, на крыле наконец
эфемерное счастье бумажное –
недокормыш, журавлик, птенец
Поэзия без рубрики | Просмотров: 504 | Автор: Александр_Оберемок | Дата: 04/10/23 10:46 | Комментариев: 4



ну а есть ли он, изначальный свет?
так застынешь с мыслью о том, что нет,
не ведя учёт холостым минутам.
неземная истина так проста –
там такая чёрная пустота,
представляешь, друг, каково Ему там,

где глухая тишь да немая гладь,
без судьбы и времени куковать,
не творить вселенные от азов, но
с козерожьим медным рожком в руках
выпасать на горних густых лугах
золотых тельцов, серебристых овнов

и ловить с моста изумрудных рыб
на господне благостное цып-цып,
и меня, карасика-дуралея,
зацепив крючками за две ноздри,
обучать сопеть с пустотой внутри,
ни о чём исчезнувшем не жалея
Поэзия без рубрики | Просмотров: 532 | Автор: Александр_Оберемок | Дата: 03/10/23 09:23 | Комментариев: 6

вот улицы сиреневый размах
и зелень в фонарях у поворота,
дома, дворы, не разглядишь впотьмах
а дальше – что там?

а дальше, если разобрать слои,
закованные цепью хронотопа
Адам и Ева, сад Эдема и
вода потопа.

а дальше – ничего и никогда
не существует за пределом взгляда,
и только плуг и протоборозда,
земля разъята.

а дальше – тишь. до корня, до морфем,
до Слова, на ещё пустом мольберте –
пока не отделённая никем
вода от тверди,

пустая бездна, шип не вложен в паз,
где света тьма пока ещё не знала,
витает Дух недалеко от нас –
за три квартала,

а те, кому ещё названий нет,
живут в своей, в твоей не существуя,
вселенной, с ними лучезарный свет
и аллилуйя.

но что случается, когда во тьму
поднимешь руки, дерзок, но наивен,
и вдруг с небес по жесту твоему
нисходит ливень?
Поэзия без рубрики | Просмотров: 325 | Автор: Александр_Оберемок | Дата: 02/10/23 10:27 | Комментариев: 2

прощай, прекрасная эпоха,
трава, портвейн,
где Витька жив ещё, и Лёха,
и Курт Кобейн,

на «барабашке» нет базара,
а есть метро,
и мы прогуливаем пары,
и всё добро –

в руках. герой из фильма с Цоем
уходит вдаль,
цыганы шумною толпою
сбывают шмаль,

над веком не сгустились тучи,
пестры миры…
но время движется скрипуче
в тартарары.
Поэзия без рубрики | Просмотров: 141 | Автор: Александр_Оберемок | Дата: 29/09/23 09:59 | Комментариев: 0

Почему ты все дуешь в трубу, молодой человек?
Полежал бы ты лучше в гробу, молодой человек.
О. Мандельштам


смотришь вперёд – непонятное прячется в плотном дыму,
тают размытыми пятнами книги, тетради, кому
эта бумага останется, отблеск живого ума?
выпьешь чего-нибудь, пьяница, что там гадать – полутьма
вяжет набитой оскоминой музыку джазовых сфер.
что же ты, маешься, сломанный, гипсовый ты пионер,
с горном и главной дорогою, что, как извёстка, светла.
мысли бегут босоногие, несть горемычным числа.
глохнет беспечно прохлопанный доброго времени гул,
верно ты считывал стопы, но в дудку дешёвую дул.
ладно, чего там. налей ещё, что ни случилось – твоё,
всё вам, поэтам стареющим, горькое это нытьё,
что твоих мыслей верчение, давний бессмысленный труд
против того откровения, детского злого прозрения,
что человеки умрут
Поэзия без рубрики | Просмотров: 290 | Автор: Александр_Оберемок | Дата: 28/09/23 17:24 | Комментариев: 2

понимаешь, времени правда нет,
пламенеет ясный вечерний свет,
маслянистый, липкий – потёки мёда,
не фотон, тем паче и не волна,
не физическая величина,
а в безумстве красок сама природа,

из живого шёлка двойная нить,
не мешало б Рембрандта расспросить,
как стащил у бога его идею,
как пошёл на дерзкий прямой обман,
ведь такой искусный анжамбеман
удавался разве что Прометею.

так о чём я? старость. ах да, о вре-
мени, о господней искре, игре,
о земле под светом – гектаре, акре,
о словах, слагающих акростих
из имён господних, имён седых,
о часах, свидетелях симулякра.

колдовского света, который я
воспевал, сияет сейчас струя
у Гомера над кораблями в море,
и блестит в подзорной трубе Петра,
и горит в окне у меня с утра,
отражаясь в облаке на Фаворе.

мне про это всё рассказал один
невысокий сгорбленный господин
(у него порой выпивали, ибо
хороши хоромы – чужой подвал),
он на рынке рифмами торговал,
только спросу нет, и не вышла прибыль,

а теперь не спросишь – пропал давно,
корабли ахейцев ушли на дно,
захирел в сарае петровский ялик,
на замках дома, на Фаворе тьма,
и моя кума – не поставь клейма,
да и сам я тоже хорош, но я ли

не мечтал о том, что нельзя сказать,
прорыдать, вобрать, записать в тетрадь,
о природе света ликуя всуе?
но теперь, в преддверии сентября,
на востоке красит холсты заря –
это Рембрандт кистью её рисует
Поэзия без рубрики | Просмотров: 899 | Автор: Александр_Оберемок | Дата: 27/09/23 11:20 | Комментариев: 12

в мангровых джунглях волшебных строк,
где, горизонт вспоров,
мы признавали один цветок –
розу морских ветров,

где посреди океана слов –
реки, леса, холмы,
в этой державе сорвиголов
жили другие мы.

мальчики, дети, и как один
все – капитаны шхун,
что нам, дрейфующим в грудах льдин,
вечноседой Нептун,

что нам, другим, не смотрящим на
будущих лет пике,
мальчик, седеющий у окна,
с вечным пером в руке
Поэзия без рубрики | Просмотров: 412 | Автор: Александр_Оберемок | Дата: 26/09/23 11:31 | Комментариев: 6

animula vagula, blandula * –
не я ли тогда написал
пером светоносного ангела
по абрисам древних лекал,
не я ли губами бескровными
шептал то в бреду, то в ладу
про деву с тельцами и овнами
в космическом зоосаду?
не мне ли гармонь одинокая
бродячие песни поёт,
не мне ли беззубая чмокает
у чёрных чугунных ворот,
а может, другая, унылая
бормочет томительный вздор?
да просто иголку с винила я
не снял и пластинку затёр,
и бродит по строчке, упрямая,
с окружностью накоротке,
блудница, живая душа моя
с заветной тетрадкой в руке

* Аnimula vagula, blandula (лат.) — душа, скиталица нежная. Первая строка автоэпитафии римского императора Адриана (24 января 76 г. — 10 июля 138 г.).
Поэзия без рубрики | Просмотров: 219 | Автор: Александр_Оберемок | Дата: 25/09/23 11:49 | Комментариев: 2

Для тех, кто не ложится с краю, пропеты баюшки-баю, а я пишу тебе, родная, и, слово к слову подгоняя, в цемент для крепости плюю. На город мой туман ложится, гудит ближайшая жэ дэ, а где-то мытарь матерится, грустит озябшая блудница, разбойник свищет и тэ дэ. Но не об этом, не об этом… Не то, не вовремя, не тут… Сигналят поезда дуэтом, где семафоров силуэты и всё измазано в мазут. Когда-нибудь и мы исчезнем в тумане сумрачном, ей-ей, когда в упор посмотрим в бездну в неверных отблесках железнодорожных липких фонарей. Прости за то, что много сплина в эпистоле и в бытии. Как говорила Прозерпина, мои жилые палестины невероятно не мои. А без тебя, скажи на милость, запрятанная по щелям такая гниль, такая сырость, что даже вот строка затмилась и не спасут хорей и ямб. Не отпускают почему-то – считай судьбу на раз-два-три, – в пути наезженным маршрутом хандра, пропахшая мазутом, и фонари, и фонари…
Поэзия без рубрики | Просмотров: 804 | Автор: Александр_Оберемок | Дата: 04/08/23 14:25 | Комментариев: 19



и не знаешь, с какого края
подступиться к стихам, когда
опускается ночь сырая
и тягучая, как вода
между Троицким и Дворцовым,
в темноте разведённых плеч,
где бликует блестящим словом
волновая родная речь.

и не ведаешь, что творится –
словно в чарах разрыв-травы
переписанная столица
в переплёте ночной Невы
для юродивых и поэтов
предлагает своё питьё,
и ликуешь, и пьёшь из света,
и надеешься на неё
Поэзия без рубрики | Просмотров: 616 | Автор: Александр_Оберемок | Дата: 11/07/23 13:44 | Комментариев: 6



Олень – животное. Воробей – птица.
Россия – наше Отечество. Смерть неизбежна.
П. Смирновский.
Учебник русской грамматики.


в покорности судьбе пора остановиться,
когда число скорбей превысит свой лимит.
ну что сказать тебе? что курица – не птица,
а птица – воробей, ворюга и бандит;

что будет новый стих и кончится спиртное,
поэты как волхвы – открытая тетрадь,
а между строк у них отечество родное
лежит себе, увы, и лень ему вставать;

что каждый божий день ни друга, ни врага мы
не можем различить в сиамских близнецах,
и мой лесной олень царапать амальгаму
умчится, волчья сыть, на полных парусах,

чтоб в глубине зеркал душа моя зависла,
когда позволит твердь причалить кораблю;
что я тебе писал свои слова и числа;
что неизбежна смерть. и я тебя люблю.
Поэзия без рубрики | Просмотров: 202 | Автор: Александр_Оберемок | Дата: 16/06/23 14:25 | Комментариев: 0

1


Здравствуй, читатель!
Пришло время открыть тебе тайну, а заодно пригласить в занимательное путешествие. Не знаю, кто ты, мой уважаемый друг, но раз уж ты держишь в руках эту книгу, значит, в какой-то мере – осознанно или нет – согласен последовать за мной. Не согласен? Тогда закрой книгу, отложи её и займись более важными делами. Прямо сейчас закрой и отложи. Вот так. Нет-нет, не на письменный стол – своим присутствием в поле твоего зрения она будет напоминать о себе. Лучше спрятать её на полку. А я продолжу для другого читателя.
Итак, уважаемый читатель, не закрывший книгу (ничего, что я на «ты»?), я хочу представить тебе своего главного героя. Но вместо банального описания внешности я прямо сейчас, на твоих глазах, беру с письменного стола маленький предмет и показываю его тебе. Догадываешься, что это? Бинго! Да ты проницательный читатель! Правильно, это зеркало. Именно так, мой начитанный друг, в зеркале ты видишь нашего главного героя. Не оглядывайся, рядом никого нет. Главный герой – это ты. И сейчас ты совершишь небольшое путешествие – отправишься в уездный городок Энск. Я бы и сам поехал, но мне недосуг. Не волнуйся, мысленно я всегда буду рядом.
Ты встаёшь (вставай!), одеваешься, собираешь в дорожную сумку или рюкзак необходимые для короткой поездки вещи, выходишь из дома, садишься в трамвай/троллейбус/маршрутку (по дороге можешь читать дальше, если ты не за рулём), приезжаешь на железнодорожный вокзал, подходишь к пригородным кассам и покупаешь билет в Энск.
Энск – это центр вселенной. Как центр окружности равноудалён от всех точек этой окружности, так и Энск расположен от любого другого города... скажем, в паре часов езды. Так что не переживай, мой друг, ехать придётся недолго. Даже эту книгу дочитать не успеешь.
Итак, ты заходишь в вагон, садишься у окна и открываешь книгу. Пассажиров не так уж много. Не станем обращать на них внимания. Поезд трогается. Время от времени ты отрываешься от чтения, поглядываешь в окно и любуешься проносящимися мимо жёлтыми и красными деревьями – в самом разгаре осень. Не имеет значения, в какое время года ты взял в руки эту книгу и отправился в путь – в Энске всегда осень. Скажешь, что так не бывает? Не спорь, мой друг, уж Энск-то мне отлично известен. Городок небольшой – кирпичные дома-хрущёвки, окружённые пёстрым частным сектором, жёлтые газовые трубы по улицам. Правда, в центре города сохранилось немало исторических строений – дом купца Такого-то, имение графа Растакого-то. Церковь, Центральная площадь, магазины, рынок, парк с памятником. Всё как везде.
И осень.
Да, парк всегда жёлтый, в меру приправленный оттенками красного. Дубы, каштаны, ясени, липы. Редкая берёза или рябина, кое-где – мелкий кустарник. За парком ухаживают – тропинки всегда подметены, первая линия деревьев побелена. На входе стоит огромный щит, на котором надпись: «Парк садово-парковой архитектуры XIX века. Охраняется государством». Но всё это ты увидишь чуть позже, под вечер, когда пойдёшь отыскивать местные достопримечательности, чтобы убить время.
А пока поезд прибывает на железнодорожный вокзал. Подхватив рюкзак, ты выходишь в тамбур, прыгаешь на перрон. Вдыхаешь.
Ну как? Скажи, а?
О, этот воздух Энска! Он бесподобен! Густой, насыщенный запахом только что упавших, ещё не прелых листьев, лёгким ароматом скошенной травы с нотками пряного дымка – где-то недавно жгли листву. Впрочем, к хорошему привыкаешь почти мгновенно – пару раз вдохнул, потом закурил, затянулся – и всё, воздух как воздух, ничего необычного. Да нам и не до воздуха – не за этим ты здесь, мой путешествующий читатель.
Теперь самое время рассказать, зачем ты всё-таки приехал в этот уютный городок. Так вот – тебе предстоит найти и забрать одну бесценную рукопись. Пожалуй, объясню с самого начала.
Эта папка находится в главной районной библиотеке – её обнаружили, когда перебирали архивы, сваленные в подвале без какого бы то ни было порядка и систематизации. Прорвало трубу отопления; книги, журналы и различные бумаги залило; поступило распоряжение директора всё вытащить, высушить и сдать как макулатуру. Если бы не дотошность некоторых работников библиотеки (они отыскивали в кипах бумаги что-то стоящее, чтобы пополнить свои личные библиотеки), эта папка так бы и канула в Лету вторсырья.
В этой папке, как потом выяснилось, ждала своего часа рукопись романа «Звёзды над полями» Зинаиды Станиславовны Погребельской1, популярной в пятидесятые годы ХХ века советской писательницы, окружившей, как заметил один маститый критик, «ореолом романтики всё пространство социалистического реализма». Прежде о существовании рукописи, как и о самом романе, ничего не было известно. Да и сейчас на авторство Зинаиды Станиславовны указывает (текст набран на печатной машинке) лишь подпись на последней странице – вполне совпадающая с оригиналом, как говорят знающие люди, которым посчастливилось подержать или полистать рукопись. Хотя газеты и кричат о находке как о «невероятной сенсации», а телевидение вторит им в унисон, но всё же требуется подтвердить либо опровергнуть авторство Погребельской. Для этого нужна автороведческая экспертиза с участием лингвистов высочайшего класса, поскольку текст непременно следует проверить на нескольких уровнях: орфографическом, пунктуационном, синтаксическом, стилистическом, лексико-фразеологическом. Одно из немногих мест, где в современных условиях возможно организовать подобную экспертизу, – это наш научно-исследовательский университет. Твоя миссия, мой любознательный читатель, как раз в том и заключается, чтобы забрать рукопись романа «Звёзды над полями» в Энске.
И передать её мне.
Если ты куришь, мой дорогой друг, то сейчас ты закуриваешь на перроне, затем огибаешь здание вокзала и идёшь по Первомайской улице в сторону Центральной площади. Первомайская – одна из главных улиц города. Тротуар, отделённый от проезжей части рядом жёлто-красных клёнов, выложен плиткой. Почти все дома – это невзрачные прямоугольные параллелепипеды хрущёвок, но ближе к центру города, до которого пятнадцать минут неторопливой ходьбы, появляются старинные двух- и трёхэтажные особняки – памятники архитектуры, построенные в конце XIX – начале XX веков. Всё это в совокупности – приятный воздух, чистый тротуар, яркие клёны, миниатюрные эркеры на особняках – создаёт у тебя первое (и, как зачастую бывает, самое верное) благоприятное впечатление об Энске.
По диагонали ты пересекаешь Центральную площадь (бывшую площадь Ленина) и упираешься в небольшое кирпичное двухэтажное здание Центральной районной библиотеки имени З.С. Погребельской. Всё, мой настойчивый читатель, ты на месте.
Ты входишь внутрь. Внутри теплее, ты расстёгиваешь куртку. Тебя любезно встречает миловидная крашеная блондинка, толстушка лет пятидесяти. Тут ты и сообщаешь о цели своего визита. Твои дальнейшие слова напрямую зависят от твоего возраста и пола. Например, если ты, мой дорогой друг, мужчина преклонного возраста, то ты доверительно и тихо говоришь ей:
– Добрый день, сударыня. Видите ли, в чём дело... Я профессор Трам-пам-памского университета Такой-то Такойт Такойтович. У вас находится некая рукопись, папка, за которой я, собственно, и приехал. Не будете ли вы так любезны...
Если ты, мой переменчивый читатель, мужчина, скажем, лет тридцати, ты обращаешься к милой тётушке:
– Здравствуйте! Я ассистент профессора Такого-то из Трам-пам-памского университета. Мне нужно забрать у вас рукопись для проведения экспертизы...
А если ты, мой читатель, к примеру, женщина среднего (а впрочем, любого!) возраста, ты можешь сказать:
– Здравствуйте, женщина. Мне тут у вас забрать кой-чего надо. Я по поводу найденной рукописи, вам сегодня звонили...
Словом, дорогой друг, ты у меня догадливый, думаю, сообразишь на ходу, как и что говорить.
Блондинка убегает уточнить насчёт рукописи, прежде усадив тебя на диван и всучив «для ознакомления» тяжёлое красочное издание о знаменитых людях Энска. Ты открываешь его на странице с фотографией крупной женщины с узлом седых волос на затылке. Подпись гласит: Зинаида Станиславовна Погребельская (1918–1995). Ниже – статья о писательнице. Ты откидываешься на спинку дивана и читаешь.

2


В ХХ веке в Энске жила и работала известнейшая советская писательница Зинаида Погребельская.
Зинаида Станиславовна родилась 25 сентября 1918 года в небольшом селе Малые Узелки в двадцати километрах от Энска. Осенью 1925 года семья переехала в Энск, где семилетняя Зина пошла в школу. В 1940 году она окончила педагогический факультет областного университета и вернулась учительствовать в родную школу – преподавала русский язык и литературу. Когда началась Великая Отечественная война, З.С. Погребельская вступила в ВКП(б), тогда же её назначили главным редактором районной газеты «Родной Энск». Во время немецкой оккупации Зинаида Станиславовна была оставлена в городе для работы в подполье (в 1960 году вышла автобиографическая книга «Одна осень в Энске»).
Первые рассказы и зарисовки З.С. Погребельской публиковались в «Родном Энске» с сентября 1941 года. В ноябре 1946 года в областном издательстве вышла книга Погребельской «Как мы выстояли», имевшая невероятный успех (дважды переиздавалась в Москве – в 1953 и 1955 годах). В 1948 году в Москве вышел её роман «На острых камнях» – драма времён продразвёрстки. Новый роман повторил успех первой книги, к тому же был экранизирован «Мосфильмом» в 1950 году. Роман 1950 года «Выше ноги от земли» – о послевоенном времени, о детях родного Энска – также был экранизирован в 1952 году. Самая большая слава досталась следующей книге Погребельской – роману «Сталь против стали», вышедшему в сентябре 1952 года. Роман был удостоен Сталинской премии СССР первой степени. Зинаида Станиславовна стала одним из самых читаемых авторов на территории Советского Союза.
До самых последних дней наша знаменитая землячка жила в любимом городе. Скончалась Зинаида Станиславовна 16 октября 1995 года. Похоронена на городском кладбище г. Энска.
С осени 2001 года районная библиотека носит имя З.С. Погребельской. В городскую администрацию подан запрос, подписанный многими жителями нашего города, о переименовании улицы Первомайской в улицу имени З.С. Погребельской.

Информацию предоставил историк и краевед В.И. Таковский


3


Возвращается пухлая блондинка.
– Извините, тут какое-то недоразумение, – говорит она.
Да, мой удивлённый читатель, я и не обещал тебе, что всё пройдёт как по маслу и тебе сразу же отдадут папку. Увы, закон жанра требует определённых затруднений. Поверь, жизнь ставит свои препоны иногда даже там, где, казалось бы, их и ставить-то некуда. Но это так, ремарка в сторону зрительского зала. Ломка четвёртой стены.
– Какое-то недоразумение, – повторяет библиотекарь. – Ещё недавно рукопись была здесь, но её выдали нашему краеведу Таковскому. Позавчера. Ошибка, так сказать, коммуникаций.
И тут, друг мой, ты собираешься возмущаться, но толстушка уверяет тебя, что Василий Иванович Таковский – уважаемый и заслуженный человек, поэтому отказать ему не было никакой возможности.
– А не хотите ли чаю? – вдруг доверительно спрашивает она и добавляет, полузакрыв глаза: – С печеньем.
Ты согласно киваешь.
Блондинка суетится, накрывает небольшой журнальный столик, при этом приговаривает: «С дороги-то... проголодались, небось... а чаёк у нас хороший, просто замечательный...»
– Так как быть с рукописью? – спрашиваешь ты нетерпеливо.
– А я вам номер телефона краеведа дам, – отвечает толстушка, разливая чай. – Позвоните, договоритесь встретиться. Или лучше давайте-ка я сама позвоню. Вот прямо сейчас и позвоню.
Она ставит чайник, идёт к стойке, набирает номер.
– Сейчас, сейчас, – шепчет она тебе, – не волнуйтесь... Алло? Василий Иванович? Васи-и-и-лий Иванович, доброго вам здоровья! А это Рая из библиотеки, да. Узнали? Ха-ха-ха… Василий Иванович, а я вот по какому вопросу... Тут человек приехал из университета... Да-да, по поводу рукописи... Ага... Ага... Да-да... Хорошо, я передам... Ага... Ну всего вам хорошего, Василий Иванович... До свидания!
Библиотекарь, которую, как только что выяснилось, зовут Рая, кладёт трубку и говорит тебе, что Василий Иванович сегодня чрезвычайно занят и увидеться с тобой ну никак не может. Он предлагает встретиться завтра в обеденное время.
– Так что оставайтесь, – говорит Рая, – у нас гостиница есть. Вот тут рядом, на площади. Там моя сестра работает. Скажете, что от меня... Город наш посмотрите. У нас тут хорошо...
Ты не предполагал, что задержишься в Энске, поэтому разочарованно пожимаешь плечами и отдаёшь красочное издание блондинке. Она ставит его на стеллаж, потом садится рядом с тобой на диван, отхлёбывает чай из когда-то белоснежной чашки (ты тоже не стесняйся – печенье здесь всегда свежее и очень вкусное!) и грустно говорит:
– А вы знаете, Зинаида Станиславовна была совершенно одинока в старости. У неё ведь ни детей, никого... Да и замуж она так и не вышла. Такой человек, вся в творчестве... Свою квартиру она продала в девяностые... А знаете, – оживляется она, – какая квартира у неё была! Огромная, светлая, высоченные потолки, три метра, а то и больше, лепные бордюры с листиками, окно с витражом, мозаичный пол, мебель... Сказка, а не квартира. И дом такой красивый. Да вот, посмотрите, его отсюда хорошо видно, – говорит Рая и подходит к окну. – Вот он, – показывает она, – с башенкой.
Ты встаёшь с дивана, подходишь к окну. На углу площади виден этот дом (да не там, посмотри направо). Видишь – башня-эркер немыслимым способом прилеплена к углу дома.
– Так вот, продала она её, – продолжает библиотекарь, – и жила какое-то время за городом, в Доме творчества, на территории санатория.
– Как же так случилось? – спрашиваешь ты. – Ведь уважаемый человек, известный, и вдруг – продаёт квартиру и поселяется в каком-то санатории?
– Ой, я не знаю, как там всё было-то. Там охраняемая база водоканала теперь. То ли в аренду они его взяли, только ещё как-то, не знаю. Сеткой всю территорию огородили, знаете, такой, железной...
– Рабицей, – подсказываешь ты.
– Да-да, и собаки кругом. И охрана.
– А Погребельская? Там и умерла?
– Да… Нет… Ой, не знаю я. Да вы чаёк-то пейте, пейте...
Ты пьёшь чаёк и думаешь о Погребельской. Потом подробно расспрашиваешь, где находится база водоканала и как туда добраться (местное такси, сто рублей по городу, максимум – сто пятьдесят), вежливо прощаешься с милой Раисой, берёшь у неё номер телефона краеведа Таковского и уходишь.
Ты идёшь в гостиницу. Тебя встречает точно такая же крашеная блондинка, копия библиотекаря Раисы. Ты невольно вздрагиваешь – до того они похожи. Просто невероятно.
– Здравствуйте, я от Раисы, – говоришь ты.
– Да, я уже знаю, – отвечает сестра библиотекаря. – Меня зовут Лариса.
Ты снимаешь номер на одну ночь (бывшее общежитие коридорного типа, в своё время выкупленное за копейки и переоборудованное в гостиницу ловкачами-предпринимателями). Узкая кровать, тумбочка, массивный шкаф. Телевизора нет, но он тебе и не нужен. Туалет и душ в конце коридора. Ты оставляешь вещи и снова выходишь на площадь, чтобы осмотреть дом с башенкой.
Через несколько минут (дом оказывается совсем рядом) ты уже рассматриваешь небольшой двухэтажный особняк в стиле модерн с ассиметричной планировкой, лучковыми арками окон первого этажа и узкими прямоугольными окнами-бойницами наверху. Сходство с игрушечным замком усиливают зубчатый парапет и ступенчатый фронтон, а угол здания фланкирует небольшая декоративная готическая башенка со шпилем. Она, словно вишенка на торте, венчает весь этот провинциальный архитектурный историзм начала XX века.
На стене бронзовая мемориальная доска: «В этом доме с 1952 по 1994 гг. жила знаменитая советская писательница З.С. Погребельская».
Тебе наверняка хочется осмотреть дом изнутри. Постучи в дверь. Нет, стоп, посмотри, вон там медный звонок, стилизованный то ли под орех, то ли под жёлудь. Позвони.
Ты звонишь.
Никто не выходит. Звони ещё.
Ты звонишь ещё.
Дверь немного приоткрывается. В проёме появляется пожилая женщина с выразительным взглядом. Где-то ты её видел.
– Уходите отсюда, – тихо, но угрожающе говорит она. – Здесь никого нет.
– Скажите, а...
– Нет здесь никого! Ходят тут всякие. Чего ходят, чего хотят...
Дверь закрывается.
Ты смотришь на часы и понимаешь, что до вечера ещё куча времени и вполне можно успеть съездить на базу водоканала. Ты отходишь в сторонку, садишься на лавочку под липой, чтобы покурить, и тут замечаешь, что дверь дома с башенкой открывается. Появляется худощавый мужчина с небольшой бородкой. Он оглядывается по сторонам, быстро выходит и спешит скрыться за углом. Дверь за ним быстро закрывается.
Ты вызываешь такси и едешь на базу водоканала.

4


Проехав некоторое время по частному сектору, такси выезжает за город.
– По делам к нам в город или так? – спрашивает лысый таксист с большими мясистыми ушами.
– По делам, – нехотя отвечаешь ты. Снаружи – та же жёлто-красная осенняя красота, поэтому ты не расположен разговаривать. Едете молча.
База находится сразу же за городом. Она окружена сеткой. При приближении такси к воротам базы откуда ни возьмись выбегает пять-шесть собак. На лай из ближайшего помещения выходит охранник в камуфляже, мужчина лет шестидесяти. Таксист быстро уезжает. Охранник цыкает на собак, те убегают.
– Здравствуйте! – говоришь ты.
– И вам не хворать, – добродушно отвечает охранник.
Вы говорите через закрытые железные решётчатые ворота. Тебе кажется, что охраннику скучно, поэтому он не против поговорить. Ты мнёшься, не зная, как начать разговор.
Не обижайся, мой дорогой читатель, что я решаю за тебя, что именно ты подумал и что тебе показалось. Я не претендую на роль кукловода, мало того, я им быть и не собираюсь. Воспринимай меня как… скажем, путеводитель. Я только направляю тебя в нужную сторону. Помогаю тебе. Вдвоём нам будет легче справиться.
– Вам кого? – спрашивает охранник. – Здесь только охрана.
– Я исследую жизнь и творчество Зинаиды Станиславовны Погребельской, местной писательницы, – говоришь ты. – Мне сказали, что в девяностые годы она жила здесь.
– Ну, это было давно, – протяжно отвечает охранник. – Наша фирма работает здесь лет этак пятнадцать. А сам я всего три года как сюда устроился.
– А вы случайно не знаете, – с надеждой спрашиваешь ты, – жила ли здесь какая-нибудь старушка? Ну, может, кто-то рассказывал, слухи какие-то ходили...
Охранник почему-то оглядывается, и ты, мой дорогой друг, догадываешься, что он что-то знает.
– А вы-то кто такой будете? – спрашивает охранник.
– Да я профессор (ассистент и т. п.), – отвечаешь ты, мой талантливый читатель.
Охранник смотрит на тебя с уважением.
– Из области?
– Ага, из области.
– Да... Была одна история...
Охранник ещё раз окидывает тебя оценивающим взглядом.
– Проходите, – говорит он и отпирает железную дверь, вмонтированную в ворота, – посидим вот тут, покурим...
Ты входишь внутрь. Охранник закрывает дверь и показывает в сторону здания:
– Вон там у нас курилка.
Ты подходишь, садишься на самодельный топчан у железного стола (осторожнее, не поранься об острый край). Охранник достаёт из-под топчана пепельницу, кладёт сигареты на стол. Вы закуриваете.
– Была одна история, – повторяет он. – Жили они здесь, эти бабульки...
– Они? – недоумеваешь ты. – Так их здесь много было, что ли?
– Да... Много их тут было, рассказывали. Сам-то я не застал. Богадельню тут устроили. Типа временного общежития.
– Ничего себе!
– Да… Тут ведь как дело было. История тёмная, – говорит охранник, – но шила в мешке, как говорится… Болтают люди многое, а я слушаю… Дом творчества тут был, при санатории. В советское время ещё. Числился он за этим… областным фондом…
– Литфонд?
– Да-да. А санаторий этот принадлежал нашему самому крупному предприятию, «Шурумбуруммашу». Градообразующему, – произносит он почти по слогам. – А ведь девяностые, время страшное, на главной аллее местного кладбища сразу три директора «Шурумбуруммаша» лежат. Одного из них застрелили прямо в центре, ну, знаете, такое время было. Ну вот. И этот самый фонд продал Дом творчества «Шурумбуруммашу», и сделали они там дом престарелых. Поселили сюда одиноких бабушек, которые когда-то работали в «Шурумбуруммаше». Жертвы чёрных риелторов, как говорится. Охмурили старушек, пообещали им хороший уход, питание и присмотр, те и переписали свои квартиры. Столовую какую-то тут для них открыли, чем-то кормили их... «Шурумбуруммаш» вскоре накрылся и закрылся, растащили его потихоньку. Там всё продали и перепродали под шумок, да за границу активы вывели. А вся недвижимость санатория, вот эта, – он повёл рукой вокруг, – за долги перешла к городу. Вот. А когда они эту базу профукали и город её за долги забрал, они этих бабок и вывезли. А куда вывезли – никто не знает.
– По домам престарелых где-то рассовали?
– Да, рассовали, только бог знает, куда они их рассовали. Как они там жили, как умирали, никто не знает...
А со мной вот было где-то два... да, два года назад. Мы тогда работали с напарником, Герасимычем. По полночи дежурили. Нам там такое помещеньице отделили, две маленьких комнаты, два на три. Ну как отделили… Мы сами, значит, договорились, что своими силами сделаем для себя комнатку. И мы кусочек отгородили кирпичной кладкой, поставили дверь туда. Полночи я дежурю – книгу там читаю или кроссворд разгадываю, а напарник спит в соседней комнатке. Потом меняемся. Так вот. Сижу я как-то ночью, читаю. А Герасимыч спит. Ну а у меня лампа настольная, чтоб напарнику не мешать. И вот так, как сидел, так я и уснул. Намаялся за день и не заметил, как задремал. Сколько я так покемарил – я не знаю. Но вот просыпаюсь – а в комнате темно. Лампа не горит. Как это, думаю. Проверяю лампу – она выключена. Герасимыч, спрашиваю, ты не вставал? Нет, Ефимыч, отвечает, а что, пора? Да нет, говорю, полежи ещё немножко. А сам думаю – кто лампу выключил? Если бы проверка пришла какая-то, они бы мне сделали нагоняй, понимаешь? Я включил тихонько лампу и дальше сижу. Вышел на улицу, правда. Посмотрел – ворота закрыты. Прошёлся по территории – всё спокойно, всё тихо. А потом, на другое дежурство...
У охранника догорает сигарета, пока он рассказывает. Он подкуривает следующую. Ты слушаешь и не перебиваешь Ефимыча. Чувствуешь, что вот-вот он расскажет что-то важное.
– Во-о-от. Сижу я, значит, читаю. И слышно в коридоре – ток-ток-ток. Там коридор такой длинный, и плитка эта... керамическая. И мыши по ней бегают – ток-ток-ток. Вот. А тут я тоже задремал. И вдруг слышу – шаги. Прислушался – точно, шаги. В коридоре. А коридор этот шёл туда, где раньше их кровати стояли. Ну, бабулек этих. Потом все эти кровати выкинули, поставили шкафы и сделали раздевалку для водителей. Длинная такая она была. Вот. И, значит, слышу – топ-топ-топ по коридору. Я дверь открываю, выхожу и вижу спину бабульки, она мою дверь уже прошла.
– То есть она шла в ту комнату, где они раньше жили? – спрашиваешь ты.
– Да-да. Она ж не знала, что тут новая каморка появилась. То есть при ней её, каморки этой, не было, значит. Поэтому она так спокойно нашу дверь проходит и идёт дальше. Ну я-то вижу, что бабка. Я говорю: «Бабуль!» Не слышит. Я громче: «Бабуля!» Она поворачивается. Говорю: «А ну-ка иди сюда». И вывожу её на улицу. Говорю: «Садись». Она села. «Ты откуда тут взялась?» Она говорит: «Так я здесь живу». Ну я-то соображаю, что уже давно куда-то дели этих бабок. Говорю: «Ну и где ты здесь живёшь?» «Ну здесь я живу!» «И давно?» «Ну давно, как нас сюда привезли, так я тут и живу». Я говорю: «И много вас таких?» «Да уже сейчас немного, уже многие ушли». «А много было?» «Да, было много». Говорю: «Как ты сюда прошла, бабуль?» А она: «А что мне проходить?» Я говорю: «Ну смотри, ворота закрыты, кругом проволока». Она говорит: «Так я же сюда раньше пришла! Когда нас привезли, никакой проволоки не было». «А собаки?» «Так они же меня знают!» Нормально разговаривает бабка, спокойная такая.
– А одета во что? – интересуешься ты.
– Юбка такая чёрненькая, на ногах... не помню, какие-то башмачки, а тут... такая удлинённая курточка, как жупанчик, знаете, и подвязана… этим самым... бечёвочкой. На голове платок. Чистенько так всё. Ну, говорю, посиди. Пошёл, разбудил Герасимыча. А он: «А это что такое?» «Гости у нас». Ну мы с Герасимычем ещё пару вопросов задали.
– Не говорила, как зовут?
– Нет, да мы и не спрашивали даже, как зовут. Я говорю, что будем делать? То ли в милицию звонить, то ли ещё что... А напарник, мол, ну их, свяжись с милицией, сейчас начнут... Как мы тут служили-сторожили, что бабка прошла к нам сюда, и так далее, значит. Ну а я говорю, а что делать-то будем? А он, мол, а давай её выпустим за ворота, и пускай бабка куда хочет, туда и идёт. А где-то была середина ночи, часа два-три. Ну, говорю, давай...
– Летом было?
– Какое там… Осенью, бабулька была уже в тёплой курточке. Но тепло ещё было на улице. И она вон туда, в сторону Энска, по дорожке пошла потихоньку. До сих пор не знаю, что это было... Ведь когда те старушки жили здесь? В середине девяностых!
– Да, по времени что-то не сходится... Если, к примеру, старушки были возраста Погребельской, то в середине девяностых им было под восемьдесят, а два года назад… Больше ста получается!
– Ну нет… На восемьдесят она и выглядела. А может, чуть больше, кто её разберёт. Я всем рассказал. Ну, у нас тут и поварихи, и рабочие всякие, то-сё. И медсёстры, и врач на втором этаже сидит. Так они меня на смех подняли! Говорят, Ефимыч себе бабульку нашёл. Привидение, говорят. Страшно, спрашивают, было? А чего мне мёртвых бояться? Живых бояться надо...
Некоторое время вы молчите.
– Ага, времени прошло много, – задумчиво произносит охранник. – Почитай почти четверть века назад их привезли... Живая она была или нет... Не знаю... Ах да, ещё перед уходом спросил у неё, где, говорю, бабуля, вы все сейчас находитесь? А она и говорит: «Ну как, сыночек, кто где. Я вот в ПТО». А что такое это ПТО, я до сих пор и не знаю... Я потом прошёл всю территорию, посмотрел всё. Ни следов, ни дырки какой. В одном месте собаки подрыли под сеткой... Так не пролезла бы она там, испачкалась бы. А она чистенькая вся... Ладно, заболтался я. Да и вам пора... А я пойду, обойду тут...
Ты вызываешь такси.
– Пойдёмте, я вас выведу, – говорит охранник.
За воротами базы ты благодаришь охранника. Он немного смущён. Вы закуриваете. Вскоре подъезжает такси. Ты прощаешься, садишься в машину.
– Постойте, – вдруг говорит охранник. – Когда эта бабка ушла, книга осталась на лавке. У неё с собой была, видимо. Я сохранил. Погодите минутку, я быстро.
Охранник уходит внутрь помещения, вскоре снова появляется.
– Вот, возьмите, – говорит он и протягивает тебе книгу. – Мне она ни к чему, а вам пригодится, раз уж исследуете.
Ты берёшь книгу. Обложка настолько потёртая, что ничего невозможно разобрать. Ты открываешь титульный лист и читаешь: «З. Погребельская. Одна осень в Энске». Ты ещё раз благодаришь охранника. Машина трогается.
Сидя на заднем сидении автомобиля, ты открываешь книгу посередине.
«Столько времени прошло, а здесь ничего не изменилось. Всё то же здание вокзала, перрон всё такой же. Поверить не могу, что стою сейчас на том самом месте, где несколько лет назад садилась в поезд, увозивший меня в новую, такую трудную, но в то же время замечательную жизнь. Оглядываюсь назад и думаю – куда же подевалась та взбалмошная веснушчатая девчонка? Закружилась в житейском вихре…»
Вечером ты прогуливаешься по тихому городу, не спеша проходишь через весь парк, перекусываешь в кафешке (что-то наподобие советской столовой), потом возвращаешься в гостиницу.
Тебе не спится, несмотря на усталость. Ворочаясь в хрустящей постели, ты долго пытаешься понять, что такое ПТО. Пункт технического обслуживания? Вряд ли. Планово-технический отдел? Бред какой-то. Я вот тоже пока не знаю. Ладно, отдохни, мой намаявшийся читатель, отдохни.

5


Утром ты завтракаешь в небольшом кафе по ту сторону площади. Потом звонишь краеведу, он приглашает тебя к себе домой в полдень, диктует адрес. Снова гуляешь по городу, убивая лишние часы, благо погода позволяет – в Энске в этот час солнечно и достаточно тепло. Некоторое время ты сидишь в парке на лавочке и читаешь книгу Погребельской. К двенадцати приходишь по указанному адресу. Здесь начинается частный сектор. У Таковского двухэтажный дом с мансардой, огороженный решётчатым забором. Сбоку калитки еле заметна кнопка звонка. Едва ты её нажимаешь, как появляется хозяин. Худощавый мужчина с аккуратной бородкой – ты тут же узнаёшь в нём вчерашнего посетителя дома с башенкой.
– Добрый день, - несколько холодно говорит краевед. – Чем могу служить?
– Я за рукописью Погребельской, – отвечаешь ты. – Мы проведём полную автороведческую экспертизу. Надеюсь, докажем авторство Зинаиды Станиславовны. Издательства будут биться за право опубликовать её роман. Опять же, дополнительная реклама вашему… – ты хочешь сказать «городу», но, чтобы польстить Таковскому, продолжаешь: – вашему краю.
– А чего это вы заинтересовались Погребельской? Столько лет ни одна живая душа не вспоминала… И вдруг такой ажиотаж! Сначала звонили, теперь вот человека прислали…
Краевед явно недоволен твоим визитом.
– Ну как же, – спокойно говоришь ты, – обнаружилась неизвестная рукопись знаменитого автора. Мы обязаны отреагировать. – Добавив немного пафоса, ты продолжаешь: – Иначе потомки нам не простят.
Таковский коротко кивает.
– Хорошо. Пройдёмте в сад.
Ты идёшь вслед за хозяином. За домом небольшой сад. Под деревьями маленький стол с чистой скатертью, плетёные стулья.
– Присаживайтесь, пожалуйста, – предлагает хозяин. – Чаю?
– Не откажусь, – отвечаешь ты.
Таковский кричит в сторону дома:
– Глаша! Подавайте чай!
«Ты смотри, какой барин», – думаешь ты.
Жестом фокусника краевед снимает со стола полотенце. Под ним чашки, ложечки, розетка с вареньем.
Из дома появляется полная девушка в белом переднике. В её руках огромный жёлтый латунный самовар. Она ставит его в центре стола, наливает чай.
– Спасибо, Глаша, – говорит краевед.
Глаша краснеет и уходит.
– Город осмотрели? – спрашивает краевед.
– Да, симпатичный городок, – отвечаешь ты.
– За последние годы много сделано. Вся эта красота в центре, – краевед машет рукой, – фонари, клумбы. Раньше всё было серое, невзрачное. Вот и старинные здания отреставрировали.
– Да, я обратил внимание. Видел вчера дом с башенкой. Тот, где Погребельская жила. Хотел изнутри посмотреть, да мне не открыли. А вы были там внутри?
– Да… бывал.
– Интересно, как она жила там одна… Без семьи, без детей… Говорят, забрали у неё квартиру.
– Чушь собачья! – мгновенно вскипает краевед. – Никто у неё ничего не забирал!
– Ну как же, – спокойно говоришь ты. – Говорят, доживала она за городом, в богадельне…
– Что за бред! – Таковский возмущён и раздосадован. – Откуда вы это взяли! Ничего подобного не было и в помине!
– А люди видели, – наседаешь ты, продолжая выводить из себя краеведа.
– И что же такого видели люди?
– Жила наша старушка. В Доме творчества. В том самом, который сейчас водоканалу принадлежит. И ещё говорят, что неизвестно куда потом пропала…
Таковский багровеет.
– Эх вы! Ходите тут, что-то вынюхиваете! Сплетни собираете, а ещё приличным человеком представились! Зинаида Станиславовна умерла в своей квартире, почётным гражданином, доска мемориальная на стене дома имеется. Похоронена на главной аллее городского кладбища, можем прямо сейчас поехать и посмотреть её могилу и памятник.
Ты пожимаешь плечами.
– Возможно, так оно и было. Я не спорю. Папку с рукописью верните, пожалуйста.
Краевед хватается за сердце.
– Рукопись брал, изучал, сдал в библиотеку… вчера, не знаю ничего.
– Вы же меня обманываете, Василий Иванович, – говоришь ты.
– Да! Обманываю! – вскакивает и почти кричит Таковский. Он делает большой глоток, садится.
– Я вам не советую эту рукопись забирать, – говорит краевед уже спокойнее. – Не нужно её публиковать, это будет ошибкой, поймите. Неладное вы задумали, лишнее это.
– Почему же?
Некоторое время твой собеседник собирается с мыслями.
– Потому что… публикация этой книги принесёт вред…
– Кому?
– Прежде всего – Зинаиде Станиславовне…
– Но как же, – не соглашаешься ты, – мечта любого писателя – увидеть свою книгу опубликованной. Если бы Погребельская была жива, она только порадовалась бы.
– Это всё так, но… Поймите, усилиями всей творческой интеллигенции нашего города – учителей, библиотекарей, других работников культуры – создан некий образ Зинаиды Станиславовны. Он живёт в душах и сердцах наших земляков. Мы не вправе… навредить ему. Любая мелочь, способная повлиять на общественное мнение, может оказаться… лишней. Мы должны… свято чтить…
Ты слушаешь краеведа и не веришь своим ушам. За кого он тебя принимает?
– Да бросьте, Василий Иванович! – заявляешь ты. – Это всё высокие слова, что вы комедию ломаете! Какой образ, какое общественное мнение! И вообще, авторство пока не доказано.
И тут ты в порыве то ли гнева, то ли возмущения рассказываешь Таковскому то, что узнал от охранника. О призраке Погребельской, о других старушках, о загадочном ПТО.
Таковский заметно бледнеет и цепенеет. Затем он как-то съёживается, смотрит в одну точку и тяжело вздыхает:
– Вы не понимаете.
– Да я всё понимаю, кроме одного, – твёрдо говоришь ты. – Зачем вам рукопись? Сохранить её в тайне вы уже не сможете. Все газеты раструбили об этом. Не отдадите мне – отдадите другому. Вас теперь не оставят в покое.
Таковский закрывает лицо руками.
– Вы ничего не понимаете, – говорит он.
Твоя миссия, мой любопытствующий читатель, с каждым часом становится всё интереснее и интереснее. Внутреннее чутьё подсказывает тебе, что развязка этой истории близка.
– Эту рукопись нельзя публиковать. Иначе... быть большой беде. Хорошо. Я вам всё расскажу, – бормочет краевед.
Ты достаёшь сигареты, показываешь хозяину, он кивком разрешает тебе курить. Минуту он собирается с мыслями, потом тихо говорит:
– Когда Хрущёв осудил культ личности на XX съезде КПСС, в стране начались большие перемены, как вы знаете. А поскольку Погребельская считалась одним из любимых авторов Сталина, её просто перестали печатать. Боялись. Каким-то чудом в 1960 году вышла книга воспоминаний «Одна осень в Энске». Видимо, не увидели крамолы. А потом...
Потом большие перемены затронули и наш городок. Эта вечная осень... Она началась в 1960 году и длится до сих пор. Все культурные люди Энска считали, что это связано с выходом книги Зинаиды Станиславовны. У нас появился свой культ личности – культ Погребельской, но мягкий, негласный. Даже не культ… Скорее это напоминало благоговейный трепет, уважение, которое испытывали жители нашего города к этой великой женщине. Ну и отчасти с некой боязнью... Сами понимаете. Поскольку все осознали, что перемена климата – следствие выхода книги, как тут не появиться некому первобытному страху... Но у нас в интеллигентных кругах об этом не говорят. Не принято.
А в девяностые, после смены парадигмы, когда на волне перемен появилась мутная пена всех этих... торгашей, когда не осталось ничего святого... Некоторые беспринципные люди, которые плевать хотели на общегородское достояние, решили обогатиться. Вы, как я понимаю, слышали эту историю – о продаже квартир. Дом, где жила Погребельская, был продан, её поселили в бывшем Доме творчества. Люди возмущались, но... недолго. Страх реальный, боязнь этих людей оказались сильнее страха первобытного.
Краевед снова тяжело вздыхает. Он ссутуливается, и тебе кажется, что Таковский уменьшается в размерах.
– Она жила там, да, но недолго, всего около года. Ухаживали за ними неважно, а кормили совсем уж чем придётся. Она умерла в 1995 году. Так что время и место её захоронения – всё это правда. Она действительно лежит на центральной аллее городского кладбища. Тогда все думали, что теперь настанет зима, но этого не произошло. Я не понимал, почему. Но потом всё выяснилось. Ничто не умирает.
Даже не знаю, как вам объяснить, чтобы вы поверили и не сочли меня сумасшедшим. Впрочем, вечная осень в Энске отчасти доказывает правоту моих слов. Согласитесь, вас уже не удивляет, что в Энске всегда осень?
– Уже нет, – отвечаешь ты.
– И это не удивляет никого из горожан. Этого уже толком и не замечает никто. Можно сигарету?
Ты угощаешь краеведа сигаретой. Он долго смотрит на неё, катает в пальцах, затем не спеша подкуривает.
– Давно не курил… Уже лет двадцать, как бросил, – почти шепчет он.
Ты терпеливо ждёшь продолжения рассказа. Таковский докуривает и говорит:
– О том, что я расскажу вам дальше, не знает никто. Я ни с кем об этом не говорил, позже вы поймёте, почему. Вы ничего не слышали об этернализме2? Случайно не знакомы с теорией Данна3?
– Да, я читал эссе Борхеса «Время и Дж. У. Данн»4, – секунду подумав, отвечаешь ты. – С самой теорией знаком в общих чертах.
– Хорошо, тогда без предисловий. Дело в том, что в 1960 году, после публикации мемуаров Погребельской, в Энске, помимо вечной осени, случилось ещё одно событие, которое никто не заметил. Давайте я оставлю в покое научные термины и объясню как можно проще. Время, согласно Данну, это не поток из прошлого в будущее. Это три равнозначных состояния, происходящих одновременно, если можно так сказать о самом времени. Различия между прошлым, настоящим и будущим, которые мы воспринимаем эмпирически, – это всего лишь иллюзия. Так вот, в 1960 году в Энске теория Данна подтвердилась и стала зримой. Да-да. В том самом доме Зинаиды Станиславовны Погребельской прошлое, будущее и настоящее сошлись в одной точке. Ну, может быть, не всё прошлое и будущее, но уж точно по несколько десятков лет с обеих сторон.
– Простите, – перебиваешь ты своего собеседника, – а как вы об этом узнали?
Таковский смотрит на тебя в упор и отвечает:
– Я встретил Зинаиду Станиславовну в её доме. Это случилось три года назад.
– Три года назад? Но она умерла двадцать шесть лет назад! А если бы была жива, то ей было уже около ста лет.
– Нет. Я видел её в возрасте шестидесяти лет.
И тут ты вспоминаешь фото из большого красочного издания в библиотеке. И ворчливую женщину в доме с башенкой.
– Погодите... Женщина с узлом волос... В доме с башенкой…
– Вы видели её? – спрашивает краевед.
– Да, вчера. Вы выходили от неё.
– Ах, да. Я вас не заметил.
– Ой, я совсем запутался, – говоришь ты. – А кто же тогда лежит на кладбище?
– Зинаида Станиславовна, которая умерла в 1995 году, – спокойно отвечает Таковский.
– А видел я вчера...
– Зинаиду Станиславовну конца семидесятых.
– А к охраннику, получается, приходила Зинаида Станиславовна конца девяностых – начала нулевых? То есть... после физической смерти?
– Именно так.
– А откуда вы узнали, что всё это... смешение произошло в 1960 году?
– Мне рассказала Зинаида Станиславовна, – говорит Таковский. – Я писал статью для местной газеты о реконструкции старинных особняков. Осматривал её дом, позвонил. Мне открыла дверь сама Погребельская. Я сразу её узнал. И что характерно, я даже не удивился. Она... удивительная женщина. Она мне всё объяснила. Когда вышла «Одна осень в Энске», у неё произошёл некий... эмоциональный разряд. Выброс эмоций. Понимаете, её, любимицу Сталина, лауреата Сталинской премии, человека на такой грандиозной волне успеха, вдруг перестали печатать. О ней не писали, о ней просто постарались забыть. И тут вышла «Осень». Она долго плакала... Представляете себе… Это же и слёзы счастья, и слёзы обиды, горечи… Зинаида Станиславовна рассказывала мне, что в тот момент она больше всего на свете хотела, чтобы осень в Энске была всегда. Так и случилось. А потом она поняла, что может существовать вечно.
– Как так?
– Не знаю. Она это просто поняла. Ведь если нет ни прошлого, ни будущего, вернее, прошлое, будущее и настоящее – это одно время, цельное, неразрывное, то и мы, получается, бессмертны. Если охватить всё сразу, то и смерти нет. А поскольку нет смерти, то тогда нет и рождения. Все события – это одно событие. Ничто не умирает, как утверждал Данн5.
– Да, – соглашаешься ты, мой философствующий читатель, – мы окидываем взглядом все времена и становимся подобны Богу, как писал Борхес.
– Именно. Когда я познакомился с ней, она заканчивала работу над новым романом, «Звёзды над полями». Говорила, что вкладывает в него свою душу. Обещала передать его мне. Не для публикации, конечно.
– Но почему?
– Его нельзя публиковать, я объясню чуть позже... Так вот. В девяносто четвёртом, когда ей предложили продать квартиру, она не противилась. Что ей эта квартира, если у неё под контролем вечность! Ей было не важно, в каких условиях будет доживать её физическая оболочка. Поэтому она и переселилась в Дом творчества без возражений. Понимаете?
– Понимаю, – киваешь ты.
– Два года назад она закончила роман. Но тут со мной случилась большая неприятность – я попал под машину, жуткая авария была, я едва выкарабкался с того света. Полгода провёл в больнице. Сначала на растяжках, потом заново учился ходить. Едва я вышел из больницы, тут же поспешил к ней. Она была рада меня видеть. Но оказалось, что роман она отправила мне по почте. Вот и разгадка вашего таинственного ПТО, – улыбнулся Таковский. – Почтово-телеграфное отделение. Она была на почте...
– Не понимаю, – говоришь ты.
– Когда она сказала мне, что вкладывает в роман свою душу, я думал, что она выражается фигурально. Оказалось, что нет. Она переселялась. Она оставалась жить в романе. Она стала этим романом.
– Не может быть...
– А может быть вечная осень в Энске? Может быть в двадцатых годах двадцать первого века женщина, родившаяся в 1918-м и выглядящая на шестьдесят лет? Она была этим призраком, вышедшим из почты и посетившим своё бывшее место жительства, я в этом уверен.
– Да уж… А дальше? Вы забрали рукопись на почте?
– Да, на почте меня знают. Когда никто не пришёл забирать бандероль, они выяснили, что я в больнице. У меня никого нет, поэтому они не стали отдавать её моей домработнице Глаше, а просто отложили в сторонку на полгода.
– А что было потом? – интересуешься ты.
– Потом Зинаида Станиславовна сказала мне, что её нужно спрятать. Причём не просто спрятать, а положить с другими бумагами. Понимаете? Чтобы ей не было скучно.
– И вы отнесли её в библиотеку?
– Да. Это она придумала, – Таковский снова улыбнулся. – Не просто в библиотеку, а в подвал, где хранились старые книги, журналы, газеты времён её физической молодости. Ей там было бы гораздо комфортнее, да и мне за неё спокойнее.
– Но прорвалась труба отопления...
– Да, и это нарушило все наши планы. К сожалению, я узнал об этом поздно, когда телевидение и газеты уже сообщили обо всём. О найденной рукописи романа Зинаиды Погребельской ещё неделю назад тявкала каждая собака на улице.
– Так зачем же вам-то переживать? Просто сохраните саму рукопись. Оставьте себе. А я сделаю себе ксерокопию. Меня удовлетворит такой вариант.
– Вы не понимаете, – говорит Таковский и вскидывает руки. – Этот вариант не удовлетворит саму Погребельскую.
– Почему?
– Тиражирование её убьёт. Если выпустить книгу, скажем, в десять тысяч экземпляров, её душу разорвёт на десять тысяч кусков. Вот почему я не хочу отдавать вам рукопись. Вернее, вот почему я вам её ни в коем случае не отдам. Это первая причина, но есть и вторая. Если погибнет Зинаида Станиславовна, что станет с нашим осенним городом? Представить страшно…
– Но... Вам нужно снова прятать рукопись. И искать объяснение для всех.
Таковский машет рукой.
– Что-нибудь придумаю. Есть одно место...
Что ж, на этом вы прощаетесь. Мой друг, пожалуйста, незаметно оставь книгу Погребельской «Одна осень в Энске» на стуле. Она должна остаться в городе. Да и Таковскому, я уверен, будет приятно.
Ты, мой незадачливый читатель, идёшь в гостиницу, забираешь вещи и направляешься к вокзалу.
Так получилось, мой дорогой друг, что едешь ты назад без рукописи, и на душе у тебя неспокойно, и вот уже ты смотришь в окно поезда на уплывающий осенний город Энск, и поезд набирает скорость, и только в последний момент на перроне ты видишь промелькнувшую фигуру крупной женщины с тугим узлом седых волос на затылке. Она кого-то провожает. Не тебя ли?
Не переживай, у Погребельской всё сложится. Таковский о ней позаботится, будь уверен. Да и у тебя всё будет хорошо.
Я тебя встречу.


1 Зинаида Станиславовна Погребельская (1918–1995) – известная советская писательница, лауреат Сталинской премии (1952 г.).
2 Этернализм – философия времени, по которой всё существование во времени одинаково реально.
3 Джон Уильям Данн (1875–1949) – ирландский лётчик и авиаинженер. Автор теории об одновременности прошлого, настоящего и будущего.
4 Эссе Х.Л. Борхеса «Время и Дж. У. Данн» входит в сборник «Другие расследования» (1952).
5 Работа Джона Уильяма Данна Nothing Dies («Ничто не умирает»), вышедшая в 1940 году.
Рассказы | Просмотров: 584 | Автор: Александр_Оберемок | Дата: 22/02/23 10:58 | Комментариев: 3

в глухой тоске осмотришься окрест
и вспомнишь место, лучшее из мест, –
с обратной стороны живой музы́ки,
вглядись туда – старинное кино,
где то, что будет, всё ещё темно,
где боль нема и радость безъязыка

смотри, там был уездный городок,
где лошади по мостовой цок-цок,
где пыльных лип развёрнутый пергамент,
там в детском зачарованном саду
меняли на упавшую звезду
бутылочный осколок – лунный камень

на площади стоял заезжий цирк –
верблюды фырк и клоуны кувырк,
прыг-скок с небес лихие акробаты,
а за билет на действо под шатром
расплачивались лунным серебром
и медяками летнего заката

смотри, покуда не вернёт луна
свой встречный взгляд из призрачного сна,
где память коротка, а век недолог,
смотри, смотри, как в небе голубом
заплачет бог и ангела крылом
сверкнёт на миг бутылочный осколок
Поэзия без рубрики | Просмотров: 421 | Автор: Александр_Оберемок | Дата: 17/02/23 12:29 | Комментариев: 4

а назад посмотришь – какие были
времена, да все выходили вон.
проезжают мимо автомобили –
то ли белый шум, то ли грай ворон.
что брехать собакою? неспроста я,
словно тот великий немой, неметь
начинаю – патиной обрастает
для чеканки слов листовая медь.
то ли все под старость агорафобы,
то ли мне, несмелому, не до звёзд
молчаливых. втайне мечтаю, хоть бы
пронесла комета лохматый хвост,
чтоб шутиху эту досужий кто-то
записал бы в знамений череду,
и сказали б ушлые звездочёты,
что в порожнем веке, в пустом году
прилетит опять ледяное чудо
и пойдёт обратный отсчёт времён…
но пустынно в небе моём покуда –
ледяная бездна со всех сторон
обступает. так холодает к ночи,
на деревьях с севера сохнет мох,
и сверчок тревожно во тьме стрекочет –
соглядатай, счётчик, подельник, бог.
Поэзия без рубрики | Просмотров: 208 | Автор: Александр_Оберемок | Дата: 16/02/23 11:05 | Комментариев: 0

осень идёт к концу, обернёшься – уже зима
держит в своём прицеле нетопленые дома,
гонит к вселенской скорби от светлой печали.
птица по стрелке компаса мечется, клюв задрав,
куцым умом раскинув, что в стае вожак неправ,
зря простужала горло, беспечно кричала

в воздух колючий важное слово – курлы-курлы.
время раздело рощи, деревья стоят светлы,
только лишь я в саду с плутовством гамадрила
то посмотрю на тучи, наморщив угрюмый лоб,
то со злорадством плюну в наметившийся сугроб
в той стороне, в которую ты удалилась.

что ж, улетают все, ну и ты, как всегда, права,
мне б запастись терпением, силы беречь, дрова,
да оборвать у стен позабытый физалис.
ночь в решето прокурена и, как зима, долга,
тихо кукуют ходики. нехотя кочерга
мучает письма, чтобы скорей разгорались.
Поэзия без рубрики | Просмотров: 544 | Автор: Александр_Оберемок | Дата: 14/02/23 12:44 | Комментариев: 5



хоть налево – теряешь голову
и пиитское плавишь олово,
хоть направо – слова, слова.
говорю – не горюй, убогое,
криворуко-членистоногое,
потому что душа жива,

потому что брести полянами
земляничными, полупьяными,
млечный путь зажимать в горсти.
пусть в грядущее и не веришь, но
мне строку за строкою бережно
в луговые венки плести,

мне кроить, разрезать, отпарывать,
где из меди литое зарево
разливает вину и стыд,
где с глазами, как небо, синими
у витий за худыми спинами
поцелованный сын стоит
Поэзия без рубрики | Просмотров: 377 | Автор: Александр_Оберемок | Дата: 13/02/23 13:03 | Комментариев: 3

не это, слышите, не это в душе доверчивой болит,
покуда сталактит сюжета никчёмной жизни в сталагмит
плюёт с неведомого края, и капли уходящих дней,
в закате бледном догорая, всё благородней и нежней

не это, слышите, волнует, когда в ландшафте городском
не спит поэт, тоску смакуя вселенским русским языком,
где с миром миф написан слитно, но даль тяжёлая тускла,
где кронос, адски ненасытный, сметает крошки со стола

где звук, на многое согласный, реки извилистый разрез,
и перевозчик безучастно стоит с веслом наперевес.
не торопи, харон, поэта в ночной всевышний волочёк,
покуда он хранит от ветра живое слово, дурачок
Поэзия без рубрики | Просмотров: 423 | Автор: Александр_Оберемок | Дата: 10/02/23 12:18 | Комментариев: 6



просыпаюсь над книгою в час ночной
оттого, что во сне кричал,
так волна, удивляясь себе самой,
разбивается о причал,
так будильник, к утру становясь мудрей,
опускает короткий ус.
ничего не боюсь, говорю, ей-ей,
только смерти во сне боюсь.
выхожу со щитом на глухой балкон –
над элладой горит звезда,
недосмотренный конь и троянский сон
выползают за мной туда.
нет, увольте меня от таких щедрот,
говорю, выпуская дым,
на ахейской звезде аполлон плывёт,
я века бы общался с ним.
но пугливый летит по своим делам,
что ему средь небесных сфер
акварельный измученный мандельштам,
корабли, паруса, гомер
Поэзия без рубрики | Просмотров: 425 | Автор: Александр_Оберемок | Дата: 09/02/23 10:33 | Комментариев: 5

не привлекался, не состоял, а в школе на «будь готов»
твердил – болгарский курю опал, но буду всегда здоров,
врагов не нажил, забыл друзей, курю молодой бамбук,
седой потрепанный книгочей, давно запутавшийся, ничей
ценитель бесцветных букв

вот так живу – то мусолю плешь, то множу печаль на два,
виню винительный свой падеж из чистого плутовства,
черна в дурной голове дыра – пожарный рукав пришей,
и пацаны с моего двора да вся советская детвора
в войнушку играют в ней

и всё как будто бы да, но нет, а если и да – не то,
и сам я кто – заурядный дед пихто, полуконь в пальто,
очки надену, пойду смотреть, как суетный мир живуч –
дома в сугробах стоят на треть, но в уголь нóчи вплавляет медь
несмелый, но острый луч

я сам несмел, потому что стар (поэт бы сказал – зане),
безумца спящего аватар, а лягу в кровать, так мне
приснится – в море стоит стена среди ледовитых плит,
на ней написаны имена – гиперборейские письмена,
похожие на санскрит

пустое дело тебе, шуту, разгадывать, что есть что,
под сенью вздорных девиц в цвету ждать Гóдо ещё лет сто,
покуда ястреб живым пером рисует круги, чудак,
как будто пишет стихи в альбом по-русски чёрным на голубом,
но непостижимо так
Поэзия без рубрики | Просмотров: 424 | Автор: Александр_Оберемок | Дата: 08/02/23 14:59 | Комментариев: 4

жизнь как река, давай же, ныряй, плыви,
рыбу лови в любви или нелюбви,
выживет тот, кто вдоль берегов плывёт, –
так говорит товарищам Хитрый Пётр.

вздор, – добавляет вдруг Насреддин Ходжа, –
тянется поле жизни, где смерть – межа,
поле одно, межа у него одна.
площадь полей важнее, чем их длина.

нет, – рассуждает вслух Уленшпигель Тиль, –
жить – это в лампе масляной жечь фитиль,
трут догорает, свет порождает тьму, –
не возражает больше никто ему.

некто, который не различим впотьмах,
держит часы, струится песок в часах.
слушает некто, чуть наклонясь вперёд.
тучи сгустились. видимо, дождь пойдёт.
Поэзия без рубрики | Просмотров: 226 | Автор: Александр_Оберемок | Дата: 07/02/23 17:00 | Комментариев: 0

АКУТАГАВА РЮНОСКЭ
Женщина, превратившаяся в лошадь1

Эта история случилась в глубокую старину. Её рассказал мне мой отец2; он говорил, что всё произошло во времена Тэнгэн3, когда страшная буря разрушила4 ворота Расёмон5 в столице Хэйан6. Но мой дядя, человек вспыльчивый и любящий спорить, утверждал, что женщина, превратившаяся в лошадь, появилась в правление Нинна7, когда умер император Коко и на престол взошёл его сын Уда. Или же, утверждал он, всё было не тогда, а ещё раньше, во время знаменитых беспорядков8 и пожара у ворот Отэммон, а все прославленные литературные памятники лгут. Признаюсь, словам дяди я верю меньше – слава о его чрезмерной болтливости наверняка докатилась до самых дальних северных островов. Впрочем, ни репутация моего неугомонного родственника, ни конкретное время описываемых событий к моему рассказу отношения не имеют.
Случай этот, повторюсь я, произошёл очень давно. Однажды в жаркий полдень один самурай, чьё имя затерялось в мутных глубинах истории, появился у ворот Судзаку9. Он был хмур и подавлен. В поводу он вёл худую и измождённую белую лошадь, ступавшую неспешно и неуверенно, словно слепая. Стражникам самурай сообщил, что направляется к самому смотрителю левой половины столицы Абэ-но Сэймэю10 и что сам великий мастер искусства оммёдо ожидает его с самого утра. Хмурого человека незамедлительно провели – видимо, стража была предупреждена – во внутренний двор к императорскому предсказателю и магу, который сидел в тени балдахина. У его ног лежали три свёрнутых свитка. Прислужники размеренно покачивали утива11, украшенными перьями, над его головой.
Почтительно склонившись перед великим человеком, самурай услышал низкий голос чародея:
– Говори, зачем ты искал встречи со мной. Только чётко и без лишних подробностей. И почему ты привёл на верёвке эту бедную худую женщину?
Самурай вздрогнул.
– Слушаюсь, о великий хранитель. Я привёл эту... лошадь, потому что это – моя жена.
– Лошадь? – переспросил маг.
– Да, великий мудрец. Это моя жена Садако. Она превратилась в лошадь. Подозреваю, что это проделки óни12 или сикигами13. Поэтому я привёл её к тебе, господин.
– Хм... Интересно, – сказал чародей. Он пригладил бороду и спросил: – Кого конкретно ты видишь? Кого ты ко мне привёл?
– Лошадь, господин хранитель. Я же говорю, это моя жена...
– Кого ты видишь? – спросил чародей у своего помощника, стоявшего у края балдахина.
– Я вижу лошадь, великий мудрец, – ответил тот.
– А вы? – обратился маг к стражникам.
Те пошептались несколько мгновений, и глава стражи ответил:
– Мы все видим лошадь, господин.
– Так, – сказал Абэ-но Сэймэй. Он снова погладил бороду и улыбнулся. – Прежде чем я попрошу тебя рассказать всю историю подробнее, я задам тебе два вопроса. Первый – ты кормил её соей14?
– Да, великий мудрец, – поспешно ответил самурай. – Она ничего не ест.
– Я так и думал. И второй вопрос – вход в твой дом расположен на северо-востоке15?
Самурай снова вздрогнул.
– Да, господин. А откуда...
– Нет ничего проще, – ответил Абэ-но Сэймэй.
Он немного склонил голову и, казалось, задумался. Лёгкий ветерок, трепавший полы балдахина, утих. Жара усилилась. Все присутствующие, включая лошадь, стояли неподвижно, словом или жестом боясь потревожить раздумья великого мастера оммёдо. В тягучем молчании прошло несколько минут.
– Хорошо, – негромко произнёс чародей, – я верну человеческий облик твоей жене. Но пришла пора выслушать всё с самого начала. Говори.
Самурай тяжело вздохнул и начал свой рассказ.
– Всё это обнаружилось около двух недель назад. Я не был в родном доме больше месяца, потому что долго сопровождал своего даймё по всей округе. Мы возвращались домой после... последней небольшой стычки с соседями. С нами был сохэй16 из монастыря Энряку-дзи, а поскольку мы задержались в дороге, он предложил нам остановиться на ночлег на горе Хиэй. Там я встретил своего старого друга, направлявшегося из столицы на северо-восток по делам семьи. Он и рассказал мне... – самурай закашлялся. – Простите. Друг, с которым мы давно не виделись, рассказал мне, что за пару дней до этого видел меня с Садако в объятиях у ворот Расёмон, а поскольку очень спешил, то не подошёл поприветствовать нас. Я не сказал ему, что в то время был очень далеко от столицы, но его слова заставили меня задуматься.
Абэ-но Сэймэй кивком приказал страже удалиться. Его помощник обменялся взглядами с господином, поклонился и отступил. Также были отосланы и прислужники с утива.
– Продолжай, – сказал чародей.
– Весь оставшийся путь домой я размышлял о том, была ли увиденная моим другом женщина моей женой или нет, – самурай говорил, опустив голову. – С одной стороны, раз он ошибся в отношении меня, которого знал с самого детства, значит, мог спутать с кем-либо и мою супругу. Но с другой стороны, думал я, не мог же он обмануться дважды? И чем ближе становилась наша встреча, тем сильнее я гневался на свою жену. В тот момент я был почти уверен в её измене. Я изводил себя вопросами – почему она так поступила? Как она будет смотреть мне в глаза, после того как опозорила мою честь? Какой предстанет она передо мной? Нет, я не строил планы мести или убийства, но достаточно сильно был распалён. И когда я вошёл в свой дом, моя рука крепко сжимала рукоять меча.
Но то, что я увидел, было настолько невероятным, что... Словом, не знаю, каким образом, но я сразу же понял, что белая лошадь, представшая перед моим взором, – это и есть моя супруга. Я был ошеломлён и не знал, как теперь жить. Почти сутки я просидел на татами не двигаясь и всё смотрел и смотрел на эту несчастную женщину, ставшую животным.
О, как я укорял себя за недавние мысли! Я проклинал тот день, когда встретил своего друга в монастыре Энряку-дзи на горе Хиэй! Когда ко мне вернулась способность мыслить, я надеялся, что со временем всё образуется и моя Садако примет прежний облик.
Конечно же, я скрывал случившееся от соседей. Я не хотел, чтобы хотя бы кто-то из них узнал о постигшем меня горе, иначе несмываемое пятно позора легло бы на моё честное имя. И хотя надо было принимать решительные меры, я... боялся огласки и продолжал верить в чудо. Но дальше оттягивать было никак нельзя, потому что эта упрямая лошадь ничего не желала есть. Боясь того, что вскорости она подохнет от голода, я и решил привести её сюда, о мудрейший господин хранитель, поскольку ваша слава могучего оммёдзи давно покрыла всю нашу землю.
Абэ-но Сэймэй кивнул.
– Хорошо. Я узнал всё, что мне требовалось. Забери эту верёвку и оставь нас наедине.
Самурай отвязал верёвку, почтительно склонился и отошёл.
Чародей взял один из свитков, не спеша встал и подошёл к лошади. С минуту он всматривался в её глаза, затем поднял руку со свитком и негромко произнёс:
– Сикигами, чей бы ты ни был, кому бы ты ни служил, покинь эту женщину!
И тут великий маг и чародей, предсказатель и мудрец, смотритель левой половины столичного города несильно хлопнул животное свитком по лбу. Затем он обернулся и пошёл на своё прежнее место. Усевшись удобнее, Абэ-но Сэймэй сказал:
– Ну что же, Садако-годзэн, пришла пора и тебе высказаться. Расскажи мне всё о том, что с тобой произошло, без утайки, тем более, как ты наверняка догадываешься, я и так многое знаю.
– О хранитель, – ответила Садако, – мне совершенно нечего скрывать, потому что мои слова – всего лишь прах у ног твоего величия.
Чародей хмыкнул.
– Ну так говори, мудрая женщина.
Жена самурая почтительно склонилась.
– Когда мой муж со своим господином ушёл воевать, я очень страдала и не находила себе места. Я чувствовала, что скоро произойдёт что-то ужасное, но даже представить не могла, что неприятности ожидают не его, а меня. Три дня я горевала и не выходила из дому, а на четвёртый день у ворот Расёмон мне повстречался Ёситомо, который был влюблён в меня ещё до моего замужества. Мы с ним родом с севера, и там, в нашем маленьком городке, мы провели бок о бок всё детство, почти как брат с сестрой. Наши семьи были очень дружны, и мой отец не раз говорил, что в своё время отдаст меня замуж за Ёситомо. Всё шло к нашей свадьбе, но однажды через наш город проезжал господин моего мужа со своей свитой. Они остановились на постой и... Словом, меня вскоре выдали замуж. Я покорная дочь своего отца, о великий мудрец. Я не могла противиться его воле.
За эти годы, что мы не виделись, Ёситомо из красивого, но ещё безусого юноши превратился в статного мужчину и могучего самурая. Его сюзерен стал приближённым императора, поэтому Ёситомо недавно перебрался в столицу мира и спокойствия. Когда я его увидела, все эти годы без него вдруг... исчезли. Я снова почувствовала себя той взбалмошной девчонкой. И Ёситомо сказал мне, что ни на миг не переставал любить меня. Поймите меня правильно, о мудрейший. Я жена своего мужа, он мой хозяин и покровитель. И сколько Ёситомо ни добивался, я не отдала ему свою любовь. Я оставалась верна мужу, но... продолжала приходить к воротам Расёмон, где меня ждал мой юноша, мой самурай, мой Ёситомо. Мы встречались тайком, но честь моего мужа оставалась незапятнанной. Ну разве что на неё легла полупрозрачная тень.
Так продолжалось почти месяц. И вот однажды ночью после особенно пылких признаний Ёситомо, когда мой возлюбленный предлагал мне бросить мужа и сбежать с ним, я увидела странный, удивительный сон. Будто бы я находилась в Саду божественных источников, который только что покинул сам император. И я была не женщиной, а большой белой лошадью. Мне нравилось скакать, мне хотелось, чтобы ветер развевал мою гриву. Я наслаждалась этими мгновениями и вдруг услыхала призывное ржание. Я поскакала на голос и увидела красивого гнедого жеребца с белой звёздочкой на лбу. Едва я его заметила, то сразу же поняла, что это не просто жеребец, а это мой Ёситомо поспешил ко мне. Я заржала радостно и громко, так что мой любящий голос наверняка разнёсся на многие тё. Мы упивались нашей неожиданной встречей, мы будто бы общались на своём лошадином языке, но мы не могли выразить всего, что чувствовали, что переживали. И тогда Ёситомо заржал, встал на дыбы и... овладел мною. Вернее, белой лошадью, которой была я. Мне стыдно говорить об этом, о мудрец, но ведь это был всего лишь сон.
А потом... Потом я проснулась и поняла, что не могу больше жить без своего милого. Но бросить и опозорить мужа я не могла. Мне оставался единственный выход – уйти в другой мир, ничего другого мне даже и в голову не пришло. Я встала и хотела найти кинжал, чтобы убить себя. И в этот момент вошёл мой муж. Он повёл себя так странно... Он глядел на меня и ничего не говорил. Тогда я осмотрела себя... Остальное вам рассказал мой супруг, о великий хранитель.
Женщина замолчала. Чародей наклонил голову и грустно посмотрел на свои свитки. Но какая череда мыслей заполняла его разум, нам неведомо. Наконец он прервал затянувшееся молчание.
– Скажи мне, Садако-годзэн, – произнёс мудрец так тихо, что даже женщина едва расслышала его, – ты знаешь имя того даймё, у которого служит Ёситомо?
– Да, хранитель, – ответила жена самурая, – Ёситомо называл мне его. Это даймё Оотори, великий воин и достойный господин.
Маг согласно кивнул.
– Да, даймё Оотори – славный самурай.
Помолчав ещё немного, чародей взглянул в глаза Садако и сказал:
– Что есть благо, Садако-годзэн? И что есть справедливость? Как соотнести наши желания с тем и другим? Можем ли мы сделать так, чтобы наши желания и всё сущее находились в гармонии, чтобы ни одна чаша весов не ушла вниз? Подумай об этом.
– Я подумаю, великий хранитель.
– Ты мудрая женщина. Надеюсь, ты понимаешь, что жажду любви не утолить, сколько ни пей. Ни один источник не способен на это.
– Я понимаю, великий хранитель.
– И ещё. Когда в зимнем лесу снег ложится на сосновую лапу, она прогибается, – продолжал маг и предсказатель. – Но если снега становится слишком много, то он падает. Помни о сосновой лапе. Я всё сказал, возвращайся к мужу.
Садако поклонилась и ушла. Мудрец остался один.
– Я сделал то, что от меня хотели, – сказал он сам себе. – Я изгнал сикигами и убрал личину лошади. Пусть возвращается к мужу и живёт так, как все. Но сделал ли я доброе дело? Не знаю.
Какое-то время он сидел, закрыв глаза, так что стороннему наблюдателю, будь он рядом, показалось бы, что смотритель левой половины столицы империи уснул. Но он не спал – это можно было определить по едва заметному движению пальца, поглаживающего один из свитков. Потом чародей тяжело вздохнул, словно принял важное, но нелёгкое решение, и сделал призывающий жест.
Тут же явился его помощник.
– Пошлите людей к даймё Оотори, – приказал хранитель. – Узнайте, не появился ли за последние дни в его конюшнях лишний жеребец. Гнедой, с белой звёздочкой на лбу. Мне он нужен.

* * *

Попрощавшись со стариком, выхожу из прохладной квартиры в сумасшедший зной. Бегу в университет – я уже безнадёжно опоздал на работу. По дороге покупаю в буфете кофе, захожу в кабинет, включаю кондиционер, бужу спящий компьютер. Потрясённый прочитанным, думаю только об этой странной книге.
Сегодня я видел два разных экземпляра антологии. Плюс один – у меня дома. Вместо Фейхтвангера – Кафка. Вместо Кафки – Акутагава. Кто следующий?
А ведь это стоящая мысль. Если существуют, как мне стало известно, два экземпляра, отличных от моего, следовательно, может существовать и третий. Да что там третий! Их может быть значительно, в разы больше. Я сам видел два из них всего лишь за один обеденный перерыв. А сколько их существует на самом деле, известно лишь святому Гутенбергу.
Ещё сегодня утром я считал, что мой экземпляр – рядовая книга, у которой девяносто девять тысяч девятьсот девяносто девять сестёр-близняшек. Вернее, я об этом вообще не думал. Но оказалось, что они отличаются. Более того, возможно, что разными они окажутся все. Невероятно, но возможно. Как только я дохожу до этой мысли, во мне просыпается охотничий азарт. Надо искать другие экземпляры. Надо просмотреть их все. Пока никто не обнаружил этого раньше меня. С другой стороны, эти мысли могли прийти кому угодно. Анна Иоанновна, например, уже об этом знает. Она умная женщина и вполне могла уже начать искать. И, возможно, что-то отыскала. Так, стоп. Надо включить логику. Она хранит свой экземпляр на отдельной полке как некую библиографическую редкость. Анна Иоанновна знает, что эта книга отличается от других. То есть другую книгу она видела раньше. Если первая антология, которую она встретила, с Фейхтвангером, то это уменьшает мои шансы. Но мы с ней не говорили о содержании, при ней я просто высказал удивление. Возможно, о существовании книги с Фейхтвангером она вообще ничего не знает. А первая антология, попавшаяся ей, могла быть хоть с Маркесом, хоть с каким-нибудь условным Кортасаром. Следовательно, если её первая книга была не с Фейхтвангером... То впереди ещё почти сто тысяч экземпляров – наверняка останется и на мою долю.
Я довольно улыбаюсь и понимаю, что не могу сидеть на месте и тратить время впустую. Быстро допиваю кофе, закрываю кабинет, спускаюсь на первый этаж и почти бегу в университетскую библиотеку. По дороге думаю о том, что в рассказе Фейхтвангера «Кёльнер Антонио» нет ни слова о лошадях. Что мне это даёт?
Читальный зал библиотеки пуст. Я подхожу к стойке, меня встречает улыбкой молодая сотрудница. Я тоже улыбаюсь.
– У вас есть антология зарубежного рассказа «Новый Эолосикон» 1968 года? – спрашиваю я как можно более небрежно.
Некоторое время девушка удивлённо смотрит на меня, словно я попросил у неё как минимум «Некрономикон», но потом всё же заглядывает в монитор и неуверенно стучит ноготками по клавиатуре. Её улыбка исчезает. Мне даже кажется, что рядом со мной она чувствует себя неловко.
– Да, есть.
– Можно взять с собой? – Я изо всех сил пытаюсь сохранить выдержку, хотя в моём случае это почти нереально.
– Нет, на руки мы сейчас не выдаём, – отвечает она, – вышло постановление ректора. Но в читальном зале можете посмотреть.
– Хорошо, давайте, давайте.
Я в предвкушении. Я знаю, что мне повезёт.
Девушка неспешно уходит. Минуты тянутся, я барабаню по стойке.
Через некоторое время она приносит книгу.
– Читательский билет, пожалуйста, – говорит девушка тоном прокурора.
Я нервно шарю по карманам, нахожу читательский билет, кладу его на стойку.
– Вот, – громко говорю я и зачем-то сильно хлопаю по билету.
– Держите книгу, пожалуйста. Проходите в читальный зал.
– Скажите... а у вас ещё есть экземпляры? – спрашиваю я и указываю на книгу.
Девушка исподлобья смотрит на меня. Она в замешательстве.
– Ну а вдруг читатели порвут, испортят, – бормочу я, то ли пытаясь разъяснить свои слова, то ли оправдываясь, – украдут, в конце концов. А эта книга настолько хороша, что... просто обязана быть в нашей библиотеке. Про запас.
– Да, ещё есть, – неохотно отвечает девушка.
– Сколько? – тревожно говорю я. Если так пойдёт и дальше, я выдам себя с потрохами.
– А вам зачем?
– Просто интересно.
– Ну, экземпляров пять-шесть.
– Спасибо, – говорю я и расплываюсь в улыбке.
Девушка не понимает, что меня так обрадовало. Я же спешу в читальный зал. По пути не выдерживаю и заглядываю в конец книги.
Есть! Хорхе Луис Борхес, «Некоторые мысли о превращении женщины в лошадь».
В своё время я прочитал всего Борхеса. Рассказ с таким названием мне неизвестен.
Усаживаюсь за свободный столик, открываю последний рассказ в книге и, перед тем как погрузиться в мир зеркал и лабиринтов аргентинского слепого кудесника, думаю о том, что мне сегодня невероятно везёт.

ХОРХЕ ЛУИС БОРХЕС
Некоторые мысли о превращении женщины в лошадь17

В своё время, когда я был начинающим писателем, некоторые из моих произведений подверглись жесточайшей и частично оправданной критике со стороны одного прославленного аргентинского литературного деятеля18. Его сентенции и доводы едва не отбили у меня охоту писать, тягу к чернилам и бумаге, едва не пошатнули мою веру в предназначение; случай, который чуть не стал роковым для молодого человека. Тот же случай, по словам одного русского поэта, – «бог-изобретатель», в тот же год свёл меня с одним из нобелевских лауреатов19, который своей утешительной речью вернул мне себя. Это мне напомнило историю из «Лавсаика», прочитанную мною ещё в детстве.
Сотворение чудес – что может сравниться с этим по силе воздействия на восприимчивый разум, особенно подогретый верой? Это непременный и незаменимый атрибут святости, поэтому такое важное, особое место в агиографической литературе средневековья уделено чудесам, творимым святыми. А саму книгу «Лавсаик» современник её автора Палладия Еленопольского Сократ Схоластик20, вознамерившийся дописать «Церковную историю» Евсевия21 и благополучно это проделавший, в четвёртой книге этого труда называет «особой книгой».
Но вернёмся к молодому Борхесу. В детстве меня поразила история сотворения чудес от подвижника веры Макария Египетского, когда тот придал человеческий облик женщине, всем казавшейся лошадью. Далее легко проследить параллели в двух историях – уязвлённому начинающему писателю его литературные труды кажутся той же несчастной лошадью – не призванием, не возлюбленной, а старой клячей, которую убить жалко, но которая уже не может работать; прославленный критик выступает в роли колдуна, навеявшего морок, а нобелевский лауреат заменяет собой «младостарца» Макария Египетского, возвращая прежний облик моей жене-литературе.
Казалось бы, почти любые события можно подставить в формулу «болезнь – лечение», но мне в совпадении истории из «Лавсаика» и моего личного опыта чудится нечто большее, чем просто параллель, – мне видится общий экуменический сюжет, у которого нет конкретного автора, но в то же время авторы – все пишущие. «Все блаженные – одно» Силезиуса22 объясняет это точнее.
Более того, сам сюжет о людях, превращённых в лошадей или казавшихся лошадьми, многократно описывался и до и после Палладия. Существуют бесчисленные примеры этого – от античной литературы через мрачное средневековье до модернизма последних лет нашего века. Несомненно, первые из подобных историй появляются во втором варианте замечательного «Эолосикона» неблаговоспитанного любимца муз23 Аристофана24 и в несравненных и незаслуженно забытых «Фригиянках» Софокла25; далее этот сюжет возникает у позднеантичного автора Аммиана Марцеллина26, у богослова Григория Тавматурга Неокесарийского27 (ученика самого Оригена, превзошедшего учителя во всём, в том числе в святости), у оставившего небольшое литературное наследство Олимпиодора28, у латинского христианского историка и хрониста Павла Орозия29, у византийского хроника Феофана Исповедника30.
Аммиан Марцеллин, «солдат и грек» из Антиохии, пишет в тринадцатой книге Res gestae31 о гуннах: «Они садились на лошадей и шли в бой, свирепые и ужасные. А когда убивали их лошадей, жёны их оборачивались лошадьми. И не было конца и края их войску».
В середине XVI века монах-францисканец Торибио де Бенавенте32, известный как Мотолиния и входивший в двенадцать апостолов Мексики, в работах по истории ацтеков описывает целую деревню индейцев, усилиями дьявола казавшихся лошадьми, где женщины, старики и дети панически боялись друг друга.
К истории, описанной епископом Палладием, обращаются и наши современники. В 1911 году Франц Кафка пишет рассказ «Женщина-лошадь» – кто более него достоин такого сюжета? В литературоведческих кругах принято считать, что рассказ остался незавершённым – исследователи творчества говорят, что, возможно, некоторые идеи писатель приберёг для гениального «Превращения». Иначе, предположу я, ему пришлось бы вольно интерпретировать древний сюжет и убивать главную героиню, чего ему наверняка делать не хотелось. Сама незавершённость этого рассказа (и об этом упоминает известный математик, философ и теоретик искусства Гёдель Эшербах) в данном случае играет роль argumentum ex silentio33 – отсутствие концовки не даёт нам открытый финал, а говорит о том, что эта история не могла закончиться в классическом варианте. В исполнении Кафки она вообще закончиться не могла. Ахиллес никогда не догонит черепаху.
Рассуждая таким простым образом, мы выходим на элементарную мысль – а так ли уж рассказ незакончен, как принято считать критиками и исследователями? Муж главной героини, женщина-лошадь и несостоявшийся любовник уходят под дождём в никуда. В итоге они никуда и не попадут – этот сюжет, вернее, направление сюжета позднее Кафка использовал в «Замке». Одна из апорий Зенона34 в идеальном воплощении.
К зеркалу современности, в котором отражаются агиографические работы, в частности история о чудесах, творимых монахом пустыни Макарием Египтянином, Франц Кафка ничтоже сумняшеся подставляет своё зеркало, – зеркало трагической обречённости, зеркало болезненного одиночества, в результате чего образуется бесчисленное множество отражений и интерпретаций сущего. Апофатически отсекая лишнее, он оставляет нам единственный возможный вариант концовки рассказа – герои никогда не придут к отшельнику; всё, что в принципе может их ожидать – это неизменное поражение; античная трагедия не окончится появлением deus ex machine35.
Гераклит сначала Вселенную спалил дотла в огне, а потом поднял её из пепла36; Ориген уничтожил её в конце времён и возродил впоследствии37; Ницше раскрутил спираль вечного возвращения38. Что же нам предложил скромный пражский еврей? Он дал нам взамен тупик вечного невозвращения. Ничто никогда не повторяется; всё уходит в бесконечный путь и навсегда теряется в этом пути; цикличность как таковая не существует; ничто не завершается, следовательно, всё бесконечно, в то же время, как это ни парадоксально, ни одна дорога никуда не ведёт. Бесконечный тупик (или, если оставаться справедливым к автору, – бесконечный пересекающийся, переплетающийся лабиринт) – вот квинтэссенция кафкианского мира.
Предположим на минуту (в качестве мысленного эксперимента), что некий касталийский игрок в бисер (да будет благословен Герман Гессе!), пусть хотя бы и сам Магистр Игры, Magister Ludi, вознамерится в качестве одного из компонентов игры использовать дескриптивные и аксиоматические теории множеств, словно бы созданные исключительно для того, чтобы бороться с апориями Зенона, а заодно его учителя Парменида39 и остальных элеатов40. Итак, Магистр в своём абстрактном синтезе – подобии священного экстаза – соединяет в почти божественный сплав вышеуказанные теории (допустим, играючи присовокупляя к ним методы каталонского философа41 Раймунда Луллия42 или, скажем, универсальный язык Лейбница43) и... рассказ Кафки «Женщина-лошадь». Какой получится эта его игра? Насколько сложной и многоуровневой будет она, какие бескрайние комбинации и сочетания мы сможем наблюдать? Уничтожит ли математика кафкианские тупики и парадоксы? Учитывая возможности лучших игроков, тем более магистров, рискну предположить, что партия выйдет великолепной в плане эстетики, но чем закончится и к каким результатам приведёт – сказать не возьмусь. Возможно и очень вероятно, что выход из тупика будет найден, рассказ Кафки в какой-то мере будет дописан, переосмыслен, перевёрнут и сшит, как лента Мёбиуса.
Ещё один современник, интерпретировавший историю женщины-лошади, – японский классик Акутагава Рюноскэ. Если у Кафки госпожа Штрауб превращается в лошадь, то в рассказе Акутагавы «Женщина, превратившаяся в лошадь» (1920) жена безымянного самурая только кажется окружающим превращённой в лошадь, как и в истории из «Лавсаика». Японский писатель ближе к оригиналу как в сюжетной линии, так и во временнóй – действие рассказа происходит в конце девятого века.
Что разъединяет эти рассказы? Между ними – девять лет, более девяти тысяч километров (кратчайшее расстояние по воздуху от Праги до Токио), слияние и противоположность (и то и другое – в чём-то трагические) западной и восточной культур.
В контексте нашего эссе нам более важно то, что же эти рассказы объединяет. В первую очередь то, что японский писатель в данном случае становится правопреемником писателя австро-венгерского. Начатую на берегах Влтавы партию через годы и километры подхватывают у подножия Фудзи. И действительно, история, рассказанная Акутагавой, в каком-то смысле, как тот гипотетический школьный учитель44, выводит из бесконечного тупика историю Кафки, разрешает её в жизнь. И не только потому, что сюжет Акутагавы начинается с того момента, где сюжет Кафки обрывается. В рассказе Акутагавы больше жизни; физические аспекты любви его героев более чувственны, более пригодны для этого мира, даже несмотря на то, что происходят во сне.
Если верить Шопенгауэру (назовите мне хотя бы одну причину не доверять этому достопочтенному мужу), то жизнь и сновидения – это страницы одной и той же книги. И действительно, сон и бодрствование равноправны в своём чередовании; по какой причине мы должны отдавать пальму первенства яви? Методически сомневающийся Декарт утверждал, что весь видимый мир – сновидение, данное в ощущения нам злым демоном. Не возьмусь утверждать, насколько сильно был зол демон Декарта, но сикигами из рассказа Акутагавы тоже отнюдь не выглядит добродушным – кажущаяся лошадью женщина едва не покончила с собой.
Подобно тому, как сон Кубла Хана вызвал к реальности дворец, а сон Колриджа явил нам поэму об этом дворце, сон Садако (при участии сикигами, если Абэ-но Сэймэй нам не соврал) превратил её в белую лошадь, а самурая Ёситомо – в гнедого жеребца. Где теперь истинная Садако? Бедная жена безымянного самурая или блаженная в своём превращении белая лошадь? Колдовство дало ей любовь и счастье – стоило ли избавляться от этого колдовства? И не случайно Акутагава устами великого мага и чародея сомневается в правильности решения.
Акутагава интерполирует сон в историю из «Лавсаика» – это не юмэ-моногатари45, вернее, только отчасти литература снов, – таким образом, синтез эфемерного с историей о женщине, кажущейся лошадью, становится по-настоящему модернистским произведением; в то же время сквозь ткань повествования мне чудится лицо автора, подмигивающего читателю, играющего со всеми, кто имел неосторожность заглянуть в его книгу (гляди, гляди, сейчас вылетит птичка!), и в чём-то даже потешающегося над нами, ротозеями.

* * *

Я выхожу из библиотеки, не спеша направляюсь к лифту, поднимаюсь к себе на четвёртый этаж. Было бы странно и подозрительно сдать книгу и тут же взять точно такую же, поэтому я решаю, что немногим позже я обдумаю план, как выудить из библиотеки все шесть или семь экземпляров. Возможно, придётся воспользоваться услугами знакомых студентов. Да-да, это замечательная идея! Шесть-семь оболтусов, заплачу немного… Все экземпляры из библиотеки должны быть моими. А после работы я наведаюсь в другие городские библиотеки. Впереди выходные…
Захожу в кабинет, включаю кондиционер. Душно… Мне предстоит тяжёлый труд, и я, садясь в кресло, довольно улыбаюсь. Возбуждение растворяется, уступая место умиротворению; я уже вижу горы антологий в своей квартире; повсюду чёрные обложки с белым тиснением, они заполняют моё жизненное пространство… как там у Бергсона было про хранилище памяти… не помню… сон-Бергсон… пространство… сейчас бы кофе со сливками… чёрный кофе, и сливки так тонкой струйкой… пространство сливается с временем, образуется новый континуум, неизведанный, манящий… и огромная воронка посреди кабинета – это портал…
да я знаю портал из чёрных обложек с белым тиснением кофе сливки воронка ширится захватывает вещи предметы бергсон трудно дышать жарко очень жарко воронка заполняет всё только кондиционер борется с ней но ведь это невозможно невозможно и бессмысленно и сильно сильно хочется спать спать

1 Исследователи творчества писателя утверждают, что автор планировал отдать рассказ в крупный литературный журнал «Тюокорон». При жизни автора рассказ напечатан не был (здесь и далее – прим. переводчика).
2 Авторский приём писателя. Историю о женщине, превратившейся в лошадь, Акутагава Рюноскэ позаимствовал из моногатари «Повесть о Ёситомо» (Ёситомо-моногатари), авторство которой приписывают Мурасаки Сикибу (978 – между 1014 и 1016 или между 1025 и 1031 годами).
3 Тэнгэн – период с 978 по 983 гг.
4 ...страшная буря разрушила... – событие произошло в 980 году.
5 Ворота Расёмон – южные ворота столицы Хэйан.
6 Хэйан – столица японского государства в 794–1869 годах. Часть нынешнего Киото.
7 Нинна – период с 885 по 889 гг.
8 ...во время знаменитых беспорядков... – политические события 866 года.
9 Ворота Судзаку – ворота Красного феникса, парадный въезд в Императорский дворец, в которые упирался проспект Судзаку, проходящий в центральной части древней столицы японского государства Хэйан.
10 Абэ-но Сэймэй (921–1005) – полулегендарный японский мистик, практиковавший оммёдо – древнеяпонскую эзотерическую космологию.
11 Утива – традиционный японский веер.
12 Óни – разновидность демонов.
13 Сикигами – духи, которых призывает себе на службу оммёдзи – маг, практикующий оммёдо.
14 ...кормил её соей? – По преданию, óни ненавидят сою.
15 ...вход ... расположен на северо-востоке?.. – Северо-восток считался несчастливой стороной света, потому что оттуда приходили злые духи.
16 Сохэй – буддийский монах-воин.
17 Эссе написано в 1951 году и предназначалось для сборника «Новые расследования» (1952). Перед печатью автор убрал рассказ из сборника (здесь и далее – примечания переводчика).
18 Возможно, автор имеет в виду Франсиско Исидоро Асеведо (1899–1986), аргентинского писателя и литературного критика, выпустившего в 1923 году статью «Лабиринты современной литературы» с критикой первой книги стихотворений Х.Л. Борхеса «Жар Буэнос-Айреса». Борхес называл Асеведо своим «заклятым другом». В некотором роде Борхес отомстил своему обидчику, назвав именем Асеведо вора и предателя в рассказе «Смерть и буссоль», контрабандиста в рассказе «Мёртвый», хозяина дома, где произошла драка на ножах, в рассказе «Встреча».
19 По поводу имени нобелевского лауреата, поддержавшего молодого поэта, мнения исследователей творчества Борхеса расходятся. Некоторые (в том числе Антониу Нугейра) считают, что это был швейцарский поэт Карл Шпиттелер, нобелевский лауреат 1919 года. Другие (в частности Хосе де ла Конкордиа) утверждают, что во время поездки в Испанию Борхес познакомился с нобелевским лауреатом 1922 года Хасинто Бенавенте-и-Мартинесом.
20 Сократ Схоластик (ок. 380 – после 439) – византийский христианский историк, автор семи книг «Церковной Истории».
21 Евсевий Кесарийский (между 260 и 265 – 339/340) – греческий церковный историк.
22 Ангелус Силезиус (1624–1677) – немецкий христианский мистик.
23 Так об Аристофане говорил Иоганн Вольфганг Гёте.
24 Аристофан (ок. 446 года до н. э. – между 387 и 380 годом
до н. э.) – древнегреческий комедиограф.
25 Софокл (496/5–406 до н. э.) – древнегреческий драматург, трагик.
26 Аммиан Марцеллин (около 330 – после 395) – древнеримский историк.
27 Григорий Чудотворец (ок. 213 – ок. 270–275) – епископ Неокесарийский, святитель, богослов.
28 Олимпиодор (ок. 380 – ок. 412–425) – грекоязычный историк.
29 Павел Орозий (ок. 385–420) – историк и христианский теолог.
30 Феофан Исповедник (ок. 760–818) – византийский монах, летописец.
31 Res gestae (лат.) – деяния. Акефалическая книга Аммиана Марцеллина.
32 Торибио де Бенавенте (конец XV в. – 10 августа 1568) – монах-францисканец, миссионер.
33 Argumentum ex silentio (лат.) – довод из умолчания. В логике является умозаключением типа «Отсутствие отрицания А в данном случае равносильно утверждению А».
34 Апория – вымышленная ситуация, несуществующая в реальности. Зенон (ок. 490 до н. э. – ок. 430 до н. э.) – древнегреческий философ, представитель Элейской школы.
35 Deus ex machine (лат.) – бог из машины.
36 Гераклит... Вселенную спалил дотла... – Гераклит считал, что Вселенная время от времени сгорает в огне, потом возрождается.
37 Ориген уничтожил её... – Борхес отсылает нас к учению Оригена об апокатастасисе, или о циклическом времени.
38 Ницше раскрутил спираль... – Вечное возвращение – один из концептов философии Ницше, способ бытия.
39 Парменид (ок. 540 до н. э. или 515 до н. э. – ок. 470 до н. э.) – древнегреческий философ, представитель Элейской школы.
40 Элеаты – древнегреческая философская школа из города Элея. Разрабатывали учение о бытии.
41 …методы каталонского философа… – возможно, автор имеет в виду схемы разумной связи, предложенные Раймондом Луллием, который создал логическую машину, состоящую из системы кругов, на которые были нанесены общие понятия и категории всего существующего. Вращая эти круги, планировалось в различных их сочетаниях обнаружить новые истины.
42 Раймонд Луллий (ок. 1235–1315) – каталонский миссионер, поэт, писатель, философ, астролог, теолог, влиятельный мыслитель.
43 ...универсальный язык Лейбница... – система терминов, допускающих над собой чисто формальные операции. Позволил бы заменить все логические рассуждения алгебраическим исчислением. Концепция была предложена Лейбницем. Лейбниц (1646–1716) – немецкий философ, математик, логик, физик, механик, историк, юрист, дипломат, языковед, изобретатель.
44 На латыни «ludus» – это и «игра», и «школа». Magister Ludi можно перевести как «Мастер Игры» и как «школьный учитель».
45 Юмэ-моногатари – особый жанр японской литературы, рассказы о сновидениях.
Рассказы | Просмотров: 627 | Автор: Александр_Оберемок | Дата: 14/08/22 20:44 | Комментариев: 2

* * *

То ли накапливается усталость, то ли сказываются бессонные ночи и тревожные дни последнего времени, но едва я отвлекаюсь от текста, сразу же слипаются глаза. Очередная чашка крепкого кофе не помогает – сердце колотится, сонливость берёт своё, и вот уже слова и знаки препинания прилипают ко мне; я продираюсь сквозь них, словно сквозь водоросли на мелководье. Но буквы обступают меня, как голодные бездомные собаки на пустыре, – я засыпаю прямо за компьютерным столом и ударяюсь лбом о клавиатуру. Выхожу, умываюсь холодной водой, возвращаюсь за стол. Кондиционер работает с самого утра, иначе сон уже давно свалил бы меня. Какое-то время я ещё способен воспринимать текст, через силу пытаюсь сосредоточиться, вникнуть в смысл, но сбиваюсь и продолжаю читать автоматически, ничего не понимая. Через несколько минут я застреваю окончательно, топчусь на одном слове и понимаю, что сдуваюсь, словно воздушный шарик. Фью-ить.
Когда я в таком состоянии, непременно выплывают предательские мысли: моя работа бесполезна и бессмысленна. Эти статьи никто и никогда не станет читать. Они никому не нужны, кроме самих авторов – Scopus, ВАК, рейтинг цитируемости и всё такое.
Но это ещё полбеды. Хуже, когда, отвлекаясь от текста, думаешь о своей несостоятельности. Никчёмный бумажный человек, ты проклинаешь тот день, когда решил связать судьбу с никому не нужной профессией; чувствуешь себя ущербным, вырожденцем, не умеющим зарабатывать на жизнь. От подобных мыслей в этот раз меня спасает то, что до конца журнала, который я редактирую, остаётся всего одна статья. Как показывает опыт, самую удачную, самую занимательную работу составители помещают последней. На этот раз журнал завершает исторический опус, в котором автор анализирует агиографические источники IV–V веков и описывает упомянутые в них случаи чудесного исцеления страждущих христианскими святыми. Один из источников, о которых упоминает автор, – это «Лавсаик, или Повествование о жизни святых и блаженных отцов» епископа Еленопольского Палладия. Меня заинтересовывает история Макария Египетского (Pallad. Laus. XVII. Macarius Aegyptius) и исцелённой им женщины, которая всем казалась лошадью. Я скачиваю «Лавсаик» на русском языке, нахожу главу о Макарии и читаю историю о женщине-лошади в оригинале, забывая о срочной корректуре.

Один распутный египтянин предался любви к благородной женщине, которая была замужем. Не успев обольстить её, потому что она была верна своему мужу, за которого вышла девою, бесстыдный прибег к чародею и говорил ему: «Или заставь её любить меня, или сделай своим искусством то, чтобы муж бросил её». Чародей, получив от него хорошую плату, употребил свои чары и заклинания. Но, не могши возбудить любви в её сердце, он сделал, что всем, кто только смотрел на неё, она казалась лошадью. Муж её, пришедши домой, увидел жену свою в образе лошади. Позвав пресвитеров селения, он ввёл их в свой дом и показал им её, но и они не поняли постигшего её несчастия. Наконец, к прославлению Бога и к явлению добродетели святого Макария, пришло на мысль мужу отвести её в пустыню к преподобному.
Когда они пришли, братия стояли у келии святого Макария и, не допуская мужа этой женщины, говорили ему: «Зачем ты привёл сюда эту лошадь?» Муж отвечал им: «Чтобы помогли ей молитвы праведного». Они сказали ему: «Что с ней случилось худого?» Он отвечал: «Эта лошадь, которую вы видите, была несчастная жена моя, и я не знаю, как она обратилась в лошадь. Ныне вот уже три дня, как она ничего не ела». Братия, услышав сие, сказали об этом рабу Христову Макарию, который молился уже об этой женщине в своей келии, ибо, когда они ещё шли к нему, ему было уже откровение от Бога. Он молился, чтобы ему открыта была причина случившегося, и во время молитвы узнал он всё, как что было. Когда же братия объявили святому Макарию, что кто-то привёл сюда лошадь, он сказал им: «Вы смотрите не своими глазами: это женщина, какою и создана, она не превратилась, а только глазам обольщённых кажется такою». Когда привели к нему её, он благословил воду и, облив женщину с головы, помолился над её головою и тотчас сделал, что все смотревшие на неё увидели в ней женщину. Приказав принести ей пищу, он дал ей есть и, таким образом исцелив её, отпустил с мужем; и они благодарили Бога. А человек Христов дал ей следующее наставление: «Никогда не оставляй посещать церковь, никогда не уклоняйся от приобщения Христовых Тайн; несчастие случилось с тобою оттого, что ты уже пять недель не приступала к пречистым Тайнам Спасителя нашего»
1.

В обеденный перерыв я закрываю кабинет и выхожу в аномально жаркое лето.
На улице душно. Запах горячего асфальта и пыли затрудняет и без того учащённое дыхание. Глаза заливает пот, но я героически бреду в любимую букинистическую лавку – благо, она недалеко. Десять растянутых минут инфернальных мучений – и я попадаю в другой мир.
Это мой закрытый эзотерический клуб, моя отдушина, моё любимое место в городе – место для посвящённых. Здесь всё, как в магическом театре из «Степного волка», – вход только для сумасшедших, плата за вход – разум. «Мы книжные люди, мы все немного помешаны, каждый по-своему, – говорит Анна Ивановна (Анна Иоанновна, как я её называю, – императрица подержанных книг) в ответ на цитату из Гессе. – Все книжники – одиночки, – продолжает она. – Это телевизор смотрят вместе, а сходят с ума и читают книги в одиночестве. В этом деле компания совершенно не нужна, даже противопоказана».
Я подхожу к небольшому строению, которое, кажется, перескочило сюда из другого временного пласта, с соседнего витка спирали времени: кое-где в стенах видны фракталы трещин, а в пыльных окнах с деревянными переплётами и решётками бьются в стекло бабочки. Несколько крылатых красавиц, давно мёртвые и уже высохшие, лежат внизу – им не удалось выбраться на волю из этого книжного мира. Современные реалии таковы, что и самому этому зданию осталось недолго – оно никак не вписывается в представление власть предержащих о градостроительстве и внешнем облике нашей провинции. Вокруг сносят старинные дома, возводят новые – из стекла и хромированного металла; исторические кварталы с ветхими, но уютными домиками постепенно исчезают с карты города; каким-то непостижимым, наверное, магическим образом уже столько лет небольшой домик с лавкой Анны Иоанновны остаётся нетронутым.
Захожу внутрь, спотыкаюсь о выщербленную кафельную плитку и чуть не падаю в книги. Ими заставлено всё пространство выставочного зала: книги на полу, на бесконечных пыльных стеллажах, в картонных коробках, на столах, книги везде; люди приносят, люди стремительно избавляются от книг – последнее поколение читателей исчезает, «самая читающая страна» давно умерла. Кончено.
Внутри прохладно. Худенькую Анну Иоанновну почти не видно за кипами книг.
– Ах, Алексей Викторович, – говорит она мне, – а я только что вспоминала вас.
– Вспомни нечистого, – подыгрываю я.
– Нет, что вы, для нас вы почти что ангел...
– Ага, ангел. Из табакерки... И по какому поводу вспоминали?
Анна Иоанновна улыбается. Кажется, что она сейчас мне игриво подмигнёт.
– Есть кое-что интересное. Привезли любопытную коллекцию. Обычное дело – наследники книжного человека освобождают место в квартире. Кое-что я специально отложила, чтобы вам показать.
Она говорит медленно, как человек, которому некуда торопиться. Кто прожил большую часть жизни среди тысяч бессмертных произведений, тот понимает, что спешить некуда. Впереди вечность.
Мы знакомы очень давно, со времён моей молодости и бурного увлечения ирландским классиком Оссианом Уолшем2. Его книги для своей библиотеки я находил в букинистической лавке Анны Иоанновны. Можно сказать, что я наткнулся на этот магазинчик случайно – как-то раз в грозовой вечер спрятался здесь от дождя. Но случайностей не бывает, как говорят знающие люди. Это судьба сводит всех книжников вместе, собирая собственную библиотеку из человеков.
– Всё разобрать невозможно, такие поступления, а я одна, – Анна Иоанновна проводит рукой, указывая на кипы книг, – но кое-что обнаружить удалось. Пойдёмте, я провожу, – она встаёт из-за стола и жестом приглашает следовать за ней. – Только аккуратно шагайте. Κέραμος3 – обожжённая глина, да и то часто бьётся. А, как известно, Господь создал Адама тоже из глины, вот только обжечь не удосужился.
Ей уже под восемьдесят. Анна Иоанновна ходит медленно, но спину держит ровно. Серьги, кольца, медальон – всё из старого тёмного серебра. Чёрное строгое платье. Взгляд Снежной королевы, вот только со мной она держится как с фаворитом. Истинная императрица, в этом нет никаких сомнений.
Мы идём в небольшое подсобное помещение, где хозяйка магазина уже лет тридцать пьёт чай с имбирём. Проходим между заставленными стеллажами – их полки прогибаются и грозят обвалиться нам на головы.
– Анна Иоанновна, вот вы принимаете беллетристику в мягком переплёте, всё это барахло из девяностых, а хорошие книги и поставить некуда. Вон, весь коридор завален. Ну зачем вам этот мусор? – сетую я.
– Стареете, Алексей Викторович, – улыбается она, – начинаете брюзжать. Нет, это не мусор. Любая книга, раз уж она выпущена человеком, заслуживает достойное обращение. – Она останавливается и тонкими пальцами едва касается корешков книг. – Все они хотят жить.
– Да это понятно, – отвечаю я. – Я знаю, что для вас книги – живые существа. Но ведь здесь же не зоопарк. И все эти завалы, – раскинуть руки в стороны мне не дают стеллажи, – напоминают скорее вавилонскую библиотеку Борхеса, где осмысленные книги составляют мизерный процент. И вообще, – говорю я спокойнее, понимая, что слегка перегнул, – здесь можно заблудиться. Столько раз бывал у вас, а всё никак не привыкну. Как у Сафона на Кладбище забытых книг.
– А это оно и есть, – усмехается Анна Иоанновна, – то самое кладбище. Но заблудиться здесь нельзя, Алексей Викторович, – книги сами подскажут дорогу. Вам ли не знать... Легенду о Чёрном библиотекаре слыхали?
– А как же. Я её сам придумал.
Это наша любимая шутка, нечто вроде пароля. За свою жизнь я посетил множество книжных магазинов, кое-где становился постоянным покупателем, годами покупал книги у одних и тех же людей; мы обменивались взглядами, здоровались; часто оказывалось, что для меня уже были отложены книги. Они не знали моего имени, но знали мои книжные пристрастия. Так бывает – между покупателем букинистики и продавцом зачастую устанавливаются особые отношения. Но такой доверительной близости, как с Анной Иоанновной, у меня не было ни с кем.
Мы входим в подсобку.
– Чаю? – предлагает хозяйка.
– Нет, спасибо. В вашей имбирной настойке слишком мало теина.
Анна Иоанновна, по-прежнему улыбаясь, кивает.
– Хорошо, – говорит она и указывает влево, – посмотрите на этой полке. Вот здесь.
Я подхожу к указанной полке, но замечаю справа от себя знакомый переплёт. Надеваю очки и бережно освобождаю книгу из объятий её товарок.
– Не там, – говорит хозяйка. – На этой полке моя личная коллекция. Эти книги не для продажи.
– Но посмотреть-то можно?
– Вам можно, Алексей Викторович.
Обложка книги, которую я беру с личной полки императрицы, мне хорошо знакома – чёрная, с белыми, потрескавшимися буквами тиснения. Так и есть, я не ошибся. Антология зарубежного рассказа «Новый Эолосикон», вышедшая в Москве в 1968 году, – в моей библиотеке есть такая же, разве что чуть сильнее потёртая по краям. Полиграфия, бумага – всё в ней на высшем уровне. Я аккуратно перелистываю антологию. Хорошая букинистика обладает совершенно особым запахом. Это не резкий запах новой книги, только вышедшей из типографии, это нежный запах пожелтевших страниц, он чем-то напоминает запах тела.
– У меня уже есть такая, – говорю я Анне Иоанновне. – Хорошее издание. Но почему она не продаётся? Чем эта книга заслужила право стоять на полке неприкасаемых?
– Вы посмотрите внимательнее, – отвечает она.
Психологи называют это состояние когнитивным диссонансом. Моё восприятие действительности затрудняется коррелировать с предлагаемыми обстоятельствами, когда я замечаю, что последним в антологии напечатан рассказ Франца Кафки «Женщина-лошадь». Я точно помню, что рассказа Кафки в моём экземпляре нет. Ошибиться я никак не могу – эту книгу я перечитывал не единожды, а уж просто открывал её бесчисленное количество раз.
А в этой книге рассказ Кафки есть.
Я проверяю выходные данные – полное совпадение с моей книгой, насколько я помню. Смотрю аннотацию на второй странице – всё один в один. Книга – точная копия моей.
Кроме одного, последнего, неизвестного мне рассказа Кафки. В этой книге он напечатан вместо рассказа Лиона Фейхтвангера «Кёльнер Антонио».
– Но... как такое возможно?
– Tlön, Uqbar, – отвечает императрица ненужных книг. Обернувшись, она добавляет: – Мне нужно в зал. Посидите тут, почитайте...
Когда она удаляется, до меня доносится её негромкий голос:
– Tlön, Uqbar, Orbis Tertius4. Да, так и есть...
Я вздыхаю, сажусь за стол и принимаюсь читать.

ФРАНЦ КАФКА
Женщина-лошадь5

Германа Штрауба всю ночь изводил сбивающийся и бесконечно повторяющийся сон. Ему привиделось, будто бы он бежит по лабиринту улочек, пытаясь найти убежище, а на него охотятся двадцатиметровые цапли. Он ворочался, просыпался, обнимал посапывающую жену Михаэлу, снова засыпал и опять убегал от цапель. Улочки всё сужались, удары гигантских клювов были неминуемы, так что утром, когда Герман проснулся окончательно, подушка и простыня были влажными от пота.
«Чёртова духота, – подумал он. – Отсюда и кошмарные сны. Наверное, будет дождь. Впрочем, уже пора вставать».
Но стрелки будильника показывали, что лежать можно ещё полчаса. Герман повернулся на другой бок, лицом к супруге, однако её в постели не было. Он любил, проснувшись, обнимать свою жену, но в последнее время Михаэла вставала раньше.
Герман подумал о том, что их семейная жизнь не то чтобы не ладится, но отношения всё же далеко не такие, как прежде. Михаэла всё чаще им недовольна, любой жест или фраза мужа коробят её и вызывают раздражение. И спит он в последнее время беспокойнее отчасти поэтому. Ему очень не нравится изменившееся поведение Михаэлы – временами она ведёт себя почти скандально. Да ещё и этот студент постоянно вертится вокруг неё. Между ними ничего нет, это ясно, но само присутствие в их жизни этого прыщавого юнца бросает тень на репутацию госпожи Штрауб и может повредить карьере самого Германа. Особенно сейчас, когда перспектива занять должность главного помощника управляющего наконец становится реальной; два года упорного труда, разъездов, встреч, переговоров – за последние четыре месяца он сумел заключить несколько вполне удачных сделок. И вот теперь всё может рухнуть из-за легкомысленного поведения Михаэлы, её желания поиграть чувствами наивного идиота, возомнившего себя романтическим героем. Ещё немного – и пойдут разговоры, нежелательные слухи, к тому же это письмо...
Вчера вечером под дверь супругам Штрауб подбросили письмо. Оно было адресовано Михаэле – видимо, отправитель предполагал, что дела задержат Германа Штрауба в городе до вечера, а жена вряд ли покажет личную корреспонденцию супругу. Однако встреча с господином Циге не состоялась и была перенесена на вторник, поэтому Герман вернулся домой значительно раньше. Михаэла распечатала письмо и прочитала, сначала недовольно хмурясь, затем улыбаясь, а к концу смеясь в полный голос.
«Это тот юноша, – сказала она. – Почитай, что пишет».
Как выяснилось, отправителем оказался студент К. «Ничтожество», – подумал Герман. Мало того, что тот признавался в любви его жене, так ещё он обзывал Германа, издеваясь над его внешностью. Нет, это уже слишком, наглец переходит все границы, ситуация требует немедленного вмешательства. Герман хотел пойти поговорить со студентом, но Михаэла настояла на том, чтобы отложить разговор до завтра.
Герман потянулся, взял с тумбочки письмо и в который раз перечитал его.

Госпожа Штрауб!

Вы, конечно, ничуть не удивитесь, увидев это признание. Но переносить всю тяжесть status quo у меня уже нет ни сил, ни желания.
Это жуткое и одновременно отчасти сладкое состояние невозможности изменить существующее положение вещей, похожее на болезнь, приступы которой целиком овладевают мною почти каждое утро, когда я, сидя за своим столиком в столовой госпожи Кожешниковой за кофе перед уходом в университет, вижу, как вы не спеша нисходите по лестнице. Всегда без шляпки, вы позволяете мне любоваться вашими волнистыми белокурыми волосами, уложенными в причёску, и царственно спускаетесь, слегка касаясь перил, и за две-три ступени до конца лестницы неизменно киваете мне:
– Доброе утро, господин Такой-то.
И я каждый раз вам отвечаю:
– Доброе утро, госпожа Штрауб.
Мы почти не говорим с вами; сам по себе я довольно нерешителен, к тому же боюсь спасовать и оказаться невразумительным собеседником. Вы умная женщина, я читаю это в ваших глазах, поэтому страх проявить глупость перед вами медленно уничтожает меня. Возможно, вы уже считаете меня никчёмным человеком, хотя я, кажется, не давал вам повода так думать. Я часто спрашиваю себя, насколько я готов (и готов ли вообще) изменить создавшееся положение, но не нахожу ответа. И вот теперь я, кажется, готов.
Завтра будет новый день; вы снова спуститесь по лестнице, вскинете взгляд в мою сторону, едва заметно улыбнётесь и пожелаете мне доброго утра. Я в который раз представлю себе, как весело было бы удовлетворять все ваши прихоти и предупреждать все ваши желания. Я всего лишь бедный студент, моё положение в обществе весьма ненадёжно, с моей стороны было бы крайней самонадеянностью рассчитывать на вашу взаимность, но мысль о том, что вами владеет этот расчётливый коммерсант, этот толстяк с жидкими противными усами и красным лицом, навевающим танатологические картины, эта мысль мучает меня и причиняет мне страдание. Меня раздражает его неизменное «прекрасная погода нынче, не правда ли, господин студент?», я чувствую отвращение каждый раз при встрече с ним – мне почему-то кажется, что он знает, с каким чувством каждое утро я смотрю на вас. Он что-то подозревает, и я иногда чувствую себя так, будто ваш муж знает обо мне невообразимую гадость, – гадость, которую и я о себе не знаю, но чувствую, как под его взглядом внутри меня рождается холодная скользкая мерзость и расползается, заполняя всё моё существо.
Помните, недавно мы столкнулись у дверей.
– Госпожа Штрауб, – сказал я, исполненный решимости поговорить о своих чувствах. Я хотел сказать что-то ещё, но ничего путного мне в голову не пришло. Я замер в неловкой позиции – после того, как я обратился к вам, я не мог просто уйти, но и не мог вымолвить ни слова. Ваш взгляд не оставлял мне и толики надежды, я прочитал в нём: «Не приближайтесь ко мне. Ваши намерения меня не интересуют». Я понял, что ничего не должен говорить. Выскочивший из табачной лавки ваш краснолицый супруг победоносно очертил меня взглядом. В ту же ночь я видел сон, как вы входите в мою комнату, долго смотрите на меня, словно пытаясь определить, бодрствую ли я или сплю, затем ложитесь рядом и кладёте голову мне на грудь. Во сне я чувствую запах ваших мягких золотых волос и нежной кожи, слышу ваше дыхание. Просыпаюсь с чувством тяжести на груди и долго не открываю глаза, желая и боясь увидеть вас.
Иногда перед сном я размышляю, как изменилась бы моя жизнь, если бы эта моя тайна стала достоянием общественности, по своей глупости наполняя грядущую ночь тягучей бессонницей и совершенно излишними переживаниями. В такие минуты я уверен, что, в конце концов, меня погубит страдание. Оно будет трепыхаться, биться изнутри и, как в бочке дно, выбьет часть моего черепа. Меня найдут на первом этаже дома госпожи Кожешниковой: остывший труп, развороченные края раны, повсюду кровь и остатки мозга. Следователь спросит у патологоанатома: «Какова причина смерти, господин Кауфман?» «Страдание, господин следователь, – ответит патологоанатом. – Точнее скажу после вскрытия».
Поскольку вы с мужем снимаете комнаты на втором этаже, прямо надо мной, окна вашей спальни смотрят на Граберову улицу; ваш муж рано ложится спать, и если я был бы смелее, то мог бы, наверное, забраться на чердак дома напротив и наблюдать, как вы, сидя у зеркала, долго расчёсываете длинные светлые волосы. Но этого зрелища я лишён.
Моё отношение к вам – это маленькая тайна, которую, надеюсь, вы навсегда разделите только со мной.
Вечно ваш,
К.

«Вот теперь нужно правильно поступить», – подумал Герман, отложив письмо. Вопросы накапливались, но здравый смысл и опыт подсказывали ему, что многие вопросы не то что предполагают, а уже содержат в себе ответы. А также существует некоторая категория вопросов, ответы на которые совсем не требуются.
Его мысли прервал звук открывающейся двери ванной комнаты. Оттуда медленно, как бывает только во сне, вышла большая белая лошадь.
Она подошла к кровати, остановилась, сказала: «Хр-р-р» и покачала головой.
«Какой бред, – подумал Герман. – Всё это потому, что я мало сплю. Надо внимательнее следить за своим режимом. Раньше ложиться, отказаться от табака по вечерам. Да и наливкой не стоит злоупотреблять».
Это скоро пройдёт, надо лишь повернуться набок и уснуть. И Герман так бы и поступил, но тут зазвенел будильник. А поскольку белая лошадь не исчезла, то Герман понял, что не спит.
«Всё эта работа, чёрт бы её побрал, – подумал он. – Эти утомляющие поездки, эти командировки в несусветную даль, эти гостиницы с ржавой водой. А тараканы! Сколько в них тараканов! Неровен час, сам в какое-нибудь насекомое превратишься! Питание опять же. Ну какое в этих вечных разъездах питание! А я ведь говорил господину Шафферу – пусть Циммерман вместо меня едет. Он и моложе почти на двадцать лет, и холост. Положа руку на сердце, признаюсь, он и порасторопнее меня будет. Этого я, конечно, Шафферу не сказал. Впрочем, он это и так знает, без моих напоминаний. И когда-нибудь он прислушается к голосу разума и направит вместо меня Циммермана. А там, глядишь, и своим заместителем его возьмёт, а не меня. А этот пройдоха – ему палец в рот не клади – того и гляди тебя обскачет, как дородный рысак. Жеребец. Ах да, лошадь».
Герман внимательно оглядел животное, не поднимаясь с постели. Лошадь по-прежнему смотрела на него и прогоняла хвостом несуществующих мух. Она выглядела холёной, вычищенной, за ней явно хорошо ухаживали.
«Ну откуда здесь взяться лошади? Не могла же госпожа Кожешникова привести животное своим постояльцам! Надо сбросить этот морок, – решил Герман, – неудивительно, это всё от переутомления, чистейшая игра воображения...»
И жена куда-то ушла.
– Михаэла, – негромко позвал Герман.
Тишина.
– Михаэла! – крикнул он громче.
Лошадь закивала головой и заржала. И тут Герман увидел в гриве белой лошади знакомые папильотки.
«Не может быть, – подумал он. – Этого не может быть… невозможно, скандально».
Герман поднялся с постели, подошёл к лошади и погладил холку. Лошадь снова заржала. Неожиданно для самого себя он выкрикнул:
– Служи!
Лошадь стала передними ногами на колени и склонила голову.
Герман Штрауб тихо сел на смятую постель и коснулся влажной дрожащей рукой побледневшего лица, словно желая убедиться, что это его лицо, мясистое полнокровное лицо респектабельного сорокалетнего мужчины.
Во что бы то ни стало нужно избежать огласки, – это было первое, что решил для себя господин Штрауб, когда смог более-менее трезво обдумать сложившееся положение. Он послал за доктором Вайнером на Липовую улицу, не сообщая госпоже Кожешниковой никаких подробностей, кроме того, что его жена Михаэла почувствовала резкое недомогание и нуждается в срочном осмотре и консультации врача. Через час в дверь постучали, и вошёл доктор Вайнер – как всегда, он был одет подчёркнуто аккуратно и застёгнут на все пуговицы. Заметив Михаэлу, он слегка отшатнулся назад к двери, но быстро справился с недоумением и холодно посмотрел на Германа. Это был довольно старый, но вполне крепкий сухопарый плешивый человек с невероятно большим носом, кончик которого он постоянно почёсывал, слушая господина Штрауба.
– Да уж, – проскрипел доктор. – Ситуация…
– Поймите, господин доктор, – сказал господин Штрауб, – ведь ничего не предвещало беды. Вчера вечером, когда я ложился спать, Михаэла была весела и болтлива, как обычно. Что заставило её обернуться лошадью, не понимаю…
– Вы считаете, – спросил доктор Вайнер, – что ваша супруга могла сделать это умышленно, по своей воле?
– Нет-нет, что вы, это всего лишь мысли вслух… Скажите-ка, милейший доктор, а это излечимо? – спросил господин Штрауб, приглаживая усы.
Вместо ответа доктор Вайнер надел очки и внимательно осмотрел Германа, измерил температуру, проверил пульс, прослушал сердцебиение, поинтересовался, как он спит в последнее время и давно ли начались ночные кошмары, не нарушен ли аппетит...
Герман не смог сдержаться, слишком много потрясений выпало на его долю в это утро, он почти выкрикнул, голос сорвался надтреснутым фальцетом:
– Прекратите это! Я абсолютно здоров, медицинское вмешательство необходимо Михаэле, оставьте, ради всего святого, в покое мой сон и аппетит и посмотрите на мою жену! Я взываю к вашему мастерству и опыту врача в надежде, что вы окажете помощь моей несчастной супруге и эта дикая ситуация не станет достоянием общественности.
Доктор Вайнер невозмутимо поднял на Германа бесцветные глаза за круглыми стёклами очков, он сохранял полнейшее хладнокровие и мало обращал внимания на крупную белую лошадь, смирно стоявшую у стены, опустив голову.
– Господин Штрауб, я не ветеринар.
– Но... доктор Вайнер!
– Если бы я не знал так давно и хорошо вас и вашу семью, господин Штрауб, я сделал бы вывод, что данный случай проходит по ведомству психиатрии и лечить нужно вас.
– Доктор Вайнер!
– Но, повторяю, я слишком хорошо знаю вас, чтобы подозревать внезапное психическое расстройство или наследственную душевную болезнь, у вас необычайно крепкая психика, господин Штрауб. Поэтому, если верить вашему рассказу, случившееся с вашей женой… недоразумение может быть классифицировано как проявление чуда, а я человек науки и чудесами не занимаюсь.
– Неужели ничего нельзя сделать?
– Вы должны обратиться к компетентному специалисту, я дам вам адрес священника, к которому обращаются мои пациенты в случаях, выходящих за пределы научного знания. Это очень отдалённый и небезопасный район, я настоятельно не советую вам отправляться туда без сопровождающего. Найдите себе неболтливого спутника. Вам следует возможно тише, не привлекая внимания постояльцев, покинуть дом ночью; госпожу Кожешникову придётся ввести в курс дела, но она не заинтересована в огласке и будет молчать, боясь привлечь внимание властей и потерять расположение своих постояльцев.

Когда поздним вечером в опустевшей столовой студент К. увидел лошадь на верхней площадке лестницы, он уронил чашку кофе на пол. Сама хозяйка, протиравшая соседний столик, застыла от изумления. Картина, представшая их взорам, была умопомрачительной.
Со второго этажа спускался господин Штрауб. За ним, аккуратно переставляя ноги по ступенькам, следовала белая лошадь в узде. Господин Штрауб поднял руку, в которой держал поводья, словно страхуя от падения ведомое животное. Лошадь, медленно ступавшая вниз, виновато смотрела на присутствующих и прижимала уши. Копыта бухали по ступенькам деревянной лестницы. Господин Штрауб произвёл короткий нервный смешок.
– Господи, – всплеснула руками госпожа Кожешникова и схватилась за сердце. – Но как так может быть?
– Ума не приложу, – медленно пробормотал господин Штрауб. – Со мной такое впервые.
– Я готов пойти с вами, господин Штрауб, – сказал побледневший студент К.
Тремя часами ранее студент К. имел долгую и неприятную беседу с господином Штраубом, после которой он так и не смог прийти в себя, не зная наверное, кто же из них двоих на самом деле сошёл с ума и как ему ответить на совершенно безумную просьбу ненавистного ему человека – сопровождать Германа Штрауба в заброшенный район, о котором К. слышал только леденящие душу рассказы. В невероятную историю о том, что Михаэла Штрауб превратилась в лошадь, он, разумеется, не поверил тогда ни на секунду, а сейчас К. смотрел остановившимися глазами на громоздкое неуклюжее животное, громыхавшее копытами с риском поскользнуться на ступенях и переломать себе ноги.
Студент К. поднялся, чтобы помочь Герману Штраубу вывести лошадь из дома.
Моросил дождь. Два человека под зонтами неторопливо шли вниз по слабоосвещённой Граберовой улице и вели за собой покорную лошадь. «Что же это такое, – думал студент, – почему это случилось? Как могла такая обворожительная женщина превратиться в животное?» Ему хотелось куда-то бежать, кому-то жаловаться на несправедливость окружающего мира, что-то доказывать. «Какая жестокая насмешка судьбы, – моя любовь, моя страсть, моё преклонение перед сияющей благородной женщиной – всё уничтожено, осквернено, безвозвратно погублено. Даже воспоминания о ней никогда не будут прежними, идеальный образ возлюбленной растаял, как зыбкий мираж, – К. представлял себе настолько ясно, словно присутствовал в той комнате, как Михаэла, сидя на постели, читала мужу вслух его письмо и хохотала всё громче, глумливее. – Всё отравлено, что же мне осталось? Зачем вообще я иду по этим ночным улицам в неизвестность с этим человеком и этой лошадью? Кажется, будто мы все трое связаны одной верёвкой. Страдание, страдание… Вот здесь надо было повернуть и пройти через Бюргерскую площадь, так короче. А теперь придётся идти лишних полчаса... Что же мне теперь делать? Кого любить?.. Интересно, где господин Штрауб собирается держать эту кобылу? Я мог бы приходить, помогать её чистить, например. Если это будет удобно и не слишком назойливо».
«Да, дела… Жизнь ещё больше осложнилась. Ещё одна проблема добавилась, – думал Герман. – А ведь завтра мы приглашены к Шафферам на ужин! Боже мой, какой скандал!.. Впрочем, лошадь-то учёная. Дрессированная. Можно с цирковыми номерами выступать, если совсем худо будет… Ещё вчера всё было так хорошо, а сегодня… Любимая жена, карьера, а теперь… У Циммермана, кажется, есть знакомый импресарио. Или кто-то из цирковых, не помню, надо не забыть и расспросить подробно… Билеты недорогие… Скажем… Так, пятнадцать на… Ого! Неплохо, неплохо… Сколько это комиссионных?.. А если… Да, дела».

* * *

Я дочитываю рассказ, но не ставлю «Новый Эолосикон» на полку, а иду с книгой в зал, так и не посмотрев, что оставила для меня Анна Иоанновна. Пора возвращаться на работу. Императрица обслуживает покупателя – худенького неловкого старичка в ношеном, но опрятном костюме. Он заполняет квитанцию – видимо, принёс что-то сдавать.
– Превосходно! Восхитительно! Продайте её мне, – говорю я, показывая императрице книгу. Достаю бумажник, но Анна Иоанновна усмехается.
– Извините, Алексей Викторович, но эта книга не продаётся.
– Анна Иоанновна, помилуйте, ну что вы такое говорите! У этой книги тираж – сто тысяч, она ведь не имеет никакой библиографической ценности!
– И тем не менее эту книгу я не продам, – упорствует Анна Иоанновна.
– Тем более что эта книга – явная фальсификация, подделка, – продолжаю настаивать я.
– Алексей Викторович, а почему вы так уверены, что ваш экземпляр – не подделка?
Моя собеседница говорит твёрдо, и я понимаю, что она уверена в своей правоте.
Я нервно смеюсь.
– Анна Ивановна, – говорю я, – этого просто не может быть. Я очень хорошо знаком с оригиналом, поэтому...
И тут я осознаю, что мне не чем аргументировать. Действительно, книги абсолютно одинаковы. Могу ли я стопроцентно утверждать, что знаком именно с оригиналом?
– Алексей Викторович, – строго спрашивает хозяйка, – сколько лет мы с вами знакомы?
– Около тридцати, – отвечаю я, понимая, куда она клонит.
– Около тридцати. Неужели за все эти годы вы не поняли, что переубеждать меня бесполезно?
Я вздыхаю. Старичок-покупатель тревожно поглядывает то на меня, то на хозяйку.
– Ну что ж… Надеюсь, вы позволите мне посмотреть её ещё… Потом…
– Разумеется, – холодно улыбается императрица.
Я выхожу на улицу, становлюсь в тень каштана, закуриваю. Пора возвращаться под кондиционер офиса, но мне надо успокоиться, настолько я раздосадован.
– Молодой человек! – слышу я сзади.
Это старичок-покупатель. На этот раз у него в руках летняя шляпа, которую я не заметил в лавке.
– Молодой человек, – скрипучим голосом повторяет старичок, приблизившись, – извините, что я стал случайным свидетелем вашей… ссоры…
– Ничего страшного, – отвечаю я. – Да и не ссора это. Мы с ней старые приятели.
– Это, конечно, не моё дело, – продолжает старичок, – но эта книга… В своё время она была практически в каждой приличной семье. Помню, ею зачитывались, её обсуждали, все уважающие себя интеллигентные люди считали своим долгом знать её назубок.
Я киваю. Мне не хочется говорить об этом.
– Так вот… Я не понимаю, почему вам отказали в покупке? Книга же, как вы сказали, не имеет большой ценности. У меня у самого такая же есть.
– Поди пойми этих женщин, – отвечаю я, не желая объяснять всего.
– Ох, это точно, – соглашается старичок. – Женщины – довольно странные существа. А книга хоть и не редкая, но стоящая, да. А какие имена! Сильнейшая подборка, сильнейшая! Было время, умели люди писать. Вам туда?
Костюм старику немного великоват — явно куплен давно, когда мужчина был полнее. Мы двигаемся по аллее в сторону университета. Я немного успокаиваюсь и думаю о том, каким образом завладеть книгой Анны Иоанновны. Я понимаю, что осуществить это будет невероятно сложно, но всё же прикидываю варианты и возможности.
Тем временем слегка чудаковатый старичок продолжает:
– Эта антология просто великолепна! Плотность гениальности на квадратный сантиметр бумаги высочайшая! Любимец советской власти Генрих Бёлль! Бывший коммунист Жан-Поль Сартр! Как в такой компании оказался Акутагава – ума не приложу.
На этот раз я не выдерживаю.
– Простите великодушно, но Акутагавы в «Новом Эолосиконе» нет.
– Как это нет? – Старичок мгновенно вскипает и переходит на фальцет. – Ещё как есть! Вы, молодой человек, что-то путаете!
– Да ничего я не путаю, – старичок начинает меня раздражать, – я эту антологию почти наизусть знаю.
– Позвольте! Я её знаю не меньше вашего! И читал не раз! Да-с.
Я понимаю, что надо от него отделаться. Старик страдает от отсутствия собеседников, а тут ему попадаются бесплатные благодарные уши.
– Ну хорошо, хорошо. Ну пусть будет там Акутагава. Извините, мне пора.
– Нет уж, молодой человек, – злобный старикан вцепляется в мой рукав, – вы ещё скажите, что Акутагаву у нас в то время не печатали. А давайте я вам докажу. Пройдёмте-ка ко мне, здесь недалеко, я покажу вам свой экземпляр.
Звучит двусмысленно, причём на нас озираются прохожие.
– Нет, спасибо, я вам верю. И Акутагаву тогда у нас печатали, я точно знаю. Но мне действительно пора.
И я ухожу.
– Ага, вы думаете, что я выжил из ума? – громко говорит любитель литературы мне вдогонку. – Да я прекрасно помню, что рассказ Акутагавы расположен в антологии последним, а называется он...
Что-то заставляет меня остановиться и обернуться.
– ...а называется он «Женщина, которая превратилась в лошадь».
– Как?!
Я подбегаю к нему.
– «Женщина, которая превратилась в лошадь», – неуверенно повторяет старик, видимо, испугавшись моей странной реакции.
– Не может быть!
– Может, – дрожащим голосом отвечает старик.
– Где вы живёте? – почти кричу я.
– З-з-здесь, з-за углом, – старичок пугается окончательно.
– Послушайте, – я стараюсь говорить как можно спокойнее. – Давайте сейчас пойдём к вам, и вы покажете мне свою книгу. Если там действительно есть рассказ Акутагавы, если он действительно называется так, как вы сказали, то я у вас эту книгу куплю. Договорились?
– Договорились, – тихо повторяет старик.
Мы сворачиваем за угол и входим в подъезд.
Пока мы поднимаемся по ступенькам на второй этаж, старик успокаивается. Он открывает дверь в свои чертоги и торжественно произносит:
– Прошу вас!
Я вхожу. Старик не зажигает свет в полутёмном коридоре и проводит меня (сюда, пожалуйста, проходите за мной... аккуратнее... вот, вот сюда) в комнату, где стоят два кресла и письменный стол. Две стены заставлены книжными полками. На нижних – подшивки старых журналов, газет, несколько пухлых альбомов с фотографиями, высунувшими из страниц чёрно-белые углы. Отдельно лежат комплекты открыток с видами городов – весьма распространённый в советское время сувенир. Как сейчас магниты на холодильник.
– Присаживайтесь, молодой человек, – скрипит старик и подходит к полкам. Пробежавшись пальцами по книгам, он достаёт нужную.
– Вот, посмотрите.
Я беру книгу в знакомой обложке. Короткого взгляда достаточно, чтобы убедиться, что она из того же тиража. Я сразу лезу в конец книги.
Там нет ни Фейхтвангера, ни Кафки. Последний рассказ в ней – «Женщина, которая превратилась в лошадь» Акутагавы Рюноскэ.
– Охренеть! – я не сдерживаю эмоций.
– Что вас так удивляет? – спрашивает старичок. – То, что вы сразу не вспомнили, что рассказ Акутагавы здесь есть? Или что-то другое?
За последние полчаса я вижу уже второй экземпляр книги, отличающийся от моего личного экземпляра. Я не хочу раскрывать тайну «Нового Эолосикона» первому встречному.
– Да-да, – отвечаю я, – у меня, видимо, что-то с памятью. Простите, что я тогда повысил голос, спорил...
– Ничего страшного. Спишем это на вашу молодость, – говорит хозяин.
«Молодая была не молода», – думаю я, а вслух произношу, стараясь скрыть волнение:
– Скажите, сколько вы за неё хотите?
– Хм... Дайте-ка подумать...
«С финансами у старика, судя по всему, туговато, – я пытаюсь прикинуть, на что мне рассчитывать. – И в лавку к императрице он приходил, чтобы что-то сдать, а не купить. Не думаю, что попросит много».
И тут старик называет сумму, в несколько раз превышающую предполагаемую. Таких денег у меня с собой нет.
– Многовато просите, – невесело говорю я, – для такой-то книги. Всё же не раритет.
Старичок пожимает худыми плечами.
– Хотите – берите, хотите – нет. Здесь не базар, чтоб торговаться.
– Хорошо, – соглашаюсь я, – куда вам перевести?
– Я предпочитаю наличные, молодой человек, – строго отвечает старик.
– Это в наш-то электронный век! Ну, говорите номер телефона, я вам на карту переведу.
– Телефон у меня стационарный.
– Но карта! Карта-то есть?
– Либо наличные, либо уходите.
Старик – хозяин положения. Не убивать же его из-за книги! Спинным мозгом я чувствую, что стулья уплывают от концессионеров.
– Хорошо, – уверенно говорю я. – Я принесу вам деньги.
Мы договариваемся о времени встречи, я записываю его адрес. Не в силах побороть искушение, прошу разрешения прочитать рассказ. Старик благодушно позволяет. Я сажусь в кресло и начинаю читать.


Продолжение следует

1 Палладий, еп. Еленопольский. Лавсаик, или Повествование о жизни святых и блаженных отцов. – М.: Благовест, 2013. Стр. 63–65.
2 Оссиан Уолш (1880–1975) – ирландский писатель, один из основоположников модернизма.
3 Κέραμος (др.-греч.) – глина.
4 «Тлён, Укбар, Орбис Терциус» – рассказ Хорхе Луиса Борхеса из сборника «Вымыслы», вышедшего в 1944 году.
5 Рассказ «Женщина-лошадь» остался незаконченным. По сообщению Макса Брода, Франц Кафка писал рассказ летом 1911 года. Первоначально автор готовил «Женщину-лошадь» для сборника «Betrachtung» («Созерцание»), но в дальнейшем от этих планов отказался. Макс Брод пишет, что автор несколько раз предпринимал попытки закончить произведение, но тщетно. Также М. Брод упоминает о якобы существовавших нескольких вариантах окончания рассказа, но ни в архиве Ф. Кафки, ни в бумагах самого М. Брода ничего подобного не обнаружено. При жизни автора рассказ опубликован не был. На русском языке публикуется впервые (здесь и далее – прим. переводчика).
Рассказы | Просмотров: 664 | Автор: Александр_Оберемок | Дата: 14/08/22 10:38 | Комментариев: 2

на смерть поэта

и вот уже отстал устал присел
и не поспел мятущийся пострел
и вышел в космос дверь не закрывая
сик транзит говорил один фома
а дальше ладно выучи сама
деталь вполне культурно-бытовая

ты говоришь что прожил зря ну вот
наполни хтонью алчущий живот
роди соседу сына три четыре
ну хватит о тебе давай о нём
его встречает звёздный водоём
с планетами на вечном штрихпунктире

и где-то у серебряных плеяд
теперь летает он ни клят ни мят
нам это неизвестно априори
а может стал он медленной рекой
и на странице семьдесят восьмой
впадает в море
Поэзия без рубрики | Просмотров: 611 | Автор: Александр_Оберемок | Дата: 25/07/22 17:39 | Комментариев: 4

бетельгейзе

человек к человеку пришёл говорит открой
я уже не могу ночевать на земле сырой
я продрался сквозь сумрачный лес и гнилую гать
я полжизни в бегах я устал ото всех бежать
догоняют враги не откроешь и мне каюк
человек человека послушал и дверь на крюк
у него сыновья и жена и белья бадья
у него именины и правда всегда своя

*

человек удивляется снится такая чушь
в подошедший трамвай забирается неуклюж
и садится и молча глядит в ледяную тьму
и гадает гадает к чему этот сон к чему
почему что осталось внутри то сидит внутри
а из слабой груди на полметра торчат штыри
почему за окном и на сердце полярный лёд
и трамвай альтаир бетельгейзе в депо идёт

Sermo vulgaris
(неотправленное письмо)

«Долгие годы писал я стихи и прозу,
Что ностальгия приводит порой к циррозу,
Что меж идущих на смерть кораблей Гомера
Пену сбивает с волны и моя триера,
Что, преисполнен отвагой, иду на Трою,
Как подобает... лирическому герою».

Я божился любимой – отныне не тревожить на кичке сарынь, не писать ей стихи на латыни, потому что вульгарна латынь, не делить на чужое и наше, не показывать кузькину мать, но такие заваривал каши, что и Гурьеву не расхлебать. Ведь в пределах моей Ойкумены происходит сплошной кавардак. Я хотел, чтоб приснилась Елена – мне приснился матрос Железняк. Подбирая нелепые фразы, безуспешно слова теребя, я хотел объясниться – и разом потерял и её, и себя…

«Наша любовь – это салочки, прятки, жмурки,
Сказка, в которой всегда не по сивке бурка,
Нечто размытое. Бред. Пустота. Химера,
Всё затянувшая чем-то безумно серым:
То ли тоской по заоблачным горним высям,
То ли золой неотправленных мною писем».

фонарь

проснёшься ночью, выйдешь неодетый
на свежий воздух с мятой сигаретой,
подпрыгнешь, окунёшься в тайный сад,
где фата исключительно моргана,
где злой телец косит альдебараном,
поскольку стал немного глуховат,
на гончих псов с их неизбежным лаем,
и вдруг услышишь: «мы его теряем,
разряд».

потом стена с люминесцентной лампой,
кровать и простыня с квадратным штампом,
и принесёт бананы и хурму
условный друг. чтоб не смотреть на друга,
глаза закроешь – в этой кали-юге
захочется увидеть одному,
как худенькая девочка неспешно
проходит с фонарём из тьмы кромешной
во тьму.

пятнадцать лет

памяти А. Ч.

пятнадцать лет. по кругу «три семёрки»,
почти орлы и не боимся порки,
колотим недозрелые понты.
в магнитофоне цой и «наутилус»,
и жизнью мы ещё не насладились
до экзистенциальной тошноты.

мы знаем, что судьба не ставит точек,
что у неё вполне понятный почерк:
дорога, дама треф, казённый дом.
пятнадцать лет. наш век совсем не долог.
стебётся матом будущий филолог
и гильзу забивает агроном.

таможенник, тогда не знавший броду,
тасует через пень свою колоду
и неумело карты раздаёт.
сидят в кругу, пока ещё не биты,
менты и одноклассники бандиты,
и лёха с погонялом «бегемот»

(не доктор, не юрист, не вор тем паче,
серьёзен, как по алгебре задача,
его поди попробуй рассмеши)
не пьёт портвейн и не играет в секу –
его в начале будущего века
на салтовке зарежут алкаши.

не помню

был карандаш. ещё тетрадь была
в забытом доме на краю села,
где опускались облака на крышу,
а я писал про дом и облака,
и возвращалась на круги строка,
и выходил из круга шишел-мышел.

была ноль пять из местного сельпо,
ещё трещал будильник ночью, по
которому я выходил на воздух.
там ветер целил мне в лицо и грудь,
и на ладонь садился отдохнуть,
и исчезал в непостижимых звёздах.

была кровать и шаткий табурет,
по мостовой шагал парад планет,
ведро гремело, вечность грохотала,
но стоило привстать из-за стола –
незавершённость сущего и мгла
терялись в разветвлениях фрактала.

бренчал амбивалентный карнавал,
под этот звон я напрочь забывал,
что надо забежать ещё в сельпо мне.
гудели так тревожно провода…
была ли рядом женщина тогда –
не помню.

лишний мир

заратустра сидит у огня и готовит грог,
а у ног золотистый барашек всё прыг да скок,
заратустра выходит на солнце, но видит тьму,
и звезда ослепляет больные глаза ему

на торговом пути чайхана, караван-сарай,
магомет предлагает шашлык, налетай давай,
позвоню, говорит, заратустре, халва сладка,
но легко разряжается сорок седьмой ака

иисус у воды колобродит туда-сюда,
он ловец человеков, но очень мутна вода,
не прикормлено место и сети видны едва,
человек не клюёт, а клюют караси, плотва

а над всеми покоится небо, где гладь и тишь,
а под небом живёт человек, пробегает мышь,
разбредаются божии твари, им несть числа,
и никто никому не желает добра и зла

магриб

а он говорит: «послушай,
поедем в большой магриб,
там птицы – живые души
когда-то погибших рыб,
там золото и алмазы,
там слово, сорвавшись с уст,
едва упадёт – и сразу
стихов вырастает куст».

и тьма за его спиною,
густая сырая тьма,
и в ней чередой сплошною
пустые стоят дома,
никто не живёт в деревне –
в округе мертвым-мертво...
но льются слова из древней
пернатой души его.

лабух

что земные царства и что мне суть
и полвека вялотекущей жизни,
в тот момент, когда я хочу уснуть,
утомлённый, грузный и неподвижный?

умножает скорби гранит наук,
где следы зубов – молодых и слабых,
что мне знать ещё? оглянусь вокруг –
там, во сне, играет небесный лабух.

исполняет смоки и шокин блу,
у него затасканный стратокастер,
а его потрёпанному крылу
не хватает перьев – они, к несчастью,

выпадают – времени мерный ход, –
засыпают землю. звенит гитара.
и не видно глупому мне с высот
ни младенца в яслях, ни бальтазара.

имена

...от бесконечной работы худа, бледна,
смерть приходила записывать имена,
сослепу тощей рукой по листам водила
и посыпала бумаги сырой землёй,
чёрным проклятием вместе с травой гнилой,
жидкими были карминовые чернила...

в страхе запишешь подобное, а потом
смотришь за тем, как играет господь с холстом,
где опускается солнце за лес мохнатый,
сосны становятся тонкими на просвет,
и понимаешь, убогий, что смерти нет,
и улыбаешься медленному закату

массаракш!

каким бы ни был огнём согрет, каких бы ни жаждал вод,
но ясень, тополь и горний свет – вопросов никто не ждёт,
ищи, свищи соловьём, стократ судьбу-голытьбу кляня,
но где любимая, глупый брат, не спрашивай у меня.

я сам всего лишь послушный страж тех самых ворот зари,
хотя бунтующий массаракш сидит у меня внутри,
я должен эти врата стеречь, волынку тянуть за хвост,
держать в кавычках прямую речь под рок путеводных звёзд.

садись к огню, наливай и пей тоску, беспокойный брат,
но есть условие – ты, орфей, не должен смотреть назад,
забудь любовь, посмотри наверх, там мечется звёздный рой,
там самый чистый идёт четверг.
но тянет землёй сырой.

Голосование здесь, пожалуйста, поддержите автора:
http://stihi.ru/tv/turnir2021/23
Поэзия без рубрики | Просмотров: 1290 | Автор: Александр_Оберемок | Дата: 30/12/21 10:26 | Комментариев: 14



бросай на землю не сор, не хлам, а хлебные крошки слов,
пока не скрылись во тьме потсдам, ганновер и дюссельдорф,
пока сестра на октоберфест готовит свою стряпню,
а ведьма пряничный домик ест, не трогая малышню

бросай, вернётся тебе добром, за слово дадут строку,
на ус мотая, в лесу сыром считай, прибавляй ку-ку,
заходишь в лес – попадаешь в вальд, где братья наносят гримм,
иди вперёд, неуёмный скальд, отчаянный пилигрим

пока кружится дунайский вальс и каждый второй – шопен,
пока не требуют аусвайс под песни морских сирен,
пока хула не сожгла дотла – кончается сказка-ложь,
иди, покуда земля кругла, куда ты, дружок, уйдёшь
Поэзия без рубрики | Просмотров: 634 | Автор: Александр_Оберемок | Дата: 12/10/21 13:00 | Комментариев: 4

выйдешь на улицу – слякоть, сплошная грязь,
худшей погоды не видывал отродясь,
выпьешь чего-то, желанию не противясь,
тут же подумаешь, мысли не пряча впрок,
наша свобода – дурной золотой телок,
чуть подрастёт и попросится сам на привязь.

в этой грязи на себя посмотри всерьёз –
делая ноги, по глине бредёт колосс,
не различая дорог, прямиком по лужам.
думаешь, господи, как же мне всё успеть,
только, пожалуйста, душу не винегреть,
если являешься, делаешь только хуже.

то ли кунсткамера, то ли живой музей,
хоть и скиталец, но явно не одиссей –
напоминаешь себе леопольда блума.
боже, в начале ты выдохнул слово слов,
значит, в конце обязательно дашь число,
правда, число небольшое, пустую сумму:

медный обол и оплату за жэкаха,
стоило ли доводить до греха, ха-ха,
яблоко, змей-искуситель и всё такое.
ночью засмотришься в глухонемую тьму –
муторно, матерно там одному ему,
горе с тобою мне, оле моё лукойе.
Поэзия без рубрики | Просмотров: 917 | Автор: Александр_Оберемок | Дата: 08/10/21 09:12 | Комментариев: 13



проснёшься ночью, выйдешь неодетый
на свежий воздух с мятой сигаретой,
подпрыгнешь, окунёшься в тайный сад,
где фата исключительно моргана,
где злой телец косит альдебараном,
поскольку стал немного глуховат,
на гончих псов с их неизбежным лаем,
и вдруг услышишь: «мы его теряем,
разряд».

потом стена с люминесцентной лампой,
кровать и простыня с квадратным штампом,
и принесёт бананы и хурму
условный друг. чтоб не смотреть на друга,
глаза закроешь – в этой кали-юге
захочется увидеть одному,
как худенькая девочка неспешно
проходит с фонарём из тьмы кромешной
во тьму.
Поэзия без рубрики | Просмотров: 553 | Автор: Александр_Оберемок | Дата: 07/10/21 14:19 | Комментариев: 6

Мы однажды превратимся в тлен,
все кредиты времени истратив...
Сергей Кодес


куда зовём и что пророчим, да нам ли, скоморохам, знать,
но разливает авва отче с небес густую благодать,
подставим чаши. но шутам ли плести неведомую нить,
когда господь по-мандельштамьи нас обучает говорить.

куда спешим, не понимая того, что некуда, ой-вей,
бежит дорога кольцевая, кружится мёбиус-сабвей,
и потому вперёд иди ты, тряхни главой, строфой, поэт,
раз время не даёт кредитов, то значит тлена тоже нет.

куда теперь? о смерти всуе не говори, мой друг-пиит,
зима, крестьянин торжествует, а мачта гнётся и скрипит,
но надо жить, не надо песен ворью, жулью и воронью,
смотри же, мир по-бродски тесен. и интересен, зуб даю.
Поэзия без рубрики | Просмотров: 448 | Автор: Александр_Оберемок | Дата: 22/06/21 17:31 | Комментариев: 1

посмотри на себя, переполненный пустобрёх,
подавляющий вздох, собирающий в тексте блох,
не в кичливой варшаве, а где-то в глухой полтаве.
уродился бы правильным, длил бы свой век, как все,
доживал в старорусски возвышенной полосе
и не думал о том, на кого это всё оставить.

где любая строка отсылает к началу, где
озорная река убегает к морской воде,
к материнской солёной груди прикасаясь устьем,
где отечества дым, где не курят других дымов,
ты сидишь у воды, бесполезен и безголов,
созерцаешь круги, беспричинно и странно грустен.

оттого ли тебе тяжело во всю грудь вздохнуть,
что слова поднимают со дна грязевую муть
и такую тоску, что во сне не бывает выше,
оттого ли, что время – пророщенное зерно –
у пространства берёт конопляное полотно
и размашисто самое верное слово пишет.
Поэзия без рубрики | Просмотров: 406 | Автор: Александр_Оберемок | Дата: 16/06/21 15:25 | Комментариев: 4

что останется, расскажи мне,
кроме торной дороги зимней
и скрипучих во тьме саней,
кроме встречного ветра, кроме
ямщика на гнилой соломе,
кроме мелочной мзды моей –

обязательного обола.
изовьётся змеёю полоз,
проползёт за верстой верста,
и подумаешь – к очагу бы,
и прошепчут сухие губы:
«что останется, что оста…»

что останется? только имя,
незабытое меж своими,
обронённое вслух едва;
злое слово, пустое дело.
только слово корова съела,
да и дел-то – слова, слова
Поэзия без рубрики | Просмотров: 418 | Автор: Александр_Оберемок | Дата: 09/06/21 11:59 | Комментариев: 4



каким бы ни был огнём согрет, каких бы ни жаждал вод,
но ясень, тополь и горний свет – вопросов никто не ждёт,
ищи, свищи соловьём, стократ судьбу-голытьбу кляня,
но где любимая, глупый брат, не спрашивай у меня.

я сам всего лишь послушный страж тех самых ворот зари,
хотя бунтующий массаракш сидит у меня внутри,
я должен эти врата стеречь, волынку тянуть за хвост,
держать в кавычках прямую речь под рок путеводных звёзд.

садись к огню, наливай и пей тоску, беспокойный брат,
но есть условие – ты, орфей, не должен смотреть назад,
забудь любовь, посмотри наверх, там мечется звёздный рой,
там самый чистый идёт четверг.
но тянет землёй сырой.
Поэзия без рубрики | Просмотров: 778 | Автор: Александр_Оберемок | Дата: 08/06/21 11:54 | Комментариев: 10
1-50 51-100 101-111