К тахте турецкой сотню лет сползал по скошенной стене ковёр с винтажным лесом. На стёртых временем стежках застыли в замшевых прыжках два тигра над черкесом.
Однажды хрупкая лоза переросла в барочный сад, обняв стволы инжира. Палила свадьба на дворе. Бесились овцы на горе от солнечного жира.
С лугов, хмельных от пчёл и ос, остробородый хатийос смотрел, улыбкой залит, как холит юная жена новорождённых жеребят с янтарными глазами.
Звенели счастьем зеркала. Нежнее птичьего пера слова слагались в песни. Их ветер эхом нёс окрест. Сплетались дни, нательный крест, звезда и полумесяц.
Менялись царства и цари, замки ржавели на двери, тревожно ныли петли, земля ломалась пополам, дом умирал и оживал на откружившем пепле.
И снимок свадебный желтел, метались боги между тел на жертвеннике игр, пустой войны глумился бес. От солнца выгорел черкес и ослабели тигры.
Похоронили сыновей, и становилось всё больней молчать с настольной книгой. Не знать желаний и причин – размолвку временем лечить вне разности религий.
Вину глушить рекой вина, слепые разумы кляня – не добрести до рая. В сухом саду расцвёл инжир. Любовь и смерть, война и жизнь – язык не выбирают.
Под стариковский шушутаж луна спускалась на коллаж ветвей дрожащих, тонких, над чёрной тенью. –Спи же, ну... Он гладил в сумраке жену по спинке, как ребёнка.
Пустеют мысли к ноябрю и, если бы не ты, Б.Ю., не избежать интима. Гуляет ветер между рам, я погружаюсь в смысл драм норвежских детективов, гуляю в парке, сплю под фолк. В уединении есть толк, удобство и раздолье – свобода мыслей, сна и дел, круговоротный беспредел застулья и застолья. Провал во времени почти, рассортированы мечты, расставлены все точки. Снежинки щупают окно, ласкает спину кимоно и лень идти за почтой. А к ночи плюхнуться в постель, земных не зная новостей, ни райских и ни адских. И думать, думать, мой Б.Ю., о том, как спать давно люблю с солдатиком хорватским.
В пижаме цвета маршмэллоу спит моя девочка легка, как мотылёк на шторке дома от дуновенья ветерка.
Под прядью ушко-каппеллетти, в румяных розах бархат щёк, и, как шекспировской Джульетте, ей нет шестнадцати ещё.
Над бра картина из Вероны, на бра болтается помпон, под бра у книги электронной зарядно-пикселевый сон.
Она сейчас читала Остин, предубедительно-горда. Лежит огрызком на подносе её фруктовая еда.
Не буду спрашивать у гугла, как не свихнуться по часам, когда она не просто кукла, а кукла в стиле "сам с усам". И ей тесна коробка граней, и взгляд на вещи вводит в шок,
но утром сонно липнет к маааме и так целуется смешно.
Она – непрошенный ребёнок, пришедший в пятницу из тьмы ночи тринадцатой, ядрёной от обесцвеченной листвы. В корзинку, сброшенную в воду, луна с плеча кидала медь.
Дитё росло, не помня годы, когда видало жизнь и смерть.
Она брела к реке под вечер – привет, подружка, как ты, мол? Река тянулась к ней навстречу и наступала на подол –
игриво стащит в синь густую, лица коснувшись пылью брызг и сердце дикое не студит, и не уносит звёзды ввысь.
"Потрогай, как нежны их иглы, как невесомы их тела..." Она к реке давно привыкла и к устью вместе с ней текла.
Спиной ложилась в перья пены и ощущала мягкость дна, и камни были откровенны, горбами разум леденя.
Крутили рыбы плавниками у бесчешуйчатых висков. И рыбьи мысли проникали токоубийственной тоской.
Всплывал венок из очерета, ломались лунные круги, и начиналась оперетта речных невольных берегинь.
"Молчи! – река неслась аллюром – ты будешь вечно в звёздах спать"
...но небо вдруг вскипало бурым, река выбрасывала дуру и поворачивала вспять.
По ночам меня посещают духи (привидения). Я их не боюсь - это мои друзья, которых больше нет в живых. Они покидают свои фотографии, хранящиеся в моих альбомах, и просто приходят ко мне поговорить. Правда, в последнее время их становится больше. А когда восходит солнце, они снова возвращаются на картинки, оставляя меня досматривать седьмые сны.
Замок с привидениями
Конкурс "Трудности перевода"
Когда я мучаюсь бессонницей ночами, брожу по комнатам, осматривая дом, ко мне приходят призраки печали со снимков, что хранит фотоальбом. И мы сидим в гостиной у камина, болтаем, шутим, тайнами делясь, и рты их цвета бледного кармина не вызывают дрожи у меня. К утру лучи гостям щекочут пятки, поспешно тени тают на глазах, и снова фотографии в порядке, и мысли возвращаются назад. Не вправе я давать советы смерти, просить о снисхождении – не мне. Всё больше по ночам в загробном свете я вижу силуэтов на стене...
Ещё неделька, и к тебе примчусь... ну а пока внутри крепчает грусть – пускает корни, вяжется в бутоны. Рыжеет бахрома травы у дома, и каменеет виноградный ус. Чуть розово лоснится тишина. Скучает кот в удобной нише на четвёртом этаже с глухой подсветкой, лапша лучей сквозь решето беседки сочится вниз извилисто-нежна. Бегут в пустое небо этажи, а в мыслях сон, как ты меня кружил, игриво исцеловывая шею, и бабочка металась над торшером. Ах эти сны, ночные миражи... Скучается всё чувственнее, чаще, и прошлое играет с настоящим, полоской шёлка связывая взгляд. Я прячусь сонным утром в листопад осенней ряби, полной асимметрий. От слов, разворошённых струйкой ветра, слезы неуловимая звезда.
Я люблю каждый день и час, несмотря на циничность мира, удивляться простым вещам: как воробушки верещат между веток в безлистных дырах, как сутулится беглый лес, выпуская вороний кашель; как дождливый слепящий блеск превращает задворки в кашу; как прижавшись к стеклу лицом, ждёт пытливо ребёнок чей-то, что сомкнутся в одно кольцо – череда облаков вечерних, фонарей маслянистых сонм и неоновых букв громады. И бесшумно в бетонный сон прыгнут сказочные снегопарды...
Укуси меня, волчок, за бочок, ночь рекой непроходимой течёт. Едкой гарью издышалась земля, небом выжженным напиться нельзя. По-звериному глаза тяжелы, никого не суждено оживить. Поливает травы дождь из стекла, каменистая броня отекла. В снежном пепле лоскуты, кушаки, жарит пьяная война шашлыки, пахнет зёрнами граната шаран, ищет горы бесхозяйский баран. Перевёрнутые к солнцу кресты, чей-то брат лежит во тьме, чей-то сын, чей-то муж покрылся глянцем росы. Разбуди меня, волчок, укуси. Чем безногим быть, уж лучше босым. Довези меня, волчок, донеси до рассвета, что то чёрен, то бур, по ковру из человеческих шкур. Я не в эту ночь уснуть обречён. Ущипни меня, волчок, за бочок...
Она всю жизнь любила осень, дворы с дождями до краёв, а рыжий месяц номер восемь был верным сеттером её.
Цвели углы хрущёвки серой, тепло выкуривал взатяг и выл на разные манеры кровь остужающий сквозняк.
Редели пряди яблонь ржавых, густел дорожный перегар. С балкона, к небу прижимаясь, взлетала простынь на юга. Ах, лето, пыжилось, но сдулось и стало голым всё равно.
Она любила пряный хумус и шоколадное вино. Кривились люди от погоды, бывало солнце, да не то. А ей кутёнок златомордый игриво тыкался в манто,
тянул в пустынную аллею, будил уснувший листопад. И сам не свой, подъезд, светлея, их ждал счастливыми назад.
Ей был послушен даже ветер. И медный колокол смолкал, когда кружился рыжий сеттер в её дворце на облаках.
Собрав с окраин севера дожди, карельский ветер шествовал в Олонец. Сквозь топи и лесные миражи шагал за ним невзрачный незнакомец. Шёл налегке свободный менестрель, за пазухой – сухарь, перо и флейта. На мягкий мох ложился, как в постель, а дом его был там, где пело лето. Он радовался солнечным лучам в паучьих лапах, каплям в паутине, и в небо оглушительно кричал от счастья, как блаженный нелюдимый. Не заслужил не помнящий свой род – ни пенсии, ни чина, ни надела... но стоило открыть бродяге рот, толпа за ним брела, как глупый скот, и долгим наслаждением гудела.
***
Неопалимый
Пропахло грибами жильё лесное, туманное небо во тьму течёт. Сидит и костёр посыпает солью глушённый боязнями дурачок.
Огонь веселится, кусает ветки, вот-вот сиганёт на древесный крюк, но лапищей держит зверюгу крепко за пепельный хвост полоумный друг.
Всё дым... голова это чётко помнит. Сжимается ломкой в огне рогоз. Чего он со всеми тогда не помер – бормочет огню дурачок вопрос.
Задремлет от хмеля (старухи с пенсий в селе подают на карельский спирт). Огонь так и вертится рыжим бесом, но хвост поджимает... И рядом спит.
Между ним и мной – идиллия: слов несказанных невидимо, рукосвязь непроходимая, предсоблазн любвепролития.
Между ним и мной – элегия, доведённая до эпоса. Делит поле Киев с Бельгией. Золотятся штофы хересом. Ночь безламповая доверху в невеснушках звёзд разбросанных. Выплывают крыши домиков посреди земного космоса.
Между ним и мной – гармония с раззадоренной гармоникой. Вижу нас, как на ладони, я в синеве над подоконником. Между ним и мной – мозаика с видом будущего прошлого, и всё время губы заняты, если крылья на пол сброшены.
Между ним и мной – не менее, чем простые факты голые, оголённое мышление, приглушённое футболами, увлечённое футболами...
Чего же я хочу на самом деле – забыть о многом или вспомнить всё? Как дом дышал, укутанный метелью, в одном из самых предалёких сёл. Белым-бела земля спала бескрайна, ольховой сушью шелестела печь, и на поду томился плов бараний, и на пол шаль соскальзывала с плеч. С морозным паром, встряхиваясь бодро, входил румяный, светлый, не мирской, лесной самсон потомственного рода: глаза с нечеловеческой тоской, и сердце из калёного железа. Рифлёный гвоздь едва сдержал тулуп. Я помню – одиночество исчезло от вида грубых валенок в углу. Он пах кострами, ладаном сосновым, свободой, ветром, солнцем наливным. И я в него влюблялась глупо, снова в растущем счастье северной луны. Цвели в снегах серебряные маки, сиял весь мир на много лет вперёд. Мы вечерами гнали на собаках туда, куда и чёрт не довезёт: в сугробах целовались, пели песни Вселенной и она царила в нас. А поезд мой побрыкивал на рельсах, весна тепло поглаживала наст, луна рожала крохотного сына, ломалась бродом снежная река... И я не вслух у памяти просила, чтоб не меня виновной нарекла. Карасики болтались на верёвке, подснежники синели на столе. Не для столичных баб командировки, и жить в глуши медвежьей не по мне. Тянула душу патокой словесной, молила, уговаривала, но... – ему в квартире было слишком тесно, бесснежно и отчаянно темно. И пусть, и пусть... всё к лешему, но тошно – свежо преданье, сказочка стара. Нам не дано бездумно, суматошно транжирить две судьбы напополам. Я помню, как спала в нелепой позе, когда хлестало ливнем в жалюзи, под майский гром летел на север поезд – любимого вглубь сказки увозил.
В который раз садился у окна и начинал рассказывать сначала, как на печи от холода икал, как взрывы не давали спать ночами, как на заре ушла за молоком мать, помолившись наскоро киоту. Нашёл её за дальним дубняком спустя неделю из неместных кто-то. Как пахла кипячёная вода костями голубей и сгнившим луком, как лезла на завальню лебеда, как худобокий кот на птиц мяукал. Как солнце согревало неохотно больную, неухоженную жизнь – всё небо истоптали самолёты, всю землю измарал горючий жир...
Он говорил, а я смотрела мимо согнувшегося профиля его на зонтики мороженой калины, что стриг снегирь в проёме голубом. Из кухни плыли блинные туманы, покрылся снежной манкой тихий мир, вросли в стекло морозные лианы, я прятала батончики в карманы, а дед всё говорил и говорил... Капризно прерывала: "Деда, хватит, ну сколько можно, сорок лет прошло!" И прыгала в пижаме на кровати безбожно угорело, хорошо. Его пиджак пропах моршанской примой, и корчилась культя-полунога, и беглая улыбка внучки милой была ему безмерно дорога.
Не пригодившись городу, в котором произошло рождение моё, я ринулась в судьбинные просторы хмельной пчелой на заграничный мёд. Шли годы то ли в Тренто, то ли в Риме, цвели деревья, плыли облака, я знала, что его похоронили с почётом и толпой, наверняка...
Я думала. И будто стала шире, блуждала сумашедше вдоль витрин, а слёзы очень медленно душили, а совесть выгрызала изнутри. Я поняла насколько обеднела, насколько стала ниже скудных слов, я шла и повторяла: "Деда, деда...", от солнечного ветра щёки рдели, жгло сердце, задолжавшее любовь. В лицо летели высохшие листья, казались сором важные дела, я прижималась в памяти лучистой к его груди широкой в орденах, не изводила глупым скрипом койку, не ныла, не капризничала, не... И не было мне скучно, ну ни сколько, от тех его рассказов о войне.
Дождь в мансарде особенно слышен, равномерно, снотворно шумит, гладит гром черепичную крышу по бордовым вихрам чешуи.
В руки просятся пыльные книги, разбираю бумажный завал, но листая то Чейза, то Кинга, вспоминаю, как ты меня звал в антураж холостяцкого быта...
Время к нам повернулось весной, и качался любовной молитвой внутрь дома замок навесной. В пленной жизни, в уютной изнанке, где от солнца огонь в зеркалах, шёпот яблонь в окне спозаранку, пища райская в клёш-рукавах,
и касания легче колибри, и слова невесомей пыльцы, это счастье сакрального вида – в тишине пальцы в пальцы вплести. К эпилогу созревшего лета меланхольная дымка ведёт...
Я приеду, я скоро приеду, и съедим свежесорванный плод.
Я полюбила гулы самолётов над Шевлягино, далёкие, спокойные, колышащие ночи. Меня очаровали восхитительные шлягеры, что звучно ретранслирует с утра соседский кочет. И сосны бесконечные, и тропы змеевидные, и бело-серебристые ланцеты облепихи. Забаловалась августом, сама себе завидую, парит навар тимьяновый, и в доме тихо-тихо... Лишь сад вздыхает изредка, ржавеют листья нехотя, мелькнёт невзрачно ящерка свободным интегралом, и муха сумасшедшая закружится над хлебницей. И возродятся замыслы, все замыслы, которые так нежно умирали...
Здесь вышел срок невиданной жары и дом зарос кобеей и вьюнками. Сквозь облачко бесцветной мошкары я прохожу нечаянным цунами.
Лягушки оккупировали сад, и запах зрелых трав опрело-сладкий, так хочется про август исписать просветы в переполненной тетрадке.
Уеду, затоскуют обо мне – торговцы-гжельцы с дачного привоза, печник (неуловимый абонент), знакомые котяры и барбосы.
Я выйду с псом в прощальное адью погладить напоследок шкуры сосен, сорвётся лист в садовую бадью, подует ветер из небесных дюн, забрызжет нежность и наступит осень...
Я помню, как на Павелецкой в неразделимой связке рук неукротимо билось сердце счастливым ступором минут.
Ошеломляюще и просто река вернулась в берега. Не случай выпал судьбоносный, судьба случайность сберегла.
Не оступись однажды, я бы ушла в спокойство тёплых пойм, не оборвав эдемских яблок от ненасытности слепой.
Мелькали звуки, краски, лица, когда в тебя уткнулась лбом, и не смогла остановиться, перебороть в себе любовь. Как будто время, мы и место – совпали вплоть до пустяков...
И поцелуям было тесно в бесшумном аэроэкспрессе до тридевятых облаков.
Ты сидишь за письменным столом, окружённый тьмой со всех сторон, чуть мерцая в свете монитора и меняя изредка наклон. Наглухо завесила окно рыже-махагоновая штора, тенью перекошена стена, медленно качается спина, и в твоих рельефах и фактуре чувствуется сдержанный азарт...
Время возвращается назад к трапезе на мамонтовой шкуре. Будто жизни не было иной, кроме поцелуев под луной – долгих, первобытных, ненасытных. Я привыкла к древнему огню, полюбила камни, как родню, и носила с моря воду ситом. Я познала смертную тоску, босиком гуляя по песку, по следам в ажурной, тёплой пене. И упал в один из прошлых дней астероид нежности моей, всколыхнувший море откровений. Волн непрекращающийся дрим, время невозможно обдурить, звёзд с небес мне вечно было мало...
...ты пиши, пока везёт на слог, а когда закончишь свой пролог, я навстречу сброшу одеяло.
Я люблю лежать на мягкой траве и смотреть на проплывающие облака. Самолёты расчерчивают небо на клетки, и я играю с солнцем в крестики-нолики. Эти партии могут длиться целый день. А ночью созвездия выпускают пастись своих животных. И те кружат по небу до самого рассвета
Замок с привидениями
Конкурс "Трудности перевода"
Разомлев на перине из пышной травы, я любуюсь течением облачных сфер, точки лайнеров делят на клетки миры, где безлюдно, лишь птицы и солнечный свет. Солнце хочет играть, я не против, рискну, ощутить волшебство от затеи простой, золотистые сушки хрустят на ветру, чернопёрые птицы взлетают крестом. Я не помню, кто первый, не сдавшись, устал. Незаметно порхнула в густой синеве, стёрла крестики-нолики бабочка сна... И несчитано партий, кто всё же сильней. Брызги водной пыльцы, пена Млечной реки, сплю, и вижу, как близится небо ко мне, как дельфинов с китами пасут рыбаки... и как нежатся львы в бликах лунных камней...
Дед прожил войну мальчишкой, потерявшим всю семью, дом остался никудышный, хлев и дровница в строю.
В те года был голод с кровью, в сёлах люд глодал кору, чудом тощую корову бог привёл к его двору. А на шее галстук ровный, Пионеркой и назвал...
Самый добрый взгляд коровий, боль в измученных глазах. Мир в ту пору жил без гуглов, дед совсем не знал наук. Он до смерти помнил губы, паром дышащие губы на ладошки детских рук.
По мотивам живописи Тициано Вечелио «Tre eta` dell` uomo»
Когда весной сирень душнеет до сладкой боли в голове, сильна зависимость решений вне данных опыта и лет, кидаешь птахам щедро мякиш, легко раздариваешь смех, шутя ошибки обнуляешь, и абсолютно доверяешь, и хочешь жить, и любишь всех.
Когда окутывает осень дома туманной органзой, а в небе тлеет папиросой звезда, что знала мезозой, несёшь в сарай последний бисер и смех дозированно мал, невольно прячешь в шляпу мысли и невернувшиеся письма, что так бездумно раздавал.
Когда выбешивает немощь, из дома не с кем выйти в сад, когда зимой ладони режешь о ледяной зеркальный взгляд, растёт и ширится некрополь, и был бы рад любой свинье, ты слышишь смех за поворотом, как время носится галопом и забывает о тебе...
Обними меня крепко, Как ленивый океан обнимает берег. Потанцуй со мной... Как цветок, обдуваемый ветерком, Прогнись со мной, легко покачиваясь. /Маркус Хайдер/
___
Танцуй со мной, не прячь горячих чувств, любуйся, как ныряет в алычу пчела, завидев лакомую завязь. Земля вздыхает медленно, свежо, в траве примятой одуванчик жёлт под бабочкой с песчаными глазами, и мысли твои нежные слышны... мы оба одинаково грешны, и оба не приветствуем витийства, витийствуя в молчании своём. Мы отдаём в безвременный заём сердца, сто лет не ведавшие истин, друг другу так наивно и легко. Таскают птицы пух из облаков, и солнце с неба щурится по-лисьи. Всё это бутафория веков, однажды в мире, что не так знаком – и ты, и я зеркально отразимся. Мы вспомним, погружаясь глубоко, как время пахло мёдом с молоком от задрожавших алычовых листьев.
/По мотивам фантастического триллера "Платформа" https://films-2020.ru/324-platforma-2020.html/
___ Объедки с этажей ещё не горе, улыбка Тримагаси жёстче льда, ты не уснёшь сегодня, бедный Горенг, звено анатомических гирлянд. Бросай интеллигентские привычки, среди зверей какой в культуре прок? Дурак несёт в тюрьму стопу наличных, а умный ждёт, что выскажет пророк. Будь осторожен в приступах желаний, сегодня "панна котту" слабый жрёт, смерть рядом с жизнью выглядит жеманней, закрой глаза и трахни её в рот, впритык прижав к стене голодным телом. От смрада в многоярусной тюрьме вишнёвой кровью выпачканы стены – так девушки едят своих парней. Твой враг в кошачьих тапочках на страже, зеркальный нож готов к резне аорт, стекают капли ужаса по коже от слов, что он орёт, когда ты мёртв. Стол, полный яств, от двух улиток шаток, а ты улитка или людоед? Не знает ни один из смертных в шахте, как ты отстал на миллионы лет, неведом путь природного генома... Жара. Ты спишь. Твой уровень рванул.
Змей Тьмы шипит: "Останься, Горенг, дома, Господь прощает слабость и вину."
Так как текст второй части моего рассказа ещё не был готов ко времени публикации первой половины, то я решила немного изменить маршрут сознательного потока мыслей и поговорить о творчестве в целом, высказать, что я думаю по этому поводу. Большинству пишущих людей, если говорить начистоту, душевно необходимо признание, отклики, незначительное хотя бы внимание к написанному, как доказательство не совсем обязательно великого таланта, но умения привлечь, заинтересовать читателя, вызвать соответствующие эмоции, ну или выплеснуть свои, чтобы перевести дух, а после просто пообщаться. Важен и запал, и процесс, и ожидание определённой реакции (воспламенения, взрыва, салюта и т.д., в худшем случае неприятия и отторжения), всего того, что заставит кого-то, немногих или весь этот мир – хотя бы на секунды остановиться, удивиться, рассмотреть, обдумать, а после двигаться дальше. Ради концентрации внимания на произведении, мы над ним и работаем. Возможно, не каждый текст попадает в зону зрительского любопытства, но каждый творческий человек счастлив аплодисментам, пусть самым негромким, чуть слышным, настоящий автор чувствует их загривком. Талантливый, дельный поэт/прозаик – без доли сумасшествия или фанатизма, без адекватного эгоизма, без любви к самому себе - вряд ли бывает интересен, мне так думается. Мой виртуальный друг был несколько ленив и совершенно ничего не хотел менять в своей жизни. Он никуда не двигался. Так, естественно, легче жить. Именно заражённого апатией человека, течение жизни несёт не туда, как безвольного и слабого пловца, и в лучшем случае выбрасывает на берег, а случается – и топит. А ещё, к сожалению, он себя не слишком ценил. Коля испытывал просто жизненную потребность в признании, внимании, возможно даже большую, чем испытывают другие. Так был устроен его творческий дух. В телефонных разговорах нередко улавливалась непримиримая обида в голосе, болезненное восприятие, снижение самооценки, показательное равнодушие, он сам себя считал – хронически невезучим человеком. И по-детски эмоционально радовался любому самому маленькому успеху, особенно в поэтических конкурсах на Стихи.ру и в Литсети. А как буквально прыгал от счастья, ликовал, торжествовал несколько дней, одержав победу на Осеннем балу, я этого даже передать вам не могу, его восторг не ведал границ. Случился такой безумный экстаз, как будто это было самым лучшим, что когда-либо происходило в его жизни. Доказательства своего таланта он искал повсюду. Он считал, что его недооценивали на Литсети, страдал от читательского молчания, боялся долгого игнора и не скрывал своей патологической боязни в личных высказываниях. При этом, серьёзной отчаянной зависти к чужому успеху в нём не было, по крайней мере, я в наших разговорах ни разу подобного не ощутила. Он всегда искренне восхищался стихами Александра Коковихина, Тани Смирновской (стих про стадо носорогов он написал именно для неё и гордился своим творением), он постоянно восторгался Михаилом Богинским и ещё многими авторами. Коля умел честно радоваться за других, любил шутить, легко иронизировал, ронял смешные острые реплики, в кругу близких ему поэтов он хотел и умел чувствовать себя рыбой в родной стае рыб. В целом, он наслаждался виртуальным обществом, а дома мог позволить себе быть бесконечно немым и одиноким. Полярные черты его характера были заметны, иногда он казался мне чрезмерно общительным, весельчаком-болтуном и открытым правдорубом, торопливо остроумным до конфуза, суетливым, а в другие моменты общения — глубоким, начитанным, очаровательно серьёзным, молчаливым домоседом-мизантропом, закрытым, странным. Ну вот как такое может сочетаться, невероятно! Было заметно, что пессимизм в нём доминировал над оптимизмом...
Лариса Анатольевна рассказала, как однажды Коля специально приобрёл чугунные сковороды и кастрюли, чтобы попробовать их самому обжечь, причём, не где-то в печи, а в духовке домашней газовой плиты. Дообжигался до такой степени, что дверца плиты отвалилась, а дым закоптил весь потолок и стены, чуть не случился пожар. В спешном порядке пришлось делать ремонт на кухне, что вызвало полное недовольство горе-обжигателя, ведь он терпеть не мог посторонних людей дома. Лариса Анатольевна полностью сама продумала будущий дизайн для кухни, самостоятельно, с любовью, подбирала новые вещи для уютного интерьера. Почти всё мама с сыном отремонтировали своими силами. По её словам, кухня стала ещё лучше прежней...
После просмотра фотографий Лариса Анатольевна торжественно повела меня в его кабинет. Около стены перед самым входом стояло огромное старинное кресло ручной работы. Перехватив мой внимательный взгляд на диковину, она пояснила: – Раньше здесь была занимающая слишком много места клетка с морским свином. Филька был Колиным любимцем. Сын, что и говорить, души в нём не чаял. Он часто брал зверька на руки, пускал на компьютерный стол, баловал разными вкусностями, сюсюкался, по-доброму дразнил. А я... Не смогла ухаживать за ним, я совсем не любительница подобной живности. Мне Филька стал в тягость, даже как-то раздражал. На сороковой день после похорон его забрали к себе наши хорошие знакомые, сразу же после поминок. Я с пониманием вздохнула, услышав её признание, но грустно, всё равно. Мне стало жалко Фильку. Вдруг представилось, как внезапно осиротевшее, живое существо бродит по клетке, смотрит по сторонам, принюхивается, ждёт привычного поглаживания, скучает по своему большому человеческому другу... Лариса Анатольевна, не замечая, как сжалось моё сердце, продолжала: – Это необычное кресло, вот попробуйте, присядьте в него, сразу поймёте, в чём его секрет. Пришлось опробовать образец старинного мебельного творчества, сначала присесть на самый краешек, но, постепенно, я съехала вглубь, и кресло, как живое, мягко обволокло всё то, что находится у человека ниже пояса. Очень удобно, но встать с него было невозможно! Кресло, которое не даёт с себя встать, хм... очень интересно, да, но... где ты, Филька...
Вдоль всей стеновой панели, напротив двери, стояла массивная корпусная мебель из чёрного дерева, уставленная по традиции изящной посудой, книгами, статуэтками, сувенирами, сухими икебанами и прочей прелестью. Перпендикулярно стенке около пластикового балконного блока с выходом на шикарную лоджию, с видом на тихий дворик вблизи и на Москву-Сити вдали располагался компактный стол с компьютером. Возле клавиатуры на чёрном коврике возвышалась стопа книг, которые Николай последнее время перечитывал, сверху лежала энциклопедия Розенталя, любимая книга, как любил он сам пошутить иногда. Надо отметить, что это была не совсем шутка. Агальцов просто поражал меня своей любовью к русскому языку, он очень нудно, придирчиво проверял свои (и мои, в том числе, во время конкурса) тексты, постоянно сверяясь с разными справочниками и словарями. Это было его отличительной чертой, одной из его удивительных особенностей, совершенно интеллигентная кропотливость, усидчивость, бережность. Помимо перечисленной мебели, в комнате находился невысокий, удлинённый журнальный столик, гармонично вписывающийся в общий интерьер. На его поверхности лежали яркие плетёные салфетки с рисунком под хохлому. – Я их специально стелю, они прикрывают царапины от фужеров и бокалов. Помните, как в мультфильме "Каникулы в Простоквашино" мама дяди Фёдора говорила: "От этой картины на стене очень большая польза, она дырку на обоях загораживает." Лариса Анатольевна улыбчиво подмигнула мне. Я внимательно вглядывалась в фантом прежней жизни здесь — видимо, Коля часто устраивал посиделки дома, под салфетками были целые паутины царапин...
Последние 7–8 лет он не работал. Где-то за месяц, может чуть раньше, до последнего своего Нового года, у него начались галлюцинации, провалы в текущей памяти, нервные срывы. Перестал принимать пищу, ни с кем не общался, кроме мамы. Он мог несколько раз в день звонить ей на работу и переспрашивать, например, какое сегодня число, какой день недели, месяц... Сердечная недостаточность. Странное, если задуматься, название смерти для человека, у которого сердце было безразмерно добрым и отзывчивым. Больше всего мне не хватает его восклицательных "трямсов", он всё время любил так здороваться. А ещё часто шмыгал носом, когда разговаривал, как будто у него был насморк.
Поминки проходили в кафе-бильярдной, где когда-то раньше Николай собирался и весело проводил время со своими друзьями. Как всегда это обычно бывает на поминальных обедах, было сказано много хороших, добрых слов, прокручено немало воспоминаний. В эмоциональном волнении Колины товарищи попросили и пообещали опубликовать его рукописи, которые Лариса Анатольевна передала им. К её сожалению, этого так и не случилось. Обещания вскоре забылись, а рукописи благополучно вернулись на Заречную, так и не попав ни в одно издательство.
Лариса Анатольевна щёлкнула настенным светильником, и мягкий свет разлёгся возле нас, как ленивый, сытый кот. За окном незаметно стемнело. Мой взгляд бесцельно блуждал по зеркальному кухонному потолку шоколадного цвета, по тканевым обоям с принтом из приятных завитков, по перламутровой скатерти с удивительно красивыми цветами, у которых лепестки были длинные, как пальцы пианистов. Всё это время, сидя на бархатном сиреневом диванчике, перед обеденным столом, за разговорами, за просмотром вороха снимков, за чаепитием с тортом и пирогами, я до конца не осознавала, что Коли больше нет.
– Какие у вас чудесные орхидеи, Лариса Анатольевна, невероятно много цветов. Она по-заговорщицки весело посмотрела мне в глаза и принялась рассказывать свои секреты ухода за орхидеями...
Автор: Николай Агальцов
«Libertad o muerte»
Я первым встал, но встал не с той ноги; похоже, что надел чужие тапки: в одном - казённый дом, в другом - долги...
Кому колёса, а кому и палки... Не лучше ли под ноги посмотреть... По улицам разгуливают танки...
Почувствовать бы мне земную твердь... Из дома вышел... В спину: "Сдохни, тварь!" Припомнилось: "Свобода или смерть!"
Пока иду... Холодный, как январь... Сейчас толпа сожрёт, прогонит скуку... Собак бездомных, кошек тоже жаль...
Вергилий мне протягивает руку...
2015
***
Белый парус
Мы стали незаметны друг для друга; нас связывают только провода и общий сын...
Давно ли трели соловьёв считали, летали над кострами вихрем искр... Теперь зола...
Осталось послевкусие, конечно, - из памяти так просто не сотрёшь... Чуть-чуть горчит...
Мой алый парус спрятан в коридоре, в контейнере для грязного белья... Прости, Ассоль!
Боимся встреч, как раньше - расставаний... Стакан разбитый тени разогнал... Не склеить нас...
Боимся потому, что понимаем: весна - всего лишь первый шаг к зиме... Куда же плыть?..
2015
***
Фотограф
Работа. Выпускной. Стою на страже. Подъехала в шикарном экипаже такая обалденная девчонка! Фиксирую подчёркнуто почётно...
Проследовала в зал средь ахов хора, пустилась в пляс - ну, чисто Терпсихора... У сердца фотографию согрею! Подумалось: старею я, старею...
За что мне этот рай, хотел бы знать я? Она передо мною, в белом платье - живое воплощение Венеры... Скучают дамы, киснут кавалеры, и меркнет при свечах паркета глянец... Какой же он прекрасный - белый танец!
2015
***
Не судьба
Расстались тихо, как смычок и скрипка в финале оратории одной; лишь горечь на губах, и как-то липко... Шинели взяли, все пошли домой...
Не быть тебе женой, не быть мне мужем... История наивна и пошла... И кошка еле тащится по лужам - кому она дорогу перешла?
2015
***
Гулял
Шлёпал как-то по дорожке, шёл по Невскому я с песней, шли мы к Зимнему весною, шли туда, где наливают... А навстречу нам бояре, шли с футбола, очень громко - потому что проиграли, потому что выходные... Не одобрив текста песни, растопырили копыта, и давай махать руками, тоже мне - экскурсоводы... Вспомнил всё зачем ходили в институт архитектурный: влез в карман, достал блокнотик - вас давно не рисовали! Расписал на всю катушку...
Так вот мост через Фонтанку вместо клодтовых фигурок заимел мои эскизы...
2015
***
Люблю надгробия и склепы поутру...
На конкурс: Дуэли с классиками" Вызов: А.С. Пушкин ---------------
Люблю надгробия и склепы поутру, они - "Клико" во льду горящему нутру; какие образы, какие перспективы, какие в голову вселяются мотивы! - дубов широких похоронный марш... (Плевать на ударенье! - это шарж...)
Когда по кладбищу задумчиво брожу, грибы и ягоды порою нахожу; дары природы с упоением вкушаю, но тишину при этом я не нарушаю... вернее, напеваю иногда: "Спокойно спите, дамы-господа!"
2015
***
Диагноз
На конкурс: "ЛАП - Философская и психологическая лирика" ___________
Меня укусил опоссум во сне, но чесалось долго… Я – жизни дурной отросток, не “Порше”, а просто “Волга”… Не гаджет в руках – авоська, без звона могу быть резким! Один в магазин – не войско, зато и делиться не с кем… Смотрю чертовщину часто – не Спилберг, а просто Бортко… Не остров, а лишь участок, не суши, а лишь селедка… К врачу обращался как-то – диагноз: серьёзно болен… Не грейдер, а просто трактор, но жизнью своей доволен! Зачем не снимаю “Рибок”, когда “Большевичка” круче? Зачем дрессирую рыбок? - сожрать бы... негоже мучить!
2014
***
ул. Заречная, д.1
Когда весна придёт - не знаю, покамест осень на носу, но эту улицу, что с краю, по жизни в печени несу. Живу на улице Заречной уже который год подряд. Да, не горят в округе печи, но трубы есть - они горят, обогащают вид из окон, когда порою в них торчу до пят замотанный, как кокон, поскольку насморк свой лечу. С Большой Филёвской перекресток - здесь мой приют, здесь мой причал, на этой улице подростком по чавке часто получал. Но все же был не битой битый - меня сам дворник уважал за то, что я на клетке мытой ни разу пьяный не лежал. Баранов - тьма! К волкам взываю! Чурчхелы - будто на пляжу... Язык я русский забываю, когда по улице брожу. Берёзы зрят, без слёз рыдая, на "салки-ноги-на-весу"... Тебя, Заречная родная, как кровь из ранки я сосу...
2014
***
В купе наперебой...
"Беды скучают без нас..." /А.Ахматова/ ----------------
В купе наперебой базарят тесно: от каждого - трагический рассказ... Без нас скучают беды? Интересно - скучают без кого это из нас? Я сам к своей беде стремлюсь, усталый, компании не нужно никакой... Мне надо, чтоб беда скорей настала - хочу в беде я обрести покой... Прекрасен мир пред дулом пистолета; пока же - лишний трёп, бесцветный чай, газета, сон безумного поэта... Встречай меня, беда моя, встречай!
2014
***
Ты вошла, как стадо носорогов...
Т.С.
Ты вошла, как стадо носорогов, расплескав по стенам ароматы, с силой бурно-пенистых порогов, громче, чем разрыв ручной гранаты... По лицу приветствие размазав, пронеслась по кухне ураганом, от твоих грохочущих рассказов в воздухе запахло рестораном... Я молчал и думал, сидя в кресле (стоя в кресле делу не поможешь), - отчего мне так спокойно, если столько шума ты наделать можешь?!
2013
***
Вот скоро листопад...
Дочке
Вот скоро листопад, а это значит, что в школы понесут чужой успех... Цветы, цветы... Но в трубку кто-то плачет, а этот кто-то мне роднее всех...
Хорошая моя, все обойдется!
Ты выбрала -
тебе же выбирать... Твой я, конечно, парится и рвется, пытается тебя чуть-чуть понять...
Ты бросила -
так это чепуха, что бросила - другие подберут... Твоя тропинка тоже неплоха - ну, если гороскопы нам не врут...
Ты видишь -
попытался пошутить, глаголами, "согласными" рулю, и даже если я не брошу пить,
Чаще всего, в городах с чётко выраженной сезонностью в сентябре погода достаточно щедра на ясные дни, к полудню воздух ощутимо прогревается, случается даже резкий температурный скачок до знойных летних цифр, и это самое время – в полной мере насладиться прекраснейшим, бездождливым периодом осени. В тот год Москва в сентябре была похожа на хмельную румяную русскую бабу, внутри и вокруг неё царило буйство красок. Неземной красоты осины и клёны сочно багровели, создавая пёстрый контраст берёзовым листьям текущего медового оттенка, а к вечеру сливались с закатными облаками. Городские аллеи, скверы, парки превращались в одну сплошную хохлому: пунцово-красные барбарисы и рябины, тополя в бледной охре, буровато-жёлтые грабы и орешники прятали безумных птиц, так надрывающихся пением от радости, как будто и не будет впереди никаких-таких холодов. Как у давней-давней "Машины времени" из прошлого века, в популярной тогда песне Макаревича про глупого скворца:
"А он – чудак не мог понять никак, Куда улетать – зачем его куда-то зовут. Если здесь его дом, Его песни, его pодина тут..."
Ничто вокруг ещё не предвещало зимы. Неповторимо фиолетовые бересклеты, пушистые рыжие лиственницы, винтажные завитки усов вокруг воспламеняющихся жилистых листьев чёрного винограда были необыкновенно, сказочно хороши. В старых московских двориках из клумб густо выстреливали остроконечные астры и многоцветные хризантемы – бронзовые, кремовые, огненно-оранжевые, эффектные гелениумы с яркими венчиками кирпичного окраса, с золотой выпуклой сердцевиной и солнечные наливные рудбекии, розовые цинии... Бесконечное разнообразие ошеломляло и доставляло истинное удовольствие неравнодушным прохожим наподобие меня, которая спокойно следовала до метро, а после по маршруту Преображенская площадь – Фили. Я люблю отвлекаться от непростых, тяжёлых мыслей, прежде чем приступить к неизбежному. Осень – моё лекарство, мой надёжный, универсальный препарат, немного мятный, вяжущий, сладко-горький, но сверхрезультативный. Его показания к применению – хроническая тоска, неиссякаемая грусть и впадание в молчаливое оцепенение, хотя большинство людей на земле думает иначе, и для многих само пребывание в осени становится нахождением в стадии заболевания с перечисленными симптомами. Мне же, напротив – осенью становится легко, невесомо, чувства и мысли приходят в эмоциональный порядок, волшебным образом забываются какие-то прошлые неприятные моменты, а приятные сортируются и смакуются, организм обновляется, откуда-то появляется целый водопад энергии, в который я ныряю с головой, и освобождаюсь от тянущих, болезненных воспоминаний и вымирающих вялотекущих отношений. Почему это происходит со мной, понять никак не могу, но это факт, который мне нравится, и в который я верю, потому и теоретизирую от всей души. Итак... Метро благополучно доставило меня до станции Фили. Электропоезд высыпал несколько людей на открытую площадку и с грохотом умчался, и, как только это случилось, я оказалась в далёком прошлом. Нет, сначала, конечно, пришлось идти вместе со всеми людьми, пока не закончилась платформа, но когда вышла на пыльную Новозаводскую улицу с блёклыми, замызганными городским транспортом, кустарниками, оторопела от нахлынувших воспоминаний. И отнюдь не потому, что мне было здесь всё знакомо, напротив, я приехала сюда впервые. Просто дорога, деревья, кусты, дома и всё, что меня внезапно окружило, было точной копией почти забытого, прокопчённого заводами, города детства. Я шла и удивлялась необыкновенному временному сходству с теми улицами из встрепенувшейся памяти. В голове тут же визуализировалась беззлобная сатира из всеновогодней "совершенно нетипичной истории" фильма Рязанова, которая случилась благодаря типичности всего советского. Как намеренно гипертрофированно озвучил режиссёр в начале картины – меня "массово окружили улицы с типовыми названиями, на которых массово построены типовые дома с типовыми квартирами, обставленными типовой мебелью". Унылую панельную архитектуру разбавила величественная церковь Покрова Пресвятой Богородицы в стиле нарышкинского барокко, роскошное пятиярусное сооружение, возле которого я не могла не остановиться. Несколько минут я любовалась памятником русского зодчества, несмотря на то, что он выполнен по западному образцу. Всё же спасибо и за лазарет, которым она была во время войны, и за сохранность документов, когда она была бумажным складом, и за великолепный внутренний интерьер, когда она стала музеем древнерусской культуры и искусства им. Андрея Рублёва. Я пообещала самой себе, что по возможности, однажды, рассмотрю все московские храмы и церкви, присутствовало всегда внутри такое желание, надеюсь, у меня будет для этого своё время, а в ту минуту надо было следовать дальше. Может быть, всё, что я пишу, видится кому-то скучным и неинтересным, но мне невозможно отобразить свои чувства в чёрно-белом формате голой хроникой, мне просто жизненно необходимо помнить детали, нюансы, мелочи... И воссоздавать их. Не признаю автобусы, и в целом, предпочитаю общественному транспорту пешие прогулки. Метро (или такси) в данном случае было потребно ввиду огромного расстояния, иначе пришлось бы мне топать в Фили дня три. Не шучу (вопрос не скорости, а женского абстрагирования). Осталось всего ничего, от метро по направлению маршрута номер 653 до улицы Заречной примерно метров семьсот, но вначале я вышла к Большой Филёвской и забрела в местный магазинчик. Впечатление удручающее: смесь неаккуратного сервиса и кричащего разнообразия, контрольно-кассовая машина старого образца на грязном деревянном прилавке, запах гнилых фруктов, липкие ленты с узорами из дохлых мух, духота, молчаливая очередь покупателей, комично терпеливая, и неопрятная кассирша, грызущая яблоко, одновременно она перекладывала поднесённый товар и громким голосом произносила цену, при этом отбивая на аппарате чеки. О, чудо... Мне удалось обнаружить на прилавке среди тортов истинно свежий "Шварцвальд", а во фруктовом отделе выбрать несколько огромных, краснобоких персиков, приятных на ощупь, довольно-таки ароматных. Удовлетворившись выбором и оплатив его, спустя несколько минут я вышла в направлении местных монохромных дворов. Зарядка телефона (не вовремя) села и пришлось искать нужный дом без навигатора. Впрочем, недолго. Вот он... Дом 1, корпус 2. Дом как дом, ничего особенного. Набрав нужный номер телефона, когда подошла к домофону, вслушивалась в длинные гудки, пока ровный, приятный голос не ответил мне: "Добрый день, Оленька! Поднимайтесь, жду вас..."
Я почти не знала его, и, тем не менее, он был по-родственному близок мне. Умиляла его мальчишеская бесшабашность, совершенно детская впечатлительность, ранимость и визуально мгновенная её заживляемость (конечно, мнимая), восторгали пыл и задор, с которыми он бросался в свежие творческие авантюры. Он вертелся звонкой юлой внутри бумажного домика с лёгкими стенами, исписанными его задумками, которые разлетались от его же ветреной энергии, а он снова хватал их, смеялся, иронизировал, плакал и строил новый бумажный домик. Я видела беспорядочную стопу этих стен в разбухшей папке, которую невозможно было завязать на предназначенные для запирания накопленной информации замусоленные шнурочки. Стены ломились, стучали в кожаные корки всеми недописанными стихами, расплёсканными словами, буквами, выпрыгивающими, как самоубийцы, не желающие достойно годами пылиться внутри! И вот ещё один... Непослушная стена вырвалась и поплыла вниз сухим осенним листом, раскачиваясь влево-вправо, влево-вправо... Пока не потёрлась о мягкий пол. И несколько сотен букв застонали от счастья и свободы. Я подняла лист и протянула Ларисе Анатольевне. В её глазах снова устроили внеочередное вечернее собрание слёзы, но им быстро стало там слишком тесно, и буквально через несколько секунд они потихоньку начали покидать место своего постоянного сбора, утекая через припудренные щёки и дрожащий подбородок: – Всё это Коленька хотел опубликовать, но так и не смог осуществить свою мечту... Лариса Анатольевна ещё несколько раз доказательно тяжело покачала в воздухе пухлым свёртком исписанной бумаги, как будто это была не папка с черновиками, а сонное дитя в шуршащем бумажном одеяле, и крепко прижала его к объёмной груди. К величайшему моему сожалению, о смерти Коли я узнала лишь спустя много месяцев после того, как произошло необратимое, буду сверхоткровенна – я отчаянно горько рыдала. И к запоздалой тоске, прицепившейся чертополохом, примешивалось непростительное чувство стыда за то, что была эгоистично счастлива все эти месяцы, и в тот момент, когда он остался совсем один, и в тот праздничный вечер, когда он пригласил очаровательную красавицу-смерть на своё последнее танго – меня, увы, не было рядом. Танцевали они тихо, вдвоём, без музыки – только он и она, а за окном плыла чудесная снежная зимняя ночь 2 января 2016 года... Кроме ощущения стыда, тянущей тяжести на сердце и выматывающей тоски, было ещё и глубокое чувство вины за безвозвратность многих моментов, когда-то легкомысленно обделённых нужным вниманием, скулящих его последних одиноких дней и ночей. Могла ли я что-нибудь изменить? А вдруг могла... Кто знает... Где-то за полгода до трагической даты в личной почте я получила приглашение от Агальцова – быть его партнёршей на поэтическом конкурсе Литсети. Обыкновенное письмо в располагающем дружеском тоне, с присущей ему (спустя некоторое время, я смогла убедиться в этом) весёлой интеллигентностью и нарастающим азартом. Сразу было понятно – на отказ он совсем не рассчитывал, хотя сам отклонил предложение двух достаточно сильных, читабельных и писабельных, авторов сайта, в чём с удовольствием сразу же мне величественно признался. Дааа... Его игривое вежливое нахальство потрясло меня настолько, что подумалось – с этим можно попробовать выиграть! После пары дней раздумий я согласилась на творческий дуэт, Осенний бал и обмен телефонными номерами. Так началась игра. И наше общение. Звонил он часто, во время периодов игры каждый день в разное время суток (мог и посреди ночи) и разговаривали мы подолгу, обсуждая все достоинства и недостатки наших конкурсных работ, обмусоливая детали. Часто горячо спорили, и он злился, не уступал мне, ну, по крайней мере без десятка доводов и доказательств моей правоты. И в тех же спорах мог быть и неожиданно мягок, т.е. спокойно резко согласиться, отступить, переосмыслить, поменять угол зрения. Очень редко, в каких-то минутных паузах от общего дела, мы начинали узнавать о жизни друг друга... Меня всегда удивляло, что он – зрелый, полноценный, здоровый мужчина – не работает, и как-то однажды я с нескрываемым подозрением поинтересовалась о роде его занятий, помимо стихотворчества, на что он коротко ответил тоном, не терпящим дальнейших распросов: "Я – рантье." Ответ, конечно, удивил, но больше мы не касались этой темы. Иногда, во время наших диалогов, был слышен на заднем фоне голос его мамы, и от этого почему-то становилось тепло, уютно по-домашнему, как будто мы разговаривали в соседних комнатах.
– Оленька, а какими духами вы пользуетесь? Хотите, я подарю вам японские духи. Необычайно нежный цветочный аромат, я уверена, они вам понравятся... Лариса Анатольевна легко распахнула дверцу платяного орехового шкафа и тут же выпустила наружу целый поток запахов, ароматную лавину, способную сбить с мыслей и накрыть фантастическим облаком невидимой пыльцы маленькую человеческую способность примитивного обоняния. В этом облаке витали всевозможные запахи отдушки стиранных полотенец, простыней, прочего белья, запах атласных упаковок дорогого мыла, надушенных женских платочков, лёгких шарфиков, прочих сокровищ насыщенного дамского гардероба. Колина мама - женщина роста невысокого с округлыми формами. Чтобы дотянуться до нужной коробочки среди разноцветного и разноразмерного мира туалетной воды на верхней полке, ей пришлось чуть приподняться на носочки. – Спасибо вам за подарок. Можно я не буду его сейчас открывать? Как только коробочка оказалась в моих руках, я почуствовала, как ароматная лавина ослабла, осела... Лариса Анатольевна захлопнула дверцу и комната снова превратилась в блестящий эталон советского минимализма – двустворчатый шкаф, двуспальная кровать, двуящиковая прикроватная тумба с высоким зеркалом, и ухоженное толстолистное растение в ёмкой кадке, кажется, фикус. Окна спальни были неплотно занавешены и закрыты, несмотря на тёплую сентябрьскую погоду, за окном ещё зелёные ветки не опознанного мной дерева перебирали мягкий, струящийся золотистый воздух. Солнце должно было скоро садиться, а моё пребывание в гостях достигло некоторой определённой точки, после которой становится всё более близким, родным и понятным, и... почти конечным. Мы, как-то не сговариваясь, обнялись, и я почуствовала её волшебное внутреннее материнское тепло, родившее и вырастившее моего нечаянного друга-оболтуса, услышала стук её сердца, схоронившего сына глубоко в себе. – Как хорошо, что вы приехали, Оленька, мне так хочется иногда с кем-нибудь поговорить... – Ну, Лариса Анатольевна, вы снова плачете... Так давление поднимется. Пойдёмте лучше чай пить. И я повела её на кухню, как будто это она была у меня в гостях, а не я у неё.
Целая стопа фотоснимков серых и цветных расплескалась перед моими глазами, кадры жизни семьи Агальцовых хаотично заскользили в пальцах, вспыхивали всевозможными эмоциями на лице хозяйки дома, заставляя неудержимо то улыбаться, то сжимать лицевые мышцы от внутренней боли, то просто тихо плакать, то вновь искренне рассмеяться... Трямс! И вот он смотрит на меня с глянцевого снимка, улыбается, глаза светятся, длинные локоны спускаются вдоль поднятой шеи, на плече гитара, на голове беретное кепи, в сердце молодость... Трямс! А вот он ловко держит огромную щуку за хвост, заядлый рыбак. Коля часто с друзьями бывал на природе: речка, костёр, рыбалка, любил он это дело. Трямс! Здесь маленький совсем, симпатичный, на девчонку похож... Трямс! Ой... а это не Коля, это его жена, статная, высокая крашеная блондинка с рельефными скулами и объёмным подбородком (европейский тип лица), в целом очень приятная женщина в белом платье. После развода разочарованный архитектор Агальцов больше не пробовал проектировать и конструировать семейную жизнь. Со слов Колиной мамы, в последнее время он предпочитал мужские компании, в основном соседа, с которым от души пивасил. Своих детей у Коли не было, а дочь жены, которую он удочерил, Кристина, исключительно изредка приходила к отцу и к бабушке. Встречи эти длились всего несколько минут и, как объясняет Лариса Анатольевна, сводились к потребительскому диалогу о деньгах. После смерти Агальцова дочь вскоре вступила в законное право наследования общим имуществом и быстро предъявила права на зареченскую квартиру, мол, делись, бабушка! Как ни уговаривала она взрослую приёмную внучку отсрочить продажу "не торопись, пожалуйста, я умру, и так всё тебе достанется", просьбы остались неуслышанными. Пришлось Ларисе Анатольевне расстаться с другим своим жильём в качестве компенсации для внучки. Собственностью, тоже доставшейся в наследство Ларисе Анатольевне когда-то очень давно, и которую несколько лет они вдвоём с Колей сдавали внаём для финансовой стабильности их маленькой семьи. Очень уж ей не хотелось расставаться с домом, где они много лет с Колей прожили вдвоём, здесь дорог каждый квадратный метр памяти – дорог своими воспоминаниями о сыне. Получив свою долю, Кристина пропала, с тех пор (после суда) бабушка не видела свою внучку, не общалась. Обо всём прошедшем Колина мама рассказывала с нескрываемой обидой и грустью, и это понятно - не самый приятный семейный инцидент. Невольно вспоминается Воланд с известной цитатой о москвичах "...квартирный вопрос только испортил их" Жаль, что всё так... Трямс! И у меня в руках фото Юлии Анохиной, троюродной сестры Коли, от которой я узнала о том, что Агальцова больше нет. С Юлей познакомилась через интернет, но она была шокирована трагедией не меньше меня и не знала подробностей, обстоятельств случившегося с братом, хотя на похоронах его присутствовала. В детстве они с Колей были очень дружны, но... Между родителями, их старшими родственниками, на данный момент, не было никакой коммуникации. Юля тактично умолчала о причине, общение с братом-ровесником ещё за год до его смерти было сведено практически к нулю (да... созванивались где-то в сентябре в последний раз), зато от неё я смогла узнать телефон Ларисы Анатольевны, спасибо на этом. Трямс! Колин дядя... Тот, которому он посвятил незабываемое, очень трогательное стихотворение "Женская баня".
Была зима. Зима была холодной. Была зима холодной на Урале. По выселкам всю ночь бродили волки, а снег терзал заборы и сараи. С братишкой мы раскапывали тропку - дорогу к бане с братом пробивали; везли поленья сквозь кусачий ветер на саночках - такая наша доля... Мы маленькие были, ну а баня была большой - её топили долго. В то время не хватало керосина: все хлопоты у печки - при лучине. Сиротский свет... Но вот уже соседки - и местные, и те, что здесь недавно; да просто потому, что так и надо - нельзя в эвакуации без бани. Все грустные, усталые... Молчали... На плечи их ложились ежедневно тяжёлый труд и тяжесть ожиданий - не часто долетали вести с фронта. Нас мыли между прочим - тоже молча, потом садились, косы распускали, потом... Потом усталость вместе с потом стекала и просачивалась в щели... И вот в руке оказывался веник, и хриплый шепоток: "Плесни-ка ковшик...", и гернику отплясывали тени, а что такое герника - не знаю. Живою речь от пара становилась: - Баской жарок... - Ну да, жарок что надо! И полнилась уральская природа назло судьбе весёлым банным гулом. А дальше - тишина... Уже под вечер мы слушали под боком самовара: - Мой Пашенька, поди, не мылся с лета... - Да где им там в окопах, под Москвою...
Потом зима опять... Потом другая... Отец совсем живой с войны вернулся! Нам с братом подарил тельняшку с дыркой! И пулю обещал!.. когда достанут...
Анатолий Сергеевич Онегов, писатель-натуралист, путешественник. Несколько лет он жил в заонежской тайге с охотниками, рыбаками, пастухами, занимался наблюдениями и писал детскую литературу. Ему 85 лет (1918) Автор многочисленных книг о природе не только для детей. Сейчас дядя здравствует и живёт в Подмосковье, занимается пчеловодством. Каждое лето он приезжал к ним в гости с дорогим подарком, ароматным домашним мёдом. И продолжает приезжать к Ларисе Анатольевне, и уж конечно 26 июня, в день Колиного рождения. Они вместе по-традиции, на годовщину, едут на большое Николо-Архангельское кладбище, где находится их семейный участок. На территории кладбища имеется действующий крематорий. "Когда тело сына кремировали, стоял жуткий мороз...", – вспоминала Колина мама. Трямс! А это снова маленький Коля... Среди бутафорского антуража. Школа. Актовый зал. Был такой случай. Однажды, он пришёл после занятий домой сильно заплаканным, рассказывала Лариса Анатольевна. Она испугалась, бросилась к нему, а он ревёт, не переставая, и на вопрос "Что случилось?" с горечью в голосе отвечает: "Меня в спектакль не взяли играть..." Тут Колина мама светло улыбнулась, вспоминая тот далёкий момент из их жизни, и перевела взгляд на пышно цветущие розовые и сиреневые орхидеи на подоконнике кухонного окна. В ту минуту она уважительно спросила сына: "На какую роль?" И тот невозмутимо громко ответил: "На роль беспризорника!" Смешно, правда? Он безумно мечтал играть нетривиальных персонажей.
Ладо мой... я ночами почти не сплю, слишком душен июль и луна светла, жизнь моя поместилась не в номер люкс, не в бревенчатый флэт на краю села, не в хоромы столичной пустой судьбы, не в шатры заграничных путей-дорог. Вдалеке вереницы твоих рабынь шла не та, о которой ты бредить мог. Дико роза цвела и давала сок, кто касался, не верил своим глазам, и сходили с ума, и впадали в сон, или жадно тянулись цветы срезать, но шипы рвали кожу, впивались, жгли. Столько сильных убил её нежный яд. Как в ладони твои поместилась жизнь, над которой всевластна и правна я? Как по-ангельски чистый твой взгляд, чуть что, стоит ветру коснуться, гудит огнём? Говоришь одно слово и мир прощён, обогрет, успокоен и оголён, просто слово, и в сердце летит разряд, и штормит от любви океан времён. Ты укрылся с одной из шахерезад в одиноком романе из двух имён. Ладо мой, нас несёт в глубину эпох, где планеты давно не встают в парад. Я ночами не сплю и цветочный бог напускает на город немых цикад. До тебя ещё десять ночей и дней, нерассказанной сказке пора домой, ей теперь нет конца по твоей вине,
Мы стоим у двенадцатого вагона, обвиваем руками друг друга плотно, рядом люди и голуби на перроне, отороченном солнечной позолотой, проводницы щурятся и кивают, пахнет дизельным топливом и мазутом. Загорелое утро бежит по краю, рекламируя правду и камасутру. Ты сжимаешь мне рот поцелуем долгим, от которого хочется сдать билеты. Никогда ни о чём не просила Бога и не чтила покорно его заветы, но когда расстаёмся – дрожу, тоскую, молчаливо легко подставляю губы, и ты пробуешь слёзы мои на скулах, словно самое сладкое в мире блюдо, говоришь мне такое, что я смирею, ощущая внутри неземную силу. Может быть, я верна не тому еврею...
Магдалина не чувствует своё время, не жалеет о прошлом и спит счастливой.
... пёс в шесть скулит и прыгает, как мяч, и я встаю с ним – кукла заводная.
Мы два часа петляем между дач, разглядывая местные бонсаи, вдоль рабицы, обглоданной плющом, вдоль пахнущих шиповников и елей – вдохнёшь небес, и пёс давно прощён за то, что рано выгнал из постели.
С утра свежо, и солнце рвётся ввысь, чтоб жарить свежий день по-африкански. Вот стрекоза пикирует на лист, вот водомерки носятся по ряске заросшего пожарного пруда, где золотые ирисы по краю...
и канули куда-то города, в которые я летом не играю.
Тем временем, Иван решил домой пойти да посмотреть, как же такой метамарфос произошел. Заходит, видит - в основной комнате кожица гекконихи лежит. Смекнул он, что случилось и порешил, что если уж Элеонора кожу сбросила, то теперь она и вовсе ни к чему. /Юрий Борисов/ . . .
И дав отпор природной лени, я наконец-то сверхотменно – пеку блины, леплю пельмени, варю борщи, кручу соленья, (и ты всё хвалишь непременно) тушу, взбиваю, парю, жарю, и к прочим кухонным тревогам, на что и времени не жаль мне, под баритон, что обожаю, я приручаюсь понемногу.
Как сумасшедший, бьётся чайник, бурчит и плещется забытый, когда бессонными ночами летят над всеми москвичами моей любви метеориты.
И неземная лёгкость в теле, и ясен ум, и в сердце птицы, война в растрёпанной постели, мир окунается в безделье, о боже правый, что творится... Ты мне становишься дороже, и я почти привыкла к дому, мы так нежны и так похожи...
Июнь. Туманность бра в гостиной, подвох в погодном статус-кво, прошёлся ливень шумной псиной, до блеска вылизал окно. Воды прибавилось в запруде, надрывно и наперебой хор им. Кваквакницкого будит, врываясь в сон мой неземной. В короткой мятой камисоли, не без апатии в лице, привычно ем яйцо без соли под скучный фильм на ТВЦ. Фруктовый чай. Из рафинада я строю самый сладкий сруб – дом с белоснежной анфиладой, для глаз приятный и для губ. Такая взрослая, смешно же, а всё, как девочка, ля-ля́... Предощущение на коже, "люблю и жду" в смартфоне, боже...
В сырой листве за прядью ивняка, похожие на брызги молока, качаются горошины звездчатки, шмели всплывают медленно из трав. Земля, дождём вспоённая, пестра – бежит навстречу солнцу без оглядки, отряхивая с веток сонных птиц.
Заводик Дымов радугу коптит, напоминая, что не всё всецело возвышенно, нарядно и свежо, а лес дурманит сладким куражом, и я ему не набиваю цену.
Москва тиха на этом лоскутке, утята резво плещутся в реке, как малышня в песочнице у дома, где розовый каштан роняет цвет. И в этой жизни есть на всё ответ у бабочки, уснувшей на ладони.
И ничего не могу поделать, что-то внутри поменялось будто, чувство тепла разрослось омелой и расцвело на ладонях утром. Хочется плыть по тебе губами, плыть бесконечно и круголетно, чтобы ни облачка лжи над нами, чтобы ни ветрика в голове-то...
Вот ведь каприз, бесовщина, чары и наваждение – не иначе как. Я бы всю жизнь так с тобой молчала на одеяле из одуванчиков.
Я настолько привыкла спать с тобой, что впервые ночью не смогла заснуть в одиночестве. Птицы пели, не умолкая, как будто заранее репетировали утренний, дневной и вечерний концерт. В сине-голубой тишине разреженного воздуха их мелодии слышались особенно пронзительно и сопровождались гармоничным, не перебивающим, волшебным хором квакушек с той стороны пруда, где, уплотняясь и густея, заканчивалась богатая борода из камыша, далее переходя в цветущий прибрежный кустарник. В четыре утра окно стало стремительно светлеть, и ум был на удивление ясным и резвым, спать совсем не хотелось. Мысли носились, словно дикие мустанги во все стороны света, на одного из них я ловко накинула лассо и крепко затянула. Это была мысль о том, как ты ждал моего пробуждения утром, ходил кругами по квартире, пил чай, а потом садился на краешек кровати и ласково поглаживал разметавшуюся, сонную, думая, что я ещё сплю, а я не спала и всё чувствовала. Так было до сегодняшнего утра... Постепенно рассвет оброс свежими звуками. К сладкоголосым птичьим романсам незаметно приладился нежный стрёкот цикад в мокрой траве, вялое гоготание разбуженных уток, зуммер невидимого большого насекомого за окном, мягкий рокот проезжающего авто и совсем нелепое дребезжание проснувшегося лифта в подъезде. Ты смеялся в моих воспоминаниях, сжимал расслабленную, целовал лицо, шею, плечи: "Станцуешь мне танец живота, любимая?" Смотрел прямо в глаза и от этого рождалось необратимое желание подчиняться и позволять. Распахивались шторки горчичного цвета, и маленькую спальню заполнял солнечный пух, а свежий ветер обводил влажным языком комнатное тепло. Внутрь пространства через стены постепенно проникали инородные звуки из соседних миров – слабый бой старинных часов, болтовня телевизора, нечёткие обрывки разговора пенсионерок, тонкий собачий лай, хлопки встряхиваемого белья на соседнем балконе... А потом я обжаривала лодочки сладкой паприки с луковыми кольцами, с ломтиками томатов, сливочное масло приятно шипело, ароматный дымок тут же сбегал в форточку возбуждать любопытные носы. Я последовательно разбивала в сковороду яйца, сервировала стол красивыми тарелками с волнистыми краями.Ты и я – в обнимку любовались превращением яиц в наш ...надцатый по счёту завтрак, но ты всегда упоительно серьёзно следил за белоснежными крупинками соли, за ёлочками укропа, за всем, что летело в блюдо из-под моих пальцев. И всегда восхищался так искренне, даже как-то по-детски заворожённо, неотрывно разглядывая обыкновенную женскую суету на кухне. Я испытывала тайное щемящее ликование от твоих бережных прикосновений и поцелуев во время процесса приготовления. Почему это так приятно вспоминать? Просто наполняюсь счастьем... А сейчас пора вставать и жить дальше, впереди ещё так много дел.