Взывал напрасно менестрель к толпе - Не увлекайтесь разрушеньем мира! Народ спешил - кричал, ругался, пел - Взять почту, телеграф и палантиры. Всех, кто не с нами/с ними (не народ) Смели - и эльфов, и людей, и орков. Развоплотился к чёрту Саурон, А хоббиты, дрожа, забились в норки. Приговорили энтов: на гробы Для чуждых элементов расписали И приказали всем наутро быть С вещами и гвоздями на вокзале. Наращивал отвисшие бока Старик-вампир, питающийся болью, Похаживал по трактам таракан И золото для брюха брал разбоем.
И лишь в пещере Фродо Арахнид (Из австралийских Бэггинсов) не плакал. Он, изгнанный, влачил печально дни И проклинал свою девятилапость. Проникся он до кончика хвоста, Забыл от возмущения все хвори, Простил нам всем обиды и восстал, Поклявшись миру мир вернуть с лихвою. Бродяга-собутыльник нагадал, Напели чайки, начитали скальды: Искать собор старинный - Нотырдам, И в нём спросить гаргулью Эсмеральду, Дождаться - и химеры вниз сползут, Взовьётся Квазимодо над амвоном - Они науськают свою шайтан-козу На супостатов, то есть гегемонов.
Расказчик притомился и поник, Глаголом до печёнок всё расплавив: Ведь тут, пардон, ещё шестьсот страниц О доблестях, о подвигах, о славе.... Забудем до поры, а Бог простит. Все счастливы - и чудища, и люди.
И плачет лишь поэт: как ни крути, Гавроша не вернуть... И Феб не любит...
*** Скок, скок, перепёлочка по листу - Белому, как моя душа, чистому, Вне сознанья чудится перестук - Птицы забавляются мыслями... Хоть не верю мороку - в горле ком, Накрошу всем сладкое печево, Вот ворона, стерва, идёт бочком, Нагло смотрит, дёргает плечиком, Край души хватает и тянет в тень, И пророчит криками резкими. Чертят иероглифы на листе Птичьи лапы - чёрные крестики.
*** Всю ночь за моим плечом Что-то птицы врут, В стихах неурядица Только сгущает мглу, У морока птичий зрачок, будто чёрный круг - Блестит, расширяется, Тянет как омут, вглубь.
Становится воздух прян И тягуч, как мёд, Ворона ко мнЕ летит - Тянет во тьме блесну, Опять издеваться, дрянь, За собой зовёт - Ударить нет смелости, Гордости нет шагнуть.
*** Речной серпантин убегает, земля парит, Безмолвное солнце сожгло даже птичий крик, В лодчонке - естественно - вредный седой старик, Я вновь провалилась в мерцающий омут. На небе ни видно проклятых весёлых птиц, Язвительный смех за плечом так некстати стих, И мне бы проснуться, и мне бы в себя прийти, Да только не знаю дорогу к дому.
Спускаюсь привычно к реке и машу рукой. Идти к старику неприятно, но так легко. И он усмехается, чисто - довольный кот, А солнце сжигает, совсем не грея. Лодчонка потонет вот-вот, ей пора на слом, Старик надоел, но зато он совсем не злой: Приветливо шляпой махнув, запустил веслом: Меня отправляет в себя... Что ж, ещё не время.
Не замечая, мечты, как ножи, мы правили: взгляд твой по-братски неотвратим и страшен. Хочешь, я буду твоим незабвенным Авелем, режущим горло облачному барашку? Не вызывай камнепада за божьей пазухой - нам ведь и так в агонии долго биться. Сколько же крови - вовеки не вытрешь насухо: алчет всевышний смерти своих любимцев. Божьи подарки - непарные твари... кроются наши обиды в будничной хмурой яви, а за пристрастные шутки святого промысла снова ответит вечный отличник - Авель. Выплесни криком, чтоб ангелы в небе вздрогнули - грех, что пока лишь в чёрных мечтах содеян, вспомни, что есть только мы и вопросы боговы.
Брат, не молчи, не пугай - ты ведь знаешь, где я...
Посади дерево — говорили нам, и мы росли и спорили, чьё дерево будет мощней — тот крут. Кто-то мечтал об урожаях то ли подсолнухов, то ли слив, кто-то уже слышал зелёных листьев условный хруст. Я молчал, потому что боялся сглазить и знал, что моё будет стальным и несгибаемым, как меч — мой тотем, моё оружие, моя прелесть, моя казна. Я приносил ему в дар жизнь и готов был принести смерть. Я выращивал его в своих мечтах, неспокойных снах - уничтожая мешающие отростки , долгоносиков и совят. Разве мы знали, что дерево прорастает в нас корнями, ветвями и птицами на своих ветвях... Смотрю и вижу результат своих неуёмных лепт — ему не грозит ни вырубка, ни смерч, ни пожар. Во мне не шумит, а лязгает металлический лес, подмигивая прожекторами моим кошмарам.
В глубине потемневшего леса - Безразмерная тишь, Где-то спряталась птица, сложила уставшие крылья, Под зелёным навесом, Колыбельную песню тому, кто в пути Так давно, что не снится - спеть хотела бы, да позабыла. За поля красных маков стремится Мерцающий свет, Обещает удачу в дороге счастливой и длинной, Только чёрная птица За стеной наклонившихся скорбно ветвей Обессиленно плачет - Так тонко, Так тихо - Ой сына... мой сына...
Дарю вселенной свои творенья, сметая критиков всех с пути: рождён поэтом не каждый гений, лишь лучшим свыше диктуют стих. Поток сознанья, весомый, зримый, прорвёт трубу и затопит Рим. Я в чувствах весь, на фига мне рифмы, и связность речи, а также ритм? Я строчек выдам вам сотню с гаком, как чукча, песни слагая вмиг, конечно, смысла в них - кот наплакал, зато как пишется, чёрт возьми! Я в этом деле гуру и профи, шедевры прямо слетают с губ. Велик могучим мне тоже пофиг, поскольку сам я велик-могуч. Моя тусовка в восторге ахнет, рыдая, тёплышки будет слать - любим друзьями, творю без страха и все упрёки мне - бла-бла-бла. Плевав на мнения всяких прочих, несу вам свет и благую весть - из восклицаний составив строчку, мой рецензент прослезится весь.
Квадрат
Я краёв не вижу, зачем края? Заберусь куда-нибудь высоко - Посмотрите, люди, да я ж маяк! Для меня лишь море теперь - закон Мы презрели с ним берегов уют И друг друга чувствуем с полстиха. Вон волна сбежать норовит на юг, Но команды не было "отдыхать" - Пожурю волну. Погрожу ветрам - Полюбуйтесь все из своих кают!
Только чайки каркают - умирай... Так тоскливо... А может, они поют? Загрустилось мне, даже ветер стих, Что-то больно муторно на душе. Может всё вокруг - чей-то глупый стих Я лишь строчка в нём и в палате шесть.
Треугольник
В моей душе фейерверк и флаги, обрыдла праведность всех рутин: в моих виденьях - то чёрт, то ангел, но каждый рвётся меня спасти. Один пройдошист, другой сусален - меня колбасит от их тирад... Какие страсти Тебя терзали, что ты придумал нам рай и ад? Топлю в вине - ни один не тонет, темней и горше небесный лик. Я - червячок на Твоей ладони, зачем-то вытащенный из земли.
Круг
Так хорошо всё начал - и вдруг устал. Что-то меня заносит не в те края. Слышишь, тут кто-то ропщет, что всё не так? Это мой ангел, Господи, а не я. Он у меня седой - как примятый снег. Раньше светился... Нимб стал теперь мешать. Всё не простит, что, глупо поверив мне, Выпил однажды с чёртом на брудершафт - И пристрастился: ба'луется сухим. Лишь бы на пользу - пей, хоть змеиный яд. Нам тут втроём сподручней писать стихи, Да и скандалов меньше, когда он пьян. Жалостно смотрит, дурик, считает дни - Чисто кукух. На слёзы весь изошёл. Встретитесь после - сильно его не брани: Он, бедолага, болен моей душой. Лучше отправь с ревизией и вином - Пусть закадычный друг обустроит спа. К чёрту, короче. А я буду спать без снов. Господи Боже, как долго я буду спать...
Верёвка
А сегодня фишечкой у'тра раннего Было птице-броуново движенье: Голубь шёл и падал и туже стягивал От пакета ручки на тонкой шее. Карусель в мозгу - Пресвятая Троица, Этот голубь - крыса, не шутит сельва... Мой заплечный справа скулит и молится. И молчит, задумавшись, тот, что слева. Я над сном плыву, как гуано в проруби, Я не ай-болит, не герой - подавно, Ощущаюсь глупым ненужным голубем, Затянувшим прочно свою удавку. Ночь давно пришла, месяц к югу клонится, И вороной склёван проклятый голубь.
Это просто лето, а в нём бессонница Осьминожьи щупальца тянет к горлу.
Грозовые скаты в Его реке, Несогласный ангел вошел в пике - Не пасомый больше уже никем, Из себя лечу я, Празднично хлопнув пробкой. Затихает крик чёрных стай вдали, Не пугает в небе зависший лик. На столе дрожит нежно-белый лист: Он уже почуял Злое дыханье рока.
Ночью мне в окно бился белый птах - Я кричал ему: "Глупый, у-ле-та-ай!" Я от пред-знамений давно устал. Поутру деревья - В белых пушистых перьях. Я б хотел избавить тебя от мук Только вот беда - что мой крик Ему: Кто упал в огонь, кто ушёл во тьму... Я в тебя поверил - Только тебе не верю.
В лабиринтах снов - до фига словес: Будет снова бог, он не раз воскрес. Я хочу поджечь ненавистный крест - Я тебя не предал, Просто сбегаю в страхе. Умирать - для жизни дурной пример. Для меня твой свет без любви померк. Ты меня отверг, принимая смерть. Предрекает беды Вечный жестокий Яхве.
Под окном воюет который год Старый тополь - наг, но чертовски горд: Он просить не стал за своих богов, Неподвижно-крепок, Словно солдат на плаце. И плевать ему - кто за ним следит: Не закрыть глаза, не стряхнуть седин. Он не верит в сон, он стоит один, Угрожая небу Чёрным артритным пальцем.
Нет ни одного предмета, который был бы непоэтичен, как скоро поэт сумеет как следует им воспользоваться. /И.В. Гёте/
Непоэтичная пора: ушли все электрички, прощёлкал - мёрзни до утра: куда ж непоэтичней! Уехать бы... Согласен, пусть хотя бы на дрезине. Вокзал промёрз и гулко пуст, и негостеприимен. Дрожу, свой вспоминая день и трёхэтажно кроя. Непоэтично как-то здесь - не лучше на перроне: стоит в обнимку со столбом, свою судьбу прощёлкав, непоэтичный старый бомж с кудлатой собачонкой. Непоэтичен товарняк, грохочущий на стыках, и отблеск дальнего огня на горлышке бутылки... Сбегая от всего - от нас, от этого вокзала - непоэтичная луна уходит вдаль по шпалам.
Там, далеко от всех задымлённых трасс, где в тишину ведёт бесконечный зимник, катится алое солнце на белый наст, крыжики птиц срываются с края сини, терпкую свежесть утра несёт мороз, гнётся под властью снега упрямый стланик. Там ледяная ночь в окруженье звёзд крутит спиралью бледно-зелёное пламя.
Здесь - каждый хищный стебель от яда пьян, в топких болотах - тина и запах гнили, тело опутано гибким хлыстом лиан, сладкая вонь цветов отнимает силы. Не уклониться от морока странных трав, не отпускает душная злая сельва, шорохи, шёпоты, хохот рождают страх...
Вдруг сквозь невнятный лепет: "Хочу на север..."
Тёмная осень. Без продыха ветром бьёт по обесшторенным окнам промозглый вечер. В жёлтых разводах смятое в ком бельё. В реанимации свет беспощадно вечен. Нянечка туже затягивает ремни - тот, что привязан, плачет и тихо воет. Время для посещения всех больниц: скорбно и важно входят в палату двое, шепчутся, морщась: - Живёт же... такая вонь! - Глянь, привязали - убиться силёнок хватит? Нянечка хмуро смотрит. - Да чтоб его... Парализован - а ночью упал с кровати! Еле втроём подняли - проклятый бомж. Всё, паразит, бубнил, что ему на север... Двое проходят мимо: "И терпит бог..." У молчаливого деда, что справа, сели и обсуждают, что скоро его домой, что за сиделку просят "такие деньги". - Надо, а то маманя выносит мозг, без старикана бродит по дому тенью.
Грузной старухе, что слева, приносит дочь (серая кожа, цыпки, сутулые плечи) сумку с лекарством, памперсами, едой. Перестилает чистое, что-то шепчет. Бодрые речи, искусственно бодрый вид. Только старуха, смерив жестоким взглядом, вдруг: - Уходи. Валерика позови. - Мама, ты снова... А я для тебя... - Не надо. Дочь говорит: - Послушай, зачем опять? Я ведь всю жизнь тебе доказать пыталась... Он же всё пропил, гад... - Не хочу тебя. Смотрит старуха зло. Дочь молчит устало.
Где-то на севере выпадет новый снег, белой прохладой скроет следы ушедших. Здесь - духота и влажность, и снега нет. Ветром стучит угрюмо в окошко вечер. Плачет косящий глаз, старый бомж мычит - падшая птица, из тех, что не жнут, не сеют. Глаз, обращённый вверх, безмятежно чист...
Не та дала мне яблоко, не та меня бранит и варит мне варенье.
Другая без меня осталась там - среди теперь желтеющих деревьев. Хотел поймать, но понял - не смогу, а голос непослушным стал и ломким, и я мечтал быть яблоком у губ из-под ветвей глядящей незнакомки, и я с тоской смотрел - моя судьба, в который раз, одно из самых алых рвала и к алым поднося губам вновь, улыбаясь, медленно роняла. Была в движеньях тянущая лень и злая, но чарующая нега...
А яблоки лежали на земле и умирали в ожиданьи снега.
Я иду немного пьяный и тасую лики лун. Ветер шарит по карманам, ветер лезет под полу - спутал мысли, спутал вещи, после пыль пустил в глаза! Что он выкинет в дальнейшем, вряд ли ветер знает сам, у него не угадаешь, потому забью на всё: то ли сдует мирозданье, то ли шляпу унесёт, наплевать - раскину руки, разбегусь по мостовой...
...провода по телу лупят, только нам не до того: покоряем дружно выси - ветер резок, ветер скор, а меня терзают мысли и кренит на правый борт! Погрозит гаргулья с крыши, фыркнет наглый чёрный кот, понесёмся выше, выше, кувырнёмся над рекой, пусть свобода нас куражит: не надеемся, не ждём...
Ветер всхлипнул, взвыл протяжно и швырнул в меня гвоздём.
Я знал, однажды мы её встретим: она бродила с каждым днём ближе.
Я оказался, на беду, третьим, я лишним был - и я в бою выжил. Он был мне другом, он мне был братом, он лучшим был - и он ушёл первым. Я полз за ней и крыл её матом, но уносило все слова ветром, я был ненужным даже ей сором, и наступало для меня утро. Глумливо каркал надо мной ворон, а я орал ей вслед - вернись, дура! Ложились души под косу - травы. Топорщил ворон на ветру перья. Я не расслышал, что он там каркал: я всё кричал - не убегай, стерва...
...Минуло много лет. Пришла. Встретил. "Вот, я вернулась - ты меня помнишь?" Шепчу в ответ... Не имена смерти, а имена друзей, что ей теперь - ровня.
Бельма погасших окон блестят слюдой. Тёмным колодцем сжали простор дома. Месяц устало облаку лёг в ладонь. Лучшее время, чтобы сходить с ума.
Камни срослись навечно и сыто спят. Жизни ложились ровно, за слоем слой - каждый последний выдох впитав в себя, дом перестал бояться пойти на слом.
Я ненавижу ночи: я слишком слаб: шёпот из камня режет за нервом нерв - слышу надсадный кашель, голодный плач... «Перепиши нам жизнь... напиши нам смерть, вычеркни ужас красных от крови строк, холод убежищ, лица ушедших, боль, страх за детей, сжигающий нам нутро...»
Это не я заигрался словами - Бог! Он - из своих запасов сюжеты взял! Мне не дано придумать другую жизнь: словом легко убить - воскресить нельзя.
Фразу ломает шёпот : «Перепиши...»
Спит безучастно в облаке лунный серп. А под окном - то драка, то пьяный мат. Где-то на небе - Тот, кто придумал всех.
Тьма расступилась... Послышался громкий плач... Время шагнуло - и начало дней отсчёт. Ты - славный мальчик с доверчивой синью глаз. Я - белый ангел за правым твоим плечом. Я отведу от тебя даже призрак бед и не позволю ни разу тебе упасть, глупым страстям не дано помешать тебе: только любовь прозорлива, а страсть слепа. Рядом кричат или плачут? Не смей смотреть! Да не затронет тебя никакое зло: я умираю от страха... а вдруг там смерть? Мимо иди - я закрою тебя крылом. Знаю - я прав, я так сильно тебя люблю: ты не узнаешь больной глубины страстей!
Но почему говорят, что мой мальчик лют? И почему у тебя в кулаке кастет?
Я для тебя - никто. В небесах - изгой. Страстью сожгло единившую нас купель. Мальчик, ты вырос на смерти своих врагов. Где я ошибся? Неважно уже теперь.
Оберегаю, не думая ни о чём: Я и свою притупил равнодушьем страсть, стал чёрной тенью за левым твоим плечом...
В разливах луж огни машин качались взвесью, в остатках капель на стекле дробился месяц, пустой трамвай, звеня, дрожал на перегонах. Бессильно в горле немота свернулась комом: ещё во мне твои слова звучали эхом, ещё казалось – от тебя мне не уехать. Трамвай звенел всё безнадёжней и печальней, качался мир, и с ним послушно мы качались, я не противился, тоску боясь встревожить.
Когда очнулся – ни движенья, ни прохожих. Фонарь ехидно на ветру скрипел во мраке – и никого... Я был один в трамвайном парке. Дождь зарядил, как будто силясь смыть дорогу, и я, наверное, сошел с ума немного: решил – к чему теперь искать пути до дома.
И в парке ночью повстречал трамвайных гномов. (Я знал, что болен, что такого не бывает.) Они признались мне, зачем звенят в трамваях: непрочно счастье – то ломается, то бьётся, его ковать – забота древнего народца. Они поведали, что скоро их не будет, что этот город слишком стар и слишком люден, что всё сложней справляться им, трамвайным братьям, что счастья мало и его на всех не хватит...
В трамвайном звоне, в шуме города звучащем, я слышу – гномы чинят сломанное счастье. И каждый раз, в пустой вагон садясь под вечер, я думаю: "Сошел с ума". Но жить так легче.
Словно привязанный, маюсь в твоём дворе. Тень за спиной, вырастая, пугает птиц. Редкий прохожий спешит обогнуть скорей, пробормотав: "До чего неприятный тип". Благословением - сумрак: меняю масть. Я проиграл поединок твоих страстей. Бывшие белыми крылья скрывает тьма, чёрные перья гнетут, не дают взлететь.
Кто я? По-прежнему ангел? А может, бес? Серый бессмысленный венчик из роз нелеп. Если посмотришь в окно, то увидишь блеск ставших заточками перьев в моём крыле. Ты обжигаешь тоской, словно жаром печь. Я задыхаюсь - так воздух тяжёл и густ. Мы слишком верили лицам друзей в толпе, и заглянуть не сумели в глаза врагу, мы отвергали беспечно любой нажим...
Счастье для всех - только с виду весёлый квест. Ты ненавидишь меня и не хочешь жить. Я не могу взлететь и меняю цвет.
Вышивают дни-недели счастьем белую фату – он ворвался в жизнь метелью, на плече – дракон-тату! Белый-белый снег не таял, нам дышалось так легко, мы сегодня с ним летали – он дракон и я дракон! В белом мареве-тумане губы нежно-горячи... Мама, что ты понимаешь! Мама, мама, замолчи!
...Не помог дракон на коже – виновата ли игла? Обманула пыль-дорожка: друга в небо увела. Ночь ли, день ли – плохо-больно: белый иней-порошок колет сердце, вены колет, душу холодом прожёг. Воет-шепчет: "Мало... мало..." – выгрызает изнутри. Мама, ты не понимаешь. Дай же денег, не смотри.
Потом-кровью-болью-дрожью зря измучили врачи: мне дракон проник под кожу – ни убить, ни приручить. Одиночество и ужас в доме брошенном-пустом. Кто-то был любимый-нужный, только я не помню – кто.
Чёрный профиль на эмали. С неба – чёрная вода. Говорят, хоронят маму... Может, кто-нибудь подаст?
Тучи отда'ли луну надолго чёрному дыму едкому. Старый, ощерившись, смотрит волком: взвыл бы - да только не к кому. Кто научил (позабыть бы лучше, вряд ли найдёшь здесь крайнего) - «Друг - это тот кто тебя приручит. Враг - это тот, кто враг его.» Старый для друга крушил твердыни, море дыханьем вспенивал: пусть у врагов кровь от страха стынет. Верность сильней сомнения. Не привыкать - убивать и грабить: войны вели удачливо. Друг - он простит и вину и слабость, но никогда - предательства. Жизнь - ради друга, не ради славы: лишь бы всегда быть около...
Там, где теперь остывает лава, было драконье логово.
Я зашла в магазинчик за церковью в старом квартале: покачнулся, впуская, дверной колокольчик и смолк. Ароматные свечи мне что-то, казалось, шептали... Я взяла расписную шкатулку, открыла замок.
Ровно десять солдатиков в синих сафьяновых ложах: девять крепко сжимают винтовки, один - револьвер. Все - почти как живые, но лица печальней и строже. А под ними лежит запечатанный старый конверт. Открываю, не выдержав. Твёрдый разборчивый почерк. Аккуратно отчерчены справа и слева поля.
«Здравствуй, друг. Ты читаешь сейчас эти строчки, потому что я отдал приказ: "Никому не стрелять". Я, как многие штатские, бредил боями и славой и считал - крепче нет ничего, чем доспехов броня. Я всегда был никем - одиноким, безвольным и слабым, потому что боялся иметь то, что могут отнять. Так и жил год за годом, старея, сильнее сутулясь. Было некого помнить и некому вспомнить, увы. Только всё изменила попавшая в руки шкатулка, в ней - набор оловянных солдатиков, ночью - живых.
Выходя патрулировать улицы, чётко и звонко мы печатали шаг. Слыша крики - спешили туда. Я всегда говорил: "Не стрелять!" - разбегались подонки, увидав за спиной молчаливых блестящих солдат.
Нож прошёл сквозь броню, как сквозь тонкую нежную кожу - мой солдатик упал и его поглотила земля. Я войну проиграл. Время вспять повернуть невозможно. Мой солдат был убит, выполняя приказ; "Не стрелять". Я займу это место в шкатулке - смотри, третий справа, а права командира теперь переходят к тебе. Кто б ты ни был, прошу, защищая на улицах слабых, будь сильней, будь решительней, дай мне команду "убей"»
Я записку сожгу, а шкатулку подальше запрячу, хоть и знаю - болит... Но не в силах взять на душу грех. Лишь поставлю свечу в Божьем храме и тихо заплачу - за него... за другого... за слабых... за сильных... за всех.
***
Вариант - дактиль
В крошечной лавке за церковью в старом квартале звякнул тихонько дверной колокольчик и смолк.
Чудные вещи мне что-то, казалось, шептали... В руки взяла я шкатулку, открыла замок. Десять солдатиков в синих сафьяновых ложах: девять сжимают винтовки, один - револьвер. Словно живые, но лица печальней и строже. Рядом лежит запечатанный старый конверт. Не удержалась и вскрыла. Разборчивый почерк. Справа и слева отчерчены ровно поля.
«Здравствуй, мой друг. Ты читаешь сейчас эти строчки лишь потому, что я отдал приказ "не стрелять". С детства, как многие штатские, бредил я славой, и полагал, что надёжна доспехов броня. Я был никем - одиноким, безвольным и слабым, вечно боясь полюбить то, что могут отнять. Год за другим проживал, лишь сильнее сутулясь - некому вспомнить и некого помнить, увы. Только, однажды, мне в руки попала шкатулка: десять волшебных солдатиков, ночью - живых.
Полночь - и шаг мы печатали чётко и звонко. Крики заслышав - спешили скорее туда, я говорил: "Не стрелять!"- разбегались подонки, лишь увидав, что со мной десять бравых солдат. ...Пуля прошила броню, словно тонкую кожу - стон... мой солдатик упал, затуманился взгляд. Я проиграл. Время вспять повернуть невозможно. Он был убит, выполняя приказ "Не стрелять". Для искупления стану солдатиком завтра, чтоб умереть, кровь за слабых однажды пролив. Кто бы ты ни был, прошу, если встретишь мерзавцев, будь беспощаден - патрульным командуя "Пли!"»
Спрячу письмо и шкатулку, подальше от лиха: знаю, болит... но не в силах взять на душу грех. Только поставлю свечу в Божьем храме и тихо, горько заплачу за слабых... за сильных... за всех.
Первый вариант
Я таких не видала солдатиков: разное время - этот держит винтовку, тот - саблю, а тот - револьвер. Из коробки достала, внимательно всех рассмотрела. А в коробке нашла запечатанный плотный конверт. Я открыла письмо. Очень твёрдый разборчивый почерк. Аккуратно отчерчены справа и слева поля.
«Здравствуй, друг. Ты читаешь сейчас эти строчки, потому что я о'тдал приказ: "Никому не стрелять". Я, как многие штатские, бредил боями и славой, мне казалась надёжной доспехов и танков броня. И всегда был никем - одиноким, безвольным и слабым, потому что боялся иметь то, что могут отнять. Незаметно прожи'л и готов умереть был, состарясь. Вспоминать было нечего. Я к этой мысли привык. Но однажды мне в руки попала коробка - подарок. В ней - десяток солдатиков странных. Поверь мне, живых. Выходя патрулировать улицы, чётко и звонко мы печатали шаг. Я готов был команду отдать. Но всегда говорил; "Не стрелять!": убегали подонки, у меня за спиной увидав десять бравых солдат. Нож прошёл сквозь броню, как сквозь тонкую нежную кожу - мой солдатик упал и его поглотила земля. Я войну проиграл. Время вспять повернуть невозможно. Он был ранен смертельно, когда я сказал; "Не стрелять". Только я виноват. Но я место убитого занял - в той коробке, которая, видно, досталась тебе. Кто б ты ни был, прошу, если встретишь однажды мерзавцев, не жалей, будь решительным: дай мне команду "убей"»
Я записку сожгу, а коробку подальше запрячу, не могу, не хочу взять на душу свою этот грех. Лишь поставлю свечу в Божьем храме и тихо заплачу - за него... за другого... за сильных... за слабых... за всех.
Опять таблетки. Она плачет: и водки нет и всё острое убрано. Она шарится по своей одиночной палате, смотрит на него хмуро и говорит: «Зачем явился, не прикасайся: внутри как скручено. Давай, беги в свои недоступные выси, ты неизменно скучен. Что, не по нраву? Хватит мучить меня, себя и всё отделение, чем доказать тебе, что мне уже лучше - может, встать на колени?» Она говорит: «Не молчи, не надо, мне давно не страшно, а больно и муторно...»
Он дрожит, мерцает и рассыпается звездопадом, и наступает утро.
2
Ты говорил - поэт и пахарь, и архиерей, и прочий рабочий и не очень рабочий люд тоже услышит это в один из последних дней. Друг мой, я помню об этих днях и скорблю.
У меня нет ни трости, ни ша'рфа, ни даже пальто и меня забулдыгой, вроде, не назовёшь, а если немного поэт, то калибр не тот, может, поэтому вместо чёрта я вижу её: когда перечитывает, особенно про любовь, то водит пальцем по глади потертых страниц. Скрюченный палец сух - порадовался бы любой библиотекарь или просто любитель книг. Не сгибает, чтобы вернуться ещё, уголок, и голос, как подобает, спокоен и тих. И я думаю - сколько, когда замолчит, слетит голов и сколько ещё вагонов где-то сойдут с пути? Тебе, наверное, лучше оттуда она видна - с косой, конечно, в правой и с книгой в левой руке.
А мне остаётся только надеяться, что она не бросит меня одного на последней строке.
«Пальм зелёные пропелерры над башкою шевеля ́тся. Лишь бы мимо пролетели бы их кокосовые яйца.» http://litset.ru/publ/23-1-0-16734 Александр Коковихин "Гоа"
Не поеду на Гоа
На Гоа не еду - трушу я: ведь маньяков все боятся и запали прямо в душу мне пальм кокосовые яйца.
Начала бы собираться бы, но как вспомню, так робею: там шевелится над яйцами страшно вымолвить: пропеллер.
Не поеду: вдруг да вляпаюсь под раздачу от растений! На кокосовые яйца пусть Карлсон хоть штаны наденет...
Ты по вольным просторам тоскуешь в пятнадцати метрах, говоришь о глубоких морях и полях бесконечных, о мустангах, бегущих по прериям вдаль вровень с ветром... Если хочешь - пойдём необъятному миру навстречу. Там надёжно скрывают тропинки мохнатые ели, опуская на землю огромные чёрные лапы. Мы краюшку от чёрного хлеба по-братски разделим и уйдём через лес, потихоньку, за солнцем на запад. Проползём бурелом и протиснемся в узкие щели между старых стволов, перейдём через все буераки. Мы не будем бросать, понадеявшись на возвращенье, хлебных крошек: вороны растащут дорожные знаки. И когда-нибудь мы добредём до чудес горизонта - до бескрайних лугов и журчащих серебряных речек. Ты найдёшь там себя...
Я, надеюсь, найду там работу. Если ж я не дойду - ты погладь за меня бесконечность.
Над простором улиц, домов и клумб С нами буйный ветер порой играл - Он был молод, весел, силён и глуп, И, смеясь, закручивал флюгера . А потом он вспенивал море крыш, Хохотал, подталкивал нас - скорей! Мы, срываясь, падали во дворы Под аккорды стёкол и вой сирен. Обожал движение, шум и блеск, И когда кричат и ругают вслед - Мы его корили: "Умней, балбес!" Мы его любили. А он взрослел.
Обдувает ласковым ветерком, Неспособным сдвинуть нас хоть чуть-чуть, Мы забыли всё: к нам пришёл покой. Лишь во сне - я падаю... И лечу.
2. Каин (зависть)
Я был первым, но в гору я шел вторым: На плечах нёс корзины земных плодов. Мы во имя Твоё разожгли костры. Я добавил вино. Он добавил кровь.
Я был первым. Но больше любила мать Не меня. Потому ли и Ты отверг? Что во имя Твоё мне в себе сломать, Доказав этим равенство наших вер?
Я был первым. Я выбрал тяжёлый труд На земле, пожалев - пусть овечью - жизнь И во взгляде отца прочитал: "Ты трус" Потому ли и Ты пренебрёг, скажи?
Ты спокойно на всё с высоты глядел, лишь кровавую жертву себе забрав. Ну, спроси же - как будто не знаешь, где... Я не сторож ему. И уже не брат.
3. Мой мир
Мой мир на лету ветшает, теряет блеск, за давностью лет забыв, что такое мир. Под рёбрами слабо бьётся усталый бес, по горло обвешанный лентами аритмий. В песочных часах краснеет, течёт песок - глаза бы закрыть на время, не видеть кровь, пусть в паузах между взрывами снится сон, в котором - лететь по орбитам других миров, одеться в кристально-белый прохладный снег, забраться щенком вселенной под тёплый бок...
Мой мир пузырится войной и кричит во сне - любовь никого не спасёт и бессилен бог.
4. Летальное
Боль, пришедшую с годами, Бережно укрыв, Я взлечу над проводами, Над ловушкой крыш. Предвкушеньем сердце ёкнет, Застучит сильней, Улечу - свободный, лёгкий, Словно сердца нет. Скину беды, скину тело - Радость и восторг! Выше, выше - нет пределов И манит простор, И такая синь над нами, И такая мгла!
Не держи меня, родная, Отпусти, не плачь... Ты притягиваешь. Снова Тянет сердце-груз, Но не намекну ни словом, Если я проснусь. Попрощавшись с небосводом, Прошепчу обняв: "Спи, родная, пусть свобода Подождёт меня."
5. Не здесь и не сейчас
Давай пойдём за шариком туда, где весело детей катают пони и с пузырьками вкусная вода?
Не думай, я не плачу, просто помню. А если даже плачу — ну и что ж: никто не запретит мне снова верить, что ты с работы вовремя придёшь. Завистливо в окно заглянет ветер, а мы его не пустим. Нам тепло, и завтра вновь для всех наступит утро, и где-то в сказках заблудилось зло, и нет беды страшней, чем казнь Артура, и в этот раз не будет телеграмм и странных лиц всегда всесильных взрослых, а сны сбываться станут по утрам.
Не здесь и не сейчас, когда-то после.
6. Скряга
Старый скряга запер двери, Лестницу в глазок проверил, Верит он - все люди звери, Как узнают, отберут Всё, что он копил годами, Замерзая, голодая И не тратясь на свиданья Или прочую муру.
За окном растет осина, На осине - чёрт в лосинах: Хвост крысиный, сам весь синий (Он там прячется давно) - Ловко хоронясь от света, Лапой держится за ветку, На блестящие монеты Смотрит пристально в окно.
Чёрт фиксирует банкноты (Держит он в хвосте блокнотик) И ругает старых жмотов: "Вот уж попадётесь мне..." Он напишет курсовую, Сдаст назавтра Вельзевулу И попросится в отгулы - Греться в Адовом огне. .
СТ-55
Дрёма 16
За горизонтами - картинки и слова: там человечек жизнь себе нарисовал, то лес, то море, то в полях жнивьё, то склеит два листа, то разорвёт - и от разорванных стремниной берегов помчится то на крыльях, то бегом, и наконец, страницы пролистав, он остановится, от скорости устав, он остановится, как будто бы на миг, и кто-то выключит построенный им мир
Дрёма 3
Не принять ли ночью длинной коньячку полста? Нарисованы камины на моих холстах. Хоть полны шкафы одёжек, настроенья нет. Ждёт закуска безнадёжно: всё невкусно мне: эти лобстеры и черри словно лук горчат. За холстами нету двери, а в пруду ключа. Ни в ночи не будет сказок, ни при свете дня, не приедет принц прекрасный, не найдёт меня, вечно в этом доме скучном буду прозябать, день противен, ночь не лучше — вот моя судьба! А промозглым серым утром, лёжа на софе, крикну — Синдирелла, дура, подавай кофей!
СД-433
Мой удел - игла, напёрсток: ярких зябликов-синиц вышиваю, синехвостых... Кто порвал меж нами нить? но допустим, что они.
Галочки, за строчкой строчка, приближают эпилог - где ж ты, птица, птица тройка, птица синее крыло? Время подло подвело.
Стали чайки мёртвым грузом, украшением кулис, небо ясно, небо пусто, ни синицы не сулит - улетели журавли.
И пропал неясный сокол тёмной ночью, светлым днём. Бесконечно, боком-боком, скачет, скачет вороньё в забытьё.
СД-432
Смурый день от снегов ослеп. Отметелил ненужный праздник.
Я, наверное, заболел колкой наледью несуразиц. Носом в землю, созвёздный пёс догоняет морозов россыпь: заметает мохнатый хвост ледяную тропу торосов - уводящую прочь меня, вопреки всем теченьям лоций. Нет предела студёным дням и ушло за пределы солнце. Мне не выдохнуть, не взлететь: снеголёты убрали сходни. Запахнув поплотней метель, под окном проскользнул охотник - не промазал, прицельно влёт искромётный огонь навесив. Студит сердце босое лёд, обжигает хрустящей смесью, вырезает больной лоскут беспощадно и неумело.
Это праздник принес тоску и повесил на дверь омелой.
СД -434
Когда с собой и этой жизнью в ссоре - забудь метро, работу и толпу: на «раз» садишься в самолёт - и к морю. На «два» бредёшь к нему, сожжён и пуст.
К твоим ногам несёт морскую пену, в которой афродит в помине нет. Замри на «три», и море постепенно залижет твой прозрачный силуэт.
Смотри, волна раскачивает воду, спешит убраться кособокий краб... Вдохни поглубже на «четыре» воздух и затеряйся в солнечных мирах.
Пускай спешит народ, болтлив и весел, скорее в эту сказку занырнуть. На «пять» ты не забудешь, не надейся, но может, станет легче хоть чуть-чуть?
Антиподы (сахар, шашки, овраг)
Обескровленные тени по реке бредут без брода от полоски на закате - порождённые войной. Не дождавшись воскрешенья, тени строятся поротно, с ними конь из красных капель - красный конь уходит в ночь. Он идёт широким махом, гулко бьют копыта оземь, следом тени тёмным строем - молча, шашки наголо. Не заманит сладкий сахар, не стреножат солью слёзы: терпко пахнут тёплой кровью, потом, страхом боль и зло. Дом, окоп, глухой овражек - не упрячет, не поможет, от беды не скроет ива, божья не спасёт ладонь...
Где ты, мальчик мой отважный? Мне не спится, мне тревожно: расплескав по ветру гриву, мчится, мчится красный конь.
Уже от водки почти за гранью, всех стадий боли порог пройдя, я пил за здравие этой дряни, чтоб легче было уйти к чертям. Явился ангел (и чёрта сдуло: он сгинул с криком: "Не бей, не я!"), повесил крылья на спинку стула и сел напротив, слегка двоясь. Ему сражаться бы словом терпким и плакать горестно: «Отрекись!», а он сидел, отвернувшись к стенке, молчал, всем правилам вопреки. Лишь, провожая тяжёлым взглядом меня, ползущего на карниз, сказал с издёвкой: «А крылья надо? Могу подбросить бесплатно вниз!» А я в ответ: «Слушай, ты, хранитель, зачем хранил меня до сих пор? Теперь не надо вас, извините!» Сказал: «Адью!» - и шагнул за борт. И стёрлась разница между нами: как лист к земле я летел-кружил, а он кричал мне: «Прости, не знаю, что хуже - ад или эта жизнь...»
Хорошо структурированная проза. Посвящается Ире Glück и Белому Ящику. И немножко - графу, хотя он и самоустранился :)
Лицо и дикция безупречны: таких, казалось бы, ждёт Бродвей. Она хотела играть заречных, а ей давали четвёртых фей. Её в ролях режиссёр «не видел» (его диагноз неоспорим): не то, чтоб данными бог обидел - хватало рядом постельных прим. Она смеялась: «От нас, похоже, искусство требует жертв - терпи!» А муж (непризнанный был художник) в жилетку плакал и горько пил. Она вздыхала: «Опять ты принял... Проспись, казанская сирота.» Однажды он перебрался к приме, сказав: «Я понял, что ты - не та».
Сын чаще видел её из зала и режиссёра звал «негодяй».
Она аркадиных ждать устала, на «кушать подано» выходя. Теперь она одевалась строже и проще, все украшенья сняв: из дома вынеся всё, что можно, сын плакал: «Мама, спаси меня...» Она пыталась держать осанку, преодолеть через силу шок - назвав его «сиротой казанской» ушла на кухню. И он ушёл.
Пришло признанье, когда не ждали (младенцы, видя её, орут): она играет при полном зале уродливых и смешных старух. Она одна. И совсем другая. Прикрикнет зло, шуганёт кота (она частенько его ругает: «Уйди, казанская сирота!») А у него только боль под кожей, уже не ест почти, только пьёт. Свои девять жизней давно он прожил. Но он не уходит - он ждёт её.
На площадь через мутное стекло гляжу - на голубей, на кафетерий.
Тебя такси, похоже, заждалось: водитель, беспокоясь, стал у двери. Уже и дождь закончился почти. А вот и торжество традиций странных - жених с невестой вылезли почтить останки привокзального фонтана и распугали мокрых голубей и наглых неопрятных серых чаек.
Тебе пора, наверное, к себе, расстанемся без слов, как англичане: сказали всё, что можно и нельзя. Ты видишь - я согласен, я уеду, исчезну, словно вспуганый сизарь - взлечу в купе, в листву, в канаву, к небу...
Уже промчал экспресс на всех парах, в себя пришедший пьяный встал с карачек - пока ты объясняла в сотый раз, что нужно только так, а не иначе, что должен кто-то (это я) уйти, что точно кто-то (это ты) святая.
Смотри - один какой-то глупый птиц сидит и плачет. И не улетает.
Огонь! Ушёл приказ по батареям. Я про себя пошлю всех в и на: нет, команданте, зря не тратьте время - я не вернусь, здесь не моя война. Сорвав чеку оставшейся гранаты, прижав к груди колючий суккулент, я прошепчу вам - hasta siempre, команданте, бросайте, команданте, пистолет. Вернитесь бодрым шагом к вашей бойне, какая разница, кто жив, а кто умрёт. Мне от снарядов и напалма больно - вам странно? Флаг вам в руки и вперёд. Дерзайте - переходом через анды, а мне оставьте мой больной астрал. Помянете сегодня, команданте, и, может, даже вспомните с утра. Вы, команданте, вечно будьте здравы, а я взорвусь на тысячу миров и в тундру или в тропики отправлюсь кормить москитов или комаров, тонуть в болотах - сдохнув, но не сдавшись.
Куда бы не попала мне шлея - я не вернусь. Войны не будет, команданте. Прощайте. Para siempre. Ваша я.
Парижа не будет. В Париж я не верю. Красивые женщины, пьющие тёмно- бордовые вина из тонких фужеров - неспешно, с улыбкой жестокой и томной, мансарды художников, песня Гавроша, парижские тайны, Мегрэ, Анжелика, камелии — вот он, Париж, что по крошкам я здесь собирала, он здесь, в этих книгах. А будет ещё один, может, прекрасный - лишь город... куда-то спешащие люди... В Париж я не верю. Париж — это сказка. Вот так как-то, братцы. Парижа не будет.
«...грешник, развратник, безбожник - но он любил Беатриче...» Н. Гумилёв
Из лоскутьев подброшенных сшит плащ земли - так небрежно, на пробу - в небесах, веселясь от души, по-хозяйски вращают свой глобус. Кто-то там не сложил нас, а вычел, Беатриче моя, Беатриче...
Ты не хочешь цвести там, где я независим от всех богаделен: мне мала теплота одеял, душит запах садовых растений. Ты захвачена адом тепличным, Беатриче моя, Беатриче...
И уносит меня самолёт из огромной краплёной колоды, где горячность обдуманных слёз, необдуманность взглядов холодных. Я прощаюсь с землёй. Как обычно. Беатриче моя, Беатриче...
Наверное, никому не надо объяснять, как чувствует себя вполне нормальный человек, в обычной своей жизни не слишком нервный, особой чувствительностью не отличающийся, способный даже адекватно ответить в метро в час пик, когда на него, застывшего и несчастного, нацелено дуло объектива. Ещё не появилось утомлённой снисходительности в голосе мучителя, стоящего по другую сторону ненавистного фотоаппарата, ещё глаза не остекленели в отчаянной попытке не моргнуть в самый ответственный момент, а в голове уже отчётливо рисуется очередной шедевр, который в ближайшее время украсит документ страдальца. Пытаясь сохранить лицо, он растягивает губы в кривоватой ухмылке и в ласковом «не надо улыбаться» явственно слышит высокомерное и ещё больше пугающее презрение истинного художника, нелепой случайностью занесённого в это фотоателье и измученного толпами уродцев, мечтающих хоть раз в жизни увидеть на фотографии своё лицо, а не посмертную маску Квазимодо. Открою, однако, тайну: есть среди нас необыкновенные люди, совершенно спокойно ко всему таинству, связанному с получением фото на документы, относящиеся. Они раскованы и спокойны, на пыточный табурет садятся, как на трон, а получая свой портрет, даже и не смотрят особо на него: им нечего бояться. Их любит камера, их любят фотографы. Такие люди называются «фотогеничными». Алекс был фотогеничен. Кристина смотрела на него в объектив и думала, что сегодня она, к счастью, надела свой шикарный красный кашемировый джемпер и что такой случай упускать нельзя. Она тоже была фотогенична - и разве это не сама Судьба, что в огромном городе он зашёл именно в её ателье, чтобы сделать фотографию на визу. Обычно процесс занимает всего несколько минут, но сейчас торопиться было нельзя. Поэтому девушка успела угостить Алекса кофе под предлогом того, что обрабатываются предыдущие заказы. Ну и что, что кроме них двоих, в ателье никого не было — зато была вечно закрытая вторая дверь в каморке, которая гордо именовалась «студией». Если очень сильно захотеть (а Кристина очень сильно хотела познакомиться поближе), вполне можно поверить, что за этой дверью работает ещё кто-то. Стоит ли осуждать двадцатидвухлетнюю девушку, сумевшую выбраться из крошечного южного городка, в котором жизнь начинается в июне, бурлит четыре месяца, дразня искушениями, и тихо угасает к октябрю, за невинную ложь, целью которой является такое простое и, увы, не всегда достижимое счастье: приходить вечером не в одинокую дешёвую съёмную комнату, а домой, где ждут тебя и есть, кого ждать тебе. Давайте будем честны: разве не подозреваем мы за скупыми словами истории Адама и Евы драму куда большего масштаба, в которой змею было отведена всего лишь мелкая роль статиста, прикрученного ловкими ручками Евы к дереву и послушно повторяющего за ней текст? А Кристина справлялась без массовки. Они с Алексом уже были на «ты», уже обсудили питерские завораживающие перспективы улиц и замораживающую душу морось, уже сравнили цвет любимого им Средиземного и покинутого ею Чёрного морей, и надо было наносить последний - мягкий, кошачий, но точный удар. - Всё-таки ты удивительно фотогеничен. Смотрю на тебя, что так, что в камеру — великолепно. Жаль, что Чёрное море тебя не прельщает... Ну, всё, посиди, сейчас сделаю снимки. А то приезжай: я через неделю еду домой: сезон там, подработаю и в сентябре опять сюда. - Ты меня в гости зовёшь, что ли? - А почему бы нет? Приморская дом один, квартира шесть. Какие я снимки с тобой сделаю... я ж там училась, все самые эффектные места знаю. Вон, смотри, на стенке — это всё мои работы. - Ничего так... впечатляет. Только эту, лопоухую, здесь снимала. - Нет, тоже там. Это соседка моя: портрет у меня в комнате в прошлом году сделан, свет училась ставить. Вот уж намучилась: у неё нос длинный, это плюс к ушам. Алекс усмехнулся. - Что ж ты её в модели взяла? - Да жалко было. Она тогда только вернулась — раньше меня в Питер свалила, только не потянула. И без денег, и беременная. Да бог с ней. Вот твои фотографии. Как насчёт приехать? Или давай, вообще, вместе махнём? - Посмотрим, - засмеялся Алекс, помахал рукой и... ушёл. Кристина бы очень расстроилась, если бы не одна маленькая деталь: он забыл фотографии. Она аккуратно запечатали их в конверт и, улыбаясь как Джоконда, положила себе в сумочку. Значит, вернётся. Пусть пока ещё не к ней, пусть просто потому, что визу к любимому морю делать надо. Но вернётся.
Алекс вернулся, но только в сентябре. Они пришли вдвоём и с ребёнком, и принесли огромный букет цветов. Кристина смотрела в объектив и думала, что совершенно они друг другу не подходят: он такой фотогеничный, а она — лопоухая и с длинным носом. Но Кристина была девушкой доброй, да и не было это для неё таким уж большим сюрпризом: каких историй она только не наслушалась дома, в маленьком приморском городке. Как появился неизвестный принц у дверей соседки, как стучал и грозил выломать дверь, как ругался и обзывал дурой. И как, всё-таки, увёз её и ребёнка в неведомые края. А двадцать два года — это ещё не одинокая старость, это всё ещё впереди, тем более для девушки, которая постепенно учится видеть лица не только в объектив.
Непогода - осень - куришь... (С)
Суров Афанасий Афанасьевич, всякий читающий знает это, но суров не холодной какой-нибудь, утомляющей, эгоистической суровостью, а, как давний приятель мой, человек начитанный и по этой причине, можно даже сказать, благонадёжный, говорил - нежной суровостью печального исстрадавшегося сердца суров. И тот же самый приятель, имя которого не стану упоминать здесь, ибо зачем оно, имя, не о приятеле же рассказ, а об Афанасии Афанасьевиче, так вот говорил мой приятель, что суровость эта от многих чувствований и знаний, простому смертному недоступных, проистекает. Спорить не буду, ни к чему это, да и что за радость в том для славных людей, не одну кружку тёмного, как жгучие глаза какой-нибудь смешливой проказницы, пива вместе употребивших, да не просто выпивших, как басурмане какие, а под селёдочку с картошечкой, под долгие разговоры — зачем уже спорить, даже и странно было бы. Но надобно заметить, чувствования Афанасий Афанасьевич любил описывать понятно, без затей новомодных, так что даже и я, сильно в них не разбирающийся по причине некоторой ленивости ума, слушать его любил. Вот, помню, осень — слякотная серость за окном мокрыми лапами всё обхватила, небо тяжёлым пузом своим деревья пригнуло, листья, какие не успели ещё облететь, от холода трясутся, чернеют, корёжатся; добрые люди по домам сидят, одна только собака беспризорная уныло бредёт куда-то. Непогода, что тут ещё скажешь. Афанасий же Афанасьевич и того не говорит, молчит весь день, папиросы одну за другой курит, на вопросы не отвечает; книжку рядом с собой положил, а не читает. Я уж измучился весь, чаю, как какой-нибудь индус, которому и делать-то, кроме как чай пить, нечего, на год вперёд нахлебался, а мне только часы, нахально так, словно щелчками по носу, отвечают. - Афанасий Афанасьевич, - не выдерживаю я наконец, - может, зря я к тебе с приветом пришёл, может, пора уж калоши надеть да за той собакой в дождь побрести, авось встретим кого, загуляем, на погодное безобразие не глядя. Он ложечкой в стакане позвенел, на ленивый, засыпающий уже, с редкими голубыми всполохами огонь в камине поглядел и говорит со вздохом: - Да мёрзну я что-то, Иван Иванович, стынет внутри, вроде как - у сердца стынет. И всё чертовщина какая-то в голову лезет. Туда лезет, а обратно, как ни пихаю её, как ни уговариваю, не вылезает. И снова замолчал. Я ему чайку горячего подлил, поленья в камине поворошил; хотел было посуду помыть, но постеснялся. Пальто надел, калоши — они рядом с его калошами, конечно, ерунда, подделка китайская, но постояли, тоже есть о чём приятно вспомнить; и откланялся. Шёл по пустым, промозглым, будто тряпкой грязной завешенным улицам и спрашивал себя — а пьёт ли он мной налитый чай или всё сидит неподвижно и курит? Суровый он человек - Афанасий Афанасьевич.
Девушка пела в церковном хоре... (с)
Когда в серверной затерялся третий системщик, все поняли, что дело попахивает чертовщиной. - Батюшку надо звать, Владимир Николаевич, - твёрдо сказала Варвара Федоровна, его бессменная вот уже восемь лет секретарша, незаменимая не по причине длинных ног или умения варить кофе (ни тем, ни другим она похвастаться не могла), а из-за редкого сочетания практичности и трудоспособности. Нарычав на испуганно шепчущихся в курилке сотрудников и под страхом увольнения приказав хранить все в тайне от бухгалтерии, он надел пиджак, снятый из-за начинающейся уже жары, с которой не справлялись кондиционеры, и в сопровождении Варвары вышел из бизнес-центра. Крошечная церквушка на бывшем пустыре за парковкой была прохладна, темна и почти пуста - только старуха в чёрном и с неприветливым лицом, продающая свечки и три женщины, слаженно подпевающие батюшке, ведущему службу. - Подождем, - сказала Варвара, - недолго осталось И она начала, без перерыва крестясь, подпевать хору, почему-то басом. Владимир Николаевич, чувствуя себя несколько скованно, попытался вжаться в угол, чуть не уронил горящую свечу и замер, надеясь, что этого никто не заметил. Хор пел что-то печальное, но глядя на самою молоденькую из поющих, чье лицо было повернуто в профиль, хотелось верить, что все ещё наладится. Она, единственная из всех, была в светлом летнем платье и с лёгкой светлой же косынкой на голове, и потому, когда дверь открылась и с шумом машин в церковь ворвался солнечный луч, ему показалось, что вся её фигурка засветилась. Но дверь закрылась, снова стало тёмно, а Варвара вдруг схватила его за руку и зашептала: "Ой, смотрите, плачет, плачет младенец-то, не найдутся, видно..." При этом она смотрела куда-то вверх и глаза у неё были безумные. Владимир Николаевич, неловко крестясь, бросился к выходу. Свет! Он почти бегом добрался до офиса, роняя предметы и ругаясь, отыскал ключи от щитка, припрятанные по требованию ещё первого системщика (обещавшего отдать на растерзание бухгалтершам любого, кто вырубит электричество в серверной в рабочее время), ещё раз перекрестился, открыл щиток и опустил рубильник. Мгновение стояла тишина. Потом дверь бухгалтерии распахнулась и, страшно и неотвратимо, как электричка, с воем "Банк-клиент!", к серверной промчалась главбух, а оттуда - о, чудо! - вылетеле все три системщика - небритые, помятые, пахнущие пивом и кричащие нечто невразумительное, вроде "оно не должно было работать, но оно работало, а теперь из-за какого-то идиота мы не узнаем..." - Варвара Федоровна, - сурово сказал Владимир Николаевич появившейся запыхавшейся секретарше, - разберитесь тут. И исчез в кабинете.
Это ли страх темноты, если сердце внезапно погасло,* Если давно нет химер, извергающих жаркое пламя? Где-то затерян Олимп – не добраться на старом Пегасе, Узел рифмованных строк тщетно будит замёрзшую память.
Больше не видно огней, только яркие вывески баров. Не помогает гореть пятизвёздное терпкое зелье, И ощущая себя бесполезным больным минотавром, Плюнув на свой лабиринт, убегаешь на поиск Тесея.
Ночь, уведя с автострад, залепляет окно чёрной кляксой. Сладкоголосых сирен не рождает холодное море – В тёмной дождливой ночи рассекаешь шоссейную слякоть, Делая громче шансон, матеря безобразную мойру.
И, отыскав лишь тоску в придорожном дешёвом отеле, Бродишь в пустой тишине, обречённо зовёшь Прометея.*
2.
Бродишь в пустой тишине, обречённо зовёшь Прометея,* Глупо надеясь на то, что огонь может стать антидотом Против привычной тоски, и вдруг видишь, от страха потея, В зеркале мутным пятном проступает знакомое что-то –
Кто он, один из толпы, из бесчисленных жертв этанола? В красных прожилках глаза и бессильно поникшие плечи - К будням прикованный раб, но похожий, конечно, немного На Прометея (лишь тем, что исклёвана намертво печень).
Ты вспоминаешь, что он делал крылья и грезил о солнце, Переплывал Геллеспонт сумасшедшим от страсти Леандром – Тоже искрил и пылал, и зачем-то пытался бороться Против троянских коней в завитках золотого барана.
Зеркало тканью накрыв, понимая, что он тоже сдался, Вяжешь на шею петлю – свой нелепый задрипанный галстук.*
"Помню, спокойно вестник молвил, что час мой пробил. Старые камни лестниц студят босые ноги. Плачет холодный ветер, шепчет в покоях стылых - больше меня не встретит кто-то, кого любила. Гаснут внезапно свечи, замерли скорбно тени. В поисках, бесконечно, я прохожу сквозь стены. Ленточка над диваном, за огражденьем столик... Если я не живая, то почему так больно?"
"Нет экскурсантов праздных вечером в старом парке. Пусть убеждает разум, будто легенды - враки, верю, что ожиданье мне принесёт награду: странный огонь блуждает в замковых анфиладах, то освещает локон, то - силуэт знакомый. Мне без тебя так плохо, нет без тебя покоя, мёртвое сердце колет... Пуля прошла навылет.
Чтобы забыться, пью без меры. Я опустился и обрюзг. Стало трудней с годами верить, будто бы все мои в раю: линии жизни - сплошь кривые, каждый в пути - один, как перст. Кажется - кто меня не выдаст, тот, вероятно, и не съест. Руки в ожогах, пол в подтёках, кровью почти полна купель. Глупо ловить судьбу в потёмках, но не ловить - ещё глупей. Чёрные книги - древний кладезь, вечный родник запретных тем. Тени тревожат только слабых, сильный и сам уходит в тень. Твёрдо стою над пентаграммой, если затянет - дело швах, вряд ли меня вернут обратно: некому стало больше звать. Демон внутри призывно машет... Мне бы за касп пройти - посметь.
Ангелы бродят где-то дальше - им не понять, что значит смерть.
Гряду бегущих по небу берез * перевалило солнце, покраснев. В меня впитался мерный стук колёс.
Выкладывал сосед на столик снедь и вспоминал совсем другой вагон: их увозили вместе с лошадьми от бомб, от оккупации, тайком, оставив в темноте с сестрой одних - их спрятали, соорудив постель, над лошадьми, под крошечным окном. Протиснув руку в найденную щель, он гладил теплый лошадиный нос.
Он говорил, что кончилась вода, что голод выворачивал нутро и что всего труднее было ждать, пока опять не принесут ведро, что в темноте проваливался в сон, что не спала сестра - как на посту, что мир казался страшным колесом, и что он ненавидит этот стук. Я молча слушал, пил его коньяк. Бельё нам проводница принесла.
Мне снилась ты, предавшая меня, и тёплый сумрак лошадиных глаз.
Моя богиня, мой грех и моя любовь, я твой паладин и ужас твоих врагов - я раздирал им сердце и, как с небес добывший крови сокол, спешил к тебе, * ты мне бросала холодное - до утра... И я мечтал - согреюсь в огне костра, тебя обнимая, твою выпивая боль, в тебе убивающей всех, кто бывал с тобой, а я в упор с изнанки смотрел в прицел и представлял мишень на твоём лице, и понимающе мне усмехался чёрт, и ангел плакал, крича - а налей ещё! И каплями ночь роняла мне тьму в бокал, но сердце шептало - ещё подожди... пока. Любовью сегодня сияли твои глаза, когда он, тебя целуя, "моя" - сказал. Ему улыбаешься нежно и пьёшь вино.
Лишь в редких окнах свет ещё горит - как долго добираюсь я до дома. Но впереди меня идёт старик, он, чудится, - ведущий, я - ведомый. Перед одним, перед другим крыльцом он заставлял меня остановиться - я видел неподвижное лицо и тёмные, провалами, глазницы. И гас в окошках свет: приняв беду, там в чьё-то возвращение не верят. Всё ждали... Но теперь уже не ждут. Отплакали и не откроют двери. Не обойти. Иду за ним, след в след. Всё ближе к дому... тяжелеют ноги... И хочется кричать - старик, ты слеп! Я жив ещё, уйди с моей дороги! Там молятся, чтоб не стряслась беда, и в кулачки, на счастье, руки сжаты - я должен в эту ночь дойти туда, и мне такой не нужен провожатый! Уже прозрачна полная луна. Фигура впереди слегка поблёкла. Бреду за ней, не в силах обогнать, и гаснут гаснут гаснут гаснут окна...
Сегодня светило опять взошло. Мне хочется вспомнить его тепло и тяжесть синих кистей глициний. Я рад, что снова не вечна ночь, и, просыпаясь, гляжу в окно. Давно не боец я. И даже давно не циник.
Жаль, солнце не смотрит на мой закат. На небе светлеющем - облака непроницаемы, как беруши: похоже, Бог от молитв устал. Он - не равнодушен. Он просто стар. Нет сил всё исправить и гнева, чтоб всё разрушить.
Подаренный день одинок и слеп. Не греет колени тяжёлый плед. Но что ни будет - всё будет лучше. Тревожит звоном далёкий храм, и так не хочется... даже в рай. Но внёс моё имя в расходную книгу ключник.
Сегодня ко мне не доносит вонь привычных и нескончаемых войн. Пишу ушедшим до срока письма - спиной к дверям: не хочу смотреть, как в двери медленно входит смерть. Пусть подождёт ещё. Я пока не поставил Dixi.
Это был год такой, что вся жизнь не в счёт. Был океан вокруг бесконечно нем. Скоро с дорог и пашен вода стечёт. Будет ли всё, как прежде? Я знаю - нет. Страшно найти тела на полях в траве. Страшно, что их в колодцы водой снесло. Знаешь, я тут придумал простую вещь - надо людей в уме заменять числом. Скажем, сосед на западе, в дне пути. Сколько же мы знакомы? Да лет пятьсот. Весь его род - не стало двухсот шести. Просто число. Забыть бы ещё лицо... Впрочем, Тебе спасибо за виноград - сок, утоляющий горечи сладким сном: выпьешь - и возвращаешься в райский сад - чисел там нет... Назвал я его - вино: нет в нем отрады, только вину поить... Числа пишу в золе, их опять сложив. Знаю, я трус - я всегда вычитал своих... Ты подарил нам жизнь - значит, будем жить. Завтра уходим, бросив в горах ковчег - дерево ветром скоро источит в прах. Для разговоров хватит ещё ночей, ну а сейчас - прости, мне уже пора.
Числа смывает дождь - это их вина. Ты доказал ещё раз, что Ты сильней. Я для Тебя добавлю в огонь вина: если Тебе не забыть этих чисел - пей.
Спасибо Птеродактилям за правку. Особенно Алексу, от чьих строк очень трудно отказаться :)
TOO late for love, too late for joy, Too late, too late! You loiter'd on the road too long, You trifled at the gate: The enchanted dove upon her branch Died without a mate; The enchanted princess in her tower Slept, died, behind the grate; Her heart was starving all this while You made it wait. Ten years ago, five years ago, One year ago, Even then you had arrived in time, Though somewhat slow; Then you had known her living face Which now you cannot know: The frozen fountain would have leap'd, The buds gone on to blow, The warm south wind would have awaked To melt the snow. .................................
You should have wept her yesterday, Wasting upon her bed: But wherefore should you weep to-day That she is dead? Lo, we who love weep not to-day, But crown her royal head. Let be these poppies that we strew, Your roses are too red: Let be these poppies, not for you Cut down and spread.
Поздняк метаться, ты, чувак - Ваще, поздняк! Прикинь - пораньше пришагать нимог никак? Ты где шарахался, урот, Ты чё - стоял? А! У каких-то у ворот? Ты где их взял? (Ща, чёта нипайму ваще, Чё там, в конце) Во - померли походу все... Ваще, пэцэ...
Пригреб бы дваццать лет назад - И все дела! Она, канешна, померла, Пока ждала... Слыш, ты тада ваще Ходить умел? Наверна, старая сафсем... Но тоже - чел! (Цвиточег, блин... во, аффтар жжот... Сумасайти...) Кароче - должен был - и всё! Хоть припалсти! ......................
Ну, не, мы просто офигеваем - ты чё теперь ревёшь? Ясен перец, вчера надо было, сафсеми... Кароче... типерь нипарься, заберай свой венег.. А мы тут, типо, свои цвиточеги положим... А ты иди, выпей йаду!
Я не Пьеро! Печальный образ смыт и снят костюм - в слезах и глупых рюшах: мой белый балахон, изнанка тьмы, врастающей в истерзанную душу - тебя не видно, о, Коломбина...
Как жалко я заглядывал в глаза, терял слова, ронял слезу и стулья, как хохотал и улюлюкал зал, когда я вновь к виску примерил пулю - и снова мимо, о, Коломбина...
Овацией окончена игра, шнур занавеса тянется удавкой - я проклял бы тебя сто тысяч раз, но будет снова представленье завтра - опять любима, о, Коломбина...
Для меня открывателем А4 является (да простят филологи и просто знатоки) старик Уильям. Только он не читал статью А. Фо (не успел, бедняга), поэтому использовал этот формат для записи верлибра (ну, мне так кажется), чтобы избавиться от некой возвышенности и подчеркнуть “разговорность”. А верлибр в А4 кажется прозой:). Поэтому первое, что для меня важно в этом формате — баланс смысла и разговорной интонации (правда, с акцентированным ударением – у меня так получается читать). Может быть — игра на контрасте. Второе — насколько легко такая запись читается. Я, как нормальный ленивый читатель, не считаю себя обязанной ловить ритм: мне хочется получать от чтения удовольствие. Если, чтобы прочитать стихотворение, приходится переписывать его в обычном виде, это не есть, для меня, хорошо.
2. Сначала выберу то, что просто просится быть в А4 (некий “лонг”).
1. Погружение
Погружение в сон - как в холодные талые воды безымянной реки: бесконечно, рывками. Рывками… Каждый слой отзывается легкой испариной. Чтобы удержать на заиленном дне, оплетают руками беспокойные сумерки. Крошатся хрупкие звуки, ледяными крупицами вьются в опаловой взвеси полусна-полуяви. Тревожно. Старушечьи слухи зашуршат-заскребутся по теплым завалинкам, если не спасет пробуждение: мол, не проснулся касатик - от судьбы не уйдешь, не надейся… Дождливые зёрна застучат по карнизу негромко, некстати. Некстати. Встрепенешься, вздохнешь. И опять - погружение в черный лихорадочный сон…
Начало хорошо прочиталось, но к середине потеряла ритм. Пришлось переписать, чтобы оценить всю красоту. Очень понравилось, но не в А4. Пятистопный анапест и так, на мой взгляд, длинноват для такой записи, а неточные рифмы и строфные переносы делают чтение ещё более сложным. Плюс – использование слова с двумя вариантами ударения (крОшАтся) и проскальзывающая рифма (если-надейся) усложняют чтение.
2. Река
Кружится, петляет река. Как щупальца, стебли подводных растений. И красный зигзаг плавника метнётся вослед перламутровой тени. Остыть. Опускаю ладонь. Прохлада, схватившись за теплые пальцы, янтарно рокочет. Огонь из волн добывают лучи. Серебрятся и пахнут неясной бедой застывшие омуты – чёрные тайны. Спросить бы у ивы седой: однажды исчезнув, листком ли я стану на этих печальных ветвях? Мальком, что резвится в прибрежных корягах? А может быть, нимфой ручья, ползущего в реку из диких оврагов, иль дудочкой из тростника, чья странная песня тебя растревожит? ...Застыла в прохладе рука, холодными звёздами выткана кожа. И, будто бы в путаном сне, моё отражение всплыло из бездны, кивнуло загадочно мне, ударило рыбьим хвостом и исчезло...
Опять слово с двойным ударением, причём в самом начале, – мешает поймать ритм сходу. После того, как прочитала его в обычном формате, стало легко и в А4. Думаю, проблемы из-за обилия строфных переносов при неравности чётных и нечётных строк. Но в столбик и по первому признаку лучше. Для А4 оно излишне романтично-нежное, некая возвышенность ему не мешает. А стихотворение замечательное.
3. Как под дождь июньский спится!
Как спится! Как под дождь июньский спится! Ты чуть сопишь. Прохлада, темнота. Миг длится… Миг, и ты проснулась. Злиться не стоит. Я – не он. И ты – не та. Ты не родишь мне сына. Или дочку. И я не кину горсть земли, прости. Ты – неопределяемая точка. Но почему-то жжёт земля в горсти. Ты обожаешь палтус и заломы, ты пьёшь мохито, водку и вино. К тебе неприменимы аксиомы, и Лобачевский для тебя говно…
Прядут седую пряжу парки. Спицы в твоих руках порхают над судьбой. Как спится! Как под дождь июньский спится! Прости и спи. Я рядом. Я с тобой.
А вот это в лонг. Читается “влёт”, и если бы было записано в обычном формате, пропало бы ощущение реальных мыслей – запись в столбик добавила бы ненужного пафоса. Что показалось инородным – “Лобачевский” и “говно”.
4. Старая история
И вроде в жизни исход не патов, Но вечно в мыслях сплошной бардак.
Она надеялась стать пиратом таким, как Черная Борода. Чтоб серьги в ухе. И без причесок. И чтоб не нужно носить корсет. А то, что девка, так это черт с ним, ведь недостатков полно у всех. Хотя проблема по сути в малом, но дело в целом выходит дрянь. Она считалась живым кошмаром, ввергала в ужас семью и нянь. В домашних спорах ломались копья, но так согласья не отыскать. Она хранила моряцкий компас и целый тубус старинных карт. Дорогу выбрав, нырнуть, как в омут, себя проверить: а не слабо ль? Она сбежала тайком из дома, лишь только компас забрав с собой.
Луна на небе, боясь промешкать, За тучи прячет унылый лик.
Он равнодушно сносил насмешки, был слишком замкнут и молчалив. Жил на отшибе у тетки хворой, умен и чуток не по летам, и даже старый и мудрый ворон к нему беседовать прилетал. Гроза пугала далеким гулом, мол, разразится уже вот-вот, а он на пляже чертил фигуры, смиряя натиск прибрежных вод. Он сторонился людей и лести и верил в мудрость неспетых саг...
Однажды в полдень вдали за лесом проплыли алые паруса.
Что было дальше, осталось тайной. Коль знаешь что-то, так подскажи. Но позже с женщиной-капитаном Уплыл таинственный пассажир.
Этого автора я знаю:))) Не из любимых моих стихотворение, что, наверное, и хорошо в данной ситуации. Зато здесь я вижу отличную иллюстрацию необходимости А4 для смены интонации (как завещал великий Шекспир). В лонг с удовольствием беру, но к одноухой барышне с несколькими причёсками придраться давно хочется.
5. Когда начнёшь
Когда начнёшь зачёркивать, кромсая на нитки золотую ткань событий, все строки, где спонтанно воскресает то, что казалось намертво забытым, когда начнёшь вычёркивать из писем, из телефонной зыбкой переклички мой голос, что по-прежнему прописан в неудалённых доступах и личках, когда начнёшь блуждать ты обречённо в ночных головоломных лабиринтах и там ещё устраивать мне тёмную, так, чтоб меня не слышно и не видно, когда начнёшь вымарывать, что было, закапывать куда-нибудь поглубже и в кучке приготовленных на выброс моих тебе подарочков ненужных наткнёшься вдруг на ангела немого, из ниток мной сплетённого...
Ни слова.
Легко читается в А4, но, на мой взгляд, в столбик выигрышнее. Здесь романтика, печаль, эдакий чисто женский надлом – которые хорошо подчеркнулись бы разбивкой на строки. Кстати, для меня близковато «зачёркивать» и «вычёркивать». И «кучка подарочков» смущает двойным уменьшением: ну, совсем по-детски звучит, не в стиле.
6. Кошка города
* Это красивый город и очень старый. Добро и Радость правят - устав хороший. Дети резвятся гурьбой и растут, играя, а сверху за всем наблюдает незримая кошка. Может быть, в эту кошку пород небесных и воплотился ангел - хранитель домов и судеб? Сколько лун прошло с той поры, как она без сна ? Сколько звёздных зим она ещё с городом будет? Сколько времени старым огромным липам, подпирающим собою непрочное поднебесье? Кошке ведомо: люди одни не могли бы охранить себя сами в этом опасном месте. Сопоставьте город и муравейник. Каждый больший и грубый может покой нарушить: разметать, расшерудить мгновенно и, пинком враспыл, тупо порвать душу - душу города — ежели он не дорог - просто вязь дорог и скорлупок-домов скопленье. Вот идёт великан — а внизу - приютился город... ненароком под ноги попал — и стоптан мгновенно. Сколько их, городов хороших и славных - было — нет ли — развеяны в прах, стёрты... Может, не было у тех городов ангела? Может, жители города сдуру молились чёрту? Может, кошка города недоглядела или просто уснула на оба глаза?.. Просыпается кошка и видит — плохое дело: город был — и не стало - разрушен разом. Был — как не было... Что безутешно охать и мяукать в голос, по-ангельски выгнув спину? Город жил — кому от этого было плохо? А теперь сровняли с землёй — сгинул. А разжалованной из ангела — просто кошкой - куда без хозяина-города — дурно служила? С высоты поднебесья летит пороша, засыпая пространства, когда-то людны и живы. Может статься, что это последний город, до которого беды не докатились... Стражник-кошка не дремлет: в зенице ока отражается город зерном человечьей были.
Неудобно читается в А4. Я не такой спец, чтобы легко определить, но по звучанию – какая-то тоника с редким вкраплением дактиля. Если честно, то мне и в обычной записи не очень понравилось. Самое некрасивое для меня – «уснуть на оба глаза», но и без него хватает стилистических странностей. Если автор захочет, скажу ещё пару слов.
7. Моська
................"Во двор выводит взбалмошная Моська .................домашнего ослепшего Слона" .................................(1990)  
Да, Моська умерла. И Слон уже не тот. Очки слепы. У рта морщины – что фиорды. Сидит на пыльной лавке у подъезда, ждёт, что помогу втащить я сумки на четвёртый... – Иду, Пал Палыч... Картофан теперь почём? А он молчит. Но распрямляется, огромный... Всегда молчал. Что Моська находила в нём? Что он в ней находил, столь крохотной и громкой? Такая пара! Украшением двора была. Как выводила Моська на прогулку Слона нарядного! Смолкала детвора. И оставляли мужики мопеда втулку. На пиджаке цвели медали в три ряда... А Моську я не мог представить медсестрою. Ведь на героя гавкала она. Всегда. За водку, за войну, за ерунду порою. На небесах, наверно, скучен ей покой. Там не полаешь между прочим и на память. А без неё могучий Слон стал никакой... – Пал Палыч, не топчись, куда картошку ставить?
Ну лучше ж было в столбик, я ж помню:( Теперь строфный перенос “была” сбил. Ну, это, может, моя вина. Но по интонации – она излишне “бытовая” в такой записи, мне кажется. К чему ещё в первый раз хотелось придраться: не люблю я устаревшее “ою”, оно мне в обычной речи кажется подгонкой под размер (кстати, в столбике легче прощаетя). И непонятное сливающееся “полаешь между прочимИ на память”.
8. Колодезное
Он - лучший козырь в моей колоде, я им побила немало бяк. Но любит плюнуть порой в колодец, мол, лучше жажда, чем пить тебя. Не притворяйся, мол, не вода ты. Ты - щёлочь, перекись, кислота! Но все истерики бородаты - я выжидаю опять, когда в его внимания скользкий график смогу внедриться, как в клетку штамм. Сижу в колодце, замёрзла нафиг, дрожу и думаю: где он там? Когда придёт и захочет плюнуть? А я как выскочу, мол - сюрпраааайс! Но только свет отражений лунных в ведре и неба ночного плаз. Он время тратит на поиск сказок, принцесс и вех между строк - зачем? С меня побольше пребудет мазы, когда усну на его плече - уткнусь в расслабленный лаской бицепс губами, вспухшими от игры... Приди, мой милый, как говорится, за мной в колодезные миры!
Считаю ночи, считаю дни я - а вдруг обрадуется: нашёл! И если только не пневмония, то всё закончится хорошо.
Для проверки попробовала в обычной записи – нет, так лучше: больше иронии. Кроме «вех между строк» придраться мне не к чему... да и к ним не хочется, хоть и непонятно. Это оставляю в лонге.
9. Июньские сны и немного математики
В ночное небо пристально смотреть, прислушиваясь к ветру и цикадам, мечтая, что июнь в календаре растянется на тридцать три декады. Лежать в траве… Забыться… Увидать плывущего в ночном ковчеге бога. С его ладоней падает звезда, и я хочу поймать её, потрогать, но не могу: космическая пыль мешает мне - вздымается, клубится. Во весь опор, не сдерживая пыл, летят единороги-кобылицы. У них на спинах царственно сидят богини ночи – их всего двенадцать - сошли в ковчег и выстроились в ряд. Гляжу на них, не в силах оторваться, и вижу, как небесный господин одаривает их волшебной властью, нанизывая каждой из богинь браслеты звёзд на тонкие запястья. Взлетают ввысь двенадцать дивных лун, рассеивая бусины браслетов. Открыть глаза и видеть: ночь, июнь… И вновь пересчитать декады лета.
Меня тут недавно ругали за то, что сказала только хорошее... Так что я помолчу, просто отправлю в лонг:)))
10. Почва
Потом всё будет… Если доживёшь… Ну, а потом всё будет «если надо». Ты не спеши. И может прорастёшь какой-нибудь травинкой палисада. Сорвут – не бойся… даже не проси. Ты корешок оставил в чернозёме. И если корешку хватает сил, то не судьба остаться приземлённым. У неба цвет холодного родства. Уродства цвет. Юродивый оттенок. Из корня словотворчества оставь себе зелёнку раненых коленок… Икары: «Карррр!»… А ты не гамаюнь… Июнь* июль, чтоб август приземлился. Я для чего всё это говорю? Чтоб жил как я… И жить не торопился…
--
*это глагол
Особенно понравился глагол (это без шуток). Переписала в столбик – понравилось ещё больше, хотя и в А4 читалось легко: видимо, мне больше нравится в неторопливом таком, задумчивом варианте. Кстати – не зря ж и автор разбил на фразы... так что, это изначально не совсем, по-моему, А4.
11. Девочка, послушная ветру
Ночью она говорила с ветром, слушала жалобы сорных трав. Ветер шептал, что она бессмертна, к ней обращался – «моя сестра». Ветер любил прилетать внезапно, тоненькой веткой стучать в окно, путать слова и прогноз на завтра (к чёрту прогнозы!). А ей давно в запертой комнате было душно. Окна в решётках, без ручки – дверь… Мама просила: «Врачей послушай! ты заболела… ну, что ж теперь…»
Девочка знала, болтливый ветер – это не бред, это сводный брат. Если спросить его, он ответит, жаль, что не сможет с собой забрать к дальним лугам и полёглым травам (в августе нынче опять жара). Ветер считал, что врачи неправы, что у сестрёнки пройдет хандра, стоит лишь ночью, вдохнув поглубже, стать невесомой и прыгнуть ввысь!..
Окна больницы смотрелись в лужи, прятались птицы в тени листвы.
Осенью ветер всё чаще злился, дулся на девочку, гнул своё: «Эй, для бессмертных зачем больницы? Глубже вдохни, полетим вдвоём в северный лес, где достал до неба острой верхушкой столетний кедр. Вверх посмотри, или ты ослепла? Чувствуешь силу в моей руке?» Девочка встала, вдохнув послушно. С пылью играл по углам сквозняк. Трудно с лекарствами быть воздушной, трудно дышать, а лететь – никак…
Утром ей скажут: «Прогноз хороший. Пара недель, и пойдёшь домой». Ветер гудел: «Я тебя не брошу… Дом позабудь, ты летишь со мной!».
*** Мама рыдала. А доктор молча в карте писал – «затяжной психоз». Он же не видел, как ветер ночью девочку к дальним лугам унёс.
Ох... Кажется, я догадываюсь, кто автор... Если это не Люся – съем свою шляпу. Это сразу в шорт, а если автор захочет – приду на страничку и попытаюсь сказать всё, что чувствую. А4 здесь – то, что надо.
12. Последнее письмо
Десять минут, чтоб с тобой проститься, чтобы о главном успеть сказать. Воздух удушливый, как в гробнице. Горло першит и свербит глаза. Видно, проиграна эта битва, сутки идущая под водой. Шепчутся сами собой молитвы, страх заползает в меня змеей. Нет, не о том. Я хотел о главном, но получается полный бред. Помнишь, мечтали с тобой недавно вместе прожить девяносто лет? Пахли ладони твои корицей. Прятался ветер в листве ольхи. Ты научила меня молиться, жить не спеша и любить стихи. Ты говорила с тоской о Боге и подарила мне свой псалтырь. Таяли в небе ночном тревоги, хрупким и нежным казался мир. Нет, не о том. Я хотел о важном (если б я мог отвести беду!). Может, живым я к тебе однажды в ласковом сне на заре приду. Помнишь, болтали в саду за чаем? Я обманул тебя (вот дурак!). Мне двадцать шесть, а не тридцать в мае. Знаешь, и я… не простой моряк. Я на подлодке служу и видно, мне не вернуться уже назад к солнцу и звездам, к родным долинам и не увидеть твои глаза. Я полюбил тебя – это правда, но и за это меня прости. Если б для нас наступило завтра…
Это письмо он вложил в псалтырь.
Это тоже в А4 родилось. Замечательное сочетание формы и смысла, в записи столбиком (попробовала) появляется ненужная слезливость. Придралась бы к «чтоб-чтобы» в начале и неточной рифме в концовке, но опять не хочется, потому что в целом нравится. В лонг.
13. only time
из коллекции удивительных фактов: «И, наконец, вся ваша жизнь привела вас именно к этому моменту…»
исходят на «нет» постепенно: в начале слова-позолоты, избитые фразы-цветочки, лощёная книжка-тетрадь. затем изменяются темы, становятся средними пробы, и ты привыкаешь не помнить, затем - отвыкаешь не ждать… депрессия ровно ложится на стены, часы и минуты, спрессованный быт превращает сознание в небытие. привычны - завалы одежды, монбланы немытой посуды, инкогнито терра балконов, обои закрытых систем. но утром - лекарством от смерти - так буднично ноет будильник; какое великое счастье: проснуться до супердержав. 7:10... добраться до кофе, пока все солидно-всесильно, но мелет стерильное утро прокрустово ложе неправд. потом остановки и давки, зайти в предпоследний автобус, оставить надежду на входе, джоконд рисовать на стекле. теряешь последние силы, находишь безжизненный тонус, как в детстве, считаешь пробелы, проборы дорожных тире. работа – сизифовы муки, проекты, план-сетки, авоськи, бессмысленность телодвижений, ломание шапок и дров. в четырнадцать двадцать - сиеста: болтаешь, слоняешься моськой; в семнадцать пятнадцать – фиеста: уходишь, вечерний плей-офф. в прихожей, на полке соседей, в три раза пар обуви больше, их домик из кубиков детских, из кукольных смыслов и снов… а здесь - лягушачья сноровка, кусочки шагреневой кожи: мой дом из песка и тумана, из клейко-трескучих основ… есть память… сценарные планы, есть небо, открытые двери, простые, как правда, сюжеты, формальность житейских мерил: когда тебе двадцать – ты любишь, когда тебе тридцать – ты веришь, когда тебе сорок – ты помнишь, что верил и вроде любил... но там, за пределами комнат, всё прошлое сжато до точки, до мысли, что всё ещё было, что будет прошедший момент. что в сутках – четыре формата, что будет начало досрочным, что жизнь привела меня к фразе: «исходят по капле на «нет»…
_________________________
только время…
Очень понравилось, как звучит, правда, увлёкшись звуком, немного потеряла сначала ритм (на рифме небытие-систем), потом смысл на “слоняешься моськой”. По второму разу ещё больше понравилось. Хотя по второму разу потерялась на “тире-стекле" и на “в три раза пар обуви больше”. Всё-таки длинновата строка для неточных рифм и инверсий, мне кажется. Но мужская рифма, в принципе, спасает положение. Так что в лонг беру. ЗЫ. Попробовала разбить в А4 “покатренно” – по-моему, так лучше. Это, конечно, только моё личное мнение.  
3. Шорт
Неожиданно для меня одно стихотворение попало в шорт уже при первом чтении, то есть определилось первое место. Осталось выбрать из:
3. Как под дождь июньский спится! 4. Старая история 8. Колодезное 9. Июньские сны и немного математики 12. Последнее письмо 13. оnly time
Беру те три, где не придиралась ни к чему, и одно — как замечательный пример перехода к А4:) Окончательный результат:
1 место 11. Девочка, послушная ветру
2 место 8. Колодезное 9. Июньские сны и немного математики 12. Последнее письмо
Вонзалась гора в небеса остриём меча, и солнце огнями взрывалось в твоих зрачках, а ветер высвистывал - вот она, жизнь - лови! И мрачным оркестром - фортиссимо - гром лавин, а за перевалом - таинственный снежный тролль, и осыпь грозит камнепадами - только тронь, вершина, как женщина-вамп: холодна и зла, а ты - человек, потому против бездны слаб...
Укрытый годами, зовущий огонь померк забыта вершина, и в памяти - только смерть. Мурлыкает кошка - вот он, покой, лови... И что теперь горы? Просто - красивый вид.